Никита Никитич Рулев был женат два раза и имел двух сыновей. Старшего (от первого брака) звали Андреем Никитичем, а младшего (от второго) Степаном Никитичем.
Старик Рулев сначала был крестьянином и пахал землю; потом был забран в солдаты и исполнял свою обязанность очень усердно: из сражений он вынес одиннадцать ран и капитанский мундир. Старик был умен, храбр и очень силен. Рулев младший, имея и мать довольно умную, да притом родившись совершенно здоровым, не имел никаких резонов выйти дураком, тем больше что и жизнь с самого начала по-вела его не к апатии, а к усиленной мозговой деятельности. Отец не вмешивался в развитие младшего сына, потому что не любил его, а благодаря матери Рулева младшего действо-вал на ребенка другой, в то время в высшей степени полезный и редкий человек. Из-за этого-то человека старый Рулев не любил ни младшего сына своего, ни мать его, Лизавету Николаевну. Человек этот был бедный, вечно больной учитель, от которого теперь не осталось ни креста на кладбище, ни памяти в свете, но убеждения которого спасли человека не в одном из мальчиков, приближавшихся к нему. Лизавета Николаевна еще до замужества любила его, не потому, конечно, чтобы понимала вполне его ум и его роль относительно будущего поколения, а потому просто, что она молода и он молод. Он был в высшей степени симпатичная личность, личность чест-ная, да кроме того поражающая оригинальным окладом ума и, вследствие этого, своим одиноким положением среди осталь-ного общества. Учитель не любил Лизавету Николаевну, но знал ее как неглупую девушку, а потому сошелся с ней и, пользуясь влиянием на нее, научил ее смотреть на жизненные отношения иначе, чем смотрит большинство. До самой своей смерти он оставался только другом Лизаветы Николаевны. Не женился он на ней потому, что любил другую девушку.
За Лизавету Николаевну в это время посватался Никита Никитич Рулев, незадолго перед тем овдовевший. Мать Лизаветы Николаевны была женщина бедная, существовавшая только работой, и потому ей долго думать было нечего. Одели Лизавету Николаевну в белое платье, вплели в ее волосы цветы, подвели к налою, а затем и передали в домик старого капитана. Горько тосковала Лизавета Николаевна, потому что человеку, постоянно думавшему о лучшей жизни и привыкшему к мыслям об этой жизни, -- тяжело войти в другую жизнь. Мозг работает в прежнем направлении, -- мысли прежние, а жизнь иная. В это же время заболел учитель, и заболел уже безнадежно. В какой-то дождливый осенний вечер Лизавета Николаевна пришла к нему с старой нянькой.
-- Вы больны? -- спросила молодая женщина, тихо вздрагивая.
-- Очень болен, -- отвечал учитель, приподнявшись на локте с своей кровати.
-- Выздоровеете, бог даст, -- чуть слышно проговорила Лизавета Николаевна.
-- Нет, -- спокойно отвечал учитель.
-- Возьмите эти книги, Лизавета Николаевна, -- сказал он после тяжелого молчания. -- В них я оставляю вам все мое наследство.
Лизавета Николаевна взяла книги.
-- И прощайте, будьте счастливы, -- проговорил опять учитель.
Молодая женщина, рыдая, ушла.
Учитель умер в эту же ночь, и вся любовь молодой женщины кончилась тем, что заронила в ней много дельных, человечных мыслей, да еще разнеслись сплетни по городу об ее прощанье с учителем. Утверждали, что это свиданье далеко не было первым. Слухи эти дошли до старого капитана, который, поверив им, пожалуй и вовсе не считал Степана своим сыном. Поверил же он им потому, что Лизавета Николаевна была вечно задумчива и грустна, думала, очевидно, не о нем, -- и весь он возмущался при мысли, что она, жена его, может думать о ком-нибудь другом кроме него -- ее мужа и господина.
Лизавета Николаевна все тосковала. К старшему сыну капитана, Андрею Никитичу, она не чувствовала особенной склонности, да и он почему-то дичился ее. Когда родился Степан Рулев, и молодая женщина страстно привязалась к нему, во-первых, потому, что молодым силам ее открылась деятельность, во-вторых, что, наконец, явился человек, на привязанность которого она твердо могла рассчитывать, а одиночество было ей уже слишком тяжело. Прежние мысли не оставляли ее. Часто думала она об умершем учителе и представляла себе жизнь, которою наслаждалась бы она, если бы жила с ним, а не с старым Рулевым. Рассказывая сказки своему маленькому сыну, она часто с глубокой тоской выводила в них учителя и его жизнь, потом постепенно передавала сыну взгляд учителя на жизнь и даже читала ему рукопись покойного под заглавием: "О человеческих отношениях". Эти-то мысли, во многом не сходные с мыслями местного общества, и будили умственную деятельность ребенка. При других условиях из него вышел бы отвлеченный мыслитель, но с самого же начала его здоровая натура повела его по другой дороге. Он наследовал от отца большую физическую силу, как другие наследуют чахотку. Мускулы его просили деятельности -- тянули его бороться, бегать, плавать. Среди деревянных барчонков, разодетых как куклы, прогуливавшихся по улицам в сопровождении нянек, ему было невыносимо скучно. Скоро сошелся он с рыбацкими детьми и, наскучив книгами, по целым дням проводил за городом на реке -- учился плавать, грести на лодке, править рулем, ловить рыбу и ставить парус. Варил он где-нибудь на пустом берегу с маленькими рыбаками уху, купался с ними, пел их песни, а возвращаясь к ночи в город, правил рулем или греб, как настоящий рыбак-ребенок. Он жил с рыбаками как с братьями и был весел, потому что наслаждался превосходнейшим здоровьем. Промышляя с мальчиками-рыбаками и сестрами их, -- которые также усердно работали, -- Рулев с малолетства привык смотреть на женщину только как на человека и ни в какие тонкости относительно женщины не пускался.
Под влиянием такой жизни он быстро усвоил некоторые, пока еще очень немногие мысли из рукописи: "О человеческих отношениях", а остальное являлось ему как предчувствие какой-то иной, светлой жизни. Сам он не имел еще данных, необходимых для понимания этого остального, а мать не могла дать ему ясного объяснения.
Вследствие всего этого из него вышел вот какой мальчик:
Как-то научили одного барчонка спросить Степана при Лизавете Николаевне: как ему не стыдно играть с такими нищими? Разве они родные ему или братья?
Барчонок и спросил.
-- Что? -- сказал Рулев, подымаясь из-за книги.
-- Разве они тебе родные или братья? -- повторил барчонок заученный вопрос.
Лизавета Николаевна вспыхнула.
-- Нищий ты, -- ответил, побледнев, мальчик. -- Ты живешь подаяньем, а они сами себе достают хлеб. Ты что умеешь делать? А они с голода не умрут... А в другой раз я тебе за это в кровь разобью морду, -- проговорил, тяжело дыша, мальчик, и как-то страшно вышло у него слово кровь. -- Слышишь?-- докончил он и, тяжело дыша, подошел к матери.
-- Вели ему уйти, -- сказал он, чуть не задыхаясь от тяжелой злобы.
После этой сцены Лизавета Николаевна целый день просидела очень задумчиво. Отчего задумчиво? Оттого, что в сыне она ясно видела повторение покойного учителя и, как мать, боялась за его будущее. Так называемых "людей дела" она не видала и не знала ничего о них, а если бы знала, то, верно, всю эту ночь прорыдала и промолилась бы о сыне как о погибшем для нее. Рулеву младшему было в это время уже одиннадцать лет. Он читал много, жадно и быстро, читал все, начиная от французских романов до книг духовного содержания и дельных исторических сочинений. Иногда, когда не хотелось идти на реку, он читал с раннего утра до поздних сумерек, и в это уже время был близорук. Отец не вмешивался в его занятия, а сын относился к отцу равнодушно, потому что бесконечно любил мать. Один раз как-то мальчик работал в саду -- рыл землю, и железная лопата только звенела о каменья да поблескивала в его мускулистых руках. Отец остановился за ним и смотрел на работу.
-- Да ты, брат, силач, -- сказал он наконец.
Мальчик положил подбородок на рукоять лопаты и пристально взглянул на отца.
-- Я скоро сильнее тебя буду, -- сказал он серьезно, смотря отцу в глаза.
Старик тоже посмотрел на него, повернулся и ушел.
Затем отец отдал его в одно учебное заведение. В этом заведении было мало толку: кормили плохо, зимой было холодно, работа -- не по силам, ученье было в высшей степени мертвое и гнилое. Мальчики болели и от науки бегали. Рулев с своим здоровьем вынес сырость, холод и скверную пищу, но на науку тоже рукой махнул. Человек в нем не мог погибнуть, потому что мозг, долго работавший и, так сказать, привыкший к работе, много еще лет будет работать и сам по себе. Рулев опять взялся за книги. В свободные часы он бегал, играл в мяч, боролся, таким образом все силы его были в действии, и, значит, жить можно было. Так прошло несколько лет его жизни в школе. В семнадцать лет у него набралось громадное количество знаний, вынесенных из чтения. Знания эти представляли страшный хаос, противоречили одно другому. Надо было найти ложь и правду. С этой поры началась серьезная умственная деятельность Рулева.
Счастье человека казалось Рулеву естественным, как деятельность мускулов, пока мускулы живы, как пользование воздухом, пока не сгнили легкие; а большинство людей страдает, да еще проповедует полное отречение от всякой радости.
Люди не отличаются много друг от друга, -- а в их положении страшная разница.
Женщина -- тот же человек, с такими же силами и неизбежным стремлением дать деятельность этим силам; а для нее деятельность сделана труднодоступной.
Для верного доставления и решения этих задач сам собою представлялся вопрос: что такое человек, какие условия его жизни, его силы и потребности? Рулев взялся за анатомию, физиологию и вспомогательные науки, доставал, какие только возможно было, медицинские книги, но брал из них только строго доказанные факты, отвергая всякие бредни натурфилософов. Человека абсолютно Рулев узнал. Для решения вопроса о влияниях на человека всей остальной природы он взялся за историю и все относящиеся сюда знания... Мускульная работа его тоже не прекращалась: он плавал, с любовью занимался гимнастикой, не бросал ни одной из игр, развивавших силу.
В двадцать лет он уже совершенно сформировался физически и выработал самостоятельный, строго реальный взгляд на жизнь. Никто на его глазах не смел поднять на смех какого-нибудь бедного труженика-человека. Один барич из его товарищей попробовал как-то, но взглянул на побледневшее лицо угрюмо поднявшегося Рулева и дал тягу.
В это время Рулев сделался угрюм, потому что, по его взгляду на жизнь, надо было искать работу по сердцу, а Рулев был пока связан. Скоро он завел переписку с отцом. На его первое, очень немногословное письмо старый капитан отвечал, что у него есть теперь впереди верный кусок хлеба, и поэтому толковать не о чем. Рулев написал за этим еще более краткое письмо, в котором говорилось, что если отец не может помочь ему, то он попробует обойтись и без него. Старик прислал ему следующее послание:
"Посылаю тебе рубль серебра денег. Этот рубль остался от твоей матери, а своих денег у меня нет для тебя. Делай как знаешь, ступай куда хочешь, -- да забудь и дорогу к моему крыльцу.
Никита Рулев".
II
Рулев не отвечал на это письмо. Он давно порешил, что дело не останется и не должно остаться в прежнем положении. Прежде всего нужны были деньги. Дело было во время школьных экзаменов. Рулев работал за десятерых: писал целые диссертации, переписывал огромнейшие тетради, переводил целые книги, одним словом, работал день и ночь и деньги приобрел. Затем он простился со школой, надел, вместо куртки, старенький сюртучок, подвязал за плечи котомку и ранним утром, еще до восхода солнца, отправился в дорогу. Первый день пути он был угрюм и задумчив, не потому, чтобы будущее представлялось ему трудным и нерадостным, а потому просто, что жизнь, шедшая однообразно несколько лет, теперь переменилась. Я согласен с гигиенистом, говорившим, что человек много лет проживший в темной и душной тюрьме, -- по выходе из нее будет жалеть о ней. Пожалуй, это не жалость, а просто неловкость, тяжелое положение, когда мысль создает старые лица и места, а лиц этих уже нет, да и вовсе они неуместны при новой обстановке.
Но пошли села и деревни, по дорогам обозы, -- и мысли Рулева приняли другое направление. Из своих занятий Рулев вынес одно убеждение, что нужно крепко работать. Его нормальная, здоровая натура говорила ему, что счастье человека только в деятельности всех его сил. Но как и где работать? Для этого надо было сначала потолкаться между людьми и посмотреть на жизнь в разных местах. Значит, нужна была полнейшая независимость -- без всяких стеснений: жить, где угодно, заниматься, чем найдет нужным, и т. д.
-- Ты кто такой? -- спрашивали теперь Рулева.
-- Человек, -- отвечал он обыкновенно...
-- Куда же ты, человек, идешь?
-- Иду из школы на родину, -- говорил Рулев и отправлялся дальше.
Но, раздумывал он, если впоследствии меня встретят на дороге путешествующим куда-нибудь пешечком, если спросят паспорт и найдут, что он действительно только человек, -- чина никакого не имеет, ремесла тоже, а бродит без особенной цели, то человека могут и в полицию стащить. Это вышло бы очень неудобно, и Рулев порешил, что нужно держать экзамен на какого-нибудь учителя.
Он остановился в городе, понравившемся ему своим положением на большой судоходной реке. На базаре стон стоял от собравшегося бурлачества, судохозяев и торговцев. На реке толпились барки, сплавы леса и лодки -- значит, город был веселый и деятельный; разный люд сходился в него со всех губерний и опять расходился во все края. Рулеву ничего лучшего не надо было. В то время он был здоровый, высокий, широкоплечий мужчина, с загорелым от путешествия лицом, смотрел откровенно, говорил еще откровеннее, и хорошему человеку можно было сойтись с ним в один день. Предполагаемое дело не заняло еще всех его способностей, да к тому же тогда в нем не накипела еще вся, развившаяся впоследствии, непримиримая злоба и ненависть ко всей жизненной мерзости. Положение его тоже возбуждало в нем веселые мысли, потому что завтра же он мог сделаться конторщиком, приказчиком, домашним учителем, каменщиком или фабричным рабочим, и, во всяком случае, с голода умереть не располагал, так как был здоров и силен.
В тот же день вечером Рулев отправился на базар, потолковал с бурлаками, а затем зашел в базарную "таверну", спросил там бутылку пива, закусил, покурил, подумал и решился завтра же искать занятие.
На другой день он зашел в книжную лавку, поговорил с купцом и увидел, что тот и сам ее знает, что у него за книги продаются.
-- Хотите вы меня приказчиком взять?-- спросил Рулев.-- Через неделю я книги приведу в порядок, сделаю им опись, и всякую книгу можно будет в две минуты найти; а не сумею, так прогоните и денег не давайте.
Купец долго был в нерешимости, думая, не подвох ли тут какой, но потом согласился взять его на испытание, и через месяц Рулев был в лавке уже один. Купец, заметив, что торговля пошла шибче прежнего, вполне доверился новому приказчику и, как малый деятельный, отправился торговать книгами по селам.
Как-то в праздничный день Рулев отправился на базар. Там он бывал часто -- толковал с бурлаками, барывался с ними, затем пировал с ними в разных харчевнях и приобрел себе много приятелей, тем легче, что большинство бурлачества были его земляки. Здесь-то, среди земляков и выходцев из разных губерний, Рулев часто подумывал о своей родине. Он не отправился теперь туда потому, что слыхал много хорошего о другом крае. Прежде надо было посмотреть его.
На базаре Рулев встретил знакомого купца. Купец этот был странная личность. Высокий, крепкий, загорелый, с длинными русыми волосами, -- приходил он на базар, высматривал, где борются или дерутся бурлаки, садился, полузакрывал лицо руками и задумчиво смотрел на драку; потом вставал, победителя вызывал бороться, большею частью побеждал, а затем уходил в базарную таверну: пил, бывал пьян, но всегда сидел себе молчаливо. Звали его Скрыпниковым. Рулев познакомился с ним с того, что чуть было не убил его до смерти. Дело было так: в последнее воскресенье Скрытников по обыкновению вызывал бурлаков бороться. Бурлаки не шли, потому что недавно сошли с барок и истомились после тяжкой работы. Скрыпников привел несколько эпитетов, которыми сердят бурлаков.
-- Ты, друг любезный, на печи все лежал, а они за работой руки повыломали, -- вмешался Рулев.-- Со мной не хочешь ли попробовать?
-- Отчего не попробовать, -- ответил Скрыпников.
Боролись на поясах. Рулев перебросил купца через себя, да так, что того на руках отнесли в таверну -- поотдохнуть маленько. В тот день земляки из кабака не выпускали Рулева и все дивились и толковали об его силе. Рулев почти не пил, а больше расспрашивал и слушал.
На этот раз Скрыпников опять задумчиво сидел на наваленных у забора бревнах и не то слушал, не то нет рядившихся с каким-то приказчиком бурлаков. Он дружески встретил Рулева и пожал ему руку.
-- Вы меня порядочно тряхнули тогда,-- сказал он, задумчиво улыбаясь.
-- Еще не хотите ли? -- спросил Рулев, усмехнувшись.
-- Благодарю покорно,-- отвечал с своей задумчивой улыбкой Скрыпников. -- А познакомиться с вами рад буду. Я здешний купец, живу один -- с сынишкой. Рад буду нашему знакомству, -- повторил он и опять протянул Рулеву руку.
Рулев подумал: "отчего не познакомиться?" -- Погода теперь жаркая, -- пойдемте купаться, -- сказал опять Скрыпников.
Пошли они к реке и выкупались. Потом уселись на берегу под высоким камышом, потолковали о бурлаках, покурили. По реке изредка проходили лодки; летали над ней рыболовы; в гостинице заиграл орган, и женский голос запел "Хуторочек". Скрыпников молча прослушал пеоню и засмотрелся на реку.
-- Отчего это -- в воде холодно всегда, а в ней трава растет? -- спросил он наконец, не поворачиваясь к Рулеву.
Рулев объяснил ему.
-- Отчего же земля под водой тепла не теряет? -- спросил опять Скрыпников.
Рулев объяснил и это.
-- Выходит, что чем больше вы мне рассказываете, тем больше мне спрашивать нужно, -- сказал, подумав, Скрыпников и вздохнул.
Минут с десять они сидели молча. Рулев покуривал и ждал, что будет дальше,
-- Как вы думаете, -- спросил купец, -- можно ли сделать такую деревянную рыбу, чтобы и против теченья сама собой плыла и перьями водила?
-- Можно, -- отвечал Рулев.
-- Со мной вот "акая была история, -- продолжал Скрыпников. -- Жил здесь, видите, мужичок слепой; он машину одну выдумал. Иду я как-то, мальчишкой еще, с реки. Рыбу я любил удить. А он сидит без шапки на берегу, на лодке опрокинутой, и задумался, лицо руками закрыл. Я около него сел отдохнуть. "Откуда, говорит, молодец?" -- "Рыбу, говорю, удил". -- "Когда-то, говорит, и я любил. А теперь вот она, река-то, где бежит -- синяя, светлая да глубокая, а я только и знаю, что шумит она да холодком с нее веет, а видеть ничего не вижу. А как ты, молодец, думаешь,-- спрашивает он меня,-- можно пустить такую деревянную рыбу, чтобы и против теченья шла, и перьями управляла, и жабрами водила?" Я молчу. А он поворотил прямо ко мне лицо, задумчивый такой. "Можно, говорит, можно", и опять призадумался, лицо руками закрыл... С тех вот пор думал я, думал о рыбе той, о пароходах и машинах разных: то одно начну чертить да строгать, то другое, а толку нет. Толку нет, да и от мысли нет отбоя, -- и во сне машины снятся.
-- Вам бы надо механике учиться, -- заметил задумчиво Рулев.
-- Где тут учиться, -- горько возразил Скрыпников. -- Драться тут, или водку пить, или учиться, -- что-нибудь одно. Да где и учителей-то взять?
-- Книги вам надо выписать и самим учиться...
-- Что за книги? -- спросил Скрыпников.
Рулев сказал ему.
-- Пойдемте ко мне,-- сказал потом Скрыпников, вставая. Рулев согласился, и они пошли по улице.
-- Вы здесь чем занимаетесь? -- спросил дорогой Скрыпников.
Рулев объяснил свое положение, и Скрыпников точно обрадовался.
-- Хотите вы поселиться у меня и сына моего воспитывать? -- спросил он вдруг, остановившись посреди улицы. -- Со мной вы, наверное, сойдетесь, а сынишко у меня умный мальчуган.
-- Для меня учителем лучше быть, чем приказчиком, -- просто ответил Рулев.
Тут же и уговорились.
Скрыпников принадлежал к числу механиков-самородков и так много придумывал разных машин, до того путался в разных подробностях своих фантастических изобретений, что едва не сошел с ума. Одна и та же бесплодно повторяющаяся мысль, от которой нельзя было освободиться, привести в исполнение которую не хватало сил, должна была производить мучительное состояние. Это положение должно было или кончиться сумасшествием, или вызвать противодействие в других человеческих силах: вызвать Скрыпникова на всякие безалаберные действия, с целью забыться от этой мысли, избавиться от одностороннего, болезненного напряжения мозга. Пока случилось только последнее. Рулев рассчитал, что как только Скрыпников обратится к правильному занятию механикой, вся эта безалаберщина должна прекратиться. Так оно и случилось. Скрыпников не боролся больше с бурлаками и не раздумывал в кабачках о своей деревянной рыбе, а изучал математику и механику.
Рулев немедленно сдал все книжные дела хозяину, а сам переселился к купцу и занялся его сыном.
III
Следующей весной Рулев был уже уездным учителем в том крае, который находил нужным посмотреть поближе. Он попрежнему был здоров; в свободное время бродил, ездил верхом, читал, хотя уже только относящиеся до его дела книги, но он сделался больше решителен, даже резок, и еще больше угрюм. Он видел уже слишком много страданий человека, зла всякого, погибавших людей, и мысль о деле уже совершенно овладела им. Он пробыл на этом месте целый год, узнал все, что ему нужно было для его расчетов, и переехал в другую часть этого края. Прежняя часть была богата табунами лошадей, а эта разными племенами человеческими; но люди только пакостили землю, и ужиться с ними Рулев не мог. В это время я встретил его во второй раз; в первый же я видел его тогда, когда он только что вышел из школы. Он ходил в своей комнате взад и вперед; на столе лежали географические карты и груда набросанных на всяких лоскутках заметок о крае. Рулев сильно похудел после нашей первой встречи; глаза сделались больше, между бровями образовались складки; говорил он тише и резче. Я просидел у него часов до трех ночи, так завлекательны были его разговоры. Относительно его резкости и ума я приведу только один случай. С ним желал познакомиться один молодой господин, замечательный не только физической силой и здоровьем, но и не глупый. При первом же свиданье Рулев обратился к нему с следующим вопросом:
-- До сих пор вы умели только собак гонять -- что же намерены делать теперь?
Начатое таким образом знакомство кончилось тем, что при отъезде Рулева молодой господин непременно хотел ехать за ним всюду, хоть на край света, но Рулев урезонил его остаться. В другой части края Рулев пробыл еще дольше, потому что она прилегала к его родине, да и люди встречались здесь чаще. А хорошие люди были Рулеву нужны.
Здесь же он сошелся с дельной и красивой женщиной. Она была жена лекаря. Лекарь этот когда-то учился кое-чему, знал что-то, но теперь занимался только картами и амурами. Жена его, Катерина Сергеевна, жила как и все прочие женщины, но, кроме того, много думала, много читала и воспитывала дочь как умная и дельная мать. Ей было двадцать два года; силы ее, не ослабевшие в непробудной апатии русской женщины, неизбежно требовали деятельности, а деятельности, способной занять ее вполне, у ней не было. В такой женщине муж, подобный ее несовершеннолетнему относительно мозга и сгнившему физически мужу, мог возбуждать только презрение. Рулева она увидела как первого человека, стоявшего неизмеримо выше всех ее знакомых. Рулев полюбил в свободные минуты, ради отдыха, видеться с ней; сошелся с ней, рассказал свою прошлую жизнь и планы. Не мудрено было, что она полюбила его. Полюбил ее и Рулев, как может полюбить молодой, здоровый и честный мужчина молодую и дельную женщину; часто они проводили с глазу на глаз длинные зимние вечера, но ни одно слишком смелое предложение не вырвалось у Рулева. "Замужем и живет с мужем -- какого же черта мне тут мешаться?.." -- думал он.
Рулев заканчивал свои дела, по обыкновению, спокойно,-- только сделался еще резче и решительнее...
Прошло три дня. Рулев, проходя по улице, узнал, что Катерина Сергеевна лежит в страшной горячке... Как был он на улице в фуражке, плаще и с палкой, так и вошел к себе на квартиру и долго в том же костюме ходил взад и вперед по комнате.
-- Факт, -- порешил он наконец..-- Факт совершившийся, и толковать тут нечего.
Затем он запер квартиру и уехал из города к знакомому мужичку, звавшему его к себе по делу.
У Катерины Сергеевны не произошло дома никакой потрясающей драмы. Когда она возвратилась после прогулки с Рулевым, ее мужа не было дома, -- он уехал в уезд на следствие. Молодая женщина целую ночь просидела на своей кровати и не могла заснуть. То вставала она и ходила по комнате, то опять садилась. Что происходило в ней? Жизнь ее изменилась слишком неожиданно, потому что она почувствовала искреннюю привязанность к Рулеву. Расстаться с ним она не находила в себе сил, а чтобы бросить мужа, надо было выйти на борьбу со всеми окружающими ее, -- и ум ее работал с страшным напряжением, кровь обращалась необыкновенно быстро, -- а руки дрожали. За ненормальной деятельностью организма должно было последовать его расстройство -- оно последовало.
Когда Рулев вернулся, он узнал, что Катерина Сергеевна умерла. Рулев сильно побледнел с этих пор, и с небывалой еще силой вспыхнула в нем непримиримая злоба. Ему чувствовалось, что точно вдвое труднее стало для него с этой минуты задуманное дело.
В это время пришел к нему земляк, рабочий с горного завода, только что воротившийся с родины. Он принес письмо от приятеля Рулева и сообщил несколько историй, разыгравшихся в последнее время на их родине. Приятель Рулева звал его на родину и на первый раз предлагал место комиссионера винокуренного завода. Истории были возмутительны для каждого, еще не совсем забитого человека.
Рулев на другой же день уехал.
IV
Как-то вечером Никита Никитич Рулев, отец нашего героя, заложив руки за спину, ходил по комнате своего домика. Ему было за семьдесят лет, но он все еще ходил выпрямившись во весь свой огромный рост; широкие плечи его все еще держались прямо и ровно. Он вечно ходил в картузе, сберегавшем от сырости и ветра его седую голову, раненную под Лейпцигом пулей. С ним живет старший сын его, Андрей Никитич, -- господин просто-напросто хилый. Он любимец старого капитана, потому, во-первых, что и теперь остается прежним бессильным ребенком, требующим поддержки, а во-вторых, потому, что напоминает старику его первую жену. При ее жизни старый капитан был еще здоров и крепок, как и в двадцать лет, и из всей его бродячей солдатской жизни только годы, проведенные с первой женой, вызывали в нем какое-то, как будто нежное, чувство. В детстве Андрей Никитич был веселым и здоровым ребенком, являлись в нем вопросы насчет непонятных вещей: отчего гром гремит? отчего радуга? отчего камень тонет, а дерево нет? почему ночью горят звезды, а днем нет? Но от этих вопросов родители отделывались как умели -- конечно, ничего не объясняя ребенку. В большинстве случаев они отвечали ему, что "так богу угодно". Скоро Андрей Никитич и спрашивать перестал, потому что сам научился прилагать это решение ко всем поднимающимся вопросам. Конечно, пока не надломились и не сгнили его органы, внешний мир не потерял над ним своего влияния: он с наслажденьем слушал шум деревьев, с наслажденьем смотрел ночью на звезды; приятно было ему ранним утром выйти из душной комнаты в сад и дышать чистым воздухом; но внешний мир всегда казался ему чем-то совсем для него посторонним, совсем не относящимся до него, и сам он, Андрей Никитич, воображал себя среди цветов, звезд, воздуха и деревьев каким-то посторонним зрителем. А люди? Люди в детстве Андрея Никитича, конечно, не казались ему посторонними. Отец рассказывал ему сказки, рассказывал о своих сражениях, ласкал его -- он и любил отца. Детей, с которыми он играл, в радости и печали которых он принимал участие, он тоже считал своими близкими, -- любил. Он бегал, играл, даже несколько раз сходил с младшим братом на реку, но дружба братьев кончилась тем, что за какую-то барскую выходку старшего брата Рулев младший поколотил его.
Потом пошла школьная жизнь. Рулев старший, как и брат его, на школьную науку рукой махнул, но сам по себе учиться не умел, да к тому же начал болеть и в конце концов вынес из школы только несколько неосмысленных фраз да испорченное ранним развратом здоровье. Для мускульной работы в нем не хватало силенки, да и грудь болела -- значит, всякое дело было для Андрея Никитича мученьем; и стал теперь для него весь мир совершенно посторонним, до него не относящимся. Иногда, в какой-нибудь вечер, когда у него заболит грудь сильнее, -- сидит он в саду, слушает крик птиц и шелест листьев, пьет молоко, -- иногда в такой вечер чувствуется ему, что к физической боли у него присоединяется еще глубокая тоска. От болезни ли эта тоска, от того ли, что полуживой организм требовал еще какой-то деятельности, -- не знаю; только Рулеву старшему бывало иногда невыносимо тяжело и больно, как умирающему в свежее летнее утро.
Живет он потому, что живется, -- ноги ходят еще, руки действуют; умирать станет -- конечно, пожалеет о жизни; но чего ему в ней жаль и чем он наслаждаться станет, если выздоровеет, -- не сумеет сказать. Сделает он, пожалуй, доброе дело, если его вытащат на это доброе дело, и даже оно доставит ему удовольствие; но искать возможности подать возможно большую помощь людям, которым он мог бы сочувствовать, -- он не в состоянии.
Старый капитан за это спокойствие и любит его, -- и живут они мирно. Сын бродит по саду, почитывает книги, так как необходимо же какое-нибудь занятие; а старик марширует в своем картузе по комнатам, вспоминает старые походы, насвистывает боевые марши да иногда разве велит запрячь лошадь и едет на базар или кататься в поле. Так и теперь ходит он по комнатам, вовсе не думая о младшем сыне,
А Рулев младший уже пришел на широкий двор, взглянул кругом и вошел в комнату. Старик неожиданно остановился и сдвинул немного брови.
-- Ты, Степан? -- спросил он наконец, и голос его как будто дрогнул.
-- Я, -- отвечал Рулев младший, смотря на отца. Старик опустил голову, помолчал и опять взглянул на сына.
-- С братом, видно, пришел повидаться? -- спросил он твердо и сурово.
-- С братом, -- холодно сказал сын.
-- Наверху, -- отрывисто ответил старый капитан, показав головой на потолок, и опять зашагал, ступая тяжелее и медленнее обыкновенного. Рулев пошел наверх. На лице его не изменилась ни одна черта. Старик посмотрел ему вслед, угрюмо зашевелил губами и, понурив голову, остановился посреди комнаты.
"Приехал, -- думал он, -- приехал. Все тот же", -- повторял он про себя с какой-то злобой и медленно замаршировал по комнате.
V
Наверху, в крошечной комнате без окон, сидела на полу, перед выдвинутым из-под кровати сундуком, девушка лет шестнадцати. Это было странное существо. Черное старенькое платье, плотно обхватывавшее ее гибкую талию, смуглое лицо, полузакрытое худенькими пальцами, большие глаза, смотревшие на все необыкновенно спокойно и кротко, -- вот ее портрет. Это была странная девушка. Она сидела на полу и задумчиво смотрела на крышку сундука, оклеенную картинками. На этих картинках были танцовщицы с лентами в руках, охотники в шляпах с перьями, попугаи, турки в чалмах, обезьяны, олени -- всё существа, которых этой девушке никогда не случалось видеть. В полурастворенную дверь из соседней комнаты пробирались лучи заходящего солнца и светлой полосой падали на блестящие черные глаза девушки и общество, собравшееся на крышке сундука. Странная девушка рассматривала картинки и тихо пела грустную песенку, напоминавшую тихий плач покинутого ребенка. Потом она встала, задвинула сундук и вышла в соседнюю комнату. Здесь у окна сидела другая молодая девушка и шила какое-то богатое платье. Эта девушка была очень красива; только во взгляде ее, в выражении бледного лица и во всех ее движениях было что-то усталое, точно после бессонных ночей и тяжелой работы. Ходит ли она по комнате -- ходит тихо, задумчиво; сядет мимоходом на окно, сложит на коленях руки, долго, опустив голову, смотрит на эти бледные, усталые руки и опять тихо встанет, -- начнет ходить.
Странная девушка тоже села за работу.
-- Ты не устала сегодня, Плакса? -- спросила ее подруга.
-- Нет, Саша,-- отвечала странная девушка. -- Я люблю работать и думать о чем-нибудь...
Саша облокотилась на окно и долго смотрела в сад.
-- Скучно, Плакса, работать и думать, -- сказала она: -- чем больше думаешь, тем горше станет. Горько работать в такое время.
Время было хорошее. В саду было свежо и прохладно; в аллеях белели сирени, много виднелось цветов; кричали птицы, а вдали солнце ложилось за рекой, и блестящая река точно звала освежить в ней усталое тело, плыть в ее светлых волнах, пока кровь не потечет быстрее в одеревеневших от утомления членах. После сидячей работы в жаркой комнате неудержимо тянуло на вольный, здоровый воздух; молодые силы просили движения.
-- До смерти скучно думать, -- повторила Саша, опять принимаясь за шитье. -- Тебе не хотелось бы иногда умереть, Плакса?..
-- Нет... не знаю, сестрица... Я видела, как умерла богатая барыня. В церкви было так чудесно -- светило сверху солнце, пахло ладаном, пели так тихо и печально... Ах, сестрица, как это хорошо и печально пели, и как мне плакать хотелось от этого пения... Нет, я не хочу умереть.
-- А я так хотела бы умереть, -- сказала Саша.
-- Нет, сестра, пожалуйста, не думай об этом, -- заговорила Плакса, подняв от работы голову и с умоляющим видом смотря на Сашу. -- Мне без тебя скучно будет; я все стану вспоминать, какая ты была красавица и добрая, и мне очень тяжело будет.
Вошел Рулев младший, поклонился и быстро оглянул комнату. Плакса сделала ему уродливый книксен.
-- Мне сказали, что Андрей Никитич здесь, -- спокойно сказал молодой человек.
-- Он на балконе, -- ответила ему одна из девушек.
С балкона вышел и сам Андрей Никитич, бледный молодой господин с ненормально блестящим взглядом.
-- Брат! -- сказал он, смутившись, и точно будто ожил и выпрямился, смотря на сильную и здоровую фигуру младшего брата.
-- Здравствуй, -- тихо сказал Рулев младший, крепко сжимая своей загорелой рукой худую руку брата.
-- Совсем приехал сюда? -- спрашивал Андрей Никитич.
-- Не думаю.
-- С отцом виделся и говорил?
-- Говорил.
-- Что же? как?
-- Да он, как видно, ничего не имеет мне сказать -- я ему тоже, -- спокойно и не понижая голоса, ответил Рулев младший. Старший брат хотел было задуматься, но Рулев опять заговорил:
-- Мы, кажется, в чужой квартире, -- напомнил он.
-- Нет, это свои, -- ответил Андрей Никитич и рекомендовал его швеям.
-- Видно, вы в магазин работаете?-- спросил гость, взглянув на богатое шитье.
-- В магазин, -- ответила Саша, оставив работу.
-- Плата, значит, должна быть не очень хорошая.
-- Жить теперь можно,-- тихо ответила Саша.
-- Теперь только разве?
-- Иногда бывает трудно: работа надоедает до того, что шить не хочется, -- также тихо пояснила Саша и опять принялась за работу.
-- А вам, Плакса, такие мысли разве не приходят в голову? -- спросил Андрей Никитич.
-- Нет,-- сказала она. -- Я люблю работать и думать, обо всем думать.
-- Зачем же вас зовут Плаксой? -- ласково спросил младший брат, смотря своим светлым взглядом на странную девушку.
Плакса подняла на него свои спокойные большие глаза и улыбнулась.
-- Меня прежде звали Евпраксой, а одна сердитая женщина стала звать меня Плаксой, и с тех пор все так зовут, -- сказала она, облокотившись на стол своей худенькой ручкой и спокойно смотря на загорелое лицо молодого человека.
-- Какая же это сердитая женщина? -- спросил опять Рулев младший.
-- Моя прежняя хозяйка. Да, она была очень сердитая женщина, -- задумчиво продолжала странная девушка. -- Она все сидела в больших креслах, а муж ее все шил и шил. Я была тогда еще маленькая, и она заставляла меня нянчить ее детей и рассказывать им сказки и петь песни. Я никогда не слыхала сказок, и она заставляла меня выдумывать свои. А когда я пела, она смеялась и говорила, что я плачу. Мне было очень нехорошо у ней. Я спала там в уголке под лавками, на старых мешках, и всегда долго не могла заснуть -- все думала, какие я завтра стану рассказывать сказки и петь песни.
-- И вам никто не помогал там?
-- Меня, кажется, любил муж хозяйкин. Он был худой такой, старый, с козырьком на глазах и все шил и кашлял. Хозяйка каждый день бранила его, и он ее очень боялся. Когда утром звонили колокола и хозяйка уходила в церковь (она часто ходила в церковь), он дарил мне картинки и учил петь песни, чтобы я не плакала, когда меня заставят петь.
-- И вы его любили?
-- Очень. Мне без него было бы нехорошо. Я потом все шила, все шила; все шила -- и утром, когда еще было темно и холодно, и ночью, когда уж везде тушили огни и когда я уставала и у меня слипались глаза. -- Он тихонько подмигивал мне и улыбался. Я берегу его картинки и часто вспоминаю о нем, когда смотрю на них. Иногда, когда я ложусь после работы спать и глаза у меня так и слипаются, кажется мне, что картинки мои начинают двигаться... Потом приходит муж хозяйкин, седой и печальный, и что-то такое долго-долго говорит и ходит перед картинками... Право! -- закончила Плакса, задумчиво смотря на молодого человека.
-- Бывает, -- произнес Рулев младший. -- До свиданья однакож, -- сказал он, подумав, -- мы мешаем вам работать, да и с братом мы давно не видались...
VI
Братья сошли вниз.
-- Пойдем в сад,-- сказал Андрей Никитич.
Они пошли по саду между высокими зеленеющими деревьями. Андрей Никитич уронил книгу, устало нагнулся за ней и так же устало выпрямился. Гибкому и крепкому во всяком движении младшему брату эта изнеможенность сильно бросилась в глаза.
-- Ты болен? -- спросил он, взглянув на брата.
-- Болен, грудь болит, -- отвечал старший брат и точно обрадовался своей болезни. Ему было как-то совестно перед братом.
-- Какого рода болезнь? -- спросил Рулев, взяв его за руку.
-- Просто болит грудь, ходить скоро не могу, кашель, а иногда и сижу, а в груди точно нож двигается...
-- Какие средства употребляешь?
-- Да никаких.
-- Хоть с доктором порядочным говорил ли? -- спросил Рулев, пристально посмотрев в лицо брата.
-- Не верю я им, -- ответил старший брат, снимая фуражку и проводя рукой по лбу.
-- Чтобы не верить, надо самому дело знать, -- проговорил Степан Никитич и крепче сжал руку брата. Рука была очень горячая и сухая. -- Что за охота умирать? -- прибавил он тихо.
-- Что за охота жить... Жизнь, небезосновательно говорят, есть глупая шутка.
-- Врешь, брат... Дня три не поешь, так и это вот с аппетитом съешь, -- угрюмо ответил Рулев, сбрасывая вспрыгнувшего на сюртук кузнечика.
-- Что же?
-- То, что эти слова есть рифмованная фраза... -- холодно сказал Рулев, ложась на траву. -- Живешь -- значит, жизнь еще привязывает тебя; привязывает она тебя, следовательно, в тебе есть еще здоровые силы; а чтобы и они не пропали, -- надо работать.
-- Над чем работать?
-- Не знаю. Счастье, по-моему, заключается в том, чтобы здоровым силам дать подходящую деятельность... Дальше уж твое дело.
Андрей Никитич молчал.
-- Здоровому человеку всегда хочется жить, -- продолжал младший брат. -- Никаких неземных радостей не надо. Онемели мускулы -- есть наслажденье работать; устали они -- и в отдыхе наслаждение. Душно человеку, не пускают его на свежий воздух, сковали его -- ну, и опять тебе величайшее наслажденье вырваться-таки на волю, а не пришлось, -- так за этой работой и умереть, а не складывать руки...
-- Какое же тут наслаждение? -- тихо проговорил старший брат.
-- Ты его теперь, конечно, не поймешь, -- нехотя ответил ему младший и замолчал.
Над ними покачивались ветви деревьев и шелестели листьями; в кустах кричали птицы; кругом разносился запах растений. Рулева младшего неудержимо звала вперед задуманная им работа. Звали его эти леса с их пустынными тропинками и с отшельническими скитами в глуши их; звали небогатые растительностью северные поля, перерезанные холмами, болотами и борами, с редкими, но многолюдными селами и деревнями. Будет он ранним утром поить в лесных ключах лошадей, переплывать с лошадью пустынные светлые реки, пробираться в глушь лесов, заночевывать в лесу и в поле; много придется увидеть страданий и горя в этих широко разбросанных деревнях и селах,
-- Ты где жил после выхода из школы? -- спросил Андрей Никитич.
-- Во многих местах живал. Цыганом больше шлялся. А последние годы в одном городишке около самой Сибири учительствовал -- край хороший, хороший, -- повторил задумчиво Рулев. -- Только лучше бы там волки или медведи жили, а то люди только землю пакостят да небо коптят.
-- Чего ж ты ищешь?
-- Тебе-то, брат, что же в этом? -- спросил Рулев, прилегая на локте и задумчиво смотря на брата. -- Хорошее ли, дурное ли стану я дело делать, выслушаешь ты, да и скажешь потом, что грудь у тебя болит, что умирать тебе время. Одно любопытство, значит?
-- Конечно, любопытно знать, чем и как ты живешь?
-- Я тут комиссионером винокуренного завода.
-- А учительство?
-- Учительство бросил.
Андрей Никитич перестал спрашивать. Младший брат посмотрел на него, подумал и продолжал:
-- Бросил учительство потому, что задумал одно важное предприятие. Нужно время... Через год, через полтора, может быть, опять уеду...
-- И все-то бродяжничество?
-- Все-то бродяжничество, -- повторил младший брат, бросил недокуренную папироску и лег на траву.
Андрею Никитичу сильнее и сильнее сказывалось его бессилие; чувствовалось ему, что он неизмеримо ниже брата. Затем у него явилась мысль, что не зависит же он от младшего брата и не связан с ним ничем, и вдруг ему захотелось показать перед братом и свою собственную силу.
-- Ты, кажется, хочешь найти во мне участника в твоем предприятии? -- спросил он твердо и решительно.
-- Попробую, -- сказал Рулев младший и улыбнулся.
-- Нет... Мне хорошо и так живется. За твое дело я не примусь, -- ответил Андрей Никитич и встал.
-- Как знаешь.
Они встали и опять пошли. В углу сада застучала лопата, перерезывая в земле корни и скребя о каменья.
-- Ты с отцом как же намерен? -- тихо спросил Андрей Никитич, поглядывая сыскоса на брата.
-- Мне с ним дело, что ли, какое делать придется? -- спокойно спросил тот.
-- Неловко как-то...
-- По мне ничего, ловко, -- холодно заметил Рулев младший, поглаживая свою бороду.
Андрей Никитич смолчал.
-- Мне нужно тебе еще одну вещь передать, -- сказал он потом и, удалившись в свою комнату, вынес оттуда портфель, принадлежавший Лизавете Николаевне, и передал его брату. Тот крепко пожал ему за это руку и ушел, не сказав больше ни слова.
Андрей Никитич все еще стоял у дерева, по временам вытирая свой горячий, бледный лоб и ломая пальцы. Все-таки он сам себе казался как-то жалок и бессилен, и в нем вдруг поднялась злоба на всю его бесплодно прожитую жизнь.
Старый капитан в широких штанах и фуфайке проходил мимо с лопатой и граблями.
-- Денег просил? -- спросил он мимоходом.
-- Нет, -- отрывисто ответил сын.
Старик посмотрел на него через плечо и пошел дальше, шевеля что-то губами.
VII
Расставшись с братом, Степан Рулев пошел прямо к себе на квартиру. Ночь наступала тихая и теплая; показывались звезды. Рулев зажег свечу, раскрыл окно, снял сюртук и лег на диван. Тихо веял ему в лицо ночной ветерок и шевелил его волосы; усталость овладевала Рулевым, но долго еще сидел он в этот вечер, и сидел, ничего не делая. Он думал о матери. Сегодня он приехал на родину, увидел с детства знакомые места, старый дом, в котором прошло его детство, -- и сцены из детских годов одна за другой возникали в его голове. Здесь, на родине, всякий знакомый предмет напоминал ему былую жизнь, и работа его как будто забылась на время, -- значит, нужен был организму отдых. Рулев отдыхал. Вспоминалась ему тихая семейная жизнь в его детстве. С отцом теперь он не мог сойтись, брат оказался живым мертвецом, и все мысли Рулева обратились к матери. Один за другим вспоминались ему детские годы, и везде мать его являлась всегда или другом, или учителем, или сестрой -- всегда нежной и печальной.
Рулев взял портфель и прежде всего нашел старую, с пожелтевшими строками рукопись. "О человеческих отношениях" -- прочитал он на обертке и задумчиво пересмотрел все страницы. Затем Рулев вынул из портфеля портрет матери, положил его на стол, придвинул к портрету свечу и долго, подперев руками голову, смотрел на это худое, печальное, но красивое и умное лицо.
"Чем я обязан ей в моем развитии?" -- мелькнула в нем мысль. Он опять задумался над портретом, и опять детство его проходило перед ним.
"Бесполезнее и эгоистичные вычисления, -- порешил он наконец. -- Женщина была хорошая, искренно желала мне добра и делала, что могла... Любила меня сильно и много страдала..." -- Он встал и начал медленно ходить по комнате.
"Для чего она, такая слабая и нежная, мучилась в этой грязной жизни? Что ей тут было сладкого? -- думал он с глубокой тоской. -- Неужели для меня только?" -- спросил он сам себя, и точно проснулась в нем какая-то грустная нежность.
В портфеле лежала еще записка. Рулев прочитал и ее.
"Лизавета Николаевна, -- было в ней написано, -- вы меня ни разу не навещали, и я ни разу не просил вас навестить меня, пока я имел возможность двигаться. Теперь едва ли доживу до завтра. Возьмите кого-нибудь с собой и приходите проститься. Одни не ходите. Я, в противном случае, не умру спокойно".
Рулев прочитал еще раз, прочитал другой, подумал об отце и опять взглянул на записку.
"Прочесть сумеет ли, не знаю, а не поймет наверно", -- подумал он со вздохом и опять начал ходить.
И долго думал он об этой симпатичной, деликатной личности учителя, о судьбе его, о его мыслях и верованиях; думал о людях, среди которых действовала эта личность. -- Дальше вспомнил он и Катерину Сергеевну, и уж не нежность и не грусть вызвали в нем мысли об этих обеих личностях. Он ступал тяжелее, губы его сжимались. Мысли сами собою перенеслись к задуманному делу.
VIII
По делам завода Рулеву надо было увидеться с управляющим бумажной фабрики. По этому обстоятельству он сошелся с Вальтером.
В обширной кладовой, где на полках была навалена разных сортов бумага, где стояли сундуки, шкафы, у стола сидел высокий молодой человек, носивший бороду, заплатанные сапоги и довольно потертое платье. Он выдавал жалованье фабричным рабочим, конторщикам и приказчикам. Это и был Вальтер. Когда пришел Рулев, Вальтер покуривал сигару и отсчитывал деньги поодиночке входившим в кладовую рабочим.
-- Что вам угодно? -- спросил он, приподнимаясь при входе Рулева.
-- Я имею поручение переговорить с вами, -- сказал Рулев. -- Мне кажется, вам лучше кончить ваше занятие, и тогда уже я передам вам мое поручение.
-- Как знаете, -- заметил Вальтер и опять сел к столу.
Рабочие один за другим приходили и уходили. Вальтер молча отдавал деньги, предлагал книгу, где получивший расписывался или ставил кресты, и, покуривая, ожидал следующего. Пришел, наконец, какой-то бледный и оборванный юноша.
-- Четверг и пятницу не работал? -- спросил Вальтер.
-- Болен был, -- отвечал рабочий.
-- Знаю. По шестнадцати копеек за день -- за два дня тридцать две копейки -- остается получить четыре рубля шестьдесят восемь копеек.
Рабочий закашлялся.
-- В этом ты и домой пойдешь? -- тихо и угрюмо спросил Вальтер, взглянув на изорванную рубаху рабочего.
-- В этом, -- отвечал тот.
-- Недолго проработаешь, -- заметил управляющий. -- Не умеешь жить, -- продолжал он тихо. -- Вас, рабочих, здесь тридцать человек... Следует держать одну квартиру и иметь общие харчи, а деньги держать в артели; тогда и пропьешь немного, да и на одежду останется.
Рабочий молчал.
Вальтер отдал ему деньги и встал.
-- Здоровье у тебя плохое, -- тихо продолжал он: -- пить, я знаю, не бросишь, -- значит, не сегодня, так завтра можешь в самом деле сильно заболеть... Что тогда будет? -- спросил он, становясь лицом к лицу перед рабочим.
-- Ничего не поделаешь, -- угрюмо отвечал рабочий.
-- А вот посмотрим, -- сказал Вальтер, запирая кассу. -- Завтра я переговорю с другими... Совет, разумеется, советом, а там уж делайте, как сами знаете...
Затем Вальтер обратился к Рулеву.
-- Фамилия ваша мне положительно знакома, -- сказал он, когда Рулев передал ему все, что нужно было: -- да и лицо кажется знакомым. Где вы были лет... восемь назад?..
Рулев назвал школу.
-- Я был в тех местах, -- сказал Вальтер задумчиво... -- и там должен был вас видеть.
Вальтер предложил Рулеву курить и заговорил о школе, в которой был Рулев. Оказалось, что и он был в этой же самой школе. Оттуда его выгнали в кантонисты; из кантонистов Вальтер бежал, как необыкновенно гибкий и ловкий юноша попал в труппу вольтижеров, ехавших в Валахию, и через несколько лет вернулся в Россию Вальтером и немцем, хотя был такой же русский, как Рулев или Скрыпников. Разговор незаметно перешел в минорный тон.
О прошедших молодых годах мы вспоминаем с тоской потому, мне кажется, что в те годы были свежие силы, иные стремления и планы, большею частью не осуществившиеся потом, и нам жаль становится сил и времени, растраченных большею частью даром. Вальтеру же, кроме того, вспомнилось много нравственной и физической ломки... Затем Рулев заговорил о рабочих. Вальтер знал их так же хорошо, как если бы с детства жил с ними вместе. Злость и горечь так и слышались в каждом его слове...
-- Горько жить с этим народом... Злость берет, -- повторял он несколько раз.
Рулев не переставал расспрашивать, а Вальтер делался все разговорчивее.