Бласко-Ибаньес Висенте
Винный склад

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    La bodega
    Перевод Марии Ватсон (1911).
    Современная орфография. Редакция 2025 г.


Висенте Бласко Ибаньес. 
Винный склад

Роман.

Перевод с испанского М. Ватсон.

Полное собрание сочинений.
При ближайшем участии М. Ватсон, З. Венгеровой, В. М. Шулятикова и др.
Том четвертый.
Книгоиздательство "Современные проблемы".
Москва -- 1911.

I.

   Торопливо, как в былые времена, когда он опаздывал в школу, вошел Фермин Монтенегро в контору фирмы Дюпон, -- эта фирма была первой виноторговлей в городе Хересе, известная во всей Испании -- фирма "братьев Дюпон", владельцев знаменитого вина Марчамало и фабрикантов коньяка, достоинства которого превозносятся на последних страницах газет, в разноцветных объявлениях, расклеенных на станциях железных дорог, на заборах и стенах старых домов и даже на дне графинов для воды в кофейнях.
   Дело происходило в понедельник, и молодой служащий явился в контору с опозданием на целый час. Когда он вошел, его товарищи едва подняли глаза со своих бумаг, как бы опасаясь жестом или словом стать соучастниками в этом неслыханном нарушении аккуратности. Фермин с беспокойством окинул взглядом обширный зал, в котором помещалась контора, и затем устремил глаза в смежный кабинет, где в торжественном уединении возвышалось бюро из великолепного американского дерева. Хозяина еще не было там. И молодой человек, уже более спокойный, сел перед своей конторкой и стал приводит в порядок кипу бумаг -- предстоявшую ему дневную работу.
   В это утро ему казалось, что он видит в конторе нечто новое, необычайное, точно он только что вошел туда, а не провел здесь целых пятнадцать лет своей жизни. Пятнадцать лет -- считая с того дня, когда его приняли сюда мальчиком для отправки писем на почту и исполнения разных поручений еще при жизни дона Пабло, второго владельца, из династии Дюпонов -- изобретателя знаменитого коньяка, открывшего "новые горизонты" для виноторговли, как о том с пафосом извещали объявления, рассылаемые торговой фирмой.
   Ничего нового не видел Фермин в этом белом зале с его холодной и суровой белизной, с его мраморным полом, оштукатуренными и блестящими столами, с его громадными окнами из матового стекла, которые, прорезывая стену до потолка, придавали молочную нежность свету, врывающемуся в них. Шкапы, конторки и высокие табуреты из темного дерева одни вносили теплый тон в этот холод кругом. Рядом с конторками виднелись стенные календари с большими хромо-литографированными изображениями святых, а также и мадонн.
   Эта-то полумонашеская декорация конторы вин и коньяка и пробудила в некотором роде удивление в Фермине после того, как он все это видел в течение многих лет. В нем еще пребывали впечатления предшествующего дня. Он провел его до поздней ночи с дон-Фернандо Сальватьерра, который вернулся в Херес после восьмилетнего заточения в одной из тюрем северной Испании. Знаменитый революционер возвратился к себе, на родину, скромно, без проблеска тщеславия, точно он эти долгие годы провел не в тюрьме, а в увеселительной поездке.
   На взгляд Фермина, дон-Фернандо нимало не изменился с того последнего раза, когда он его видел перед своим отъездом в Лондон с целью усовершенствоваться в английском языке. Это был тот же дон-Фернандо, которого он знал в дни юности. -- У него сохранился тот же мягкий отеческий голос, та же добрая улыбка, те же ясные, спокойные глаза, несколько слезящиеся и ослабевшие, но сверкавшие сквозь слегка голубоватые очки. Лишения тюремной жизни вызвали кой-где седину в русых его волосах, борода его побелела, а в лице все еще сохранилось прежнее юношеское его выражение.
   Это был "святой мирянин", как, говоря о нем, называли его противники. Если б он родился несколькими веками раньше, он пошел бы в монахи нищенствующего ордена, отдался бы весь утолению чужого горя и, быть может, кончил бы тем, что был бы причислен к лику святых. Но живя среди волнений периода борьбы, он стал революционером. Плач ребенка волновал его всего, в нем не проявлялось ни малейшего проблеска эгоизма, и он был готов на какой угодно поступок, если думал, что мог оказать им помощь несчастным. Тем не менее его имя вызывало страх и смятение среди богатых и достаточных людей, и ему, в его скитальческой жизни, стоило лишь появиться на несколько недель в Андалузии, чтоб власти тотчас же встревожились и была вызвана вооруженная сила. Неспособный сам нанести кому бы то ни было вред, ненавидя насилие, он тем не менее указывал народу на восстание, как на единственное средство спасения.
   Фермин вспомнил о последнем его злоключении. В бытность свою в Лондоне, он прочел в газетах об аресте Сальватьерра и вынесенном ему судебном приговоре. Появление его в окрестностях Хереса: когда сельские рабочие приступили к одной из своих стачек, его присутствие между ними -- были единственным его преступлением. Его обвинили в соучастии в стачке и в противогосударственных стремлениях, а этого оказалось достаточным, чтобы засадить его в тюрьму.
   Поведение Сальватьерра в тюрьме возбуждало здесь общее изумление. Посвятив себя по личной склонности изучению медицины, он служил санитаром для заключенных в тюрьме и отдавал им и пищу и одежду -- все, что ему присылали из Андалузии его друзья. Сторожа, видевшие в нем бывшего депутата, знаменитого агитатора, который в период республики отказался от министерского портфеля, -- называли его с инстинктивным уважением дон-Фернандо.
   Пробыв несколько дней в Мадриде среди журналистов и прежних политических товарищей, -- они-то и добыли ему амнистию, не обращая внимания на его отказ воспользоваться ею, -- он приехал в Херес, чтобы повидаться здесь с теми из своих друзей, которые еще оставались ему верными. Весь воскресный день он пробыл в небольшом винограднике в окрестностях Хереса, принадлежавшем одному из старых его товарищей из периода революции. Друзья и поклонники дона-Фернандо собрались туда, узнав о его приезде. И Фернан тоже явился повидаться с старым своим учителем. Он вспомнил детские свои годы, глубокое уважение, с каким он слушал этого человека, которым его отец восхищался. Дон-Фернандо прожил у них в доме долгое время и внушил и ребенку самые благородные стремления своей души -- горячую любовь к человечеству.
   Весь вечер и част ночи провели друзья Сальватьерра вместе с ним в маленьком домике среди виноградника. А хозяин этого виноградника радушно угощал их золотистым хересом и закуской из ветчины, оливок и других съестных припасов. Под конец у многих затуманились головы от выпитого вина, за исключением одного лишь дон-Фернандо. Он пил только воду, а относительно еды удовлетворился несколькими ломтями хлеба с сыром. Делал он это потому, что раз навсегда решил, во все время пока продолжается общественное неустройство и миллионы ему подобных медленно погибают от недостатка питания, лично он не имеет права на большее.
   О, неравенство! Дон-Фернандо горячился, терял свою мягкость, думая об общественной несправедливости. Сотни тысяч человеческих существ умирают ежегодно от голода. Общество делает вид, будто ничего об этом не знает, потому что те люди не умирают, как брошенные собаки, на улице, они умирают в больницах, умирают в своих хижинах, по-видимому, являясь жертвами разных болезней, -- в сущности же все они -- жертвы голода, только голода!.. И подумать, что, однако, в мире имеются жизненные припасы для всех! Проклятая организация общества, которая дает свое согласие на подобного рода преступления!..
   И дон-Фернандо, -- друзья слушали, его в глубоком, исполненном уважения, молчании, -- восхвалял им будущее общество, в котором исчезнет всякое неравенство и люди будут наслаждаться материальным счастием и душевным спокойствием. Неравенство в настоящем -- вот источник всех зол, и, даже всех болезней.
   В то время как Фермин слушал своего учителя, в голове его мелькнуло одно из воспоминаний его юности, один из самых прогремевших парадоксов дон-Фернандо, сказанный им еще до его заключения в тюрьме.
   Сальватьерра ораторствовал на митинге, объясняя рабочим, что представит из себя общество будущего. Все должности и профессии настоящего времени должны исчезнугь, не будет ни священников, ни солдат, ни политиков, ни адвокатов...
   -- А докторов? -- спросил голос из глубины зала.
   -- И докторов не будет, -- ответил дон-Фернандо с своим холодным спокойствием.
   Послышался ропот недоумения и изумления, как будто восхищавшаяся им публика готова была поднят его на смех.
   -- И докторов не будет, потому что, когда восторжествует наша революция, настанет конец всяким болезням.
   И так как он предчувствовал, что раздастся взрыв недоверчивого смеха, он поспешил добавить:
   -- Настанет конец всем болезням, потому что болезни, существующие теперь, вызваны лишь тем, что богатые переедают, а бедные -- недоедают. Новое общество, распределяя поровну средства существования, уравновесив жизнь, упразднит болезни.
   И революционер вкладывал такое убеждение, такую веру в свои слова, что эти и другие его парадоксы принимались восторгавшимися им его последователями с таким же глубоким уважением, с каким в средние века слушали апостолов, проповедующих о пришествии на землю царствия небесного.
   Товарищи дон-Фернандо в маленьком домике в винограднике перешли затем и к воспоминаниям, -- героической эпохе его жизни, к партизанской войне в горах, -- восхваляя его подвиги, в то время как прежний вождь их лишь улыбался; точно он слышал рассказ о детских играх. Это была романтическая пора в его жизни. Бороться за формы правления!!!.. На свете было нечто более важное... И Сальватьерра вспоминал о своем разочаровании в кратковременный период республики 73 г., республики, которая ничего не могла сделать и ни к чему не привела. Его товарищи в учредительном собрании, еженедельно свергавшие министерство и создававшие другое, пожелали сделать и из него министра... но он отказался.
   Собравшиеся друзья вспомнили затем и о заговоре в Кадиксе, еще до восстания эскадры, и перешли в воспоминания о матери Сальватьерра, напоминавшей собой матерей христианских легенд, которые, с улыбкой на лице, участвовали во всех великодушных безумствах и безрассудных поступках сыновей своих. Мат дона-Фернандо видела без малейшего протеста, как все скромное состояние семьи было растрачено на революционные предприятия, она последовала за сыном в Сеуту, когда смертный приговор был ему заменен пожизненным заключением в тюрьме... Зато и всю свою любовь человека, увлеченного гуманитарной страстью и не имевшего случая сосредоточит ее на женщине, Сальватьерра сосредоточил на своей матери. Но она, к его безпредельному горю, умерла во время его заключения в тюрьме.
   Все эти воспоминания и это-то столь существенное различие между квазимонастырской атмосферой конторы с молчаливыми служащими, наклоненными рядом с изображениями святых, и группой окружавших дон-Фернандо ветеранов романтической революции и молодых борцов за экономические идеалы так смутило в тот понедельник утром молодого Монтенегро.
   Он издавна знал всех своих сослуживцев, их низкопоклонство перед властным хозяином -- директором торгового дома. Монтенегро боялся, что ему уже донесли о его посещении Сальватьерры, так как он знал о шпионстве, широко развитом среди служащих, с целью заручиться благорасположением дона-Пабло. Он заметил, что дон-Рамон, заведующий конторой и директор "гласности", т. е. отдела публикаций торговой фирмы, посматривал на него с некоторым удивлением. Должно быть, ему уже было известно о сборище у дон-Фернандо. Но Фернан не боялся дон-Рамона. Его прошлое было ему известно, всю свою молодость он провел в кругах мелкой журналистики, в борьбе против всего существующего строя. При чем не приобрел и куска хлеба для старости. Наконец, утомленный борьбой и побуждаемый голодом, он приютился в конторе Дюпона, где редактировал оригинальные объявления и высокопарные каталоги, которые популяризировали производство винной торговой фирмы. Благодаря своим объявлениям, а также показной религиозности, он сделался доверенным лицом Дюпона. Но Ферман не боялся его, зная убеждения его в прошлом и то, что еще и теперь он тайно хранил их в своей душе.
   Полчаса слишком провел молодой человек, сортируя лежавшие перед ним бумаги и время от времени поглядывая на соседний кабинет, где все еще не появлялся хозяин; как бы желая отсрочить встречу с ним, он, отыскав предлог выйти из конторы, взял полученное письмо с заказом из Англии.
   -- Куда? -- спросил дон-Рамон.
   -- В отдел "докладов". Мне надо дать объяснения относительно поступившего заказа.
   И, выйдя из конторы, он прошел через служебные отделы виноторговли. Эти отделы составляли чуть ли не целый городок с беспокойным населением из носильщиков, бочаров и поденщиков, работавших на площадках под открытым небом, или же в галереях, среди длинных рядов бочек.
   Здания и отдел виноторговли Дюпона занимали целый квартал г. Хереса. Тут была целая масса навесов, закрывавшая собой весь склон холма, а среди них виднелись деревья обширного сада. Все Дюпоны пристраивали к старым все новые и новые здания сообразно с расширением их торговли. Через три поколения первоначальное, скромное строение превратилось уже в целый промышленный город без дыма и грохота, мирный и улыбающийся под голубым небом, полным сияния и света, с стенами ослепительной белизны и цветами, растущими на больших площадях среди рядов бочек.
   Монтенегро прошел мимо двери овального павильона, с стеклянной крышей, прозванного скинией, в котором хранилось самое избранное вино, длинные ряды пузатых дубовых бочек с надписями содержащегося в них нектара, чуть ли не столетнего.
   Фермин прошел дальше, мимо больших площадей, где были выставлены ряды бочек с тем, чтобы солнечные лучи хорошенько прогрели их. Это было дешевое вино, обыкновенный херес, который выставляли под солнечные лучи, чтобы он поскорее состарился. Фермин вспомнил, сколько времени и труда требовалось для производства хорошего хереса. Для этого нужно было по крайней мере десять лет: десять сильных брожений были необходимы для придания хересу того острого аромата и легкого, отдающего орехами вкуса, которые никакое другое вино не могло усвоить себе. Но требования торговой конкуренции, желание продуцировать дешево, хотя бы и похуже, заставляли спешить с процессом старения вина и выставлять его на солнце, чтобы ускорит выпаривание его.
   Пройдя через извилистые тропинки среди ряда выставленных бочек, Монтенегро дошел до отдела "гигантов" -- громадного вместилища еще неперебродившего вина. Раскланявшись здесь с рабочими, Монтенегро через боковую дверь прошел оттуда в отдел, называемый "фрахтовым", где находились вина без этикета для переделки в разные сорта вин. В этом здании фабриковался промышленный обман. Требования современной торговли принуждали монополистов одного из первых вин в мире прибегать к этого рода смесям и комбинациям, которые вместе с коньяком составляли наибольшую часть вывозной торговли фирмы. В "фрахтовом" отделе находилось четыре тысячи бурдюков разнородных вин для комбинаций. В темной комнате, которая освещалась только маленьким окошечком с красным стеклом, имелась camera obscura. Здесь техник рассматривал вино из только что откупоренной бочки.
   Сообразно с "заказом" он комбинировал новое вино из разных жидкостей и затем отмечал мелом на бочках число кувшинов, которые требовалось извлечение из каждой, чтобы составить смесь.
   Монтенегро знал еще с детства техника "фрахтового" отдела. Это был самый давний служащий в фирме -- старик, который как будто весь распух от окружающей его сырости, Вынужденный к молчанию долгим пребыванием в "камере обскуре", он чувствовал потребность поболтать, лишь только в тому представлялся случай.
   -- Что твой отец? -- спросил он Фермина. -- Все живет в винограднике, да? -- Куда ему лучше там, чем мне в этом сыром подвале. Наверное, он проживет дольше меня.
   И увидав записку, которую ему протянул Монтенегро, он сделал жест отвращения.
   -- Опять заказ! -- воскликнул он с иронией. -- Новую смесь вина для отправки. Прекрасная наша торговля, нечего сказать!.. Прежде мы были первой фирмой в мире, единственной по нашим винам и нашим виноградника. Теперь мы фабрикуем "смеси", иностранные вина, -- мадеру, опорто, марсалу или подражаем тинтилю или малаге. И для этого Бог создал виноградный наш сок и дает силу и сладость виноградникам Хереса, чтобы мы отказывались даже от собственного имени!.. Право, я готов желать, чтобы филоксера покончила со всеми нашими виноградными лозами, до того мне претит эта фальсификация и ложь!
   Монтенегро знал о мании старика. Всякий раз, что ему приносили новый заказ "смеси", он разражался проклятиями против упадка вин Хереса.
   -- Ты не видел доброго старого времени, Ферминильо, -- продолжал он, -- поэтому ты и относишься так легко ко всему существующему. Ты принадлежишь к числу теперешних, к числу тех, которые думают, что дела идут хорошо., потому что мы продаем много коньяку, как и всякая другая фирма, в чужих краях, виноградники которых производят лишь одну дрянь, и не производят ничего подобного тому, что Бог дарует Хересу... А мы с этим нашим богатством, с этим даром Божьим, -- мы фабрикуем коньяк или разную смесь, оттого что херес, настоящий херес, теперь уже не в моде, как говорят чужеземные сеньоры...
   Старик негодовал, слушая возражения Фермина:
   -- Это требование современной промышленности, сеньор Висенте, торговля и вкус публики изменились.
   -- Так пусть же они не пьют наше вино, пусть оставляют нас в покое и не требуют от нас, чтобы мы его фальсифицировали. Мы сохраним наш херес у себя в своих магазинах, дадим ему спокойно стариться, и я уверен, что настанет время, когда придут просит его у нас на коленях. Кругом нас все сильно изменилось. Должно быт, Англия погибает. Прежде к нам в виноторговлю являлось меньше англичан, но зато они -- эти прежние путешественники -- были знатные люди -- лорды и леди по меньшей мере. Было приятно смотреть, как они производили пробу вина, собираясь делать заказ. Дайте вот этого и дайте вот того, чтобы сравнить. Таким образом они проходили по всем отделам, серьезные, как жрецы, пока, наконец, при выходе из магазина не требовалось отнести их на руках в коляску, чтобы отправить в их гостиницу. Теперь же, когда в Кадикс пристанет пароход с англичанами, они являются сюда целой толпой, с гидом во главе, все перепробуют, потому что дают им пробовать даром. А если что купят, то лишь бутылку в три песета. И пьянеть-то они не умеют, как сеньоры: кричать, галдят, ссорятся и ходят по улицам, шатаясь, так что встречные отворачиваются от них, негодуя. Я думал прежде, что все англичане богаты, а выходит, что эти-то ничего собой не представляют -- они просто башмачники или лавочники из Лондона. Вот как идут дела.
   Монтенегро улыбался, слушая несвязные сетования старика.
   -- К тому же, -- продолжал он, -- в Англии так же, как и у нас, теряются добрые старые обычаи. Уже многие англичане пьют одну лишь воду, и судя по тому, что мне говорили, теперь не считается изящным, чтобы сеньоры после обеда уходили беседовать в салон, в то время как мужчины, оставаясь за столом, напиваются до того, что слуги их должны дать себе труд вытаскивать их из-под стола. Те, которые все-таки еще напиваются, чтобы показать, что они сеньоры, пьют не херес, как здесь у нас, когда его дают им даром, а "виски" с содой и другими отвратительными смесями. Англичане вырождаются, они теперь уже далеко не те, какими были в прежние времена, когда фирма Дюпона посылала бутылками или бочонками херес сеньору Питту, Нельсону, Веллингтону и другим.
   Монтенегро смеялся, слушая эти жалобы дон-Висенте.
   -- Смейтесь, молодой человек, смейтесь. Все вы одинаковы: не знав хорошей поры, вы удивляетесь, что мы, старики, находим нынешние времена плохими. Прежде вино стоило в десять раз дороже теперешнего. Спроси-ка у твоего отца, который, хотя и менее стар, чем я, а все же знал золотое времечко. Деньги обращались в ту пору в Хересе все одно, что воздух. Рабочие в виноградниках получали от тридцати до сорока реалов в день, и позволяли себе иногда фантазию проехаться в коляске и в лакированных башмаках. Не было тогда никаких газет, не было никакого зубоскальства, никаких митингов; где собиралась людская толпа, там слышались звуки гитар, пелись песни, шла пляска, так что любо было смотреть и слушать. Если б тогда явился Фернандо Сальватьерра -- этот друг твоего отца -- со всеми своими россказнями о бедных и богатых, о разделе земли и революциях, ему бы подали стакан вина и сказали бы: "Садитесь к нам в кружок, товарищ, пейте, пойте, танцуйте с девушками, если вам вздумается и не печальтесь о нашем житье-бытье -- оно не из худших". Но англичане почти совсем перестали пить наше вино -- денег в Хересе куда меньше, и они, проклятые, так запрятаны, что никто их не видит. Рабочие в виноградниках получают всего десять реалов поденной платы, и их лица теперь, что твой уксус. Скажу одно -- денег, побольше денег, как в былые времена, и окончатся все эти стачки и проповеди Сальватьерры и его сторонников, и исчезнет всякая нужда, всякия неприятности и ужасы.
   Как раз в ту минуту позвали сеньора Висенте по делу и, уходя, он сказал Фермину:
   -- Оставь записку с заказом в камере обскуре и смотри -- не смей больше приносить мне рецептов, точно я аптекарь.
   Старик удалился, а Монтенегро вышел через другую дверь, направляясь в главный отдел фирмы, где хранились самые отборные, старые вина. Он вздрогнул, услыхав здесь голос хозяина, звавшего его.
   Дон-Пабло сопровождал нескольких иностранцев, -- друзей дона-Луиса Дюпона, своего двоюродного брата, тоже бывшего тут с ними. Иностранцы с наслаждением отведывали золотистого и ароматного вина, от которого, казалось, приумножалась жизненная сила, чувства становились интенсивнее и загоралась кровь.
   -- Здравствуй, -- сказал младший Дюпон, увидав Монтенегро. -- Что поделывает твоя семья? На этих днях побываю у вас в винограднике. Мне надо объездить новую лошадь.
   Пожав руку Монтенегро и несколько раз хлопнув его по плечу, он отвернулся от него.
   Фермин дружил с дон-Луисом. Они были с ним на ты, выросли вместе в винограднике в Марчамале. Отношения же Фермина к дон-Пабло были другие, хотя разница в годах между ними была небольшая -- всего лишь лет на шест. Но он был глава семьи Дюпонов, был директором торговой фирмы, и смотрел на свою власть по-старинному, как на власть неоспоримую, абсолютную, требуя беспрекословного подчинения своей воле.
   -- Оставайся, -- кратко приказал он Монтенегро, -- мне надо поговорить с тобой.
   И он повернулся к нему спиной, продолжал с иностранцами разговор о своих винных сокровищах.
   Фермин, вынужденный следовать за ними молча, как лакей, в их медленном шествии посреди бочек, устремил взгляд на дона-Пабло.
   Он был еще молод, ему еще не было сорока лет, но чрезмерная полнота безобразила его несмотря на то, что он вел деятельный образ жизни и был большой любитель верховой езды. По характеру он был скорее добр и миролюбив. Однако ему стоило лишь вообразить себе, что его не слушаются, или возражают ему, чтоб лицо его вспыхнуло огнем и голос зазвенел гневом.
   Фермин боялся его, но не питал к нему ненависти. Он видел в нем больного, "дегенерата", способного на всякие сумасбродства из-за религиозной экзальтации. По мнению Дюпона, хозяин был поставлен "милостию Божиею", как в прежние времена короли. По природе он не был скуп, напротив, он даже выказывал себя щедрым в раздаче вознаграждения служащим, хотя щедрость его отличалась случайностью и руководствовалась капризом, а не действительной заслугой. Случалось, что он, встречая на улицах кого-нибудь из своих рабочих, которым уже было отказано, приходил в негодование, отчего тот ему не кланяется. "Слушай, -- говорил он властным голосом, -- хотя ты уже не на службе у меня, но твой долг кланяться мне, потому что я был твоим господином".
   И этот самый дон-Пабло, который, благодаря промышленной силе, накопленной его предшественникам и запальчивости своего характера, был кошмаром тысячи людей -- выказывал необычайное смирение и кротость, доходившие иногда до раболепства -- перед патерами или монахами различных орденов, посещавших его в его конторе.
   Ханжество дон-Пабло вызывало смех всего города, но многие смеялись с некоторой маской, так как они, более или менее, зависели от могущественной торговой фирмы, нуждались в её поддержке и боялись гнева дон-Пабло.
   Монтенегро вспомнил всеобщее изумление год тому назад, когда собака из числа тех, которые сторожили по ночам виноторговлю, укусила нескольких рабочих. Дюпон, опасаясь, чтобы у укушенных не открылось бешенство и желая избежать этого, тотчас же заставил их проглотить в виде пилюль раскрашенную гравюру чудотворного святого, хранившуюся у его матери. Правда, вслед затем тот же самый дон-Пабло щедро оплатил больным их путешествие к знаменитому доктору. Когда заходила речь об этом случае, дон-Пабло объяснял свой поступок с изумительной простотой: "На первом месте -- вера, а после нее -- наука, которая иногда творит великие вещи, но потому только, что это дозволяет Бог".
   Оставив дон-Луиса с иностранными гостями и предоставив ему показывать им остальные отделы виноторговли, дон-Пабло, у которого было дело в конторе, повернул туда, сделав жест Фермину следовать за ним.
   -- Вчера я не видел тебя, -- сказал ему Дюпон, весь вспыхнув и нахмурив брови.
   -- Я не мог, дон-Пабло... меня задержали... друзья...
   -- Мы поговорим об этом после. Знаешь ли, до чего прекрасно было вчерашнее богослужение? Ты был бы умилен им.
   И с внезапным воодушевлением, забыв свою досаду, он стал описывать Фермину торжественную обедню, за которой причащалась вся семья Дюпонов и все их служащие при сладостных звуках органа.
   -- Как хорошо становится на душе после такого светлого торжества, -- добавил он с восторгом. -- Вчера был один из лучших дней моей жизни. Может ли быт что-либо прекраснее? Возвращение к добрым старым временам и в простоте нравов -- господин, подходящий к таинству Св. причастия вместе со всей своей семьей и со всеми своими служащими!
   Но переходя от восторженного состояния к гневу, он, покраснев от негодования, воскликнул:
   -- А ты не пришел!.. Отчего?.. Не отвечай, не лги. Предупреждаю тебя, что мне все известно. Не довольствуясь тем, что ты бежал от храма Господня, ты провел этот день с Сальватьерра, только что выпущенным из тюрьмы, где ему следовало оставаться до конца жизни.
   Монтенегро вознегодовал, услыхав презрительный тон, которым дон-Пабло говорил о его учителе. Он побледнел от гнева и сказал дрожащим голосом:
   -- Дон-Фернандо Сальватьерра был моим учителем, и я ему многим обязан. Притом же, он лучший друг моего отца, и я был бы бездушным и неблагодарным, если б не пошел повидаться с ним после освобождения его из тюрьмы.
   -- Твой отец! -- воскликнул дон-Пабло. -- Наивнейший человек в мире, который никогда не научится жить так, как следует!.. Я бы спросил его, что же он извлек для себя из своих скитаний по горам и по улицам Кадикса, стреляя из ружья ради своей федеративной республики и своего дон-Фернандо? Если б мой отец не сумел оценить его за его искренность и честность, он, наверное, умер бы с голода, а ты, вместо того чтобы быть сеньором, копал бы землю в виноградниках.
   -- Но и, ваш отец, дон-Пабло, -- сказал Фермин, -- тоже был другом дон-Фернандо Сальватьерра, и не раз обращался к:ъ нему, прося у него защиты во времена военного переворота и федеративной республики.
   -- Мой отец!.. -- возразил Дюпон с некоторым колебанием. -- И он был сыном смутной эпохи И недостаточно тверд в том, что наиболее важно для человека: в религии... К тому же, Фермин, времена переменились -- тогдашние республиканцы, хотя и заблуждались, но это были люди прекраснейшей души. Я знал некоторых из них, которые, хотя ненавидели королей, но уважали служителей Божьих. Ты думаешь, Фермин, что меня пугает республика? Я больше республиканец, чем ты; я человек современный.
   И он ударял себя в грудь, говорил о своих убеждениях. Никакой симпатии не чувствует он к теперешнему правительству; к слову сказал, все они воры, а что касается религии, то и лицемеры, притворяющиеся, что они поддерживают католицизм, потому что считают его силой.
   -- Повторяю тебе, Фермин, что я более республиканец, чем ты, но всем вам теперешним деятелям и теперешней молодежи, уже кажется, что мало быт республиканцем, и вы толкуете о равенстве, о разделе земли и всего имущества и говорите, что религия ест старая сказка.
   Дюпон широко открыл глаза, чтобы выразить отвращение, которое ему внушали новые революционеры.
   -- Ты не думай, Фермин, что я из числа тех, которые пугаются социализма Сальватьерра и его друзей. Ведь ты знаешь, что денежный вопрос для меня не суть важная вещь. Попросят ли рабочие несколько лишних грошей поденной платы, или несколько лишних минут отдыха, чтобы докурит сигару, -- если я могу, я все им дам, так как в деньгах, благодаря Богу, у меня нет недостатка, Я не из тех хозяев, которые только и думают о том, как бы больше выжать сока из своих рабочих. Но мне ненавистны эти благоглупости о всеобщем равенстве и главным образом мания безбожия. С тобой, Фермин, я не хочу ссориться, но смотри, в будущее воскресенье непременно приходи в церковь, и брось Сальватьерра и всю его компанию, если не хочешь кончить плохо.
   Дюпон прошел к себе в кабинет, а Монтенегро сел за свою конторку. Через час директор позвал его. Фирме нужно было выяснить счет с другой фирмой. Это было довольно запутанное дело, которое нельзя было уладить по телефону, поэтому Дюпон посылал Монтенегро в качестве доверенного лица.
   Надев шляпу и накинув плащ, Фермин вышел, нимало не спеша, имея перед собой весь тот день для выполнения своего поручения. На улице ноябрьское солнце, теплое и радостное, словно в весеннюю пору, проливало золотой дождь своих лучей на белые дома и зеленые балконы.
   Монтенегро увидел едущего ему навстречу статного всадника. Это был смуглый юноша, в наряде контрабандиста или тех рыцарей -- атаманов-разбойников, которые существуют лишь в народных былинах.
   -- Оле! Верховой! -- крикнул Фермин, узнав его. -- Здравствуй, Рафаэлильо.
   И всадник осадил мигом лошадь, которая чуть не коснулась крупом своим земли, в то же время приподняв передние ноги.
   -- Славное животное, -- сказал Монтенегро, хлопнув по шее коня несколько раз.
   Несмотря на сидячий образ жизни в должности конторщика, Монтенегро приходил в восторг при виде кровного рысака. Из всех богатств дон-Пабло он завидовал лишь той дюжине коней, самых лучших и ценных во всем городе, которые Дюпон держал у себя на конюшне. А также и дон-Пабло, казалось, забывал разом и пламенную свою религиозность и свой коньяк, лишь только он видел какого-нибудь прекрасного рысака, и радостно улыбался, когда его восхваляли, как первого ездока во всей округе.
   Рафаэль был управляющим фермы Матансуэла, наиболее ценного имения, еще остававшегося у Луи Дюпона, двоюродного брата дон-Пабло, величайшего жуира и расточителя.
   Наклонившись над шеей коня, Рафаэль рассказывал Фермину о своей поездке в город.
   -- Мне надо было сделать некоторые покупки, и я очень тороплюсь. Но на возвратном пути непременно заверну в виноградник в твоему отцу. Мне точно не достает чего-то, если я не повидаю моего крестного.
   Фермин лукаво улыбнулся.
   -- А сестру мою? Тебе тоже, быть может, чего-то не достает, если пройдет несколько дней и ты ее не повидаешь?
   -- Конечно, -- ответил юноша, весь покраснев.
   И словно мгновенно охваченный чувством стыда, он пришпорил своего коня.
   -- Прощай, Ферминильо, соберись когда-нибудь ко мне.
   Монтенегро посмотрел ему вслед, когда он быстро удалился по направлению к предместью, и повернул затем на улицу Ларга, самую широкую и главную улицу в городе, засаженную двумя рядами диких апельсинных деревьев. По обеим сторонам улицы высились дома ослепительной белизны с зелеными балконами, на которых то тут, то там появлялись смуглые женщины с лучистыми черными глазами и цветами в волосах. Лучшие казино и лучшие кофейни с их громадными окнами выходили на эту улицу. Монтенегро устремил взгляд на "Circulo Caballista", нечто вроде дворянского клуба. Это был центр, в котором собирались богатые люди и "золотая молодежь". По вечерам тут шли оживленные прения о лошадях, охотничьих собаках и женщинах. Других сюжетов разговора здесь не существовало. На столах лежало очень мало газет, а в самом темном углу зала стоял шкап с книгами в роскошных переплетах, но стеклянные его двери никогда не открывались.
   В нескольких шагах от этого клуба Монтенегро увидел идущую ему навстречу женщину, которая быстрой своею походкой, своим заносчивым и вызывающим видом и сильным покачиванием бедер привлекала на себя общее внимание. Мужчины останавливались, чтобы посмотреть на нее, и долго следили за ней глазами, женщины же отворачивались от нее с притворным презрением и, проходя мимо нее, шептались, указывая на нее пальцем.
   Фермин улыбнулся, заметив любопытство и смятение, вызванные появлением молодой женщины. Из-под кружев надетой ею на голову мантильи выбивались русые волосы, а черные, жгучие глаза её смотрели вызывающе. Смелость, с которой она высоко приподымала юбку, тесно обрисовывающую все очертания её тела, и показывала ноги чуть ли не до колен, раздражала женщин.
   -- Здравствуйте, прелестная маркезита, -- сказал Фермин, переступив ей дорогу.
   -- Не маркиза я, нет, -- ответила она с улыбкой. -- Теперь я занимаюсь разводом свиней.
   Они говорили друг другу "ты", как добрые товарищи.
   -- Как ты хорошо выглядишь... Слушай, непременно заходи ко мне, ты знаешь, что я к тебе очень расположена, конечно, так, по-хорошему, как к брату. А этот глупый муж мой, который ревновал тебя ко мне!.. Придешь?..
   -- Подумаю об этом... Я вовсе не желаю впутаться в неприятности с торговцем свиней.
   Молодая женщина разразилась смехом.
   -- Он настоящий рыцарь, Фермин, знаешь ли ты это? В своем горном зипуне он стоит больше, чем все эти сеньоры из "Circulo Caballista". Мне по душе все народное... по природе я настоящая гитана...
   И слегка и ласково хлопнув молодого человека маленькою ручкой, она продолжала путь свой, оборачиваясь несколько раз, чтобы улыбнуться Фермину, который следовал за ней глазами.
   "Бедняга, -- подумал он про себя. -- Несмотря на её легкомыслие она все же лучшая из семьи... Дон-Пабло так тщеславится знатностью происхождения своей матери.
   Монтенегро зашагал дальше, провожаемый удивленными взглядами и ехидными улыбками тех, которые слышали его разговор с "Маркезитой".
   На площади Нуэва он прошел мимо обычной в тех местах толпы перекупщиков вина и скота, продавцов зелени и овощей, и рабочих и поденщиков, ожидавших здесь, со скрещенные на груди руками, чтобы кто-нибудь нанял их.
   Из толпы отделился человек, позвавший Монтенегро:
   -- Дон-Фермин, дон-Фермин...
   Это был рабочий из виноторговли Дюпона.
   -- Вы знаете, я ушел. Мне отказали сегодня утром. Когда я явился на работу, надзиратель сказал мне от имени дон-Пабло, что я не нужен. И это после четырех лет усердной работы и хорошего поведения! Справедливо ли это, дон-Фермин?
   Так как Фермин спрашивал его взглядом о причине отказа ему, рабочий ответил с возбужденным видом:
   -- Всему виной проклятое ханжество! Знаете ли, в чем состояло мое преступление?.. Я не отдал бумажку, полученную мною в субботу, при уплате заработанных денег.
   И как будто Монтенегро не знал обычаев, бывших в ходу в торговой фирме Дюпона, добрый человек подробно изложил Фермину все случившееся с ним. В субботу, когда им выдавали заработанные деньги, надзиратель раздавал всем по бумажонке: это было приглашение явиться на следующий день, в воскресенье, к обедне, на которой присутствовал Дюпон со всей своей семьей. При входе в церковь у каждого рабочего отбиралась его бумажонка, -- а она была именной. Таким образом узнавали, кто из них был и кто не был у обедни.
   -- А я не пошел вчера к обедне, дон-Фермин, потому что у меня нет охоты подыматься ни свет ни заря в воскресенье утром после того, как в субботу вечером я с товарищами поразвлекся и попировал. Если работаешь столько дней в неделе, можно же когда-нибудь и повеселиться, не так ли?
   К тому же он волен располагать воскресеньем по своему усмотрению. Хозяин платит ему за его работу, он работает на него, но никто не имеет права посягать на принадлежащий ему день отдыха.
   -- Справедливо ли это, дон-Фермин? Оттого что я не разыгрываю комедий, как все эти... доносчики и ябедники, которые бегут к обедне, заказанной доном-Пабло и его семьей, меня вышвыривают на улицу... Признайтесь откровенно и по правде: работаешь как вол, а на тебя плюют, не так ли, кабальеросы?
   И он обратился с этим вопросом в толпе "своих друзей", рабочих, слушавших его на некотором расстоянии и осыпавших проклятиями Дюпона.
   Фермин зашагал с некоторою поспешностью. Инстинкт самосохранения подсказывал ему, что для него опасно оставаться дольше среди людей, ненавидевших его принципала.
   И пока он направлялся в контору, где его ждали с отчетом, он думал о вспыльчивом характере Дюпона и о ханжестве, ожесточавшем ему сердце.
   "А в сущности ведь он не дурной человек", сказал он про себя.
   Да, не дурной... Фермин вспомнил капризную и порывистую щедрость, с которою он по временам помогал людям, впавшим в нужду. Но взамен денег он требовал полного подчинения своей воле и своим желаниям, а его религиозность или, вернее, ханжество его коренилось в бесконечной благодарности, которую он чувствовал к Провидению за то, что оно посылало успех делам торговой фирмы и служило опорой общественного строя.

II.

   Когда дон-Пабло Дюпон со своим семейством ездил на денек в знаменитый свой виноградник в Марчамале, одно из развлечений его в деревне состояло в том, что он заставлял сеньора Фермина, старого приказчика, появляться перед монахами иезуитского или доминиканского ордена, без присутствия которых не обходилась ни одна из его поездок.
   -- Слушайте, сеньор Фермин, -- говорил он, призвав старика на большую площадь перед домами Марчамалы, составлявшими чуть ли не целый городок, -- крикните что-нибуд рабочим, но повелительным тоном, как в то время, когда вы были в числе "красных" и участвовали в партизанской войне в горах.
   Приказчик улыбался, видя, что его хозяину и его друзьям в рясах и капюшонах доставляло удовольствие слушать его, но в этой улыбке крестьянина себе на уме нельзя было разобраться, кроется ли в ней насмешка или какое-либо другое чувство? Довольный тем, что он может доставить несколько минут отдыха рабочим, которые, нагибая спину посреди виноградных лоз, поднимали и опускали свои тяжелые мотыги, старик с комичной суровостью подходил к краю площади, и разражался продолжительным и оглушительным возгласом:
   -- За-а-а-курива-а-ай!
   Блестящие мотыги переставали сверкать среди виноградных лоз, и длинный ряд виноградарей с обнаженной грудью принимались тереть себе руки, онемевшие от рукояти мотыги, и затем медленно вытаскивали из кисетов все приспособления для курения.
   Старик делал то же, что и они, и с загадочной улыбкой принимал похвалы сеньоров громовому его голосу и интонации полководца, с которой он отдавал приказания своим людям. Он свертывал сигару и медленно курил ее, чтобы бедные рабочие воспользовались несколькими лишними минутами отдыха, благодаря хорошему настроению духа хозяина.
   Когда он докуривал сигару, для сеньоров наставал новый момент развлечения, старик опять начинал шагать с деланной суровостью, и, от звука его голоса дрожало эхо соседних холмов:
   -- За-а-ра-а-боту-у!..
   Старый сеньор Фермин был одной из достопримечательностей Марчамалы, которую дон-Пабло показывал своим гостам. Всех смешили его поговорки, его удивительные, совершенно народные выражения и образы речи, и советы, преподаваемые им напыщенным тоном. А старик принимал иронические похвалы сеньоров с простосердечием андалузского крестьянина, который еще и по настоящее время живет точно в эпоху феодального строя, без той суровой независимости мелкого крестьянина, считающего землю своей собственностью. К тому же сеньор Фермин чувствовал себя на всю свою жизнь связанным с семьей Дюпонов. Он видел дон-Пабло еще в пеленках, и хотя, в обращении с ним, и проявлял все те признаки, которых требовал от всех властный хозяин, для старика дон-Пабло продолжал оставаться как бы ребенком, и он относился к его раздражению и всем его вспышкам с величайшим добродушием.
   В жизни приказчика был тяжелый период нужды. В молодости он работал в виноградниках в ту хорошую пору, о которой с такой грустью вспоминал старый техник фирмы Дюпон, в ту пору когда рабочие ездили иногда в колясках и надевали лакированные башмаки.
   Живя в довольстве, рабочие тогдашнего времени имели возможность думать о высоких материях, которых они не могли хорошенько еще определить, но величие которых они смутно предчувствовали. К тому же все государство было в великом переломе. Вблизи города Хереса, в морском порту, с которого ветерок доносился до виноградников, правительственные суда стреляли из пушек, чтобы возвестить королеве, что она должна сойти с своего престола. Ружейная пальба в Алколее, в противоположном конце Андалузии, разбудила всю Испанию, "лицемерная династия Бурбонов" бежала, жизнь шла лучше и вино казалось вкуснее при мысли (утешительная иллюзия!), что всякий владеет маленькой частицей той власти, которая до того задерживалась руками одного лица. К тому же, какое убаюкивающее пение стало раздаваться для бедняков, сколько похвал и лести расточалось народу, который несколько месяцев перед тем был ничто, а теперь стал всем!
   Сеньор Фермин волновался, вспоминая эти счастливые времена. Он в ту пору как раз еще и женился на "бедной мученице", как он называл покойную свою жену. Все товарищи по профессии собирались в трактирах каждый вечер, чтобы читать газеты, и стаканы с вином ходили по рукам в том изобилии, которое позволялось хорошо оплачиваемою поденной платой. Неутомимо летал с места на место соловей, приняв за рощи города, и дивное его пение сводило с ума людей, заставляя их громко, во весь голос требовать республику... но непременно федеративную или никакую. Речи Кастеляра читались на вечерних собраниях; проклятия, посылаемые им прошлому, и его гимны домашнему очагу, матерям, и всему тому, что волнует детскую душу народа, заставляли ронять не одну слезу в стаканы с вином. Сверх того, через каждые четыре дня получались в городе брошюрки гражданина Роке Барсья, адресованные друзьям, с частыми возгласами: "Слушай меня хорошенько, народ", "подойди, бедняга, и я измерю твой голод и холод". -- Все это умиляло виноградарей и пробуждало в них величайшее доверие к сеньору, который обращался к ним с такой братской простотой.
   Особенно льстило сеньору Фермину в пору юношеских его восторгов общественное положение тогдашних революционных вождей. Никто из них не был рабочим или поденщиком, а это, как ему казалось, еще более подчеркивало ценность новых воззрений. Самые прославленные защитники "идеи" в Андалузии вышли из того сословия, которое он, по атавистическому чувству -- все еще продолжал уважать. Это были сеньоры из Кадикса, привыкшие к легкой и веселой жизни большого города, кабальеросы из Хереса, -- люди знатные, владевшие поместьями, прекрасно умевшие обращаться с оружием. И даже аббаты принимали участие в движении и утверждали, что Христос был первым республиканцем и будто бы, умирая на кресте, сказал нечто вроде "свобода, равенство и братство".
   И сеньор Фермин нимало не колебался, когда, после митингов и громогласных чтений газет, ему пришлось отправиться в экспедицию в горы, с ружьем в руках, для защиты Республики, которую не желали признать генералы, только что изгнавшие из Испании королевский дом. Долгое время пришлось ему, скитаться по горам и не раз вступать в перестрелку с теми самыми войсками, которых он, несколько месяцев тому назад, вместе со всем народом, встретил рукоплесканиями, когда они, взбунтовавшись, проходили через Херес, по дороге в Альколею.
   В эту пору он познакомился с Сальватьерра, и воспылал к нему таким чувством восхищения, которое не охладело и впоследствии. Бегство и долгие месяцы, проведенные в Танжере, были единственным итогом его революционного энтузиазма, и когда он мог, наконец, вернуться на родину, он здесь увидел своего первенца-сына, рожденного ему бедной мученицей во время его экспедиции в горах.
   Снова принялся он работать в виноградниках, несколько разочарованный дурным исходом мятежа. К тому же, став отцом, он сделался эгоистичнее и думал больше о своей семье, чем о державном народе, который мог добиться свободы и без его поддержки. Услыхав, что республика все-таки провозглашена, он почувствовал, что энтузиазм его снова возрождается. Наконец-то в стране республика! Теперь начнется хорошее житье! Но через несколько месяцев в Херес вернулся Сальватьерра... По его словам, деятели в Мадриде оказались изменниками, и республика вышла карикатурной. И снова пришлось Фермину с ружьем в руках драться в Севилье, в Кадиксе и в горах из-за вещей, в которых он ничего не понимал, но которые должны был быт ясны как день, если Сальватьерра их провозглашал. Это второе его приключение досталось ему не так дешево, как первое. Его арестовали и он провел долгое время в Сеуте вместе с пленными карлистами и мятежными Кубинцами.
   Когда он получил свободу и вернулся в Херес, жизнь здесь показалась ему более печальной и тяжкой, чем в тюрьме. "Бедная мученица" умерла в его отсутствие, а двое её детей, Ферминильо и Мария де-Луц, -- были взяты на попечение родственниками Фермина. Работу было трудно достать, она оплачивалась плохо, вследствие чрезмерного обилия предложения; a негодование против "петролеров", смутивших страну, было очень сильно. Бурбоны только что вернулись в Испанию, и богатые помещики боялись нанимать местных рабочих, которые незадолго перед тем угрожали им с ружьем в руках, и обращались с ними, как с равными.
   Сеньор Фермин, не желая явиться с пустыми руками к бедным родственникам, которые приютили у себя его малюток, -- занялся контрабандой. Кум и товарищ его в партизанской войне Пако де-Альгар не был новичком в этом деле. Были они кумовья потому, что Фермин был крестным отцом Рафаэлильо, единственного сына сеньора Пако, у которого, тоже как у Фермина, умерла жена во время его заключения в тюрьме.
   Кумовья занимались вместе своими тягостными экспедициями бедных контрабандистов. С границы Гибралтара и до Хереса они подвергались массе опасностей, не раз мимо ушей их свистали пули таможенной стражи, у них отнимали их контрабанду -- табак, их избивали палками. А когда беднякам удавалось как-нибудь пронести малую толику табака, господа в казино и кофейнях еще выторговывали у них несколько грошей. Неудача преследовала их неотступно. Три раза к ряду у них отняли всю их ношу табаку, и теперь они оказались даже беднее, чем тогда, когда они в первый раз принялись за контрабанду. У них были долги, казавшиеся им громадными, и мало уже кто соглашался дая им хоть грош для продолжения их "дела".
   Взяв за руку Рафаэлильо, кум отправился с ним в себе на родину в Альгар, чтобы приискать там поденную работу. А сеньор Фермин ежедневно выходил в Хересе на площадь Нуэва, поджидая, не наймет ли его кто-нибудь. Вот тут-то и познакомился Фермин со своим "ангелом покровителем", как он его называл, с человеком, которого он после Сальватьерра чтил больше всех, со стариком Дюпоном. Этот последний, увидав его однажды, вспомнил уважение, выказанное ему в то время Фермином, когда тот ходил по Хересу, гордый своей цветной шапкой и оружием, звеневшим при каждом его шаге, словно ржавое железо.
   У Дюпона это был каприз богача, пожелавшего дать кусок хлеба нищему. Фермина он взял к себе в Марчамалу поденщиком. Мало-помалу Фермин приобрел доверие своего хозяина, который внимательно следил за его работой.
   Когда старый бунтовщик сделался, наконец, приказчиком и управляющим виноградника, взгляды его уже сильно изменились. Он считал себя как бы участником фирмы Дюпона, гордился богатством и значением дон-Пабло и начинал думать, что богатые не такие уже дурные люди, как это думают бедные. Он даже поступился некоторою долей прежнего своего уважения к Сальватьерра, который в это время скитался где-то, бежав из пределов Испании. Фермин даже дерзнул признаться друзьям своим, что его дела идут не так-то уж плохо после гибели политических его иллюзий. Его дочь и невестка жили вместе с ним в винограднике, в большом и просторном доме. Сын его посещал школу в Хересе, и дон-Пабло обещал сделать из него "человека", в виду его хороших способностей. Фермин получал ежедневно в уплату три песета, только лишь за то, что он вел счет поденщикам, нанимал их, и смотрел за ними, чтобы они нe прерывали работу раньше того, как он им объявит отдых и даст позволение выкурить сигару.
   И сеньора Фермина и его детей всегда ласково принимали в доме хозяев. Старик дон-Пабло много смеялся, когда по его просьбе Фермин рассказывал ему о своих приключениях в горах то в качестве герильерро, то в качестве контрабандиста, вечно преследуемого карабинерами. Даже гордая донна Эльвира, сестра маркиза де-Сан-Дионисио, -- всегда хмурая и всегда в дурном настроении, точно она считала себя обиженной вследствие того, что она согласилась соединиться браком с каким-то Дюпоном, все же относилась с некоторым доверием в сеньору Фермину.
   Приказчик был в восторге, когда видел детей своих, играющих с детьми хозяина. К этим последним иногда присоединялись и Луизито, сын умершего брата дон-Пабло, назначивший его опекуном над ребенком и над оставленным ему большим состоянием, и дочки маркиза де-Сан-Дионисио, две бойкие и нехорошие девочки, которые дрались с мальчиками и ни в чем не уступали им.
   Иногда приезжал в Марчамалу и сам маркиз де-Сан-Дионисио, который несмотря на свои пятьдесят лет переворачивал здесь все вверх дном. Благочестивая донна Эльвира гордилась знатностью происхождения своего брата, но относилась с презрением к нему как к человеку за его неслыханные кутежи, которые приобрели печальную известность этому носителю имени одного из самых древних родов города Хереса. Он проедал последние остатки своего громадного состояния и повлиял на сестру, чтобы она вышла замуж за Дюпона, с целью иметь приют, когда настанет час полного его разорения. Жил он в древнем замке, из которого вся богатая меблировка и драгоценные подарки разных испанских королей, пожалованные его предкам, исчезали мало-помалу после ночей, проведенных им за игорным столом, где счастие обернулось к нему спиной.
   Овдовев очень рано, маркиз держал при себе двух своих дочерей, которые с детства нагляделись вволю на всякого рода кутежи, приводившие в негодование сеньору Дюпон и прославившие её брата в разных кругах в Хересе. В его доме дневали и ночевали цыгане и цыганки, тореадоры и всякая богема. Его играм, кутежам и всяким любовным историям не было конца. В довершение всего он был еще и атлет, и лучший наездник в Хересе, и остроумный шутник. Сеньор Фермин удивлялся негодованию, с которым сестра маркиза относилась в его кутежам и разным выходкам. Такому прекрасному человеку, как думал Фермин, не надо было бы и умирать. Однако он умер. Умер он, когда уже был окончательно разорен и когда его шурин Дюпон наотрез отказался снова ссудить его деньгами, а предложил переехать к нему в дом и пользоваться широко его гостеприимством во всем, что ему окажется нужным, за исключением денег.
   Дочери его, тогда уже почти взрослые, обращали на себя внимание своей красотой и свободным обращением с мужчинами. По смерти отца они перешли жить к благочестивой тетке своей, донне Эльвире. Присутствие этих прелестных чертенят вызвало массу неприятных домашних сцен, омрачивших последние годы жизни дона-Пабло Дюпона. Его жена не могла выносить бесстыдного поведения своих племянниц. Оне всполошили и расстроили спокойную жизнь в доме, точно принесли с собой какой-то привкус и отзвук распущенности маркиза. Благородная сеньора Эльвира с негодованием относилась ко всему тому, что нарушало торжественную стройность её жизни и её салона. Ей казалось, что даже и муж её со своими привычками рабочего, вовсе не подходит к ней и к её обществу, и она чувствовала, что ее соединяет с ним лишь только слабая связь как бы с торговым компаньоном. Всю свою любовь она сосредоточила на старшем сыне, который, как она говорила, весь пошел в род Сан-Дионисио, и ни капли не походил на Дюпонов.
   С гордостью думала она о миллионах, которые наследуют её дети, и в то же время презирала тех, кто их копил. С чувством брезгливости вспоминала она о происхождении громадного состояния Дюпонов, как по слухам передавали о нем старожилы города. Первый из Дюпонов прибыл в Херес в начале века совершенным нищим и поступил здесь на службу к своему соотечественнику-французу, у которого была виноторговля. Во время войны за независимость хозяин Дюпона бежал из опасений народных неистовств, доверив все свое состояние своему соотечественнику и любимому слуге. А этот последний, громко ругая Францию и восхваляя Фердинанда VII, достиг того, что к нему отнеслись хорошо и что дела виноторговли, которую он привык считать своей, стали процветать. Когда же по окончании войны вернулся в Херес настоящий владелец магазина, Дюпон отказался признать его, говоря себе самому, чтобы заглушить голос своей совести, что он имеет полное право присвоить себе виноторговлю, так как, не боясь опасности, стоя лицом к лицу к ней -- он один вел дела фирмы. Доверчивый француз, больной и удрученный таким предательством, исчез навсегда.
   Высокородная донна Эльвира, ежеминутно выставлявшая на вид знатность своего происхождения, чувствовала живую боль в сердце, когда вспоминала об этой истории. Но она скоро успокаивалась, подумав о том, что част громадного их состояния пожертвована ею церквам и благотворительности.
   Смерть дона-Пабло была для нее как бы освобождением. Старший её сын только что женился и будет директором фирмы. В душе этот её сын -- истый Сан-Дионисио, и таким образом, как ей казалось, изглаживается вполне его в некотором роде позорное происхождение от Дюпонов; а небо отныне будет еще сильнее покровительствовать торговой фирме. Из числа всех близких и друзей старика дон-Пабло сеньор Фермин искренне и больше всех оплакивал его смерть. Он не забыл, что тот был его покровителем. Сколько добра он сделал ему! Благодаря дон-Пабло и сын Фермина стал кабальеро. Увидав понятливость и ум мальчика, поступившего в контору в качестве рассыльного на побегушках, дон-Пабло протянул ему руку помощи. Мальчик учился у Сальватьерра. После своей эмиграции в Лондон, революционер, вернувшийся в Испанию с жаждой солнца и деревенского спокойствия, отправился жить в Марчамалу, в дом старого своего друга. Приезжая в свой виноградник, миллионер встречался здесь иногда с революционером, гостившим без его разрешения в его имении. Сеньор Фермин думал, что, когда дело идет о столь заслуженном человеке, совершенно излишне спрашивать позволения хозяина. С своей стороны и Дюпон относился с уважением к честному и милому характеру агитатора, а также и эгоизм торгового человека советовал ему выказывать благорасположение дон-Фернандо.
   Сеньор Фермин не знал, случилось ли это по совету дона-Фернандо, или же по собственной его инициативе, но верно лишь то, что хозяин решил послать Ферминильо, который отлично преуспевал в занятиях, для изучения английского языка за счет фирмы в Лондон, здесь юноша и пробыл долгое время в отделении бодеги в Коллинс-Стрите.
   Находясь в Лондоне, Ферминильо в письмах оттуда сообщал, что доволен своею жизнью. Но старик Фермин сильно скучал в одиночестве. Его покровитель умер, Сальватьерра скитался где-то далеко, а кум Фермина, Пако, умер от простудной болезни. Сын его, Рафаэль, в то время восемнадцатилетний юноша, прекрасный работник, явился в виноградник, чтобы сообщить, известие о смерти отца крестному.
   -- Что же ты намерен теперь делать, паренек? -- спросил старик крестника.
   Юноша улыбнулся, услыхав, что сеньор Фермин ведет речь о помещении его работником в какой-нибудь виноградник. Он не желает обрабатывать землю. Он ее ненавидит. Ему нравятся лошади, ружья. Он может объездить какого угодно коня, а стреляя попадет в какую угодно цель -- соперников в этом отношении у него нет. Он жаждет приключений и потому займется контрабандой.
   -- Словом, крестный, с такими данными, какие имеются у меня, нельзя умереть с голоду.
   И Рафаэль не умер с голоду. Старик Фермин восхищался им, когда тот приезжал в Марчамалу, верхом на сильном, рыжем коне, одетый точно богатый сельский помещик, и всегда с ружьем, прикрепленным к седлу. Старый контрабандист был наверху блаженства, слушая рассказы о подвигах Рафаэля.
   Рафаэль занимался не только ввозом табака, но и контрабандой шелковой материи и роскошных китайских шарфов и платков. Перед умиленным крестным и его дочерью Марией, устремлявшей на него свои огненные глаза, юноша вынимал пригоршнями из карманов золотые монеты, словно это были медные пятаки, и кончал тем, что вытаскивал из своих сумок какой-нибудь необычайно изящный шарф, или же кружева, и дарил их дочери приказчика.
   Двое молодых людей обменивались долгими и страстными взглядами, но разговаривая, чувствовали большую робость, как будто они не знали друг друга с детства и не играли вместе, когда сеньор Пако по вечерам являлся в виноградник, посещая старого своего товарища.
   Крестный лукаво улыбался, видя смущение двух молодых людей.
   -- Кажется, вы как будто впервые видите друг друга. Говори с Марией без всякого стеснения, так как я знаю, что ты желаешь быть нечто большим для меня, чем моим крестником... Жаль, что ты выбрал себе такую профессию.
   И старик советовал ему откладывать деньги, раз судьба ему благоприятствует. Откладывать!.. Рафаэль смеялся над этой мыслью. Ему хотелось широко жить и наслаждаться, и он кидал деньги во все стороны в попойках и пиршествах. Когда же, среди бурной его жизни, у него мелькало сомнение относительно будущего, он видел, закрыв глаза, грациозную улыбку Марии де ла Луц, слышал её голос, говоривший ему всегда одно и то же, когда он появлялся в винограднике:
   -- Рафаэль, мне рассказывают о тебе многое, и все дурное. Но ты хороший! Ведь правда, ты переменишься?
   И Рафаэль клялся самому себе, что он переменится, чтобы Мария не глядела на него такими грустными глазами, когда она еще издали видела, как он едет по пыльной дороге.
   Однажды ночью собаки в Марчамале страшно принялись лаять. Дело было близко к рассвету, и старый приказчик, схватив ружье, открыл окно. На площадке виднелся державшийся за шею коня всадник, а конь тяжело дышал, и ноги его дрожали, точно он сейчас свалится.
   -- Откройте, крестный, -- сказал всадник слабым голосом. -- Это я, Рафаэль, я ранен. Мне кажется, что меня прострелили насквозь.
   Сеньор Фермин довел его в дом, и Мария, выглянув из-за ситцевого занавеса своей комнаты, испустила громкий крик. Забыв всякий стыд, девушка выбежала в одной рубашке, чтобы помочь отцу, который уже терял силы, поддерживая юношу, бледного как смерть. Одежда на нем была пропитана запекшейся кровью, а свежая продолжала капать из-под его плаща на пол. Рафаэль, свалившись на кровать, рассказал в отрывочных словах старику, как все случилось с ним, и затем упал в обморок.
   Он повстречался ночью в горах с таможенной стражей, и кого-то ранил, чтобы прорваться сквозь отряд, но также и ему была послана вслед пуля, засевшая у него в плече. Теперь он желает скрыться, чтобы не быть арестованным, а для этого нет лучшего убежища, как Марчамала в то время года, когда нет работ и виноградари отсутствуют. К тому же, если ему судьба умереть, он желает умереть среди тех, которые ему дороже всех на свете. И говоря это, глаза его широко раскрылись, он старался высказать ими ласку дочери надсмотрщика.
   -- Рафае, Рафаэ, -- всхлипывала Мария, наклоняясь над раненым.
   И забыв свойственную ей сдержанность и стыдливость, она едва не бросилась целовать его в присутствии отца.
   Загнанная лошадь околела на следующее же утро, а хозяин её остался жив, пролежав неделю между жизнью и смертью. Сеньор Фермин привез из Хереса доктора, большого приятеля Сальватьерры, a Мария не отходила от постели Рафаэля. Наконец, опасность миновала, и рана стала быстро заживать.
   По вечерам, когда Рафаэл уже встал с постели, сеньор Фермин брад гитару и звал петь Марию, чтобы развеселить больного.
   Девушка пела, улыбаясь глазами Рафаэлю, который слушал ее в экстазе, так как голос Марии был действительно прелестный, и слава о нем прогремела уже на всю округу. На Страстной неделе, когда она пела в процессии, отовсюду собирались, чтобы послушать её пение. И двое мужчин, слушавших ее теперь в винограднике, её отец и Рафаэль, были глубоко взволнованы дивным её пением. Сеньор Фермин, вне себя от восторга, бросал свою шапку к её ногам и восклицал:
   -- Да здравствует моя девочка! Да здравствует её золотое горлышко! Да здравствует родившая ее мать, а также и её отец!
   Когда Рафаэль достаточно окреп и поправился, наступил вскоре конец задушевному общению этих трех лиц. Однажды вечером Рафаел поговорил наедине с сеньором Фермином. Он не может дольше оставаться здесь; скоро появятся виноградари и Марчамала обратится вновь в заселенный городок. Теперь он уже не боится преследований, но решил не возвращаться к прежнему образу жизни. Страха он не чувствует никакого, но носится с планами для своего будущего. Ему хотелось бы иметь семью, как его отец, как его крестный. Поэтому он желает отыскать себе более спокойных и почетных занятий, хотя бы ему пришлось терпеть голод.
   Тогда-то сеньор Фермин, пользуясь своим влиянием на Дюпонов, добился того, что Рафаэль получил место заведующего фермой в Матансуэло, имении племянника покойного Дона-Пабло.
   Этот племянник дона-Пабло -- Луис -- только что вернулся в Херес после долгого скитания по всем университетам Испании. Его дядя и опекун требовал от него, чтобы он кончил университетский курс, и при жизни его, он уступил, и вел существование студента, занимая под громадные проценты большие денежные суммы у ростовщиков. Но когда его дядя умер, он отказался играть дальше комедию научных своих занятий. Дон-Луис был богат и не желал терять времени на вещи, которые его нисколько не интересовали. Он путешествовал по всей Испании с целью добиться того, чтобы его считали авторитетом по вопросам тауромахии, и у него был свой излюбленный матадор, которому он покровительствовал, которого он превозносил и держал за него пари. Сверх того, у него была еще и другая страсть -- страсть к лошадям. Не было кровного жеребца в Хересе, которого он не старался бы перебить у двоюродного своего брата, и не спешил бы купить за какую бы то ни было цену. Но самые преобладающие в нем страсти были -- страсть к женщинам и к головорезам, которыми он вечно себя окружал. К женщинам он не выказывал особенной щедрости, требуя от них, чтоб они любили его ради него самого, и искренно веря в то, что все женские сердца не могут не затрепетать, когда он покажется на улице верхом на только это купленном им кровном рысаке. Co свитой же сопровождающих его паразитов и головорезов он был более щедр, и очень тщеславился этой своей гвардией. Часто, находясь в "Circulo Caballista", он указывал на какого-нибудь человека весьма непривлекательного вида, ожидавшего его у дверей клуба. -- Это вот Чиво, -- говорил он с гордостью правителя государства, называющего одного из великих своих полководцев: -- у него на теле более пятидесяти рубцов от заживших ран.
   Когда сеньор Фермин заговорил с дон-Луисом о Рафаэле, молодой сеньор тотчас же согласился взять его к себе на службу. Он уже слышал об этом юноше, считает его одним из своих (и говоря это, он принимал покровительственный тон владыки) и помнит о том ужасе, который он нагонял на таможенную стражу.
   -- Я возьму тебя на мою ферму Матансуэла, -- решил он, ласково хлопнув по плечу Рафаэля. -- Мой теперешний смотритель полуслепой старик, над которым поденщики смеются. А ведь известно, что такое рабочие -- это скверный народ. С ними необходимо иметь хлеб в одной руке, а палку в другой. Мне нужен такой человек как ты, который их всех заткнул бы себе за пояс и заботился бы о моих интересах.
   И Рафаэль поселился на мызе, являясь в виноградник только, раз в неделю, когда он ездил в Херес, чтобы делать доклад хозяину о делах в имении. Но в городе ему часто приходилось разыскивать дона-Луиса в квартире какой-нибудь из его "дам". Он принимал здесь своего управителя, лежа в постели, рекомендовал ему "твердость" в обращении с лентяями-поденщиками, и советовал всех их "заткнут себе за пояс".
   Несмотря на эти, высказываемые дон-Луисом "идеи", дон-Пабло терпеть не мог своего двоюродного брата, считая, что он лишь позорить их семью. Этот родственник, повторявший в своем образе жизни скандалы и кутежи маркиза Сан-Дионисио, был очень неудобен для фирмы, вызывавшей к себе всеобщее уважение. Беда эта усиливалась еще присутствием в доме Дюпонов двух дочерей маркиза, Лола и Мерседес. Их крайне легкомысленное поведение приводило в отчаяние дону-Эльвиру. Наконец, один из поклонников девушек поспешил посвататься к Лола, точно боясь, что она ускользнет от него.
   Свадьба эта явилась освобождением для обеих сестер. Незамужняя переехала жить к замужней, и вскоре в доме мужа они ввели те же обычаи и нравы, которых они придерживались в доме Дюпонов. Мерседес проводила ночь за решеткой окна в интимных беседах со своими ухаживателями: её сестра сопровождала ее, и говорила с другими, чтобы не терять времени попусту. Муж протестовал, но и жена и её сестра негодовали на то, что он осмеливается подобные невинные развлечения их толковать оскорбительно для их целомудрия.
   Сколько горя причинили эти две "маркезиты", их называли в городе, -- строгой донье-Эльвире!.. Незамужняя, Мерседес, бежала с богатым англичанином. Время от времени о ней доходили неопределенные слухи, заставлявшие бледнеть от бешенства благородную сеньору. To ее видели в Париже, то в Мадриде, ведущей жизнь элегантной "кокотки". Она часто меняла своих покровителей, которых в изобилии привлекала к себе своею красотой. К тому же на некоторых из них производил немалое впечатление её титул маркизы де-Сан-Дионисио, и дворянская корона, которою она украшала ночные свои рубашки и простыни постели, посещаемой столь же усиленно, как и панель людной улицы.
   Вдова Дюпона чуть не умерла от стыда, узнав обо всех вещах. Господи Боже, для этого-то появились на свет знаменитые члены их рода, -- вице-короли, архиепископы и генералы, которых короли награждали титулами и имениями!.. Чтобы вся их слава служила лишь рекламой женщине дурного поведения!.. И все-таки еще Мерседес оказалась лучшей из двух сестер! По крайней мере, она хоть бежала, чтобы не позорить свою семью в родном их городе, и если она и жила в грехе, то лишь только с людьми всегда приличными, занимавшими известное положение в свете. Но младшая, замужняя, эта, казалось, имела в виду погубить всех своих родных, покрыв их позором. После бегства Мерседес семейная жизнь Лолы превратилась чисто в ад. Муж её терзался ревностью, он не знал, кого считать своим соперником, так как Лола стала обращаться со всеми одинаково развязно, словно всем предлагая себя своими взглядами. Домашние истории были беспрерывны, скандалы стали такими невыносимыми, что, наконец, муж счел нужным переехать к своим родителям, и "маркезита" зажила одна во все свое удовольствие. Кутежи, шум, драки, пьяные ласки, которые она мельком видела в родительском доме, привлекали ее с атавистической силой, и она отдавалась им без всякого угрызения совести, точно продолжая семейную традицию. В своих ночных экскурсиях, идя под руку с торговцем свиньями, который в ту пору пользовался временным её расположением, она иногда встречалась с Луисом Дюпоном и его веселой свитой, и они кутили и напивались все вместе.
   Последней любовью "маркезиты" был курносый атлет, торговец свиньями, с которым она жила в предместье Хереса; какая-то тайная привлекательность этого сильного самца всецело порабощала ее. Она гордилась им, и хотя, случалось, иногда и уходила от него на несколько дней, но возвращалась всегда сама, и тогда весь квартал слышал крики "маркезиты", которую её возлюбленный таскал за волосы и бил.
   Богатые и благочестивые семьи, состоявшие в узах родства с Сан-Дионисио, говорили с покорностью: -- Должно быть, она сумасшедшая. Но не могли покориться Дюпоны, -- дон-Пабло и его мать, -- которые всякий раз, когда они встречали на улице Лола с её рыжими волосами и наглой улыбкой, возвращались домой смущенные и в самом ужасном настроении духа. Они уезжали на долгое время из Хереса в Марчамалу, чтобы избежать встречи с маркезитой и с людьми, говорившими об её эксцентричностях.
   Благодаря продолжительному пребыванию своему в Марчамале Дюпон наконец, привел в исполнение давнишнее свое намерение, выстроив вместо старого здания красивый и роскошный новый дом для своей семьи. Но он не перестроил жилище для виноградарей, и сохранил старую людскую, почерневшую от дыма, в которой спали поденщики.

III.

   Когда дюжина собак, которых держали на ферме Матансуэла, -- борзые, дворняжки и таксы -- чуяли в полдень приближение смотрителя, они приветствовали его громким лаем, и когда дядя Антонио, известный под прозвищем Сарандилья, выходил к воротам навстречу Рафаэлю.
   Старик был прежде, в течение долгих лет, смотрителем фермы. Его взял к себе на службу еще отец веселого дон-Луиса, но этот последний, желавший окружат себя лишь молодыми людьми, а также ввиду старости и плохого зрения Сарандильи, заменил его Рафаэлем. Еще благодарение Богу, как говорил дядя Антонио со своим крестьянским смирением, что хозяин не послал его собирать милостыню по большим дорогам, а позволил жить на ферме с женой, с тем, однако, чтобы она присматривала за домашней птицей, а он помогал в уходе за поросятами.
   Два инвалида борьбы с землей не имели другого просвета в тяжелом своем положении, как только хорошее отношение к ним Рафаэля. Только доброта нового смотрителя облегчала их участь. Дядя Сарандилья проводил целые часы, сидя на одной из скамеек у ворот, устремив взгляд своих помутневших глаз в поля с бесконечными их бороздами, и смотритель не укорял его за старческую лень. Старуха любила Рафаэля, как родного сына. Она присматривала за его бельем и обедом, а он платил ей подарками за её услуги. Рафаэль по доброте и красивой наружности своей походил на единственного их сына, который умер, в бытность свою солдатом, в Кубе. Сеньора Эдувихис часто бранила мужа за то, что, по её мнению, он не был достаточно любезным и предупредительным относительно Рафаэля. Прежде чем собаки возвещали лаем о его приближении, она слышала топот его лошади.
   -- Скорей, -- кричала она своему мужу, -- ты разве не слышишь, что едет Рафаэль? Беги, подержи ему стремя.
   Пока старик это делал, а затем уводил лошадь в конюшню, Рафаэль весело направлялся в кухню к Эдувихис и спрашивал, что ему дать сегодня к обеду. Они садились втроем за стол, и Сарандилья бросал жадный взгляд на бутылку с вином, к которой он протягивал дрожащие руки. Это была роскошь, введенная в обычай Рафаэлем, так же как и сигары, которые двое мужчин медленно выкуривали после обеда, говоря о работах на ферме. Смотритель рассказывал о поездке на пастбища дона-Луиса, где зимовали стада -- коровы и кобылы фермы. За ними присматривали пастух и два подпаска, получавшие все втроем поденную плату лишь в две песеты, а их попечению было доверено восемьсот коров и сто быков, стоящие сотни тысяч песет! Рафаэль удивлялся честности, кротости и доброте этих бедных людей. Сарандилья подтверждал мысли, высказанные Рафаэлем. Действительно, наиболее честные люди, это -- бедняки. И их еще боятся, считают их дурными?!. Он ставит ни во что честность городских сеньоров.
   -- Подумай, Рафаэ, какая заслуга в том, скажем, к примеру, если дон-Пабло Дюпон, при всех своих миллионах, окажется добрым и ни у кого ничего не украдет? Настоящие добрые люди -- одни лишь бедняки, одни мы.
   Но смотритель не выказывал такого же оптимизма, как старик. По его мнению, поденщики, хотя они и бедные люди, но и у них достаточно пороков, a главное, они лентяи. Сарандилья негодовал, слушая такие речи Рафаэля. А какими же он желал бы видеть поденщиков? Какой могут они чувствовать интерес к своей работе? Он помнит времена, когда он и Эдувихис работали поденно. Что это была за жизнь?.. Работать целый день под лучами палящего солнца или же в стужу, не получая большого вознаграждения, как два реала в день и пять реалов только во время жатвы. Правда, хозяин давал харчи, но что это были за харчи! Летом им временно давали похлебку с горохом, еду, выходящую из ряда вон, о которой они вспоминали весь год. В остальные же месяцы харчи составлял лишь хлеб, один лишь хлеб. Сухой хлеб по рукам и горячую похлебку, или же тюрю из того же хлеба -- вот и все, точно не существовало ничего другого на свете для бедного народа, как только хлеб, немного соли, несколько луковиц, вот и вся приправа. Что же может быть привлекательного в работе для поденщиков, которые, не достигнув еще и тридцати пяти лет, уже чувствуют себя одряхлевшими и стариками?
   Однажды вечером, в феврале, смотритель и Сарандилья толковали о работах на ферме в то время, как Эдувихис мыла посуду в кухне. Кончился посев гороха, фасоли и чечевицы. Теперь толпа поденщиков и поденщиц была занята тем, что полола хлебные нивы. Сарандилья, -- полуслепота которого, по-видимому, обостряла его слух, прервал Рафаэля, повернув голову в сторону, как бы для того, чтобы лучше слышать, и сказал:
   -- Мне кажется, гремит гром...
   Рафаэль стал прислушиваться. Действительно, где-то вдали слышались раскаты грома: собиралась гроза. Она и разразилась с необычайной силой. Полился дождь, как из ведра, и двое мужчин должны были укрыться под входной аркой, откуда сквозь решетку ворот видать было лишь небольшой кусочек поля.
   От почвы, на которую падали дождевые потоки, несся теплый пар и запах мокрой земли. Вдали, по бороздам поля, превращенным в ручьи, бежала толпа рабочих, направляясь в ферму, и с их плащей лилась грязная вода. Рафаэль обратил внимание на двух отдельных лиц, медленно приближавшихся к ферме. Один из них вел за уздечку осла, навьюченного большими сумками из плетеной соломы, из-за которых едва виднелись уши и хвост животного.
   Смотритель узнал того из них, который вел за уздечку осла, понукая его, чтобы он шел скорей. Звали его Маноло; это был старый поденщик.
   После одной из стачек крестьян хозяева указывали друг другу на Маноло как на одного из главных зачинщиков. Не получая вследствие того нигде работы, он существовал лишь тем, что переходя из фермы в ферму в качестве коробейника, продавал женщинам мелкий товар -- платки, ленты и куски полотна, а мужчинам вино, водку и прокламации, старательно спрятанные у него в сумках.
   Только в Матансуэлу и еще в очень немногие фермы мог Маноло проникнуть, не вызывая тревоги и не встречая противодействия.
   Рафаэль всматривался в другого человека, в товарища коробейника, который ему тоже казался знакомым, но не мог припомнить, кто это такой. Он шел, заложив руки в карманы, весь промокнув от дождя, дрожа от холода, потому что не имел плаща, как его товарищ. Однако, несмотря на это, он шел не торопясь, словно дождь и ветер нимало не беспокоили его.
   -- Привет, товарищи! -- сказал Маноло, проходя мимо ворот фермы. -- Вот так погода, просто ужас!..
   Тут только Рафаэль узнал того, который сопровождал торговца, увидав его бескровное лицо аскета, редкую бородку и добрые, угасающие глаза, смотревшие сквозь голубоватые стекла очков.
   -- Дон-Фернандо! -- воскликнул он с удивлением. В самом деле, это был дон-Фернандо.
   И выйдя из-под ворот, в бушующий разлив дождя, Рафаэль взял дона-Фернандо за руку, чтобы заставить его войти во двор. Тот сопротивлялся, желая идти с товарищем несколько дальше, в людскую. Но Рафаэль усиленно протестовал. Добрый приятель его крестного, тот, который был начальником его отца, не хочет зайти в нему...
   И почти насильно он ввел его в ферму, в то время как Маноло отправился дальше, в людскую.
   -- Иди, иди, -- поощрил его Сарандилья. -- Поденщики, наверное, раскупят все твои бумажонки и им будет чем заняться, пока льет дождь. Мне кажется, что дождливое время установится теперь надолго!
   Сальватьерра вошел в кухню фермы, и Эдувихис, чувствуя сострадание к промокшему насквозь "бедному сеньору", торопливо запалила огонь в очаге.
   А Сарандилья обратился к ней с некоторою торжественностью, говоря:
   -- Знаешь ли ты, кто этот кабальеро, Эдувихис?.. Наверное нет... Это дон-Фернандо Сальватьерра, тот самый сеньор, о котором столько писали в газетах и который защищает бедных.
   Между тем смотритель отыскивал бутылку ценного вина, подаренную ему несколько месяцев тому назад крестным. Наконец он нашел ее и, налив стакан, предложил его дону-Фернандо.
   -- Благодарю, я не пью.
   -- Но это вино первейшего сорта, сеньор, -- сказал Сарандилья. -- Выпейте, милость ваша -- вино очень вам полезно, после того как вы промокли.
   Сальватьерра сделал отрицательный жест рукою.
   -- Еще раз благодарю: я не беру в рот вина.
   Сарандилья взглянул на него с изумлением. Что за история!.. По справедливости считают этого дона-Фернандо совсем особенным человеком.
   Рафаэль просил его съесть что-нибудь, и велел старухе приготовить скорее яичницу и подать ветчину, которую хозяин привез в одно из своих посещений. Но Сальватьерра решительно отказался. Все это лишнее, у него с собой весь его ужин. И он вынул из кармана мокрую бумагу, в которой были завернуты кусок хлеба и сыра.
   -- Но, по крайней мере, вы не откажетесь покурить, дон-Фернандо? -- спросил Рафаэль, предлагая ему сигару.
   -- Благодарю вас, я не курю.
   Старик Сарандилья не мог дольше сдерживаться. Даже и не курить?.. Теперь понятно удивление некоторых людей. Человек, у которого так мало потребностей, вызывает даже страх, словно он пришлец с того света.
   И пока Сальватьерра подошел к огню, чтобы погреться, смотритель ушел и тотчас же вернулся. Он принес с собой теплый зимний плащ, в который и завернули Сальватьерра, сняв с него мокрую одежду.
   Рафаэль высказал свое удивление, что дон-Фернандо здесь, когда крестный несколько дней тому назад говорил ему, будто он в Кадиксе.
   -- Да, я был там. Я ездил взглянут на могилу моей матери...
   И точно желая скорее перешагнуть через это воспоминание, он сообщил, каким образом попал сюда. Сегодня утром выехал он из Хереса, чтобы повидаться с сеньором Антонио Матакардильос, собственником плохонького постоялого двора вблизи фермы Матансуэла. Сеньор Антонио в молодости участвовал вместе с ним во всех революционных приключениях, у него была теперь болезнь сердца; ноги его распухли от водянки и дон-Фернандо приехал повидаться с ним, обещав ему посетить его еще раз вместе с Маноло, которого он там встретил. Дон-Фернандо возвращался с Маноло в Херес, когда их застигла буря и принудила искать убежища в какой-нибудь мызе.
   Рафаэль заговорил с доном-Фернандо о его странных обычаях, о которых много раз ему рассказывал его крестный: о том, как он купался в море в Кадиксе среди зимы, как он отдал свой плащ первому встречному "товарищу", нуждающемуся в нем, о его режиме питания, на которое он тратил не более тридцати сантимов в день.
   Сальватьерра оставался все время невозмутимым, точно речь шла не о нем, a o ком-нибудь другом, и только когда Рафаэль удивлялся скудости его питания, он ответил:
   -- Я не имею права на большее. Быть может, эти бедняки, которые сидят вповалку там в людской, едят лучше меня?
   Когда Сальватьерра увидел, что его платье почти высохло, он оделся в него и направился к дверям. Несмотря на то, что дождик все еще шел, он решил отравиться в людскую, к своему товарищу. Рафаэль настаивал, чтобы он остался у него, где постель ему уже была приготовлена.
   -- Я не мог бы заснуть в твоей постели, Рафаэль, -- сказал Сальватьерра, -- я не имею права отдыхать на пуховиках в то время, как другие, под тем же кровом, спят на циновках из ковыля.
   Рафаэл взялся проводить своего гостя. По дороге в людскую им встретился молодой парен невысокого роста. Глаза его сверкали в темноте, так же как и его большие, белые зубы. На голове у него были две разных цветов шляпы, надетые одна на другую. Нижняя шляпа, судя по её полям, была новая, светло-серого цвета, верхняя же была рыже-черного цвета, с разорванными краями.
   Рафаэль взял парня за плечо и представил его Сальватьерра с комической серьезностью:
   -- Это Алкапаррон, о котором вы, наверное, слышали, -- самый большой плут из всех цыган в Хересе.
   Алкапаррон освободился из рук Рафаэля и воскликнул в негодовании:
   -- У, у, сеньор Рафаэ, какой вы злой человек... Что это вы говорите...
   Смотритель продолжал серьезным тоном, нахмурив брови:
   -- Он работает у нас в Матансуэле со всей своей семьей... Знаете ли вы, почему он носит на голове две шляпы? Чтобы набить их горохом или фасолью, как только я не досмотрю: но он не подозревает, что в один прекрасный день я его подстрелю.
   -- Иисусе Христе! Сеньор Рафаэ! Что вы говорите?
   И он, в отчаянии сложив руки, взглянул на Сальватьерра и сказал ему с детской пылкостью:
   -- Не верьте ему, сеньор; он очень злой, и говорит так, чтобы мучить меня. Клянусь спасеньем матери моей, все сказанное им ложь...
   И он объяснил тайну двух шляп, нахлобученных им чуть ли не до самых глаз. Нижняя шляпа -- новая, которую он надевает лишь в праздники и когда он отравляется в город. В рабочие же дни он не отваживается оставлять ее дома, опасаясь своих товарищей, которые позволяют себе всякого рода шутки с ним, потому что он "бедненький цыган". Поэтому он и надевает новую шляпу, покрывая ее старой, чтобы она не утратила своего серого цвета и той шелковистости, которой он так гордится.
   Смотритель продолжал дразнить цыгана, говоря:
   -- Слушай, Алкапаррон, знаешь ли ты, кто этот сеньор?.. Это дон-Фернандо Сальватьерра. Слышал ли ты о нем?
   Цыган сделал жест изумления и широко раскрыл глаза:
   -- И очень даже слышал... В людской битых два часа идет разговор о нем. Многие вам лета, сеньор. Я очень рад познакомиться с таким важным и знатным господином. Сейчас видно, что такое ваша милость: наружность у вас совсем губернаторская.
   Сальватьерра улыбался, слушая эту лесть, расточаемую ему цыганом.
   Рафаэль заговорил о сестрах Алкапарронас, цыганках-танцовщицах, подвизавшихся в Париже, где они имели громадный успех, а также и в разных городах России, имена которых управитель не мог вспомнить. Портреты этих танцовщиц виднелись всюду, даже на коробках спичек, о них говорили в газетах, им подносили массу бриллиантов, и они танцевали в театрах и дворцах.
   -- И подумайте, дон-Фернандо, они такие же уродливые, как и вот этот их двоюродный брат. Я видел их девчонками, бегающими здесь в ферме и таскающих горох. Были они очень бойкие и ловкие, но не было в них ничего такого пленительного, разве лишь какая-то цыганская удаль, а также и бесстыдство, от которого даже и мужчин может бросит в краску. И это-то и нравится разным знатным господам?.. Правда, даже смешно!
   Но Алкапаррон стал говорить с некоторой гордостью о своих двоюродных сестрах, хотя и сетовал о столь великой разнице их судьбы и судьбы его семьи. Они чуть ли не королевы, а он с бедной своей матерью, с маленькими братиками -- отец их давно умер -- и с Мари-Крус, вечно больной кузиной его, зарабатывают на ферме поденно всего лишь два реала. Еще счастье, что их берут здесь ежегодно на работу, зная, что они хорошие люди!.. Его двоюродные сестры существа бездушные, потому они и не пишут писем семье и не посылают никому ни полгрошика.
   Простившись с Рафаэлем, Сальватьерра пошел по тропинке вдоль забора с старым Сарандилья, и скоро добрался до навеса, служившего входом в людскую. Под навесом стоял на открытом воздухе ряд кувшинов с запасом воды для поденщиков. Кто чувствовал жажду, переходил из удушливой жары людской в эту ночную стужу и пил ледяную воду, в то время как ветер обдувал ему потное тело.
   Когда Сальватьерра вошел в людскую, на него пахнул оттуда воздух, пропитанный запахом сырой шерсти, тухлого деревянного масла и грязи.
   Комната была большая и казалась еще больше от густой атмосферы и скудости освещения. В её глубине виднелся очаг, в котором горел коровий навоз, распространяя отвратительный запах. В этом носившемся кругом тумане выделялось красноватое пламя свечи. В остальной же части комнаты, совершенно темной, чувствовалось присутствие многих людей. Дойдя до средины комнаты, Сальватьерра мог здесь все лучше разглядеть. На очаге кипятилось несколько котелков, за которыми присматривали женщины, стоявшие с этой целью на коленях. Стульев не было нигде, в комнате все бывшие в ней сидели на полу.
   Тут же находился и Маноло, а кругом него собралась кучка его друзей, и все они черпали ложками из котелка с горячей хлебной похлебкой. В разных углах виднелись группы мужчин и женщин, сидевших на полу или на циновках из ковыля. Все ели горячую похлебку, разговаривая и смеясь.
   Вид этого помещения с этим накоплением людей вызвал в памяти Сальватьерра мысль о тюрьме. И тут те же штукатуренные стены, но только более закоптевшие, чем в тюрьме, те же железные крючки, вбитые в стены, а на них висели сумки, плащи, мешки, разноцветные рубахи, грязные шляпы, тяжелые башмаки с бесчисленными заплатами и острыми гвоздями.
   Сальватьерра взглянул на лица этих людей, смотревших на него с любопытством, прерывая на мгновение свою еду, держа руки неподвижно с поднятой вверх ложкой. У молодых парней лица были еще свежие, и они часто смеялись, отражая в глазах своих жизнерадостность. Но мужчины зрелого возраста выказывали уже признаки преждевременной старости; тело их было какое-то высохшее, кожа морщинистая. Женщины являли собой еще более печальное зрелище. Некоторые из них были цыганки, старые и уродливые. Молодые же казались малокровными, худосочными. Сальватьерра подошел к очагу, и тут он увидел Алькапаррона, который сказал ему:
   -- Взгляните, милость ваша, вот это моя мама.
   И он указал ему на старую цыганку, только что снявшую с огня похлебку из гороха, на которую жадно глядели трое ребят, братьев Алькапаррона, и худенькая, бледная девушка, с громадными черными глазами, его двоюродная сестра, Мари-Крус.
   -- Так что вы-то и есть знаменитый дон-Фернандо? -- спросила старуха. -- Пуст же Господь Бог пошлет вам всякое благополучие и долгую жизнь за то, что вы отец бедных и беззащитных...
   И поставив на пол котелок, она уселась кругом него со всей своей семьей. Этот ужин их был выходящий из ряду. Запах гороховой похлебки вызывал во многих присутствовавших волнение, заставляя их обращать свои взоры с завистью на группу цыган. Сарандилья заговорил со старухой, насмехаясь и спрашивая, какой такой попался ей необычайный заработок? Верно, накануне, идя в Херес, она получила несколько песет за гадание или же за порошок, данный ею девушкам с тем, чтобы приворожить к ним бросивших их возлюбленных. Ах, старая колдунья! Казалось невозможным, чтобы ей на долю выпала такая удача с таким уродливым лицом.
   Цыганка слушала, все время улыбаясь, не переставая жадно глотать гороховую похлебку, но когда Сарандилья упомянул об её уродливом лице, она бросила ест.
   -- Молчи, ты слепой, не человек, а только тень! Дай Бог, чтобы я всю мою жизнь могла бы видеть тебя под землей, как твоих братьев-кротов... Если я теперь некрасива, то было время, когда маркизы целовали мне башмаки. Ты это хорошо знаешь, бесстыжий!
   И она с грустью добавила:
   -- Не была бы я здесь, если б был жив маркиз Сан-Дионисио, этот славный сеньор, крестный отец моего бедняги Хосе-Мария.
   И она указала на Алькапаррона, бросившего ложку, которую он подносил ко рту, чтобы выпрямиться с некоторою гордостью, услыхав имя своего крестного отца, который, как утверждал Сарандилья, был для него нечто большее, чем крестный отец.
   Сальватьерра взглянул с удивлением на морщинистую и отталкивающую наружность старой цыганки. Она, в сущности, была не так стара, как казалось, но быстро зачахла и от переутомления работой, а также и от того раннего разрушения восточных рас при переходе от молодости к старости, подобно тому, как великолепные дни тропика сразу перескакивают от света к тьме, без промежуточного периода сумерек.
   Цыгане продолжали жадно глотать свою похлебку, a Сальватьерра вынул из кармана скудный свой ужин, с улыбкой отказываясь от предложений, которые ему делали со всех сторон. В то время как он ел кусок хлеба с сыром, глаза Сальватьерра упали на человека, который из всех остальных, бывших в комнате, один не заботился о своем ужине.
   Это был худощавый юноша; его шея была обвязана красным платком, на нем была надета одна лишь рубаха. Товарищи давно уже звали его ужинать, объявляя ему, что скоро ничего не останется от похлебки, но он продолжал сидеть на обломке пня, весь согнувшись над маленьким столом, на котором горела свечка. Он писал медленно, с усилием и с упорством крестьянина. Перед ним лежал обрывок газеты, и, он списывал оттуда строки водянистыми чернилами и плохим пером.
   Сарандилья, сидевший рядом с Сальватьерра, сказал:
   -- Это "Маэстрико!"
   Так прозвали его из-за его любви к книгам и бумагам. Не успеет он придти с работы, как уже берет перо в руки и начинает выводить буквы.
   Сальватьерра подошел к Маэстрико, а тот повернул голову, чтобы взглянуть на него, и прервал на время свою работу. С некоторой горечью стал он объяснять Сальватьерра страстное свое желание учиться, при чем он лишал себя часов сна и отдыха. Воспитали его, как животное; семи лет он был уже подпаском на фермах и затем пастухом в горах, и знал лишь голод, удары, утомление.
   -- А я хочу обладать знанием, дон-Фернандо. Все, чему подвергаемся мы, бедные люди, происходит оттого, что у нас нет знания.
   Он смотрел с горечью на своих товарищей-поденщиков, довольных своим невежеством и которые в насмешку прозвали его Maestrico, и даже считают его сумасшедшим за то, что, возвращаясь с работы, он садится читать по складам газетные обрывки, или же принимается медленно выводить буквы в своей тетради при свете зажженного огарка свечи. Он самоучка, и никогда не имел учителя. Его мучит мысль, что другим с чужой помощью легко удается победить те затруднения, которые ему кажутся непреодолимыми. Но его вдохновляет вера и он идет вперед, убежденный в том, что если бы все следовали его примеру, судьба всего существующего на земле изменилась бы коренным образом.
   -- Мир принадлежит тому, кто больше других знает, не правда ли, дон-Фернандо? Если богатые сильны и топчут нас ногами и делают то, что хотят, то происходит это не потому, что деньги в их руках, а потому, что они имеют больше знаний, чем мы... Эти несчастные смеются надо мной, когда я им советую учиться, и говорят, что здесь в Хересе богачи еще большие невежды, чем поденщики. Но это не в счет... Эти богачи, которые живут тут у нас -- болваны. А над ними громоздятся другие, настоящие богачи, те, которые обладают знанием, которые устанавливают законы на весь мир и поддерживают все это теперешнее неустройство общества, благодаря чему немногие владеют всем, а значительное большинство людей не имеет ничего. Если б рабочий знал все то, что они знают, он бы не давал себя им в обман, он ежечасно боролся бы с ними и по меньшей мере заставил бы их разделить власть с ним.
   Сальватьерра изумлялся горячей вере этого юноши, считавшего себя обладателем целебного лекарства для уничтожения всех зол, претерпеваемых бесконечной ордой нуждающихся. Учиться, обладать знанием!.. Эксплуататоры насчитываются тысячами, а эксплуатируемые тысячами миллионов... Если б люди не жили бы в слепоте и невежестве, как мог бы существовать подобный абсурд...
   Maestrico продолжал излагать свои убеждения с страстной верой, светившейся в его искренних глазах.
   -- Ах, если бы бедные знали то, что знают богатые!.. Эти богатые так сильны и всем управляют, потому что знание к их услугам. Все открытия и изобретения науки попадают в руки к ним, принадлежат им, а беднякам внизу едва достаются какие-нибудь подонки. Если же кто-нибудь, выйдя из массы нуждающихся, поднимается над ней, благодаря уму и способностям, -- вместо того, чтобы хранить верность своим по происхождению, служит опорой братьям, он переходить в стан к врагам, поворачивается спиной к ста поколениям своих предков, угнетенных несправедливостью, и продает себя и свои дарования палачам, лишь вымаливая себе местечко среди них. Невежество -- самое худшее рабство, самое страшное мучение бедных! Но просвещение индивидуальное, обучение отдельных лиц совершенно бесполезно: оно служит только для того, чтобы создать роты дезертиров, перебежчиков, которые спешат стать в ряды неприятеля! Необходимо, чтобы все обучались, чтобы вся большая масса поняла бы наконец свое могущество.
   -- Все, все, понимаете вы меня, дон-Фернандо? Все сразу, с возгласом: "Мы не желаем больше обмана, мы не хотим больше служить вам, чтобы теперешнее неустройство продолжалось еще долго".
   Дон-Фернандо высказывал свое одобрение утвердительными кивками головы, ему нравилась эта мечта невинности. Изменить весь строй мира без кровопролития, с помощью волшебного жезла учения и знания, без всех этих насилий, внушавших отвращение нежной его душе, и которые всегда кончаются лишь поражением несчастных и жестоким возмездием власть имущих; что за прекрасная мечта!.. Но кто же окажется в силах разбудить всю массу бедняков, внушит им одновременно страстную веру этого бедного юноши, идущего ощупью, с глазами, устремленными на светлую звезду, которую один он видит!..
   Несколько идейных рабочих, и в числе их некоторые старые товарищи Сальватьерра, подошли к нему. Один из них, Хуанон, сказал:
   -- Многое изменилось, Фернандо. Мы отступили назад, и богатые стали сильнее прежнего!
   И он начал рассказывать о режиме террора, принуждающего к молчанию все крестьянство. При малейшей жалобе батраков сейчас же начинаются крики, что воскресает черная рука.
   -- Что это за "черная рука!" -- гневно воскликнул Хуанон. -- Он претерпел гонение и суд, потому что его обвинили в том, что он член этого общества, а он не имеет ни малейшего понятия о нем. Целые месяцы провел он в тюрьме с другими несчастными. Ночью его выводили из тюрьмы для допроса, сопровождаемого истязаниями в темном одиночестве полей. Еще теперь у него на теле немало рубцов от тогдашних ударов и тогдашнего жестокого избиения. Но хотя бы его убили, он не был бы в состоянии ответить по желанию своих палачей. Он знал об обществах и союзах для самозащиты поденщиков и для сопротивления угнетению господ; он состоял их членом; но о черной руке, о террористическом обществе с кинжалами и дикой местью, он не слышал ни одного слова. А в доказательство существования такого общества могло быть приведено только одно единственное убийство. И вот из-за него казнили нескольких рабочих и сотни из них гноили, как и его, по тюрьмам, заставляя их переносит мучения, вследствие которых некоторые лишились даже жизни.
   Хуанон замолк, и все кругом него погрузились в невеселое раздумье. В глубине комнаты женщины, сидя на полу, с юбками округленными, как шапки больших грибов, рассказывали сказки или же передавали друг другу о разных чудесных исцелениях, благодаря чудотворным иконам.
   Над смутным гулом разговоров поднималось тихое пение. Это пели цыгане, продолжавшие наслаждаться необычайным своим ужином. Тетка Алькапаррона достала из-под большого своего платка бутылку вина, чтобы отпраздновать свою удачу в городе. Детям досталась небольшая доля его, но веселье овладело ими... Устремив глаза на мать, которою он сильно восхищался, Алкапаррон пел под аккомпанемент тихого хлопанья в ладоши всей его семьи. Он прервал свое пение, чтобы высказать матери то, что ему только что пришло на ум:
   -- Мама, как несчастны мы, цыгане! Они, испанцы, изображают собою все; и королей, и губернаторов, и судей, и генералов; а мы, цыгане, мы -- ничто.
   -- Молчи, сынок, зато никто из нас, цыган, не был ни тюремщиком, ни палачом!.. Продолжай песни, спой еще что-нибудь.
   И пение, и хлопанье в ладоши началось вновь. Один поденщик предложил стакан водки Хуанону, но он отказался.
   -- Это-то и губит нас, -- сказал он поучительным тоном. -- Проклятое питье!
   И Хуанон стал предавать анафеме пьянство. Эта несчастные люди забывают обо всем, лишь только они напьются. Если они когда-нибудь восстанут, то, чтобы их победить, богачам придется лишь открыть для них бесплатно свои винные лавки.
   Многие из присутствовавших протестовали против слов Хуанона. Что же делать бедняку, как не пить, чтобы забыть свою нужду и горе? И прервав молчание, многие заговорили сразу, высказывая свой гнев и недовольство. Кормят их с каждым днем все хуже: богатые злоупотребляют своей силой и тем страхом, который они сумели внушить беднякам и укрепить в них.
   Только в период молотьбы им дают гороховую похлебку, во все же остальное время рода они получают хлеб, один лишь хлеб, и тот во многих местах в обрез.
   Старик Сарандилья вмешался в разговор. По его мнению, хозяева могли бы все устроить к лучшему, если б они хот несколько сочувствовали, бедным и выказали бы милосердие, побольше милосердия.
   Сальватьерра, бесстрастно слушавший речи поденщиков, теперь взволновался и прервал свое молчание, услыхав слова старика, Милосердия! Для чего? Чтобы удержать бедняков в их рабстве, в надежде на те крохи, которые им бросают и которые на несколько мгновений утоляют их голод и способствуют продлению их порабощения. Милосердие нимало не способствует тому, чтобы сделать человека более достойным. Оно царит уже девятнадцать веков; поэты воспевают его, считая его божественным дыханием, счастливые провозглашают его одной из величайших человеческих добродетелей, а мир остается все тем же миром неравенства и несправедливости. Нет, эта добродетель одна из самых ничтожных и бессильных. Она обращала к рабам слова, исполненные любви, но не ломала их цепи; предлагала кусок хлеба современному невольнику, но не позволяла себе бросить ни малейшего упрека против того общественного строя, который присуждал этого невольника к голоданию на весь остаток его жизни. Милосердие, поддерживающее нуждающегося лишь одно мгновение, чтобы он несколько окреп, является столь же добродетельным, как и та крестьянка, которая кормит кур на своем птичьем дворе и заботится о них до той минуты, когда она их заколет, чтобы съесть.
   Эта тусклая добродетель ничего не сделала, чтобы завоевать людям свободу. Только протест разорвал цепи древнего раба, и он же сломит оковы современного пролетария. Одна лишь социальная справедливость может спасти людей.
   -- Все это прекрасно, дон-Фернандо, -- сказал старик Сарандилья. -- Но бедные нуждаются в одном, в наделе землей, чтобы жить, а земля -- собственность хозяев.
   Сальватьерра вспыльчиво ответил, что земля ничья собственность, она принадлежит тем, кто ее возделывает.
   -- Земля ваша, она принадлежит всем крестьянам. Человек рождается с правом на воздух, которым он дышит, на солнце, которое его греет, и должен требовать, чтобы ему дана была земля, которая дает ему питание. Не надо нам милосердия, дайте нам справедливость, одну лишь справедливость, дайте каждому то, что ему принадлежит!

IV.

   Две большие дворняжки, которые сторожили ночью окружности башни в Марчамало, и лежали, свернувшись в клубок, опирая на хвост свирепые морды, под аркадами дома, где были виноградные давильни, перестали дремать.
   Обе они одновременно поднялись. Обнюхивая воздух, и покачиваясь с некоторой неуверенностью, собаки зарычали, а затем, кинулись вниз, по винограднику, с такой стремительностью, что под их лапами вырывалась земля.
   Это были почти дикие животные, с глазами, искрящимися огнем, и челюстями, унизанными зубами, от которых холод пробегал по телу. Обе собаки бросились на человека, который шел, нагнувшись между виноградными лозами, а не по прямому спуску, ведущему от большой дороги к башне.
   Столкновение было ужасное, -- человек пошатнулся, вырвал плащ, в который вцепилась одна из собак. Но вдруг животные перестали рычать и бросаться кругом него, отыскивая место, где им можно было бы вонзить зубы, а побежали рядом с пешеходом, подпрыгивая, и с радостным храпением стали лизать ему руки.
   -- Эх вы, варвары, -- обратился к ним тихим голосом Рафаэль, не переставая их ласкать. -- Этакие вы дурни!.. Не узнали меня?
   Собаки проводили его до маленькой площадки в Марчамале и, снова свернувшись в клубок под аркадами, вернулись к своему чуткому сну, который прерывался при малейшем шорохе.
   Рафаэль остановился немного на площадке, чтобы оправиться от неожиданной встречи. Он плотнее закутался в плащ и спрятал большой нож, вынутый им из бокового кармана для защиты от недоверчивых животных.
   На синеющем от звездного блеска пространстве вырисовывались очертания нового Марчамало, построенного доном-Пабло.
   В центре выделялась башня господского дома. Ее было видно из Хереса, господствующей над холмами, покрытыми виноградными лозами, владея которыми Дюпоны являлись первыми помещиками во всей округе. Башня эта была претенциозной постройкой из красного кирпича, с фундаментом и углами белого камня; острые зубцы верхней её части были соединены железными перилами, превращавшими в обыкновенную террасу верх полуфеодального здания. По одну сторону этой башни выделялось то, что считалось лучшим в Марчамало, о чем дон-Пабло заботился больше всего среди новых своих построек -- обширная часовня, украшенная колоннадой и мрамором, словно величественный храм. С другой стороны башни, одно из зданий старого Марчамало почти неприкосновенным осталось в прежнем своем виде. Эта постройка, низкая, с аркадами, вмещавшая в себе комнату приказчика и обширную ночлежку для виноградарей, с печкой, от дыма которой почернели стены, была лишь недавно подкреплена незначительной поправкой.
   Дюпон, который выписал артистов из Севильи для декорирования часовни и заказал в Валенсии образа, сверкавшие золотом и красками, смутился, -- видите ли, -- перед древностью здания для виноградарей, не дерзнув прикоснуться к нему. Оно отличалось такой стильностью, -- попытка обновить этот приют поденщиков равнялась бы преступлению. И приказчик продолжал жить в своих полуразвалившихся комнатушках, всю неприглядность которых Мария де-ла-Луц старалась скрыть, тщательно выбеливая стены. А поденщики спали не раздеваясь на циновках, которые великодушие дона-Пабло уделяло им, в то время как образа святых утопали в позолоте и мраморе, причем целые недели никто их не лицезрел, так как двери часовни раскрывались только, когда хозяин приезжал в Марчамало.
   Рафаэль долгое время смотрел на здание, опасаясь, чтобы его темная масса не осветилась лучом света и не открылось бы окно, в которое высунул бы свою голову приказчик, встревоженный стремительной беготней и топотом собак. Прошло несколько мгновений, но Марчамало оставалось погруженным в полнейшую тишину. Лишь с полей, окутанных мраком поднимался сонливый рокот. На зимнем небе еще сильнее мигали звезды, словно холод обострял их блеск.
   Юноша повернул с площади и обогнув угол старого здания, пошел по дорожке между домом и рядом густого кустарника. Вскоре он остановился у решетчатого окна, а когда он слегка ударил суставами пальцев о дерево переплета, окно открылось и на темном фоне комнаты выделилась роскошная фигура Марии де-ла-Луц.
   -- Как ты поздно, Рафае! -- сказала она шепотом. -- Который час?
   Надсмотрщик взглянул на небо, читая в звездах с опытностью деревенского жителя.
   -- Должно быть теперь около двух с половиною часов пополуночи.
   -- А лошадь? Где ты ее оставил?
   Рафаэль объяснил ей, как он ехал. Лошадь оставлена им в маленьком постоялом дворике де-ла-Корнеха, в двух шагах отсюда, на краю дороги. Отдых был необходим для лошади, так как весь пут сюда был сделан им галопом.
   Эта суббота выдалась у него очень трудная. Многие из поденщиков и поденщиц пожелали провести воскресенье в своих селах, в горах, и просили выдать им расчет за неделю, чтобы передать деньги семьям своим. Можно было сойти с ума, сводя счеты с этими людьми, которые вечно считают себя обманутыми. Притом ему еще пришлось позаботиться о плохих семенах; перетряхнуть их и принять другие меры с помощью Сарандильи. Затем у него явились подозрения на счет рабочих с пастбищ, так как выжигая уголь, они, наверное, обкрадывают хозяина. Одним словом, он не присел ни минуты в Матансуэле и лишь после двенадцати часов ночи, когда в людской потушили огни оставшиеся там поденщики, он решился предпринят свое путешествие. Как только рассветет, он вернется на постоялый дворик, сядет там верхом и сделает вид, будто сейчас приехал из Матансуэла и явится на виноградник, чтобы крестный не подозревал, как он провел ночь.
   После этих объяснений оба хранили молчание, держась за решетку окна, но так, что руки их не дерзали встретиться. И они пристально смотрели друг на друга, при мерцающем свете звезд, придававшем их глазам необычайный блеск. Рафаэль первый прервал молчание.
   -- Тебе нечего сказать мне? После того, как мы целую неделю не виделись, ты точно дурочка, смотришь на меня во все глаза, будто я дикий зверь.
   -- Что же мне говорить тебе, разбойник?.. Что я тебя люблю, что все эти дни я провела в тоске, самой глубокой, самой мрачной, думая о моем цыгане.
   И двое влюбленных, вступив на покатый путь страсти, убаюкивали друг друга музыкой своих слов, с многоречивостью, свойственной южным испанцам.
   Рафаэль, ухватившись за решетку окна, дрожал от волнения, говоря с Марией де-ла-Луц, точно его слова исходили не из его уст, и возбуждали его сладким опьянением. Напевы народных романсов, гордые и нежные слова любви, слышанные им под аккомпанемент гитары, смешивались в том любовном молебствии, которое он вкрадчивым голосом шептал своей невесте.
   -- Пусть все горести жизни твоей обрушатся на меня, свет души моей, а ты познай одни лишь её радости. Лицо твое -- лицо божества, моя хитана {цыганка}; и когда ты смотришь на меня, мне кажется, что младенец Христос глядит на меня своими дивными глазами... Я желал бы быть доном Пабло Дюпоном со всеми его бодегами, чтобы вино из старых бурдюков, принадлежавших ему и стоящих многие тысячи песетас пролить у ног твоих, и ты бы встала своими прелестными ножками в этот поток вина, а я сказал бы всему Хересу: "Пейте, кабальеросы, вот где рай!" И все бы ответили: "Ты прав, Рафаэль, сама Пресвятая Дева не прекраснее её". Ах, дитя! Если б ты не полюбила меня, на твою долю выпала бы горькая судьба. Тебе пришлось бы идти в монахини, потому что никто не дерзнул бы ухаживать за тобой. Я бы стоял у твоих дверей, и не пропустил бы к тебе и самого Господа Бога.
   Мария де-ла-Луц была польщена свирепым выражением лица её жениха при одной лишь мысли, что другой мужчина мог бы ухаживать за ней.
   -- Глупый ты! Ведь я же люблю одного лишь тебя! Мой мызник околдовал меня, и я -- как ждут пришествия ангелов, -- жду той минуты, когда я переберусь в Матансуэлу, чтобы ухаживать за моим умницей надсмотрщиком!.. Ты ведь знаешь, что я могла бы выйти замуж за любого из этих сеньоров в конторе, друзей моего брата. Наша сеньора часто говорит мне это. А в иной раз она уговаривает меня идти в монахини, и не из числа простых, а с большим приданым, и обещает взять на себя все расходы. Но я отказываюсь и говорю: "Нет, сеньора, я не хочу быть святой; мне очень нравятся мужчины... Иисусе Христе, что за ужасы я говорю! -- не все мужчины мне нравятся, нет; один лишь только мой Рафаэль, который, сидя верхом на коне. кажется настоящим Михаилом Архангелом. Только не возгордись ты слишком этими похвалами, ведь я же шучу!.. Вся я горю желанием быть мызницей моего мызника, который бы любил меня и говорил бы мне сладостные речи. С ним кусок черствого хлеба мне милее всех богатств Хереса.
   -- Да будут благословенны твои уста! Продолжай, дитя; ты возносишь меня на небо, говоря такие речи! Ничего ты не потеряешь, отдав мне свою любовь. Чтобы тебе жилось хорошо, я на все пойду; и хотя крестный и рассердится, лишь только мы поженимся с тобой я опять займусь контрабандой, чтобы наполнит тебе передник червонцами.
   Мария де-ла-Луц запротестовала с жестом ужаса. Нет, этому не бывать никогда. Еще теперь она волнуется, вспоминая ту ночь, когда он приехал к ним, бледный, как мертвец, и истекающий кровью. Они будут счастливы, живя в бедности, и не искушая Бога новыми приключениями, которые могут стоить ему жизни. К чему им деньги?
   -- Всего важнее, Рафаэль, лишь одно: любить друг друга, -- и ты увидишь, солнце души моей, когда мы с тобой будем жить в Матансуэле, какую сладкую жизнь я устрою тебе.
   Она тоже из деревни, как и её отец, и желает оставаться в деревне. Ее не пугает образ жизни на мызе. Сейчас видно, что в Матансуэле нет хозяйки, которая бы сумела превратит квартиру надсмотрщика в "серебряное блюдо". Привыкший к беспорядочному существованию контрабандиста и к заботам о нем той старой женщины на мызе, он тогда поймет лишь что такое хорошая жизнь. Бедняжка! По беспорядку его одежды она видит, как нужна ему жена. Вставать они будут с рассветом: он, -- чтобы присмотреть за отправкой в поле рабочих, она -- чтобы приготовить завтрак и держать дом в чистоте этими вот руками, данными ей Богом, нимало не пугаясь работы. В деревенском своем наряде, который так идет к нему, -- он сядет верхом на коня, со всеми пришитыми на месте пуговицами, без малейшей дырки на штанах, в рубахе снежной белизны, хорошо проглаженной, как у сеньорито из Хереса. А возвращаясь с поля домой, муж встретит жену у ворот мызы, одетую бедно, но чисто, словно струя воды; хорошо причесанную, с цветами в волосах и в переднике ослепительной белизны. Олья {похлебка, варево} их будет уже дымиться на столе. А готовит она вкусно, очень вкусно! Отец её трубит об этом всюду и всем. Весело пообедают они вдвоем, с приятным сознанием, что сами заработали себе свое пропитание, и он снова уедет в поле, а она сядет за шитье, займется птицами, будет месить хлеб. Когда же стемнеет, они, поужинав, лягут спать, утомленные работой, но довольные проведенным днем, и заснут спокойно и приятно, как люди потрудившиеся и не чувствующие угрызений совести, потому что никому не сделали зла.
   -- Подойди-ка ближе сюда, -- страстно заговорил Рафаэль. -- Ты еще не все хорошее перечислила. У нас потом явятся дети, хорошенькие малютки, которые будут бегать по двору мызы.
   -- Молчи, каторжник! -- воскликнула Мария де-ла-Луц. -- Не забегай так далеко вперед, а то еще грохнешься на землю.
   И оба замолчали, -- Рафаэль, -- улыбаясь, при виде густой краски, залившей лицо его невесты, в то время как она одной из маленьких своих ручек угрожала ему за его дерзость.
   Но юноша не мог молчать и с упорством влюбленного заговорил снова с Марией де-ла-Луц о своих терзаниях, когда он только что отдал себе отчет в пылком своем чувстве к ней.
   Впервые он понял, что любит ее, в страстную неделю, при выносе плащаницы. И Рафаэль смеялся, так как ему казалось забавным, что он влюбился в такой обстановке: -- во время процессии шествия монахов разных орденов, при колыхании хоругвей, и звуков кларнетов и мавританских барабанов.
   Процессия проходила в поздние ночные часы по улицам Хереса среди унылого безмолвия, точно весь мир должен был умереть, и он, держа шапку в руках, с сокрушением сердца смотрел на процессию, волновавшую ему душу. Вскоре, во время одной из остановок её, какой-то голос прервал молчание ночи, голос, заставивший плакать сурового контрабандиста.
   -- И это была ты, дорогая; это был твой золотой голос, сводивший с ума людей. -- "Она дочь приказчика из Марчамало", -- говорили подле меня. "Да будут благословенны её уста -- это настоящий соловей!" Грусть сжала мне сердце, я сам не знаю почему, и я увидел тебя среди твоих подруг, такую прекрасную, словно святую, поющую saeta {стрелу} со сложенными руками, устремив на изображение Христа твои большие глазища, казавшиеся зеркалами, в которых отражались все свечи процессии. И я, игравший с тобой в детстве, подумал, что это не ты, а другая, что тебя подменили; и я почувствовал боль в сердце, словно меня резнули ножом. Я посмотрел с завистью на Христа в терновом венце, потому что ты пела для Него и смотрела на Него во все свои глаза. И чуть было я не сказал Ему: "Сеньор, окажите милость бедняку и уступите на короткое время мне свое место на кресте. Пуст увидят меня на нем, с пригвожденными к кресту руками и ногами, лишь бы только Мария де-ла-Луц пела мне своим ангельским голосом.
   -- Сумасшедший! -- сказала смеясь молодая девушка, -- Краснобай! Вот как ты мне туманишь голову с этой твоей ложью, которую ты придумываешь!
   -- Потом я опять услышал тебя на площади de la Carcel. Бедняжки арестанты, сидя за решетками, точно какие-то хищные звери, пели Христу очень грустные saetas, в которых речь шла об их оковах и горестях, о плачущих матерях, и о детях, которых они не могут обнять и поцеловать. А ты, сердце мое, отвечала им с площади другими saetas, столь сладостными, как пение ангелов, прося Бога смиловаться над несчастными. Тогда я поклялся, что люблю тебя всей душой, что ты должна принадлежать мне, и я испытывал желание крикнуть беднягам за решетками: "До свидания, товарищи; если эта женщина не любит меня, я совершу что-либо ужасное: убью кого-нибудь, и в следующем году и я буду пет в тюрьме вместе с вами песню распятому Христу в терновом венце".
   -- Рафаэль, не будь извергом, -- сказала девушка с некоторым страхом. -- Не говори таких вещей; это значило бы искушать милосердие Божие.
   -- Вовсе нет, глупенькая моя; ведь это же только так -- манера говорить. К чему мне стремиться в те места печали! Я стремлюсь в одно лишь место -- в наш рай любви, когда, женившись на моей смуглянке-соловушке, я ее возьму в себе в теплое гнездышко в Матансуэло... Но, о, дитя! Сколько я выстрадал с того самого дня! Сколько перенес я мук, раньше, чем сказать: "Я люблю тебя!" Часто приезжал я в Марчамало по вечерам, с запасом хорошо подготовленных косвенных признаний, надеясь, что ты поймешь меня, а ты -- нимало не понимала, и смотрела на меня, точно образ "Dolorosа", сохраняющий и в страстную неделю тот же вид, как и в остальное время года.
   -- Ах, глупенький! Ведь я же поняла все с первого раза! Я сейчас же угадала любовь твою ко мне я была счастлива! Но долг требовал скрывать это. Девушке не следует смотреть на мужчин так, чтобы вызвать их говорить ей: "Я люблю тебя!" Это неприлично.
   -- Молчи, жестокосердая! Мало ты заставила меня страдать в то время! Я приезжал к вам верхом, после того как у меня происходили перестрелки с таможенной стражей, и когда я видел тебя, сердце мое пронизывалось страхом, словно ножом, и меня бросало в дрожь. "Я скажу ей это, я скажу ей то". Но лишь только я взгляну на тебя, я уже не в состоянии сказать ни слова. Язык мой немел, в голове наступал туман, как в дни, когда я ходил в школу. Я боялся, что ты рассердишься и что сверх того крестный еще угостит меня градом палочных ударов, приговаривая: "Вон отсюда, бессовестный"; подобно тому, как выгоняют забежавшую на виноградник бродячую собаку... Наконец, все было высказано. Помнишь? Далось нам это не легко, но мы поняли друг друга. Произошло дело после полученной мною раны от выстрела, когда ты ухаживала за мною как мать, и, когда вечером я пел и слушал твое пение, здесь, под аркадами. Крестный наигрывал на гитаре, и я, устремив глаза мои в твои, словно хотел съесть их, запел:
   
   В кузне молот с наковальней
   Разбивают все металлы,
   Но разбить ничто не в силах
   Страсть, что я к тебе питаю.
   
   И пока крестный подпевал: "тра, тра; тра, тра", точно он молотом бил о железо, ты вспыхнула как огонь и опустила глаза, прочитав, наконец, в моих глазах. И я сказал себе: "Дело идет на лад". Так оно и оказалось, не знаю как, но мы признались друг другу в любви. Быть может, утомившись заставлять меня страдать, ты укоротила мне путь, чтобы я потерял свой страх... И с тех пор во всем Хересе и во всех его окрестностях нет человека, более счастливого и богатого, чем Рафаэ, надсмотрщик в Матансуэле... Ты знаешь дона Пабло со всеми его миллионами? Но рядом со мной он -- ничто, простая вощаная мазь!.. И все остальные владельцы виноградников -- ничто! Хозяин мой, сеньор-то Луис, со всем его имуществом и всей стаей расфуфыренных женщин, которых он держит при себе... тоже ничто! Самый богатый в Хересе я, который возьмет к себе на мызу некрасивую смуглянку, слепенькую, так как у бедняжки почти не видать глаз, и, кроме того, у нее еще один недостаток -- тот, что когда она смеется, на лице у нее, являются прековарные ямочки, словно все оно изъедено оспой.
   И держась за решетку, он говорил с таким пылом, что казалось, сейчас просунет лицо свое сквозь прутья решетки, стремясь к лицу Марии де-ла-Луц.
   -- Тише, -- сказала девушка, угрожая ему с улыбкой. -- Дождешься, что я уколю тебя, но только шпилькой из моей косы, если ты не успокоишься. Ведь ты, Рафае, знаешь, что некоторые шутки мне не по вкусу и прихожу я на свидание к окну только потому, что ты обещал держаться как следует.
   Жест Марии де-ла-Луц и её угроза закрыт окно принудили Рафаэля сдержать свой пыл, и несколько податься назад от решетки.
   -- Пусть будет, по-твоему, жестокосердая. Ты не знаешь, что значит любить, и потому ты такая холодная и спокойная, словно стоишь за обедней.
   -- Я не люблю тебя? Малютка ты этакий! -- воскликнула девушка.
   И теперь уже она, забывая свою досаду, принялась говорить еще с большим жаром, чем её жених. У нее другой род любви, но она уверена, что, положив на весы оба их чувства, между ними ни в чем не окажется разницы. Брат её лучше её самой знает о той горячности, с которой она любит Рафаэля. Как смеется над ней Фермин, когда прийдет к ним на виноградник и начнет ее расспрашивать о её женихе.
   -- Я люблю тебя, и думаю, что любила тебя всегда, с тех самых пор, как мы еще были детьми и тебя за руку приводил в Марчамало твой отец, такого маленького мальчугана, с деревенскими твоими ухватками, заставлявшими смеяться и барчуков, и нас. Я люблю тебя, потому что ты одинок на свете, Рафаэ, и у тебя нет ни отца, ни родных; потому что ты нуждаешься в добром человеке, который был бы всегда с тобой и этим человеком буду я. И еще люблю тебя, потому что ты много страдал, зарабатывая себе насущный хлеб, бедняжечка мой! и я тебя видела чуть что не мертвым в ту ночь и тогда же поняла; что ты властвуешь в моем сердце. Притом ты заслуживаешь, чтобы я тебя любила за твою честность и доброту; за то, что проводя время среди женщин, головорезов и вечных кутежей, подвергаясь опасности лишиться жизни с каждым червонцем, который ты доставал, все же ты думал обо мне, и, чтобы избавить милую свою от огорчений, захотел быть бедным и трудящимся. И я вознагражу тебя за все, что ты делал тем, что буду любить тебя много, много, изо всех моих сил. Я буду тебе и матерью, и женой, и всем, чем мне надо быть, чтобы ты жил довольный и счастливый.
   -- Оле! Продолжай говорить такие милые речи, поселянка моя, -- сказал Рафаэль с новым взрывом восторга.
   -- Я люблю тебя также, -- продолжала Мария де-ла-Луц с некоторой серьезностью, -- потому что я достойна тебя, и думаю, что я добра и, будучи твоей женой, не доставлю тебе ни малейшего огорчения. Ты меня еще не знаешь, Рафаэ. Если б я когда-нибудь увидела, что могу причинить тебе горе, что не стою такого человека как ты, я бы рассталась с тобой и умерла бы с горя без тебя. Но хотя бы ты стоял на коленях передо мной, я притворилась бы, что забыла свое чувство! Суди по этому люблю ли я тебя?
   И говоря это, голос её звучал так грустно, что Рафаэль должен был подбодрит ее. К чему думать о таких вещах? Нет ничего на свете, что могло бы разлучить их. Они знают друг друга и каждый из них достоин другого. Быть может, он, из-за своего прошлого, не заслуживал бы её любви, но она добра и сострадательна и дарит ему царскую милость своего расположения. Впереди у них и жизнь и взаимная любовь.
   И чтобы стряхнуть с себя грусть, навеянную её словами, они переменили тему разговора, обратившись к торжеству, которое имело быть устроенным доном-Пабло через несколько часов в Марчамало.
   Виноградари, всегда по вечерам в субботу уходившие в Херес повидаться с своими семьями, спали эту ночь здесь. Их было более трехсот человек: хозяин приказал им остаться, чтобы присутствовать на обедне и на процессии. С доном-Пабло приедут все его родственники, а также служащие в конторе. И много народу из бодеги. Это большое торжество, на котором несомненно будет присутствовать и её брат. И она смеялась, думая, какую физиономию сделает Фермин, и что он скажет после празднества, когда он придет к ним на виноградник и встретится здесь с Сальватьеррой, который, время от времени, посещал с некоторыми предосторожностями своего старого друга-приказчика.
   Рафаэль заговорил тогда о Сальватьерре, о его неожиданном посещении мызы и удивительных его нравах.
   -- Этот добрый сеньор превосходнейший человек, но очень неудобный. Еще немного и он бы мне революционизировал как есть всю людскую. Видите ли: это вот плохо, и то плохо, и бедные тоже имеют право жить и т. п. Несомненно, что на свете не все обстоит так, как бы следовало, но самое необходимое в мире -- любить друг друга и иметь охоту трудиться. Когда мы с тобой будем хозяйничать на мызе, всего имущества у нас будет лишь три песеты в день, хлеб и еще кой-что. Должность надсмотрщика не очень-то прибыльная. А ты увидишь, как мы весело заживем несмотря на то, что сеньор Сальватьерра говорит в своих проповедях и зажигательных речах. Но только, чтоб крестный не узнал, как я говорю о его товарище, потому что, когда затрагивают дона-Фернандо, хуже для него, чем, например, если б даже затронули тебя.
   Рафаэль говорил о своем крестном одновременно и почтительно и со страхом. Старик знал о его ухаживании за его дочерью, но не говорил об этом ни с ним, ни с Марией де-ла-Луц. Молча допускал он их любовь, уверенный в своей власти и в том, что одно его слово может уничтожить все надежды влюбленных. Рафаэль не смел просить руки Марии де-ла-Луц у её отца, а она, когда жених, набравшись храбрости, собирался поговорить с крестным, с некоторым испугом просила его не делать этого.
   Они ничего не потеряют, отложив свадьбу, и родители их тоже женихались долгое время. Молчание сеньора Фермина означало согласие. И Рафаэль, скрываясь от крестного, чтобы ухаживать за его дочерью, терпеливо ждал со дня на день, когда старик в один прекрасный день встанет перед ним и скажет ему с своей деревенской грубостью: "Чего ты ждешь, чтобы забрать ее себе, дурень? Бери ее и да благо тебе будет".
   Стало рассветать. Рафаэль яснее видел теперь сквозь решетку лицо своей невесты. Бледный свет зари придавал голубоватый оттенок её смуглому лицу, отражаясь перламутровым отблеском на белках её глаз и усиливая черную тень её ресниц. Co стороны Хереса небо озарилось потоком лилового света, все больше расплывавшегося и поглощавшего в себе звезды. Из ночного тумана вырисовывался вдали город с густолиственными деревьями парка, с громадой белых его домов и улиц, в которых мигали последние газовые фонари, словно гаснущие звезды. Дул холодный утренний ветерок: земля и растения засверкали росой, соприкоснувшись со светом. Махая крыльями, вспорхнула из кустарника птица, издавая пронзительный крик, испугавший молодую девушку.
   -- Уходи, Рафаэль, -- сказала она с поспешностью страха, -- уходи сейчас же. Рассвело и отец мой скоро встанет. К тому же не замедлят проснуться и виноградари. Что они скажут, если увидят нас с тобой в такие часы?
   Но Рафаэль отказывался уходит. Так скоро! После ночи, проведенной столь сладостно!..
   Девушку охватило нетерпение. Зачем мучить ее, ведь они сегодня же увидятся снова. Пуст он скорей идет на тот постоялый дворик и садится на лошадь, лишь только откроют двери дома.
   -- Я не уйду, не уйду, -- говорил он умоляющим голосом и со страстью, сверкающей у него в глазах. -- Я не уйду... Но, если ты хочешь, чтобы я ушел?..
   Он еще больше прижался к решетке и робким шепотом объявил, под каким условием он готов уйти. Мария де-ла-Луц откинулась назад с жестом протеста, точно испугавшись приближения этих уст, умолявших из-за решетки.
   -- Ты меня не любишь, -- сказала она. -- Если-б любил, не просил бы таких вещей.
   И она прикрыла себе лицо руками, как бы собираясь заплакать.
   Рафаэль просунул руку через решетку и нежно разнял перекрещенные пальцы, скрывавшие от него глаза его возлюбленной.
   -- Ведь это же была лишь шутка, дитя мое. Прости меня грубияна! Лучше всего побей, дай мне пощечину, я ее вполне заслужил.
   Мария де-ла-Луц, с лицом, слегка раскрасневшимся от давления её рук, улыбалась, побежденная смирением своего возлюбленного, молившего ее о прощении.
   -- Прощаю тебя, но сейчас же уходи! Воть увидишь, они придут сюда... Да, да, прощаю, прощаю тебя... Только не будь настойчив, уходи скорей.
   -- Но чтобы убедить меня в том, что ты действительно простила меня, дай мне пощечину. Или ты мне ее дашь, или же я не уйду!
   -- Дать тебе пощечину! Этакий ловкач, нечего сказать! Знаю я чего ты добиваешься, плут! Бери и уходи сейчас же.
   Она, откинувшись назад телом, просунула ему через решетку свою полную, красивую руку, усеянную грациозными ямочками. Рафаэль взял руку, восторженно лаская ее. Он целовал розовые ногти, с наслаждением брал в рот кончики её тонких пальчиков, волнуя этим Марию де-ла-Луц за решеткой до нервных подергиваний.
   -- Оставь меня, злой человек! Я закричу, разбойник.
   И выдернув руку, она освободилась от его ласк, заставлявших ее дрожать каким-то внутренним щекотаньем; затем быстро захлопнула окно. Рафаэль еще долго стоял неподвижно и, наконец, удалился, когда перестал чувствовать на устах своих впечатление руки Марии де-ла-Луц.
   Прошло еще много времени, прежде чем обитатели Марчамало дали признаки жизни. Когда приказчик отворил дверь помещения виноградных давилен, дворовые собаки, залаяли и запрыгали кругом него. Потом, мало-помалу, с выражением недовольства на лицах стали выходит на эспланаду виноградари, принужденные оставаться в Марчамало для присутствования на готовящемся торжестве.
   Небо было лазурное и на нем не видно было самого легкого пятна облаков. На рубеже горизонта пурпуровая полоса возвещала о восходе солнца.
   -- Дай нам Бог добрый день, кабальеросы, -- сказал приказчик, обращаясь к поденщикам.
   Но они делали отрицательные жесты, или пожимали плечами, словно им безразлично будет ли такая или иная погода, когда они не со своими семействами.
   Рафаэль появился верхом, въезжая галопом на холм виноградника, точно он ехал с мызы.
   -- Ты встаешь ранехонько, парень, -- сказал ему крестный насмешливо. -- Видно, дела в Марчамало лишают тебя сна.
   Надсмотрщик, бродя вблизи дверей дома, не встретил, однако, Марии де-ла-Луц.
   Только поздним утром старик Фермин, наблюдавший с вершины холма за большой дорогой, увидел в конце белой полосы, отделявшей поляну от дороги, большое облако пыли, а среди него черные пятна экипажей.
   -- Они едут, парни! -- крикнул он виноградарям. -- Хозяин едет! Смотрите, встретьте его хорошенько, как приличествует порядочным людям.
   И поденщики, следуя указаниям приказчика, встали в два ряда по обеим сторонам дороги.
   Обширный каретный сарай Дюпона опустел вследствие готовящегося празднества. Лошади и мулы, как и верховые кони миллионера, были выведены из больших конюшен, находившихся позади его бодеги, и запряжены в своей сверкающей сбруе в экипажи всех родов, которые Дюпон покупал в Испании, или выписывал из Англии, с расточительностью богача, не имеющего возможности хвастнуть своим достатком иным образом.
   Дон-Пабло вышел из большого ландо, подавая руку толстому священнику с румяным лицом и в шелковой рясе, сиявшей на солнце. Как только он убедился, что его спутник вышел из экипажа без затруднений, он поспешил помочь сделать то же своей матери и жене, одетым с ног до головы в черном, с мантильей, спущенной на глаза.
   Виноградари, стоявшие неподвижно в две шеренги, сняли шляпы, приветствуя хозяина. Дюпон, довольный этим, улыбнулся, и священник сделал то же самое, окинув поденщиков взглядом покровительствующего сострадания.
   -- Весьма похвально, -- сказал он льстивым тоном на ухо дон-Пабло. -- По-видимому, это люди хорошие. Сейчас заметно, что они служат барину-христианину, который наставляет их своим добрым примером.
   И другие экипажи стали подъезжать с громким звоном бубенчиков и пылью, поднимаемой копытами лошадей. Эспланада наполнилась людьми. Свиту Дюпона составляли все его родственники и служащие в конторе. Даже его двоюродный брат Луис покинул, с заспанным лицом, на рассвете, почтенное общество своих друзей, чтобы присутствовать при торжестве и сделать этим приятное дону-Пабло, в покровительстве которого он как раз нуждался.
   Увидав Марию де-ла-Луц, собственник Матансуэлы пошел ей навстречу под аркады, смешавшись здесь с поваром Дюпона и всей толпой только что прибывших слуг, которые были завалены съестными припасами и просили дочь приказчика провести их на господскую кухню, чтобы заняться там изготовлением званого обеда.
   Фермин Монтенегро вышел с доном-Рамоном, начальником конторы, из другого экипажа и они вдвоем удалились в самый конец эспланады, как бы убегая от властного Дюпона. Этот последний давал приказания слугам относительно празднества и приходил в бешенство, заметив некоторые упущения в приготовлениях к нему.
   Послышался первый удар с колокольни часовни, призывавший к обедне. Никто не ждал вне пределов виноградника, но дон-Пабло приказал поденщику звонить три раза изо всей силы, как можно громче. Металлический звук колокола радовал Дюпона, ему казалось, что голос Божий раздается над его владениями, покровительствуя им, как это и должно было быть, потому что хозяин этих владений столь прекрасный христианин.
   Между тем священник, приехавший с доном-Пабло, казалось, тоже бежал от криков и бешеных жестов хозяина, которыми он сопровождал свои приказания и любезно присоседился к сеньору Фермину, восхваляя красивое зрелище, представляемое виноградником.
   -- Как величественно Провидение Господне! И что за дивные вещи он создает! Не правда ли, добрый друг?
   Приказчик знал священнослужителя. Он был новейшей страстью дона-Пабло, новейшим предметом его восхищения. Это был отец иезуит, о котором много говорили, благодаря тому что в духовных беседах, куда допускались лишь одни мужчины, он умело обсуждал так называемый социальный вопрос, столь запутанный для неверующих. Достигнуть его разрешения было не в их силах, но священник разрешал его в мгновение ока, опираясь на христианское милосердие.
   Дюпон отличался изменчивостью и непостоянством в своих увлечениях священнослужителями. To он боготворил отцов иезуитов, и обедня казалась ему не в обедню и проповедь не в проповедь, если они происходили не в церкви иезуитов. Но он быстро утомлялся рясой иезуитов, его обольщали разные монашествующие ордена, и он открывал свой кошелек и двери своего дома кармелитам, францисканцам или доминиканцам.
   Всякий раз, что приезжал на виноградник Дюпон, он являлся с духовным лицом иного разряда, из чего приказчик и узнавал, кто в ту пору были его любимцами. По временам здесь показывались монахи кармелиты, в другие раза доминиканцы или францисканцы. Он приводил иногда даже монахов с длинными бородами, приехавших из далеких стран и лиц, кое-как бормотавших по-испански. А хозяин с своими восторгами влюбленного, желая подчеркнут заслуги миссионера, говорил приказчику в порыве дружеского доверия:
   -- Это герой, мученик. Он обратил в христианство много язычников и даже, как я слышал, творить чудеса. Если б не скромность его, я бы его попросил снять с себя платье, чтобы ты изумился, глядя на шрамы, оставшиеся на теле его от вынесенных им истязаний.
   Разногласия дона-Пабло с доньей Эльвирой происходили на той почве, что любимцы её редко оказывались любимцами её сына. Когда он падал ниц перед иезуитами, благородная сестра маркиза де-Сан-Дионисио возносила до небес францисканцев, указывая на древность их ордена сравнительно со всеми остальными, основанными после них.
   -- Нет, мама, -- возражал дон-Пабло, сдерживая раздражительный свой характер из уважения к матери, -- мыслимо разве сравнивать каких-то нищенствующих монахов с отцами иезуитами, самыми учеными богословами церкви?
   А когда благочестивая сеньора стояла горой за ученых иезуитов, сын её говорил, чуть ли не плача от волнения, о святом пустыннике ассизском и францисканских монахах, могущих преподать неверующим уроки истинной демократии, так как именно им суждено, нежданно-негаданно, разрешить социальный вопрос.
   Теперь флюгер благосклонности Дюпона повернулся опять в сторону иезуитов, и он не появлялся нигде без отца Урисабала, уроженца Бискаи, земляка знаменитого св. Игнатия, достоинства, по мнению Дюпона, заслуживающие того, чтобы он их прославлял.
   Иезуит смотрел на виноградники с восхищением человека, привыкшего жить среди обыденности городских зданий и только изредка любоваться зрелищем величия природы. Он расспрашивал приказчика о том, как обрабатываются виноградники, восхваляя достоинства виноградников Дюпона. И сеньор Фермин, польщенный в своей гордости виноградаря, подумал про себя, что эти иезуиты не столь уже презренные, как выходило по словам друга его, дона-Фернанда.
   -- Знаете ли, милость ваша, -- ведь Марчамало единственный виноградник в мире, цвет всех виноградников Хереса.
   И он перечислял условия, необходимые для обработки хорошего виноградника, с лозами, рассаженными в известковой земле, на склонах холмов, чтобы дождевая вода стекала вниз и не охлаждала бы чрезмерно почву, лишая виноградный сок его силы. Таким вот образом произрастают эти виноградные грозди -- слава страны, -- с их маленькими, прозрачными ягодками, белизны слоновой кости.
   Увлеченный своим восхищением, приказчик перечислял священнику, точно он был виноделом, все операции, которые в течение года надлежит проделать с этой землей, чтобы извлечь из нее лучшие её соки. В последнюю четверть года делаются рiеtas, т. е. ямы кругом лоз для собирания в них дождевой воды. Эту работу называют chata. Тогда же производится и подрезывание лоз, вызывающее среди виноградарей столкновения, которые иногда даже бывают причиной смерти кого-нибудь; столкновения из-за того, следует ли подрезать лозы ножницами, как этого требуют хозяева, или же старинным резаком, нечто вроде коротких и тяжелых тесаков, как этого желают работники. Затем, в течение января и февраля производится работа, называемая cava bien, которою земля углаживается и оказывается выравненной, точно по ней прошло гребло. После того, в марте происходит el Golpe lleno, для уничтожения трав, выросших за время дождей, и вместе с тем осушивают также и почву. А в июне и июле имеет место la Vina, которою сдавливается земля, образуя твердую кору, чтобы в ней сохранялись её соки для передачи их виноградной лозе. Сверх этого, лозы окуривают серой в мае, когда начинают появляться грозди, чтобы избежать cenizo, болезнь, ведущую к отвердению виноградных ягод.
   И сеньор Фермин, желая наглядно доказать беспрерывную заботливость, требуемую в течение года этой почвой, имеющую ценность золота, приседал на корточки, чтобы поднят горсть известковой земли и показал священнику великолепие маленьких, белых, растертых крупинок, в которых не давали появиться ни одному зародышу паразитного растения. В пространстве между рядами виноградных лоз виднелась растолченная, вычищенная и словно полированная земля, с таким же блеском, если б это был пол салона. А виноградник Марчамало необъятной величиной распространяется на многих холмах и требует громадного труда для обработки его.
   Несмотря на суровость, проявляемую приказчиком относительно виноградарей во время их работ, теперь, когда они отсутствовали, он говорил с состраданием о тяжелом их труде. Получали они в день десять реалов, непомерная поденная плата сравнительно с получаемой полевыми рабочими на мызах. Но их семейства должны были жить в городе и, кроме того, харчи были на их счет, и они сообща покупали себе хлеб и menestra (похлебку из разных овощей), ежедневно привозимые им из Хереса на двух подводах. Рабочий инструмент тоже был их собственный: мотыга, весом в девять фунтов, которою они, с зари до зари, должны были управлять с легкостью, словно это камыш, имея лишь час отдыха во время завтрака, час во время обеда, и те несколько минут, которые им дарил приказчик своим позволением покурит.
   -- Девять фунтов, сеньор! -- добавил старший Фермин. -- Это может показаться вещью легкой и словно игрушкой на короткое время, но надо видеть, во что обращается человек после того, как он целый день подымал и опускал мотыгу. Под вечер она весит пуды, -- что я говорю пуды, тысячи пудов! Так и кажется, что подымаешь на воздух весь Херес, делая удар мотыгой.
   В виду того, что он говорил с приятелем хозяина, он не умолчал и об уловках, к которым обыкновенно прибегают в виноградниках, чтобы ускорить работу и выжать у поденщика все соки его. Выбирают самых ловких и сильных рабочих и им обещают реал прибавки, ставя их во главе отряда поденщиков. В признательность за прибавку избранные трудятся изо всех сил, разбивая землю своей мотыгой, и едва вздыхая между одним и другим ударом. Остальные же несчастные, чтобы не отстать, должны следовать примеру передового рабочего и удерживаться всеми своими усилиями на одном уровне с товарищем, пришпоривающим их.
   Вечером, полумертвые от усталости, они, в ожидании ужина, играют в карты, или же тихонько поют. Дон-Пабло строго-настрого запретил им читать газеты. Единственная их радость суббота, когда, с наступлением ночи, они покидают виноградники, направляясь в Херес, чтобы идти к обедне, как они выражаются. Воскресный день до позднего вечера проводится ими в их семействах, и часть заработка, оставшуюся у них после уплаты за харчи, они в то время передают женам.
   Священник выразил удивление, почему виноградари остались в Марчамало, раз сегодня воскресенье?
   -- Потому, что они хорошие ребята, -- сказал лицемерным тоном приказчик, -- и очень любят хозяина. Достаточно было мне сообщит им, от имени дона-Пабло, о готовящемся торжестве, чтобы бедняги добровольно остались здесь и не пошли бы домой.
   Голос Дюпона, звавший своего знаменитого друга, отца Урисабала, заставил его покинуть приказчика и направиться к церкви в сопровождении дона-Пабло и всей его семьи.
   Сеньор Фермин увидел тогда, что сын его прогуливается по одной тропинке с доном-Рамоном, начальником конторы. Они говорили о прекрасном состоянии виноградника. Благодаря инициативе дона-Пабло, Марчамало снова становилось тем, чем это поместье было в лучшие свои дни. Филоксера истребила множество лоз, бывших славой фирмы Дюпонов, но нынешний директор засадил опустошенные паразитами покатости холмов американскими лозами, -- нововведение, еще не виданное в Хересе; и знаменитое поместье вернется к славным своим временам, не страшась уже вторжений филоксеры. В этих видах готовилось торжество, чтобы благословение Божие простерло вечное свое покровительство над холмами Марчамало.
   Начальник конторы пришел в восторг от зрелища колыхавшихся виноградных лоз и разразился лирическим потоком хвалы. Дело рекламы фирмы было поручено ему, и из-под его пера старого журналиста и интеллигента, потерпевшего крушение, вытекали объявления, брошюрки, сообщения и проспекты на четвертых страницах газет, восхвалявшие чудные качества вин Хереса, и в особенности вин фирмы Дюпон. Слог этих восхвалений был до того высокопарный, торжественный и полный пафоса, что трудно было разгадать, пишет ли все это автор рекламы искренно, или же позволяет себе подшучивать над директором фирмы и над публикой. Читая произведения его, волей неволей приходилось верить, что вино Хереса столь же насущная потребность, как и хлеб, и что люди, не пьющие его, осуждены на близкую смерть.
   -- Посмотри-ка, Фермин, сын мой, -- говорил он, с ораторским пафосом, -- что за прелесть эти виноградники! Я горжусь тем, что состою на службе у фирмы, обладающей поместьем Марчамало. Ничего подобного нет ни в одной другой стране, и когда я слышу разговоры о прогрессе во Франции, о вооруженной силе немцев, или о морском могуществе англичан, я говорю себе: "Прекрасно, но где же у них вина, подобные винам Хереса?" Никогда нельзя достаточно расхвалить это вино, приятное для глаз, ароматичное для обоняния, доставляющее наслаждение вкусу и дающее подкрепление желудку! Ты согласен со мной?..
   Фермин утвердительно кивнул головой и улыбнулся, как бы угадывая, что дон-Рамон собирается сказать. Он знал наизусть красноречивые отрывки из его рекламных объявлений о фирме, ценимые доном-Пабло, как наипрекраснейшие образчики светской литературы.
   Всегда, лишь только представлялся к тому случай, дон-Рамон повторял их тоном декламации, пьянея от смакования собственного своего красноречия.
   -- Вино, Фермин, лучший всемирный напиток, самый здоровый из всех напитков, употребляемых людьми для питания их, или для услады. Это напиток, заслуживший честь довести до опьянения языческого бога. Это напиток, воспетый греческими и римскими поэтами, прославленный живописцами, восхваленный врачами. В вине ищет поэт вдохновения, находит солдат храбрость, рабочий -- силу, больной -- здоровье. В вине почерпает человек веселье и радость, а старики подкрепление. Вино возбуждает ум, оживляет воображение, поддерживает энергию. Мы не можем вообразить себе ни греческих героев, ни их дивных поэтов иначе, как только ободренных кипрскими и самосскими винами; и распущенность римского общества нам непонятна без вин Фалерно и Сиракузы. Мы можем допустить героическое сопротивление арагонских поселян при осаде Сарагосы без отдыха и еды, только сознавая, что сверх изумительной нравственной энергии их патриотизма, они, для физической поддержки, рассчитывали на кувшин легкого своего вина. Но в виноградном производстве, охватывающем многочисленные страны, какое изумительное разнообразие сортов и качеств, цвета и аромата, и до чего Херес выделяется во главе аристократии вин! Не правда ли, Фермин? Не находишь ли ты, что все сказанное мною справедливо и верно?..
   Юноша кивнул утвердительно головой. Все это он читал много раз в введении вь обширному каталогу фирмы, с видами бодег Дюпона и многочисленными их отделениями, содержащем историю фирмы и восхваления её производства, -- образцовое произведение дона-Рамона, которое хозяин дарил своим клиентам и посетителям, в белом с голубым переплете, цвета Пресвятой Девы, нарисованной Мурильо.
   -- Вино Хереса, -- продолжал торжественным тоном начальник конторы, не иностранный предмет, случайно выдвинутый изменчивой модой; его репутация установлена издавна, не только как приятного напитка, но и как незаменимого терапевтического средства. Бутылкой хереса выказывают в Англии гостеприимство друзьям; бутылкой хереса угощают выздоравливающих в скандинавских государствах, а в Индии английские солдаты восстанавливают им свои истощенные лихорадкой силы. Моряки побеждают хересом скорбут, и святые миссионеры прибегают к нему для уничтожения случаев анемии, вызванных климатом и разными страданиями. Нет сомнения, что подобные чудеса могут быт осуществлены лишь настоящим хересом, самого хорошего производства. В нем законный и естественный алкоголь вина соединяется с присущими ему веществами: вяжущим танином и возбуждающими эфирами, вызывающими аппетит для питания тела и сон для подкрепления его. Это вино, одновременно и возбуждающее и успокаивающее средство, превосходные условия, не встречающиеся в соединении ни в каком другом продукте, которое было бы, подобно хересу, в одно и то же время приятно на вкус и на глаз.
   Дон-Рамон замолк на мгновение, чтобы перевести дыхание и насладиться своим красноречием, но вскоре продолжал, устремив неподвижно свой взор на Фермина, словно это был враг, которого не легко убедить:
   -- К несчастью, многие думают, что смакуют херес, когда пьют дрянные подделки его. В Лондоне, под именем хереса, продают всякого рода искусственную бурду. Мы не можем мириться с этой ложью, сеньоры!.. Вино Хереса, это то же, что золото. Мы можем допустить, что золото бывает червонное, средней или низкой пробы, но нельзя допустить, чтобы апплике называлось золотом... Лишь тот херес настоящий, который производится виноградниками Хереса, стареет в наших винных складах и экспортируется под защитой уважаемого имени фирмы, пользующейся незапятнанной репутацией, какова, например, фирма братьев Дюпонов... Никакая другая фирма не может сравниться с нею: она охватывает все отрасли виноделия, имеет собственные виноградники, выделывает собственное вино, хранить его в собственных магазинах, давая там ему стареть; занимается также экспортом его и продажей, и кроме того, и перегоняет виноградный сок, выделывая из него свой знаменитый коньяк. Основана фирма Дюпона около полтораста лет тому назад. Дюпоны учредили свою династию, их могущество не допускает ни союзников, ни компаньонов; они засаживают виноградными лозами собственные земли, и эти лозы выводятся в питомниках тех же Дюпонов. Виноградный сок выдавливается в давильнях Дюпона; бочки, в которых бродит вино, -- фабрикуются у Дюпона. В бодегах Дюпона стареет, под надзором Дюпона же, их вино, и Дюпон отправляет и экспортирует его без помощи кого-либо другого, заинтересованного в деле. Итак, старайтесь приобрести настоящие вина Дюпона, в полной уверенности, что фирма, эта продает их чистыми и неподдельными.
   Фермин смеялся, слушая своего начальника, который несся галопом среди отрывков объявлений и реклам, хранившихся в его памяти.
   -- Помилосердствуйте, дон-Рамон!.. Ведь я же не куплю ни одной бутылки!.. Ведь я сам служащий в фирме!..
   Начальник конторы, по-видимому, очнулся от ораторского своего кошмара, и рассмеялся так же, как и его подчиненный.
   -- Быть может в объявлениях о фирме ты и давал многое из только что сказанного мною, но согласись, ведь это же недурно? Притом, -- продолжал он иронически, -- мы, великие люди, живем, отягощенные бременем нашего величия, так как нам нельзя его сбросить, мы и повторяемся.
   Он посмотрел на холмы, покрытые виноградными лозами, и снова заговорил тоном искреннего удовольствия:
   -- Я рад, что засадили прогалины, произведенные филоксерой, американскими лозами. Много раз советовал я это дону-Пабло. Таким образом в скором времени увеличится производство винограда и торговля наша, идущая теперь хорошо, пойдет еще лучше. Филовсера может возвращаться, когда ей вздумается, но уже тут она не найдет себе пристанища.
   Фермин сделал жест, приглашающий к доверию:
   -- Скажите откровенно, дон-Рамон, во что вы больше верите, в американские ли лозы, или в благословения, которыми этот поп наделит виноградник?..
   Дон-Рамон пристально посмотрел на юношу, точно желая увидеть в его зрачках свое изображение.
   -- Юноша! Юноша! -- строго произнес он, затем оглянулся с некоторой тревогой кругом себя и продолжал шепотом, точно виноградные лозы могли услышать его:
   -- Ты ведь знаешь меня, и я с доверием отношусь к тебе, потому что ты не доносчик, и к тому же видел свет и понавострился за границей. Зачем же ты вздумал обращаться ко мне с таким вопросом? Ведь ты знаешь, что я молчу, и даю идти вещам как им угодно. На большее я не имею права. Фирма Дюпон -- мое убежище; если б я его покинул, мне, со всем моим потомством, пришлось бы вернуться к страшной нищете моей мадридской жизни. Я здесь живу, подобно бродяге, пришедшему на постоялый двор и берущему то, что ему дают, не позволяя себе критиковать своих благодетелей.
   Воспоминание о прошлом с его иллюзиями и знаменем независимости пробудили в нем некоторое смущение. Чтобы успокоить себя, ему захотелось объяснить радикальную перемену в его жизни.
   -- Я, Фермин, ушел с поля сражения и не раскаиваюсь в этом. Еще многие из бывших моих товарищей остались верными прошлому с последовательностью упорства; но они родились быт героями, я же не более как человек, считающий, что нельзя не есть и что это первая жизненная функция. Кроме того, я устал писать для одной лишь славы и идей, устал терзаться из-за них и жить в непрерывающейся бедности. Однажды я сказал себе, что работать стоит только или для того, чтобы добыть себе известность, или же чтобы добыт себе верный кусок хлеба. И так как я был уверен, что мир не может почувствовать ни малейшего волнения из-за моего отступления и даже не замечает, существую ли я или нет, я спрятал те драгоценности, которые называл идеалами, решил искать себе поесть, и, пользуясь некоторым барабанным боем, пущенным мною в газетах, в виде восхвалений фирмы Дюпон, приютился в ней навсегда, о чем нимало не жалею.
   Дону-Рамону показалось, что в глазах Фермина отразилось некоторое отвращение к цинизму, с которым он говорил, и он поспешил добавить:
   -- Я остался тем же, чем и был раньше, юноша. Если меня поскрести, явится прежний мой облик. Верь мне: у того, кто раз отведал от фатального яблока, о котором говорят эти сеньоры, друзья нашего принципала, -- никогда уже с его уст не исчезнет тот вкус. Меняют наружную оболочку, чтобы продолжать жить, но душу -- никогда!.. Кто сомневался, рассуждал и критиковал, -- никогда уже не будет верить так, как верят благочестивые богомольцы; он будет лишь так верить, как это ему советует разум, или же вынуждают к тому обстоятельства... И вот, если ты увидишь кого-либо подобного мне, говорящего о религии и догматах, знай, что он лжет, потому что это ему удобно, или же сам себя обманывает, чтобы заручиться некоторым спокойствием... Фермин, сын мой, не легко зарабатываю я себе хлеб, зарабатываю его ценой душевного унижения, вызывающего во мне стыд! Я, -- в былое время столь щепетильный и суровый в спартанских добродетелях!.. -- Но подумай и о том, что у меня есть дочери, которые желают и есть, и одеваться, и все остальное необходимое для ловли женихов, и чго пока эти женихи не явятся, я обязан содержать своих дочерей, хотя бы для этого мне даже пришлось бы воровать...
   Дон-Рамону показалось, что его приятель делает жест сострадания.
   -- Презирай меня, сколько хочешь: молодежь не понимает некоторых вещей; вам не трудно сохранить себя чистыми, и от этого никто не пострадает, кроме вас самих... Притом же, друг мой, я нимало не раскаиваюсь в так называемом моем ренегатстве. Вед я разочарованный... Жертвовать собой для народа?.. Стоит он этого!.. Я половину своей жизни провел, беснуясь от голода и ожидая la gorda {жирную -- иносказательно революцию.}. Ну, скажи-ка мне, по правде, когда на самом деле восставала наша страна? когда у нас была революция? Единственная, настоящая, произошла в 1808 г., и если тогда страна восстала, то оттого лишь, что у нее отняли нескольких принцев и инфантов, -- глупцов по рождению и злыдней по наследственному инстинкту. А народ проливал свою кровь, чтобы вернуть себе этих господ, отблагодаривших его за столь многие жертвы, посылая одних в тюрьму и вздергивая других на виселицы. Чудесный народ! Иди и жертвуй собой, ожидая чего-либо от него. После того у нас уже не было больше революций, а только одни лишь военные пронунсиаменто, или мятежи из-за улучшения положения и личного антагонизма, которые, если и привели к чему-нибудь, то лишь только косвенно оттого, что ими завладевало общественное мнение. А так как теперь генералы не делают восстаний, потому что у них есть все, что они желают, и правители, наученные историей, стараются обласкать их, -- революция кончилась... Те, которые работают для нее, утомляются и мучаются с таким же успехом, как если б они набирали воду в корзинах из ковыля. Приветствую героев с порога моего убежища!.. Но не сделаю ни шага, чтобы идти заодно с ними... Я не принадлежу в их славному отряду; я -- птица домашняя, спокойная и хорошо откормленная, и не раскаиваюсь в этом, когда вижу моего старого товарища, Фернандо Сальватьерру, друга твоего отца, одетого по зимнему летом, и по летнему зимой, питающегося одним лишь хлебом и сыром, имеющего камеру, приберегаемую для него во всех тюрьмах Испании и притесняемого на каждом шагу полицией... Что ж, -- великолепно! Газеты печатают имя героя, быт может, история упомянет о нем, но я предпочитаю свой стол в конторе, свое кресло, напоминающее мне кресло каноников, и великодушие дона-Пабло, который щедр как принц с умеющими восхвалять его.
   Фермин, оскорбленный ироническим тоном, которым этот побежденный жизнью, довольный своим рабством, говорил только что о Сальватьерре, собрался было отвечать ему, как вдруг на эспланаде раздался властный голос Дюпона, и приказчик громко захлопал в ладоши, созывая рабочих.
   Колокол посылал в пространство последний, третий свой удар. Обедня должна была немедленно начаться. Дон-Пабло, стоя на ступенях лестницы, охватил взглядом все свое стадо и поспешно вошел в часовню, так как решил для назидания виноградарей помогать священнику при службе.
   Толпа работников наполнила часовню, и стояла там с видом, отнимающим по временам у Дюпона всякую надежду, что эти люди чувствуют благодарность к нему за его заботы о спасении их душ.
   По близости к алтарю восседали на алых креслах дамы семейства Дюпонов, а позади них -- родственники и служащие конторы. Алтар был украшен горными растениями и цветами из оранжерей Дюпонов. Острое благоухание лесных растений смешивалось с запахом утомленных и потных тел, выделяемым скопищем поденщиков.
   Время от времени Мария де-ла-Луц бросала кухню, чтобы подбежать к дверям церкви и послушать капельку обедни. Поднявшись на цыпочки, она поверх всех голов устремляла глаза свои на Рафаэля, стоявшего рядом с приказчиком на ступенях, которые вели к алтарю, составляя таким образом точно живую ограду между господами и бедными людьми.
   Луис Дюпон, стоявший позади кресла тетки своей, увидав Марию де-ла-Луц, начал делать ей разные знаки и даже угрожал ей пальцем! Ах, проклятый бездельник! Он остался все тем же. До начала обедни Луис вертелся на кухне, надоедая ей своими шутками, словно еще продолжались их детские игры. Время от времени она была вынуждена полушутя, полусерьезно угрожать ему за то, что он давал волю своим рукам.
   Но Мария де-ла-Луц не могла оставаться долго у дверей церкви. Служащие на кухне поминутно звали ее, не находя самых нужных предметов для своего кухонного дела.
   Обедня подвигалась вперед. Сеньора вдова Дюпон умилялась при виде смирения и христианской кротости, с которыми её Пабло носил с места на место требник, или брал в руки церковную утварь.
   Первый миллионер во всей округе подает беднякам такой пример смирения перед лицом священнослужителя Божьего, заменяя собой дьячка при отце Урисабале! Если б все богатые поступали таким же образом, работники, чувствующие лишь ненависть и желание мести, смотрели бы на вещи иначе. И взволнованная величием души своего сына, донья-Эльвира опускала глаза, вздыхая, близкая к тому, чтобы расплакаться...
   Когда кончилась обедня, наступил момент великого торжества -- благословения виноградников для предотвращения опасности от филоксеры... после того, как их засадили американскими лозами.
   Сеньор Фермин поспешно вышел из часовни и велел принести к дверям соломенные тюки, привезенные накануне из Хереса и наполненные восковыми свечами. Приказчик принялся раздавать свечи виноградарям.
   Под сверкающим блеском солнца засветилось, точно красные и непрозрачные мазки кисти, -- пламя восковых свечей. Поденщики встали в два ряда и, предводительствуемые сеньором Фермином, медленно двинулись вперед, направляясь вниз по винограднику.
   Дамы, собравшиеся на площадке со всеми своими служанками и Марией де-ла-Луц, смотрели на процессию и медленное шествие мужчин в две шеренги, с опущенной вниз головой и восковыми свечами в руках, некоторые в куртках из серого сукна, другие в рубахах с повязанным кругом шеи красным платком, при чем все несли свои шляпы, прислоненные к груди.
   Сеньор Фермин, шествуя во главе процессии, дошел уже до спуска среднего холма, когда у входа в часовню появилась наиболее интересная группа: отец Урисабал в рясе, усеянной красными и сверкающими золотом цветами и рядом с ним Дюпон, который держал в руках восковую свечу точно меч, и повелительно оглядывался во все стороны, чтобы церемония сошла хорошо и ее не омрачила бы ни малейшая оплошность.
   Сзади него, вроде почетной свиты, шли все его родственники и служащие в конторе, с сокрушением на лицах. Луис был наиболее серьезен с виду. Он смеялся над всем, исключая лишь религии, a эта церемония волновала его своим необычайным характером. Луис был хорошим учеником отцов-иезуитов -- "натура у него была добрая", как говорил дон-Пабло, когда ему сообщали о "шалостях" его двоюродного брата.
   Отец Урисабал открыл книгу, которую нес, прижимая ее к груди: -- католический требник, и начал читать молебствие святым, "великую литанию", как ее называют церковники.
   Дюпон приказал жестом всем окружавшим его точно повторять за ним его ответы священнику:
   -- Sancte Michael!..
   -- Ora pro nobis, -- отозвался хозяин твердым голосом, взглянув на сопровождавших его:
   Они повторяли его слова и возглас "Ora pro nobis" разлился громким ревом до первых рядов процессии, где, казалось, голос сеньора Фермина покрывал все остальные.
   -- Sancte Raphael!..
   -- Ora pro nobis!..
   -- Omnes Sancti Angeli et Archangeli!..
   Теперь, когда молитвенный призыв относился уже не к одному святому, а ко многим, Дюпон поднял голову и крикнул громче, чтобы все слышали и не ошиблись в ответе.
   -- Orate pro nobis.
   Но только близко окружавшие дона-Пабло могли следовать его указаниям. Остальная же часть процессии медленно двигалась вперед и из её рядов исходил рев, каждый раз все более нахальный, с шутливой звонкостью и ироническим дрожанием голосов.
   После нескольких фраз молебствия поденщики, соскучившись церемонией, с опущенными вниз свечами, отвечали автоматически, то подражая раскатам грома, то пронзительному визгу старух, что вынуждало многих из них прикрывать себе рот шляпой.
   -- Sancte Iacobe!.. -- пел священник.
   -- Noooobis, -- ревели виноградари с насмешливыми интонациями голоса, не теряя при этом серьезности своих загоревших лиц.
   -- Sancte Barnaba!..
   -- Obis, Jbis! -- отвечали вдали поденщики.
   Сеньор Фермин, тоже соскучившись церемонией, притворился, что сердится.
   -- Слушайте, чтоб у меня все было чинно! -- говорил он, обращаясь к самым нахальным из поденщиков. -- Неужели вы, каторжники, не видите, что хозяин поймет насмешки ваши над ним?
   Но хозяин не отдавал себе отчета ни в чем, ослепленный волнением. Вид двух шеренг людей, идущих между виноградными лозами, и спокойное пение священника, растрогали ему душу. Пламя восковых свечей дрожало без красок и света, точно блуждающие огоньки, застигнутые в ночном их путешествии рассветом. Ряса иезуита сверкала под лучами солнца, точно чешуя громадного насекомого, белого с золотом. Священная церемония до того волновала Дюпона, что вызвала слезы на его глазах.
   -- Чудесно! не правда ли, -- сказал он в один из промежутков литании, не видя кто его окружает и роняя наугад слова своего восторга.
   -- Дивно! -- поспешил вставить слово свое начальник конторы.
   -- Великолепно, первый сорт, -- добавил Луис. -- Точно в театре...
   Несмотря на волнение, Дюпон не забывал своевременно давать ответы на молитвенный призыв и заботиться о священнике. Он брал его под руку, чтобы провести по неровностям почвы; старался не давать его рясе зацепляться за длинные стебли лоз, стлавшихся по земле на краях дороги.
   -- Ab ira, et odio, et omni mala voluntatel... -- пел священник.
   Нужно было изменить ответ, и Дюпон со всей своей свитой провозгласил:
   -- Libera nos, Domine.
   Между тем, остальная часть процессии продолжала с ироническим упорством твердить свое Ога pro nobis.
   -- A, spiritu fornicationis! -- сказал отец Урисабал.
   -- Libera nos, Domine, -- ответили с сокрушением сердца Дюпон и все слышавшие эту мольбу к Всевышнему, между тем как пол процессии издали ревела:
   -- Nooobis...obis.
   Приказчик шел теперь вверх по холму, направляясь с своими людьми к эспланаде. Виноградари построились здесь группами, вокруг цистерны, над которой поднимался большой железный обруч, украшенный крестом. Когда священник прибыл с окружавшими его, Дюпон освободился от свечи, чтобы взят у поденщика, на обязанности которого лежало смотреть за часовней, иссоп и сосуд со святой водой. Он будет служить дьячком своему ученому другу. Руки его дрожали от волнения, когда он брал священные предметы.
   Приказчик и многие из виноградарей, догадываясь, что настал самый торжественный момент церемонии, непомерно открывали глаза, надеясь увидеть что-нибудь необычайное.
   Между тем, священник перелистывал страницы своей книги, не встречая молитвы, подходящей к случаю. Требник был самый полный, а церковь охватывает молитвой все моменты жизни человека: имеется молитва для родильниц, для воды, свечей, новых домов, для только что отстроенных барок, для постели супругов, Для отправляющихся в путешествие, для хлеба, яиц и всякого рода съестных припасов. Наконец, отец Урисабал нашел в требнике то, что искал: Benedictio super fruges et vineas.
   И Дюпон чувствовал некоторую гордость при мысли, что церковь снабжена латинской молитвой для виноградников, как бы предвидя, что через долгие века в Хересе окажется служитель Божий, великий винодел, которому понадобится эта молитва.
   -- Adjutorium nostrum in nomine Domine, -- сказал священник, глядя во все глаза на своего богача свещеносца, rотовый тотчас подсказать ему требуемый ответ.
   -- Quifecit coelum et terram, -- провозгласил не колеблясь Дюпон, вспомнив заботливо выученные им слова.
   Еще на два молитвенные призыва священника они дал, как следовало, ответ и тогда иезуит принялся медленно читать Oremus, прося покровительства Божьего для виноградников и защиты для созревания виноградных гроздьев.
   -- Per Christum Dominem nostrum, -- окончил молитву иезуит.
   -- Amen, -- отвечал Дюпон с взволнованным лицом, делая усилие, чтобы слезы не брызнули у него из глаз.
   Отец Урисабал взял иссоп, омочил его в святой воде и приподнялся, как бы для того, чтобы лучше доминировать над пространством виноградника, которое он охватывал взглядом с эспланады.
   -- Asperges... -- и бормоча сквозь зубы конец молитвенного обращения, он окропил святой водой пространство, лежащее впереди него.
   -- Asperges... Asperges... -- и он кропил направо и налево.
   Затем, сняв с себя рясу и улыбаясь сеньорам с удовлетворенным чувством того, что считает свой труд удачно конченным, он направился к часовне, сопровождаемый дьячком, который снова нес иссоп и чашу со святой водой.
   -- Кончилось? -- флегматично спросил приказчика старик-виноградарь с суровым лицом.
   -- Да, кончилось.
   -- Так что ничего больше не будет говорить отец священник?
   -- Думаю, что ничего.
   -- Хорошо... И мы можем идти?
   Сеньор Фермин, поговорив с доном-Пабло, обернулся к группе работников, хлопая в ладоши. Пусть себе улетают! Торжество кончилось для них. Они могут идти слушать другую обедню, видеться со своими женами; но к ночи пускай все возвратятся на виноградник, чтобы пораньше утром приступить к работе.
   -- Возьмите с собой восковые свечи, -- добавил приказчик, -- хозяин дарит их вам, чтобы ваши семьи сохраняли их, как воспоминание.
   Работники стали дефилировать перед Дюпоном с потушенными свечами в руках.
   -- Весьма благодарны, -- говорили некоторые из них, поднося руку к шляпе.
   И тон их голоса был такой, что окружавшие Дюпона не знали, не обидится ли он.
   Однако дон-Пабло все еще находился под влиянием волнующих его впечатлений. В господском доме начались приготовления к банкету, но он не будет в состоянии есть. Какой великий день, друзья моя!.. Что за чудное зрелище! И глядя на сонмы работников, двигавшихся по винограднику, он давал своему восторгу свободный выход.
   Вот образчик того, чем должно было бы быть общество, -- господа и слуги, богатые и бедные, соединенные все в Боге, любящие друг друга по-христиански, сохраняя каждый свое положение и ту часть благосостояния, которым Господу было угодно оделить его.
   Виноградари шли поспешно, некоторые бежали, чтобы оказаться впереди товарищей и раньше других прибыть в город. Еще накануне вечером их семьи ждали их в Хересе. Поденщики провели всю неделю, мечтая о субботе, о возвращении домой, чтобы почувствовать тепло семьи после шести дней общей скученности.
   Это было единственное утешение бедняков, печальный отдых после трудовой недели, а у них украли ночь и утро. Им оставалось всего лишь несколько часов: когда стемнеет они должны вернуться в Марчамало.
   Выйдя из владений Дюпона и увидев себя на большой дороге, у людей развязался язык. Они остановились на минуту, чтобы устремит взгляд на высоту холма, где вырисовывались фигуры дона-Пабло и служащих конторы, казавшихся теперь крохотными вследствие большого расстояния.
   Самые юные из виноградарей смотрели с презрением на подаренную им свечу и прислоняя ее к животу, двигали ею с цинизмом, поворачивая ее вверх, к холму.
   -- Вот тебе!.. воть тебе!..
   Старики же разражались глухими угрозами:
   -- Чтоб тебя кинжалом в бок, ханжа-мучитель! хот бы тебя задушили, грабитель!..
   И Дюпон, с высоты охватывавший взором полным слез свои владения и сотни своих работников, остановившихся на дороге, чтобы, как он думал еще раз поклониться ему, делился впечатлениями со своими союзниками.
   -- Великий день, друзья мои! Трогательное зрелище! Мир, дабы в нем все шло хорошо, должен быть организован сообразно со здравыми традициями... Вот так, как его торговая фирма!..

V.

   В одну субботу вечером Фермин Монтенегро, выходя из конторы, встретил дона-Фернандо Сальватьерру.
   Маэстро направлялся за город для продолжительной прогулки. Большую часть дня он занимался переводами с английского языка, или же писал статьи для идейных журналов -- занятие, приносившее ему необходимое для него питание хлебом и сыром и позволявшее ему, кроме того, помогать еще и товарищу, в домике которого он жил, и другим товарищам не менее бедным, которые осаждали его, часто прося поддержки во имя солидарности.
   Единственное его удовольствие после дневной работы была продолжительная прогулка, длившаяся в течение нескольких часов, до наступления ночи, почти что целое путешествие, причем он неожиданно появлялся на мызах, отстоявших от города на расстоянии многих миль.
   Друзья избегали сопровождать в его экскурсиях этого неутомимого ходока, который считал ходьбу наиболее действительным из всех лекарств, и говорил о Канте, ставя в пример ежедневные четырехчасовые прогулки философа, благодаря которым он и достиг глубокой старости.
   Зная, что у Фермина нет неотложных занятий, Сальватьерра пригласил его пройтись с ним. Он шел по направлению к равнинам Каулина. Дорога в Марчамало нравилась ему больше, и он был уверен в том, что старый товарищ приказчик встретит его с открытыми объятиями; но знал о чувствах, питаемых к нему Дюпоном, он не желал быть причиной каких-либо неприятностей для своего друга.
   -- И ты также, юноша, -- продолжал дон-Фернандо, -- подвергаешься опасности выслушать проповедь, если Дюпон узнает, что ты гулял со мной.
   Фермин пожал плечами. Он привык к порывам гнева своего принципала и очен скоро после того, как услышит его негодующую реч, забывает ее. Кроме того, он уже давно не беседовал с доном-Фернандо, и прогулка с ним в этот прекрасный весенний вечер доставит ему большое удовольствие.
   Выйдя из города и пройдя вдоль оград маленьких виноградников с их дачками, окруженными деревьями, они увидели раскинувшуюся перед их глазами, словно зеленую степь, равнину Каулина. Нигде ни одного дерева, ни единого здания.
   Равнина тянулась до самых гор, затушеванных расстоянием и прикрывающих горизонт, тянулась пустынная, невозделанная, с однообразной торжественностью запущенной земли. Почва заросла густой чащей вереска, а весна оттеняла темную его зелен белыми и красными цветами. Лопух и чертополох, дикие и антипатичные растения пустырей, громоздили по краям дороги колючие и задирчивые свои произрастания. Их прямые и колеблющиеся стебли с белыми помпонами и гроздьями заменяли собой деревья в этой плоской и монотонной беспредельности, не прерываемой ничем волнистым. Разбросанные на далеких расстояниях, едва выделялись, словно черные бородавки, хижины и сторожки пастухов, сделанные из веток и столь низеньких, что они казались жилищами пресмыкающихся. Махая крыльями, уносились вяхири в высь радостного вечернего неба. Золотыми каймами окружались облака, отражавшие заходящее солнце.
   Нескончаемая проволока тянулась почти в уровень земли от столба к столбу, обозначая границы равнины, разделенной на громадные доли. И в этих отгороженных пространствах, которые нельзя было охватить взором, двигались медленными шагами быки или же стояли неподвижно, умаленные расстоянием, точно упавшие из игрушечного ящика. Бубенчики на шеях животных вливали трепет в дальние отзвуки вечернего безмолвия, придавая меланхолическую нотку мертвому ландшафту.
   -- Посмотри, Фермин, -- сказал иронически Сальватьерра, -- вот она, веселая Андалузия... плодородная Андалузия!..
   Сотни тысяч людей, -- жертвы поденщины, -- подвергаются мукам голода, не имея земли для её обработки, а вся земля в окрестностях цивилизованного города сберегается для животных. И это не мирные быки, мясо которых идет в пищу человеку; на этой равнине господствуют лютые животные, которым предстоит являться в цирках и свирепость которых собственники быков развивают, стараясь увеличить ее.
   В бесконечной равнине отлично бы поместилось целых четыре села и могли бы пропитываться сотни семейств; но земля эта принадлежала быкам, лютость которых поддерживалась человеком для забавы праздных людей, придавая к тому же еще своей промышленности патриотический характер.
   -- Есть люди, -- продолжал Сальватьерра, -- мечтающие оросить эти равнины водой, которая теперь теряется в горах, и водворить на собственной земле всю орду несчастных, обманывающих голод свой харчами поденщины. И это-то мечтают добиться среди существующего строя!.. А многие из них называют еще меня мечтателем! Богатый имеет мызы и виноградники и ему нужен голод, этот его союзник, чтобы он доставлял ему рабов поденщины. Торговец быков, в свою очередь, нуждается в большом количестве невозделанной земли для выращивания на ней диких животных, так как ему платят не за мясо, а смотря по степени их свирепости. И могучие, владеющие деньгами, заинтересованы в том, чтобы все шло по-старому, и так оно и будет!..
   Сальватьерра смеялся, вспоминая то, что он слышал о прогрессе своей родины. На мызах встречались кой-где земледельческие орудия новейших образцов, и газеты, подкупленные богатыми, расточали похвалы великой инициативе своих покровителей, радеющих о пользе земледельческого прогресса. Ложь, все ложь. Земля обрабатывается хуже, чем во времена мавров. Удобрения остаются неведомыми; о них говорят презрительно, как о нововведениях, противных добрым, старым традициям. На интенсивность обработки земли в других странах смотрят как на бред. Пашут на библейский лад, предоставляя земле производить по её капризу, возмещая плохие урожаи большим протяжением поместий и крохотной платой поденщикам. В Испании единственно введены только изобретения механического прогресса, и то лишь в качестве боевого орудия против врага, против работника. На мызах не найти других современных машин, кроме молотилок. Это -- тяжелая артиллерия крупной собственности. Молотьба по старой системе, -- с кобылами, ходившими кругом по гумну, -- продолжалась целые месяцы, и поденщики пользовались этим временем, чтобы просить какого-нибудь облегчения, угрожая забастовкой, отдававшей жатву на произвол суровости погоды. Молотилка, в две недели осуществлявшая работу двух месяцев, давала хозяину уверенность воспользоваться вполне своей жатвой. Кроме того, она давала сбережение рабочих рук и была равносильна мщению против мятежных и недовольных, преследовавших порядочных людей своими обложениями. И в Circulo Caballero {Собрание наездников} крупные помещики говорили о прогрессе страны и о земледельческих орудиях, служивших только для того, чтобы собрать и обеспечить жатву, а не для того, чтобы обсеменит и улучшить поля, выставляя лицемерно эту военную хитрость в виде бескорыстного прогресса.
   Крупная собственность была причиной оскудения страны, которую она держала в уничижении под грубым своим гнетом. Город сохранял еще свою физиономию римской эпохи и был окружен многими и многими милями пустынных равнин, без признака сел или деревень, без иных скоплений жизни, как только мызы, с их поденщиками, этими наемниками нужды, которых немедленно же заменяли другими, лишь только силы их ослабевали под бременем старости или утомления, более несчастные, чем древние рабы, знавшие по крайней мере, что хлеб и кров обеспечены им до их смерти.
   Жизнь сосредоточивалась вся в городе, как будто война опустошала поля, и лишь за городскими стенами жизнь считалась безопасной. Старинный латифунд господской земли привлекал орды, когда этого требовали полевые работы. По окончании их, бесконечные пустынные места окутывались словно безмолвием смерти и толпы поденщиков удалялись в свои горные села, чтобы издали проклинать угнетающий их город. Другие нищенствовали в нем, видя вблизи богатство хозяев, их грубое чванство, зарождавшее в душах бедняков желание истребления.
   Сальватьерра замедлял шаг, чтоб оглянуться назад, и посмотреть на город, вырисовавший свои белые дома и деревья садов своих на розово-золотом небе заходящего солнца.
   -- Ах, Херес! Херес!.. -- воскликнул революционер. -- Город миллионеров, окруженный бесконечной ордой нищих!.. Удивительно, что ты еще стоишь здесь, такой белый и красивый, смеясь над всякой нищетой -- и тебя еще не пожрал огонь!..
   Равнина в окрестностях города, имевшая протяжение чуть ли не целой губернии, принадлежала восьмидесяти помещикам. И в остальной части Андалузии все обстояло совершенно также. Многие отпрыски древних родов сохранили еще феодальные свои владения, имения громадных размеров, приобретенные их предками только тем, что они с копьем в руках налетали галопом на мавров, убивая их. Другие же большие поместья принадлежали скупщикам национальных земель, или же политическим агитаторам, которые за оказанные ими во время выборов услуги получили в дар от государства общественные холмы и земли, на которых обитало множество людей. В некоторых горных местностях встречались заброшенные села с разрушающимися домами, точно здесь прошла страшная эпидемия. Поселяне бежали, отыскивая вдали порабощение поденщины, так как они видели превратившимися в пастбище влиятельного богача общественные земли, дававшие хлеб их семьям.
   И этот гнет собственности, безмерный и варварский, был все-таки еще сносный в некоторых уездах Андалузии, так как здесь хозяева не находились на лицо, а жили в Мадриде на доходы, высылаемые им администраторами и арендаторами, довольствуясь производительностью имений, в которых они никогда не бывали и которые по большому своему протяжению приносили значительный и разнообразный доход.
   Но в Хересе богатый стоял ежечасно над бедным, давая ему чувствовать свою власть. Он представлял собой грубого кентавра, тщеславившегося своей силой, искавшего боя, пьяневшего от него и наслаждавшегося гневом голодного, вызывая его на битву, чтобы укротить его, как дикую лошадь, когда ее ведут подковывать.
   -- Здешний богач еще более грубый, чем его рабочий, -- говорил Сальватьерра. -- Его смелая и импульсивная животность вносит еще более мучительности в нужду.
   Богатство больше на виду здесь, чем в других местностях Андалузии. Хозяева виноградников, собственники бодег, экспортеры вин с их громадными состояниями и чванливым мотовством вливают много горечи в бедноту несчастных.
   -- Те, которые дают человеку два реала за работу целого дня, -- продолжал революционер, -- платят до пятидесяти тысяч реалов за рысака. Я видел жилище поденщиков и видел многие конюшни Хереса, где стоят лошади, не приносящие пользы, а лишь служащие для того, чтоб льстить тщеславию своих хозяев. Поверь мне, Фермин, здесь, у нас, есть тысячи разумных существ, которые, ложась спать с ноющими костями на мызные циновки, желали бы проснуться превращенными в лошадей.
   Он не безусловно ненавидит крупную собственность. Это облегчение в будущем для пользования земли, -- великодушная мечта, осуществление которой часто уже кажется ему близким. Чем ограниченнее число земельных собственников, тем легче будет разрешена задача и меньше взволнуют жалобы тех, которых лишат их собственности.
   Но это разрешение вопроса еще далеко, а между тем он не может не негодовать на все возрастающую нужду и нравственное уничтожение рабов земли. Он изумлен слепотой людей счастливых, цепляющихся за прошлое. Отдав землепашцам владение землей маленькими частицами, как в других местностях Испании, они на целые века остановили бы революцию в деревне. Мелкий землевладелец, который любит свой участок земли, словно это продолжение его семьи, относится сурово и враждебно ко всякому революционному новшеству и даже более сурово и враждебно, чем настоящий богач. Всякую новую мысль он считает опасностью для своего благосостояния и свирепо отталкивает ее.
   Передачей этим людям владения землей был бы удален момент верховной справедливости, о котором мечтает Сальватьерра. Но хотя это и так, его душа благотворителя утешалась бы мыслью о временном облегчении нужды. В пустынных местностях возникли бы села, исчезли бы уединенные мызы с их ужасным видом казарм или тюрем, и стада вернулись бы в горы, предоставив равнины людям для пропитания их.
   Но Фермин, слушая своего учителя, отрицательно качал головой.
   -- Все останется по-старому, -- сказал он. -- Богатые ни мало ни заботятся о будущем и не считают нужным принимать какие-либо предосторожности чтоб замедлить его появление. Глаза у них на темени и если они что-либо видят, то лишь сзади. Пока управляют страной люди их сословия, имеющие к своим услугам ружья, оплачиваемые всеми нами, они смеются над мятежом снизу. К тому же они хорошо знают людей.
   -- Ты верно сказал, -- ответил Сальватьерра, -- они знают людей и не боятся их.
   Революционер вспомнил Maestrico, того молодого парня, которого он видел с усилием пишущего при свете огарка в людской в Матансуэле. Быть может эта невинная душа, с искренней своей верой понимала лучше будущность, чем он в своем негодовании, стремящемся к немедленному уничтожению всех зол. Самое важное создать новых людей, прежде чем заняться упразднением дряхлого мира. И вспомнив о толпе, несчастной и безвольной, он заговорил с некоторой грустью.
   -- Тщетно производились революции у нас, в нашей стране. Душа народа осталась та же, как и во времена господской власти. В затаенной глубине её хранится смирение раба.
   Эта страна, страна виноделия; и Сальватьерра с воздержанностью трезвенника проклинал влияние на население алкоголического яда, передающееся из рода в род. Бодега, -- современная феодальная крепость, которая держит массы в уничижении и рабстве. Неистовства, преступления, радости, влюбленность, все -- продукт вина, словно этот народ, который учится пить, едва отнимут ребенка от груди матери и считает часы дня по числу выпитых стаканов вина, лишен страстей и привязанностей, и неспособен действовать и чувствовать по собственному почину, нуждаясь для всех своих поступков в возбуждении винной влагой.
   Сальватьерра говорил о вине как о незримой и всемогущей личности, вмешивающейся во все действия этих автоматов, влияя на их ограниченный ум, подталкивая их к унынию, так же как и к беспорядочному веселию.
   Интеллигенты, которые могли бы быт вождями массы, проявляют в молодости великодушные стремления, но едва они вступят в возраст, как уже становятся жертвами местной эпидемии, превращаясь в известных manzanilleros {манцанильо -- дерево с ядовитыми плодами}, мозг которых не может функционировать иначе, как под влиянием алкоголического возбуждения. А в цветущие года зрелости они уже являются дряхлыми, с дрожащими руками, чуть ли не паралитиками, с красными глазами, померкнувшим зрением и с затемненным мышлением, как будто алкоголь окутывает облаками их мозг.
   Но, -- веселые жертвы этого рабства, -- они еще восхваляют вино, как самое верное средство для укрепления жизненных функций.
   Рабы нужды не могут наслаждаться этим удовольствием богатых; но завидуют ему, мечтая об опьянении, как о величайшем счастии. В моменты гнева и протеста толпы, достаточно подсунут ей бочки вина, чтобы все улыбались и видели бы нищету свою позолоченной и светлой сквозь стаканы, наполненные золотою влагой.
   -- Вино! -- воскликнул Сальватьерра, -- это самый величайший враг здешней страны: оно убивает энергию, создает обманчивые надежды, прекращает раньше времени жизнь; оно уничтожает все, даже и любовь.
   Фермин улыбался, слушая своего учителя.
   -- Не так уже это страшно, дон-Фернандо!.. Тем не менее, я признаю, что вино одно из наших зол. Можно смело сказать, что любовь к вину у нас в крови. Я сам не утаю порока своего. Стакан вина, поднесенный друзьями, доставляет мне удовольствие... Это местная наша болезнь.
   Революционер, увлеченный мятежным течением своих мыслей, забыл о вине, чтобы наброситься на другого врага, -- на смирение перед несправедливостью и христианскую кротость бедняков.
   -- Эти люди терпят и молчать, Фермин, потому что учение, унаследованное ими от предков, сильнее их гнева,
   Сальватьерра волновался, возвышая голос в безмолвии сумерек. Солнце скрылось, осветив город точно отблеском от пожара. Co стороны гор на небе фиолетового цвета выступила первая звезда, предвестница ночи. Революционер устремил на нее взгляд, как будто она-то и была то небесное светило, которому суждено вести к более широким горизонтам толпу плача и страданий, та звезда справедливости, которая, бледная и колеблющаяся, освещала медленный поход мятежников, но она разрастется и превратится в солнце, лишь только мятежники приблизятся к ней, взяв штурмом высоты, разрушив привилегии, уничтожив богов.
   Великие мечты поэзии вставали в уме Сальватьерра, и он говорил о них со своим спутником дрожащим и глухим голосом ясновидящего пророка.
   -- Однажды древний мир был потрясен до самых своих основ. Деревья стонали в лесах, шумя листвой, словно могильные плакальщицы, угрюмый ветер покрывал зыбью озера и лазурную, светлую поверхность классического моря, ласкавшего в течение веков греческие прибрежья под звуки диалогов поэтов и философов. Плач о смерти раздался в пространстве, доносясь до слуха всех людей "Великий Пан умер!.." Сирены погрузились навсегда в хрустальные глубины, испуганные нимфы бежали в недра земли, чтобы никогда больше не возвратиться, и белые храмы, точно мраморные гимны, воспевавшие веселие жизни под золотыми потоками солнечных лучей, покрылись мраком, исчезая в величественном молчании развалин. "Христос родился", провозгласил тот же голос. И мир ослеп для всего внешнего, сосредоточив свои взоры только на душе, и возненавидел материю как низкий грех.
   Отрекаясь от природы, люди искали в лишениях, в обожествлении страдания лекарства от своих зол, искали столь сильно желаемое ими братство, веря, что надежда небесного рая и милосердие на земле окажется достаточным для счастия христиан.
   И вот, тот же плач, возвещавший о смерти великого бога Природы, через промежуток долгих веков снова прозвучал: "Христос умер!.. Христос умер!.."
   -- Да, -- продолжал революционер, -- всякая душа слышит этот возглас в минуты отчаяния. Тщетно праздничный звон колоколов ежегодно говорит нам о том, что Христос воскрес!.. Раб, которого Христос искупил, теперь -- трудящийся на жаловании, обладающий правом умереть с голоду без того куска хлеба и кувшина воды, которые предшественник его в Риме находил в рабочем доме для невольников. Торговцы, изгнанные из Иерусалимского храма, считают теперь свое вступление в рай уже обеспеченным и являются опорой всякого рода добродетелей. Богатые и привилегированные говорят о царствии небесном, как о новом удовольствии, в придачу к тем, которыми они пользуются на земле. Христианские народы истребляют друг друга, не ради капризов и ненависти своих вождей, но из-за менее конкретной вещи, из-за обаяния колыхающегося лоскута, от цвета, которого они теряют рассудок. Хладнокровно убивают один другого люди, никогда не видевшие друг друга, оставившие позади себя ниву, имеющую быть обработанной, и покинутую семью, -- братья по страданию на каторге труда, без иного различия, как только языка и расы.
   В зимние ночи огромная толпа нищеты бродит по городским улицам, без хлеба и крова, точно по пустыне. Дети плачут от холода, пряча руки свои под мышки, женщины, охрипшие от вина, скрываются, точно дикие звери, под выступами ворот, бродяги, не имеющие хлеба, смотрят на балконы ярко освещенных дворцов, или следят за разъездом счастливцев, укутанных в меха и развалившихся в своих каретах, возвращаясь с пиров богатства. И голос, быть может все тот же, повторяет в их звенящих от слабости ушах:
   -- Не надейтесь ни на что. Христос умер!
   Безработный, возвращаясь в свой холодный вертеп, где его ждет вопрошающий взгляд исхудалой его жены, бросается как уставшее животное на пол после безумной беготни целого дня в поисках работы для утоления голода его семьи. -- "Хлеба, хлеба" -- просят у него малютки, надеясь найти хлеб под изношенной его блузой. И бедный отец слышит тот же голос, словно плач, разрушающий всякую надежду:
   -- Христос умер!
   Также и полевой поденщик, который, питается всякими отбросами, и он потея на солнце, чувствуя, что готов задохнуться, когда на мгновение останавливается в своем труде, чтобы вздохнут в этой атмосфере раскаленной печи, -- думает про себя: Где же оно, это братство, провозглашенное Иисусом?..
   И работник, одетый в мундир, принужденный во имя вещей, которых он не знает, убивать других людей, не сделавших ему никакого зла и проводит дни и ночи во рву, окруженный всеми ужасами современной войны, сражаясь с незримым из-за далекого расстояния врагом, видя, как тысячи подобных ему людей падают убитыми и ранеными под градом пуль и осколками бомб, и он также думает с трепетом скрываемого ужаса: "Христос умер, Христос умер!.."
   Но люди начинают вновь свое шествие к братству, к идеалу Христа, хотя и отрицая смирение и презирая милостыню, как вещь унизительную и бесполезную. Пусть каждый получит свое, без позорящих уступок, без пробуждающих ненависть привилегий. Истинное братство -- социальная справедливость.
   Сальватьерра умолк, и так как становилось темно, повернул обратно по уже пройденному им пути.
   Херес, как большое черное пятно, преломлял линии своих башен и крыш на фоне последнего сияния сумерек, в то время как внизу мрак его пронизывался красными звездами уличных фонарей.
   Двое мужчин увидели, как их тень, выделялась на белой поверхности дороги. Луна восходила за их плечами, поднимаясь на горизонте.
   Еще далеко от города они услышали громкий звон бубенчиков, заставлявший сворачивать в сторону двуколки, медленно, с глухим скрипом колес, возвращавшиеся с мыз.
   Сальватьерра и его ученик, укрывшись в канаве, видели, как пронеслась мимо них четверка горячих лошадей в упряжи с большими помпонами и звонким рядом бубенчиков. Они везли экипаж, наполненный множеством людей, которые все кричали, пели, хлопали в ладоши, оглашая дорогу: своим неистовым веселием и распространяя скандал кутежа на мертвые равнины, казавшиеся еще более печальными при свете луны.
   Экипаж промчался как молния среди облаков пыли, но Фернандо успел разглядеть того, кто правил лошадьми. Это был Луис Дюпон, гордо восседавший на козлах и подгонявший криком и кнутом четверку лошадей, бежавших, закусив удила. Женщина, сидевшая рядом с ним, тоже кричала, подстрекая лошадей к безумному бегу. Это была Маркезита. Монтенегро показалось, что она его узнала, так как, промчавшись мимо него в экипаже, она махнула ему рукой среди облака пыли, крикнув что-то, чего он не мог разобрать.
   -- Вот эти едут кутить, дон-Фернандо, -- сказал юноша, когда тишина восстановилась на большой дороге. -- Им в городе тесно, и так как завтра воскресенье, они, по-видимому, желают провести его в Матансуэле, во все свое широкое удовольствие.
   Сальватьерра, услыхав название мызы, вспомнил о товарище своем, хозяине маленького постоялого дворика дел-Грахо, того больного, который жаждал его приезда, как самого целительного для себя лекарства. Сальватьерра не видел несчастного с того дня, когда буря принудила его искать убежища в Матансуэле, но он часто думал о больном, намереваясь снова посетит его в ближайшую неделю. Он продлит одну из дальних своих прогулок и дойдет до этой хижины, где его ждали, как ждут утешения.
   Фермин заговорил о недавней связи Луиса с Маркезитой. Наконец дружба довела их до той развязки, которой, по-видимому, оба желали избежать. Она уже бросила грубого торговца свиней. Опять привлекал ее, как она говорила, "привилегированный класс", и она нагло выставляла на показ новую свою связь живя в доме Дюпона, и проводя время вместе с ним в шумных празднествах. Их любовь казалась им монотонной и безвкусной, если они не приправляли ее пьянством и скандалами, которые взволновали бы лицемерную тишину города.
   -- Два безумца соединились, -- продолжал Фермин. -- Когда-нибудь, после одного из своих кутежей, они поссорятся; и прольется кровь; но пока оба считают себя счастливыми и парадируют своим счастьем с изумительной наглостью. Я думаю, что более всего их забавляет негодование дона-Пабло и его семьи.
   Монтенегро рассказал последние приключения этих влюбленных, встревоживших город. Херес казался им слишком тесным для их счастья, и они отправлялись иа мызы и в ближайшие от города местечки, добираясь до Кадикса, со всей свитой певцов и головорезов, всегда сопровождавших Луиса Дюпона. За несколько дней перед тем они отпраздновали в Санлукаре де-Баррамеда шумный пир, в конце которого Маркезита и её любовник, напоив папского камерария, окорнали ему всю голову ножницами. Сеньоры в Сигculo Caballisto весело хохотали, комментируя подвиги этой парочки. У дон-Луиса нет соперника в кутежах! И что за удалая женщина Маркезита!..
   И двое любовников, проводившие время в беспрерывном пьянстве, которое, едва оно улетучивалось, возобновлялось снова, точно они боялись потерять иллюзию увидав друг друга без обманного веселия вина, устремлялись с места на место, как ураган скандала, среди рукоплесканий молодежи и негодования семей.
   Сальватьерра слушал своего ученика с ироническими жестами. Луис Дюпон интересовал его. Это был яркий экземпляр праздной молодежи, владетелей всей страны.
   Не успели еще Сальватьерра и Фермин дойти до первых домов Хереса, как экипаж Дюпона, мчавшийся с головокружительной быстротой несшихся безумным бегом лошадей, уже очутился в Матансуэле.
   Дворовые собаки неистово залаяли, услыхав все более приближавшийся лошадиный топот, сопровождаемый криками, бренчанием гитары и протяжным, заунывным пением.
   -- К нам едет хозяин, -- сказал Сарандилья. -- Это не может быть никто, кроме него.
   И позвав надсмотрщика, они оба вышли к воротам, чтобы при свете луны увидеть въезд шумного экипажа.
   Одним прыжком соскочила с козел грациозная Маркезита, и понемногу была выгружена из экипажа и вся свита Луиса. Сеньорито передал вожжи Сарандилье, предварительно снабдив его разными указаниями, как лучше присмотреть за лошадьми.
   Рафаэль выступил вперед, сняв шляпу.
   -- Это ты, милый человек? -- сказала Маркезита очень развязно. -- Ты с каждым днем хорошеешь... Не имей я желания не доставлять неприятности Марии де-ла-Луц... мы с тобой в один прекрасный день провели бы вот этого...
   Но этот, или иными словами, Луис, смеялся над бесстыдством своей двоюродной сестры, и нимало не оскорбился молчаливым сравнением, которое, по-видимому, делали глаза Лолы, окинув взглядом его изношенное тело веселого жуира и крепкое сложение надзирателя на мызе.
   Сеньорито стал делать смотр своей свите. Никто не потерялся по дороге, все оказались на лицо: Моньотьесо, -- известная певица и её сестра, их сеньор отец, ветеран классических танцев, под каблуками которого гремели половицы всех кафешантанов Испании, трое протеже Луиса, серьезные, с сдвинутыми бровями, упирающиеся в бок рукой, опустив глаза, словно они не смели взглянуть друг на друга чтобы не вселить страха друг в друга; и в заключение полнолицый человек с густой бородой и бакенбардами, державший под мышкой гитару.
   -- Вот взгляни, -- сказал сеньорито своему надсмотрщику, указывая на гитариста. -- Это сеньор Пакорро, или иначе "Орел", первый музыкант в мире и мой друг.
   А так как надсмотрщик остался стоять, удивленно рассматривая это необычайное существо, имя которого он никогда не слышал, музыкант церемонно поклонился ему, как светский франт, хорошо знакомый с общепринятыми формулами.
   -- Целую вашу руку...
   И не добавив более ни слова, он вошел в дом вслед за остальными приезжими, предводительствуемыми Маркезитой.
   Жена Сарандильи и Рафаэль с помощью приезжих привели в порядок комнаты хозяев. Два чадящие кинкета осветили большую залу с выбеленными стенами, украшенными несколькими хромолитографиями святых. Гости Луиса, лениво согнув спины, вытащили из корзин и ящиков привезенные в экипаже съестные припасы.
   Стол покрылся бутылками, наполненными прозрачной влагой, одни коричневого, другие золотистого цвета. Жена Сарандильи направилась в кухню, сопровождаемая всеми приехавшими женщинами, в то время как сеньорито расспрашивал надсмотрщика относительно поденщиков.
   Пока никого из них не было на мызе. В виду того, что день был субботний, полевые работники ушли домой в горы. Оставались лишь только цыгане и толпа девушек, пришедших полоть, доверенные надзору их manijeros {манихерос -- нечто вроде десятника, руководствующий известным числом поденщиков}.
   Хозяин выслушал эти сообщения с довольным видом. Ему было не по душе развлекаться на глазах у поденщиков, -- людей завистливых, жестокосердых, бесившихся, глядя на чужое веселье и распространявших потом самые невозможные слухи. Он любил веселиться у себя на мызе во всю ширь. Разве он не хозяин?.. И перескакивая от одной мысли к другой с несвязной быстротой, он напустился на сопровождавших его. Что делают они тут рассевшись, не выпивая, не разговаривая, точно бодрствуя над каким-нибудь мертвым телом?
   -- Посмотрим, каково искусство этих золотых ручек, маэстро, -- сказал он музыканту, который с гитарой на коленях и глазами, устремленными в потолок, тихонько перебирал струны.
   Маэстро Орел после того, как он несколько раз прокашлялся, заиграл бурные аккорды. Один из свитских дона Луиса раскупорил бутылки, разлил вино по стаканам и стал разносит присутствующим хрустальные бокалы, наполненные золотистой жидкостью и увенчанные белой пеной.
   Женщины, привлеченные звуками гитары, прибежали из кухни.
   -- Иди сюда, Моньотьесо, -- крикнул сеньорито.
   И певица поспешила запеть сильным и пронзительным голосом, который гремел по зале, вызывая смятение на всей мызе.
   Почтенный отец Моньотьесо, в качестве человека, знавшего свои обязанности, вывел, не ожидая приглашения, другую свою дочь на середину залы и принялся танцевать с нею.
   Рафаэль благоразумно удалился после того, как выпил два бокала вина. Он не хотел, чтобы присутствие его было помехой празднеству. Кроме того, он решил сделать осмотр мызе, прежде чем на землю спустится ночь, опасаясь, чтобы хозяину не вздумалось бы, руководясь пьяным капризом, заглянуть повсюду.
   На дворе он наткнулся на Алькапаррона, который, привлеченный шумом празднества, искал удобного случая, чтобы со своей навязчивостью паразита, пробраться в зал. Надсмотрщик погрозил ему палочными ударами, если он тотчас же не вернется в людскую.
   -- Уходи, бездельник, эти сеньоры нимало не желают иметь дело с цыганом.
   Алкапаррон удалился со смирением на лице, но решил опять вернуться, лишь только исчезнет из виду Сеньор Рафаэл, который вошел в конюшню, чтобы посмотреть, хорошо ли прибраны лошади хозяина.
   Когда час спустя Рафаэль вернулся в зал, где шел кутеж, он увидел на столе множество пустых бутылок.
   Бывшие же в зале казались с виду такими же, как и раньше, точно вино было ими вылито на пол: только лишь музыкант громче играл на гитаре, a остальные хлопали неистово в ладоши и в то же время кричали, чтобы подбодрит старого танцора. Почтенный отец обеих Моньотьесо, открыв черный и беззубый рот и издавая визгливые звуки, двигал своими костлявыми бедрами, вбирая в себя живот, чтобы с еще большею рельефностью выставит противоположную ему часть тела. Родные его дочери выражали громким хохотом свое восхищение перед этими его выходками, позорящими старость его.
   -- Оле, великолепно!
   Старик продолжал плясать, изображая из себя женскую карикатуру среди непристойных подбадриваний Маркезиты.
   "San Patrisio! { Св. Патриций }
   "Que la puerta se sale del quisio! {Пусть дверь сойдет с петель!}
   И распевая это он двигался таким образом, что казался близким к тому, чтобы заставить выйти из естественных её пределов част спины, в то время как мужчины бросали к ногам его свои шляпы, восхищенные гнусной этой пляской, бесчестия женского пола.
   Когда танцовщик сел, весь в поту, прося стакан вина в награду за свой труд, в зале водворилось продолжительное молчание.
   -- Здесь недостает женщин...
   Это сказал Чиво после того, как отплюнулся, с торжественной серьезностью храбреца, скупого на слова. Маркезита запротестовала.
   -- А мы, кто же мы такие, глупая твоя харя?
   -- Верно, верно; кто же мы такие?.. -- присоединились в ней, как эхо, обе Моньотьесо.
   Чиво удостоил объясниться. Он не желал обидеть присутствующих сеньор, а хотел лишь сказать, что для веселого кутежа нужно большее число женского персонала.
   Сеньорито поднялся, приняв решение. Женский персонал?.. Он имеет его; в Матансуэле всего вдоволь. И захватив бутылку вина, он велел Рафаэлю провести его в людскую.
   -- Но, Сеньорито, что вы собираетесь делать, милость ваша?
   Луис принудил надсмотрщика, несмотря на его протесты, идти вперед, и все последовали за ним.
   Когда веселая компания вошла в людскую, она застала ее почти пустой. Ночь была весенняя и манихеросы, и арреадор {арреадор -- вожатый вьючных животных} сидели на полу около дверей, устремив глаза в поле, безмолвно синевшее под светом луны. Женщины спали в углах, или же, составляя группы, в глубоком молчании слушали сказки о ведьмах и рассказы о чудесах святых.
   -- Хозяин! -- оповестил надсмотрщик, входя в людскую.
   -- Вставайте, вставайте!.. Кто желает выпить вина? -- крикнул весело сеньорито.
   Все поднялись, улыбаясь неожиданному появлению.
   Девушки смотрели с удивлением на Маркезиту и двух сопровождавших её женщин, восхищаясь их китайскими цветистыми шалями и сверкающими гребенками.
   Мужчины скромно отступали перед сеньоритом, предлагавшим им стакан вина, между тем как глаза их были устремлены на бутылку, которую он держал в руках. После лицемерных отказов все выпили. Это вино богатых, незнакомое им. О! дон Луис прекрасный человек! Немного сумасбродный, но молодость служит ему извинением и притом же у него доброе сердце. Пуст бы все хозяева походили на него!..
   -- Вот так вино, товарищи, -- говорили они друг другу, вытирая себе губы оборотной стороной руки.
   Тетка Алькапаррона тоже выпила, а сын её, которому наконец-таки удалось присоединиться к свите хозяина, прохаживался взад и вперед перед ним, открывая лошадиный ряд своих зубов с самой очаровательной из реестра его улыбок.
   Дюпон держал речь, размахивая над головой бутылкой. Он пришел пригласить на пир всех девушек из людской, но только хорошеньких... Уж он таков: простой и откровенный: да здравствует демократия!..
   Девушки, конфузясь присутствием хозяина, которого многие из них видели в первый раз, отступали назад, опуская глаза, держа руки вдоль юбок. Дюпон указывал их: "Эта, вот эта!" И он остановил свой выбор также и на Мари-Крусе, двоюродной сестре Алькапаррона.
   -- Ты, цыганка, тоже. Хотя ты и не красива, но у тебя есть нечто такое, смахивающее на ангела, и ты наверно поешь.
   -- Как серафимы, сеньор, -- сказал двоюродный её брат, желавший воспользоваться родством с Мари-Крус, чтобы тоже попасть на пир.
   Девушки, внезапно ставшие неприступными, пятились назад, словно им угрожала какая-то опасность, и отказывались от приглашения. Они уже поужинали и очень благодарны. Но вскоре они стали смеяться, весело шушукаться, при виде неудовольствия на лице у некоторых из их товарок, которых не выбрали ни хозяин, ни сопровождавшие его сеньоры. Тетка Алькапаррона бранила их за их робость.
   -- Почему вы не хотите идти? Ступайте, землячки, и если у вас нет охоты сейчас есть разные вкусные вещи, берите с собой то, что вам даст хозяин. Частенько-таки угощал меня сеньор маркиз, папашенька; отец этого яркого солнца, стоящего здесь!..
   И говоря это, она указывала на Маркезиту, которая рассматривала некоторых из девушек, как бы желая угадать их красоту под грязной одеждой.
   Манихеросы, возбужденные вином хозяина, которое только лишь пробудило их жажду, вступились отечески, с мыслями, устремленными на появление новых бутылок. Девушки могут без всякого страха идти с доном Луисом: им говорят это они, те, которым доверили заботиться о них и которые отвечают перед родителям за их безопасность.
   -- Ведь дон-Луис -- он кабальеро, девушки, и, притом, вы будете ужинать с этими сеньорами. Все они люди приличные.
   Сопротивление длилось недолго, и, наконец, группа молодых девушек вышла из людской, сопровождаемая хозяином и его гостями.
   Оставшиеся отыскали где-то гитару в людской. И у них тоже пойдет теперь пиршество. Уходя, хозяин велел надсмотрщику дать людям столько вина, сколько они пожелают. О, что за господин дон-Луис!..
   Жена Сарандильи накрыла на стол, причем ей помогали молодые поселянки, у которых явился некоторый апломб, когда они очутились в хозяйских комнатах. К тому же сеньорито с дружеской простотой, которой они гордились и от которой лица их заливались краской, переходил от одной к другой с подносом, уставленным бутылкою и бокалами, принуждая всех девушек пить. Отец Моньотьесо рассказывал им на ухо непристойные истории, заставляя краснеть и разражаться смехом, похожим на кудахтанье кур.
   За ужином сидело более двадцати человек; теснясь друг к другу вокруг стола, они принялись за блюда, которые Сарандилья и его жена разносили с немалым затруднением, так как им приходилось передавать поверх голов.
   Рафаэл стоял у дверей, не зная, следует ли ему уходить или же оставаться из уважения к хозяину.
   -- Садись, приятель, -- великодушно приказал ему дон-Луис. -- Разрешаю тебе это.
   И так как бывшим за столом пришлось еще более потесниться, чтобы очистить ему место, Маркезита поднялась, позвав его к себе. Тут вот, рядом с ней. Садясь, надсмотрщик подумал, что утонет в платье и шелестящих нижних юбках красавицы, и ему, вследствие тесноты, пришлось словно прилипнуть к ней, в горячем соприкосновении с одним боком её тела.
   Девушки с аффектацией отказывались от яств, предложенных им сеньорито и его спутниками. Большое спасибо, но они уже ужинали. К тому же и не привыкли к господской еде, она может им повредить.
   Но запах говядины, дивной говядины, которую они видели всегда лишь издали и о которой в людской говорили, как о блюде богов, казалось, отуманивал их более сильным, чем опьянение вином. Одна вслед за другой они вскоре набросились на блюда, и потеряв первую робость, стали так жадно есть, словно только что вынесли самый долгий пост.
   Сеньорито восторгался прожорливостью, с которой двигались их челюсти, и чувствовал нравственное удовлетворение, почти равносильное доставляемым совершением доброго дела. Уж он таков! Ему приятно, время от времени, вести компанию с бедными!
   -- Оле, девушки с хорошим аппетитом!.. -- A теперь пейте, чтобы у вас не застрял кусок в горле!..
   Бутылки пустели, и губы девушек, синеватые от анемии, поалели от смакования говядины, и стали блестящими от капель вина, которые текли у них до подбородка.
   Единственная, ничего не евшая, была Мари-Крус, цыганка. Алкапаррон делал ей знаки, вертясь, как собака, около стола. У бедняжки никогда нет аппетита!.. И с цыганской ловкостью он схватывал то, что тайком передавала ему Мари-Крус. Потом он выходил на несколько минут во двор, чтобы мгновенно проглотит полученное им, между тем как больная не переставала пить, восхищаясь господским вином, как наиболее изумительною стороной пиршества.
   Рафаэл почти ничего не ел, смущенный соседством Маркезиты. Его волновало прикосновение этого прекрасного женского тела, созданного для любви, молодого, благоухающего, отличавшегося тщательной чистотой, неведомой в деревнях. Наоборот, Маркезита, казалось, с наслаждением вдыхала розовым носиком своим, его испарение деревенского самца, запах кожи, пота и конюшни, распространявшийся при движениях её гордого ухаживателя.
   -- Пей, Рафаэль! воодушевись! Смотри на моего-то, втюрившегося в своих поселянок!
   И она указывала на Луиса, который, привлеченный новизной, забывал о ней, чтобы заняться своими соседками, двумя поденщицами, являвшими собой очарование плохо мытой сельской красоты.
   Было около полуночи, когда ужин кончился. Стало жарко в зале и воздух сделался удушливым. Сильные испарения пролитого вина и опустошенных блюд, отставленных в уголок, смешивались с чадом от керосиновых ламп.
   Девушки, покраснев от пищеварения, дышали с трудом и стали отпускать корсетики своих платьев, расстегивая грудь. Вдали от надзора манихеросов они, возбужденные вином, забывали свою аффектированность лесных дев и с неистовством предавались веселью этого необычайного пиршества, которое как бы мгновенным блеском молнии осветило их темную и печальную жизнь.
   Одна из девушек, рассердившись из-за стакана вина, разлитого на её платье, поднялась, угрожая, вцепиться в другую своими ногтями. Они чувствовали на своем теле сжимание мужских рук, и, улыбались с каким-то блаженством, точно вперед оправдывая все прикосновения, которые им пришлось бы испытать в сладкой неге удовольствия. Две сестрицы Моньотьесо, пьяные и взбешенные тем, что мужчины ухаживают только за поденщицами, предложили раздеть до нага Алькапаррона, чтобы подкидывать его вверх на одеяле; но цыган, всю жизнь свою спавший одетым, убежал, дрожа за цыганское свое целомудрие.
   Маркезита то и дело прижималась плотнее к Рафаэлю. Казалось, что весь пыл её организма сосредоточился на том боку, к которому прикасался надсмотрщик. Принуждённый пить бокал за бокалом, предлагаемые ему Маркезитой, он чувствовал, что пьянеет, но нервным опьянением, заставлявшим его опускать голову, сердито сдвигать брови и желать помериться силами с одним из головорезов, сопровождавших дона-Луиса.
   Женская теплота этого нежного тела, ласкавшего его своим прикосновением под столом, раздражала его, как опасность, которую трудно победить.
   Он много раз собирался уйти, объясняя, что присутствие его необходимо по хозяйству, но он чувствовал, что в него, с нервной силой, вцепилась ручка.
   -- Садись, вор; если ты двинешься с места, я одним щипком вырву тебе душу из тела.
   И столь же пьяная, как и остальные, опирая на руку свою русую голову, Маркезита смотрела на него выпученными глазами, голубыми искренними глазами, которых, казалось, никогда не омрачило ни единое облако порочных помыслов.
   Луис, возбужденный восхищением двух девушек, своих соседок, захотел показаться им во всем своем героическом блеске, и вдруг плеснул стаканом вина в лицо Чиво, который сидел против него. Головорез скривил свою личину каторжника и сделал движение, чтобы встать, опустив руку в боковой карман сюртука.
   Наступило тяжелое молчание; но после первого движения храбрец остался сидеть на стуле.
   -- Дон-Луис, -- сказал он заискивающим тоном. -- Вы единственный человек, который мог так поступить со мной, оттого что я считаю вас за отца родного...
   -- А также и оттого, что я более храбрый, чем ты!.. -- воскликнул надменно сеньорито.
   -- Вы правы, -- подтвердил головорез с новой льстивой улыбкой.
   Сеньорито провел своим взглядом триумфатора по испуганным девушкам, не привыкшим к подобного рода сценам. Ага, они поняли теперь, какой человек перед ними!..
   Обе Моньотьесо и их отец, сопровождавшие всюду дона-Луиса, зная наизусть весь его репертуар, поспешили положить криком и шумом конец этой сцене. Оле, вот так настоящий мужчина! Еще вина, еще!
   И все, вплоть до страшного головореза, выпили за здоровье сеньорито, в тш время как он, точно его душило собственное величие, снимал с себя сюртук и жилет, и, вставая из-за стола, взял за руки двух своих соседок. Что они тут делают, теснясь кругом стола, устремляя взгляды друг на друга? Во двор! Бегать, играть, веселиться при свете луны, раз уже идет кутеж!..
   И все вышли врассыпную, схватившись друг за друга, задыхаясь от опьянения, стремясь скорее выйти на воздух. Многие из девушек, поднявшись со своих стульев, шли шатаясь, прислонившись головой в груди кого-нибудь из мужчин. Гитара сеньора Пакорро зазвенела печальной жалобой, ударившись о дверные петли, точно выход из комнаты был тесен как для инструмента, так и для Орла, несшего его.
   Рафаэл тоже собрался встать, но его снова удержала та же нервная ручка.
   -- Оставайся здесь, -- приказала дочь маркиза, -- за компанию со мной. Предоставь забавляться тому сброду... Но не беги же от меня, урод ты этакий; кажется, я на тебя навожу страх?..
   Надсмотрщик, увидав себя свободным от теснивших его соседей, отодвинул свой стул. Но тело Маркезиты искало его, опиралось на него, и он не мог освободиться от этого нежного бремени, как сильно он ни откидывался назад грудью.
   На дворе раздавался звон гитары сеньора Пакорро, и певицы, охрипшие от вина, аккомпанировали его музыке криками и хлопаньем в ладоши. Поденщицы бегали поблизости от дверей, преследуемые мужчинами, смеясь нервным смехом, точно их щекотал воздух тех, которые старались их поймать. Не трудно было угадать, что оне прячутся в конюшне, в амбарах, в кухне и во всех отделениях мызы, сообщавшихся с двором.
   У опьяневшего Рафаэля было лишь одно желание -- освободиться от дерзких рук Маркезиты, от тяжести её тела, от всей этой искушающей обстановки против которой он защищался вяло, уверенный в том, что будет побежден.
   Изумленный необычайностью приключения, он молчал, сдерживаясь вследствие своего уважения к общественным иерархиям. Дочь маркиза де-Сан-Дионисио! Это-то и заставляло его сидеть на своем стуле, слабо защищаясь от нападения женщины, которую он мог бы оттолкнуть, махнув лишь одной из своих рук. Наконец, он был вынужден сказать:
   -- Оставьте меня, милость ваша, сеньорита!.. Донья Лола... Этого нельзя...
   Видя, что он драпируется в девичье целомудрие, она разразилась оскорблениями. Теперь он уже не тот гордый юноша былых времен, который, занимаясь контрабандой, гулял по притонам Хереса со всякого рода женщинами! Мария де-ла-Луц околдовала его! Великая она добродетель, живущая на винограднике, окруженная мужчинами!..
   И она продолжала изрыгать гнусности про невесту Рафаэля, который упорно молчал. Надсмотрщик желал видеть ее именно такой; он тогда чувствовал в себе больше силы для сопротивления искушению.
   Маркезита, совершенно пьяная, настаивала на своих оскорблениях с свирепостью отвергнутой женщины. Но тем не менее она не отпускала его.
   -- Трус!.. Быть может, я тебе не нравлюсь?..
   Сарандилья вошел поспешно в зал, точно хотел что-то сказать надсмотрщику, но удерживался. За дверью раздавался голос сеньорито, звучавший раздражением. Когда он в Матансуэле, нет больше ни надсмотрщика, ни какого-либо иного правительства, кроме его одного... Повиноваться ему, слепыш!..
   И старик также поспешно вышел из залы, как вошел туда, не сказав ни слова надсмотрщику.
   Рафаэля раздражало упорство Маркезиты. Если б только не страх, что она восстановит против него хозяина и потребует, чтобы ему было отказано от места, на котором были сосредоточены все надежды его и его невесты!..
   Она продолжала оскорблять Рафаэля, но уже с ослабевшим гневом, точно хмель лишал ее возможности двигаться, и её желание могло лишь выражаться на словах. Голова её скользила на грудь Рафаэлю. Она наклонялась к нему с помутневшими глазами, точно желая задремать. Бюст её лежал на коленях надсмотрщика, а она все еще оскорбляла его, как будто находила в этом какое-то странное наслаждение.
   -- Я сейчас сниму с себя нижние юбки, чтобы ты их надел... дуралей!.. Тебе нужно было бы называться Марией, как зовут твою замарашку невесту...
   На дворе раздался внезапно крик ужаса, сопровождаемый грубыми раскатами хохота. Вслед за тем послышалась шумная беготня, стук тел о стены, весь грохот, вызываемый опасностью и страхом.
   Рафаэль моментально вскочил, не обращая внимания на Маркезиту, которая упала на пол. В ту же минуту в зал вбежали три девушки так стремительно, что уронили несколько стульев. Побелевшие лица их были покрыты смертельной бледностью, глаза расширились от ужаса; они наклонялись, точно хотели спрятаться под стол.
   Надсмотрщик вышел во двор. Посреди двора пыхтел бык, ворочая глаза на луну, как бы удивляясь, что находится на свободе.
   Около его ног лежало растянувшись что-то белое, едва вырисовывая на земле маленькое туловище.
   Из-под тени, бросаемой крышами, раздавались вдоль стен густой мужской смех и пронзительный женский визг.
   Сеньор Пакорро, Орел, оставался сидеть неподвижно на каменной скамье, наигрывая на гитаре, с спокойствием глубочайшего опьянения, закаленного против всякого рода сюрпризов.
   -- Бедняжка Мари-Крус, -- всхлипывал Алкапаррон. -- Бык убьет ее. Он убьет ее!..
   Надсмотрщик все понял... Вот так шутник сеньорито!.. Чтобы доставить сюрприз друзьям и посмеяться над испугом женщин, он велел Сарандилья выпустить из скотного двора быка. Цыганка, настигнутая животным, упала от страха в обморок... Великолепнейший кутеж!..

VI.

   Цыганка Мари-Крус умирала. Об этом Алкапаррон своими всхлипываниями оповещал всех бывших на мызе, не обращая внимания на протесты матери.
   -- Что ты знаешь, глупый? Другие бывали еще в худшем положении, чем она, а их спасала моя кума.
   Но цыган, пренебрегая верой сеньоры Алькапаррона в мудрость её кумы, предчувствовал, с ясновидением любви, смерть своей двоюродной сестры. И на мызе, и в поле он рассказывал всем о происхождении её болезни.
   -- Все проклятая шутка сеньорита! Бедняжечка всегда была хиленькая, всегда хворая, а внезапный её испуг перед быком окончательно ее убил. Пусть бы Бог послал...
   Но почтение к богатому, традиционная покорность хозяину удержали на его устах цыганское проклятие. Тот вещий ворон, который, как он полагал, сзывает добрых, когда которого-нибудь из них недостает на кладбище, должно быт, уже бедствует, поглаживая клювом черные крылья и готовясь к карканию для вызова молодой цыганки. Ах, бедняжка, Мари-Крус! Лучшая из всей семьи!.. И чтобы больная не угадала его мыслей, он держался на некотором расстоянии, смотря на нее издали, не отваживаясь приблизиться к тому углу людской, где она лежала, растянувшись на циновке из тростника, которую поденщики сострадательно уступили ей.
   Сеньора Алькапаррона, увидав свою племянницу, два дня спустя после ночного кутежа, в жару и не имеющей сил идти в поле, тотчас распознала болезнь с своей опытностью ворожеи и лекарки-колдуньи. Это внезапный испуг перед быком "вошел в нее внутрь".
   -- У бедняжки, -- говорила старуха, -- были её... словом, эти... известные; а в таком случае следует избегать испуга. Испорченная кровь бросилась ей на грудь и душит ее. Вот почему она все просит пить, точно с нее мало и целой реки.
   И вместо всякого лекарства, старуха, отправляясь со всей своей семьей на рассвете работать в поле, ставила близ лохмотьев постели кувшин, всегда полный водой.
   Большую часть дня девушка проводила в одиночестве, в самом темном углу спальни поденщиков. Которая-нибудь из дворняг, войдя по временам в людскую, кружилась около больной с глухим рычанием, выражавшим её изумление, и затем, после попытки лизнуть бледное её лицо, собака удалялась, оттолкнутая бескровными, прозрачными, детскими руками.
   В полдень, когда солнечный луч проникал золотистой лентой в полумрак человеческой конюшни, веселая муха долетала до темного угла, оживляя своим жужжанием одиночество больной.
   Иногда Сарандилья и его жена заходили проведать Мари-Крус.
   -- Бодрись, девушка; сегодня вид у тебя лучше. Необходимо лишь одно, чтобы ты освободилась от всей этой дряни, которая бросилась тебе на грудь.
   Больная с слабой улыбкой протягивала исхудалые свои руки, чтобы взять кувшин, и пила, и пила, в надежде, что вода потушит горячий и удушливый клубок, затруднявший её дыхание, передавая всему телу огонь лихорадки.
   Когда солнечный луч исчезал, жужжание мух прекращалось и клочок неба, обрамленный дверью, принимал нежный фиолетовый оттенок, больная чувствовала радость. Это была для нее лучшая пора дня: скоро вернутся её близкие. И она улыбалась Алькапаррону и его братьям, которые садились на пол полукругом, не говоря ни слова, и смотрели на нее вопросительно, точно желая уловить беглое здоровье. Каждый вечер по возвращении с поля тетка её первым делом спрашивала, не освободилась ли она от этого, ожидая, что у нее выйдет ртом гниение, испорченная кровь, которую внезапный испуг накопил у нее в груди.
   Больную оживляло также присутствие её товарищей по работе, поденщиков, которые, прежде чем засесть за вечернюю похлебку, проводили несколько минуть с ней, стараясь ободрить ее суровыми словами. Грозный Хуанон говорил с ней каждый вечер, предлагая энергичное лечение, свойственное его характеру:
   -- Тебе нужно есть, дитя, питаться. Вся твоя болезнь -- лишь голод.
   И затем он подносил ей необычайные пищевые продукты, которыми обладали его товарищи: кусочек селедки, колбасу, принесенную из гор, и каким-то чудом уцелевшую в людской. Но цыганка отталкивала все с благодарным жестом.
   -- Это ты напрасно, -- мы предлагали от души. -- Оттого ты так сморщилась и высохла, оттого и умрешь, потому что не ешь.
   Хуанон подкреплялся в этой мысли, видя крайнее исхудание девушки. На ней не было уже и малейшего признака плоти, слабые мускулы её анемичного тела словно улетучились. Оставался лишь костяной скелет, обозначавший свои углы из-под матовой белизны кожи, тоже, казалось, утончавшейся до прозрачной плевы. Вся жизнь её словно сосредоточилась в ввалившихся её глазах, все более черных, все более две дрожащие капли ила в глубине сине-бледных глазных её впадин.
   Ночью Алкапаррон, сидя на корточках сзади её постели, избегая её взглядов, чтобы свободнее плакать, видел при свете свечи до чего стали прозрачными её уши и ноздри.
   Надсмотрщик, встревоженный состоянием больной, советовал позвать из города доктора.
   -- Это не по-христиански, тетка Алькапаррона, бедная девушка умирает как животное.
   Но она с негодованием протестовала:
   -- Доктора? Доктора созданы только для сеньоров, для богатых. А кто заплатит за него?.. Притом во всю свою жизнь она не нуждалась в докторе и дожила до старости. Люди её племени, хотя и бедные, имеют свой небольшой запас науки, к которой часто прибегают и гаши {Не цыгане}.
   И позванная ею, явилась на мызу её кума, древнейшая цыганка, которая пользовалась большой славой целительницы в Хересе и его окрестностях.
   Выслушав Алькапаррону, старуха ощупала несчастный скелет больной, одобряя все предположения своей приятельницы. Она права: это внезапный испуг, испорченная кровь, которая бросилась девушке на грудь и душит ее.
   Целый вечер они проходили вдвоем по соседним холмам, отыскивая травы, и попросили у жены Сарандильи самые нелепые снадобья для знаменитой припарки, которую собирались смастерить. Ночью обитатели людской молчаливо с легковерным уважением поселян ко всему чудесному, наблюдали манипуляция, двух колдуний кругом горшка, придвинутого к огню.
   Больная смиренно выпила отвар и дала обложит себе груд припаркой, таинственно приготовленной двумя старухами, как будто в ней заключалось сверхъестественное могущество. Кума, не раз делавшая чудеса, отрицала свою мудрость, если раньше двух дней ей не удастся потушит огненный клубок, душивший девушку.
   Но два дня прошли, и еще два дня, а бедная Мари-Крус не чувствовала облегчения.
   Алкапаррон продолжал плакать, уходя из людской, чтобы больная не слышала. С каждым днем хуже ей! Она не может лежать, задыхается. Его мать перестала уже ходить в поле, и оставалась в людской, чтобы ухаживать за Мари-Крус. Даже когда она спала, нужно было ее приподымать, и поддерживать в сидячем положении, в то время как грудь её волновалась словно хрипением сломанного раздевательного меха.
   -- Ах, Господи! -- стонал цыган, теряя последнюю надежду. -- Совершенно так, как птички, когда их ранят.
   Рафаэль не смел ничего советовать семье, и входил повидать больную только лишь в то время, когда поденщики были в поле.
   Болезнь Мари-Крус и кутеж на мызе хозяина поставили его во враждебные отношения ко всем обитателям людской.
   Некоторые из девушек, когда к ним вернулся разум после той пьяной ночи, ушли, домой, в горы, не желая больше оставаться на мызе. Они ругали манихерос {Нечто вроде старшины над известным числом поденщиков.}, заботливости которых родные поручили их, а те первые посоветовали им идти с доном-Луисом. И после того, как они разгласили среди рабочих, вернувшихся в воскресенье вечером, случившееся накануне ночью, они одни пустились в обратный путь домой, рассказывая всем о скандалах на мызе.
   Поденщики, вернувшись в Матансуэлу, уже не застали там хозяина. Он и вся его компания, хорошенько проспавшись, уехали в Херес, как всегда веселые и шумно развлекаясь. В негодовании своем рабочие возложили всю ответственность за случившееся на надсмотрщика и на все правительство мызы. Сеньорито был далек, да притом же они ели его хлеб.
   Некоторые из тех, которые оставались в людской в ночь кутежа, должны были взять расчет и искать работу на других мызах. Товарищи были возмущены. Готовились удары кинжалов. Пьяницы! Из-за четырех бутылок вина они продали девушек, годившихся им в дочери!..
   Хуанон однажды очутился глаз на глаз с надсмотрщиком.
   -- Итак, -- сказал он, плюнув на пол с презрительным видом, -- ты доставляешь хозяину девушек из людской, чтобы он позабавился? Ты пойдешь далеко, Рафаэль. Мы теперь знаем, на что ты пригоден.
   Надсмотрщик вскочил, точно его ударили ножом.
   -- Я сам знаю, на что я пригоден. А также и на то, чтобы убить человека лицом к лицу, если оя оскорбит меня.
   И уязвленный в своей гордости, он с вызывающим видом смотрел на Хуанона и на самых отважных из поденщиков, держа наготове нож в кармане своей куртки, всегда на чеку, чтобы кинуться на них при малейшем вызове. Желая доказать, что он не боится людей, которые хотят дать выход старому злопамятству своему против надзирателя за их работой, Рафаэл старался оправдать хозяина.
   -- Это была шутка. Дон-Луис выпустил быка, чтобы позабавиться, никому не вредя. To, что произошло, было лишь несчастной случайностью.
   И из гордости Рафаэль не говорил, что именно он отвел животное в конюшню, освободив бедную цыганку от рогов, которые жестоко разрывали ей платье. Точно также умолчал Рафаэль и о своей стычке с хозяином, после того как он спас Мари-Крус; о том, с какой откровенностью он его порицал, о бешенстве дон-Луиса, собиравшегося дать ему пощечину, точно он был один из головорезов его свиты.
   Рафаэль крепко стиснул ему руку своей рукой, повернув его как ребенка, и одновременно другой рукой стал доставать свой нож с таким решительным видом, что Чиво не отважился подойти к нему, несмотря на громкий зов сеньорито, приказывавшего ему убить этого человека.
   И тот же храбрец, страшась надсмотрщика, уладил дело, поучительно объявляя, что все они трое одинаково доблестны, а доблестные люди не должны ссориться друг с другом. И они вместе выпили последний стакан вина в то время, как Маркезита храпела под столом, а девушки, вне себя от испуга, убежали в людскую.
   Когда неделю спустя Рафаэль был вызван в хозяину, он поехал в Херес в полной уверенности, что не вернется больше в Матансуэлу. Его наверно вызвали для сообщения ему о том, что на его место найден другой надсмотрщик. Но безумный Дюпон встретил его с веселым видом.
   Накануне он окончательно поссорился с своей двоюродной сестрой. Её капризы и скандалы надоели ему. Теперь он будет серьезным человеком, чтобы не причинять неприятностей дону-Пабло, заменяющему ему как бы отца. Он думает посвятить себя политике, сделаться депутатом. Другие его земляки состоять же депутатами, не обладая иными достоинствами, кроме такого же состояния и рождения, как и его. При том же он рассчитывает на поддержку отцов иезуитов, бывших своих учителей, которые сочтут за счастье для себя видеть его в доме дона-Пабло, превратившегося в серьезного человека и занятого защитой священных общественных интересов.
   Но он быстро утомился говорить в таком тоне, и взглянул на надсмотрщика с некоторым любопытством.
   -- Рафаэл, знаешь ли ты, что ты храбрец?
   Это было единственным его намеком на сцену той ночи. Затем, словно раскаявшись в том, что он выдал так безусловно этот аттестат храбрости, дон-Луис скромно добавил:
   -- Я, ты и Чиво, мы трое самые величайшие храбрецы во всем Хересе. Пусть бы только кто-нибудь встал бы нам на дороге.
   Рафаэль слушал его бесстрастно, с почтительным видом хорошего слуги. Единственное во всем этом, интересовавшее его, была уверенность, что он остается в Матансуэле.
   Затем хозяин спросил его, что новенького на мызе. Могущественный дон-Пабло, всегда все знавший, выбранил его за его кутеж, о котором много разговора в Хересе (эти слова он говорил с некоторой гордостью), упомянул о какой-то цыганке, будто бы заболевшей от испуга. "Что это такое?" И он с видом досады выслушал объяснения Рафаэля.
   -- В сущности ровно ничего. Мы отлично знаем, как цыгане всегда все преувеличивают. Это пустяки. Испуг из-за выпущенного на двор быка!.. Но ведь шутка эта самая что ни на есть обыденная.
   И он перечислил все деревенские кутежи богатых людей, финалом которых была остроумная эта шутка. Потом, с великодушным жестом, он издал приказание своему надсмотрщику:
   -- Дай этим добрым людям все, чтобы им ни понадобилось. Выдай девушке её поденную плату за время её болезни. Я хочу, чтобы мой двоюродный брат убедился бы, что я не такой дурной человек, как он думает, и тоже умею оказывать милосердие, когда мне вздумается.
   Выйдя из дома хозяина, Рафаэл, сев верхом, пришпорил лошадь, чтобы побывать в Марчамало прежде, чем вернуться на мызу, но его задержали около "Собрания ездоков".
   Самые богатые сеньоритосы Хереса побросали свои стаканы с вином, чтобы выбежать на улицу, окружив здесь лошадь надсмотрщика. Они хотели подробнее узнать о случившемся в Матансуэле. Этот Луис так часто хвастает, рассказывая о своих подвигах. И когда Рафаэль ответил им серьезно, в нескольких словах, они все рассмеялись, найдя подтверждение уже слышанным ими известиям. Выпущенный бык, преследующий пьяных поденщиц, вызывал шумные взрывы хохота у молодых людей, которые, распивая вино, укрощая лошадей и толкуя о женщинах, ожидали то время, когда они от отцов своих унаследуют богатство и земельную собственность всего Хереса. Вот так молодец этот дон-Луис! И подумать, что они не присутствовали при этой его затее. Некоторые с горечью вспоминали, что он их приглашал на кутеж и сетовали на свое отсутствие.
   Один из них спросил, верно ли, что девушка из людской заболела от внезапного испуга? Когда Рафаэль сообщил, что это цыганка, многие пожали плечами. Цыганка! Она поправится скоро! Другие, знавшие Алькапаррона и разные плутовские его проделки, смеялись, услыхав, что больная из его семьи. И все, забыв о цыганке, опять принялись обсуждать остроумную выходку безумного Дюпона, и обращались с новыми вопросами к Рафаэлю, желая узнать, что делала Маркезита в то время, как её любовник выпускал быка, и долго ли бык бегал на свободе.
   Когда Рафаэлю ничего больше не оставалось сообщить, все юнцы вернулись в "Собрание", не простившись с ним. Раз их любопытство было удовлетворено, какое им было дело до рабочего, для которого они так поспешно повставали из-за стола.
   Надсмотрщик пустил свою лошадь галопом, желая как можно скорее добраться до Марчамало. Мария де-ла-Луц не видела его в течение двух недель и встретила его неприветливо. Также и до них дошла преувеличенная разными пересудами весть о случившемся в Матансуэле.
   Приказчик качал головой, порицая происшествие, и дочь его, воспользовавшись тем, что сеньор Фермин вышел на некоторое время, накинулась на своего жениха, точно один он был ответствен за скандал, случившийся на мызе. Ах, проклятый! Вот почему он столько времени не приезжал на виноградник! Сеньор возвращается снова к прежним своим нравам веселого кутилы и превращает в дом бесстыдства эту мызу, о которой она мечтала, как о гнездышке чистой, законной любви.
   -- Молчи, бессовестный. Не хочу слышать твоих оправданий, я знаю тебя...
   И бедный надсмотрщик почти что плакал, оскорбленный несправедливостью невесты. Обращаться с ним так, после испытания, которому его подвергло пьяное бесстыдство Маркезиты, о чем он умалчивал из уважения к Марии де-ла-Луц. Он оправдывался, указывая на свое подчиненное положение. Ведь он же не более, как только слуга, которому приходится закрывать глаза на многие вещи, чтобы не лишиться своего места. Что мог бы сделать её отец, если б владелец виноградника был бы таким же кутилой, как его господин?..
   Рафаэль уехал из Марчамало, несколько утишив гнев своей невесты, но он увез в душе, словно острую боль, ту суровость, с которой простилась с ним Мария де-ла-Луц. Господи, этот его сеньорито! Сколько неприятностей доставляют ему его развлечения!.. Медленно возвращался он в Матансуэлу, думая о враждебном отношении к нему поденщиков, об этой девушке, быстро гаснувшей, в то время как там, в городе, праздные люди говорили о ней и о её испуге с громким смехом.
   Едва он сошел с лошади, как увидел Алькапаррона, скитавшегося с безумными жестами по двору мызы, словно обилие его горя не уживалось под крышей.
   -- Она умирает, сеньор Рафаэль. Уже неделю мучается она. Бедняжка не может лежать, и день и ночь сидит вытянув руки, двигая ими вот так... так, точно она ищет свое здоровьице, навсегда улетевшее от нее. Ах, бедная моя, Мари-Крус! Сестра души моей!..
   И издавал он эти возгласы точно рев, с трагической экспансивностью цыганского племени, которое нуждается в свободном пространстве для своих горестей.
   Надсмотрщик вошел в людскую и прежде, чем добраться до кучи лохмотьев, которую представляла из себя постель больной, он услышал шум её дыхания, словно болезненное пыхтение испорченного раздувального меха, которым расширялся и сокращался несчастный реберный аппарат её груди.
   Чувствуя, что задыхается, она с дрожью смертельного томления расстегивала рваный свой корсаж, обнажая грудь чахоточного мальчика, белизны жеванной бумаги, без других признаков своего пола, кроме двух смуглых шариков, ввалившихся посреди её ребер. Она дышала, поворачивая голову туда и сюда, точно желая вобрать в себя весь воздух. В некоторые минуты глаза её расширялись с выражением ужаса, точно она чувствовала прикосновение чего-то холодного и незримого в сжатых руках, которые она протягивала перед собой.
   Тетка Алькапаррона питала уже меньше уверенности в выздоровлении её, чем в начале её болезни.
   -- Если б она только могла выкинуть из себя все это дурное, что у нея внутри! -- говорила; она, глядя на Рафаэля.
   И вытирая холодный и липкий пот с лица больной, она ей предлагала кувшин с водой.
   -- Пей, дитя души моей! Белая моя голубка!..
   И несчастная голубка, раненая на смерть, глотнув воды, высовывала язык, касаясь им своих синих губ, словно желая продлить ощущение прохлады; свой сухой язык, выжженный, цвета вареного бычачьего языка.
   По временам шумное дыхание её прерывалось сухим кашлем и выплевыванием мокроты, окрашенной кровью. Старуха качала головой. Она ждала нечто черное, ужасное, целые ручьи гнилости, которые выходя унесли бы с собой и всю болезнь девушки.
   Надсмотрщик сообщил тетке Алкапаррон о пяти червонцах, которые он имеет передать ей по приказанию хозяина, и глаза цыганки просветлели.
   -- Да, дон-Луис истинный кабальеро! Всему причиной лишь злая судьба девушки, несчастная случайность. Пусть Бог вознаградит сеньорито!..
   И старуха отошла от постели больной, чтобы проводить надсмотрщика до дверей, бормоча похвалы хозяину, спрашивая, когда ей можно явиться к Рафаэлю получить деньги.
   Прошло два дня. Десять прошло с тех пор, как Мари-Крус заболела. Поденщики в людской казалось привыкли уж видеть цыганку, сидящую на своей куче лохмотьев, и слышать её болезненное дыхание. Время от времени некоторые поговаривали о том, чтобы отправиться в Херес за помощью и привести доктора, но им отвечали пожиманием плеч, словно полагали, что это состояние больной может продолжаться бесконечно.
   Ночью поденщики засыпали, убаюкиваемые этим громким пыхтением сломанного раздувального меха, исходящего из угла комнаты. Они привыкли видеть больную и уже проходили мимо нее, не глядя на нее, смеясь и громко разговаривая. И только тогда оборачивали они головы с некоторым беспокойством, когда в течение нескольких минут переставало раздаваться тяжкое дыхание.
   Члены семьи Алькапарронов, измученные бессонными ночами, сидели неподвижно на полу, кругом постели больной, не решаясь идти в поле на заработок.
   Однажды вечером старуха разразилась громким криком. Девушка умирает -- она задыхается!.. Она, такая слабая, что едва могла двигать руками, теперь перекручивала весь свой костяной скелет с необычайной силой смертельного томления, и эти порывы её были таковы, что тетка едва могла удержать ее в своих объятиях. Опираясь на пятки, больная вставала, выгибаясь, как лук, с выпяченной вперед, тяжело дышащей грудью, с судорожным, посиневшим лицом.
   -- Хосе-Мария, -- стонала старуха. -- Она умирает... Умирает тут, в моих объятиях! Сын мой!
   А Алькапаррон вместо того, чтобы прибежать на зов матери, кинулся из людской безумный. Он видел час тому назад человека, проходившего по дороге из Хереса, направляясь к постоялому дворику дель-Грахо.
   Это был он, то необычайное существо, о котором все бедные говорили с уважением. Тотчас же цыган почувствовал себя проникнутым той верой, что вожди народа умеют проливать кругом себя.
   Сальватьерра, находившийся на постоялом дворике, беседуя с Матажордильос, своим больным товарищем, отступил назад, удивленный стремительным появлением Алькапаррона. Цыган смотрел во все стороны безумными глазами и кончил тем, что бросился к ногам Сальватьерры, схватив его руки с умоляющей горячностью.
   -- Дон Фернандо! Милость ваша всемогуща! Милость ваша делает чудеса, когда желает того! Моя двоюродная сестра... моя Мари-Крус... она умирает, дон-Фернандо, она умирает!
   И Сальватьерра не мог дать себе отчета, каким образом он вышел из постоялого двора, взятый на буксир лихорадочной рукой Алькапаррона, и как он с быстротой сновидения дошел до Матансуэлы. И бежал за цыганом, который тащил его и в то же время призывал своего Бога, уверенный, что он совершит чудо.
   Революционер очутился вскоре в полумраке людской, и при огне свечи, которую держал один из цыганенков, он увидел синие губы Мари-Крус, сведенные предсмертной судорогой, её глаза расширенные ужасом страдания, с выражением безпредельного томления. Тотчас приложил он ухо к потной и скользкой коже этой груди, которая, казалось, была близка к тому, чтобы лопнуть. Его осмотр был краткий. Поднявшись, он инстинктивно снял шляпу и и остался стоять, с непокрытой головой перед бедной больной.
   Ничему, нельзя было помочь здесь! Началась агония, -- упорная и ужасающая борьба, последняя мука, ожидающая, притаившись, конец всякого существования.
   Старуха сообщила Сальватьерре мнение свое о болезни племянницы, ожидая, что он одобрит ее мнение. Все это лишь испорченная кровь от внезапного испуга, не имеющая выхода и убивающая ее.
   Но дон-Фернандо отрицательно покачал головой. Его любовь к медицине, хотя и беспорядочное, но обширное чтение во время долгих годов тюремного заточения, постоянное общение с беднотой -- всего этого было достаточно, чтобы он при первом же взгляде распознал болезнь. Это была чахотка, быстрая, жестокая, молниеносная, чахотка в форме удушения, страшная грануляция, явившаяся вследствие сильного волнения истощенного организма, открытого для всяких болезней, и жадно впитавшего ее в себя. Он окинул взглядом с ног до головы это исхудалое тело столь болезненной белизны, в котором, казалось, кости были хрупкие, как бумага.
   Сальватьерра шепотом спросил о её родителях. Он угадывал отдаленный отзвук алкоголя в этой агонии. Тетка Алькапаррона запротестовала.
   -- Её бедный отец пил как и все, но это был человек, отличавшийся необычайной силой. Друзья называли его Дамахуан. Видели ли его пьяным?.. Никогда!
   Сальватьерра сел на обрубок пня и печальными глазами следил за ходом агонии. Он оплакивал смерть этой девушки, которую видел всего лишь раз -- несчастный продукт алкоголизма, покидающий мир, выкинутый из него зверством опьянения в ту ночь.
   Бедное существо билось на руках у своих родных в ужасах удушья, протягивая руки вперед.
   Казалось, перед её глазами носится туман, умалявший ей зрачки. Не имея под руками другого лекарства, старуха давала ей пить, и вода шумно вливалась в желудок больной, точно на дно сосуда; она ударялась о парализованные стенки пищевода, производя звук, будто они были из пергамента. Лицо бедняги теряло общие свои очертания: щеки чернели, виски вдавливались, нос вытягивался, рот судорожно сводился страшной гримасой... На землю спускалась ночь и в людскую стали входить поденщики, а женщины, молчаливо собравшись поблизости оть умирающей, стояли опустив головы, сдерживая свои рыдания.
   Некоторые ушли в поле, чтобы скрыть свое волнение, в котором была и доля страха. Иисусе Христе! Воть как умирают люди! Как трудно расставаться с жизнью!.. И уверенность, что всем предстоит пройти через ужасную эту опасность, с её судорогами и тяжелыми муками, заставляла их считать сносной и даже счастливой жизнь, которую они вели.
   -- Мари-Кру! -- Голубонька моя! -- вздыхала старуха. -- Видишь ли ты меня? Все мы тут около тебя!..
   -- Ответ мне, Мари-Кру! -- умолял Алкапаррон, всхлипывая. -- Я твой двоюродный брат, твой Хосе Мария...
   Но цыганка отвечала лишь только тяжелым хрипением, не открывая глаз своих, сквозь неподвижные веки которых виднелась роговая перепонка цвета мутного стекла. В одном из сделанных ею судорожных движений она обнажила из-под кучи лохмотьев маленькую, исхудалую ножку, совершенно почерневшую. Вследствие неправильного кровообращения кровь скоплялась у нее в оконечностях. Уши и руки тоже почернели.
   Старуха разразилась сетованиями!.. To именно, что она говорила! Испорченная кровь; проклятый испуг, не вышедший из нее и теперь, с её смертью, распространяющийся по всему её телу. И она бросалась на умирающую, и целовала с безумной жадностью, точно кусая, чтобы вернуть ее к жизни.
   -- Она умерла, дон-Фернандо! Разве ваша милость не видит? Она умерла...
   Сальватьерра заставил старуху умолкнут. Умирающая ничего уже не видела, перерывы болезненного её дыхания становились все продолжительнее, но слух еще сохранился. Это было последнее сопротивление чувствительности перед смертью, оно длилось пока тело мало-помалу повергалось в черную бездну бессознания. Медленно прекратились судороги: веки раскрылись в последнем приступе озноба, обнажая зеницы глаз, расширенные, с матовым и тусклым оттенком.
   Революционер взял на руки это тело, легкое как у ребенка, и отстраняя родных, медленно опустил его на кучу лохмотьев.
   Дон-Фернандо дрожал: его синие очки потускнели, мешая ему хорошенько видеть, холодная бесстрастность, отличавшая его во всех случайностях жизни, таяла перед этим маленьким трупом, легким как перышко, которое он положил на нищенскую постель. В его движениях было нечто в роде священнодействия, как будто он признавал смерть единственной несправедливостью, перед которой преклонялся его гнев революционера.
   Когда цыгане увидели Мари-Крус, лежавшую неподвижно, они долгое время пробыли в безмолвном оцепенении. В глубине людской раздавались рыдания женщин, поспешный шепот молитвы.
   Алькапарроны смотрели на труп издали, не дерзая ни поцеловать его, ни соприкоснуться с ним, ввиду суеверного уважения, которое смерть внушает их племени. Но вскоре старуха поднялась, царапая себе судорожными руками лицо, углубляя пальцы в жирные свои волосы, еще черные, несмотря на её годы. Кругом лица её рассыпались пряди её волос, и продолжительный вопль заставил всех вздрогнуть.
   -- А-а-ай! Моя девонька умерла! Моя белая голубка! Моя апрельская розочка!..
   И крики свои, в которых звенел обильный пафос скорби жителей Востока; она сопровождала царапинами лица, окровавливая ими свои морщины. Одновременно с этим послышался глухой стук, это Алкапаррон бросился оземь и бился головой о пол.
   -- А-а-ай! Мари-Кру ушла! -- ревел он, как раненый зверь. -- Лучшая из всего нашего дома! Честь нашей семьи!
   И маленькие Алькапарроны, как будто внезапно подчиняясь обряду своего племени, поднялись на ноги и начали бегать по двору и вокруг, издавая крики и царапая себе лицо.
   -- О-ой, ой! Умерла бедненькая двоюродная сестра!.. Ой!.. Ушла от нас Мари-Кру!..
   Как безумные бегали они по всем отделениям мызы, точно желая, чтобы и самые скромные животные узнали о их несчастии. Они проникали в конюшни, скользили под ногами животных, повторяя свои вопли о смерти Мари-Крус: ослепленные слезами, они мчались, стукаясь об углы, опрокидывая здесь плуг, таим стул, в сопровождении собак, не бывших на цепи, и следовавших за ними по всей мызе, присоединяя и свой лай к отчаянным их воплям.
   Некоторые поденщицы погнались за маленькими бесноватыми, и схватив их, приподняли их высоко, но и в таком виде, будучи в плену, они продолжали размахивать в воздухе руками, не прерывая свой плач.
   -- О-ой... умерла наша двоюродная сестра! Бедняга Мари-Кру!
   Утомившись рыдать, царапать себе лицо, биться головой о землю, измученная шумным своим горем, вся семья снова; уселась вокруг трупа.
   Хуанон с несколькими товарищами собирался бодрствовать над мертвой до следующего утра. Семья её может в это время лечь спать за стенами людской, потому что сон им необходим. Но старая цыганка воспротивилась этому. Она не желает, чтобы труп оставался дольше в Матансуэле. Тотчас же они отправятся в Херес и увезут туда труп в тележке ли, на осле, или же на плечах её и её детей, если это окажется нужным.
   У них свой дом в городе. Не бродяги же Алькапарроны? Семья их многочисленна и бесконечна; от Кордовы и до Кадикса нет той лошадиной ярмарки, где бы нельзя было встретить кого-либо из их родственников. Сами они бедные, но у них есть родные, что могли бы с ног до головы обложить их червонцами; богатые цыгане, которые ездят по дорогам с следующими за ними целыми стадами лошадей и мулов. Все Алькапарроны любили Мари-Крус, больную деву с нежными глазами: похороны её будут королевскими, хотя жизнь её и была жизнью вьючного животного.
   -- Идем, -- сказала старуха с сильной экзальтацией в голосе и движениях. -- Идем сейчас в Херес. Я хочу, чтобы еще до рассвета ее видели все наши, такой красивой и нарядной, как сама Матерь Божия. Я хочу, чтобы ее видел дедушка, отец мой; самый старый цыган во всей Андалузии, и чтобы бедняга благословил ее своими руками святого отца, которые дрожат и кажется, что из них исходит свет.
   Обитатели людской одобрили мысль старухи с эгоизмом усталости. Они не могут воскресить мертвую, и лучше, для спокойствия их, чтобы эта шумная семья, мешающая им спать, удалилась бы.
   Рафаэль вступился, предлагая им двуколку мызную. Дядя Сарандилья запряжет ее и менее чем в полчаса они могут увезти труп в Херес.
   Старая Алькапаррона, увидав надсмотрщика, взволновалась и в её глазах засверкал огонь ненависти. Наконец-то она встретилась с тем, на кого может взвалить вину своего несчастия.
   -- Это ты, вор? Ты верно доволен теперь, проклятый надсмотрщик. Посмотри-ка на бедняжку, которую ты убил.
   Рафаэль ответил неудачливо:
   -- Поменьше упреков и брани, тетка колдунья. Что же касается той ночи, вы более виноваты, чем я.
   Старуха хотела броситься на него с адской радостью, что нашелся тот., кого можно обвинить в своем горе.
   -- Подлец... Ты, ты виноват во всем! Будь проклята твоя душа и душа разбойника господина твоего.
   Но тут она несколько поколебалась, словно раскаиваясь в том, что прокляла сеньора, всегда уважаемого людьми её племени.
   -- Нет, не хозяина. Он молодой, богатый и у сеньорит нет другой обязанности, кроме развлечений. Будь проклят ты, один ты, притесняющий бедных и следящий за их работой, точно они негры, ты, доставляющий девушек хозяевам, чтобы лучше скрывать свое воровство. Не желаю ничего твоего: бери назад те пять червонцев, которые ты мне дал; бери их назад, вор; вот они, негодяй.
   И вырываясь из рук мужчин, державших ее, чтобы она не бросилась на Рафаэля, она рылась в своих тряпках, отыскивая деньги, с деланной поспешностью и твердым намерением не найти их. Но несмотря на это, её поза была не менее драматична.
   -- Бери деньги, злая собака!.. Бери их и пусть из каждой песеты родится для тебя несчастье и будет грызь тебе сердце.
   И она разжимала сжатые руки, как будто бросая что-то на землю, хотя и ничего не бросала, сопровождая свои жесты гордыми взглядами, точно она действительно бросила червонцы на пол.
   Дон-Фернандо вступился, встав между надсмотрщиком и старухой. Она довольно уже наговорила, пора ей замолчать.
   Но цыганка выказала еще большую наглость, увидав, что она защищена телом Сальватьерры, и обернув голову, продолжала оскорблять Рафаэля.
   -- Пусть Бог допустит, чтобы у тебя умер кто тебе всего дороже... Пусть ты увидишь холодной и неподвижной, как мою бедняжку Мари-Кру, ту гаши, которую ты любил.
   Надсмотрщик слушал ее до той поры с презрительным хладнокровием, но когда прозвучали последние её слова, удерживать поденщикам пришлось уже его.
   -- Колдунья! -- заревел он, -- меня оскорбляй сколько хочешь, но не смей называть имени той особы, потому что я убью тебя!
   И казалось, он был склонен убить ее, так что поденщики лишь только с большими усилиями могли увести его из людской. Как можно обращать внимание на женщин?.. Пусть он забудет старуху, ведь она обезумела от горя. -- А когда, побежденный словами Сальватьерра и толчками стольких рук, он переступил через порог людской, он еще услышал пронзительный голос колдуньи, который, казалось, преследовал его.
   -- Уходи, лживый человек и пусть Бог накажет тебя, отняв у тебя гаши, ждущую на винограднике. Пусть возьмет ее у тебя из-под носа сеньорито... пусть дон-Луис насладится ею, и ты узнай о том!
   О, какое усилие должен был сделать над собой Рафаэль, чтобы не вернуться назад и, не задушить старуху!..
   Полчаса спустя Сарандилья подъехал на двуколке к дверям людской, Хуанон и другие товарищи обернули простыней труп, подняв его с его ложа лохмотьев. Он был теперь легче, чем в минуту смерти. Это было перышко или соломинка, по словам поденщиков. Казалось, что вместе с жизнью улетучилась и вся материя.
   Двуколка двинулась в путь, с пронзительным скрипом покачиваясь на своих осях по неровностям дороги.
   Сзади телеги, соприкасаясь с ней, шла старуха и её младшие дети. А за ними шел Алкапаррон рядом с Сальватьеррой, пожелавшего сопровождать до города этих бедных людей.
   У дверей людской скопились поденщики и в черной их массе сверкал огонек свечи. Все с безмолвным вниманием следили за скрипом двуколки, не видной в темноте, и за воплями цыган, раздававшихся в тишине мертвого и синеватого поля под холодным блеском звезд.
   Алкапаррон чувствовал некоторую гордость, идя рядом с этим человеком, о котором везде было столько толков. Они вышли уже на большую дорогу: на её белой полосе выделялся силуэт двуколки, от которой, в ночном безмолвии, распространялось тихое позвякивание бубенчиков и стенания семьи, шедшей позади нее.
   Цыган вздыхал, словно эхо того горя, которое ревело впереди него, и в тоже время говорил с Сальватьеррой о своей дорогой умершей.
   -- Она была самой лучшей из семьи, сеньор... и поэтому она ушла. Хорошие живут недолго. Вот двоюродные мои сестры, Алькапарроны, они бесчестье семьи, и величайшие плутовки, -- a y них червонцы целыми пригоршнями, и у них есть и кареты, и газеты говорят о них, а бедняжка Мари-Кру, которая была лучше пшеничной муки, умирает после жизни тяжелого труда.
   Цыган стенал, взглядывая на небо, словно он протестовал против этой несправедливости.
   -- Я очень любил ее, сеньор; если я желал чего-либо хорошего, то лишь для того только, чтобы поделиться с нею. Еще вернее, чтобы все ей отдать. А она, незлобивая голубка, апрельская розочка, была всегда добрая ко мне, всегда защищала меня... Когда мать моя сердилась на меня за какую-нибудь мою проделку, Мари-Кру сейчас же защищала своего бедного Хосе Мария... Ах, двоюродная моя сестренка! Моя нежная святая! Мое смуглое солнышко с глазищами, казавшимися ярким пламенем!.. Что бы только не было готов сделать для нее бедняга цыган!.. Слушайте, милость, ваша, сеньор. У меня была невеста; я хочу сказать, у меня их было много, но то была гаши, т. е. девушка не нашего племени; у нее было состояние, сеньор, и к тому же, она была влюблена в меня, за мое, как она говорила, умение пет нежные песенки. А когда мы уже были одеты, чтобы идти венчаться, я сказал ей: "Гаши, пусть дом пойдет моей бедной матери и моей двоюродной сестре Мари-Кру. Они так много работали, и жили собачьей жизнью в людских, пусть поживут некоторое время хорошо и в свое удовольствие. Ты и я, мы молоды, здоровы и можем спать на дворе". А гаши не пожелала и прогнала меня; но я не огорчился этим, потому что я оставался с моею матерью и двоюродной сестрой, а они стоят больше всех женщин в мире! Я имел невест дюжинами, я чуть было не женился, мне очень нравятся девушки, но Мари-Кру я люблю, как не полюблю никогда никакую женщину... Как объяснить это вашей милости, которая так много знает? Я люблю бедняжку, которую везут впереди нас на двуколке, так, что не сумею это объяснить, как священник любить Божью Мать, когда он служит обедню. Мне нравилось видеть её большие глазища и слушать золотой её голосок; но прикоснуться до низка её платья? Это никогда мне и в голову не приходило. Она была для меня святой Девой и, как на те, которые в церквах, я смотрел лишь на её головку; на милую головку, созданную для ангелов...
   И когда он снова застонал, подумав об умершей, ему ответил хор плачущих, сопровождавших двуколку.
   -- А-а-а-ай!.. Моя девочка умерла! Мое сверкающее солнце! Мое нежное сердечко!
   И цыганята на крики матери отвечали взрывом жалобных воплей, чтобы и темная земля, и синее пространство, и яркие сверкавшие звезды хорошенько прониклись бы тем, что умерла их двоюродная сестра, нежная Мари-Крус.
   Сальватьерра чувствовал, что им овладело это трагическое и шумное горе, скользившее сквозь тьму ночную, раздаваясь в безмолвии полей.
   Алкапаррон перестал стонать.
   -- Скажите мне, сеньор, вы, который столько знаете. Думаете ли вы, милость ваша, что я когда-нибудь увижусь снова с моей двоюродной сестрой?..
   Ему необходимо было это узнать, его мучила тоска сомнения, и замедляя шаг, он умоляюще смотрел на Сальватьерру своими восточными глазами, блестевшими в полумраке отливами перламутра.
   Революционер взволновался, увидав томление этой искренней души, умолявшей в своем горе о луче утешения.
   Да, он опять увидится с нею; это он подтвердил ему с торжественной серьезностью. Более того, он во всякое время будет соприкасаться с нечто таким, что составляло часть её существа. Все, что существует, остается в мире; и только меняется форма, ни один атом не теряется. Мы живем окруженные тем, что было прошлым, и тем, что имеет быть будущим. Останки лиц, которых мы любили, и составные части тех, которые в свою очередь будут любить нас, носятся вокруг нас, поддерживая нашу жизнь.
   Сальватьерра, под давлением своих мыслей, чувствовал потребность исповедываться кому-нибудь, говорить с этим простодушным существом о своей слабости и своих колебаниях перед тайной смерти. Это было желание изложить свою мысль с уверенностью не быть понятым, излить свою душу, подобно тому, как он это видел у великих шекспировских действующих лиц, королей в несчастии, вождей, преследуемых судьбой, которые братски доверяли свои мысли шутам и безумцам.
   Этот цыган, которого все осмеивают, выступал теперь возвеличенный внезапно горем, и Сальватьерра чувствовал необходимость передать ему свою мысль, точно он ему брат.
   Революционер тоже познал страдание. Горе делало его трусом; но он не раскаивался, так как в слабости он находил сладость утешения. Люди изумлялись энергии его характера, стоицизму, с которым он встречал преследования и физические муки. Но все это проявлялось в нем лишь в борьбе с людьми, перед непобедимой тайной смерти жестокой, неизбежной, вся энергия его уничтожалась.
   И Сальватьерра, словно забывая присутствие цыгана и говоря сам с собой, вспомнил, как гордо он вышел из тюрьмы, бросая вновь вызов преследованиям, и затем вспомнил недавнюю свою поездку в Кадикс, чтобы видеть уголок земли близ стены, среди мраморных крестов и надгробных плит. И это было все, что имеется у него после существа, наполнявшего его мысль? От матери его, от старушки доброй и нежной, как святые женщины христианских религий -- остался лишь только этот четырехугольник свежеразрытой земли, и дикие цветущие маргаритки? Утратилось навеки нежное пламя её глаз, звук её ласкающего голоса, надтреснутого от старости, который с детским пришептыванием звал Фернандо, "дорогого Фернандо".
   -- Алькапаррон, ты не можешь понять меня, -- продолжал Сальватьерра дрожащим голосом. -- Быть может для тебя счастие, что у тебя детская душа, позволяющая тебе и в горе и в радости быть ветренным и непостоянным, как птичка. Но выслушай меня, хотя ты меня и не поймешь. Я не отрекаюсь от того, чему научился; я не сомневаюсь в том, что знаю. Загробная жизнь -- ложь, гордая мечта человеческого эгоизма; и небо религий тоже ложь. Люди эти говорят во имя поэтического спиритуализма, а вечная их жизнь, их воскресение тел, их загробные радости и наказания отдают материализмом, от которого тошнит. Для нас не существует иной жизни, кроме земной; но ах, перед саваном, из земли покрывающем могилу моей матери, я впервые почувствовал, что убеждения мои пошатнулись. Нас нет больше, когда мы умираем, но нечто наше остается у тех, которые замещают нас на земле; нечто, которое не только есть атом, питающий новые жизни; нечто неосязаемое и неопределенное, личная печать нашего существования. Мы словно рыбы в море; понимаешь ли ты меня, Алкапаррон? Рыбы живут в той же воде, в которой мы существуем: пространство и земля; мы живем, окруженные теми, которые были, и теми, которые будут. И я, друг Алкапаррон, когда чувствую желание плакать, вспоминая, что нет ничего под этой земляной насыпью, вспоминая печальное ничтожество окружающих ее цветков, думаю, что мать моя не вся под землей, что нечто вырвалось оттуда и оно обращается среди жизни, оно прикасается ко мне, привлеченное таинственной симпатией, и сопровождает меня, окружая лаской столь сладострастной, как поцелуй... "Ложь", кричит мне голос мысли. Но я не слушаю его; я хочу мечтать, хочу сочинять прекрасный обман на утешение себе. Быть может, в этом ветерке, прикасающемся к нашему лицу, есть нечто от тех нежных и дрожащих рук, которые ласкали меня в последний раз перед тем, как я отправился в тюрьму.
   Цыган перестал стенать, и смотрел на Сальватьерра своими африканскими глазами, расширенными изумлением. Он не понимал большую част его слов, но из них ему светила надежда.
   -- Судя по этому, милость ваша думает, что Мари-Кру не совсем умерла? Что я смогу еще увидеть ее, когда воспоминание о ней будет душить меня?
   Сальватьерра чувствовал, что на него повлияли вопли цыган, агония Мари-Крус, при которой он присутствовал, труп, качавшийся в двуколке несколько шагов впереди него. И грустная поэзия ночи, с её безмолвием, прерываемая по временам воплями скорби, вливалась ему в душу.
   Да, Алкапаррон будет чувствовать вблизи свою дорогую умершую. Нечто её пахнет ему в лицо как благоухание, когда он будет копать землю лопатой и из новой борозды до обоняния его донесется свежесть разрыхленной почвы. Нечто из души её будет также и в колосьях пшеницы, в маке, вкрапливающем там и сям красный цвет в золотые полосы хлебных нив, нечто будет и в птицах, воспевающих рассвет, когда человеческое стадо идет на заклание, в горных кустарниках, над которыми порхают насекомые, испуганные бегом кобыл и гневным мычанием быков.
   -- Кто знает, -- продолжал революционер, -- нет ли -- теперь в этих звездах, словно взирающих в высь очами своими, нечто из блеска тех других очей, которые ты так любил, Алкапаррон?
   Но взгляд цыгана выдавал его изумление, имевшее в себе кой что похожее на сострадание, словно он считал Сальватьерру безумным.
   -- Тебя пугает величина мира по сравнению с малостью твоей бедной умершей, и ты отступаешь. Сосуд слишком велик для одной слезы: это несомненно. Но точно также и капля теряется в море... тем не менее она там находится.
   Сальватьерра продолжал говорить, как будто он желал убедить самого себя. Что значит величина или малость? В капле жидкости существуют миллионы и миллионы существ, имеющие все собственную жизнь: также как и люди, населяющие планету. И одного лишь из этих бесконечно-малых организмов достаточно чтобы убить человеческое существо, чтобы эпидемией истребить массу народа. Почему люди не могут влиять на микробы бесконечности в этой вселенной, в недрах которой остается сила их индивидуальности?
   Но затем революционер, казалось, сомневался в своих словах, раскаивался в них.
   -- Быть может, это верование равносильно трусости: ты не можешь понять меня, Алкапаррон. Но, увы! Смерть! незнакомка, которая шпионит и следит за нами, насмехаясь над нашими тщеславиями и нашими утехами!.. Я ее презираю, смеюсь над ней, жду ее без страха, чтобы наконец отдохнуть: и подобно мне и многие другие. Но мы, люди, любим, и любовь понуждает нас дрожать за тех, которые нас окружают: она подрезывает нашу энергию, и мы падаем ниц, труся и дрожа перед этой колдуньей, сочиняя тысячи обманов, чтобы найти себе утешение в её преступлении. Ах, если бы мы их любили... каким храбрым и отважным существом был бы человек!
   Двуколка с своим тряским ходом уехала вперед, оставив позади цыгана и Сальватьерру, которые останавливались, чтобы говорить. Они уже не видели ее. Им служили указанием дальний её скрип и плач семьи, идущей позади двуколки, и снова принявшейся за свое скорбное пение.
   -- Прощай, Мари-Кру! -- кричали малютки, точно служки похоронной религии. -- Наша двоюродная сестра умерла!..
   Когда они замолкали на мгновение, раздавался голос старухи, полный отчаяния, пронзительный, точно голос жреца скорби,
   -- Угасла белая голубка, нежная цыганка, еще не открывшийся бутон розы!.. Господи Боже! О чем ты думаешь, если ты только добрых губишь?..

VII.

   Когда в сентябре месяце настала пора виноградного сбора, богатые а Хересе были более озабочены положением, принятым поденщиками, чем хорошим урожаем вина.
   В "Circulo Caballista" даже наиболее веселые сеньоритосы забывали о хороших статьях своих кобыл, о достоинствах своих собак и о прелестях девушек, обладание которыми они друг у друга оспаривали, чтобы говорить лишь только об этих людях, опаленных солнцем, привыкших к труду, грязных, е дурным запахом и злопамятными глазами, работавших на их виноградниках.
   В многочисленных увеселительных собраниях, занимавших почти все нижние этажи улицы Ларга, не говорили ни о чем другом. Что еще нужно виноградарям?.. Они зарабатывают поденно десять реалов, едят в мисках менестру, которую заказывают себе сами, без вмешательства хозяина; зимой у них на дню час отдыха, а летом два часа, чтобы они не упали бездыханные на известковую землю, сыпавшую искрами; им позволяют выкуривать в течение дня восемь сигар; а ночью большинство из них спят, подослав простыню на тростниковую циновку. Настоящие сибариты эти виноградари! -- и они еще жалуются и требуют улучшений, угрожая стачкой?..
   В "Собраний Ездоков" владельцы виноградников в внезапном порыве сострадания проявляли умиление, говоря о полевых работниках на мызах. Эти бедняги действительно заслуживают лучшей участи. Два реала поденной платы, вся их еда -- отвратительная похлебка, а спят они на полу одетые, менее защищенные кровом, чем даже животные. Было бы естественно, если б они выражали бы неудовольствие, а не виноградари, живущие сеньорами по сравнению с полевыми работниками.
   Но владельцы мыз протестовали с негодованием, видя, что намереваются обрушить на них всю тяжесть опасности. Если они не платят лучше полевым своим работникам, то лишь потому, что доходы мыз очень незначительны. Возможно ли сравнивать доходы с пшеницы, ячменя и скотоводства; с доходами от этих виноградников, прославленных во всем мире, из лоз которых золото льется потоками и дает владельцам их в иные годы более легкую прибыль, чем если б они выходили грабить на большую дорогу... Когда пользуешься таким богатством, следует быть великодушными и уделить хоть малую толику благосостояния тем, усилиями которых оно поддерживается. Виноградари жалуются справедливо.
   И на вечеринках богачей происходили беспрерывные споры между владельцами мыз и владельцами виноградников.
   Праздная их жизнь остановилась. Никто не подходил к рулетке; колоды карт лежали не распечатанными на зеленых столах; хорошенькие девушки мелькали по тротуарам и ни один из юнцов не высовывал из окон казино голову, отпуская им вслед комплименты и насмешливо мигая им глазами.
   Швейцар "Собрания" искал, как очумевший, ключ того, что в уставе общества торжественно титуловалось "библиотекой": шкаф, притаившийся в самом темном углу дома, с скудным содержимым, словно буфет бедняка. Сквозь пышную и покрытую паутиной стеклянную дверь его виднелись несколько дюжин книг, до которых никто не прикасался. Сеньоры члены "Собрания" чувствовали себя внезапно охваченными желанием просветиться, осведомиться о том, что называли социальным вопросом и каждый вечер они устремляли свои взоры на шкаф, словно на святую святых науки, надеясь, что, наконец, появится ключ и они почерпнут из недр его столь желанный ими свет. В действительности не очень-то велика была их поспешность получить сведения о вопросах социализма, свернувших головы работникам.
   Некоторые негодовали против книг, прежде чем прочли их. Ложь, все ложь, чтобы лишь влить горечь в жизнь. Они ничего не читают, и счастливы. Почему не следуют их примеру деревенские глупцы, отнимающие у себя по ночам целые часы сна, толпясь кругом товарища, читающего им газеты и брошюры? Чем человек больше невежда, тем он счастливее. И они бросали взоры отвращения на книжный шкаф, как на склад злодеяний в то время, как он, несчастный, хранил в своих недрах лишь сокровище самых безобидных томов, большинство которых было принесено в дар министерством по настоянию местного депутата стихотворения о Пресвятой Деве Марии, и патриотические песенники; руководства для воспитания канареек и правила для разведения домашних кроликов.
   Пока богатые спорили друг с другом, или негодовали, обсуждая требования работников, эти последние продолжали свое протестующее к ним отношение. Стачка началась частично, без общей связи, доказывая этим произвольность сопротивления работников.
   В некоторых виноградниках хозяева, побуждаемые страхом лишиться урожая винограда, "перешагнули через все", лаская, однако, в злопамятном их уме надежду на возмездие, лишь только виноград их окажется сложенным в давильнях.
   Другие, более богатые, имели настолько стыда, как они высокомерно заявляли, чтобы не входить в какое бы то ни было соглашение с мятежниками. Дон-Пабло Дюпон принадлежал в наиболее пылким из этого числа. Он скорее готов был лишиться своей бодеги, чем унизиться до этого сброда. Предъявлять требования ему, который для своих работников чисто отец и заботится не только о пропитании их тела, но и о спасении их душ, избавляя их от "грубого материализма".
   -- Это принципиальный вопрос, -- заявлял он у себя в конторе в присутствии служащих, утвердительно кивавших головами еще раньше, чем он начал говорить. -- Я не прочь дать им то, что они желают, и даже больше того. Но пусть они меня просят, а не требуют от меня. Это отрицание священных моих хозяйских прав. Деньги имеют для меня очень малое значение, в доказательство чего, прежде чем уступить, я лучше согласен лишиться всего урожая винограда Марчамалы.
   И Дюпон, задорный в защите того, что он называл своими правами, не только отказывался выслушать требования поденщиков, но изгнал из своих виноградников всех, выделившихся в качестве агитаторов еще задолго до того, что виноградари решили бастовать.
   В Марчамале оставалось очень мало поденщиков, и Дюпон заменил стачечников цыганками из Хереса и девушками, явившихся из горных сел, побуждаемые к тому приманкой значительной поденной платы.
   Так как сбор винограда не требовал большого утомления, Марчамало был полон женщинами, которые, прикорнув на склонах холмов, срезывали виноград, в то время как с большой дороги их осыпали бранью лишившиеся заработка ради "идеи".
   Мятеж поденщиков совпал с тем, что Луис Дюпон называл своим периодом серьезности.
   Кутила достиг того, что изумил своим поведением могущественного двоюродного брата. Ни женщин, ни скандалов! Маркезита забыла уже о нем: оскорбленная его пренебрежением, она снова вернулась к союзу с торговцем свиньями, "единственным человеком, умевшим обращаться с ней".
   Сеньорито казался огорченным, когда с ним говорили о его знаменитых кутежах. Всему этому крышка навсегда: нельзя же быть юнцом всю свою жизнь. Теперь он мужчина, серьезный и деловой. У него в голове есть нечто: бывшие учителя его, -- отцы иезуиты признают это. Он решил напрячь все свои усилия, чтобы добиться столь же высокого положения в политике, какое двоюродный его брат занимает в промышленности. Другие поглупее его, управляют делами страны, и к голосу их прислушивается правительство там, в Мадриде, как в голосу вице-королей.
   От прошлой своей жизни Луис сохранил лишь дружбу с головорезами, увеличив свиту свою новыми храбрецами. Он баловал их и содержал, имея в виду, что они будут служить ему союзниками в его политической карьере. Кто дерзнет пойти против него при первых его выборах в депутаты, видя его в столь почтенной компании! И чтобы развлечь свою великолепную свиту, он продолжал ужинать с ними в ресторанах и вместе пьянствовать. Это не нарушит уважения к нему. Попойка время от времени не повод к тому, чтобы вызвать чье-либо негодование. Это местный обычай, не более того, и в придачу это ведет за собой известную популярность.
   И Луис Дюпон, убежденный в значении своей личности, ходил из казино в казино, ораторствуя о "социальном вопросе" с пылкой жестикуляцией, грозившей опасностью бутылкам и стаканам, расставленным на столах.
   В "Circulo Caballista" он избегал общества молодых людей, лишь вспоминавших о прошлых его безумствах, чтобы восхищаться ими, предлагая ему новые, еще более скандальные подвиги. Он искал разговора с "серьезными отцами", богатыми земельными собственниками и владельцами больших виноградников, начавших слушать его с некоторым вниманием, признавая, что у этого кутилы светлая голова.
   Дюпон делался надменным, говоря красноречиво и пылко о местных рабочих. Он повторял слышанное им от двоюродного брата и от монахов различных орденов, посещавших дом Дюпона. Но он заходил дальше их в решении вопросов с своим авторитетным и зверским жаром, очень нравившимся его слушателям, людям столь же грубым, как и богатым, находившим удовольствие поражать быков и укрощать диких жеребцов.
   Для Луиса решение рабочего вопроса казалось до нельзя простым. Немножечко сострадания и затем религии, побольше религии, и палка тому, кто отказывается повиноваться. Этим кладется предел так называемому "социальному конфликту", и все пойдет гладко, как по маслу. Могут ли жаловаться поденщики там, где есть такие люди, как его двоюродный брат и многие из присутствующих (здесь аудитория делает жесты одобрения и на лицах появляются благодарные улыбки), сострадательные до излишества, и не могущие видеть несчастия, чтоб тотчас же не взяться за кошелек и, дать дурос и даже до двух дуросов?
   На это мятежники отвечают, что сострадания недостаточно, и что, вопреки ему, множество людей живет в нужде. Но что же могут сделать хозяева, чтобы поправить непоправимое?
   Всегда буду существовать на свете богатые и бедные, голодные и сытые, и только безумцы или преступники могут мечтать о равенстве.
   Равенство!.. Дюпон прибегал к иронии, приводившей в восторг его аудиторию. Все шутки, внушенные самым благородным из человеческих стремлений его двоюродному брату Пабло и его свите из церковников, Луис повторял с полнейшим убеждением, словно это был вывод из всемирных дум. Что такое равенство?.. Всякий, кому вздумается, может овладеет его домом, если он ему нравится; зато и он, в свою очередь, похитит сюртук у своего соседа, потому что он ему нужен; а тот наложить лапу свою на чужую жену, раз она ему пришлась по вкусу. Безбрежное море, кабальеросы!.. Не заслуживают ли расстрела или рубашки для сумасшедших те, которые говорят о равенстве?
   И с смехом оратора сливались раскаты хохота всех членов собрания. Социализм раздавлен! Каким остроумием и ораторским талантом владеет этот молодой человек!..
   Многие из старых сеньоров кивали головой с покровительственным видом, признавая, что Луиса недостает в ином месте, и, жалко, что его слова теряются в этой атмосфере, пропитанной табачным дымом. Пря первом же случае надо будет исполнить его желание с тем, чтобы вся компания слушала бы с парламентской трибуны эту столь остроумную и справедливую критику.
   Дюпон, одушевленный всеобщим одобрением, продолжал говорить, но теперь уже серьезным тоном. To, в чем нуждается чернь, еще прежде заработной платы, это -- утешение религии. Без религии народ живет жестоко страдая, подвергаясь всевозможным несчастиям, как в настоящем случае, работники Хереса. Они ни во что не верят, не ходят к обедне, пришлась по вкусу. Безбрежное море, кабальеросы!.. смеются над священнослужителями и только и думают, что о социальной революции с убийствами и расстрелами буржуев и иезуитов. У них нет надежды на загробную жизнь, -- утешение и награда за все земные горести, которые незначительны, так как они продолжаются лишь несколько десятков лет; и, как логический вывод из столь великого безверия, бедность их кажется им более тяжелой, с новыми мрачными оттенками.
   Эта толпа, вечно недовольная и не имеющая Бога, заслуживает кару -- свою участь! Пусть они не жалуются на хозяев, потому что хозяева стараются повернуть их на добрый путь! Пусть они требуют ответа от истинных виновников их несчастия, от Сальватьерры, и других подобных ему, отнявших у них веру!
   -- К тому же, сеньоры, -- ораторствовал сеньорито с парламентским пафосом, -- какой получился бы результат от увеличения заработной платы? Только лишь поддержка порока и ничего больше. Эти люди не делают сбережений, они ничего не копят. Пусть мне укажут хот одного поденщика, который сделал бы сбережения.
   Слушатели молчали, кивая головой в знак согласия. Никто не предъявлял поденщика, требуемого Дюпоном, и он улыбался, торжествуя, и тщетно ожидая изумительное существо, которому бы удалось скопить маленькое состояние на заработок в несколько реалов.
   -- Здесь, у нас, -- продолжал он торжественно, -- нет ни любви к труду, ни духа бережливости. Посмотрите на рабочего других государств: работает он больше здешних и копит маленький капитал себе на старость. Но у нас, у нас поденщик в молодости думает о том, чтобы невзначай овладеть какой-нибудь девушкой позади ли амбара, или ночью в людской; в старости же, лишь только у него в кармане окажется несколько сантимов, он их употребляет на вино и пьянство.
   И все в один голос, точно они внезапно потеряли память, с величайшей суровостью придавали анафеме пороки работников. Что можно было ждать от черни, без иных стремлений и иллюзий в жизни, как только пьянства?.. Дюпон верно говорит. Пьяницы! Низкие люди, сами виноватые в длительности тяжелого своего положения, насилуя женщин, точно они животные!..
   Сеньориту известно средство покончить с этой анархией. Значительная часть вины падает на правительство. Теперь, когда началась стачка, в Херес следовало бы послать батальон, целую армию, если бы понадобилось, и пушек, побольше пушек. И он горько жаловался на беззаботность стоявших у власти, точно единственное назначение испанского войска было охрана богатых Хереса, дабы они могли спокойно ждать, и как будто это равнялось предательству, что улицы и села не были тотчас же наполнены солдатами в красных панталонах, с сверкающими штыками, лишь только виноградари проявили некоторое недовольство.
   Луис был либералом, очень большим либералом. В этом отношения он расходился с своими учителям иезуитами, говорившими о дон-Карлосе с восторгом, подтверждая, что это "единственное их знамя". Луис был на стороне тех, которые повелевали в Испании, и ни разу не упоминал о королевских особах, чтобы не предпослать им титула "королевского величества", словно они могли издали слышать выражения его глубочайшего к ним почтения и наградить его тем, что он пожелает. Он был либерален, но его свобода была свободой благопристойных людей.
   Свободу для тех, у которых есть что-нибудь терять, а для черни столько хлеба, сколько возможно, и палок, побольше палок, единственное средство уничтожить злые инстинкты, рождающиеся вместе с человеком и развивающиеся без узды религии.
   -- Знаете ли вы, -- говорил он, -- почему Франция богаче нас и прогрессивнее?.. Потому что она хорошо разделалась е разбойничьими коммунами и в несколько дней было расстреляно более сорока тысяч этих людей, причем прибегали к пушкам и митральезам, чтобы поскорее покончить с низким сбродом, и затем все потекло мирно и гладко. Мне, -- продолжал сеньорито докторальным тоном, -- не нравится Франция, потому что она республика, и потому что там приличные люди забыли Бога и смеются над его служителями. Но я желал бы для нашей страны человека, подобного Тьеру. Это то, что недостает нам здесь, человека, который улыбается и стреляет картечью в сволочь.
   И он улыбался, чтобы показать, что сам способен быть таким же Тьером, каким был тот.
   Конфликт в Хересе был бы устранен им в двадцать четыре часа. Пусть дадут ему власть и увидят, на что он способен. Основательные экзекуции во времена "Черной руки" привели к некоторым результатам. Толпа струсила перед виселицами, возведенными на площади de la Carcel. Но этого недостаточно. Требуется хорошее кровопускание, чтобы отнять силы у мятежного быдла. Если бы правил он, были бы уже забраны в тюрьму агитаторы и вожди всех союзов крестьянских работников, которые вносят тревогу в город.
   Но и это тоже казалось ему недостаточным, только лишь полумерой и он затем поправлялся, делая более свирепые предложения. Лучше было бы провоцировать мятежников, не дать планам их созреть, ущипнуть их, чтобы выскочили бы они раньше времени, и лишь только они перейдут к открытому восстанию напасть на них и не давать пощады никому! Много жандармерии, много конной стражи, много артиллерии.
   Для этого-то богатые и несут бремя налогов, большая часть которых идет на войско. Если это не было бы так, на что служили бы солдаты, стоившие так дорого, в стране, которой не предстоит вести войну?
   Ввиду предупредительной меры нужно было бы стереть с лица земли развратных агитаторов, подбивающих в мятежу полчище нужды. Всех тех, которые ходят по деревням, из села в село, раздавая гнусные прокламации и ядовитые брошюрки -- расстрелять. Всех тех, которые зубоскалят и говорят бешеные речи в этих тайных собраниях, ночью по артелям или в окрестностях какого-нибудь постоялого двора -- расстрелять. To же самое и тех, которые на виноградниках, ослушиваясь хозяев и гордясь умением читать, сообщают своим товарищам сведения о нелепостях, печатаемых в газетах... И Фернандо Сальватьерра тоже расстрелять.
   Но едва он сказал это, сеньорито словно раскаялся в своих словах. Мягкость и добродетели этого мятежника внушали ему известное уважение. Даже слушатели Луиса, вполне одобрявшие его предложения, на этот раз хранили молчание, точно им было противно включить революционера в щедрое распределение расстрелов. Он был безумец, вызывавший удивление, святой, не веривший в Бога; и эти сеньоры чувствовали в нему уважение, равное уважению, мавра в полоумному святоше, который проклинает его и угрожает ему палкой.
   -- Нет, -- продолжал свою речь синьорито, -- на Сальватьерру следует надеть рубашку для сумасшедших и пусть отправляется, пропагандирует учение в доме умалишенных на весь остаток своей жизни.
   Слушатели Дюпона одобряли эти предложения. Владетели казенных заводов, старички с седеющими бакенами, проводившие часы, созерцая бутылки в священнодействующем безмолвии, изменяли своей серьезности, чтоб улыбнуться юноше.
   -- Этот молодой человек весьма талантлив, -- заявил один из них. -- Он говорит точно депутат.
   И остальные одобряли его.
   -- Двоюродный его брат Паблито позаботится о том, чтобы мы его выставили кандидатом, когда наступят выборы.
   Луис чувствовал себя подчас утомленным и от триумфов, которые он пожинал в казино, и от изумления, внушаемого внезапной серьезностью былым товарищам веселой жизни. Воскресали вновь наклонности его развлекаться с людьми уничиженными.
   -- Я по горло сыт сеньоритами, -- говорил он с отвращением выдающегося человека своему верному спутнику Чиво. -- Едем в деревню: маленький кутеж всегда на пользу организму.
   И желая сохранить протекцию могущественного своего двоюродного брата, он на денек отправляется в Марчамало, прикидываясь будто интересуется результатом виноградного обора.
   Виноградник был полон женщинами, и Луису нравилось обращение этих девушек из горных сел, смеявшихся над шутками сеньорито, и благодарных ему за его щедрость.
   Мария де-ла-Луц и её отец принимали за честь столь частые посещения доном Луисом виноградника. О скандальном приключении в Матансуэле сохранилось только лишь бледное воспоминание. Шалости сеньорито! Люди эти, по традиции привыкшие к уважению туманных развлечений богатых, оправдывали их, точно это была какая-то повинность молодых лет.
   До старика Фермина дошли слухи о великой перемене, происшедшей в образе жизни дона Луиса, о его стремлениях быть серьезным человеком, и он с удовольствием видел, что Луис приезжает на виноградник, спасаясь от городских искушений.
   Его дочь также принимала ласково сеньорита, говоря ему ты, как во времена их детства, и смеясь над всеми его шутками. Он хозяин Рафаэля и наступит день, когда и она будет его слугой на мызе, которую воображение ежечасно рисовало в виде гнездышка её счастия. О скандальном кутеже, вызвавшем в ней такое сильное негодование против надсмотрщика, она почти что не помнила. Сеньорито проявляет, раскаяние в своем прошлом, и, спустя несколько месяцев, скандал на мызе был окончательно забыт всеми.
   Луис выказывал особенную любовь в жизни в Марчамале. Иногда он очень поздно засиживался здесь и оставался ночевать в башне Дюпонов.
   -- Я словно патриарх там, -- говорил он друзьям своим в Хересе, -- окружен девушками, которые привязаны ко мне, словно я родной их отец.
   Друзья смеялись над благопристойным тоном, которым кутила говорил о своих невинных развлечениях с ватагой девушек, работавших на винограднике. Кроме того, ему нравилось оставаться на винограднике из-за ночной прохлады.
   -- Вот это значит жить, сеньор Фермин, -- говорил он на эспланаде в Марчамало, при сиянии звезд обвеянной ночным ветерком.
   Вечеринки протекали в патриархальном мире и спокойствии. Сеньорито подавал гитару приказчику.
   -- Идите сюда! Покажите искусство золотых ваших ручек! -- кричал он.
   И Чиво, по его приказанию, бегал вынимать из ящиков экипажа несколько бутылок лучшего вина фирмы Дюпон. Как есть настоящий кузен. Но мирный, порядочный, тихий, без пошлых слов и дерзких жестов, которые испугали бы зрительниц-девушек, слышавших в своих селах рассказы об ужасном доне-Луисе, и видя его вблизи, теряли предубеждения свои, признавая, что он не такой дурной, как молва о нем разглашала.
   Мария де-ла-Луц пела, пел также и сеньорито, и даже хмурый Чиво, подчиняясь приказанию своего патрона, начинал петь грубым своим голосом отрывки воспоминаний о свидании у решетчатых окон или о кинжальных ударах в защиту матери или любимой женщины.
   -- Оле, великолепно! -- кричал приказчик иронически этой фигуре висельника.
   После того синьорито брал за руку Марию де-ла-Луц, выводя ее в середину кружка присутствующих, и они начинали отплясывать "севильяну", с резвостью и искусством, вырывавшим у зрителей крики восторга.
   -- Милосердый Бог! -- восклицал отец, ударяя аккордами по гитаре с новым пылом. -- Вот так парочка голубей!.. Это, действительно, называется танцевать!
   И Рафаэль надсмотрщик, появлявшийся в Марчамале лишь изредка, увидав раза два эту пляску, был польщен честью, оказанной сеньорито его невесте. Хозяин его не дурной человек, прошлое его лишь сумасбродство молодости; но теперь, когда он образумился, вышел сеньорито хоть куда, донельзя симпатичный, одаренный большой склонностью в общению с людьми низшего сословия, точно они были ему ровней. Он хлопал в ладоши, глядя на танцующую пару без малейшего проблеска ревности, он, способный хвататься за нож, едва кто-либо бросал взгляд на Марию де-ла-Луц. Чувствовал он лишь некоторую зависть оттого, что не умел танцевать с таким изяществом, как его хозяин. Вся жизнь его уходила на завоевание себе хлеба, и он не имел времени научиться таким тонкостям. Он мог только петь, и то лишь на суровый дикий лад, как научили его товарищи по контрабанде, когда они верхом на своих кобылах, согнувшись с товаром, ехали, оглашая своим пением уединенные горные ущелья.
   Дон-Луис властвовал на винограднике, словно он был хозяин. Могущественный дон-Пабло отсутствовал. Он проводил лето с своим семейством на северном прибрежье, пользуясь тщеславием, чтобы посетить Лоюлу и Деусту -- центры святости и учености добрых его советников. И кузен, чтобы еще более доказать ему, что он человек серьезный и деловитый, писал ему длинные письма, сообщая о своих поездках в Марчамало, надзоре над сбором винограда и о хороших результатах этого сбора.
   Он в самом деле интересовался ходом работ на винограднике. Испытываемое им желание сразиться с работниками, его стремление победить забастовщиков побуждали его быть трудолюбивым и упорным. Он кончил тем, что совершенно поселился в башне Марчамало, дав клятву, что не сделает шагу из имения, пока не будет кончен виноградный сбор.
   -- Дело идет на лад, -- говорил он приказчику, насмешливо мигнув глазами. -- Разбойники эти впадут в уныние, видя, что с помощью женщин и нескольких почтенных виноградарей мы кончим работу, ни мало не нуждаясь в них. По вечерам у нас пляска и благопристойный кутеж, сеньор Фермин, чтобы негодяи эти узнали и бесились бы.
   Таким образом проходил виноградный сбор, среди музыки, пиршества и вина, щедро раздаваемого из лучших сортов.
   По вечерам дом виноградных давилен, имевший какой-то монастырский оттенок, вследствие своего безмолвия и строгой дисциплины, когда в Марчамало находился дон-Пабло Дюпон, теперь оглашался до поздней ночи шумными празднествами.
   Поденщики забывали о ночном отдыхе, чтобы пить господское вино. Девушки, привыкшие к нужде, царившей в мызных людских, широко раскрывали изумленные глаза, точно они видели осуществленными изобилие и довольство тех чудесных сказок, которые они слышали на вечеринках. Ужин был великолепный. Дон-Луис платил не считая.
   -- Вот что, сеньор Фермин: пусть привозят говядину из Хереса: пусть все эти девушки едят до отвала, пусть пьют, пусть пьянеют: я беру на себя все расходы. Мне хочется, чтобы та сволочь видела, как мы хорошо угощаем покорных работников.
   И лицом в лицу, с признательным полчищем девушек, он скромно говорил:
   -- Когда увидите забастовщиков, скажите им, как угощают Дюпоны своих работников. Правду, -- одну лишь правду.
   В течение дня, когда солнце сжигало землю, распаляя белесоватые покатости Марчамалы, Луис спал под аркадами дома, с бутылкой, стоявшей около него и снабжающей его прохладой, протягивая время от времени свою сигару Чиво, чтобы он зажег ее.
   Луис находил еще новое, неиспытанное им удовольствие, разыгрывая хозяина обширного имения; ему искренно казалось, что он выполняет великую социальную функцию, созерцая из своего тенистого убежища работу стольких людей, согнувшихся и задыхающихся под огненным дождем солнца.
   Девушки виднелись всюду на склонах холмов, со своими цветными юбками, словно стадо голубых и розовых овец. Мужчины, в рубахах и штанах, двигались на четвереньках, точно белые козлы. Они переправлялись от одних лоз к другим, ползая на животе по пылающей земле. Лозы разбрасывали красноватые и зеленые гроздья свои в уровень с почвой, и виноградные ягоды покоились на извести, передавшей им до последней минуты свою производительную теплоту.
   Другие девушки поднимали по холмам вверх большие корзины срезанного винограда, чтобы сложить его в виноградных давильнях, и проходили постоянной вереницей перед сеньоритом, который, лежа в растяжку на буковом диване, покровительственно улыбался, размышляя о красоте труда и извращенности сволочи, претендующей перевернуть мир, столь мудро организованный.
   Иногда, наскучив молчанием, он звал к себе приказчика, ходившего с холма на холм, надзирая за работой.
   Сеньор Фермин садился на корточках перед ним, и они говорили о забастовке и о сведениях, получаемых из Хереса.
   Приказчик не скрывал своего мрачного взгляда на вещи. Упорство рабочих все усиливается.
   -- Голод очень велик, сеньорито -- говорил он с убеждением сельского жителя, считающего желудок побудителем ко всем действиям. А кто говорить голод, подразумевает беспорядки, палочные удары, стычки. Прольется кровь и в тюрьме готовится помещение для многих... Будет чудо, если дело не кончится тем, что плотники возведут эшафот на площади de la Carcel.
   Старик, казалось, чуял катастрофу, но смотрел на приближение её с эгоистическим спокойствием, так как двое людей, которым была отдана его любовь, находились вдали.
   Сын его уехал в Малагу, по поручению своего принципала, в качестве доверенного лица, по делу одного банкротства, и находился там, занятый пересмотром счетов и спорами с другими кредиторами. Пусть бы он не возвращался год! Сеньор Фермин боялся, чтобы, вернувшись в Херес, он не скомпрометировал бы себя, покровительствуя забастовщикам, побужденный к тому наставлением своего учителя Сальватьерры, привлекавшим его на сторону уничиженных и мятежников. Что же касается дона-Фернандо, уже долгие дни он выбыл из Хереса под охраной жандармерии.
   Когда началась забастовка, богатые дали ему косвенно знать, это ему необходимо как можно скорей удалиться из всей губернии. Он один ответствен за все то, что происходит. Его присутствие возбуждает рабочий народ, делая его столь же дерзким и мятежным, как во времена "Черной руки". Главные агитаторы рабочих союзов, относившиеся с благоговением к революционеру, просили его бежать, опасаясь за его жизнь. Указания власть имущих равнялись угрозе смерти. Рабочие, привыкшие в репрессиям и насилию, дрожали за Сальватьерру. Быть может его убьют где-нибудь ночью на улице, так что правосудие никогда не откроет убийцу. Могло случиться, что власть, пользуясь далекими загородными экскурсиями Сальватьерры, подвергнет его смертельным пыткам, или упразднит палочными ударами, как это делалось не раз с другими, более незначительными людьми, чем он.
   Но дон-Фернандо отвечал на эти советы упорным отказом. Он здесь по своему желанию и останется здесь... Наконец власти открыли один из многих судебных процессов, еще подлежащих разбирательству за его пропаганду социальной революции, судья вызвал его в Мадрид, и дон-Фернандо был силой вынужден предпринять путешествие в сопровождении жандармов, словно ему на роду было написано путешествовать всегда между двумя ружьями.
   Сеньор Фермин радовался такому решению вопроса. Пусть бы Сальватьерру держали подольше в Мадриде! Пусть бы он вернулся не раньше, как через год! Он знал дона-Фернандо, и был уверен, что, если б он остался в Хересе, не замедлил бы вскоре последовать взрыв восстания голодных, за которым вслед явилась бы жестокая репрессия, и для дона-Фернандо тюрьма быть может на всю жизнь.
   -- Это кончится кровью, сеньорито, -- продолжал приказчик.
   -- До сих пор бастуют одни лишь виноградари, но подумайте о том, милость ваша, что теперь как раз самый тяжелый месяц для полевых работников. Везде кончена молотьба, а пока еще начнется посев тысячи и тысячи поденщиков со скрещенными руками готовы плясать под какую угодно дудку. Сеньорито увидит, что они и те и другие -- не замедлят соединиться и тогда пойдет история. На мызах начались уже пожары сеновалов, а виновники их так и остаются не раскрытыми.
   Дюпон воспламенялся. Тем лучше: пусть они соединяются все, пусть скорее восстают, чтобы проучить их и принудить вернуться к повиновению и спокойствию. Он желает мятежа и столкновения еще сильнее, чем работники.
   Приказчик, удивленный его словами, качал головой.
   -- Плохо, очень плохо, сеньорито. Мир с кровью -- плохой мир. Лучше сговориться по-хорошему. Пусть верит его милость старику, который сам был очевидцем пронунсиамента и революции.
   В другие утра, когда Луис Дюпон не чувствовал желания беседовать с приказчиком, он шел в дом, отыскивая Марию де-ла-Луц, работавшую в кухне.
   Веселость девушки, свежесть этой здоровой смуглянки вызывали в Сеньорито некоторое волнение. Добровольное целомудрие, хранимое им в уединении своем, значительно увеличивало в его глазах прелести поселянки. Он всегда чувствовал некоторое расположение к девушке, встречая в ней хотя и скромные, но пикантные и здоровые прелести, словно благоуханье полевых трав. Теперь же, в его уединении, Мария де-ла-Луц казалась ему превосходящей Маркезиту и всех певичек и веселящихся девушек Хереса.
   Но Луис сдерживал свои порывы и скрывал их под личиной искреннего доверия, воспоминания детского братания. Когда он позволял себе какую-нибудь дерзость, возмущавшую девушку, тотчас же он прибегал к воспоминанию детских лет. Ведь они все равно, что брат и сестра? Ведь они росли вместе?..
   ...Ей не следует видеть в нем сеньорито, хозяина своего жениха. Он для нее то же, что и брать её Фермин: она должна смотреть на него, как на члена семьи.
   Луис боялся скомпрометировать себя какой-нибудь дерзкой выходкой в этом доме, принадлежавшем его строгому двоюродному брату. Что сказал бы Пабло, из уважения к отцу своему смотревший на приказчика и его семью, как на смиренное продолжение собственной своей семьи? К тому же знаменитый ночной кутеж в Матансуэле причинил ему немалый вред и он не желал скомпрометировать другим скандалом только что зарождающуюся свою славу серьезного человека. Это была причина его робости с многими сборщицами винограда, которые ему нравились, и он ограничивал свои удовольствия интеллектуальным развратом, напаивая девушек по ночам, чтобы видеть их веселыми, без предубеждений стыдливости, болтающими друг с другом, щиплющими и преследующими друг друга, точно они были одни.
   С Марией де-ла-Луц он также вел себя очень осторожно. Он не мог ее видеть, не обдавая целым потоком похвал за её красоту и веселость. Но это не пугало девушку, привыкшую к шумному взрыву местной галантности.
   -- Спасибо, Луис, -- говорила она смеясь. -- Что за разлюбезный сеньорито! Если ты будешь продолжать таким образом, я влюблюсь в тебя, и мы кончим тем, что убежим вместе.
   Иногда Дюпон, под влиянием уединения, подстрекающего к наибольшей смелости, а также аромата девственного тела, которое, казалось, курилось жизнью в часы дневного жара, -- позволял себе увлечься своими инстинктами и коварно прикасался руками к этому телу.
   Девушка вскакивала, сдвинув брови и сурово сжав губы.
   -- Прочь руки, Луис, это что такое, сеньорито? Кушай пряники с другой, а я угощу тебя пощечиной, которую услышат даже в Хересе.
   Враждебным своим жестом и угрожающей рукой она показывала твердое свое намерение дать эту сказочную пощечину. В этакие минуты он указывал, в виде извинения, на воспоминания детства.
   -- Но, глупышка ты, злюка этакая? Ведь я без всякого дурного намерения; только чтобы пошутить, чтоб посмотреть на миленькую твою мордочку, когда ты сердишься!.. Ты знаешь, что я тебе брать. Фермин и я -- одно и то же.
   Лицо девушки, как будто, прояснялось, но враждебный жест её не исчезал.
   -- Хорошо; только пусть брат держит руки там, где следует. Языком болтай что хочешь, но если ты выпустишь когти, дитя, доставай себе другую физиономию, потому что эту я расшибу одним ударом.
   -- Оле, веселые вояки! -- восклицал сеньорито. -- Такой нравится мне моя девочка! Отважной, смелой и сердитой!..
   Когда Рафаэль приезжал в Марчамало, Сеньорито не отказывался от беспрерывного восхваления Марии де-ла-Луц.
   Надсмотрщик принимал с наивным удовлетворением все похвалы невесте, расточаемые ей его хозяином. В конце концов, он был словно родной её брат, и Рафаэль гордился этим родством.
   -- Разбойник, -- говорил ему сеньорито с комическим негодованием в присутствии девушки. -- Ты заберешь себе лучшее во всей стране, жемчужину Хереса и его окрестностей. Посмотри на виноградник Марчамало, стоящий сотни миллионов?.. Но он ничто; лучшее здесь -- эта вот девушка, это сокровище прелестей. И оно принадлежит тебе, вор... бесстыдник.
   И Рафаэль смеялся во все горло, так же как и сеньор Фермин. До чего остроумен и мил дон-Луис! Сеньорито, придерживаясь тона комической серьезности, набрасывался на своего надсмотрщика:
   -- Смейся, разбойник.... Посмотрите, как он доволен завистью к нему всех остальных. В один прекрасный день я убиваю тебя, увожу Марию де-ла-Луц и сажаю ее на трон в Хересе, посреди площади Нуэва, а у ног её соберу всех цыган Андалузии, чтобы они играли и танцевали и, соперничая друг перед другом, воспевали бы королеву красоты и изящества... Это сделаю я, Луис Дюпон, хотя бы двоюродный мой брать и отлучил меня за это от церкви.
   И он продолжал в том же тоне нанизывать целый ряд гиперболических и бессвязных похвал среди смеха Марии де-ла-Луц и её отца и жениха, признательных за милое обхождение сеньорито.
   Когда кончился сбор винограда, Луис почувствовал гордость как после совершения великого подвига.
   Они справились со сбором винограда с помощью лишь женщин, а между тем храбрецы забастовщики не осмелились даже и показаться, ограничиваясь лишь потоками угроз. Это произошло несомненно потому, что он находился на винограднике, оберегая его, и оказалось достаточным для них узнать, что дон-Луис защищает Марчамало с своими друзьями, чтобы никто не приблизился с намерением помешать работе.
   -- Что вы скажете на это, сеньор Фермин, -- говорил он стремительно. -- Они хорошо сделали, что не явились, потому что их встретили бы выстрелами. Как вознаградит меня мой двоюродный брат за то, что я делаю для него? Какое там вознаграждение. Он часто говорит, будто я ни на что не годен... Но сегодняшний день. надо отпраздновать. Я тотчас же поеду в Херес, и привезу самое лучшее вино из бодеги. И если Пабло взбесится, когда вернется, пусть себе бесится. Что-нибудь же должен он мне дать за мои заслуги. И сегодня ночью у нас кутеж... самый большой кутеж за все время: пока не взойдет солнце. Мне хочется, чтобы эти девушки, вернувшись к себе в горы, остались бы довольны и помнили бы сеньорито... Привезу также музыкантов, чтобы дать вам отдых, и певиц, чтобы Марикита не одна бы пела и уставала бы.
   ...Как, вам не желательны женщины такого рода в Марчамало?.. Ведь мой двоюродный брат не узнает!.. Ну, хорошо, не привезу их. Вы, сеньор Фермин, устарели; но чтобы сделать вам удовольствие, я отказываюсь от певиц. Впрочем, хорошенько раззудив действительно, нет нужды еще привозить женщин туда, где и так их столько, что кажется целое женское училище. Но музыки и вина у нас будет поверх головы! И пляска деревенская, и всякие танцы -- полька, вальс... Вы увидите, что за пир на весь мир будет у нас сегодня ночью, сеньор Фермин.
   И Дюпон уехал в город в своем экипаже, оглашавшем дорогу громким звоном бубенчиков. Вернулся он уже с наступлением ночи, летней, теплой и такой тихой, что ни малейшее дуновение ветерка не колебало воздушные струи.
   Земля испускала из себя горячие испарения; синева неба отливала белесоватым оттенком, звезды казались окутанными густым туманом. В ночном безмолвии слышался треск виноградных лоз, кора которых разъедала, расколотая жарой. Кузнечики неистово трещали в бороздах, сжигаемые землей, лягушки квакали вдали, видно им мешала спать слишком теплая влага их лужи.
   Спутники Дюпона, сняв сюртуки, в одних жилетах, расставляли под аркадами бесчисленные бутылки, привезенные из Хереса.
   Женщины, одетые легко, в одних лишь ситцевых юбках, выставляя голые руки из-под платка, скрещенного на груди, занялись корзинами с провизией и восхищались их содержимым, осыпая похвалами щедрого сеньорито. Приказчик хвалил качество закусок и оливок, служащих для возбуждения жажды.
   -- Вот так кутеж готовит нам сеньорито, -- говорил он, смеясь как патриарх.
   Во время обильного ужина на эспланаде то, что всего больше привлекло восхищение людей, было вино. Женщины и мужчины ели стоя, и взяв в руки стаканы с вином, они подходили к столику, за которым сидел сеньорито с приказчиком и его дочерью, и на котором стояли две свечи. Их красноватое пламя, поднимавшее копотные языки в ночной тишине без малейшего дрожания, освещало золотистую прозрачность вина. Но что это такое?.. И все принимались опять смаковать вино, налюбовавшись прекрасным его цветом, и открывали широко глаза с смешным изумлением, отыскивая слова, точно они не могли найти достаточно сильных выражений для того благоговения, которое им внушала чудесная жидкость.
   -- Это как есть настоящие слезинки Иисуса, -- говорили некоторые, набожно прищелкивая языком.
   -- Нет, -- возражали другие, -- это самое что ни на есть молоко Пресвятой Матери Божьей.
   И сеньорито смеялся, наслаждаясь их изумлением. Это было вино из бодег "братьев Дюпон", старое и страшно дорогое, которое пили только лишь милорды там, в Лондоне. Каждая капля стоила песету. Дон-Пабло хранит это вино, как хранят сокровище, и было весьма вероятно, что он вознегодует, узнав об опустошении, совершенном его легкомысленным родственником.
   Но Луис не раскаивался в своем великодушии. Ему доставляло удовольствие вином богатых довести до потери разума толпу бедняков. Это было удовольствие римского патриция, который напаивал допьяна своих клиентов и рабов питьем императоров.
   -- Пейте, дети мои, -- говорил он отеческим тоном. -- Пользуйтесь, так как вам никогда больше в жизни не видать такого вина. Многие сеньоритосы из "Circulo" позавидовали бы вам. Знаете ли ценность всех этих бутылок? Это целый капитал: вино это дороже шампанского и за каждую бутылку приходится платить не помню сколько дуросов.
   И бедные люди набрасывались на вино, и пили, жадно пили, словно в рот к ним вливалось счастье.
   На столик сеньорито подавались бутылки после долгого пребывания их в сосудах со льдом. Вино оставляло приятное ощущение прохлады.
   -- Мы опьянеем, -- говорил поучительным тоном приказчик. -- Вино это пьем, не чувствуя его. Это прохлада для рта и огонь в желудке.
   Но он продолжал наливать им свой стакан чуть ли не после каждого съеденного им куска, смакуя холодный нектар и завидуя богатым, которые могут ежедневно доставлять себе это удовольствие богов.
   Мария де-ла-Луц пила столько же, как и отец её. Как только её стакан оказывался пустым, сеньорито спешил наполнить его снова.
   -- Перестань подливать мне, Луис, -- молила она. -- Ты увидишь, что я опьянею. Это вино предательское.
   -- Глупая, оно ведь точно вода! И если ты бы даже опьянела, ведь это же пройдет!..
   Когда кончили ужинать, послышался звон гитар, и рабочий люд образовал кружок, уселись на пол перед стульями, занятыми музыкантами и сеньорито с его свитой. Все были пьяны, но продолжали пить. Зрелище было непривлекательное. Пот выступил у них на коже; грудь их расширялась, точно им не хватало воздуха. Вина, еще вина! Против жары нет лучшего средства: это настоящее андалузское прохлажденные.
   Одни хлопали в ладоши, другие ударяли бутылкой о бутылку, как бы палочками, аплодируя знаменитой "севильяне", отплясываемой Марией де-ла-Луц и сеньорито. Девушка танцевала, стоя среди кружка против Луиса, с раскрасневшимися щеками и необычайным блеском глаз.
   Никогда еще она не танцевала с таким увлечением и такой грацией. Голые её руки, жемчужной белизны, поднимались над головой её словно перламутровые арки роскошной округлости. Ситцевая юбка, среди фру-фру, обрисовывавшего дивные очертания её бедер, давала возможность видеть из-под её подола маленькие ножки, превосходно обутые, точно ножки сеньориты.
   -- Ах! Не могу больше! -- сказала она вскоре, задыхаясь от танца.
   И она упала, тяжело дыша, на стул, чувствуя, что кругом нее начинает вертеться эспланада, и все присутствующие, и даже большая башня Марчамало.
   -- Это жара, -- сказал серьезно её отец.
   -- Прохладись немного и все пройдет, -- добавил Луис.
   И он предложил ей стакан золотистой жидкости, такой холодной, что стекло вспотело. Мария пила тревожно, с неистовой жаждой, и желанием возобновить ощущение прохлады во рту, так сильно пылавшем, точно у нее в желудке был огонь. Время от времени она протестовала.
   -- Я непременно опьянею, Луис. И даже думаю, что и теперь я пьяна.
   -- Так что ж, -- восклицал сеньорито. -- И я тоже пьян, и твой отец, и все мы. На то ведь и праздник! Еще стакан. Оле, девочка моя, храбрей. Кутить так кутить!
   Среди круга плясали с деревенской тяжеловесностью несколько девушек, в паре с виноградарями, не менее мужиковатыми.
   -- Это ничего не стоит, -- крикнул сеньорито. -- Прочь, прочь! Идите-ка сюда, маэстро Орел -- продолжал он, обращаясь к гитаристу. -- Салонный танец для всех. Польку, вальс, что-нибудь такое. Мы будем танцевать, держа друг друга за талию, как сеньоры.
   Девушки, отуманенные вином, схватили друг друга, или упали в объятия молодых виноградарей. Все принялись кружиться под звуки гитары. Приказчик и спутники дона-Луиса аккомпанировали гитаре, ударяя пустой бутылкой о бутылку, или же палкой о пол, смеясь как дети над этим своим музыкальным искусством.
   Марию де-ла-Луц увлек сеньорито, схватив ее за руку, и в то же время обняв за талию. Девушка сопротивлялась, не желая танцевать, кружиться, когда голова её как будто качается и все кругом нее вертится. Но, наконец, она перестала сопротивляться, и пошла с своим танцором.
   Луис потел, утомленный неподвижностью девушки. Вот так тяжесть! Прижимая в себе это бессильное тело, он чувствовал на груди прикосновение упругих выпуклостей. Мария положила голову свою ему на плечо, точно не желая ничего видеть, изнуренная теплотой. Только раз подняла она ее, чтобы взглянуть на Луиса, и в её глазах сверкнула слабая искра сопротивления и протеста.
   -- Оставь меня, Рафаэль, это не хорошо.
   Дюпон, рассмеялся.
   -- Какой там Рафаэль!.. Ах как мило, и в каком состоянии девочка! Ведь мое имя Луис!..
   Девушка снова уронила ему голову на плечо, точно не понимая слов сеньорито.
   Все более и более чувствовала она себя уничтоженной вином и движением. С закрытыми глазами и мыслями, кружащимися, как бешеное колесо, ей казалось, что она висит над темной бездной, в пустом пространстве, без иной опоры, как только этих мужских рук. Если они отпустят ее, она станет падать, падать, не достигая дна и инстинктивно цеплялась она за свою поддержку.
   Луис был не менее взволнован, чем его танцовщица. Он тяжело дышал от тяжести девушки и трепетал с свежего и сладкого прикосновения её тела, с ароматом здоровой красоты, который, казалось, поднимался сладострастным потоком из вырезки на её груди. От дыхания её у него поднималась кожа, на шее и проходил трепет по всему его телу... Когда побежденный усталостью он усадил Марию, девушка упала на стул, шатаясь, бледная, с закрытыми глазами. Она вздыхала, поднимая руку ко лбу, точно он болел у нее.
   Между тем парочки среди круга танцевали, с бешеными возгласами, стукаясь, намеренно сталкиваясь, и с такой силой, что чуть не опрокидывали на пол зрителей, заставляя их удаляться со своими стульями.
   Двое парней принялись ругать друг друга, схватив за руку одну и ту же девушку. В пьяных их глазах сверкнул огонь убийства, и они кончили тем, что бросились в виноградные давильни, чтобы взять оттуда резаки, короткие и тяжелые кривые ножи, убивавшие одним взмахом.
   Сеньорито переступил им дорогу. Как можно убивать друг друга из-за того, чтобы танцевать с какой-то одной девушкой, когда их столько здесь ожидающих танцоров? Пусть замолчат и развлекаются. И он заставил их дать друг другу руку и пить вместе из одного стакана.
   Музыка умолкла. Все смотрели тревожно в ту сторону эспланады, где были двое поссорившихся.
   -- Праздник пусть продолжается, -- приказал Дюпон словно добродушный тиран. -- Ничего не случилось здесь.
   Музыка заиграла снова, парочки пустились опять плясать, и сеньорито вернулся в круг. Стул Марикиты оказался пустым. Луис оглянулся кругом, но не увидел девушки нигде на площадке.
   Сеньор Фермин стоял, углубленный в раздумье, созерцая руки Пакорра Орла, с восхищением гитариста. Никто не видел, как удалилась Мария де-ла-Луц.
   Дюпон вошел в дом виноградных давилен, идя на цыпочках, открывая двери с кошачьими ухватками, сам не зная почему.
   Он обыскал комнату приказчика. Ему представлялось, что дверь в комнату Марикиты будет заперта; но при первом же толчке она широко распахнулась. Кровать девушки оказалась пуста и вся комната в порядке, словно никто не входил сюда. Также пусто было и в кухне. Тихонько прошел он в большую комнату, служившую спальней для работников. Ни одной души! Затем он просунул голову в отделение виноградных давилен. Рассеянный свет неба, проникавший через окна, бросал на пол слегка прозрачные пятна. В этом безмолвии Дюпону послышался точно звук дыхания и слабое движение кого-то, лежащего на полу.
   Он пошел вперед. Ноги его наткнулись на толстую дерюгу, а на ней лежало какое-то тело. Встав на колени, чтобы лучше видеть, он скорее ощупью, чем глазами угадал Марию де-ла-Луц, приютившуюся здесь. Без сомнения ей было неприятно уйти в себе в комнату в таком позорном виде.
   От прикосновения рук Луиса, казалось, проснулась эта плоть, поверженная в усыпление пьянства. Прелестное тело повернулось, глаза заблестели, одно мгновение усиливаясь остаться открытыми и горячие уста прошептали что-то сеньорито. Ему послышалось:
   -- Рафаэ... Рафаэ...
   Больше она ничего не сказала.
   Обнаженные руки скрестились на шее Луиса.
   Мария де-ла-Луц падала и падала в черную яму без сознания, и падая цеплялась с отчаянием за эту поддержку, сосредоточивая на ней всю свою волю, оставив свое тело в бесчувственном небрежении.

VIII.

   В начале января забастовка работников распространилась по всем окрестностям Хереса. Полевые поденщики на мызах присоединились к виноградарям. Владельцы имений, в виду того, что в зимние месяцы земледельческие работы не очень значительны, терпеливо переносили этот конфликт.
   -- Они сдадутся, -- говорили хозяева. -- Зима жестокая и голод силен.
   На виноградниках уборка лоз производилась приказчиками вместе с более преданными хозяину поденщиками, на которых и обрушивалось негодование забастовщиков, называвших их предателями и угрожавшим им местью.
   Люди богатые, несмотря на свое высокомерие, проявляли некоторый страх, как и всегда. Мадридские газеты заговорили по их желанию о забастовке в Хересе, разрисовывая ее самыми черными красками, раздувая все дело и придавая ему значение национального бедствия.
   Власть имущие укорялись за их беззаботность, но с такими указаниями на неотложность, точно каждый богатый был осажден в своем доме, защищаясь ружейными выстрелами против жестокой и голодной толпы. Правительство, чтобы положит конец жалобам этих нищенствующих у власти, послало, по обыкновению, вооруженную силу, и в Херес прибыли новые отряды жандармерии, две роты пехоты и конный эскадрон, соединившийся со стражей у склада семян.
   Благопристойные люди, как их называл Луис Дюпон, улыбались с блаженством при виде стольких красных панталон на улицах. В ушах их раздавалось словно самая лучшая музыка -- бряцанье сабель по мостовой, и войдя в свои казино, душа их радовалась при виде сидящих вокруг столов офицеров в их военных мундирах.
   Те, которые несколько недель перед тем оглушали правительство своими жалобами, точно им предстояла участь быть обезглавленными этими сборищами работников, остававшихся у себя в селах со скрещенными руками, не осмеливаясь вступит в Херес, -- теперь выказывались надменными и хвастливыми до жесткости. Они смеялись над хмурыми лицами забастовщиков, над их глазами, в которых можно было прочесть голод и отчаяние.
   Сверх того, власти сочли, что настал момент действовать устрашением, жандармерия арестовывала тех, кто стоял во главе рабочих союзов. Ежедневно отводилось некоторое их число в тюрьму.
   -- Уже более сорока человек взяты, -- говорили люди сведущие на званых вечерах. -- Когда накопится их сто или двести, все успокоится как по мановенью волшебства.
   В полночь сеньоры, выходя из казино, встречали женщин, закутанных в потертых накидках или с юбками накинутыми на головы, и эти женщины просили милостыню.
   -- Сеньор, нам нечего есть... Сеньор, мы умираем от голода... У меня трое малюток, и муж, который тоже из бастующих, не приносит им хлеба в дом.
   Сеньоры только смеялись, ускоряя шаг. Пусть им даст хлеба Сальватьерра и другие их проповедники. И они смотрели с почти влюбленным чувством на солдат, проходивших по улицам.
   -- Будьте вы прокляты, сеньоритосы! -- ревели несчастные женщины, доведенные до отчаяния. -- Дай-то Бог, чтобы когда-нибудь власть перешла бы к нам, бедным.
   Фермин Монтенегро смотрел с грустью на ход глухой этой борьбы, которая не могла кончиться иначе, как чем-нибудь ужасным, но он смотрел издал, так как уже не было в Хересе его учителя Сальватьерры. Молчал он также и в конторе, когда здесь, в его присутствии, друзья дона Пабло выражали свои жестокие желания репрессии, имеющей устранить работников.
   С тех пор, тех он вернулся из Малаги, его отец всякий раз, что виделся с ним, советовал ему быть осторожным. Он должен молчать. В конце концов, они едят хлеб Дюпонов, и было бы неблагородно с их стороны присоединиться к этим отчаявшимся, хотя жалобы их и вполне справедливы. К тому же, для сеньора Фермина, все человеческие стремления вмещались в дон-Фернандо Сальватьерра., а он отсутствовал. Его держали в Мадриде под бдительным надзором, чтобы не дать ему вернуться в Андалузию.
   Фермин подчинялся желаниям отца, храня осторожность. Он выслушивал молча насмешки конторских служащих, которые, зная о его дружбе с Сальватьеррой, чтобы польстить хозяину, смеялись над забастовщиками.
   Но вскоре Монте-Негро перестал думать о забастовке, так как у него появились свои собственные тяжелые заботы.
   Однажды, выйдя из конторы, чтобы идти обедать в гостиницу, где он жил, он встретил надсмотрщика Матансуэлы.
   Рафаэль, казалось, поджидал его, стоя на углу площадки, против бодег Дюпона. Фермин не видел его уже давно. Он нашел его очень изменившимся: лицо похудело, глаза провалились и под ними появились черные круги. Одежда на нем была грязная и запыленная, и вообще он был одет с большой небрежностью, точно он забыл о прежнем желании своем считаться одним из наиболее элегантных и нарядных деревенских всадников.
   -- Ты нездоров, Рафаэль? Что с тобой? -- воскликнул Монтенегро.
   -- Горе, -- сказал односложно надсмотрщик.
   -- Прошлое воскресенье я не видел тебя в Марчамале, и в предпрошлое тоже. Не поссорился ли ты уже с моей сестрой?
   -- Мне надо поговорить с тобой, но очень-очень продолжительно, -- сказал Рафаэль.
   На площади этого нельзя сделать, в гостинице тоже, потому что то, что надсмотрщик имеет сообщить, должно оставался в тайне.
   -- Хорошо, -- согласился Фермин, угадывая, что дело идет о любовном горе. -- Но так как я должен обедать, пойдем в гостиницу Монтаньес, и там ты можешь излить мне эти маленькие горести, мучащие тебя, пока я буду есть.
   В гостинице Монтадьес, проходя мимо самой большой из комнат, они услышали звон гитары, хлопанье в ладоши и крики женщин.
   -- Это сеньорито Дюпон, -- сказал им лакей, -- пирует здесь с друзьями и красавицей, привезенной им из Севильи. 'Теперь у них начался кутеж и продлится он до утра.
   Двое друзей выбрали себе как можно больше комнату, чтобы шум пиршества не помешал их разговору.
   Монтенегро заказал себе обед, и человек накрыл на стол в этой маленькой комнатке. Вскоре затем он вернулся, неся большой поднос, уставленный бутылками. Это была любезность, оказанная им доном-Луисом.
   -- Сеньорито, -- сказал человек, -- узнав, что вы здесь, посылает вам всё это. Вы можете выбирать, что вам понравится, за все заплачено.
   Фермин поручил ему передать дону-Луису, что он зайдет к нему, лишь только кончит обедать, и заперев на ключ дверь комнаты, они остались наедине с Рафаэлем.
   -- Слушай, друг, -- сказал Фермин, указывая на блюда, -- возьми себе что-нибудь.
   -- Не хочу есть, -- ответил Рафаэль.
   -- Не хочешь есть? Ты, как все влюбленные, живешь, что ли воздухом? Но ты выпьешь?
   Рафаэль, не говоря ни слова, стал неистово пить вино стакан за стаканом.
   -- Фермин, -- сказал он немного спустя, глядя на друга красневшими глазами. -- Я сошел с ума... окончательно сошел с ума.
   -- Я это вижу, -- ответил Монтенегро флегматично не переставая есть.
   -- Фермин, -- точно какой-то демон нашептывает мне в уши самые ужасные вещи. Если б твой отец не был бы моим крестным и если б ты не был бы ты, давно уже я убил бы твою сестру, Марию де-ла-Луц. Клянусь тебе этим вот лучшим моим спутником, единственным наследством моего отца.
   И вынув шумно из его ножен старинный несколько заржавленный нож, он поцеловал его блестящее лезвие.
   -- Ты говоришь что-то не то, -- заявил Монтенегро, устремив пристальный взгляд на друга.
   Он уронил вилку и темное облачко омрачило ему лоб. Но тотчас же затем лицо его прояснилось.
   -- Ба, -- добавил он, -- ты действительно сошел с ума, и больше, чем следует.
   Рафаэл заплакал, слезы текли у него по щекам, падая в вино.
   -- Это правда, Фермин, я сошел с ума. Угрожаю, а сам готов расплакаться -- чисто баба. Посмотри каков я, -- подпасок, и тот бы справился со мною... Чтобы я убил Марикиту? Хорошо было бы, если б у меня хватило жестокости на это. Потом ты бы убил меня, и все мы отдохнули бы.
   -- Но, говори же! -- воскликнул Фермин с нетерпением. -- Что это все означает? Рассказывай и брось плакать, а то ты напоминаешь ханжу в процессии выноса плащаницы. Что у тебя такое с Марикитой?
   -- Она не любит меня! -- крикнул надсмотрщик с тоном отчаяния. -- Она меня не хочет знать. Мы с ней порвали и больше не видимся.
   Монтенегро улыбнулся.
   -- И это все? Ссора влюбленных, каприз молодой девушки... Это пройдет. Он это знает понаслышке.
   Фермин говорил с скептицизмом практического юноши, на английский манер, по его выражению, так как он был врагом идеалистической любви, длившейся годами и бывшей одной из местных традиций. Для себя он не признает ничего такого и ограничивается темь, что просто берет, что может, время от времени, для удовлетворения своих желаний.
   -- Это бывает пользительно, -- продолжал он, -- но утонченных отношений, со вздохами, терзаниями, и ревностью! Этого мне не требуется. Время нужно мне для других вещей.
   И Фермин старался насмешливым тоном своим утешить друга. Плохая полоса эта пройдет. Все лишь капризы женщин, делающих вид, что они негодуют и сердятся, чтобы их больше полюбили. Когда он менее всего будто ждать этого, он увидит, что Мария де-ла-Луц вернется к нему, говоря: все было лишь шуткой, для испытания его чувства, и она сильнее прежнего любит его.
   Но юноша отрицательно покачал головой.
   -- Нет, она не любит меня. Все кончено, и я умру.
   Он рассказал Монтенегро, как порвались их отношения. Однажды ночью она позвала его, чтобы поговорить с ним у решетчатого окна, с сообщила ему, таким голосом и с таким выражением, от воспоминания которых еще теперь бросало в дрожь бедного юношу, что между ними все кончено. Иисусе Христе, воть так известие, чтоб получить его сразу, не будучи подготовленным к нему.
   Рафаэль ухватился за решетку, чтобы не упасть. Затем он прибег во всему: к мольбам, угрозам, слезам; но она оставалась непреклонной, и с улыбкой, от которой бросало в холод, отказывалась продолжать с ним прежние их отношения. Ах, женщины!..
   -- Да, сын мой, -- сказал Фермин, -- легкомысленная порода... Хотя речь идет о моей сестре, не делаю, исключения для нее.
   -- Но какую же причину привела тебе Марикита?..
   -- Что она уже не любит меня, что сразу погасла прежняя её любовь, что у нее не осталось ни крошки привязанности и она не желает лгать, притворяясь влюбленной. Как будто любовь может погаснуть сразу, как гаснет огонь свечи!
   Рафаэль вспомнил финал последнего своего разговора с ней. Утомившись умолять и плакать, держаться за решетку и стоять на коленях, как ребенок, отчаяние заставило его разразиться угрозами. Пусть простит ему Фермин, но в ту минуту он чувствовал себя способным совершить преступление. Девушка, утомившись слушать его мольбы, испуганная его проклятьями, кончила тем, что разом захлопнула окно. И так обстоит дело до сих пор.
   Два раза побывал он в Марчамало днем под предлогом повидать сеньора фермера, но Мария де-ла-Луц пряталась, едва слышала галоп его лошади на большой дороге.
   Монтенегро слушал его задумчиво.
   -- Нет ли у нее другого жениха? -- сказал он. -- Может быт она влюбилась в кого-нибудь?
   -- Нет, нет, -- поспешил возразить Рафаэль, словно эта уверенность служила ему утешением. -- To же самое подумал и я в первую минуту и уже видел себя сидящим в тюрьме в Хересе и вызванным в суд. Всякого, кто бы отнял у меня мою Марикиту де-ла-Луц -- я убью. Но, ах, никто не отнимает ее у меня, она сама отошла... Я проводил дни, издали наблюдая за башней Марчамало. Сколько стаканов вина выпил я в постоялом дворике на большой дороге и это вино обратилось в яд, когда я видел кого-нибудь поднимающегося или спускающегося с холма виноградника... Я проводил ночи, лежа между виноградными лозами с ружьем наготове, решив всадить несколько пуль в живот первому, кто подошел бы к решетчатому окну Марикиты... Но я никого не видел, кроме дворняг. И за все это время я забросил свои обязанности на мызе в Матансуэле, хотя, что мне там делать при забастовке. Меня никогда там нет; обо всем заботится бедный Сарандилья. Если б хозяин узнал бы об этом, он тотчас же отказал бы мне. Глаза и уши у меня только лишь на то, чтобы следить за твоей сестрой, и я знаю, что и жен ха у нее нет, и никого она не любит. Мне все еще мерещится, будто она неравнодушна ко мне, видишь какой я безумец!.. Но проклятая избегает видеться со мной и говорит, что не любит меня.
   -- Но может ты в чем-нибудь провинился перед нею, Рафаэль? Может быть, она рассердилась на тебя за какой-нибудь твой легкомысленный поступок?
   -- Нет, этого тоже нет. С тех пор, как я полюбил твою сестру, я не смотрю ни на одну девушку. Все кажутся мне некрасивыми, и Марикилья это знает. В последнюю ночь, когда я говорил с ней и умолял ее простить меня, сам не зная за что, я спрашивал ее, не оскорбил ли я ее чем-нибудь, бедняжка плакала словно кающаяся Магдалина. Ей хорошо известно, что я ни в чем не виноват перед ней. Сама она говорила: "Бедный Рафаэль! Ты хорош! Забудь меня, со мной ты был бы несчастлив". И она захлопнула окно передо мной.
   Юноша стонал, говоря это в то время, как его друг задумался.
   -- Ничего не понимаю. Марикилья порывает с тобой и не имеет другого жениха. Она чувствует к тебе сострадание, говорит, что ты добрый... Разгадай, кто может, эти иероглифы!
   После долгого молчания надсмотрщик вдруг сказал.
   -- Фермин, один ты можешь устроить все дело.
   Для этого-то он и ждал его у выхода из конторы. Ему известно, какое он имеет большое влияние на сестру. Мария де-ла-Луц уважала его сильнее, чем отца, и восхищалась его знаниями.
   -- Если ты ей скажешь, чтобы она сделала, она сделает. Постарайся смягчить это каменное сердце.
   -- Хорошо, я готов сделать все, что могу. Повидаю Марикиту, поговорю с ней о тебе. Доволен ты?
   Рафаэль, вытирая слезы и улыбаясь, спросил, когда он думает идти к Мариките.
   -- Завтра. Сегодня вечером мне в конторе еще надо привести в порядок счеты.
   -- Нет, Фермин, умоляю тебя спасением души твоей. Поезжай сейчас.
   И Рафаэль так усиленно стал молить его, что Монтенегро уступил. Ранним вечером Фермин отправился в Марчамало, сидя верхом на крупе лошади Рафаэля, которую тот бешено пришпоривал. Оба они спешились на постоялом дворике по большой дороге, вблизи виноградника.
   -- Я подожду тебя здесь, -- сказал надсмотрщик.
   Но Фермин объявил, что он переночует на винограднике, и пусть Рафаэль приезжает за ним на другой день утром.
   Когда сеньор Фермин увидел, что идет его сын, он несколько тревожно спросил, не случилось ли что в Хересе.
   -- Ничего, отец.
   Приехал он переночевать сюда, так как его отпустили из конторы, где у него в этот вечер не было работы. Радуясь посещению сына, старик все же не мог отделаться от беспокойства, высказанного им, когда он увидел сына.
   -- Я подумал, увидав тебя, что в Хересе дела плохи; но если и ничего еще там не случилось, то скоро случится. Сидя здесь, мне все известно; я имею друзей на других виноградниках, которые сообщают мне о намерениях забастовщиков.
   И приказчик рассказал сыну о большом митинге работников, который должен состояться на следующий день на равнине Каулина. Никто не знает, кто давал приказание, до из уст в уста распространился призыв по горам и селам, и многие тысячи человек соберутся вместе, даже работники из окрестностей Малаги, -- все те, которые занимались поденщиной в округе Хереса.
   -- Настоящая революция, сын мой! Всем руководит молодой человек, приезжий из Мадрида, которого прозвали Мадриленьо. Он проповедует об убийстве богатых и распределении между бедными всех сокровищ Хереса. Народ точно обезумел: все уверены, что завтра они победят и что нужде наступит конец. Мадриленьо прикрывается именем Сальватьерра и будто бы действует по его приказанию; и многие утверждают, точно сами видели его, что дон-Фернандо скрывается в Хересе и явится, лишь только начнется революция. Что ты скажешь на это?
   Фермин с недоверчивостью покачал головой. Несколько дней тому назад Сальватьерра писал ему, но не выражал намерения вернуться в Херес. Фермин сомневается в его приезде туда. Притом, он считает неправдоподобным это намерение восстания. Надо думать, что это лишь одна из многих ложных тревог, распускаемых доведенными до отчаяния голодными. Было бы безумием попытаться овладеть городом в то время, как там войско.
   -- Вы увидите, отец, что если и состоится собрание в Каулине, то все ограничится лишь криками и угрозами, как во время собраний в деревнях. A относительно дон-Фернандо не беспокойтесь. Я убежден, что он в Мадриде. Он не такой сумасшедший, чтоб вмешаться в нелепость, подобную этой.
   И я думаю так же, сын мой; но во всяком случае завтра постарайся держаться дальше от этих безумцев, если они действительно вступят в город.
   Фермин смотрел во все стороны, ища глазами свою сестру. Наконец, показалась Мария де-ла-Луц, она улыбалась Фермину и осыпала его возгласами радостного удивления, Юноша внимательно взглянул на нее. Ничего. Если б не разговор с Рафаэлем, он не мог бы на лице её уловить признаки горя.
   Прошло более часа, и Фермин все еще не мог говорить наедине с сестрой. По пристальным взорам, устремленным на нее братом, девушка, казалось, угадывала нечто из мыслей. Она то бледнела, то краснела.
   Сеньор Фермин спустился вниз с холма виноградника, идя навстречу погонщикам, проезжавшим по большой дороге. Это были друзья и ему хотелось узнать от них кой-что о предполагавшемся завтрашнем собрании.
   Оставшись одни, брат и сестра обменялись взглядами среди тягостного молчания.
   -- Мне надо поговорить с тобой, Марикита, -- сказал, наконец, юноша тоном решимости.
   -- Говори, Фермин, -- отвечала она спокойно. -- Увидав тебя, я поняла, что ты приехал с какой-нибудь целью.
   -- Нет, я не буду говорить здесь. Отец может вернуться, а то, о чем нам с тобой нужно переговорить, требует времени и спокойствия. Пойдем, прогуляемся.
   И они направились вниз с холма, по спуску, противоположному большой дороге, сзади башни. Мария де-ла-Луц несколько раз хотела остановиться, не желая идти так далеко. Ей хотелось поскорей выйти из тревожной неизвестности. Но брат не соглашался начать разговор, пока они не покинут виноградника Дюпона, где отец ежеминутно может встретиться с ними.
   Наконец они остановились вблизи ряда кустарников, у большого отверстия в стене, откуда виднелся оливковый сад, сквозь листву которого прорывались лучи заходящего солнца.
   Фермин усадил сестру на холмик, сам же, стоя перед ней, сказал с ласковой улыбкой, чтобы пробудить в ней доверчивость к нему:
   -- Ну, маленькая сумасбродка, скажи мне, почему ты порвала с Рафаэлем, и прогнала его от себя, как собаку, нанеся ему такое горе, что, по-видимому, бедняга умрет от него.
   Мария де-ла-Луц, казалось, желала обратить в шутку все дело, но её лицо покрылось бледностью, и улыбка смахивала на горестную гримасу.
   -- Потому, что я его не люблю, потому что он мне надоел, вот почему. Он дурак, наскучивший мне. Не вольна я разве не любить человека, который мне не нравится?..
   Фермин заговорил с ней, как с мятежной девчонкой. Она не умеет скрыть, что любит Рафаэля. Во всем этом есть нечто, что ему необходимо знать для блага их обоих, чтобы снова уладить дело между ними. Она не злой человек и не может так жестоко обойтись со своим женихом. Как, таким образом топтать любовь, начавшуюся чуть ли не с детства? Как, таким образом, гоняют от себя человека, продержав его долгий ряд годов, как говорится, пришитым к своей юбке. Что-то есть необъяснимое в её поведении, и необходимо, чтобы она во всем открылась бы ему.
   Но девушка не поддавалась, на ласкающий и убеждающий тон брата.
   -- Ничего такого нет, -- ответила она энергично, выпрямившись, как бы желая встать. -- Все это твои выдумки. Другого ничего нет, кроме того, что всякое ухаживание мне надоело, я вообще не желаю выходить замуж и решила провести свою жизнь с отцом и с тобой.
   И так как девушка, чтобы скрыть свое смущение, возвысила голос, повторяя, что она вольна над своими чувствами и может поступать, как ей заблагорассудится, Фермин стал раздражаться.
   -- Ах ты, обманщица, с жесткой душой и каменным сердцем! Думаешь ли ты, что можно так бросать человека, когда взбредет на ум после того, как в течение долгих годов вели с ним любовные разговоры у решетчатого окна, довели его до безумия медовыми речами, и после того, как ты утверждала, что любишь его больше, чем жизнь? За меньшее, чем это, убивали девушек ударом кинжала... Кричи: повторяй, что ты сделаешь то, что тебе вздумается... мои мысли обращены лишь к тому несчастному, сердце которого, когда ты болтаешь, словно безрассудная, исходит кровью и он плачет как ребенок несмотря на то, что он самый храбрый мужчина из всех мужчин в Хересе. И все из-за тебя... из-за тебя, которая ведет себя хуже цыганки, из-за тебя, флюгер!..
   Возбужденный порывом гнева, он говорил о горе Рафаэля, о слезах его, когда он молил Фермина о помощи, о терзаниях, с которыми он ждет исхода его посредничества. Но ему пришлось прервать свою речь.
   Мария де-ла-Луц, внезапно переходя от сопротивления к унынию, разразилась слезами и стонами, все увеличивающимся по мере того, как Фермин подвигался в разговоре о любовном отчаянии её жениха.
   -- Ах, бедняжка! -- стонала девушка, забыв о всяком притворстве. -- Ах, Рафаэль души моей!..
   Голос брата смягчился.
   Ты любишь его, видишь ли, что ты его любишь? Ты сама выдала себя, зачем заставляешь ты его страдать? Зачем это упрямство, доводящее его до отчаяния и тебя до слез?
   Девушка молчала, она крепко сжимала губы, боясь сказать лишнее и только плакала.
   -- Говори! -- крикнул повелительно Фермин. -- Ты любишь Рафаэля, быть может, даже больше, чем прежде. Отчего ты рассталась, отчего порвала с ним? Говори, или, мне кажется, я убью тебя!
   И он грубо встряхнул Марию де-ла-Луц, которая, словно она была не в состоянии вынести тяжесть своего волнения, упала на холмике, спрятав лицо в свои руки.
   Солнце садилось. Последние его лучи, ложась по земле, обливали оранжевым сиянием стволы оливковых деревьев, вереск, росший кругом, и изгибы тела девушки, лежащей на земле.
   -- Говори, Марикита! -- загремел голос Фермина. -- Скажи, почему ты это делаешь? Бога ради, скажи! Не то я сойду с ума! Скажи твоему брату, твоему Фермину!
   Голос девушки раздался слабый, словно далекий, стыдливый.
   -- Я не люблю его, потому что слишком, сино, люблю его... Я не могу его любить, потому что слишком его люблю, чтобы сделать его несчастным.
   И Марикита приподнялась, пристально устремив на Фермина глаза, наполненные слезами.
   Он может ее убить, но она не вернется к Рафаэлю. Она клялась, что если будет считать себя недостойной его, то бросит его, хотя бы погубила этим душу свою. Было бы преступлением наградить эту столь сильную любовь, внеся в будущую их совместную жизнь нечто, что могло бы оскорбить Рафаэля, такого доброго, благородного и любящего.
   Водворилось продолжительное молчание.
   Солнце зашло. Теперь черная листва оливковых деревьев вырисовывалась на фиолетовом небе с легкой золотой бахромой на краю горизонта.
   Фермин молчал, точно сраженный тем, что он предчувствовал.
   -- Значит, -- сказал он с торжественным спокойствием, -- ты считаешь себя недостойной Рафаэля? Ты избегаешь его, потому что в твоей жизни есть нечто, могущее оскорбить его, сделать его несчастным?
   -- Да, -- ответила она, не опуская глаза.
   -- Что же это такое? Говори: я думаю, что брату это должно быть известно.
   Мария де-ла-Луц снова спрятала голову. свою в руках. Нет, она ничего не скажет. Мука эта превосходит её силы. И она опять расплакалась.
   Монтенегро заговорил мягко, нежно, напоминая девушке тесную дружбу, соединявшую их.
   Они не знали своей матери, и Фермин заступил её место для малютки. Сколько раз сидел он у её колыбели, сколько раз отдавал ей свой кусок хлеба, когда она была голодна, ухаживал за ней во время её болезней, и она никогда не имела тайн для него. А теперь? Ты дурная сестра... Как плохо я тебя знал!
   -- Фермин, я бы хотела быть немой, чтобы ты не страдал, потому что я знаю, что правда истерзает тебя.
   И она принялась рассказывать случившееся с ней бесстрастным голосом, точно рассказывала о несчастье другой женщины. Её слова вызывали быстро меняющиеся представления в уме её брата. Фермин видел общее пьянство в последнюю ночь после сбора винограда, видел пьяную девушку, упавшую, словно недвижное тело в углу виноградных давилен, и затем появление сеньорито, чтобы воспользоваться её бесчувственным состоянием.
   -- Вино! Проклятое вино! -- говорила Мария де-ла-Луц с гневным выражением лица.
   -- Да, вино, -- повторял Фермин.
   И он вспомнил Сальватьерру, проклинавшего вино и его тлетворное влияние.
   Затем, слушая сестру, он видел её полное ужаса пробуждение, когда исчез печальный обман опьянения, то негодование, с которым она оттолкнула от себя человека, которого не любила и еще более ненавистного ей вследствие легкой его победы.
   Все было кончено для Марии де-ла-Луц. Она уже не может принадлежать любимому человеку. Она должна притворяться жестокой, разлюбившей его, должна заставить его страдать, верить в её непостоянство, но не говорить ему правды.
   Она была вся во власти предубеждения женщин; которые смешивают любовь с физической девственностью. По мнению их женщина может тогда лишь выйти замуж, когда сумела сберечь свое целомудрие. Если она его потеряла даже против своей воли, по какой-нибудь печальной случайности, все же приходилось склонить голову, проститься с счастьем и пройти жизненный путь свой в одиночестве и скорби, в то время как несчастный жених удалялся с своей стороны, отыскивая новую урну любви, нетронутую и неприкосновенную.
   Фермин слушал молча, с опущенной головой и закрытыми глазами. Он казался точно труп. Первое его движение было ударить сестру, но это был лишь краткий проблеск атавистической жестокости. Какое право имел он карать сестру, она лишь жертва, a главный виновник -- вино, этот золотистый яд, дьявол янтарного цвета, распространявший с своим ароматом безумие и преступление.
   Фермин долгое время оставался безмолвным.
   -- Обо всем случившемся, -- сказал он наконец, -- ни слова отцу. Бедный старик умер бы.
   Марикита утвердительно кивнула головой.
   -- Если встретишься с Рафаэлем, -- продолжал он, -- и ему тоже ни слова. Я его знаю, бедному юноше пришлось бы идти по твоей вине на каторгу
   Предупреждение было излишне. Чтобы избежать этой мести Рафаэля, она солгала, притворившись, что разлюбила его.
   Фермин продолжал говорить мрачным тоном, но повелительно, не допуская возражения. Она выйдет замуж за Луиса Дюпона. Ненавидит его? Убежала от него с чувством глубочайшего отвращения после той ужасной ночи?.. Но это единственное решение вопроса. С их семейной честью ни один сеньорито не может играть безнаказанно. Если она его не любит, то ей по обязанности придется терпеть его. Сам Луис явится к ней и попросит её руки.
   -- Я его ненавижу, презираю! -- говорила Марикита. -- Пусть он не приходит! Не хочу видеть его!..
   Но все её протесты разбились о твердое решение её брата. Она вольна в своих чувствах, но честь семьи выше их. Остаться девушкой, скрыв свое бесчестие, с грустным утешением, что она не обманула Рафаэля, ее это могло бы удовлетворить. Но его, её брата? Как был бы он в состоянии жить, встречаясь ежечасно с Луисом Дюпон, не потребовав от него удовлетворения за оскорбление, нанесенное им, мучимый мыслью, что сеньорито смеется про себя над ним, встречаясь с ним?..
   -- Молчи, Марикита, -- сказал он резко. -- Молчи и будь послушна. Если ты, как женщина, не сумела уберечь себя, то не мешай брату защитить честь семьи.
   Становилось темно и Фермин с сестрой вернулись на мызу. Эту ночь они оба провели без сна.
   Незадолго до рассвета Фермин покинул Марчамало, направляясь в Херес. Выйдя на большую дорогу, он встретил близ постоялого дворика Рафаэля верхом, поджидавшего его.
   -- Если ты так рано вышел, верно имеешь что-нибудь хорошее сказать мне, -- воскликнул юноша с детским доверием, чуть не вызвавшим слезы на глазах Фермина. -- Говори скорей, Ферминильо, какой результат твоего посольства?..
   Монтенегро должен был сделать громадное усилие над собой, чтобы солгать. Дело двигается понемногу и обстоит недурно. Рафаэль может быть спокоен: женский каприз, не имеющий под собой ни малейшего основания. Самое важное то, что Марикита любит его по-прежнему. В этом он может быть уверен.
   Рафаэль сиял от счастья.
   -- Садись Ферминильо, я довезу тебя в Херес во мгновение ока.
   И они помчались по дороге галопом, расставшись лишь в предместье Хереса. Рафаэлю нужно было ехать в Матансуэлу, так как он имел сведения о том, что готовилось вечером в районе Каулина. Он должен соблюдать интерес своего хозяина, дона-Луиса.
   Фермину эти слова юноши доставили лишь новые муки. Если бы он только знал! Весь тот день Монтенегро провел в конторе, работая механически, с мыслями, уходившими далеко, далеко. Он поднимал иногда голову с своих счетов и устремлял неподвижный взгляд на Пабло Дюпона, Принципал разговаривал с доном-Рамоном и другими, сеньорами, богатыми землевладельцами, приходившими с сумрачными лицами. Однако, эти лица прояснялись, когда они выслушивали сообщения миллионера, после чего все дружно смеялись.
   Монтенегро не обращал на них внимания, должно быть они говорили о собрании в Каулине.
   Не раз, когда Дюпон оставался один в своем кабинете, Фермин чувствовал искушение войти туда, но он сдерживался. Нет, не здесь. Он должен говорить с ним наедине. Взбалмошный характер был ему хорошо известен. Он, от удивления, разразится криком, и все служащие в конторе услышат его.
   Поздно вечером Фермин направился к роскошному дому вдовы Дюпон. На мгновение остановился он во дворе с белыми аркадами, среди клумб, платанов и пальм. В одной из галерей слышалось журчание воды. Это был фонтан с притязаниями на монумент, украшенный статуей Пресвятой Девы Лурдской из белого мрамора.
   Лишь только было доложено о Фермине, его тотчас же провели в кабинет сеньора, который как раз стоял у телефона с трубкой в руках.
   -- Что такое? Имеешь сообщить что-нибудь? Тебе известно что-либо о собрании в Каулине? Мне только что передавали, что отовсюду в город идут толпы крестьян. Их около трех тысяч.
   Монтенегро сделал жест безразличия. Он ничего не знает о собрании и пришел по другому делу.
   -- Я рад что ты так относишься -- сказал дон-Пабло, садясь за письменный стол. -- Ты всегда был немного зеленый, и я очень доволен, что ты не вмешиваешься в эти дела. Говорю, тебе это потому, что расположен к тебе, и потому что господам забастовщикам придется плохо... очень плохо. Но говори, Ферминильо, какое дело у тебя ко мне?
   Дюпон сидел, устремив взгляд на своего служащего, который с некоторою робостью начал объяснение свое. Ему известно доброе чувство дона-Пабло и всей его семьи к семье бедного приказчика в Марчамало. Кроме того, Фермин высоко ставит характер своего принципала, его религиозность, неспособную мириться с пороком и несправедливостью. И потому, в трудную минуту для его семьи, он обращается к дону-Пабло за советом, за нравственной поддержкой.
   -- В чем дело? -- спросил с нетерпением дон-Пабло. -- Говори скорей и не трать даром время. Не забывай, что сегодня необычайный день. С минуты на минуту меня опять вызовут к телефону.
   Фермин стоял с опущенной головой, с таким горестным выражением лица, как будто слова сжигали ему язык. Наконец, он начал рассказ о случившемся в Марчамале в последнюю ночь виноградного сбора.
   Вспыльчивый, гневный и властный характер Дюпона сказался в громких криках. Его эгоизм побудил его прежде всего подумать о себе, о бесчестии, нанесенном его дому.
   -- Такие мерзости у меня в Марчамале! -- воскликнул он, вскакивая со стула. -- Башня Дюпонов, мой дом, куда я часто вожу свою семью, превращен в вертеп порока! Демон похотливости творил подвиги свои в двух шагах от часовни, от храма Божьего, где ученые священнослужители церкви провозглашали свои высокие и прекрасные проповеди. И негодование душило его.
   -- Пожалей меня, Фермин, -- кричал дон-Пабло. -- Я богат, мать моя святая жена, истинная христианка, дети послушные. Но мой тяжкий крест, это -- дочери маркиза и этот Луис, двоюродный мой брат, бесчестие всей семьи!
   Дюпон упал на стул свой, в изнеможении закрыл лицо руками. Но взглянув на стоявшего перед ним Фермина, он спросил:
   -- Как ты думаешь, чем же я могу помочь тебе во всем этом?
   Монтенегро стряхнул свою робость, чтобы ответит принципалу. Он пришел просит у него совета, более того -- поддержки для исправления зла, и это он, как христианин и кабальеро, как он всегда отзывался о себе, -- наверное и не преминет сделать.
   -- Вы глава нашей семьи и поэтому я и обратился к вам. У вас есть средство оказать нам добро и вернуть честь моей семье.
   -- Глава... глава... -- иронически повторил дон-Пабло. И он замолк, видно отыскивая в уме решение вопроса. Затем заговорил о Марии де-ла-Луц. Она тяжело согрешила и ей есть в чем раскаиваться.
   -- Я думаю, -- добавил он, -- что лучше всего твоей сестре пойти в монастырь. Не делай отрицательного жеста. Я поговорю с моей матерью. Мы дадим пять или шесть тысяч дуросов... сколько понадобится... для взноса в один из самых лучших монастырей.
   Фермин встал, бледный, нахмурив брови.
   -- Это все, что вы имеете сказать мне? -- спросил он глухим голосом.
   Миллионер удивился вопросу юноши. Как, он недоволен этим? Может он предложить лучшее решение вопроса? И с безпредельным изумлением, точно говорит о чем-то неслыханном и бесконечно-нелепом, дон-Пабло добавил:
   -- Разве только тебе приснилось, что двоюродный мой брат может жениться на твоей сестре?
   -- Это самое простое, естественное и логическое, то, что требует честь и единственное, что может посоветовать такой христианин, как вы.
   Дюпон снова заговорил возбужденным тоном.
   -- Та, та, та!.. Теперь христианство вам по вкусу! Вы, зеленые, толкуете его на свой лад. Хотя мы и дети одного небесного отца, но пока живем на земле, социальный строй, установленный свыше, не должен нарушаться. Каждый обязан оставаться в том общественном сословии, в котором он родился. Хотя Луис развратный человек, но он может со временем исправиться, и он член моей семьи. Вспомним, что и святой Августин в молодости...
   Но Дюпона позвали как раз к телефону и, простояв несколько минут у аппарата, слушая и издавая радостные восклицания, он обернулся затем к Монтенегро, как казалось, уже забыв о причине его посещения.
   -- Они подходят к городу, Фермин, -- сказал он, потирая себе руки.
   -- Мне сообщают от имени алькальда, что собравшиеся на Каулине начинают направляться к городу. Небольшой страх в первую минуту, а затем: бум, бум, бум, -- хороший урок, который им недостает, потом тюрьма, и даже несколько казней, чтобы они опять стали осторожнее и нас оставили бы в покое на некоторое время.
   Дон-Пабло приказал закрыть ворота и ставни его дома. Если Фермин не желает переночевать здесь, ему надо уходить сейчас. Принципал говорил торопливо, с мыслями, устремленными на близкое нашествие забастовщиков, доведенных до отчаяния, и он толкал Фермина к выходу, провожая его до дверей, точно он забыл о его деле.
   -- На чем же мы порешили, дон-Пабло?
   -- Ах, да... Твое дело... дело сестры твоей. Посмотрим... Заходи другой раз; я поговорю с моей матерью. Мысль о монастыре лучше всего, поверь мне.
   И увидав на лице Фермина протест, он заговорил смиренным тоном.
   -- Брось мысли о свадьбе. Пожалей меня и мою семью. Не достаточно ли уже у нас горя? Дочери маркиза, бесчестящие нас, живя со сволочью. Луис, который, казалось, пошел, наконец, до хорошему пути. И вдруг такое приключение с ним... Ты хочешь огорчить меня и мою мать, настаивая, чтобы Дюпон женился на девушке из виноградника? Я думал, что ты нас больше уважаешь. Пожалей меня, пожалей.
   -- Да, дон-Пабло, я жалею вас, -- сказал Фермин. -- Вы заслуживаете сострадания по грустному состоянию вашей души. Религия ваша совершенно иная, чем моя.
   Дюпон отступил на шаг, забыв моментально о всех своих тревогах. Была затронута самая чувствительная его струна. И служащий его осмеливался говорить с ним таким тоном.
   -- Моя религия... моя религия... -- воскликнул он гневно, не зная с чего начать. -- Что ты можешь сказать о ней? Завтра мы обсудим этот вопрос в конторе... а если нет, то сейчас...
   Но Фермин прервал его.
   -- Завтра это было бы трудно, -- сказал он спокойно. -- Мы с вами не увидимся завтра, и, быть может, и никогда. Сейчас тоже нельзя: я очень спешу... Прощайте, дон-Пабло! Не буду беспокоить вас вторично: вам больше не придется просить меня пожалеть вас. To, что мне остается сделать, я сделаю один.
   И он поспешно вышел из дома Дюпона. Когда он очутился на улице, начинало темнеть.

IX.

   Ранним вечером собрались первые кучки рабочих на громадной равнине Каулины. Одни спустились с гор, другие пришли с мыз, или с полей, по ту сторону Хереса; некоторые явились с пограничных местностей Малаги, и из Санлукара де-Варромеда. Таинственный призыв раздался по всем постоялым дворам, по всем селам и людским на всем пространстве округа Хереса, и все работники поспешно собрались, думая, что настал момент возмездия.
   Они смотрели на Херес злобными глазами. День расчета бедных с богатыми приближался, и белый, улыбающийся город, город богачей, с его бодегами и миллионами, будет сожжен, освещая ночь пламенем пожара!
   Вновь прибывшие собирались по одну сторону дороги, на равнине, покрытой кустарником. Быки, которые паслись здесь, ушли в самую глубь равнины, словно испуганные этим черным пятном, которое все увеличивалось и увеличивалось беспрерывно вливающимися в него новыми полчищами работников.
   Вся орда нужды явилась на призыв. Это были люди исхудалые, с лицами, сожженными солнцем. К полевым работникам присоединились и городские рабочие из Хереса.
   Возбуждение мятежа, страстное стремление к мести, желание улучшить свою участь, казалось, сравнивали всех их, придавая им как бы семейное сходство.
   -- Идем, -- восклицали они с горящими глазами, видя что столько товарищей собралось. Их было больше четырех тысяч. Вновь прибывавшие подходили к собравшимся на равнине с вопросом:
   -- В чем дело?
   -- Да, в чем же дело? -- Все собрались, не зная почему и для чего.
   Распространилась весть, что сегодня вечером, когда стемнеет, начнется революция, и они пришли, доведенные до отчаяния нуждой и преследованиями забастовки, с старыми пистолетами за кушаками, с серпами в руках, ножами или страшными резаками, которые одним взмахом могли отрубить голову.
   У них было нечто большее, чем все это: была вера, вдохновляющая всякую толпу в первые моменты восстания, энтузиазм и доверчивость, благодаря которой они принимали с восторгом самые нелепые сведения, считая их вполне достоверными. Инициатива этого собрания, первая мысль о нем принадлежала Мадриленьо, молодому человеку, незнакомому в этой местности, но явившемуся в окрестностях берега во время разгара забастовки и возбуждавшего отвагу в слушателях своими пылкими речами. Никто не знал его, но язык у него был хорошо повешен и, по-видимому, это была важная птица, судя по знакомствам, которыми он хвастался. Его послал, как он говорил, Сальватьерра, чтобы заменить его во время отсутствия его.
   Великому социальному движению, имеющему изменить весь существующий строй мира, должно быть положено начало в Хересе. Сальватьерра и другие, не менее известные лица, уже скрываются в городе, чтобы появиться в благоприятный момент. Войско присоединится к революционерам, лишь только они вступят в город.
   И легковерные работники, с ярким воображением южан, передавали друг другу эти сведения, украшая их всякого рода подробностями. Прольется кровь одних лишь богатых. Солдаты перейдут к ним, и офицеры тоже на стороне революции. Старики, те, которые пережили сентябрьское восстание против Бурбонов, были наиболее доверчивые и легковерные.
   Они видели своими глазами и не нуждались в том, чтобы им что-либо доказывали. Восставшие генералы и адмиралы были лишь автоматами, действовавшими под влиянием великого человека, уроженца здешней местности. Дон-Фернандо сделал все это, он вызвал мятеж во флоте, он послал полки в Алколеа против солдат, шедших из Мадрида. И то, что он сделал, чтобы лишить королеву её престола и подготовить появление республики, длившейся семь месяцев, разве он этого не повторит, когда дело касается столь важной вещи, как завоевание хлеба для бедных?
   Время шло, и солнце стало заходить, а толпа все еще не знала, что она, собственно, ждет и до которых пор ей надо оставаться здесь.
   Дядя Сарандилья переходил от одной группы к другой, чтобы удовлетворить свое любопытство. Он ускользнул из Матансуэлы, поссорившись с своей старухой, которая не хотела отпустить его, и, не послушавшись советов надсмотрщика, напоминавшего ему, что в его годы нельзя пускаться в поиски приключений. Он хотел видеть вблизи, что такое революция бедняков; присутствовать при той благословенной минуте (если она настанет), когда крестьяне поделят землю на мелкие участки, осуществляя его мечту.
   Он старался узнать слабыми своими глазами знакомых среди прибывающих, удивлялся их неподвижности, неуверенности и неимению плана.
   -- Я был солдатом, -- говорил он, -- был на войне, а то, что вы теперь подготовляете, все равно что сражение. Где же у вас знамя? Где ваш полководец?..
   Сколько он ни осматривался кругом, он видел лишь только группы людей, как казалось, утомившихся бесконечным ожиданием. Нет ни полководца, ни знамени!
   -- Плохо, очень плохо, -- рассуждал Сарандилья. -- Мне кажется я лучше ворочусь на мызу. Старуха права, это кончится поражением.
   Еще один любопытный тоже переходил от одной группы к другой. Это был Алкапаррон, с двойной своей шляпой, нахлобученной на глаза. Поденщики встречали его смехом. И он тут же? Они ему дадут ружье, когда войдут в город. Посмотрим, храбро ли он будет сражаться с буржуями.
   Но цыган отвечал на предложение преувеличенными изъявлениями испуга. Людям его племени не нравится война. Взять ему ружье? Быт может они видели многих цыган, которые были бы солдатами?
   -- Но красть, -- это ты сумеешь, -- говорили ему другие. -- Когда настанет время дележа, как ты набьешь себе пузо, бездельник!
   И Алкапаррон смеялся, как обезьяна, потирая себе руки, при упоминании о разграблении города, польщенный в своих атавистических расовых инстинктах.
   Один из бывших поденщиков в Матансуэле напомнил ему его двоюродную сестру Мари-Крус.
   -- Если ты мужчина, Алкапаррон, ты можешь сегодня ночью отомстить за нее. Возьми этот серп и всади его в брюхо разбойнику дону-Луису.
   Цыган отстранил рукой предложенное ему смертоносное орудие, и убежал от говоривших с ним, чтобы скрыть свои слезы.
   Начинало темнеть. Поденщики, устав ждать, стали двигаться туда и сюда, разражаясь протестами. Пусть скажут наконец, кто тут распоряжается. Останутся они всю ночь что ли на Каулине? Где Сальватьерра? Пусть он явится!.. Без него они никуда не пойдут.
   Нетерпение и неудовольствие толпы были причиной того, что наконец у нея явился вождь. Над криками толпы возвысился громовой голос Хуанона. Его руки атлета поднялись над головами.
   -- Но кто же дал нам приказание собраться здесь?.. Мадриленьо? Пускай же он идет сюда. Пусть его отыщут!
   Городские рабочие, ядро идейных товарищей, пришедших сюда из Хереса, и которым было поручено вернуться не иначе как с крестьянами, собрались вокруг Хуанона, угадывая в нем вождя, который сплотит воедино все разрозненные воли.
   Наконец нашли Мадриленьо, и Хуанон приступил к нему с расспросом, что они тут делают? Приезжий выражался весьма многословно, ничего, в сущности, не сказав.
   -- Мы собрались здесь для революции, а именно для социальной революции.
   Хуанон топал ногой от нетерпения. Где же Сальватьерра? Где дон-Фернандо?..
   Мадриленьо не видел его, но знал, ему эти говорили, что дон-Фернандо в Хересе и ждет вступления туда рабочих. Он знал также, или вернее, ему говорили, что и войско перейдет на их сторону. И стража, охраняющая тюрьму, точно также в заговоре. Ничего другого не нужно, как только идти в город и сами солдаты откроют ворота тюрьмы, выпустив на свободу всех арестованных товарищей.
   Великан Хуанон стоял несколько минут в задумчивости, почесывая себе лоб, точно этим он мог оказать помощь ходу запутанных своих мыслей.
   -- Пусть так, -- воскликнул он после довольно продолжительного молчания. -- Значит, вопрос в том, покажем ли мы себя мужчинами или нет: войдем ли в город, чтобы там ни случилось, или же отправимся спать по домам.
   В его глазах блестела холодная решимость, фатализм тех, которые становятся вождями толпы. Он брал на себя ответственность за мятеж, не подготовленный им. О предполагавшемся восстании и он знал столько же, как эти люди, бродившие, казалось, в каких-то сумерках, не в состоянии объяснить, себе, что они тут делают.
   -- Товарищи! -- крикнул Хуанон повелительно. -- Вперед, в Херес, все те, у кого есть мужество в душе! Мы освободим из тюрьмы наших бедных братьев... долой всех, кто желал бы помешать этому. Сальватьерра там.
   Первый, подошедший к импровизированному вождю, был Пако де-Требухена, бунтовщик-поденщик, которого не принимали, на работу ни на одной мызе и который скитался из села в село с своим осликом, продавая водку и революционные брошюры.
   -- Я пойду с тобой, Хуанон, так как Товарищ Фернандо ждет нас.
   -- Кто мужчина, и у кого есть совесть, пусть идет за мной, -- громко крикнул Хуанон, сам не зная, куда ему вести товарищей.
   Однако, несмотря на его призывы к мужеству и, совести, большинство собравшихся инстинктивно отступало. Ропот недоверия, безпредельного разочарования поднялся в толпе. От шумного энтузиазма большинство сразу перешло к подозрениям и страху. Их южное воображение, всегда склонное к неожиданному и чудесному, внушило им веру в появление Сальватьерры и друг х знаменитых революционеров, сидящих верхом на резвых конях, словно гордые и непобедимые полководцы, стоявшие во главе большого войска, чудесно появившегося из-под земли. Им же предстояла лишь задача сопровождать могущественных этих союзников при вступлении их в Херес, взяв на себя легкий труд убить побежденных и завладеть их богатством! А вместо этого им говорят, чтобы они одни вступили в этот город, который вырисовывается на горизонт, в последнем сиянии заходящего солнца, и, казалось, сатанински мигает им красными глазами своего освещения, точно заманивая их в западню. Они не дураки. Жизнь для них тяжела чрезмерностью работы и беспрерывным голодом; но еще хуже -- умереть. Домой, домой!
   И группы начали уходить в направлении, противоположном городу, теряться в полумраке, не желая выслушивать оскорбления Хуанона и наиболее экзальтированных из рабочих.
   Эти последние, боясь, что, оставаясь дольше здесь, они облегчат лишь новое бегство, отдали приказание двинуться вперед.
   -- В Херес! В Херес!..
   Они пошли. Было их около тысячи человек: городские рабочие, и люди-звери, которые отправились на собрание, чувствуя запах крови, и не могли уйти, точно их толкал инстинкт, более смелый, чем их воля.
   Рядом с Хуаноном, среди самых храбрых, шел Маэстрико, тот юноша, который проводил ночи в людской в Матансуэле, учась читать и писать.
   -- Мне кажется, что наше дело плохо, -- сказал он своему энергичному товарищу. -- Мы идем, точно слепые. Я видел людей, бежавших по направлению в Херес, чтобы предупредить о нашем прибытии. Нас ждут, но не готовясь что-либо хорошее.
   -- Ты ошибаешься, Маэстрико, -- отвечал повелительно вождь рабочих, который, гордясь взятым им на себя делом, считал малейшее возражение непочтительностью. -- Ты ошибаешься. Если же ты боишься, убегай, как остальные. Нам не нужны здесь трусы.
   -- Я трус? -- воскликнул чистосердечно парень. -- Вперед, Хуанон! Жизнь не так-то и дорога.
   Они шли все молча, с опущенной головой, точно собираются напасть на город. Мадриленьо объяснил свой план. Первым делом надо идти в тюрьму освободить арестованных товарищей. Там к ним присоединится войско. И Хуанон, словно никакой приказ не может быть издан помимо него, повторял громко:
   -- В тюрьму, друзья! Спасать наших братьев!
   Они сделали большой обход, чтобы войти в город переулком, точно они совестились проходить широкими и хорошо освещенными улицами. Многие из этих людей лишь раз-другой побывали в Хересе, не знали улиц и следовали за своими предводителями с покорностью стада, думая с тревогой, как им выбраться оттуда, если пришлось бы спасаться бегством.
   Черная и безмолвная человеческая лавина двигалась вперед с глухим топотом ног, от которого дрожала мостовая. Двери домов запирались, свечи в окнах тушились. С одного балкона женщина осыпала их руганью.
   -- Канальи! Низкий сброд! Дай-то Бог, чтоб вас повесили, это все, что вы заслуживаете!..
   И на мостовой послышался удар разбившегося о камни глиняного сосуда, но его дребезги, не попали ни в кого. Это была Маркезита, которая с балкона торговца свиней негодовала против антипатичной ей низкой черни, осмеливающейся угрожать благопристойным людям.
   Только некоторые из толпы подняли головы. Остальные прошли мимо, не обращая внимания на бессмысленную вылазку против них, желая как можно скорей поспеть навстречу другой. Городские рабочие узнали Маркезиту, и уходя отвечали на её оскорбления словами, столь же классическими, как и похабными. Вот так распутная баба! Если б они не торопились так сильно, то хорошенько нахлопали бы ей, подняв юбки.
   Толпа несколько отшатнулась, подвигаясь вверх, на площади de la Carcel, самое мрачное место города. Многие из мятежников вспомнили о своих товарищах из союза "Черной руки", казненных здесь.
   Площадь была пустынная: старинный монастырь, превращенный в тюрьму, высился весь темный, без единого огонька в окнах, с плотно закрытыми дверями. Даже часовой и тот спрятался за большими воротами.
   Взойдя на площадь, передовые ряды толпы остановились, сопротивляясь напору задних. Как, нет никого? Где же их союзники? Где солдаты, которые должны были присоединиться к ним?
   Они не замедлили узнать это. Из-за низенькой решетки мелькнул беглый огонек, красное пламя, окутанное дымом. Сильный и сухой треск пронесся по площади. За ним последовал еще и еще треск и так до девяти раз, которые, толпе, неподвижной от изумления, показались бесконечными. Это были войска, стрелявшие в них, прежде чем они приблизились на расстояние, когда могли в них попасть пули.
   Изумление и ужас придали некоторым работникам истинный героизм. Они побежали вперед с криком и распростертыми руками.
   -- Не стреляйте, братья, нас предали!.. Братья, мы ведь пришли не за дурным делом!..
   Но братья были туги на ухо и продолжали стрелять. Вскоре толпу охватила паника бегства. Все -- храбрые и трусы -- бросились бежать с площади, толкая и топча друг друга, словно их гнали кнутом по спине эти выстрелы, продолжавшие потрясать пустынную площадь.
   Хуанон и наиболее энергичные остановили людской поток, когда повернули в переулок. Ряды выстроились снова, но их было уже меньше и не столь плотные. Теперь на лицо было лишь около шестисот человек. Легковерный вождь ругался глухим толосом.
   -- Давайте сюда Мадриленьо, пусть он нам объяснит это.
   Но искать его оказалось бесполезным. Мадриленьо исчез во время бегства, скрылся, услышав выстрелы, в переулок, как и все, хорошо знавшие город. При Хуаноне остались лишь крестьяне, жители гор, которые по улицам Хереса шли ощупью, изумленные тем, что они идут во все стороны, не встречая никого, точно город необитаем.
   -- И Сальватьерры нет в Хересе, и ему ничего обо всем этом неизвестно, -- сказал Маэстрико Хуанону. -- Мне кажется, что нас обманули.
   -- И я того же мнения, -- ответил атлет. -- Что нам теперь делать? Раз мы здесь, пойдемте-ка в центр Хереса, на улицу Марса Лариа.
   Они начали беспорядочное шествие во внутрь города. Их успокаивало, внушая некоторую храбрость, лишь то обстоятельство, что они не встречают ни препятствий, ни врагов. Где жандармерия? Почему войско прячется? Тот факт, что солдаты оставались в казармах, предоставив город их власти, наполнял крестьян безумной надеждой, что появление Сальватьерры во главе с восставшими войсками еще возможно.
   Беспрепятственно дошли они до улицы Лариа. Никаких предосторожностей не было принято против их движения. На улице не видно было ни одного прохожего, но казино были все освещены, а окна в нижних этажах не были защищены ставнями.
   Мятежники прошли мимо клубов богатых, бросая туда взгляды ненависти, но почти не останавливались. Хуанон ждал гневного взрыва толпы: он даже приготовился вмешаться с своим авторитетом вождя, чтобы уменьшить катастрофу.
   -- Вот они, богачи! -- говорили в толпе.
   -- Вот те, которые нас кормят как собак.
   -- Те, которые нас грабят. Посмотрите, как они пьют нашу кровь...
   И после краткой остановки, они поспешно прошли дальше, точно их где-то ждали, и они боялись опоздать.
   У них были в руках страшные резаки, серпы, ножи. Пуст только богатые выйдут на улицу, и они увидят, как их головы покатятся на мостовую. Но это должно быть сделано на улице, потому что все они чувствовали некоторое отвращение к тому, чтобы войти в дверь, точно стекла были не переступаемой стеной.
   Долгие годы подчинения и трусости тяготели над грубым людом, увидавшим себя лицом к лицу с своими угнетателями. Кроме того, их приводило в смущение яркое освещение главной городской улицы, её широкие тротуары с рядом фонарей, красноватый блеск окон. Все внутренне приводили себе одно и то же извинение в оправдание своей слабости. Если б они в открытом поле встретили этих людей!
   Когда толпа проходила мимо "Circulo Caballista", из окон показалось несколько голов молодых людей. Это были сеньоритосы, следившие с плохо скрываемым беспокойством за шествием забастовщиков. Но видя, что они идут не останавливаясь, в глазах их сверкнула ирония и к ним вернулась уверенность в превосходстве их сословия.
   -- Да здравствует социальная революция! -- крикнул Маэстрико, точно ему было больно пройти безмолвно перед жилищем богатых.
   Любопытные у окон скрылись, но скрываясь смеялись, и это восклицание доставляло им большое удовольствие. Если они довольствуются тем, что кричат!..
   В бесцельном шествии толпа дошла до площади Hysba, и видя, что их вождь остановился, они его окружили, обратив на него вопросительные взгляды.
   -- Что нам делать теперь? -- спросили они наивно. -- Куда мы идем?.
   Хуанон принял свирепый вид.
   -- Можете идти, куда хотите. Нечего сказать, многое мы сделали!.. А я пойду прохлаждаться.
   И завернувшись в свою накидку, он прислонился спиной к столбу фонаря, оставаясь неподвижным в позе, выражавшей глубокое уныние.
   Толпа стала расходиться, делясь на маленькие кучки. В каждой из них импровизировали предводители, которые повели товарищей в разные направления. Город в их руках: теперь-то начнется лафа! Проявился атавистический инстинкт расы, неспособной совершить что-либо совокупно, лишенный коллективного значения и чувствующей себя сильной и предприимчивой единственно лишь когда каждое отдельное лицо может действовать по собственному вдохновению.
   На улице Лариа погасли огни. Казино закрылись. После тяжелого испытания, перенесенного богатыми при виде угрожающего прохода толпы, они боялись возвращения черни, раскаявшейся в своем великодушии, и все двери запирались.
   Многочисленная группа работников направилась к театру. Там находились богатые, буржуа. Следует убить всех их и разыгралась бы действительная трагедия. Но когда поденщики дошли до ярко освещенного входа, они остановились. Никогда не были они в театре. Теплый, напитанный испарениями газа воздух, громкий шум двора, прорывавшийся через щели дверей, смутили их.
   -- Пусть они выйдут, пусть выйдут и узнают кой-что!
   К дверям театра; подошло несколько зрителей, привлеченных слухом о нашествии, наполнявшем улицы. Один из них в плаще и шляпе сеньорито дерзнул выйти к этим людям, закутанным в грубых мантиях, стоявшей кучке перед театром.
   Они кинулись к нему окружив его с поднятыми над ним серпами и резаками, в то время как остальные зрители бежали, спасаясь в театре. Наконец, в их руках то, чего они искали. Это буржуа, буржуа с нагруженным желудком, которому следует пустить кровь, чтобы он вернул народу все награбленное им.
   Но буржуа, здоровенный юноша, с спокойным и искренним взглядом удержал их жестом.
   -- Э, товарищи! Я такой же рабочий, как и вы!
   -- Руки, покажи руки, -- крикнули несколько поденщиков, не опуская грозного своего оружия.
   И откинув плащ, он протянул им руки, сильные, четырехугольные, с ногтями, обломанными ручной работой. Один за другим эти мятежники стали ощупывать его ладони, оценивать, насколько они жестки. На них мозоли, он из их среды. И угрожающее оружие было спрятано под мантиями.
   -- Да, я из вашей среды, -- продолжал молодой парень. -- По ремеслу я столяр, но мне нравится одеваться как сеньоритосы, и вместо того, чтобы проводить ночь в трактире, я провожу ее в театре. У каждого свои вкусы...
   Это разочарование навело такое уныние на забастовщиков, что многие из них удалились. Иисусе! где же прячутся богатые?..
   Они шли по узким улицам и отдаленным переулкам, маленькими кучками, жаждая встретить кого-нибудь, чтобы он им показал свои руки. Это лучшее средство распознать врагов бедных. Но с мозолистыми или не мозолистыми руками, они никого не встретили по дороге.
   Город казался пустынным. Видя, что солдаты продолжают оставаться у себя в казармах, жители запирались в своих домах, преувеличивая значительность вторжения рабочих, воображая, что чуть ли не миллионы людей владели улицами и окрестностями города,
   Кучка из пяти поденщиков наткнулась в узкой улице на сеньорита. Эти люди были самые свирепые из всей толпы, это были люди, чувствовавшие нетерпеливую жажду смертоубийства, при виде, что время проходит, а кровь не проливается.
   -- Руки, покажи нам руки, -- кричали они, окружив юношу, поднимая над его головой четырехугольные, сверкающие резаки.
   -- Руки! -- возразил, рассердившись, молодой человек, откидывая плащ. -- Зачем я должен показывать вам руки? Не желаю этого делать.
   Но один из нападавших схватил его за плечо и резким движением заставил показать руки.
   -- У него нет мозолей! -- крикнули они радостно. И отступили на шаг назад, словно для того, чтобы кинуться на него с большим размахом. Но спокойствие юноши остановило их.
   -- У меня нет мозолей? Что же в том? Но я такой же работник, как и вы. И у Сальватьерры тоже нет мозолей, а, по-видимому, вы большие революционеры, чем он!..
   Имя Сальватьерра, казалось, остановило приподнятые над ним ножи.
   -- Оставьте парни, -- сказал сзади голос Хуанона. -- Я его знаю и отвечаю за него. Он приятель товарища Фернандо, и принадлежит к последователям идеи.
   Эти дикари отошли от Фермина Монтенегро с некоторым огорчением, видя, что намерение их не удалось. Но присутствие Хуанона внушало им почтение.
   К тому же, из глубины улицы приближался другой молодой человек. Наверное, это какой-нибудь буржуа, возвращавшийся к себе домой.
   В то время как Монтенегро благодарил Хуанона за его своевременное появление, спасшее ему жизнь, несколько дальше от того места состоялась встреча поденщиков с прохожим.
   -- Руки, буржуа, покажи нам руки.
   Буржуа оказался бледным и худым юношей, лет семнадцати, в потертой одежде, но с большим воротничком и ярким галстуком. Он дрожал от страха, показывая свои бледные и анемичные руки, руки писца, сидевшего день деньской не на солнышке, а в клетке-конторке. Он плакал, извиняясь прерывчатыми словами, глядя на резаки глазами, полными ужаса, словно холод стал гипнотизировать его. Он идет из конторы... он просидел поздно за работой... Не бейте меня... я иду домой, моя мать ждет меня... а-а-а-ай!..
   Это был крик боли, страха, отчаяния, всполошивший всю улицу. Вопль, от которого волосы вставали дыбом, и в то же время что-то переломилось, вроде сломанного горшка, и юноша спиной свалился на землю.
   Хуанон и Фермин, дрожа от ужаса, подбежали к кучке людей и увидели среди них на мостовой юношу с головой в все увеличивающейся и увеличивающейся черной луже и ногами судорожно растягивающимися и стягивающимися, в предсмертной агонии.
   Варвары казались довольны своим делом.
   -- Посмотрите на него, -- сказал один из них. -- Ученик буржуа! Он умирает, как цыпленок... Скоро настанет очередь и учителей.
   Хуанон разразился проклятиями. Вот все, что они сумели сделать? Трусы! Они прошли мимо казино богатых, настоящих врагов, и им ничего другого не пришло на ум, как только кричать, страшась сломать стекла, бывшие единственной защитой богатым. Они умеют лишь только зарезать ребенка, такого же работника, как и они, бедного писца в конторе, который зарабатывал две песеты в день; и, быть может, содержал свою мать.
   Фермин стал бояться, чтобы Хуанон не кинулся с ножом на своих товарищей.
   -- Куда идти с этими зверями? -- ревел Хуанон. -- Пусть позволит Бог или дьявол, что нас всех перехватали и повесили бы... И меня первого, за то, что я животное, за то, что я поверил тому, что мы на что-нибудь годны.
   Несчастный силач удалился, желая избежать столкновения с своими свирепыми товарищами. И они тоже кинулись в рассыпную, точно слова поденщика вернули им разум.
   Монтенегро, оставшись один с трупом, испугался. Несколько окон стали открываться после поспешного бегства убийц, и он, опасаясь, чтобы обитатели улицы не застали бы его подле убитого, тоже бежал.
   В своем бегстве он не останавливался, пока не попал на главные улицы. Тут он считал себя лучше охраненным от встречи с зверями, требовавшими, чтобы им показывали руки.
   Через короткое время город как будто стал просыпаться. Издали послышался топот, от которого дрожала земля и вскоре пронесся по улице Лариа рысью эскадрон уланов. Затем в конце этой улицы засверкали ряды штыков, и пехота прошла мерным шагом. Фасады больших домов, казалось, повеселели, разом открыв свои двери и балконы.
   Войско расположилось по всему городу. От света фонарей сверкали конницы, штыки пехотинцев, лакированные треуголки жандармов. В полумраке вырисовывались красные пятна панталон солдат и желтые ремни жандармов.
   Державшие взаперти эту вооруженную силу сочли, что момент настал рассыпать ее по городу. В течение нескольких часов город отдал себя без сопротивления во власть работников, утомляясь монотонным ожиданием из-за скудости мятежников. Но кровь уже потекла. Достаточно было одного трупа, того трупа, который оправдал бы жестокое возмездие и власти пробудились от добровольного своего сна.
   Фермин думал с глубокой грустью, о несчастном писце, распростертом там, в узкой улице, жертва, эксплуатируемая даже в её смерти, облегчавшей им тот предлог, который искали власть имущие.
   По всему Хересу началась охота за людьми. Взводы жандармов и пехоты охраняли, не двигаясь с места, въезд в улицы в то время, как кавалерия и сильный пеший патруль исследовали город, арестуя подозреваемых.
   Фермин переходил с одного места на другое, не встречая задержки. По внешности он был сеньорито, а военная сила охотилась лишь за теми, кто казался по одежде рабочим или крестьянином. Монтенегро видел их проходившими целыми рядами по дороге в тюрьму, окруженные штыками и конными отрядами, некоторые, предававшиеся унынию, точно их удивляло враждебное появление войска, "которое должно было соединиться с ними", другие -- ужасавшиеся, не понимали, почему ряды арестованных могли пробуждать такую радость на улице Лариа, когда несколько часов перед тем они проходили по ней как триумфаторы, не позволив себе ни малейшего беспорядка.
   Это была постоянная переправа арестованных работников, схваченных в ту минуту, когда они намеревались выйти из города. Другие были взяты нашедшими себе убежище в тавернах или встреченные неожиданно на улицах, во время осмотра города.
   Некоторые из арестованных были городские жители. Они тол ко что перед тем вышли из своих домов, увидав, что улицы очистились от нашествия, но уже внешности бедняков было достаточно, чтобы их арестовали в качестве мятежников. И группы арестованных проходили все вновь и вновь. Тюрьма оказалась слишком мала для стольких людей. Многие были отведены в казармы.
   Фермин чувствовал себя утомленным. С вечера он странствовал по всему Хересу, отыскивая одного человека. Вторжение забастовщиков, неуверенность, что может произойти из этого события, развлекли его в течение нескольких часов, заставляя забыть о своих делах. Но теперь, когда происшествие окончилось, он чувствовал, что нервное его возбуждение исчезло и утомление овладело им.
   Одну минуту он решил было идти домой, в себе в гостиницу. Но дело его было не из тех, которое откладывается на следующий день. Необходимо этою же ночью, тотчас же, покончить с вопросом, заставившим его покинуть дом дона-Пабло словно обезумевший, расставшись с ним навсегда.
   Он опять принялся бродить по улицам, отыскивая нужного ему человека, не останавливая взоров на отрядах арестованных, которые проходили мимо него.
   Вблизи площади Hysba произошла, наконец, желаемая встреча.
   -- Да здравствуют жандармы! Да здравствуют благопристойные люди.
   Это кричал Луис Дюпон, среди безмолвия, вызванного в городе появлением стольких ружей на улицах. Он был пьян; это ясно было видно до блестящим его глазам и винному запаху из его рта. Сзади него шел Чиво и человек из гостиницы, несший стаканы в руках и бутылки в карманах.
   Луис, узнав Фермина, бросился в его объятия, желая поцеловать его.
   -- Что за день! Э, какая блестящая победа!
   И он ораторствовал, словно один он рассеял забастовщиков.
   Узнав, что чернь вступает в город, он, вместе с храбрым своим спутником, приютились в ресторане Монтаньес, крепко заперев двери, чтобы никто бы им не мешал. Надо же было подкрепиться, выпить немного, прежде чем приступит в делу. У них еще хватит времени выйти на улицу и обратить в бегство низкую сволочь, стреляя в них. Для этого достаточно их двух -- его и Чиво. Нужно убаюкать врага, дать ему набраться смелости, до той благовременной минуты, когда они двое появятся, как послы смерти. И наконец, они вышли из ресторана, с револьвером в одной руке и ножом в другой, но так неудачливо, что уже встретили войско на улицах. Пусть так, все же они совершили нечто.
   -- Я, -- говорил с гордостью пьяница, -- помог задержать более дюжины рабочих. Сверх того, роздал не знаю сколько, пощечин этой гадкой черни, которая вместо того, чтобы смириться, все еще говорила дурно о благопристойных людях... Хорошую встрепку получат они!.. Да здравствует жандармерия! Да здравствуют богатые!
   И словно от этих восклицаний у него пересохло в горле, он сделал знак Чиво, который подбежал, подавая два стакана с вином.
   -- Пей, -- приказал Луис своему другу.
   Фермин колебался.
   -- У меня нет охоты пить, -- сказал он глухим голосом. -- Я желал бы лишь одно: поговорит с тобой, и тотчас же. Поговорить об очень интересной вещи...
   -- Хорошо, мы поговорим, -- ответил сеньорито, не придавая значения просьбе Фермина. -- Мы поговорим хоть три дня сряду: но сперва мне надо исполнит свой долг. Я хочу угостить стаканом вина всех храбрецов, которые вместе со мною спасли Херес. Потому что ты должен знать, Ферминильо, что я, один я сопротивлялся всем этим разбойникам. Пока войско было в казармах, я стоял на своем посту. Полагаю, что город должен высказать мне признательность за это, сделав для меня что-нибудь!..
   Взвод конницы как раз проезжал рысцой. Луис подбежал к офицеру, поднимая вверх стакан вина, но командующий отрядом проехал дальше, не обратив внимания на предложенное ему угощение, a за ним последовали его солдаты, которые чуть не раздавили сеньорито.
   Его энтузиазм не охладел, однако, от этого недостатка внимания.
   -- Оле, храбрая конница, -- сказал он, бросая свою шляпу к задним ногам лошадей.
   И подняв ее, надел себе на голову, и с величественным жестом, прижав одну руку к груди, крикнул:
   -- Да здравствует войско!
   Фермин не хотел выпустит его из рук, и, вооружившись терпением, стал сопровождать его в его экскурсиях по улицам. Сеньорито останавливался перед группами солдат, приказывая двум своим головорезам выход вперед со всем запасом бутылок и стаканов.
   -- Оле, храбрецы! Да здравствует кавалерия... a также и пехота... и артиллерия, хотя её здесь нет! Стакан вина, лейтенант!
   Офицеры, раздраженные этой нелепой экспедицией, бесславной и не представлявшей никакой опасности, отталкивали своим жестом пьяницу! Вперед! Никто не пьет здесь.
   -- А так как вы не можете пить, -- настаивал сеньорито с упорством опьянения, я выпью, вместо вас, за здоровье храбрых людей!.. Смерть разбойникам!
   Кучка жандармов привлекла его внимание в небольшом переулке. Унтер-офицер, командовавший отрядом, старик с торчащими вверх, с проседью усами, тоже не принял угощение Дюпона.
   -- Оле, храбрые люди! Благословенна будь маменька каждого из вас! Да здравствует жандармерия! Вы не откажетесь ведь выпить со мной по стакану вина? Чиво, подавай живей этим кабальеросам.
   Ветеран вновь стал отказываться. Устав, военные правила... Но твердый свой отказ он сопровождал благосклонной улыбкой. С ним говорил Дюпон, один из наиболее богатых людей в городе. Унтер-офицер знал его, и несмотря на то, что несколько минут перед тем встречал ударами прикладов всех проходивших по улице в одежде рабочих, он терпеливо выслушивал тост сеньорито.
   -- Проходите, дон-Луис, -- говорил он тоном просьбы. -- Ступайте-ка домой: эта ночь не ночь веселия.
   -- Хорошо, я ухожу, почтенный ветеран. Но перед тем выпью бокал, и еще один, и еще столько счетом, сколько вас в отряде. Я буду пить, так как вы не можете этого сделать из-за глупого устава, и пуст оно пойдет вам на пользу... За здоровье всех вас! Чокнись, Фермин; чокнись и ты, Чиво. Повторите все за мной: да здравствуют треуголки!..
   Он устал, наконец, переходить от отряда к отряду, где никто не принимал предлагаемое им угощение и решил считать свою экспедицию оконченной. Совесть его была спокойна: он оказал почет всем героям, которые с его храброй поддержкой спасли город. Теперь назад в ресторан Монтаньес провести там ночь до утра.
   Когда Фермин очутился в отдельной комнате ресторана, перед батареей новых бутылок, он счел, что настало время приступить к делу.
   -- Мне надо переговорить с тобой о чем-то очень важном, Луис. Кажется, я уже сообщал тебе об этом.
   -- Я помню... тебе нужно было поговорить... Говори, сколько хочешь.
   Он был так пьян, что глаза его закрывались и он гнусавил, как старик.
   Фермин посмотрел на Чиво, который по обыкновению уселся рядом со своим покровителем.
   -- Я должен переговорить с тобой, Луис, но дело это очень щекотливое... Без свидетелей.
   -- Ты намекаешь на Чиво? -- воскликнул Дюпон, открывая глаза. -- Чиво, это я, все, что меня касается, известно ему. Если б явился сюда мой двоюродный брат Пабло говорить со мной о своих делах, Чиво бы оставался здесь и все бы слушал. Говори без опасения, друг! Чиво -- колодец для всего, что мое.
   Монтенегро покорился необходимости стерпеть присутствие этого вихляя, не желая отложить ради своей совестливости столь нужное ему объяснение.
   Он заговорил с Луисом с некоторой робостью, прикрывая свою мы ль, хорошенько взвешивая слова, чтобы только они двое могли бы их понять, а Чиво оставался бы в неведении.
   Если он его искал повсюду, дон-Луис может легко представить себе, почему он это делал... Ему все известно. Случившееся в последнюю ночь сбора винограда в Марчамале, наверное, не исчезло из памяти Луиса. И вот, Фермин явился к нему, чтобы предложит сеньорито исправить сделанное им зло. Всегда считал он его своим другом и надеется, что тот и выкажет себя им, потому что если этого не случится...
   Утомление, нервное возбуждение ночи, полной волнений, не позволили Фермину долгого притворства, и угроза явилась на его устах в то же время, как она сверкнула в глазах его.
   Стаканы вина, выпитые им, сжимали ему желудок, вино превратилось в яд из-за того отвращения, с которым он его взял из этих рук.
   Дюпон, слушая Монтенегро, притворялся более пьяным, чем он был на самом деле, чтобы таким образом скрыть свое смущение.
   Угроза Фермина вынудила Чиво прервать молчание. Головорез считал момент благоприятным для льстивого вмешательства.
   -- Здесь никто не смеет угрожать, знаете ли вы это, цыпленок?.. Где Чиво, там никто не дерзает сказать что-либо его сеньорито.
   Юноша вскочил и, устремив на хвастуна грозный взгляд сказал повелительно:
   -- Молчать!.. Держите свой язык в кармане или где хотите. Вы здесь никто, а чтобы говорить со мной, вам надо просить у меня позволения.
   Фанфарон стоял в нерешительности, точно раздавленный высокомерием юноши, и прежде, чем он пришел в себя от нападения на него, Фермин добавил, обращаясь в Луису:
   -- И ты-то считаешь себя храбрым?.. Считаешь себя храбрым, а ходишь повсюду с провожатым, как дети ходят в школу! Считаешь себя храбрым, и даже, чтобы поговорить наедине с приятелем, не расстаешься с ним! Тебе следовало бы носить коротенькие панталоны.
   Дюпон забыл свое опьянение, стряхнул его с себя, чтобы выпрямиться перед приятелем во всем величии своей доблести, Фермин ранил его в наиболее чувствительное место!..
   -- Ты знаешь, Ферминильо, что я храбрее тебя, и что весь Херес меня боится. Сейчас увидишь, нуждаюсь ли я в провожатых. Ты, Чиво, проваливай.
   Храбрец сопротивлялся, фыркнув что-то с высокомерием безнаказанности.
   -- Проваливай! -- повторил сеньорито, словно собираясь дать ему удар ногой.
   Чиво вышел и двое друзей вновь уселись. Луис уже не казался пьяным: напротив, он делал усилия казаться совершенно трезвым, открывая безмерно глаза, точно он намеревался уничтожить взглядом Монтенегро.
   -- Когда пожелаешь, -- сказал он глухим голосом, чтобы внушить больше страху, -- мы пойдем убивать друг друга. Не здесь, потому что Монтаньес мне приятель, и я не хочу компрометировать его.
   Фермин пожал плечами, в знак пренебрежения к этой террористической комедии. Они поговорят и об этом, но уже после, смотря по тому какой будет результат их разговора.
   -- Теперь к сути, Луис. Ты знаешь какое ты сделал зло! А как ты думаешь исправить его?
   Сеньорито потерял опять свое спокойствие, видя, что Фермин без обиняков касается неприятного вопроса. Разве вся вина его? Виноват проклятый кузен, вино, случай... то, что он чрезмерно добрый; потому что, если б он не жил бы в Марчамале, оберегая интересы своего двоюродного брата, (будь он проклят, если тот благодарен ему за это) ничего не случилось бы. Но что тут говорить: зло сделано. Он кабальеро, речь идет о семье друзей, и он не думает отвиливать. Чего желает Фермин? Его состояние и личность -- все в распоряжении Фермина. По его мнению самое разумное было бы, чтобы они вдвоем, с общего согласия, определили бы известную сумму: всенепременно он, так или иначе, достанет ее, чтобы отдать девушке в виде приданого, и было бы удивительно, если б, после того, она не нашла бы себе хорошего мужа.
   Почему Фермин делает недовольное лицо? Разве он сказал что-нибудь нелепое? Если ему не нравится это решение вопроса, у него наготове есть другое. Мария де-ла-Луц может идти жить с ним. Он устроит ей большой дом в городе, и она будет жить как королева. Девушка нравится ему и высказанное ею презрение к нему после той ночи очень его огорчило. Он приложит все усилия, чтобы сделать ее счастливою. Многие богатые в Хересе живут таким образом со своими любовницами, которых все уважают, словно законных жен, и если они и не женятся на них, тo лишь только потому, что те низкого сословия. И это предложение не устраивает его? Пусть же сам Фермин придумает что-нибудь, и они сразу покончат дело.
   -- Да, надо покончить его сразу, -- повторил Монтенегро, -- И поменьше слов, потому что мне тяжело говорить обо всем этом. Вот что ты должен сделать: завтра ты пойдешь к своему двоюродному брату и скажешь ему, что, устыдившись своего проступка, ты женишься на моей сестре, как это обязан сделать кабальеро. Если он даст свое позволение -- отлично, если нет -- все равно. Ты женишься и постараешься, исправившись, не делать несчастной свою жену.
   Сеньорито откинулся на стуле, точно скандализированный громадностью притязания.
   -- Вот как... Велишь жениться! Ты просишь немалого!..
   Он заговорил о своем двоюродном брате, уверяя, что тот ни за что не даст своего согласия. Жениться он не может. А карьера его? А будущность? Как раз их семья, с согласия отцов-иезуитов, ведет переговоры о его женитьбе с богатой девушкой из Севильи, давнишней духовной дочери отца Урисабала. Эта женитьба необходима ему, так как его состояние очень пошатнулось от чрезмерной его расточительности, очень, а для его политической карьеры ему необходимо быть богатым.
   -- Жениться на твоей сестре, это нет, -- кончил свою речь Дюпон. -- Это чистое безумие, Фермин; обдумай сам хорошенько, это нелепица.
   Фермин возразил, сильно возбуждаясь. Нелепица -- верно, но только для бедной Марикильи. Вот так счастье! Быть. обремененной мужем, подобным ему, этому сборищу всех пороков, который не может жить даже с самыми грязными в мире женщинами! Для Марии де-ла-Луц этот брак означал лишь новое жертвоприношение, но нет другого исхода, кроме него.
   -- Ты думаешь, что я действительно желаю породниться с тобой и радуюсь этому?.. Весьма ошибаешься. Как было бы хорошо, если б никогда у тебя в уме не зародилась бы злая мысль, сделавшая сестру мою несчастной! Не будь этого случая я не согласился бы иметь тебя своим зятем, хотя ты бы просил меня о том на коленях, нагруженный миллионами. Но зло сделано и единственное средство исправить его предложенное мной, хотя всем нам придется вследствие того испытывать муки. Ты знаешь, что лично я ни во что не ставлю брак -- это лишь одно из многих, существующих в мире, лицемерий. Одно лишь необходимо для счастия -- любовь и больше ничего. Я могу говорить таким образом, потому что я мужчина; потому что я плюю на общество и на все то, что скажут люди. Но сестра моя женщина и ей, чтобы жить спокойно, чтобы ее уважали, нужно делать то, что делают остальные женщины. Она должна выйти замуж за человека, обольстившего ее, хотя и не чувствуя к нему ни крошки любви. Никогда больше не вернется она к прежнему своему жениху: было бы низостью обмануть его. Ты можешь сказать, пусть она останется девушкой, так как никому неизвестно то, что случилось; но все, что делается, -- узнается. Ты сам, если б я тебя оставил, кончил бы тем, что в пьяную ночь рассказал бы о выпавшем на твою долю наслаждении, о чудном куске, проглоченном тобой на винограднике двоюродного твоего брата. Боже сохрани, этого нет! Тут один лишь исход -- брак.
   И все более и более сильными выражениями он припирал к стене Луиса, стараясь вынудить его дат согласие на предложенное Фермином решение вопроса.
   Сеньорито защищался с тревогой человека, доведенного до крайности.
   -- Ты ошибаешься, Фермин, -- говорил он. -- Я вижу яснее тебя.
   И чтобы выйти из трудного положения, он предлагал отложить разговор на следующий день. Они обстоятельнее разберут тогда дело. Страх, что он будет вынужден принять предложение Монтенегро, побуждал его настаивать на своем отказе. Все, что угодно, только бы не жениться. Это немыслимо, семья его отречется от него, все будут смеяться над ним; он потеряет свою политическую карьеру.
   Но Фермин настаивал с твердостью, ужасавшей Луиса:
   -- Ты женишься; другого выхода нет. Ты сделаешь то, что обязан сделать, или один из нас лишний на свете.
   Мания храбрости вновь проявилась в Луисе. Он чувствовал себя в безопасности зная, что Чиво вблизи, и быть может слышит их слова рядом, в коридоре.
   Угрозы ему? Во всем Хересе нет человека, который бы безнаказанно обратился к нему с угрозами. И он опускал руку в карман, лаская ствол непобедимого револьвера, с которым он чуть было не спас весь город, отразив один все нашествие. Прикосновение к стволу револьвера, казалось, влило в него новую отвагу.
   -- Э-а! Довольно! Я сделаю то, что лишь могу, чтобы не осрамить себя в качестве кабальеро, каким я есть. Но жениться я не женюсь, слышишь ли? Я не женюсь. К тому же почему виноватым должен быть я?
   Цинизм блестел в его глазах. Фермин скрежетал зубами и схоронив руки в карманах, отступив на шаг назад, словно он боялся тех жестоких слов, которые готовились выйти из уст сеньорито.
   -- А твоя сестра? -- продолжал тот. -- Она не виновата ни в чем? Ты совсем глупый, ты ребенок. Верь мне: та, которая этого не желает, ее не изнасилуют. Я кутила, согласен; но твоя сестра... твоя сестра немного...
   Он сказал оскорбительное слово, но едва слышно.
   Фермин бросился да него с такой стремительностью, что опрокинул стул и стол, задребезжав, отодвинулся от толчка до самой стены. В одной руке Фермин держал нож Рафаэля, забытый им два дня тому назад в этом самом ресторане.
   Револьвер сеньорито так и остался у выхода из его кармана, откуда его рука не имела уже сил вытащить его.
   Дюпон пошатнулся с громким хрипением и кровь черным потоком хлынула у него из горла.
   Затем он лицом вниз грохнулся на пол, увлекая в своем падении со стола скатерть с бутылками и стаканами и кровь его смешалась с пролитым вином.

X.

   Три месяца миновало с тех пор, как сеньор Фермин выехал из виноградника в Марчамале, и его друзья насилу могли узнать его, увидав его сидящим на солнце, у дверей нищенской хижины, в которой он жил с своей дочерью в предместье Хереса.
   -- Бедный сеньор Фермин! -- говорили люди, видевшие его. -- Он обратился в собственную тень.
   Он впал в безмолвие, близкое к идиотизму. Целые часы сидел он недвижно, с опущенной головой, точно воспоминания угнетали его. Когда дочь подходила к нему, чтобы увести его в дом, или сказать, что обед на столе, он как будто приходил в себя, давал себе отчет в окружающем его и его глаза следили за девушкой строгим взглядом.
   -- Скверная женщина! -- шептал он, -- проклятая женщина!
   Она, одна она виновата в несчастии, тяготевшем над семьей.
   Его гнев отца, отца на старинный лад, неспособного на нежность и прощение, и мужская гордость его, вследствие которой он смотрел на женщину, как на низшее существо, ни на что другое не годное, как только причинять мужчине громадный вред, этот его гнев преследовал бедную Марию де-ла-Луц. Также и она изменилась: побледнела, исхудала, с глазами, ставшими еще больше от следов пролитых ею слез.
   Ей нужно было делать чудеса экономии в новой жизни, которую она вела с своим отцом в этой хижине. Сверх её забот и стеснений нужды, ей приходилось еще выносить мучение упреков её отца, и всю вереницу глухих проклятий, которыми он как бы хлестал ее каждый раз, что она приближалась к нему, отрывая его от его размышлений.
   Сеньор Фермин жил с беспрерывными мыслями о злополучной ночи вторжения в Херес забастовщиков.
   Для него все случившееся после того не имело никакого значения. Ему казалось, что он еще слышит, как ворота в Марчамало, за час до рассвета, дрожали под бешеными ударами незнакомца. Он встал с ружьем наготове и открыл окно... Но это был его сын, его Фермин, без шляпы, с руками, запачканными в крови и расцарапанным лицом, точно он боролся со множеством людей.
   Они обменялись лишь несколькими словами. Фермин убил сеньорито Луиса и пробил себе дорогу, ранив головореза, сопровождавшего Луиса. Эти незначительные царапины получены им во время борьбы. Ему надо бежать, спасаться тотчас же. Враги наверное подумают, что он в Марчамале, и на рассвете конные жандармы явятся на виноградник.
   Это был момент безумной тревоги, и бедному старику он показался бесконечным. Куда бежать?.. Руки его выдвигали ящики комода, разбрасывая белье. Он искал свои сбережения.
   -- Возьми, сын мой, возьми все. -- И он набивал ему карманы дуросами, песетами, всем серебром, заплесневевшим от долгого лежания взаперти, мало-помалу собранном в течение долгих лет.
   Решив, что он дал ему достаточно, он его вывел из виноградника. Скорей! Еще ночь и им удастся уйти из Хереса, так, что никто их не заметит. У старика был свой план. Нужно идти к Рафаэлю, в Матансуэло. Юноша еще сохранил связи с прежними товарищами по контрабанде, и проведет его по глухим тропинкам из гор в Гибралтар. Там он может сесть на корабль и уехать куда вздумает -- мир велик.
   И в течение двух часов отец и сын шли почти бегом, не чувствуя усталости, подгоняемые страхом, покидая дорогу, всякий раз, что они издали слышали шум голосов или лошадиный топот.
   Ах, это ужасное путешествие с его жестокими сюрпризами, оно-то и убило его. Когда рассвело, он увидел сына с лицом умирающего, запятнанного кровью, со всеми внешними признаками убийцы, спасающегося бегством. Ему было больно видеть Фермина в таком положении, но не зачем было отчаиваться. В конце концов он мужчина, и мужчины убивают не раз, продолжая пользоваться уважением. Но когда сын объяснил ему в кратких словах, зачем он убил, старику показалось, что он умирает; ноги у него задрожали и он должен был сделать усилие над собой, чтобы не упасть, растянувшись, среди дороги. Марикита, дочь его, была причиной всего случившегося. Ах, проклятая сука! И вспоминая поведение сына, он восхищался им, признательный ему всей душой за принесенную им жертву.
   -- Фермин, сын мой... ты хорошо поступил. Другого средства не было кроме мщения. Ты лучший из всей семьи. Лучше меня, который не сумел уберечь девушку.
   Появление их в Матансуэло привело Рафаэля в крайнее изумление. Убили его сеньорито, и он, Фермин, сделал это!
   Монтенегро проявил нетерпение. Он просить Рафаэля провести его в Гибралтар так, чтобы никто не видел. Поменьше слов. Желает он спасти его, или отказывается? Надсмотрщик, вместо ответа, оседлал доброго своего коня и еще одну лошадь из мызных. Тотчас же он проводит его в горы, а там уже о нем позаботятся другие.
   Старик видел, как они умчались во весь галоп, и повернул в обратный путь, весь согнувшись от внезапной старости, точно вся его жизнь ушла с его сыном.
   Затем существование его стало протекать как бы в тумане сна. Он помнит, что немедленно покинул Марчамало, чтобы искать убежище в предместье Хереса, в хижине одной из родственниц его жены. На винограднике он не мог оставаться после случившегося. Между ним и семьей его хозяина была кровь, и прежде, чем ему бросят это в лицо, он должен бежать.
   Дон-Пабло Дюпон предлагал ему через третьи лица денежную помощь для поддержки его старости, хотя он и считал его главным виновником всего случившегося, так как он не сумел научить религии детей своих. Но старик отказался от всякой поддержки. Очень вам благодарен, сеньор, удивляюсь его сострадательности, но лучше готов умереть с голоду, чем взять хот грош от Дюпонов.
   Несколько дней спустя после бегства Фермина, к старику явился его крестник Рафаэль. Он был без места, отказавшись от должности своей на мызе. Явился для сообщения, что Фермин в Гибралтаре, и в один из ближайших дней уедет морем в Южную Америку.
   -- Также и тебя, -- сказал с грустью старик, -- укусила проклятая змея, отравляющая всех нас.
   Юноша был грустен и упал духом. Говоря со стариком у дверей хижины, он посматривал туда с некоторым беспокойством, словно боялся появления Марии де-ла-Луц. Во время бегства с ним в горы Фермин рассказал ему все... все.
   -- Ах, крестный, какой это был удар для меня! Мне кажется, что я умру от него... И не быть в состоянии отомстить! Этот бесстыжий ушел из жизни, и я не пронзил его кинжалом! Не иметь возможность воскресит его, чтобы снова его убить!.. Как часто этот вор, должно быть, смеялся надо мной, водя меня одураченным, так что я ничего об этом не знал!
   Более всего приводило в отчаяние Рафаэля то, что он был на службе у этого человека. Какое смешное положение! Он плакал оттого, что не его рука отомстила Луису.
   Теперь он уже не желает работать. Для чего? Займется он опять контрабандой. Женщины?.. на короткое время, а потом их надо бить, как похотливых и бездушных животных... Его желание -- объявить войну полмиру -- богатым, тем, которые управляют, тем, которые внушают страх своими ружьями, и кто причиной того, что бедных топчут власть имущие. Теперь, когда несчастный люд Хереса обезумел от ужаса, и работает в поле, не поднимая глаз с земли, тюрьма переполнена и многие, желавшие прежде перевернуть все вверх дном, ходят к обедне, чтобы избегнуть подозрения и преследований -- теперь его очередь. Богатые увидят, какого они пробудили зверя тем, что один из их среды разрушил его мечты.
   Контрабандой он займется только для поддержания своего существования. Но немного погодя, когда начнется жатва, он будет сжигать сеновалы, мызы и отравлять скот на пастбищах. Те, что сидя в тюрьме, ждут момент казни, Хуанон, Маэстрико и другие, несчастные, присужденные к смерти, будут иметь мстителя.
   Если найдутся люди, достаточно мужественные, чтобы присоединиться к нему, у них составится конный отряд. Для чего-нибудь он знает вдоль и поперек горы. Пуст готовятся богатые. Дурных он будет убивать, а с добрых будет брать выкуп, отдавая его бедному люду.
   Он возбуждался, изливая свой гнев в этих угрозах. О том, чтобы сделаться разбойником, он говорил с энтузиазмом, чувствуемым с детства деревенскими удальцами к искателям приключений на больших дорогах. По его мнению, всякий оскорбленный человек мог искать отмщения, лишь сделавшись грабителем на больших дорогах.
   -- Меня убьют, -- продолжал он, -- но раньше, чем меня убьют, я покончу с полгородом.
   И старик, разделявший взгляды юноши, одобрительно кивал головой. Он хорошо придумал. Если б сеньор Фермин был молод и силен, у Рафаэля оказался бы в его банде лишний товарищ.
   Рафаэль уже не приходил больше. Он избегал того, чтобы дьявол не свел его лицом к лицу с Марией де-ла-Луц. Увидав ее, он был бы способен убить ее или же расплакаться как ребенок.
   Время от времени к сеньору Фермину заходила какая-нибудь старая цыганка или отставной солдат из тех, которые в кофейнях и казино продают небольшой свой запас табаку.
   -- Дедушка, это вот вам... от Рафаэля.
   To были деньги, посылаемые контрабандистом и которые старик молча передавал дочери. Рафаэль не приходил никогда. Время от времени он появлялся по вечерам в Хересе, и этого было достаточно, чтобы Чиво и другие спутники покойного Дюпона скрывались по домам у себя, избегая доказываться в тавернах и кофейнях, посещаемых контрабандистом. Этот человек питал к ним ненависть за прежнюю их дружбу с сеньорито. Не то, чтобы они боялись его. Они были храбрецы, да только цивилизованные, и не желают нарываться на ссору с дикарем, который по неделям сидит в горах вместе с волками.
   Сеньор Фермин давал проходить времени, нечувствительный к тому, что его окружало, или к тому, что говорилось около него.
   Однажды, печальное молчание города вывело его на несколько часов из его полной безучастности. Казнь гарротой {испанская казнь -- железный ошейник, сдавливаемый чем-то вроде Архимедова винта} имела совершиться над пятью человеками, за вторжение в Херес. Процесс был веден поспешно, кара исполнялась безотлагательно, чтобы благомыслящие люди успокоились бы.
   Вступление в город мятежных работников с течением времени приняло размеры революции, полной ужасов. Страх заставлял молчать. Те самые, которые видели забастовщиков, без всякой враждебной демонстрации, проходивших мимо домов богатых, молчаливо соглашались на неслыханный судебный приговор.
   Рассказывали о двух убитых в ту ночь, соединяя пьяного сеньорита с несчастным писцом. Фермина Монтенегро разыскивали за смертоубийство, его процесс велся отдельно; но общество ничего не потеряло, преувеличивая события и приписывая одно лишнее убийство революционерам.
   Многие были приговорены к заключению в тюрьме. Суд присуждал к заточению с ужасающею щедростью несчастных крестьян, которые, казалось, с изумлением спрашивали себя, что они такое сделали в ту ночь? Из числа приговоренных к смерти двое были убийцами юного писца; остальные трое шли на казнь в качестве людей "опасных" -- за разговоры и угрозы, за то, что они были твердо уверены и в своем праве на долю счастия в мире.
   Многие с злорадством подмигивали, узнав, что Мадриленьо, зачинщик вторжения в город, -- приговорен лишь к нескольким годам заключения в тюрьме. Хуанон и его товарищ де-Требухена покорно ждали смертной своей казни. Они уже не хотели жить, жизнь опротивела им после горьких разочарований знаменитой ночи. Маэстрико с изумлением открывал искренние детские глаза, как бы отказываясь верить в людскую злобу. Его жизнь была им нужна, потому что он опасный человек, потому что он увлекался утопией, что знания меньшинства должны перейти к бесконечной массе несчастных, как орудие спасения. И будучи поэтом, не подозревая этого, его дух, заключенный в грубой оболочке, пылал огнем веры, утишая муки последних его минут надеждой, что позади них придут другие, проталкиваясь, как он говорил, и эти другие кончат тем, что все сметут силой своей многочисленности, подобно тому как из водяных капель составляется наводнение. Их убивают теперь потому, что их еще мало. Когда-нибудь их окажется столько, что сильные устанут убивать, ужаснувшись необъятностью своей кровавой задачи, кончат тем, что впадут в уныние, признав себя побежденными.
   Сеньор Фермин из этой казни ощутил лишь только безмолвие города, который казался пристыженным; страх, охвативший бедных; трусливую покорность, с которой они говорили о господах.
   Через несколько дней он совершенно забыл это происшествие. До него дошло письмо, написанное его сыном, его Фермином. Находился он в Буэнос-Айресе и писал отцу, высказывая уверенность относительно своей будущности. Первое время несколько тяжело, но при труде и выдержке в этой стране, почти наверняка достигается победа, и он не мало не сомневался в том, что двинется вперед.
   С того времени сеньор Фермин нашел себе занятие и стряхнул маразм, в который его повергло горе. Он писал сыну и ждал от него ответа. Как он жил далеко!.. Если б было возможно поехать туда.
   В другой день его взволновало новое происшествие. Сидя на солнце у дверей своей хижины, он увидел тень человека, стоявшего неподвижно подле него. Подняв голову, он вскрикнул:
   -- Дон-Фернандо!
   Это было его божество, добрый Сальватьерра, но состарившийся, печальный, с потухшими глазами, глядевших из-за стекол голубых его очков, точно все несчастия и преступления Хереса угнетали его.
   Его выпустили, оставив на свободе, зная, без сомнения, что теперь он не отыщет нигде угла, где бы мог свить себе гнездо, и слова его прозвучат без отзвука в молчании террора.
   Когда он явился в Херес, его прежние друзья избегали его, не желая компрометировать себя. Другие же смотрели на него с ненавистью, точно он из вынужденного своего изгнания был ответствен за все случившееся.
   Но сеньор Фермин, старый его товарищ, не принадлежал к этому числу. Увидав его, он поднялся, бросился в его объятия, с дрожью сильных людей, которые не могут плакать.
   -- Ах, дон-Фернандо!.. дон-Фернандо!..
   Сальватьерра стал утешать его. Он все знал. Побольше мужества. И он жертва общественного разложения, против которого дон-Фернандо метал громы со всем пылом аскета. Еще он может начать новую жизнь, окруженный всей своей семьей. Мир велик. Где его сын устроит себе гнездо, туда и он может поехать к нему.
   И Сальватьерра несколько дней под ряд приходил к своему старому товарищу. Затем он уехал. Одни говорили, что он в Кадиксе, другие -- в Севилье, скитаясь по той андалузской земле, где с воспоминаниями её героизма и великодушия лежали останки его матери -- единственного существа, любовь которого усладила ему жизнь.
   Он не мог оставаться в Хересе. Власть имущие смотрели на него косо, точно готовы кинуться на него; бедные избегали его.
   Прошел еще месяц. Однажды вечером, Мария де-ла-Луц, стоя у дверей своей хижины, чуть было не упала в обморок. Ноги у нее дрожали, в ушах звенело; вся её кровь, казалось, хлынула ей в лицо горячей волной, и потом отхлынула, оставив его покрытым зеленоватой бледностью. Рафаэль стоял перед ней, укутанный в плащ, точно поджидая ее. Она хотела бежать, скрыться в самый отдаленный уголок своей хижины.
   -- Мария де-ла-Лу!.. Марикилья!..
   Это был тот же нежный и умоляющий голос, как во времена их свиданий у решетчатого окна, и не зная каким образом, она вернулась назад, робко приближаясь, устремив глаза, полные слез на бывшего своего жениха.
   И он тоже был полон грусти. Печальная серьезность, как бы придавала ему некоторое изящество, утончая суровую внешность человека борьбы.
   -- Мария де-ла-Лу, -- прошептал он. -- Два слова не больше. Ты меня любишь, и я тебя люблю. Зачем нам проводить остаток нашей жизни беснуясь, как несчастные?.. Еще недавно я был так груб, что, увидев тебя, мог почувствовать желание тебя убить. Но я говорил с доном-Фернандо, и он убедил меня своею мудростью. Это кончено.
   И он подтвердил сказанное им энергичным жестом. Кончилась их разлука, кончилась глупая ревность к несчастному, который не воскреснет и которого она не любила, кончилось его злопамятство, вызванное несчастием, в котором она вовсе неповинна.
   Они; уедут отсюда, они покинут родину -- расстояние изгладит дурные воспоминания. Они разыщут Фермина. У него есть деньги для путешествия всех троих. Свободные и счастливые проживут они на лоне природы, в местности, незнакомой с преступлениями цивилизации, с эгоизмом людским, где все принадлежит всем и нет других привилегий, кроме труда; где земля непорочна, как воздух и солнце, и не была обесчещена монополией, не разорвана на части и унижена криками: это мое... а остальные люди пусть умирают с голода.
   И эта жизнь, свободная и счастливая возродит и их души. Крестный, глядя на солнце, закроет глаза навек, с спокойствием исполнившего свой долг. И они тоже, когда настанет час их, закроют глаза свои, любя друг друга до последней минуты. Над их могилами их дело труда и свободы будет продолжаться их детьми и внуками более счастливыми, чем они, так как им будут неведомы жестокости старого мира, и они будут представлять себе праздных богачей и жестоких сеньоров, как дети представляют себе чудовищ и людоедов из сказок.
   Мария де-ла-Луц слушала его растроганная. Бежать отсюда! Оставить позади столько воспоминаний... Если б негодяй, причина гибели их семьи, еще был бы жив, оиа осталась бы при своем женском упорстве. Но раз, что он умер, и Рафаэль, которого она не желает обманывать, мирится с положением дел и великодушно прощает ее... да, они уедут отсюда, и чем скорее, тем лучше!
   Юноша продолжал объяснять ей свои планы. Дон-Фернандо берет на себя убедить старика уехать; к тому же он им даст письма к друзьям своим в Америке. Не пройдет и двух недель, как они отплывут на пароходе из Кадикса. Бежать, бежать скорее из страны виселиц, где ружейными выстрелами думают утолить голод, и где богатые отнимают у бедных жизнь, честь и счастье!
   -- Приехав туда, -- продолжал Рафаэль, -- ты будешь моей женой. Любовь моя будет сильней прежней, чтобы ты не думала, что я храню в глубине души какое-нибудь горькое воспоминание. Все прошло. Дон-Фернандо прав. Телесное опорочивание означает собою очень мало. Любовь, вот главное, остальное -- вздор. Твое сердце принадлежит мне? оно мое?.. Мария де-ла-Луц! Подруга души моей! Мы с тобой пойдем при свете солнца -- теперь мы возродились с тобой, теперь именно начинается наша любовь. Дай мне поцеловать тебя в первый раз в жизни. Обними меня, подруга; я вижу, что ты принадлежишь мне, что ты будешь поддержкой моей силы, опорой моей, когда начнется жизненная борьба на чужбине.
   И двое молодых людей крепко поцеловались на пороге хижины, соединив уста свои без всякого трепета чувственности, долгое время держа друг друга в объятиях, словно они своей любовью бросали вызов старому миру, который покидали.
   Сальватьерра проводил в Кадикс и усадил на пароход своего старого товарища, сентора Фермина, отплывавшего в Америку с Рафаэлем и Марией де-ла-Луц. Привет! Они больше не увидятся. Мир чересчур велик для бедных, прикрепленных всегда на одном и том же месте.
   Сальватьерра почувствовал, что у него текут из глаз слезы. Все его друзья, все воспоминания его прошлого исчезали, разрушенные смертью или несчастием. Он оставался один среди народа, которого намеревался освободить и который уже не знал его. Молодое поколение смотрело на него, как на безумца, внушавшего некоторый интерес своим аскетизмом, но они не понимали его слов.
   Несколько дней после отъезда этих своих друзей, он покинул свое убежище в Кадиксе, чтобы отправиться в Херес. Его звал умирающий, один из товарищей хороших его времен.
   Сеньор Матаркадильос, хозяин маленького постоялого дворика дон-Грахо, был при смерти. Семья его умоляла революционера приехать, так как присутствие его было последним лучом радости для умирающего. "Теперь он уже приговорен", писали его сыновья дон-Фернанду. И он поехал в Херес и отправился пешком по дороге в Матансуэлу, по той самой дороге, которую он прошел ночью, но в обратную сторону, идя за трупом цыганки.
   Когда он добрался до постоялого двора, ему сообщили, что его друг умер несколько часов перед тем.
   Это был воскресный вечер.
   В единственной комнате хижины, на бедно убранной кровати лежал труп, без иного общества, кроме мух, жужжавших над его почти фиолетовым лицом.
   Вдова и дети, неся с покорностью давно ожидаемое ими несчастие, наливали стаканы вином, и служили своим покупателям, сидевшим в непосредственной близости постоялого дворика.
   Поденщики Матансуэлы пили здесь, составив большой кружок.
   Дон-Фернандо, стоя у дверей хижины, созерцал обширную равнину, где не видно было ни одного человека, ни одной коровы, в монотонном уединении воскресного дня.
   Он чувствовал себя одиноким, вполне одиноким. Только что он лишился последнего из товарищей революционной юности. Из всех совершивших поход в шоры и шедших навстречу смерти или тюрьме ради романтизма революции, никого не оставалось подле него. Одни бежали в отчаянии за море, подпорчиваемые нищетой; другие -- гнили в земле, не имев утешения видеть, что справедливость и равенство царят над людьми.
   Сколько бесполезных усилий! Столько тщетных жертв! И наследство стольких трудов, казалось, теряется навсегда! Новые поколения отворачиваются от старых, не хотят принять из их утомленных и слабых рук бремя ненависти и надежд.
   Сальватьерра с грустью смотрел на толпу работников. Они или не знали его, или делали вид, что не знают. Ни один взгляд не был устремлен на него.
   Говорили они о великой трагедии, все еще, казалось, державшей под своим гнетом рабочий народ в Хересе, о казни пяти поденщиков за ночное вторжение в город, но говорили они спокойно, без страсти, без ненависти, точно это была казнь знаменитых разбойников, окруженных ореолом народной славы.
   Они выказывали некоторую горячность лишь рассуждая о мужестве, с которым они умерли, о том, как они входили на эшафот. Хуан и де-Требухена шли на смертную казнь как люди не способные чувствовать страх, не бахвалясь этим. Два другие убийцы умерли как животные. А воспоминание о бедном Маэстрико почти вызывало у них смех с его дрожью смертельной тоски и его криками "да здравствует революция", чтобы внушить себе мужество и сдержать нервность свою.
   О власть имущих, о тех, которые присудили их к несправедливой и неслыханной смертной казни, о тех; которые, быть может, подготовили этот взрыв для оправдания репрессий, ни единого слова. Низкий страх, намерение не думать, отражалось в глазах всех. Они молчали и продолжали пить.
   Один из них подошел к Сальватьерре. Это был Сарандилья, еще более ослепший. Он не узнал революционера, пока хозяева дворика не сказали ему, что он тут.
   С большим интересом расспрашивал о Рафаэле. Ах, дон-Фернандо, как все изменилось в Матансуэле после отъезда Рафаэля. Теперь мыза принадлежала дону-Пабло Дюпону и им был новый надсмотрщик, человек суровый и жестокий, мучающий и его и всех поденщиков.
   Но поденщики -- вот они тут более довольны, чем прежде, в хороших отношениях с новым хозяином, и стыдятся, точно краснеющие девушки, подойти к человеку, ненавистному богатым. Они узнали Сальватьерру, но тем не менее, притворяются, что никогда не видели его. Они боятся скомпрометироваться.
   Это уже новое сословие работников, на которых Сарандилья смотрел с удивлением. Они в восторге от увеличения поденной платы.
   Получали они по два реала в день, а теперь два с половиной, и приписывают это увеличение платы своей покорности и подчинению. По-хорошему вы выиграете больше, чем по дурному, сказали им, и они повторяют эти слова, глядя с презрением на мятежных агитаторов, пытающихся побудить их к восстанию. Будучи послушными и покорными, быть может, со временем, они получат и по три реала в день. Истинное счастие!
   На мызу Матансуэлу они смотрели чуть ли не как на рай. Сострадательный Дюпон оказывал неслыханное великодушие. Он заботился о том, чтобы поденщики ходили к обедне по воскресеньям и каждый месяц посылал их к причастию.
   Дюпон был современный христианин, как он говорил. Все дороги казались ему хорошими для завоевания душ.
   И поденщики, по словам Сарандильи, молились и пили подносимые им хозяином за хождение к обедне стаканы вина, маленько насмехаясь над ним и называя его "двоюродным братом".
   Долгое, пребывание Сарандильи рядом с Сальватьеррой, и любопытство, внушаемое этим последним, победили, наконец, удаление от него поденщиков. Некоторые подошли в нему, и мало-помалу около революционера собрался кружок.
   Один из стариков заговорил с ним насмешливым тоном. Если дон-Фернандо ходит по селам, чтобы разжигать, как в былые времена, он теряет лишь время, народ ожегся: он теперь словно кошка в пословице, обваренная кипятком. И не потому, чтобы поденщикам жилось бы хорошо. Живется-то не лучше, чем беднякам, казненным в Хересе. Мы старики, -- продолжал этот деревенский философ, -- еще остаемся вернее вашей милости и другим вашим современникам. Знаем, что они не разбогатели проповедями своими, как многие другие; знаем, что они пострадали и много вынесли. Но посмотрите, милость ваша, на этих парней.
   И он указал на тех, которые остались сидеть, не приблизились в Сальватьерре; все молодые.
   Время от времени они посматривали на революционера дерзкими глазами. "Обманщик, как и все те, кто стараются втереться в среду работников. Последователи его учения гниют на кладбищах, а он вот тут... Поменьше проповедей и побольше хлеба... Они умнее и видели достаточно, чтобы кой-чему научиться и стоять на стороне тех, кто дает. Подлинный друг бедных хозяин с его поденной платой, и если он сверх того дает еще вино, тем лучше. Кроме того, какое дело до судьбы рабочих этому дяде, который одевается точно сеньор, хотя он и в потертом платье, словно нищий, и не имеет мозолей на руках? Он желает лишь жить за их счет, обманщик как столько других.
   Сальватьерра угадывал эти мысли в враждебных их глазах.
   Голос старого крестьянина продолжал преследовать его своей угрюмой философией.
   Зачем ваша милость так сильно волнуется из-за судьбы бедных, дон-Фернандо? Оставьте их: если они довольны, пусть и милость ваша будет довольна. Притом, мы все теперь проучены. У нас нет сил бороться с власть имущими. Вы, милость ваша, который так много знаете, попытайтесь склонить на свою сторону жандармерию, внушите ей свои взгляды, и когда вы явитесь во главе их, будьте спокойны, все мы примкнем к вам.
   Старик налил вина в стакан и подал его Сальватьерре.
   -- Пейте, милость ваша, и не тревожьтесь, устраивая то, чего нельзя устроить. На свете лишь это истина. Друзья -- предатели; семья... она хороша лишь на то, чтобы свести ее с картофелем. Все эти революции и раздел земля -- ложь, одни лишь слова, для обмана глупцов. Вот единственная истина -- вино! Глоток за глотком оно дает нам развлечение и веселить до самой смерти. Пейте, дон-Фернандо; я предлагаю вам этот стакан вина потому, что он наш, заработан нами. Цена ему дешевая: стоит всего лишь одну обедню.
   Сальватьерра, всегда такой беспристрастный на вид, задрожал от гневного порыва. Он чувствовал желание оттолкнуть стакан, разбить его в дребезги, и проклясть золотистое питье, демона алкоголя, простиравшего янтарные свои крылья над этой одуревшей толпой, подчиняя себе её волю, надевая на нее ярмо преступления, безумия, трусости. Они, возделывая землю в поте лица, проводя по ней борозды, оставляя в её недрах свое здоровье и силу, производили эту золотую жидкость, и власть имущие пользовались ею, чтобы напоить их и удерживать, словно заколдованных в обманчивом веселье.
   Они были самые несчастные из рабов истории: сами сплетали бич, державший их в подчинении, сами ковали цепь, связывавшую их; голодая, проданным голодом обманчивого тупоумия, лживо веселые болезненным веселием опьянения.
   И они смеялись! И они советовали ему смирение, труня над его великодушными усилиями, хваля своих угнетателей!.. Неужели же рабство имеет быть вечным? Человеческие стремления задержатся навсегда в этом кратковременном веселье удовлетворенного животного?
   Сальватьерра почувствовал, что его гнев улетучивается, и надежда, и вера возвращаются в нему.
   Начинало темнеть, ночь спускалась на землю как предтеча нового дня. Также и сумерки человеческих стремлений лишь кратковременны. Справедливость и свобода дремлют в душе каждого человека. Они проснутся.
   За полями и нивами, в городах, этих великих скоплениях современной цивилизации, есть еще полчища доведенных до отчаяния и, несчастных, но таких, которые отрекутся от предательских внушений вина, которые окунутся возродившейся душой в заре нового дня и увидят над головой своей первые лучи восходящего солнца, в то время как остальной мир будет еще погружен в предрассветном мраке. Они явятся избранниками и раньше других проснутся, встанут на ноги и пойдут вслед за единственным другом несчастных и голодных, переходившим через историю всех религий. Оскорбленный именем демона, он, сбросив с себя смешное убранство, приданное ему традицией, ослепит одних и изумит других самой возвышенной из всех красот, -- красотою ангела света, и зовут его революцией... социальной революцией.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru