Скончался Александр Александрович Блок1, первый поэт современности; смолк -- первый голос; оборвалась песня песен; в созвездии (Пушкин, Некрасов, Фет, Баратынский, Тютчев, Жуковский, Державин и Лермонтов) вспыхнуло: Александр Блок.
Александр Александрович есть единственно "вечный" из русских поэтов текущего века, соединивший стихию поэзии нашего национального дня с мировой эпохой, преобразивший утонченность непропетого трепета тем, исключительно углубленных в звук, внятный России, раздольный, как ветер, явивший по-новому Душу России... Невнятны во внятице, внятны в невнятном его Незнакомка2, Прекрасная Дама3, Россия4, Америка Новая5, "Скифы", "Двенадцать", -- реальные в символизме, универсальные в субъективности; темы -- лишь ноты его темы тем, где сплетаются: мистика, философия, огненное гражданское чувство с метафорой, мифом и ритмом; понятен он специалистам, стилистам, учащейся молодежи, рабочим, всем русским, французам, германцам... Воистину, Urbi et orbi6 поэт, он есть наш, исключительный, общий, любимый, пропевший для каждого, для отдельного; и оттого средь плеяды совсем исключительных и уважаемых дарований совсем исключительный он; мы ему подарили любовь -- мы сыны страшных лет7, увидавшие в Музе его наш же лик в неосознанном корне, ей слитые целостность, как бы ее мы ни звали (душою ли России, душою ли всего человечества, мира...); Прекрасною Дамою, Незнакомкою, Мэри8 и "Катькою"9разно проходит в нас целостность этой поэзии, цельной в целинных глубинах его неразгаданной, замечательной личности.
Нам, его близко знававшим, стоял он прекрасной загадкой то близкий, то дальний (прекрасный -- всегда). Мы не знали, кто больше, -- поэт национальный, иль чуткий, единственный человек, заслоняемый порфирою поэтической славы, как... тенью, из складок которой порой выступали черты благородного, всепонимающего, нового и прекрасного человека: kalos k'agathos10 -- так и хочется определить сочетание доброты, красоты и правдивости, штриховавшей суровостью мягкий облик души его, не выносящей риторики, аффектации, позы, "поэзии", фальши и прочих "бум-бумов", столь свойственных проповедникам, поэтическим "мэтрам" и прочим "великим"; всечеловечное, чуткое и глубокое сердце его отражало эпоху, которую нес он в себе и которую не разложишь на "социологию", "мистику", "философию" или "стилистику"; не объяснишь это сердце, которое, отображая Россию, так билось грядущим, всечеловеческим; и не мирясь с суррогатами истинно-нового, не мирясь с суррогатами вечно-сущего в данном вокруг, -- разорвалось: Александр Александрович, не сказав суррогатам того и другого "да будет" -- задохся; "трагедия творчества"11 не пощадила его; мы его потеряли, как... Пушкина; он, как и Пушкин, искал себе смерти: и мы не могли уберечь это сердце; как и всегда, бережем мы лишь память, а не живую, кипящую творчеством бьющую жизнь...
Светлы, легки лазури.
Они темны -- без дна.
Лазуреющий цвет его строк, оплеснувший, как крыльями, все поколенье наше, при приближении к ним начинает глубиною темнеть до... чернеющей бездны последнего, третьего тома; и до -- "Двенадцати". Блок -- глубиннейший русский поэт -- стал, однако, поэт, общий всем: углубляются в нем струи времени нашего и человеческий, новый воистину, лик говорит без единого слова молчанием с нами; под покровом явлений -- молчание в Тютчеве; под покровом молчания этого -- новое, косноязычное пока слово, воистину нового человека, который жил в Блоке, который поэтом, владеющим магией сочетания звуков, не высказан, не вмещен; эта встреча "поэта " с Челом восходящего Века -- трагедия Блока:
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда!12
Человека, его понимаем: его "Книга Книг" не написана -- "Голубиная Книга", "Глубинная Книга"13; но текстами ненаписанной книги порою мерцала нам личность его; и заслоняла поэта; та книга напишется будущей эрой, которая выражалась в "поэте" порой в сочетаниях непримиримых, казалось, течений и веяний, нарушивших гармонию зорь и голубого налета исконного в нем романтизма, -- жила в преломлениях гностической философии Владимира Соловьева14, в роскошествах Фетовой лирики15, соединенных с терзанием демона-человека (и Врубель16, и Лермонтов17), с расширением русской, "гражданской", общественной мысли, столь чуждой поэтам, могущим сказаться; Блок словом сказал больше их; еще большего он не сказал: промолчал и унес; под тишиной, под поверхностью Светлого озера этой широкой души, отразившей окрестные берега русской жизни -- какие кипения духа! И звоны укрытого Китежа18, и клокотанье, как лавовых, струй возмущаемого душевно-духовного мира; под тихой поверхностью не стучало, а прядало красною лавою сердце его; но открылся вулкан: и -- большой человек отошел.
Отзовемся и двинемся ближе к нему; постараемся распечатать, раскрыть нашу память о нем: и сотворим ему Вечную Память...
Глава первая ПЕРИОД ДО ЛИЧНОЙ ВСТРЕЧИ
Первые вести
Воспоминания об Александре Александровиче Блоке простираются вспять -- далеко, пересекая громовые годы России; и упираясь в эпоху слепительных зорь1, над которыми оба задумались мы.
С А. А. Блоком я был уже знаком до знакомства и первую весть об А. А. я имею от С. М. Соловьева2 {Поэта, филолога, критика, ныне священника, знатока истории и церковной философии, племянника Владимира Соловьева.} в 1898, а не то в 1897 году. В эти годы уже узнаю: родственник3 С. М. Соловьева, тогда еще "Саша" Блок, пишет, как все мы, стихи; и как все мы: душой отдается театру Шекспира; я знаю, что он, как и я, -- гимназист; уважает он дом Соловьевых4, в котором я принят; Михаил Сергеевич Соловьев, брат философа, и супруга его, поощряют меня в моих странствиях мысли; необычайные отношения возникают меж нами; уж юноша 16--17 лет я дружу с маленьким Соловьевым (11--12-летним); особенно слагается близость меж мной и Ольгой Михайловной Соловьевой, художницей и переводчицей Рёскина3, Оскара Уайльда6, Альфреда де Виньи7; в душе у О. М. перекликаются интересы к искусству с глубокими запросами к религии и мистике. О. М. любит английских прерафаэлитов8 (Россетти9, Бёрн-Джонса10), иных символистов; зачитывается Верленом11 и Малларме12; и первая мне открывает миры Метерлинка13, тогда еще всеми бранимого; выписывает художественные журналы "Jugend"14 и "Studio"15; впоследствии -- "Мир Искусства"16; она обостряет и утончает мой вкус; ей обязан я многими часами великолепных, культурных пиров.
Михаил Сергеевич Соловьев был, воистину, замечательною фигурою: скромен, сосредоточен, -- таил он огромную вдумчивость, проницательность, мудрость; соединял дерзновенье искателей новых путей он с дорическим17 консерватизмом хорошего вкуса. Он, кажется, был единственный из Соловьевых, не соблазнившийся литературною и общественной славою. Но к нему единственно прибегал Владимир Сергеевич Соловьев, с ним считаясь в кризисах своей жизни и мысли: М. С. был подлинным инспиратором Владимира Соловьева; лишь он понимал до конца степень важности теософических устремлений18 покойного. М. С. был вдвойне замечателен: был не менее, если не более замечателен своего знаменитого брата, являя во внешнем и внутреннем облике полный контраст с В. С.; тихий, спокойный, уравновешенный, не блестящий во внешних явлениях жизни, не походил он на бурного и всегда блестящего брата; малорослый, голубоокий, блондин с небольшим пухлым ртом, обрамленным светлейшими белокурыми усами и такою же кудрявой бородкой, с ясным, не вспыхивающим взглядом, и с бледным лицом, он во внешнем облике разительно отличался от огромного, темноволосого Владимира Соловьева, блещущего лихорадочно серыми, обведенными точно углем, глазами. Стоило посмотреть на двух братьев, когда они усаживались за шашки, отхлебывая чай и просиживая над столиком, чтобы увидеть огромное различие их; и вместе с тем -- непередаваемую духовную общность.
Покойный М. С. Соловьев любил классиков; относился с достаточной сдержанностью к крайним теченьям искусства; но истинно новое он выделял; не разделял он насмешек по отношению к декадентству и символизму; и первый провидел поэта в Валерии Брюсове еще эпохи "Шедевров"19; и -- первый меня поощрял в поэтических опытах; это он настоял, чтобы явилась в печати "Симфония", за которую проклинали меня в девятисотых годах маститые сверстники М. С. Соловьева {Векшгерн, Л. М, Лопатин, кн. С. Н. Трубецкой, В. Г. Гиацинтов, Н. И. Шишкин и др.}; я помню, что стал я таким, каким стал, -- лишь считаясь с советами М. С. Соловьева. Он был моим крестным отцом: псевдоним "Андрей Белый" придуман был им20. Помню яркое чтение М. С. Соловьева отрывков "Фритьофа" Тегнера21; и помню: глубокое проникновение в Шекспира его. Стихотворения Фета, Владимира Соловьева и Тютчева никогда не открылись бы мне в такой мере, когда бы не он. М. С. чувствовал до конца мир поэзии Пушкина, Гоголя; отмечая значение Достоевского, не любил он его; еще менее выносил он творения Розанова, понимая огромности темы его; М. С. выдвинул первый в Москве значение Мережковского: сочинеиье последнего "О Толстом и Достоевском"20 печаталось тогда в "Мире Искусства", глава за главой обсуждали мы сочиненье это в 1901 и 1902 годах; М. С. заинтересовал сочииеньем покойного кн. С. Н. Трубецкого23, по сонету М. С. пригласившего Д. С. Мережковского прочесть реферат в Московском психологическом обществе в декабре 1901 года.
В 1898 и 1899 годах мы с Сережей {С. М. Соловьевым, сыном М. С. Соловьева.} восторженно относились к театру; и покушались с негодными средствами на Шекспира, устраивая в тесненьком коридоре Соловьевской квартиры "спектакли"; мы ставили сцены из "Макбета", "Годунова", "Мессинской Невесты" с участием М. С. Соловьева, бывшего у нас режиссером (я был костюмером); нас видел и В. М. Лопатин {Брат философа Л. М. Лопатина, впоследствии артиста Художественного театра.}, однажды он был режиссером у нас.
В те годы впервые услышал о Блоке я: он, гимназист, как и мы, увлекался Шекспиром; и -- декламировал целые монологи из "Гамлета".
Мать А. А. Блока, А. А. Кублицкая-Пиоттух24 (по второму мужу), дочь тетки О. М. Соловьевой и урожденная Бекетова {Ее отец и дед поэта известный ученый ботаник А. Н. Бекетов был ректором Петербургского университета, в здании которого А. А. Блок родился; отец А. А. был профессором Варшавского университета по кафедре права.}, находилась в деятельной переписке с О. М. Соловьевой; зимами вместе с А. А. проживала она в Петербурге, а летами в имении "Шахматове", в 18 верстах от станции Подсолнечная по Николаевской ж.д. {Московской губернии, Клинского уезда.}, а около смежной станции Крюково (в 8 лишь верстах) находилось имение А. Г. Коваленской (матери О. М. Соловьевой, детской писательницы), где Соловьевы живали все летние месяцы; здесь бывал и В. Соловьев; сюда мальчиком приезжал "Саша" Блок; и впоследствии я коротал здесь все летние месяцы с С. М. Соловьевым.
Будучи в Дедове в 1898 году, слышал я много восторженных отзывов от М. В. Коваленской (кузины С. М. Соловьева) о "Саше" Блоке. Так память рисует мне первые узнания о Блоке. Позднее по-новому воспринимаю я сочетание слов: "Александр Блок", а именно: в августе 1901 года.
"И -- зори, зори, зори"29
Чтобы понять тонус встречи моей с А. А. Блоком, естественно вызвать веяния, которые проносились в те годы над нами.
Для многих стиль нового века разительно отличался от века отшедшего; так: в 1898 и в 1899 годах прислушивались к перемене ветров психической атмосферы; до 1898 дул северный ветер под сереньким небом. "Под северным небом"26 -- заглавие книги Бальмонта; оно -- отражает кончавшийся девятнадцатый век; в 1898 году -- подул иной ветер; почувствовали столкновенье ветров: северного и южного; и при смешенье ветров образовались туманы: туманы сознания.
В 1900--1901 годах очистилась атмосфера; под южным ласкающим небом начала XX века увидели мы все предметы иными; Бальмонт уже пел, что "Мы будем, как солнце"27. А. Блок, вспоминая те годы впоследствии строчкой "И -- зори, зори, зори", охарактеризовал настроение, охватившее нас; "зори", взятые в плоскости литературных течений (которые только проекции пространства сознания), были зорями символизма, взошедшими после сумерек декадентских путей, кончающих ночь пессимизма, девятисот-десятники обозначали первые грани, которые отделили их о! декадентов философии Шопенгауэра28; скептический иллюзионизм Бодлера29 не тешил; и сам Метерлинк не казался уже выразителем идеалов и вкусов.
До того -- действовали: Шопенгауэр, Ибсен30 и Чехов; "Привидениями"31 висели: наследственность, рок; и "Слепыми"32 бродили мы в кантовых познавательных формах; глашатаем мироощущения этого креп только Брюсов, выразивший ощущение в последующих годах:
Так путник посредине луга,
Куда бы он ни кинул взор,
Всегда пребудет в центре круга;
И будет замкнут кругозор33.
Прежде крепли творения Чехова; Нина Заречная {Черная "Чайка".} декламировала невнятицу; да -- унывал "Дядя Ваня" с Бальмонтом, ушедшим и туманы кувшинок и в шепоты камышей; чайки реяли:
Чайка, серая чайка с печальными криками носится
Над равниной, покрытой тоской34.
Злая нежить бродила по маленьким действиям драмочек Метерлинка; и умирала в бреду бесполезных видений "Ганнеле"35. Появлялись в серьезных журналах такие статьи, как "Предсмертные мысли во Франции" {Статья Гилярова в "Вопросах философии и психологии".}; а Андреевский пророчил, что жизнь русской лирики -- кончена, что русский стих весь исчерпан {И это писалось накануне взрыва лирической жизни в России.}. На выставках жанры сменялись капризами безыдейного пейзажа; и сине-серые колориты зимующих сумерек, и застывшие реки, и тучи над лесом преобладали в 1897 и 1898 годах; а бледные девы с кувшинками за ушами гласили о странном, о сонно-невнятном, растущем, как тень, из углов, перед ночью. Фантазия переживалась сгустками субъективного душевного пара в космической, небытийственной бездне; и эту "бездну" вдруг вспомнили; заговорили о бездне; пел Минский36 о ней. Я чувствовал шопенгауэрианцем себя; принимая эстетику Рескина, поклонялся Бёрн-Джонсу, Россетти; восточным покоем хотел переполнить свои гимназические досуги. Так: эстетизм стал мне формою освобожденья от воли -- к бесцельностям жизни; отрывки Ведант37 мне звучали как музыка; переживал я все следствия умирающего столетия, точно следствия собственной жизни; шестнадцатилетний -- я чувствовал старцем себя; первая моя проповедь -- проповедь буддизма и аскетизма среди Арсеньевских гимназисток, которые с уважением мне внимали; товарищи пожимали плечами, сердясь на успех мой среди барышень; но скажу откровенно я: вопреки всем толстым журналам, нас звавшим в общественность, проповедь Нирваны38 влияла; и -- действовал Фет, выразитель Веданты в родной нам природе; в поэзии Фета природа России звучала родными и мудрыми йотами; в ней говорили закаты не об России одной; и об Индии говорили они; чуялась цельность забвения: и к ней мы тянулись; и ею учились, как йог, смеясь над журналами и называя себя "странных дел мастерами"; но в этом ученьи бесцельности -- нарастала решимость к... чему? Скоро эта решимость сказалась, как воля к ниспровержению критериев отходящего века; и созерцатели недавних годов оказалися анархистами, ниспровергателями кумиров: еще в 1897--1898 годах наши уши потряс смутный говор событий, которые разразились громами потом; он нам слышался, как упаданье лавины с далекого севера; падали драмы Ибсена; и подступал Достоевский -- все ближе; и лепет верленовских строчек, бальмонтовой лирики облетал, как цветы, в наших душах.
Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени; это вторжение вечного ощутили мы в 1898 и 1899 годах землетрясением жизни. Как нападение Вечности переживали мы разрыв времени: переживали в естественных перемещеньях сознания, обозначавшего рубеж меж символизмом и эстетизмом. Тут грохотом прошумела огромная книга: "Происхождение трагедии" Ницше39.
И старое отделилось от нового: и другими глазами глядели на мир в 1900--1901 годах; пессимизм стал трагизмом; и катарсис переживало сознание наше, увидевши крест м пересечении линий; эпоху, подобную первохристианской, переживали па рубеже двух столетий; античность, ушедшая в ночь, озарилася светом сознания нового; ночи смешались со светом; и краской зари озарилися души под "северным небом". Смешение переживалось по-своему каждым: кто зори встречал багряницей страдания; а кто эти зори встречал, как огонь, пожирающий старое; в эти годы Бальмонт в нас бросает "Горящие здания" -- после холода мировой "Тишины"40 и уныний "В безбрежности"41... В эти же годы босяк, поджигатель, проник в сердце русских и действовал там сильней, чем резонирующий неврастеник у Чехова; всюду открылись поклонники философии Ницше; и лозунги "времена сократического человека прошли"42 -- подхватили мы все; выходили тома "Собрания сочинений Вл. Соловьева", иначе вскрывавшие небо. Зарей возрождения стоит Соловьев в рубеже двух столетий, где
Зло позабытое
Тонет в крови:
Всходит омытое
Солнце любви43.
Появляется вещее творенье Мережковского44, где проводится мысль: перерождается состав человека; и нашему поколению предстоит возрожденье, иль смерть. Лозунги "Или мы, иль никто" подхватывают созерцатели отошедшего века; и действенно поднимают они новый век, переплетая последние лозунги с пророчеством Неттесгеймского мудреца45, с глубокими вычислениями из "Зогара"46, переплетая Ибсена с Владимиром Соловьевым в признании: Третий Завет -- Завет Духа.
Симптом того времени: интенсивность и целостность в восприятии зари; факт свечения, неожиданность факта и неумение обосновать этот факт атмосферы сознания, искание мировоззрительных объяснений наличности, наблюдаемого в себе и вокруг, -- вот существенная черта сдвига сознания у символистов, которые оказались эмпириками, касаясь реально в них живших событий сознания; "события" просмотрели в себе тогдашние реалисты; натурализм был абстракцией прошлых переживаний сознания; оргапицизм в восприятии мира воистину был с символистами, этими певцами зари страшных лет; да, они оказались пророками (им был и Блок); они верно отметили: в атмосфере душевно-духовной подул иной ветер; барометр, застывший доселе, запрыгал, рисуя зигзаги от "ясно" к "великому урагану"; и от него опять к "ясно".
Так "мистика" символистов в годах оказалась: внимательностью в наблюдении; натуралисты не наблюдали натуры сознания.
В 1900--1901 годах "символисты" встречали зарю; их логические объяснения факта зари были только гипотезами оформления данности; гипотезы -- теории символизма; переменялись гипотезы; факт -- оставался: заря восходили и ослепляла глаза; в ликовании видящих побеждала уверенность; теории символистов встречали отпор; и с отпором "сократиков" явно считались; над символизмом смеялись; а втайне внимали ему: он влиял непосредственно.
Появились вдруг "видящие" средь "невидящих"; они узнавали друг друга; тянуло делиться друг с другом непонятным знанием их; и они тяготели друг к другу, слагая естественно братство зари, воспринимая культуру особо: от крупных событий до хроникерских газетных заметок; интерес ко всему наблюдаемому разгорался у них; все казалось им новым, охваченным зорями космической и исторической важности: борьбой света с тьмой, происходящей уже в атмосфере душевных событий, еще не сгущенных до явных событий истории, подготовляющей их; в чем конкретно события эти, -- сказать было трудно: и "видящие" расходились в догадках: тот был атеист, этот был теософ; этот -- влекся к церковности, этот -- шел прочь от церковности; соглашались друг с другом на факте зари: "нечто" светит; из этого "нечто" грядущее развернет свои судьбы.
Кружок Соловьевых
В те годы в Москве собирался кружок, очень тесно привязанный к гостеприимным М. С. и О. С. Соловьевым; в кружке этом помню, помимо хозяев и маленького "Сережи", Д. Новского (будущего католика)47, А. Упкооскую18, А. Г. Коваленскую49, А. С. Петровского30, братьев Л. Л. и С. Л. Кобылинских51, Рачинского52; здесь я встречался с Ключевским53, с С. Н. Трубецким54; здесь я встретился с Брюсовым, с Мережковским, с Гиппиус, с поэтессой Allegro55 (с Владимиром Соловьевым встречался я раньше). Всех членов кружка единил звук эпохи, раздавшийся внятно, по-разному оформляемый каждым: так тема различные допускает варианты; в вариациях расходилися люди разнообразнейших бытов и возрастов: Петр Иваныч д'Альгейм56 {Муж известной певицы Олениной д'Альгейм, автор интересных сочинений и замечательного романа-мистерии "Les passions de maitre Villon".} проповедовал явление нового Моисея, способного вывести из Египта культуру; а мы с Соловьевым (Сережей) зачитывались поэзией Владимира Соловьева и бредили будущей Теократией57; А. С. Петровский ждал света от сосен Сарова58; Л. Л. Кобылинский (впоследствии Эллис) расстраивался между Бодлером, марксизмом и Данте.
Помимо кружка Соловьевых завязывались знакомства и связи: соединялись по линии неоформленных заревых устремлений, преодолевалося прошлое во имя каких-то еще не осознанных, осязаемых ценностей; в переоценке оценок сходились: гетист Э. К. Метнер59 (впоследствии Вольфинг), поклонник В. Розанова60 и К. Леонтьева61, А. С. Петровский, марксист Кобылинский.
Есть заметка у Александра Александровича Блока, найденная после кончины его; в ней встречается характерное место; Блок пишет: "В январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 г., или в марте 1914 г. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией: например, во время и после окончания "Двенадцати" я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг -- шум слитный, вероятно шум от крушения старого мира"62.
В 1900--1901 годах молодежь того времени слышала нечто, подобное шуму, и видела нечто, подобное свету; мы все отдавались стихии грядущих годин; отдавались отчетливо слышимым в воздухе поступям нового века, сменившим безмолвие века.
В 900-м году созерцание во мне переходит в горячку искания; Шопенгауэр разломан, через Ницше вплотную я упираюсь в себя. Через Гартмана63 и Вл. Соловьева вплотную придвинут к проблеме духовной; пытаюсь я соединить в своем сердце два полюса (Соловьева и Ницше); тут встречаюсь с Владимиром Соловьевым, который в ту именно пору переживал перелом: от "Оправданья добра" к пророческим "Трем разговорам"64; весной я имею значительный разговор с Соловьевым65, а в июле уже он скончался: а я углубляюсь в его сочинения.
Символ "Жены"66 стал зарею для нас (соединением неба с землею), сплетаясь с учением гностиков о конкретной премудрости, с именем новой музы, сливающей мистику с жизнью.
В 1901 году многие зорям внимали: Э. К. Метнер прослеживал тему зари в темах музыки: от Бетховена к Шуману; и далее к своему гениальному брату Н. Метнеру, вынувшему звук зари в своей первой сонате си-моль, написанной в 1901--1902 годах67. З. Н. Гиппиус именно в это время писала свой яркий рассказ, где градация зорь пробегает пред нами68; а мы, молодежь, -- мы старались связать звук зари с зорями поэзии Владимира Соловьева; четверостишие Соловьева для нас было лозунгом:
Знайте же, Вечная Женственность ныне, В теле нетленном на землю идет. В свете немеркнущем Новой Богини Небо слилося с пучиною вод69.
"Она" -- мировая душа, соединенная со словом Христа.
Сочинение Соловьева "О смысле любви"70 {Напечатанное в "Вопросах Философии и Психологии".} наиболее объясняло искания осуществить "соловьевство", как жизненный путь, и осветить женственное начало Божественности, найти Человечество, как Ипостась лика Божия. Мы, молодежь соловьевского толка, являлись лишь малою горстью людей, ощущающих зарю новой эры. "Соловьевство" нам было гипотезой оформления, а не догмой. Центр бесед -- зимние вечера за чайным столом Соловьевых; здесь тесный кружок (М. С. и О. М. Соловьевы, Сережа, их сын, я и кто-нибудь из родственников) собирался почти ежедневно; велись оживленные споры по поводу последней статьи Мережковского, Розанова в "Мире Искусства"71; иль -- истолковывались детали той или иной статьи Соловьева; М. С. здесь высказывал планы свои о порядке издания произведений покойного брата72; и приносил материал: рукописи, испещренные заметками на полях, особенно занимавшими нас: в них рукою Владимира Соловьева (измененной) набросаны были письма за подписью "S" и "Sophie"; в ряде мест обрывался трактат вставками странного содержания: рукопись сопровождало медиумическое письмо с подписями "S" и "Sophie", появляясь повсюду в черновиках творений Владимира Соловьева; оно имело вид переписки любовной; а мы задавались вопросом: общение Владимира Соловьева с "Sophie" медиумическое ли общенье с реальною женщиной или роман: непонятности духовного мира, из высей которого открывалась София философу? Мы потом обращались к поэзии Соловьева, прослеживая зависимость его эротической лирики от догматов теософии73 и взглядов на смыслы любви; эта странная на полях переписка меж "S" и философом нас смущала, располагая к существенно иным толкованиям сравнительно с толкованиями почтенных профессоров философии. Трансцендентное имманентно лежало в сознании Вл. Соловьева, сознание инспирируя. В истолковании "соловьевства" мы были конечно же "реалисты"; мы видели в лирике Соловьева вещание о перерождении человека и изменении органов восприятия мира. О том же гласил Мережковский, но истолковывал перерождение вовсе не так74; а для нас это значило: активное антихристианство. А. С. Петровский отчетливо утверждал: времена приближаются; Антихрист рождается в мире, и "соловьевство", пожалуй, есть ересь; О. М. Соловьева внимала ему; я и Сережа оспаривали Петровского; а М. С. Соловьев улыбался, склоняясь над чаем. За окнами бушевала метель; и в порывах метели нам чуялись зовы восстания мертвых {Переживания эти в скором времени я выразил в своем юношеском произведении: "Драматическая Симфония", написанном в 1901 году.}.
Естественно встречи подлинных "соловьевцев", конкретно толкующих символы, нам казались событиями; эти встречи ведь были так редки; не понимали значения сочинений -- "О смысле любви" или "Трех разговоров"; да, соловьевский кружок был носителем первого конкретного "соловьевства": философы, почитатели Соловьева (и Радлов75, и Цертелев76, и Лопатин77 с Лукьяновым78, и кн. Трубецкой) очень мало вникали в волнующий смысл появления Владимира Соловьева пред миром.
Помню: явление покойной Анны Николаевны Шмидт79 из Нижнего Новгорода осенью 1901 года; она познакомила М. С. Соловьева с кругом идей, выраженным в "Третьем Завете" и "Исповеди"; я познакомился с ней и мы обменялися письмами80.
Словом: пережили в то время все крайние выводы из соловьевской идеи; 1901 год для меня и Сережи (племянника Вл. Соловьева) прошел под вещающим знаком Соловьевской поэзии; "Симфонией"81 отразилась во мне она; и отразилась в С. М. Соловьеве (впоследствии крупном поэте) его молодыми стихами82; мы часто с С. М. Соловьевым бывали и на могиле философа {Похороненного в Новодевичьем монастыре.}, переживая здесь связь с его миром идей; и потом вспоминали прекрасные строчки стихотворения "Les revenants":
Тайною тропинкою, скорбною и милою
Вы к душе приблизились... И -- спасибо вам.
Сладко мне приблизиться памятью унылою
К смертью занавешенным, тихим берегам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бывшие мгновения поступью беззвучною
Подошли и сияли вдруг покрывало с глаз:
Видишь что-то вечное, что-то неразлучное.
И часы минувшие, как единый час83.
И покрывало спадало; и "тайной тропинкой" к мирам инспираций казалась протоптанная тропинка к могиле философа; точно он сам снимал с наших глаз покрывало над тайнами мира; встречался во сне я с покойным; и с ним разговаривал я.
Очень часто бродили мы ночью по тихим арбатским районам; в метелице чуялись белые вихри грядущего; белая тень Соловьева вставала пред нами. И я, и С. М. Соловьев в эту белую, вьюжную зиму впервые охвачены были любовью; в любимых мы видели отблеск таинственной "S", посылавшей покойному Соловьеву признанья:
Не верь мгновенному: люби и не забудь.
Мы не знали -- нет, нет, -- что в то именно время, захваченный, как и мы, мистикой Соловьева, студент А. А. Блок, средь метелей ни с чем не сравнимой зимы, вознесенный своей молодою любовью, слагал свои строчки:
Мои огни горят на высях гор.
Всю область ночи озарили.
Но ярче всех -- во мне духовный взор
И ты вдали... Но ты ли?
Ищу спасенья84.
Мы, в Москве с напряженным вниманием искали предвестий поэзии Соловьева; и находили у Фета и Лермонтова ("Нет, не тебя так пылко и люблю") ощущение новой любви, в мир грядущей, не ведая, что ощущение это, высвобождаемое из-под коросты обывательской жизни, окрепло у Блока, поэта, еще никому не известного, единственного выразителя наших дум: дум священных годов.
Май 1901 года казался особенным нам: он дышал откровением, навевая мне строчки московской "Симфонии" в перерывах между экзаменом анатомии, физики и ботаники; под покровами шутки старался в "Симфонии" выявить крайности наших мистических увлечений так точно, как Соловьев и своей шуточной драме-мистерии Белая лилия выявил тайны путей: парадоксальность "Симфонии" -- превращенье духовных исканий в грубейшие оплотнения догматов и оформления веяний, лишь музыкально доступных, в быт жизни московской {Впоследствии это же изображено в поэме "Первое свидание"86.}. Мне помнится: после экзамена физики в день или в два набросал я вторую часть этой "симфонии", изображающую Москву, озаренную Троицыным87 и Духовым88 днем,
Москву, озаренную светом апокалипсических чаяний; в канун Троицына дня и в самый Троицын день написалася эта часть. В Духов день, помню я, приезжает из Дедова С. М. Соловьев; я -- читаю накануне набросанную часть "Симфонии"; в окна врывается золотеющий вечер -- такой же, какой он в "Симфонии": золотой, Духов вечер; С. М. поражается описанием Новодевичьего монастыря; и он просит меня, чтобы тотчас же мы отправились с ним в монастырь: мы -- отправились; золотой Духов день догорал так, как я описал накануне его: монастырь был такой, как в "Симфонии"; так же бродили монашки; стояли с С. М. у могилы покойного Соловьева; казалось, что сами ушли мы в симфонию; старое, вечное, милое, грустное во все времена приподнималось; "Симфония" есть наша жизнь; нам казалась она -- впереди; мы уехали в Дедово, на другой уже день; М. С. и О. М. Соловьевым прочел я в первый дедовский вечер две части "Симфонии"; и М. С. Соловьев мне сказал: "Боря, это должно выйти в свет: вы -- теперешняя литература. И это напечатано будет". Так в Дедове появился на свет псевдоним "Андрей Белый"; так третьекурсник-естественник, серьезно мечтавший недавно еще об исследованиях в области микробиологической техники, стал ныне писателем, не желая им быть.
Помню Дедово: пролетают четыре совсем незабвеннейших дня, проведенных здесь, между экзаменами; тайны вечности, гроба, казалось, приподымались в те дни. Помню ночь, которую провели мы с С. М. Соловьевым на лодке, посредине тишайшего пруда -- за чтением Апокалипсиса89, при свете колеблемой ветром свечи; поднимались с востока рассветы; с рассветами присоединился не спавший всю ночь к нам Михаил Сергеевич Соловьев; с ним мы медленно обходили усадьбу; остановились пред домиком, с любовью отмечая то место, где были посажены или верней пересажены белые колокольчики Пустыньки {Бывшего имения графа А. К. Толстого, потом ставшего имением Хитрово, где любил жить В. Соловьев и где он написал "Белые колокольчики".}, о которых покойный философ писал:
Сколько их расцветало недавно,
Точно белое море в лесу90.
И потом:
В грозные, знойные,
Душные дни, --
Белые, стройные
Те же они91.
Эти белые колокольчики -- видел потом их в цвету я -- являлись нам символом белых, мистических устремлений к грядущему. Пустынька, место таинственных медитаций Вл. Соловьева над колокольчиками воскресало здесь, в Дедове: колокольчиками, пересаженными оттуда (в 1905 году сгорел дедовский домик; и -- "белые колокольчики" не цвели уже в Дедове); я написал в эти годы стихи; там встречались строчки:
Белые к сердцу цветы я
Вновь прижимаю невольно92, --
здесь я разумел таинственные колокольчики Соловьева, теперь расцветшие в Дедове: белые тайны путей:
Помыслы смелые:
В сердце больном
Ангелы белые
Встали кругом93.
Переживания, связанные с белыми колокольчиками, переживались в светлейшую майскую ночь, когда мы с моим другом Сережей читали над водами Апокалипсис. Утром с востока гремела тяжелая туча; и нам было грустно; в тот день я уехал в Москву: на экзамен ботаники. А через месяц, иль раньше, в Дедове появился приехавший погостить к своему троюродному брату -- Александр Александрович Блок; произошла первая встреча московского кружка "соловьевцев" с поэтом, сознанием повисавшем над тем же, над чем повисали и мы.
Первые стихи Блока
В ту ни с чем не сравнимую весну уже закипали общественно наши проблемы, подготовлялися первые заседания Петербургского Религиозно-Философского Общества94 (может быть, организовались); тут кружок вовсе светских писателей (Розанов, Мережковский, Минский, Успенский95, А. В. Карташов96 и другие) встречались с ортодоксальными представителями вечной традиции: с епископами Сергием97, Антониной98, с отцом Михаилом99{Впоследствии старообрядческим епископом.}; но к проявлениям жизни кружка относились враждебно мы; в это же время в Москве, в Волочке собирались кружки, посвященные углублению церковных вопросов; здесь действовал миссионер Новоселов100, недавно толстовец; к кружку примыкали: почтеннейший Лев Тихомиров101, священник И. Фудель102, епископ Никон103, редактор реакционного "Троицкого листка", известнейший В. М. Васнецов104 и Погожев105 и многие другие, сносившиеся с Тернавцевым106, чиновником при Синоде, истолкователем Апокалипсиса, вечно раздвоенным между новым и старым религиозным сознанием; на собраниях кружка был я несколько раз; атмосфера была реакционная; этот кружок был враждебен нам так же, как петербургский; да, мы, соловьевцы, воистину чувствовали себя далекими от повсюду слагающихся религиозных течений, стараясь нести чистоту соловьевских путей:
И -- бедная, меж двух враждебных станов,
Тебе спасенья нет107.
Существовал в наших чаяниях третий "наш стан", принимающий новые откровения Соловьева о женственности и отвергающий налет оргиазма; кто "мы"? Несколько всего человек: М. С. и О. М. Соловьевы, их сын, Новский, я, А. Петровский, впоследствии к нам примкнувший Рачинский и некоторые иные; средь них -- мать А. А. Блока, поддерживающая переписку с О. М. Соловьевой. О. М. переписывалась и с Гиппиус108. Содержания писем передавались за чайным столом соловьевского дома; впоследствии здесь возникла во мне очень дерзкая мысль: написать Мережковскому; я написал свои вопрос за подписью: "студент-естественник"109, а результатом "вопроса" явилось сближение с Мережковскими; переписка меж мною, Д. С. Мережковским и Гиппиус продолжалась весь год.
Март, апрель, май, июнь 1901 года -- максимум символической мысли: созрел интерес к философии Вл. Соловьева; А. Шмидт развивала идеи парадоксальнейшего "Завета"110;Д. С. Мережковский и Розанов переживали расцвет своих мыслей; Бердяев111 звал к личности, "Проблемы идеализма"112 -- готовились; действовали: московский и петербургский религиозный кружки; революционеры-студенты (впоследствии деятели) -- Флоренский113, Свентицкий114 и Эрн115 -- задумывались над религией; а Иванов, от всех отделенный, писал за границей исследование "Религия страдающего божества"116. Н. К. Метнер (впоследствии композитор), тогда молодой человек, вынул только что из разогретого воздуха зорь заревую огромную тему сонаты117, которая, обложи ее речью, естественно выражает то именно, что выразило стихотворение Блока, написанное 4-го июня в безмолвии Шахматова (под Москвой)118; в эти именно дни (от 3-го до 6-го июня) описывал я, средь раздолий Серебряного Колодца119, как мистику Сергею Мусатову открываются образы Той, о которой писал в те же дни А. А. Блок, восклицающий, что он Ее видит и чует120.
Упомянутые мной лица не встретились; и идеи их созревали обособленно, вынашивались мучительно: Блок был неведом; А. Шмидт и Н. Метнер неведомы были, как Блок; никому бы не сказали фамилии: Эрн и Флоренский; Рачинский не встретился с нами.
Но встречи грядущие зрели в наполненной романтическим ожиданием атмосфере зари; и рождалось теченье, впоследствии названное литературною школою русского символизма; та школа не думала быть вовсе школой; была эта школа мироощущением невыразимой зари; и -- зари совершенно конкретной; к числу "символистов", переживавших эпоху, принадлежали и лица, впоследствии выступавшие под другими знаменами (как С. М. Соловьев121, Вольфинг, Шмидт и др.); принадлежали и лица, о символизме не написавшие ни единой строки (как-то: Е. П. Иванов122, Н. И. Киселев123, Г. А. Рачинский, А. С Петровский); но они все вынашивали атмосферу, слагавшую символизм.
Помнится, что в июле пришло от С. М. Соловьева письмо; и оно поразило меня; в нем описан приезд в Дедово А. А. Блока, с которым С. М. Соловьев очень много скитался в полях, разговаривал на темы поэзии, мистики и философии Владимира Соловьева; с удивлением сообщил мне С. М., что А. А. , как и мы, совершенно конкретно относится к теме Софии Премудрости; он проводит связь меж учением о Софии и откровением лика Ее: в лирике Соловьева; и из письма выходило: А. А. независимо от всех нас сделал выводы наши же о кризисе современной культуры и о заре восходящей; те выводы он делал резко, решительно, впадая в "максимализм", ему свойственный; выходило, по Блоку, что новая эра -- открыта; и мир старый -- рушится; начинается революция духа, предвозвещенная Соловьевым; а мы, революционеры сознания, приглашаемся содействовать революции; чувствовалось в письме Соловьева ко мне: появление в Дедове Блока -- событие124, начиняющее С. М. религиозно-мистическим электричеством, которым впоследствии он так действовал на меня и которое изобразил я впоследствии в полушутливой поэме:
Не оскудела Мирликия...
А ну-ка все, кому не лень,
В ответ на дерзости такие
В Москве устроим Духов день125.
Письмо Соловьева ко мне преисполнено изумлением перед смелыми выводами своего троюродного брата; упоминалось в письме о стихах, написанных Блоком. Письмо взволновало меня; оно падало на почву вполне готовую; ведь я в это лето отдал безраздельно себя соловьевскому мистицизму и перечитывал мысли "О смысле любви"126, углубляйся в темы, таимые поэзией Лермонтова {"Нет, не тебя так пылко я люблю", "Первое января", "Из-под таинственной, холодной полумаски", "В полдневный зной в долине Дагестана" и др.}, Вл. Соловьева {"Три свидания", "К Сайме", "Слово увещательное к морским чертям", "Отчего это теплое южное море..." и др.}, Фета {"Соловей и роза".}.
Письмо Соловьева о Блоке -- событие; понял: мы встретили брата в пути127.
Пробую установить окончательно время приезда А. А. к Соловьевым; и -- упираюсь в сроки: от середины июня до середины июля (ни раньше, ни позже); в это время написаны Блоком стихотворения: "Предчувствую Тебя"128, "Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко..." (с эпиграфом из Вл. Соловьева)129. Писались "Historia"129, "Она росла за дальними горами" (посвященное С. М. Соловьеву130); стихотворенье последнее, вероятно, написано в Дедове или -- под впечатлением Дедова; пейзаж его -- "дедовский"; пейзаж следующего стихотворения "Сегодня шла ты одиноко"131 -- шахматовский пейзаж132{"Там, над горой Твоей высокой зубчатый простирался лес", -- гора, зубчатый лес, "сомкнутый тесно": все это признаки шахматовских окрестностей.}. В течение этого же лета встречаем мы у А. А. стихотворения, посвященные В. С. Соловьеву, С. М. Соловьеву; частые посвящения Соловьевым стихов красноречиво подчеркивают влияние нашего круга идей на быт мысли поэта. Беседы, которыми обменивались Соловьевы и Блок, вероятно, являлись естественным продолжением круга бесед, бывшего между нами недавно: я в мае текущего года здесь был133, -- круга "наших" бесед, возобновленных с августа 1901 года, когда мы (т.е. Соловьевы и я) вновь встретились в арбатской квартире; с первого же посещения Соловьевых я весь погрузился в чтение стихотворений А. А.: "Предчувствую Тебя", "Ты горишь над высокой горою "Сумерки, сумерки вешние", И жду призыва, ищу ответа"136, "Она росла за дальними горами", "Не сердись и прости", "Одинокий к тебе прихожу"137, "В полночь глухую рожденные"138, "Ищу спасенья"139.
Чтобы понять впечатление от этих стихов, надо ясно представить то время: для нас, внявших знакам зари, нам светящей, весь воздух звучал, точно строчки А. А.; и казалось, что Блок написал только то, что сознанию выговаривал воздух; розово-золотую и напряженную атмосферу эпохи действительно осадил он словами. Впоследствии поняли лишь красоту этих строк; и позднее еще: поняли их техническое совершенство; но первое восприятие этой поэзии -- мистика, а не эстетика вовсе:
Из пламя и света
Рожденное слово140 --
такими словами Лермонтова я выразил бы действие на меня стихов Блока; острейшее, напряженнейшее выражение теософии Соловьева, связавшейся с жизнью, -- в них было. Я выше отметил смущение, производимое на нас обращениями "S" к Владимиру Соловьеву, пестрившими черновиками его философских трактатов, где были набросаны странные, любовные строки медиумическим почерком и стояла подпись: то "S", то "Sophie"; существо только этой "S" мы разгадывали. Кто она? Женщина? Софья Петровна141, с которой дружил Соловьев? Существо ли духовного мира, шептавшее тайны о новом завете? Как ему имя? "София -- Премудрость?" Отображение ее в страсти, или Ахамот142, жертвенно павшая в хаос, чтобы восстать в озарении слова Господня?
Двоится твой взор, улыбается
И темнеет грозой незабытой143.
Но она ж непорочна в отдании косной материи своего существа:
Ты непорочна, как снег за горами,
Ты многодумна, как зимняя ночь.
Вся ты в огнях, как полярное пламя
Темного хаоса светлая дочь144.
Обнаруживая все более и более миру свой лик, она действует взором нас любящей женщины; отношения мужчины и женщины -- символ иных отношений: Христа и Софии. Мужчина логической силою освобождает павшее начало Софии Ахамот, завороженное темными безднами; все в "Ней" противится свету; двойственная "она", как Астарта145 (Астартою А. А. Блок называл начертание Ахамот на хаосах мира):
Но двоится твой взор, улыбается
И темнеет грозой незабытой.
Углубляяся в тему мистической философии Соловьева, мы видим ту тему "полумаской" поэзии Лермонтова; лермонтовская тема любви -- есть искание вечной подруги.
Заранее над смертью торжествуя,
И цепь времен любовью одолев,
Подруга юная, Тебя не назову я, --
Но ты услышь мой перелетный пев146.
Неназываемая, безымянная -- повсюду рисует на безднах небесные знаки. Здесь Лермонтов чуял ее, ждал ее:
Нет, не тебя так пылко я люблю147.
Маска, "кора естества", в любви Лермонтова становится уже "полумаской"; угадывается происхожденье любви: