Это про него, про Мишу. Может быть, никто этого не сказал. Может быть, это было во сне. Или послышалось, когда он, маленький, пятилетний, засыпал, а за спиной шел поздний разговор отца с матерью.
Все шло обычно.
И Миша был как все: гимназистом. Ничем не выделялся. Но что-то, как залетевший в грудь ветерок, вертелось там в глубине.
Миша сам себя иногда ловил: "И чего это я думаю?" А сам стоит у окна и провожает глазами снежинки, падающие на землю.
Из-за этих дум однажды ему нос разбили.
Приняли за другого и -- по носу. Произошло это во время перемены, в классе. Потом извинялись. Но напрасно: никогда этого Миша не забыл. А дома про это не сказал. И классному наставнику и надзирателю тоже не сказал.
Зато свою детскую душу упитал этим событием. И был так удовлетворен, как если бы все простил и забыл.
* * *
Потом про Мишу говорили, что он красивый. А сам он смотрелся в зеркало и находил себя очень похожим на кучера: такой же румяный и скуластый, такие же голубые глаза, такие же белые волосы, как лен, и такие же кудри, словно стружки. Разве только нос потоньше.
Гулял однажды Миша в общественном саду. Там люди ходили по кругу и дышали подымаемой ими пылью. Гуляющие заглядывали друг на друга с интересом новизны, хотя каждый всякого считал надоевшим. Гимназисты, задыхаясь в пыли, учились подкашливать. А проститутки высматривали богатенького и неопытного.
-- Душка.
Чей-то женский голос бросил в лицо навстречу Мише. Оглянулся он: в темноте сверкали лукавством два женских зрачка. И на них, как бабочка на огонь, пошел Миша.
Плечо, едва прикрытое чем-то розовым; завиток волос около шеи; платок, пропитанный духами "Резеда".
И вот в это всей душой своей ринулся Миша. А женщина сверкала, манила зрачками. Шуршала платьем. Духами "Резеда" обдавала. И привела его к низенькому желтому домику.
Там при свете жестяного ночника Миша был женихом, справил свадьбу, побыл мужем. И через два часа вышел вон все тем же гимназистом.
Он шел по дороге, как бог Пан. Кто-то очень светлый поместился в его душе. Очень светлый, сияющий золотом. Но этот кто-то светлый был с закрытыми глазами. Поэтому не выдал его Миша никому. Приберег для себя.
* * *
На лесной поляне был устроен пикник. Белая скатерть на траве. На ней все, что вызывает плохое пищеварение: чайная колбаса, крутые лепешки на сметане, пирожки с мясом от вчерашнего супа. Кроме того, чай, коньяк и пиво.
Катюша Зефирова, подняв рюмку с коньяком, сказала:
-- Ах, я хотела бы выпить за здоровье тех, которые там, в огне борьбы, жертвуют собой, пренебрегают опасностями... Я хотела бы видеть русского революционера и выпить за него.
Над головой Катюши склонился высокий человек. По профессии он был булочник. А по наружности очень узкий и как будто складной, деревянный.
-- Русский революционер перед вами, -- проговорил он и длинным узловатым пальцем указал на Мишу. А тот сидел прямо против Катюши и тоже держал рюмку с коньяком.
Миша слегка покраснел.
Но с таким же замиранием духа, с каким он бросался на коньках с ледяной горы, подтвердил:
-- Да, он перед вами.
Катюша подсела к нему рядом и стала интересоваться аграрным вопросом. Миша же был уклончив, ссылаясь на то, что теперь говорить об аграрном вопросе неконспиративно.
Тогда Катюша просила его назначить ей свидание, на котором он помог бы ей уяснить, кто прав в аграрном вопросе: эсеры или эсдеки.
И не раз они до поздней ночи ходили по тому пыльному кругу сада, где впервые Миша попался на приманку женских глаз. Миша доказывал, а Катюша слушала. Пальчики тоненькие кутала под гимназический фартук. Смотрела на свои и Мишины носки ботинок, мелькавшие в темноте.
Прощаясь однажды после такой прогулки, Катюша сказала:
-- Вы мне просто раскрыли глаза. Вы такой умный... Просто... Гениальный...
* * *
Однако Катюша не успела переменить своих убеждений, так как ей дали поручение бросить бомбу в губернатора. Накануне своего великого дня прощалась с Мишей:
-- Это письмо вы передайте моей маме, когда меня возьмут... -- и отбросила с плеча свою коротенькую косичку. -- Пусть я теперь, как на исповеди. Скажу вам: когда пойду на эшафот, буду только вас, Миша, вас видеть в своей душе, -- и тоненькими пальчиками перебирала на груди черный шнурок от часов. -- Миша. Я вас люблю... -- и откинула назад лицо, обрамленное завитками волос, как терновым венком.
Они взялись за руки и целовались. Короткими и пылкими гимназическими поцелуями.
В этот день Катюша плакала над собой. Упрекала себя в слабости: она верила, верила Мише, а шла по поручению других. Ей Миша раскрыл глаза, а шла она не туда, куда они смотрели.
В тот же самый вечер Миша был на митинге. Там шли горячие споры. В большой университетской аудитории было душно и накурено. Миша ощущал странное: будто в душе его сухой хворост. И нужна искра, чтобы вспыхнул сушняк.
После митинга пели революционные песни. Кто-то предложил похоронный марш. Пели.
Пели: "Настанет пора, и проснется народ".
И вдруг загорелся сушняк:
-- Стойте, стойте! -- кричал Миша -- Нет, не "настанет пора, и проснется народ", а "настала пора, и проснулся народ".
Загорелся сушняк. Затрещали голоса:
-- Правильно. Уррра!
И пели:
-- "Настала пора, и проснулся народ".
Кто-то схватил Мишу и стал качать его:
-- Уррра!
И три раза пропели:
-- "Настала пора, и проснулся народ".
Пошел Миша домой. А в душе как чирканье спички мелькало огненным дразнением: "Гениальный... гениальный..."
* * *
Человек высокий и узкий, будто складной и деревянный, -- ходил уже второй год в кандалах. Недавно у него открылось новое дело. И Миша к этому делу был привлечен. Сидели в одной тюрьме, а видели друг друга только раз в неделю, когда проходили тюремным двором в баню. Были веселы и бодры.
А по суду Миша получил "поселение" (по 126-й). Высокий же, товарищ его, булочник, -- смертную казнь (через повешение). Как раз накануне суда высокий человек начал читать в подлиннике Канта. О суде думал мало. И теперь было жаль, что Канта не сможет кончить. А ведь ему, булочнику, каждая строчка Канта досталась с бою.
Но однажды Миша получил от него записку:
"К моему великому счастью, приговор приведут в исполнение, как объявил мне помощник, только месяца через два. Так что, может быть Канта и кончу. Советую тебе. Интересно, брат".
Миша зашил эту записку в тряпочку и стал носить на груди, как крест.
А через неделю, после долгих колебаний, Миша написал высокому человеку:
"Я имею возможность достать яд. Если не хочешь отдаваться в руки врагов, -- пришлю тебе".
И еще через неделю Миша получил ответ:
"Не надо. Мне интересно, какая сволочь здесь будет палачом".
* * *
Утром еще было темно. И спящему Мише кто-то всунул в ухо: "вешают". Двое его сожителей по камере уже висели на перекинутых через решетку полотенцах и вглядывались в тюремный двор. Сверху, у потолка и сбоку, в стене слышно было, как выстукивали одно слово -- "вешают". И вся тюрьма шевелится тихим шорохом. Миша, опираясь на подставленную половую щетку, тоже подтянулся к окну. При свете фонарей во дворе мелькали штыки солдат. Стоявший у стены надзиратель нацеливался то на одно, то на другое окно, сгоняя смотревших. Тогда головы в окнах опускались. Потом вновь высовывались. Зрачки всех глаз внимательно следили за маленьким черненьким пятнышком винтовочного дула. Молчаливая борьба. Головы за решетками, как тени ночные, то показывались, то исчезали. Надзиратель тихо, терпеливо наводил свое дуло на головы в окнах.
Вдруг весь двор, темный и тихий, огласился пением. Крепкий бас, необработанный и сырой, выводил:
...Ночь, за что я люблю тебя так?
Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой.
Сухие холостые выстрелы. А в ответ выстрелам из окон:
-- Палачи, мать твою...
И опять тот же крепкий бас густыми волнами:
-- Долой самодержа-ажа-вие...
Опять сухие выстрелы. Но их уже никто не боялся. И вся тюрьма, как один, темный, многоликий, ахнула:
-- "Настала пора, и проснулся народ..."
И крепкий бас, мягко, словно бархатным пологом, покрывал другие голоса. Это он, булочник. Его вели к перекладине в углу тюремного двора.
А потом еще раз сухие выстрелы, и стихло все. Но на окнах еще виднелись темные лица. Потом и они исчезли. Остался только один Миша.
-- Убью, -- придушенно пригрозил надзиратель.
-- Валяй, -- ответил Миша громко.
Щелкнул затвор. Выстрел. Настоящий, не холостой. Пуля вонзилась в потолок камеры.
Миша по-прежнему внимательно смотрел на темное пятнышко дула.
-- Ну, что же. Валяй еще.
И еще раз выстрел. И еще раз выстрел. И после всех трех стоял Миша невредимый.
В темном углу тюремного двора ничего не было видно. А там, на перекладине, качался высокий человек.
В опустевшей его камере под ситцевой клетчатой подушкой лежал недочитанный Кант.
* * *
Катюша Зефирова жила в Женеве. Читала Авенариуса, Маха, Ферворна.
Напечатала свои впечатления о покушении на губернатора и о счастливом своем бегстве.
Кроме того, считала очень полезным утренний голубой воздух на синем озере.
А Миша на реке Лене открыл какую-то новую и поэтому весьма ценную минеральную породу. За это был награжден правом передвижения по всей Сибири.
Земля же по-прежнему совершала свой путь, уносясь за солнцем в глубины пространства. От этого люди нехотя старились и назвали этот земной путь -- течением времени...
* * *
-- Вы понимаете что-нибудь?
-- Мало.
-- А я ровно ничего.
Тот, который ничего не понимал, был довольно плотный человек, что называется "мужчина в соку". Не молодой и не старый.
Вернее сразу, и молодой, и старый. На висках кое-где серебряный волос.
Та, которая мало понимала, была дамою тоже средних лет. Слегка однобокая. Жиденькая кучка волос на макушке.
Оба стояли друг против друга. Мимо них туда и сюда беспрерывно вереницею устремлялся поток людей. О чем-то спорили. Бросали на лету упреки в буржуазности. Потрясали кулаками. Говорили о десяти министрах-капиталистах. Между пюпитров совещались лидеры партий. А на все это с высоты председательского места смотрел человек с усталыми глазами, с кавказским лицом. Седой. В очках. В черном глухом сюртуке, похожем на рясу викарного дьякона.
-- А он понимает? -- спросила однобокая дама, указав на председателя.
-- Он? Или он ничего не понимает, или если понимает, то гораздо больше, чем все другие, -- говоривший обвел рукою пустеющий зал заседания.
В нем только отдельными островками происходили споры и совещания. А вся масса уплыла вниз кушать суп.
-- Пойдемте и мы в столовую, а то кончится перерыв и мы не успеем пообедать, -- сказал он.
-- Идемте. Идемте, -- ответила она.
На мгновенье слегка оживилась. И тут же возненавидела свое оживление. А потом удивилась, почему между ним и ею нет настоящего радостного оживления.
Обедали друг против друга. Говорили о положении на местах, о крестьянстве, о роли интеллигенции, о свободе слова. И все-таки оба оставались, как два сухаря: от соприкосновения в разговоре только крошились словами, а толку никакого.
И радости никакой. А ведь перед ним известная террористка -- Катюша Зефирова.
А он -- гениальный русский революционер и славный Миша.
Они сидели друг против друга. Крошились словами. Ели суп для делегатов Всероссийского съезда Советов.
А радости никакой.
Радость пролетала где-то мимо них.
* * *
Изыскания Миши по вопросу о минеральных породах подходили к концу.
И вдруг -- обыск. Сначала испуг. Потом оскорбление. И опять испуг. Но не от обыска. От лица комиссара. К нему на обыск явился, словно восставший из мертвых, высокий человек, как будто деревянный и складной. Лицо такое же рябое и широкое. В морщинах. Как глобус в меридианах.
Этот высокий комиссар извинялся:
-- Простите, гражданин... Извините. -- Не хватало у него слов. И за недостатком их он всячески коверкал в воздухе свои длинные узловатые пальцы. -- Между прочим, гражданин, мы не к вам, а к гражданке Зефировой. Извините, товарищ, мы того... разыскиваем ее, -- разнообразно тыкал руками в воздухе, то отстегивал, то застегивал портфель -- толкнул Мишу плечом. -- Мы тут переписку посмотрим.
-- Будьте повежливее. Имейте в виду, что и я и она -- мы социалисты.
-- А мы. А?
Внимательно взглянул Миша на него и испытал необыкновенный страх от сходства этого комиссара с тем высоким человеком, что остался много лет тому назад в тюремном дворе на перекладине.
Не вытерпел Миша. Вопрос подступил ему к самому горлу. И когда уходил комиссар, спросил его Миша:
-- А вы никогда не читали... -- сам стал пугаться своего вопроса, -- что-нибудь, -- хотел отвернуться от вопроса... а вопрос его в тыл, -- вроде Канта.
-- Фабриканта? Я у него работал.
Бросил комиссар косой взгляд на Мишу и вышел вон.
* * *
Катюша Зефирова опять уехала в Женеву. Написала мемуары о счастливом бегстве от большевиков.
А Миша -- другое. Перед ним стоял высокий комиссар и тот, другой, высокий... и оба были одно. И поэтому все, что случилось за последние годы, преломилось в понятиях Миши по-особенному. Стало это загадкой. И почувствовал Миша опять себя гимназистом. Потому что опять на него надвинулись, вспучились громадой бесконечные вопросы. Опять темными тучами нависли события. А впереди их все тот же высокий человек. Предтеча нового.
И посмеялся тут над собой Миша. Потому что не тогда, а только теперь "настала пора, и проснулся народ"... Поспешил он тогда. И поэтому теперь для него кругом загадка.
Взглянул удивленным глазом назад и вперед. А перед ним на столе лежали исписанные листы бумаги о минеральных породах. К ним привела его холодная сибирская Лена.
Миша взял чистый лист и написал письмо Катюше:
"Нет, к вам приехать не могу. Может быть, мне очень (до восторга) нравится пальма. Но сосна... Пусть она колется (до ужаса колется), но она из т о г о же земного тепла, что и я. Я ее чувствую (сосну, Россию). Может быть, не понимаю (напрасно вы уверяли меня, что я гений: я самый простой человек). Пусть не понимаю, но останусь с ней и в ней".
Написал письмо. И улеглись все чувства. Вопросы поблекли. Тогда давно, когда тюремный надзиратель наводил дула на лица людей, они опускались в окнах. Вот также и Миша теперь взял и опустился к исписанным листам бумаги о минеральных породах.
Будто все вопросы, весь бунт души были нужны только для письма Катюше, в Женеву.
Текст издания: Белая лестница. Роман, повести, рассказы / А. Я. Аросев; [Сост., авт. вступ. ст. Н.Д. Ткаченко]. -- Москва: Современник, 1989. -- 554 с., [1] л. портр.; 21 см.. - (Из наследия).