Андерсон Шервуд
Человеческий документ

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Шервуд Андерсон.
Человеческий документ

   Во время суда и после, когда признание полоумного лысого актерика сняло с него обвинение в убийстве, я не спускал с него глаз. Он заворожил меня своей безмолвной попыткой дать что-то понять.
   Казалось, что его ужасно интересует мысль, ничего общего не имеющая с предъявленным ему обвинением в убийстве женщины. Тот факт, что в случае осуждения он будет повешен, не имел для него ровно никакого значения. Закон был чем-то к нему не относящимся; и он отказывался от вменяемого ему преступления, как человек отказывается от предлагаемой ему папиросы.
   -- Благодарю вас, но я в настоящее время не курю. Я побился об заклад, что целый месяц курить не стану.
   Вот каково было его поведение. Все были озадачены. Если бы он действительно был виновен и пытался спастись от петли, то выбрал самый верный метод.
   Видите ли, вначале все думали, что именно он и убил ее. Мы все были убеждены в этом. И вот благодаря его абсолютному безразличию ко всему, что происходило вокруг, у всех зародилось одно желание -- спасти его.
   Когда получилось сообщение, что полоумный лысый статист сознался в убийстве, в зале суда раздался гром рукоплесканий.
   Итак, он был оправдан в глазах закона. Но его поведение ничуть не изменилось после этого. Где-то в мире находились, вероятно, мужчина или женщина, которые поняли бы его, -- необходимо было найти их и поговорить с ними. Одно время -- при разборе дела и сейчас же после процесса, -- когда я часто виделся с ним, он представлялся мне человеком, который во тьме обронил иголку и пытается найти ее, или стариком, который никак не может нигде найти своих очков. Он роется во всех карманах и беспомощно оглядывается по сторонам.
   У всех присутствовавших в зале суда, и у меня в том числе, была одна и те же мысль в голове:
   "Как может человек быть, с одной стороны, зверски равнодушным в ту минуту, когда умирает самый близкий и самый дорогой человек, и, с другой стороны, -- таким чувствительным и нежным".
   Как бы то ни было, но "тут роман", и иногда хочется рассказывать о чем-нибудь просто, без газетного жаргона о прекрасных наследницах, кошмарных убийствах и тому подобной ерунде.
   Вот в кратких чертах история этого убийства.
   Его звали Уилсон, Эдгар Уилсон. Он прибыл в Чикаго откуда-то с Запада, возможно, что с гор. Вполне может статься, что он разводил овец на Дальнем Западе, так как в нем заметна была та рассеянность, которая свойственна человеку, живущему одинокой жизнью.
   Сам он рассказывал о себе много противоречивых версий, и, побыв с ним некоторое время, вы махали рукой.
   "А, дьявол с ним, с его прошлым. Как видно, он не способен правды сказать. Черт с ним!"
   Одно было достоверно: он прибыл в Чикаго из Канзаса, откуда бежал с чужой женой.
   О ней я узнал очень мало. Когда-то она была, я полагаю, дьявольски красивой, видной женщиной, но вся ее жизнь до встречи с Уилсоном как-то не клеилась.
   В этих маленьких городках люди становятся безобразными и жизнь их разваливается, хотя бы и не было тому определенной причины. Тут никак не разобраться. Бог с ней, с причиной, но так оно есть, хотя трудно верить всему, что писатели рассказывают о жизни на Западе.
   Однако относительно этой женщины следует сообщить кой-какие подробности.
   Она была еще очень молода, когда ее отец, служивший в какой-то экспедиционной конторе, растратил деньги и попал в тюрьму.
   Еще до разбора дела он застрелился. А мать ее уже умерла давно.
   Через год или два она вышла замуж за одного честного, но, по слухам, в высшей степени неинтересного парня. Он был фармацевтом и весьма бережливым человеком. Вскоре ему удалось приобрести собственную аптеку.
   Эта женщина, как я уже говорил, была хорошо сложена, красива и сильна, однако вскоре после замужества похудела и стала нервничать. Но она по-прежнему держала себя с достоинством, и было много мужчин, которым она очень нравилась. Некоторые пробовали ей писать, пытаясь склонить ее ответить на их страсть. Знаете, как такие письма пишутся? И, конечно, без подписи автора.
   "Приходите в пятницу вечером туда-то или туда-то. Если вы хотите со мной побеседовать, то держите книгу в правой руке".
   Она сделала большую ошибку, рассказав однажды мужу о таком письме. Муж страшно рассердился и направился с ружьем к назначенному в письме месту; никого не застав там, он вернулся домой и устроил жене сцену, делая непристойные намеки.
   -- Не иначе как ты сама посмотрела особенным образом на автора этой мерзости. Мужчина не позволит себе писать ни с того ни с сего подобные вещи замужней женщине.
   Он вновь и вновь принимался говорить о том же изо дня в день -- веселая, вероятно, была жизнь в их доме. Она становилась все более и более молчаливой, и вместе с нею стал безмолвным и весь дом. Детей у них не было.
   Но вот случилось, что Эдгар Уилсон, проезжая на Восток, остановился в этом городе на несколько дней. У него было еще в то время немного денег. Он поселился в дешевом пансионе близ станции железной дороги.
   Однажды, проходя по улице, он увидел эту женщину и пошел за ней следом. Соседи видели, как они в течение целого часа разговаривали у калитки.
   На другой день он снова явился, и они стояли около двух часов вместе. Затем она вошла в дом, захватила кой-какие вещи и ушла с ним к вокзалу.
   Они приехали в Чикаго, поселились вместе и жили, по-видимому, очень счастливо вплоть до самой ее смерти, о чем я и хочу попытаться вам рассказать.
   Конечно, они не могли венчаться. И за три года, что они прожили в Чикаго, он пальцем не шевельнул для того, чтобы заработать хотя бы один цент.
   А так как его наличности еле хватило на проезд для обоих до Чикаго, то ясно, что они были отчаянно бедны.
   Они жили в северной части города, в том районе трех- и четырехэтажных кирпичных домов, где некогда жило так называемое "хорошее общество", ставшее с течением времени весьма дурным.
   Теперь этот район начинает принимать приличный вид, но в то время и в течение уже многих лет эти дома буквально разваливались. Там были те древние здания, в которых устраивались дешевенькие рабочие пансионы с невероятно грязными занавесками на окнах, а среди этих зданий еще попадался кой-где деревянный домик на курьих ножках -- в одном из таких домов жил Уилсон со своей женой.
   Жуткое местечко! Владелец его, по моему мнению, был человек неглупый и понимал, что в таком большом городе, как Чикаго, ни один район не будет на долгое время предан забвению. И он, наверное, решил:
   "Пусть себе дом разваливается. Место, на котором он стоит, когда-нибудь будет стоить больших денег, а дом сам по себе ничего не стоит. Я сдам его за низкую арендную плату и не буду делать никакого ремонта. Авось я выручу с аренды достаточно, чтобы покрывать налоги по дому, пока цены на землю в этих местах не поднимутся".
   Итак, дом много лет стоял некрашеный, окна покосились, а с крыши исчез весь тес.
   Во второй этаж приходилось подниматься с наружной стороны дома по лестнице, перила которой приобрели характерную для Чикаго черную окраску. Рука пачкалась при первом прикосновении.
   Комнаты наверху были еще холоднее и еще безотраднее.
   Спереди находилась большая комната с камином, из которого повывалилось много кирпичей, а две небольшие комнаты были позади.
   Здесь поселился Уилсон со своей женой. Так как они снимали эту квартиру в мае, то их не испугала холодная пустота огромной комнаты. Там ничего не было, кроме шаткой деревянной кровати, которую женщина подперла дощечками, кухонного столика, служившего Уилсону письменным столом, и двух-трех простых стульев.
   Женщине удалось получить место при вешалке для верхнего платья в театре, и они оба жили на ее скудный заработок. Говорили, будто это место досталось ей благодаря некоему господину, состоявшему в тесных отношениях с администрацией, но подобные истории рассказываются в театрах про всех женщин, начиная с поденщицы, что моет иолы, до актрисы на первых ролях.
   Как бы то ни было, она там работала и слыла смирной и толковой женщиной.
   Что касается Уилсона, то он занимался поэтическим творчеством, но поэзия его была совершенно неизвестного мне пошиба; хотя, подобно большинству журналистов, я и сам не без греха по части рифмоплетства.
   Его творчество было китайской грамотой для меня. Впрочем, я не совсем правильно выразился.
   У меня сделалось легкое головокружение, когда ночью, взяв книгу его поэм, я уселся читать. Там говорилось о стенах, о глубоких прудах и об ущельях, в которых растут стройные, молодые деревья и пытаются проложить путь к свету за края темницы.
   Забавное сумасбродство в каждой что ни на есть строке -- но вместе с тем что-то чарующее. Получалось представление о каком-то ином мире с совершенно другими понятиями, -- а разве не в этом заключается задача поэзии? С одной стороны мир действительности, который мы все знаем, или думаем, что знаем, -- мир плоских, каменных домов, ферм с проволочными изгородями вокруг полей и с тракторами "Фордсон", снующими взад и вперед, маленьких городков со школами и с рекламами на заборах, -- одним словом, все то, из чего построена жизнь -- из чего, в нашем представлении, составляется жизнь.
   И вот с одной стороны этот мир, в котором мы движемся, и с другой стороны мир этого Уилсона -- очень далекий и туманный для меня, в котором предметы облекались в странные, новые образы, где человеческая душа выворачивалась наизнанку, где глазам представлялись новые зрелища и пальцы ощущали новые и странные предметы.
   И весь его мир состоял главным образом из стен.
   Мне совершенно случайно удалось заполучить все рукописи Уилсона. Я оказался первым представителем газетного мира, который попал в полуразвалившийся дом в ту ночь, когда найдено было тело убитой женщины. Все его дикое, полоумное творчество было записано в детских тетрадках. Два или три полицейских с тупыми физиономиями стояли тут же.
   Я воспользовался минуткой, когда полицейские отвернулись, и незаметно сунул тетрадки под пальто.
   Во время разбора дела мы опубликовали в газете некоторые из его более или менее понятных стихотворений. Ведь это недурной материал для газеты -- помилуйте, поэт, который убил свою любовницу! Чикаго читал и хрюкал от удовольствия.
   Вернусь на минутку к этой поэзии. Я хочу лишь пояснить, что почти во всех стихотворениях проходил один и тот же лейтмотив.
   Люди воздвигли вокруг себя стены, и им всем суждено навеки остаться за этими стенами. Они тщетно бьют кулаками, пытаясь пробиться насквозь...
   Трудно было понять, шла ли речь об одной большой стене или о целом ряде маленьких стен. Иногда Уилсон писал так, иногда иначе.
   Люди сами построили эти стены, и теперь они стояли позади них, смутно сознавая, что там дальше, за пределами этих стен, ждет свет, тепло, аромат полей, красота, сама жизнь, -- а между тем в силу их собственного безумия стены беспрестанно крепнут и поднимаются выше.
   У меня от мысленного созерцания этой картины мурашки бегают по телу. Не знаю, как у вас.
   Затем говорилось о глубоких колодцах -- люди зарываются все глубже и глубже в колодцы. Они вовсе не желают этого делать, и никто, собственно, их не заставляет, но колодцы становятся все глубже и глубже, а голоса людей в них все более смутными -- и снова все дальше от них уходят свет и тепло жизни. Причина этого, насколько я мог понять, лежит в том, что люди не хотят понять друг друга.
   На меня его поэзия произвела очень странное впечатление.
   Вот одно из его стихотворений в прозе. Здесь, правда, не говорится о высоких стенах и глубоких колодцах, но мы напечатали его во время разбора дела Уилсона, и многим оно понравилось -- сознаюсь, мне тоже.
   Я для того привожу его здесь, чтобы вы как следует представили себе все странности того человека, о котором написана настоящая повесть.
   Стихотворение было озаглавлено попросту --

No 97

   Я крепко держу папиросу в руке, и это доказывает, что я спокоен. Но это не всегда так. Иногда я не спокоен, и тогда я слаб. Но когда я спокоен, как сейчас, я очень силен.
   Я только что шел по одной из улиц нашего города и вошел в двери одного дома; а сейчас я лежу на кровати и гляжу в окно.
   Внезапно и совершенно непоколебимо я познал, что мог бы взять в свои руки любой из высоких домов, так же просто, как я сейчас держу папиросу.
   Я мог бы взять большой дом между пальцами, приложить его к губам и дунуть в него. И я вдунул бы в него смятение. Я мог бы дунуть, и тысячи людей вылетели бы через крышу небоскреба и полетели бы на небо, в пространство. Я сжег бы одно здание за другим, как я сжигаю папиросы из этой коробки. А дымящиеся окурки городов я мог бы вышвырнуть через плечо в окошко.
   Не часто нахожусь я в таком состоянии, не всегда я так спокоен и уверен в себе. Но когда это чувство находит на меня, во мне пробуждается такая прямота и непосредственность, что я начинаю любить себя. И тогда я обращаюсь к себе самому с сильными, ласковыми словами.
   Я лежу возле окна; я мог бы позвать женщину и попросить ее лечь рядом со мной -- впрочем, это мог бы быть и мужчина.
   Я мог бы взять целый ряд домов и перевернуть их, а потом высыпать оттуда всех людей и спрессовать их в одного человека, которого можно было бы любить.
   Глядите на эту руку! Вообразите, что в ней нож, который мог бы прорезать все нити вашего лицемерия. Вообразите, что этот нож может прорезать насквозь бока этих зданий, где спят тысячи людей.
   Об этом стоило бы задуматься, если бы пальцы руки могли захватить нож и вскрыть все те раковины, в которых заключены миллионы жизней.
   
   Как видите, и здесь проходит идея беспощадной силы, соединенной с нежностью.

* * *

   Я приведу еще одно из его произведений, проникнутое кротостью. Оно озаглавлено --

No 83

   Я дерево, растущее у стены. Я поднимаюсь все выше и выше. Мое тело покрыто рубцами, я ползу к верхушке стены.
   Моя мечта -- бросить цветы и плоды через стену.
   Я хотел бы освежить иссохшие губы.
   Через край стены я ронял бы цветы на головы детей.
   Своими цветами я ласкал бы тела людей, живущих за этой стеной.
   Мои ветви поднимаются выше и выше, черпая новые соки из теплых недр земли.
   Плоды мои не будут плодами, пока не падут из моих объятий в объятия тех, кто живет за этой стеной.

* * *

   А теперь я вам расскажу о той жизни, которую вел этот Уилсон со своей женой в старом деревянном доме. Мне совершенно случайно посчастливилось разузнать кой-что об этом, благодаря маленькому открытию.
   Вскоре после того, как они поселились в этом доме, театр, где работала женщина, закрылся на довольно долгий срок, и эти люди стали нуждаться еще больше. Тогда, чтобы хоть сколотить несколько центов, она начала сдавать две маленькие комнатки -- это помогало ей оплачивать ренту за квартиру.
   И вот в этих комнатках перебывало много народа; как они жили там, мне невдомек, ибо комнаты были совершенно пусты. Но в Чикаго много таких ночлежек, где за пять или десять центов можно выспаться на полу. Там пребывает гораздо больше народа, чем воображают "порядочные" люди.
   Моим открытием была маленькая, молодая горбунья, которая однажды прожила несколько недель в одной из этих комнат. Она гладила белье в маленькой прачечной по соседству, и кто-то подарил ей старинную складную койку.
   Она была очень сентиментальна, и в глазах у нее светилось то же выражение обиды, как у всех калек; я подозреваю, что она сама была неравнодушна к этому Уилсону. Как бы то ни было, я очень многое узнал от нее.
   После убийства этой женщины и после того, как Уилсон был реабилитирован благодаря признанию полоумного статиста, я иногда заходил в тот дом, где он жил, как только наша газета "ложилась спать" -- что она, как вечерняя газета, делала в два часа пополудни, и мы, сотрудники, таким образом, оказывались свободными.
   Я однажды увидел горбунью на улице перед домом и заговорил с ней. Я открыл золотые россыпи.
   В глазах ее, как я уже говорил, застыло выражение обиды. Заговорили о Уилсоне. Она тотчас же сказала мне, что жила несколько недель в одной из тех комнат позади.
   Иногда она слабела до того, что была не в состоянии работать, и в такие дни оставалась лежать на койке. У нее начинались безумные головные боли, на протяжении многих часов, и в такие минуты она не сознавала ничего из того, что делалось вокруг нее. Она приходила в себя, но еще долго лежала до того слабая, что не в состоянии была двигаться.
   Ей не суждено было долго жить, -- не думаю, чтобы это огорчало ее.
   И вот однажды, когда она, страшно ослабев, лежала на койке, ее стало разбирать любопытство относительно той пары, которая жила в большой комнате; с тех пор она начала следить за ними. Подкрадется в одних чулках к двери, опустится на колени и смотрит в замочную скважину.
   Жизнь, которая разыгрывалась в той комнате, зачаровала ее с самого начала.
   Иногда Уилсон бывал один и, сидя за кухонным столом, писал. Иногда женщина бывала с ним. Но часто случалось, что он только ходил взад и вперед по комнате.
   Когда они бывали вместе и он писал, женщина неподвижно сидела у окна. А он напишет несколько строк, встанет, начнет расхаживать по комнате и разговаривать то с ней, то с самим собою. По словам горбуньи, она отвечала ему только глазами.
   Сознаюсь, мне теперь даже не разобраться, что я узнал от нее и что является плодом моего воображения.
   Как бы то ни было, я хочу попытаться описать вам странность в отношениях между этими двумя людьми. Здесь не могло быть речи о мещанском обедневшем хозяйстве. Он пытался творить что-то чрезвычайно трудное, а она по-своему старалась быть ему полезной.
   И как вы сами могли убедиться из приведенных мною произведений Уилсона, он писал о взаимоотношениях между людьми -- не обязательно между данными мужчиной и женщиной, но между всеми людьми.
   У Уилсона, как видно, было какое-то полумистическое представление о подобных вещах, и до того, как он нашел свою женщину в Канзасе, он бродил по свету в поисках спутника жизни.
   Найдя эту женщину, он считал, что свою проблему в отношении себя самого он уже разрешил.
   Он полагал, что человек, будучи одинок, не может ни мыслить, ни чувствовать. А люди этого не понимают, огораживают себя стенами -- вот отчего происходят все невзгоды. Везде царит разногласие. Все люди перепутались. Нужен был человек, который дал бы верный тон, и тогда все запели бы истинную песню жизни.
   Повторяю, что я не передаю ничего своего. Я лишь делюсь с вами теми соображениями, которые родились во мне, судя по произведениям Уилсона, по моему знакомству с ним и по тому влиянию, которое он своей личностью оказывал на других.
   Он был непоколебимо убежден в том, что человек не может мыслить в одиночестве. И если человек мыслит одним лишь умом, не принимая в расчет тела, то это ведет к смятению. Истинное понимание жизни создается, как пирамида. Сперва мысли одного человека должны проникнуться духом и плотью другого, любимого человека, а потом уже душа и тело всех других людей в мире сольются в буйном и гигантском потоке. Что-то в этом роде.
   Вам, может быть, это кажется чрезвычайно запутанным? Или, возможно, наоборот, -- ваш мозг яснее моего и вам представляется весьма простым то, что я нахожу ужасно трудным!
   Заметьте, что на мне лежит обязанность нырять в море чужих мотивов и импульсов -- которые, сознаюсь, к тому же не всегда ясны для меня.
   Этот Уилсон полагал, что для выявления своей души в поэзии он должен найти женщину, которая могла бы безвозвратно и не задумываясь отдаться ему плотью -- и из их союза должна родиться красота для всего мира. Следовало только найти женщину, одаренную такой силой -- и эта сила не должна быть осквернена себялюбием, насколько я понимаю.
   Как видите, он был эгоистом неизмеримой глубины.
   И он нашел то, что искал, в жене канзасского аптекаря.
   Он набрел на эту женщину и словно что-то сделал с нею. Не знаю, что именно, но факт тот, что она была безмерно счастлива с ним.
   Он стремился к тому, чтобы воплотить в поэмы свою и ее душу и тело. Несомненно, что в одной из приведенных здесь поэм он именно и говорит о том, чтобы спрессовать население целого города в одно лицо и любить его.
   Можно смело сказать про него, что он сильный человек, я бы сказал даже, возмутительно сильный. И по мере чтения вы убедитесь в том, что он захватил меня в свою власть и заставил служить своим целям.
   И эту женщину он тоже захватил и держал в своей власти. Он хотел владеть ею целиком и без оговорок -- как, пожалуй, все мужчины желают этого, но не смеют, -- и он владел ею.
   Возможно также, что и она была в своем роде жадной любовницей, а он любил ее и днем и ночью, когда они были вместе и врозь.
   Я уже признался вам, что сам разбираюсь во всем этом вслепую. Я хочу выразить словами то, что чувствую не в себе и не в словах горбуньи, которая стоит на полу на коленях и смотрит в замочную скважину, а в другом.
   Горбунья тоже подпала под власть Уилсона. Она тоже любила его -- в этом не могло быть сомнения. В ее комнате было темно и грязно. На полу, где она стояла, скопился толстый слой пыли.
   Горбунья говорила, что Уилсон работал или ходил по комнате взад и вперед, мимо женщины, сидевшей у окна, и на ее лице, в ее глазах было особенное выражение.
   Он не переставал говорить ей о своей любви, но так абстрактно, так объективно, что это походило на объяснение в любви всему миру. Но как же это было возможно, если эта женщина была настолько же воплощением плоти, насколько он был воплощением духа.
   Если вы не находите в этом смысла, то, по крайней мере, его находила горбунья, а она ведь была необразованная девушка и не претендовала на особый дар понимания.
   Она стояла в пыли на коленях и в конце концов начала чувствовать, что этот человек, в присутствии которого она никогда не бывала и с которым никогда не входила в соприкосновение, ей тоже объясняется в любви.
   И это, я бы сказал, ее вполне удовлетворяло. Ради этого стоило жить.
   В большой комнате, где жил Уилсон со своей женой, случались некоторые мелкие происшествия, о которых стоит упомянуть.
   Однажды в дождливый, душный июньский день горбунья подсматривала в замочную скважину, стоя на полу на коленях. Уилсон и его жена находились в большой комнате.
   Она для кого-то стирала белье, а так как на улице нельзя было развешивать из-за дождя, то она натянула веревку через комнату и развесила его тут же.
   Когда она уже покончила с бельем, вошел Уилсон. Он подошел к столу, сел и принялся писать.
   Через несколько минут он встал и начал ходить по комнате и один раз задел щекой штуку белья.
   Он, однако, продолжал расхаживать по комнате, разговаривая с женщиной, но по пути стал снимать все белье, перекидывая его через руку; затем он подошел к выходной двери и сбросил белье вниз, на грязный двор.
   А она сидела все это время, не шевелясь, и не сказала ни слова.
   И только когда он сел за стол и снова принялся писать, она сошла вниз, собрала белье и вновь перестирала его.
   Лишь тогда, когда она снова начала развешивать его по комнате, Уилсон, казалось, сообразил, что сделал.
   Пока она перестирывала белье, он вышел на улицу. Заслышав шаги, при его возвращении, горбунья подбежала к своей "бойнице". Он вошел, и она могла видеть его лицо.
   "Он походил на ошеломленного ребенка, -- рассказывала она. -- Он ничего не сказал, но слезы текли по его лицу".
   В эту минуту женщина, начавшая вновь развешивать белье, заметила, что он вернулся.
   Белье было переброшено у нее через руку, но она уронила его на пол и побежала к нему навстречу. Упав на колени, она обняла его ноги и умоляющим голосом сказала:
   -- Не надо! Не надо огорчаться. Я все знаю. Не надо! Не надо огорчаться!
   Вот все, что она сказала.
   Что касается смерти этой женщины, то она была убита осенью.
   В театре, где она иногда работала, служил тот полоумный статист, который застрелил ее.
   Он влюбился в нее и, как некогда ее сограждане в Канзасе, начал донимать ее любовными посланиями.
   А самые неприятные из своих писем -- а они все были довольно неприятны -- этот сумасброд по какой-то причуде подписывал именем ее мужа. Два таких письма были найдены потом при ней и послужили уликой против Уилсона во время разбора дела.
   Итак, она работала в театре, и однажды вечером, когда предстояла генеральная репетиция какой-то драмы, она взяла Уилсона с собою.
   Но репетиция не состоялась. Не то заболел актер, не то другое что-то случилось, и Уилсон в ожидании просидел в пустом, холодном театре два часа.
   Они пошли домой и по дороге купили кой-чего поесть. Уилсон был рассеян и молчалив, что случалось с ним нередко. Несомненно, он думал о том, что намеревался после выразить в своих поэмах.
   Он шел рядом с ней, не замечая ни ее, ни встречных. А она...
   Она тоже была молчалива, как и всегда в его присутствии, -- молчалива и счастлива сознанием, что находится вместе с ним.
   Она знала, что он не может ни о чем думать, ничего чувствовать, не принимая ее в расчет. Даже кровь, которая струилась в его жилах, была также и ее кровью. Он давал ей это чувствовать, и она была молчалива и счастлива.
   Он шел рядом с нею, но его мысли пытались найти выход из тупика высоких стен и глубоких колодцев.
   Они пересекли город и вышли на северную сторону, но все еще не обмолвились ни словом.
   Когда они уже почти дошли до своего дома, маленький статист с нервными руками вынырнул из тумана и застрелил ее.
   Вот и все, что произошло. Просто до невероятности.
   Они подвигались по направлению к своему дому, как я уже говорил, и вдруг перед нею выплыла голова человека, чья-то рука поднялась вверх, раздался выстрел, и маленький статист с лицом старого сморщенного евнуха повернулся и убежал.
   Это не произвело ни малейшего впечатления ни на физические чувства, ни на мыслительный аппарат Уилсона. Он продолжал путь, как будто ничего не случилось, а женщина споткнулась было, но собралась с силами и продолжала путь рядом с ним, все еще не произнося ни слова.
   Они прошли таким образом два квартала и подошли уже ко входу в дом, как вдруг к ним подбежал полицейский.
   Она солгала ему, выдумав историю, будто двое пьяных подрались и один из них выстрелил. Полицейский поверил ей, и она направила его искать стрелявшего в сторону, противоположную той, куда убежал статист.
   Их окутал мрак и туман, и когда они начали подниматься к себе, женщина взяла его руку.
   А он -- хотя мне вряд ли удастся дать этому логическое объяснение -- он не сознавал, что кто-то стрелял, что женщина рядом с ним умирает, хотя все видел и слышал.
   Согласно данным медицинского осмотра ее тела, главная мышца, контролирующая действие сердца, была почти перерезана пулей пополам.
   Она была, я бы сказал, в полном смысле этого слова живым трупом.
   Они поднялись по лестнице и вошли к себе в комнату, и тут разыгралась истинно трагическая сцена. Такую сцену гораздо легче передать в действующих лицах на подмостках, чем словами на бумаге.
   В комнату вошли два человека -- один из них мертвый, но он отказывался признавать свою смерть и продолжал жить, а другой живой, но в то же время мертвый для всего окружающего.
   В комнате было темно. Уилсон остановился в двух шагах от двери, все еще находясь во власти своих мыслей, -- а она с безошибочным инстинктом зверя пробралась в темноте через комнату, нашла спички и подошла к камину.
   Камин был битком набит всевозможными клочками бумаги, окурками -- Уилсон был страстный курильщик, -- одним словом, тем хламом, который накопляется в таких хозяйствах.
   Итак, женщина подошла к камину и, чиркнув спичкой, приложила ее к груде бумаги.
   В моем уме встает картина, которая никогда не изгладится.
   Холодная, голая комната. Ничего не видящий человек стоит безмолвно в темноте, а женщина наклонилась, чтобы в последний раз придать немного уюта комнате в первый холодный вечер. Вот побежали язычки пламени. Светотени забегали по стенам. Внизу глубокая тьма, в которой потонул ничего не видящий человек, объятый своими думами.
   Груда бумаги, вероятно, на минуту загорелась ярким светом, а женщина некоторое время стояла возле камина, вне полосы света.
   А потом, белая как полотно, она, шатаясь и ступая мягко, точно по театральной сцене, направилась к нему. Что она хотела ему сказать? Этого никто никогда не узнает. Она ничего не успела сказать.
   В то мгновение, когда эта женщина дошла до него, она упала к его ногам и умерла. Если даже она боролась со смертью, лежа на полу, то борьба ее была безмолвной. Ни звука. Она лежала между ним и выходной дверью.
   И вот тогда Уилсон поступил совершенно бесчеловечно -- слишком бесчеловечно для моего понимания.
   Огонь в камине погас. Погасла и жизнь любимой женщины.
   А он стоял и глядел в ничто, и думы его, вероятно, тоже были ничто.

* * *

   Уилсон стоял неподвижно минуту, пять, десять. До того, как он нашел эту женщину, он был погружен в море вопросов и сомнений. Пока он не нашел этой женщины, его муза молчала. Он бродил по всему свету, вглядываясь в лица людей, думая о них, пытаясь подойти к ним поближе -- не зная, как это сделать.
   А эта женщина помогла ему временно подняться на поверхность океана жизни, благодаря ей он плавал по этому океану, залитому лучами солнца.
   Горячее тело, которое в любви отдалось ему, было ладьей, на которой он мог держаться на поверхности океана, и вот теперь эта ладья разбита -- и он опять стал опускаться на дно.
   И в то время как все это происходило, он ничего не сознавал -- он был поэт, и в его мозгу, я полагаю, зарождалась новая поэма.
   Итак, постояв неподвижно некоторое время, он почувствовал, что должен двинуться дальше. Его вдруг потянуло из этой комнаты на улицу, а для этого нужно было пройти в том месте, где лежал труп женщины.
   И он сделал то, что внушило ужас всему залу суда, когда он рассказывал об этом, -- он обошелся с телом любимой женщины, как поступают со сгнившим суком, который попадается под ноги в лесу. Сперва он пытался ногой отодвинуть тело в сторону, но так как это ему не удалось, то он спокойно переступил через него.
   Он наступил каблуком на руку мертвой женщины. Впоследствии это было обнаружено следственными властями.
   Он споткнулся, чуть было не упал, но удержался на ногах и, сойдя по шаткой лестнице, пустился бродить по улицам.
   Туман успел рассеяться, стало холоднее и туман разогнало ветром.
   Уилсон прошел несколько кварталов как ни в чем ни бывало. Он шагал так же спокойно, как мы с вами, читатель, прогуливались бы после завтрака.
   Он даже остановился у табачной лавочки, купил пачку папирос, закурил одну из них и некоторое время стоял, прислушиваясь к разговору двух ротозеев в лавке.
   Затем он спокойно продолжал путь, покуривая свою папиросу и думая, вероятно, о своей поэме.
   По дороге он зашел в кинематограф.
   Вот тут-то, надо полагать, он очнулся. Он тоже, словно его камин, был битком набит всевозможным хламом -- обрывками мыслей и незаконченных поэм, -- и все это сразу вспыхнуло.
   Он часто ходил в тот театр, где работала его жена, а потом они вместе возвращались домой.
   Публика, как нарочно, выходила из маленького кинематографа.
   Уилсон вошел в толпу и смешался с нею, все еще продолжая курить; затем он снял шляпу, на одно мгновение оглянулся кругом -- и завопил страшным голосом.
   Он стоял и кричал, пытаясь связно рассказать о том, что случилось. У него был вид, точно хотел вспомнить сон.
   Потом он выбежал и, пробежав некоторое расстояние, снова начал кричать. И только после того, как он несколько раз повторил то же самое и наконец добрался к тому месту, где лежала убитая женщина, любопытная толпа следовала за ним, -- только тогда к нему подошел полицейский и арестовал его.
   Сперва он был сильно возбужден, но потом успокоился. Но даже расхохотался, когда защитник пытался доказать его ненормальность.
   Как я уже говорил, его поведение во время разбора дела нас всех сбило с толку. Он казался совершенно незаинтересованным ни в деле убийства, ни в том, что его ожидало.
   Он, по-видимому, даже не питал враждебных чувств к маленькому статисту, когда тот сознался в убийстве.
   Он словно был погружен в поиски чего-то, что не имело ничего общего со случившимся.
   Раньше, чем он нашел эту женщину, Уилсон бродил по всему свету, закапываясь все глубже и глубже в колодец, о котором он говорил в своих поэмах, -- все выше и выше строя стену, отделявшую его от всего мира.
   Но он ничем себе помочь не мог. Этот человек поднялся на время на поверхность со дна океана сомнений, рука женщины дала ему возможность держаться на поверхности, а теперь он снова погружался на дно.
   И то, что он ходил по улице и заговаривал с людьми и кричал всем о случившемся, было лишь отчаянным усилием удержаться на поверхности -- таково мое мнение.
   Как бы то ни было, я чувствовал себя вынужденным рассказать всю историю этого человека. В нем жила какая-то неведомая, страшная сила, которая оказывала на меня такое же необоримое влияние, как и на женщину из Канзаса, и на горбунью, стоявшую на коленях в пыли и смотревшую в замочную скважину.
   С самой минуты смерти женщины мы приложили все усилия к тому, чтобы вытянуть этого человека со дна океана сомнений, куда он погружался все глубже и глубже, -- но все было тщетно.
   Возможно, что я написал эту повесть в надежде, что мне самому удастся понять ее.
   Может быть, если бы понять, то явилась бы возможность охватить рукой шею этого Уилсона и вытянуть его со дна океана сомнений?

---------------------------------------------------------------

   Первое издание перевода: Кони и люди. Рассказы / Шервуд Андерсен; Пер. с англ. М. Волосова. -- Л.; М.: Петроград, 1926. -- 249 с.; 20 см. -- (Б-ка худож. лит.).
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru