Небо в Андалузии синее, синее! Там, вверху, восседает мадонна, скорбная матерь, и вымаливает у бога мир и благословение людям. Там же пребывает и сам господь, занятый распределением своего кроткого милосердия. Много у него возни с длинными списками грешников, за которых ходатайствуют его любимые угодники. Ведь каких только просьб не исполняют святые отцы, если аккуратно и обильно жертвовать им оливковое масло! Один излечивает переломы костей и удаляет мозоли; второй заботится о степенных любовниках для вдов и о пылких обожателях для молодых красоток; третий разыскивает потерянные вещи и находит состоятельных и спокойных жильцов без шумного потомства...
Земля соперничает в святости с небом и его жителями; ласково улыбаясь тропическому солнцу. Она забыла о проклятии грехопадения и предпочитает падающий сверху дождь человеческому поту.
У людей для самосохранения есть превосходный эликсир -- их легкомыслие: они довольствуются настоящим и возлагают безграничные надежды на будущее. Не беда, что только немногие могут пить местное вино. Кипит кровь, болтает без устали язык, а мысли недвижны, как скалы. Свет и воздух тоже опьяняют, и человек молит лишь б куске хлеба и о досуге для мечтаний. Все радуются и довольны, покуда раздаются звуки кастаньет, й даже у семидесятилетних старцев одна нога готова иногда отплясывать фанданго, а другая -- хоту. Для Того, у кого есть в кармане хоть несколько грошей на хлеб, жизнь в Андалузии легка и прекрасна. А многие их имеют только в хорошие времена...
Но теперь настали тяжелые времена. Рабочие остались без заработка и вынуждены просить милостыню, а на углах улиц нищие, не получающие подаяния, подумывают о работе. Но и то и другое одинаково безнадежно.
Цена на хлеб возросла. Она дошла уже до двадцати сентимов за фунт вместо прежних десяти. А вот старики еще помнят дни, когда хлеб стоил всего восемь сентимов.
Тогда его можно было иметь вдоволь, теперь же приходится сильно себя урезывать и даже недоедать. А это -- дело известное -- ведет людей на кладбище...
Однажды собрались рабочие Гранады и пошли по улицам с черным флагом. Перед домом префекта они остановились и стали требовать работы. На балкон вышел префект в парадном мундире, с треуголкой в руках и сказал, что муниципалитет уже занят обсуждением мер для борьбы с бедствием. Он провозгласил многолетие королю и удалился, а недовольные рабочие покорно побрели домой. Только булочники не принимали участия в демонстрации, -- они воспользовались этим случаем и накинули четыре сентима на каравай.
Вечером городские советники собрались на заседание, чтобы обсудить происходящее. Все они восхищались дипломатической ловкостью, с какой префект предотвратил мятеж, и единогласно постановили послать правительству в Мадрид телеграфное донесение о событиях, с просьбой наградить отличившегося чиновника орденом.
Гранада лежит в излучине, между отрогами Сиерры-Невады. Внизу, на равнине, поселились более состоятельные люди, а выше, где один дом как бы валится на другой, живут ткачихи. Но городу этого мало, он забирается еще выше и заканчивается лачугами, которые кажутся подвешенными к узким террасам; наконец, на самом верху, сбоку горы, в многочисленных пещерах, обращенных па юг, ютятся бедняки и цыгане.
Здесь, на вершинах Альбайсина, мужского населения очень мало, преобладают женщины: вдовы, дошедшие до нищеты вследствие потери кормильца, и матери семейств, не имевшие законных мужей и вкусившие радость мимолетной любви, которая не принесла им ничего, кроме забот на всю жизнь, -- ибо в Андалузии дети живут на счет родителей до самой их смерти.
К вечеру слух о том, что цена на хлеб дошла до двадцати четырех сентимов, дополз до пещер Сакре-Монте.
-- Скоро хлеб будет стоить дороже, чем мы сами со всеми нашими потрохами, -- сказала сухая, как спичка, женщина, которая, прислонясь к каменному кресту, кормила ребенка.
Она болезненно улыбнулась и отняла младенца от груди. Рот ребенка был красен от кровоточащей груди матери. Поцелуями мать стерла кровь с губ ребенка и прилегла отдохнуть у подножия креста. Позже ее заметили соседи и внесли в лачугу...
На рассвете на горе началась какая-то суматоха. Мать, кормившая ребенка, скончалась, и пришли люди, чтобы взять ее труп. Женщины суетливо забегали; некоторые при виде покойницы крестились, другие взывали к мадонне. Смерть была для них обычным явлением: они привыкли воспринимать ее так, как и все, что преподносит им жизнь, а свойственное их природе легкомыслие помогало им относиться к самому факту исчезновения человека без особой печали. Но на этот раз жестокая действительность всколыхнула в их сердцах какое-то новое чувство. В найденном ночью трупе женщины, по которому ползал озябший ребенок, отыскивая грудь матери, они усмотрели какое-то предзнаменование.
-- Значит, голод собирается уходить, -- сказала одна из женщин, когда не совсем трезвые носильщики начали спускаться в долину с мертвым телом.
-- Да, на кладбище! -- ответила другая.
В горах быстро нарастало волнение. Кладбище -- вот к чему сводится вся жизнь! Тяжелое зрелище сразу уничтожило все мнимые надежды и до невероятной степени обострило ощущение страшной действительности, расцвеченной блеском фантазии; в мечтах и наяву все стремились лишь к тому, чтобы наесться досыта. И в хаосе мыслей и в буре криков один возглас: "Pan a ocho!" [Хлеб по восьми сентимов! -- исп.]
Pan a ocho! Хлеб по восьми сентимов, как в прежние времена! Вот счастье, вот возвышенный идеал, к которому все стремятся. В ответ на этот вопль из каждой пещеры выбегала оборванная, полуодетая женщина и присоединялась к другим.
"Pan a ocho!" В этих словах, сопровождаемых беспорядочными жестами, нашли себе выражение все чувства женщин. Толпа покатилась вниз по извилистой дороге, ведущей в долину, и быстро возрастала: ведь детям нищеты нет числа!
Вид этих женщин был ужасен! Рябые и грязные, со струпьями на руках и висках, с морщинами на лицах от ослепительного солнца, заставлявшего их в течение долгих лет щурить глаза! Нужда не красит... Их буйное настроение росло по мере того, как толпа увеличивалась. Они возбуждали друг друга криками и угрозами, тащили с собой дубины и поленья, выламывали из окаймлявших дорогу стен острые куски черепицы и сбрасывали их вниз, на крыши домов, яростно крича: "Pan а ocho!"
Этот воинственный призыв врывался в хижины и лачуги, отвечал мечтам их обитателей, вызывая ответное "Pan a ocho!" Словно вихрь, несся он по горам, сотрясая воздух Альбайсина. Он поставил всех на ноги, и только лежавший внизу город, город богатых, продолжал спать безмятежным утренним сном.
Вверху, на откосе, стояла церковь. На площади перед нею была врыта в землю старая пушка. Женщины ногтями отрыли ее и водрузили на парапет. И дряхлое орудие, которое время зарядило песком и камнями, грозно уставилось на долину... А живой поток людей все катился вниз по бесконечным извилинам Альбайсина...
"Pan a ocho!" Город ткачих откликнулся на зов и выслал своих представительниц. Мужчины хотели к ним присоединиться, но их освистали.
-- Не надо нам вашей помощи! Убирайтесь!
Обезумевшая от гнева толпа, босоногая, вся в лохмотьях, ворвалась на базарную площадь.
Здесь они столкнулись с похоронной процессией, которая сопровождала умершую женщину. По андалузскому обычаю, покойница лежала открытая, со скрещенными на груди руками -- в знак того, что она была матерью. Она была одета в свое лучшее платье. Девушкам в сложенные руки кладут букет из нераспустившихся цветов.
Мертвую узнали.
-- Это она! Смотрите, как она нам улыбается! -- воскликнула одна из женщин. -- Она святая! Она великомученица голода!
Раздались дикие вопли. Носильщиков окружили, отняли у них труп. Возбужденная до последней степени толпа понесла его на плечах.
Голод, буйный и неукротимый, вырвался наружу, все заглушая вокруг ревом своих десяти тысяч открытых ртов. Хриплые проклятия, бешеная брань и дьявольский хохот наполняли воздух. Миновав Сакатин, процессия, впереди которой двигались носилки с мертвым телом, спустилась к Виварембле. Стекла магазинных витрин со звоном посыпались на землю, разбитые камнями. Сотни рук ломали ставни и двери лавок, разбрасывали товары.
Молодой жандармский офицер, известный своей красотой и щегольским видом, подъехал к толпе и пытался ее успокоить. Его освистали и закидали грязью.
-- Тьфу! Как он уродлив!
-- Как отвратительно сидит он на лошади!
-- Бейте его!
Офицер не выдержал натиска и, повернув лошадь, ускакал, а вслед на его блестящий мундир полетели грязь и черепки.
Женщины ворвались в большую булочную, принадлежавшую председателю союза пекарей, и, окружив хозяина, закричали, грозя ему камнями:
-- Скажи: "Pan a ocho!"
-- Сеньоры, сеньоры, -- лепетал тот, дрожа от ужаса.-- У меня есть хлеб, мука, пирожные. Берите все, что найдете в магазине... Но только не трогайте меня!
-- Скажи: "Pan а ocho!" -- заревело с полсотни голосов.
-- Pan a ocho! -- пробормотал он.
-- Здесь-то ему нетрудно это сказать! Пусть он громогласно заявит об этом на улице!
Пекаря вытащили из лавки и повели с собой. Ударами' и пинками его заставляли кричать вместе с толпой.
-- Слышите, как громко кричит булочник?
-- Да, он заодно с нами, этот добрый человек!
-- Кто бы мог подумать, что он первый повысил цену!
-- Какой он жирный, этот милашка!
-- И какой добродушный!
Ему щипали руки и ноги, хватали за подбородок, гладили по голове. Одна женщина, у которой нижняя часть лица была изъедена волчанкой, наклонилась, чтобы поцеловать его. Он упал без чувств на дорогу и остался там лежать.
Тем временем головная часть толпы, предшествуемая носилками с трупом, заполнила широкую площадь. Остальные поспешили вслед. На повороте они нагнали молодую женщину, направлявшуюся в собор к утренней мессе. Ее окружили.
-- Скажи: "Pan a ocho!" -- кричали они.
Она в ужасе взглянула на искаженные, словно изрытые оспой, лица и такие красные, как будто они только что были под кровавым дождем.
-- Иисус! Мадонна! Владычица души моей! -- простонала она, падая на колени. -- За какие грехи я очутилась среди такого сброда?
-- Вы слышите: "такого сброда"! Она презирает нас!
-- Хватайте ее! -- раздались голоса. -- Тащите за собой!
Но толпа уже неслась дальше.
-- К префекту! К префекту!
Все бросились вперед, позабыв о стоящей на коленях женщине.
Префект жил на краю города, откуда открывался вид на Вагу и Сиерру-Неваду. В доме только что встали, и все окна были открыты навстречу утреннему солнцу. У одного из них, в нижнем этаже, за железной решеткой, танцевала, напевая, молодая девушка. Она была в коротком утреннем платье, с распущенными по плечам волосами. У нее были большие глаза. Она разучивала севильяну и щелкала кастаньетами, украшенными длинными разноцветными лентами, которые развевались вокруг ее нежных рук. На минуту она остановилась, чтобы перевести дыхание, а потом, продолжая веселый мотив, быстро отбила три такта, подбоченилась, слегка склонила голову и понеслась по комнате в бурном движении задорного танца.
Люблю я брата
И мать свою,
Отца родного,
Как жизнь, люблю.
Но всех милее
Мне друг один:
Красотки сердца
Он властелин.
Вдруг она застыла на мгновение в неподвижной позе и переменила ритм. Ее поднятые руки стали плавно опускаться и подниматься, то сближаясь, то разъединяясь, в то время как пальцы защелкали кастаньетами, ноги быстро передвигались в танце, а губы, подражая звукам гитары, подпевали: плим-плим, клинг-клинг! плим-плим, клинг-клинг! плим-плим, клинг-клинг! Сделав крутой поворот, девушка закружилась, как волчок, и звонко защелкала кастаньетами над головой.
И снова послышалось:
Не пытайтесь узнать
Ни отец родной, ни мать,
Не пытайтесь узнать,
Кто посмел поцеловать
В эту ночь
Вашу дочь!
Внезапно девушка остановилась, резко оборвав пляску, прислушалась и засмеялась: до нее донесся крик: "Pan a ocho!" Что бы это могло значить? Это звучало забавно! С минуту она стояла, подбоченясь, словно выжидая, потом сделала несколько прыжков, пробуя, нельзя ли танцевать под новую песню: "Pan a ocho! Pan a ocho! Тра-ля-ля! Тра- ля-ля!" Но у нее ничего не выходило. Между тем шум и крики все усиливались, и девушка подошла к окну. Она увидела разъяренных женщин, бежавших к дому, где она жила. Они несли труп, и она слышала, как они громко требовали:
-- Пусть выйдет префект!
В испуге девушка выбежала из комнаты.
Толпа, отшвырнув привратника, ворвалась к префекту, вытащила его с буйным ликованием на улицу и заставила присоединиться к шествию, которое двинулось дальше, по направлению к муниципалитету.
-- Там, -- кричали разбушевавшиеся женщины, -- начальник города должен будет судить булочников и дать народу хлеб.
Префект, с обнаженной головой, пытался возражать; но ни просьбы, ни угрозы ему не помогли, и он был вынужден присоединиться к бурной процессии.
На площади перед муниципалитетом женщины остановились. Префекту удалось ускользнуть от своих мучительниц через ворота муниципалитета. Толпа вопила: "Хлеба, хлеба!" -- и хотела броситься вслед за ним. Но ворота захлопнулись.
Некоторое время в воздухе стояли шум и визг, перешедшие мало-помалу в глухой ропот. Все глаза были обращены к балкону, в ожидании, что префект выйдет и произнесет речь, как он это обычно делал в день рождения короля. Но глава города не показывался.
Тогда из толпы понеслись угрозы и брань. Префекта называли трусом и изменником.
-- Он обманул нас!
-- Он заодно с нашими палачами!
Стекла муниципалитета зазвенели. Толпа принялась ломать ворота. Вдали показалось несколько полицейских, но их прогнали камнями.
-- Подайте нам префекта! Мы хотим с ним говорить!
Вдруг раздался стук копыт, и в то же мгновение отряд конных жандармов влетел сомкнутым строем на площадь, размахивая обнаженными саблями. Многие женщины попали под копыта лошадей, а еще больше женщин было раздавлено толпой, так как задние ряды, чтобы избежать наскакивавших на них всадников, напирали на передние, и те падали на мостовую. С проклятиями и пронзительными криками женщины разбегались по боковым улицам. На площади остались победоносные жандармы и несколько раненых женщин, пытавшихся доползти до фонтана и укрыться за его решеткой. А посреди площади -- как нечто единственно нерушимое -- осталось тело умершей с голоду матери, вчерашней страдалицы и завтрашней святой.
Текст издания: Андерсен-Нексё, Мартин. Собрание сочинений. Пер. с дат. В 10 т. / Том 8: Рассказы. (1894-1907). Пер. под ред. А. И. Кобецкой и А. Я. Эмзиной. -- 1954. -- 286 с.; 20 см.