Бласко-Ибаньес Висенте
Кровь и песок

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Sangre y arena
    Перевод Марии Ватсон.
    Современная орфография. Редакция 2025 г..


Кров и песок.

Роман Бласко Ибаньеса.

Перевод с испанского М. Ватсон.

I.

   Как и во все те дни, когда ему приходилось выступать в бое быков, Хуан Галльярдо позавтракал рано. Кусок жареного мяса был единственным его блюдом. Вина -- ни капли; бутылка стояла нетронутая перед ним: нужно было сохранить полнейшее спокойствие. Выпил он только две чашки кофе, -- крепкого, черного, -- и тотчас же закурил громадную гаванскую сигару.
   Уже несколько лет, -- с тех пор, как он получил первое приглашение "подвизаться" в Мадриде, -- Галльярдо останавливался всегда в одном и том же отеле, на улице Алькала. Здесь хозяева смотрели на него, как на родственника, а коридорные, привратники, повара и старые горничные боготворили его, считая славой отеля. Здесь же пролежал он довольно долго в постели, раненый двумя ударами бычачьих рогов, пролежал, перевязанный и забинтованный, в атмосфере, густо пропитанной запахом йодоформа и табачным дымом. Но это дурное воспоминание не влияло на его настроение. В своем суеверии южанина, беспрерывно подвергающегося опасности, он считал, что этот отель -- "под счастливой звездой", и был уверен, что ничего дурного не случится с ним здесь. Разве какая-нибудь пустяковина его профессии: разодранная одежда или кой-где задетое рогами быка тело -- вот и все. Но не окончательная гибель, выпавшая на долю некоторых из его товарищей, воспоминание о которых всегда расстраивало его даже среди самого сильного веселья.
   В дни боя быков Галльярдо, после раннего завтрака, просиживал целые часы в столовой отеля, где глаза всех присутствующих, особенно же дам, устремлялись с любопытством и восхищением на знаменитого тореро {torero -- тот, кто сражается с быками в цирке пеший; тореадор -- всадник, сражающийся с быками}. То и дело подходили поклонники и поклонницы, восторженные почитатели и друзья, сделавшие себе из него кумира и считавшие молодого Галльярдо "своим матадором" {matador тоже что и espada или estoqueador, т. е. лицо, которое, сражаясь с быком, убивает его шпагой}.
   Некоторые из почитателей Галльярдо, приходивших в столовую отеля, имели довольно неказистый внешний вид: потрепанную одежду и голодные лица; это были репортеры захудалых газеток, а также люди разных проблематических профессий, осаждавшие Галльярдо своим восхищением, похвалами, просьбами о входных билетах на бой быков. Общий энтузиазм смешивал их с остальными посетителями -- важными синьорами, богатыми негоциантами, государственными чиновниками, горячо рассуждавшими с ними об искусстве тореросов и матадоров, ни мало не устрашаясь их внешностью попрошаек.
   Подходя к Галльярдо, все обнимали его, или жали ему руку, обмениваясь вопросами или восклицаниями в роде следующих.
   -- Хуанильо, как здоровье Кармен?
   -- Спасибо, хорошо.
   -- А как поживает маменька, -- сеньора Ангустиас?
   -- Прекрасно, благодарю. Теперь она на мызе в Ла-Ринконада.
   -- Что поделывают твоя сестра и племянники?
   -- Все по-старому, благодарю.
   -- Как себя чувствует твой чудак-шурин?
   -- Ничего. Все такой же говорун.
   -- А прибавление семейства? Есть надежда?
   -- Нет, -- не настолько...
   И, положив ноготь пальца под зуб, он щелкал им с жестом энергичного отрицания.
   Затем, в свою очередь, Галльярдо обращался с такими же вопросами к поклонникам, о житье которых не имел никакого понятия, исключая их любви к бою быков.
   -- Как поживает ваша почтенная семья? Все ли здоровы? Очень рад... Присядьте и выпейте чего-нибудь.
   В тот день был назначен первый весенний бой быков в Мадриде, и поклонники Галльярдо волновались и ждали от него чудес, прочитав в газетах о его недавних триумфах в других городах Испании. Галльярдо был тореро, имевшим наибольшее число контрактов. Начиная с пасхального боя быков в Севилье, он разъезжал, как триумфатор, по всем городам Испании. А в августе и в сентябре ему приходилось проводить ночь в поездах железных дорог, чтобы на другой день, при громадном стечении народа, выступать на арене, не имея минуты времени для отдыха.
   Его уполномоченный в Севилье чуть не сходил с ума, осаждаемый со всех сторон письмами и телеграммами, не зная, как согласовать все эти просьбы о заключении контрактов с временем, имеющимся в распоряжении знаменитого тореро.
   Накануне вечером Галльярдо участвовал в бое быков в Сиудад-Реале и, не успев даже снять свой блестящий профессиональный костюм, сел в поезд, чтобы утром быть в Мадриде. Здесь, почти не сомкнув глаз, ему предстояло выступать в бое быков в тот же день, после обеда, подвергая свою жизнь опасности.
   Его поклонники восхищались как физической его выносливостью, так и дерзкой отвагой, с которой он бросался на быков.
   Наконец, оставшись один в столовой, когда все его поклонники разошлись по домам завтракать, Галльярдо только-что собрался подняться к себе наверх, как в столовую вошел, ведя за руку двух мальчиков и не обращая внимания на протесты прислуги, какой то человек. Увидав тореро, он блаженно улыбнулся и пошел прямо к нему, таща за собой своих малюток, не отрывая глаз от своего кумира и не заботясь о том, куда он ступает.
   Галльярдо тотчас узнал его.
   -- Как поживаете, кум? -- И начались обычные вопросы о здоровье семьи. Затем посетитель, обернувшись к детям, сказал с важностью:
   -- Вот он перед вами. Вы все спрашивали о нем. Точь в точь как на портретах.
   И оба мальчика благоговейно созерцали героя, столько раз виденного ими на картинах, украшавших их бедное жилище, созерцали то сверхъестественное существо, подвиги и богатство которого составляли первый предмет их изумления, лишь только они смогли дать себе отчет в чем-либо в жизни.
   -- Хуанильо, поцелуй руку твоего крестного.
   И младший мальчик ткнул о правую руку тореро красную мордочку, только что перед тем старательно вымытую матерью в виду предполагавшегося посещения. Галльярдо рассеянно погладил крестника по голове. Их было у него не мало по всей Испании, -- одно из последствий его славы, так как восторженные почитатели постоянно упрашивали его крестить у них детей.
   -- Как ваша торговля, кум? -- спросил Галльярдо. -- Дела хороши?
   В ответ поклонник запахал руками. -- Еле-еле хватает на прожитье и все тут. -- Галльярдо с сожалением взглянул на плохенькую его одежду и сказал:
   -- Не хотите ли посмотреть на бой быков, кум? Идите ко мне в комнату и скажите Гаработо, чтобы он дал вам билет. Прощайте. А вы, малыши, купите себе чего-нибудь на это. -- И он сунул мальчикам два дуроса. Уходя, отец рассыпался в благодарностях за подарок детям и за билет, который должен был вручить ему слуга тореро.
   Галльярдо посмотрел на часы -- всего лишь час.
   Выйдя из столовой, он направился к лестнице, но тут кинулась ему навстречу женщина, закутанная в старый длинный плащ.
   -- Хуавихо, Хуан, -- не узнаешь меня? Я Каракола, сенья Долорес, мать бедняги Лечугеро.
   Галльярдо улыбнулся старухе, -- черной, маленькой, сморщенной, болтливой, с резкими движениями и горящими, как угли, глазами, настоящими глазами ведьмы. Угадывая конечную цель ее болтовни, тореро поспешил опустить руку в карман.
   -- Я узнала, что ты сегодня приехал, и подумала: -- Пойду-ка, посмотрю на Хуанихо, -- он, наверное, не забыл мать своего бедного товарища. -- Какой же ты нарядный, какой ты красивый... Знаешь, дела мои очень плохи... Ах, если б был жив мой сын! Ты помнишь Петихо? Помнишь тот вечер, когда он умер?
   Галльярдо, положив дурос в костлявую руку старухи, не знал, как ему отделаться от ее крикливой болтовни и ее причитаний, и думал про себя:
   -- Проклятая ведьма! Пришла напоминать ему в день боя о бедном Лечугеро, его товарище первых лет, который на его глазах умер почти мгновенно, пораженный прямо в сердце ударом рогов быка, когда они оба вместе подвизались на арене площади Лебрихо!..
   -- Ты заслуживаешь любви королевы Испании... Пускай сенья Кармен смотрит в оба: когда-нибудь тебя похитит у нее прекрасная "гаши" {Gachi -- так цыгане в Испании называют женщин не цыганок -- и слово это вошло в употребление в народе} и не отпустит назад... Не дашь ли ты мне билет на сегодня, Хуанихо? Такая мне охота посмотреть на тебя?
   Громкие возгласы старухи и ее восторженные причитания вызывали смех у отельной прислуги и нарушили строгий запрет, сдерживавший у входа в гостинницу толпу любопытных и попрошаек, привлеченных сюда приездом тореро. Мало-по-малу протискались в вестибюль разные нищие, оборванцы, продавцы газет. Мальчишки, с пачками газет под мышкой, пробирались вперед, снимали шапки и кричали с восторженной фамильярностью:
   -- Галльярдо! Оло, Галльярдо! Да здравствуют храбрецы!
   Самые смелые хватали его за руку, крепко жали ее и приглашали и других сделать тоже, говоря:
   -- Пожмите ему руку: он не сердится... Он такой симпатичный!
   Одни просили у него милостыни, другие -- билетов на бой быков, с намерением тотчас же перепродать их. Галльярдо, улыбаясь, защищался от этой лавины поклонников, теснивших и давивших его со всех сторон. Он вытащил из всех карманов мелкую серебряную монету и рассовывал ее направо и налево в протянутые к нему алчные руки или бросал вверх в толпу.
   -- Ничего больше нет у меня... Все топливо вышло... Ступайте с Богом!
   И, делая вид, что ему неприятна эта -- на самом деле льстившая ему -- популярность, он своими мускулистыми руками атлета быстро проложил себе дорогу, очутился у лестницы и, с ловкостью борца перескакивая со ступеньки на ступеньку, взбежал на верх. Между тем, отельная прислуга, не сдерживаемая больше присутствием тореро, бесцеремонно выталкивала на улицу собравшуюся толпу.
   Проходя мимо комнаты, занимаемой Гарабато, Галльярдо увидел через полуоткрытую дверь своего слугу среди чемоданов и картонок, достающего костюм маэстро для боя быков.
   Когда тореро очутился один в своей комнате, веселое возбуждение, вызванное у него лавиной поклонников, мгновенно исчезло. Наступали наиболее тяжелые минуты дня: неуверенность последних часов перед боем, какой-то смутный страх. Мадридская публика и Миурские быки... Он, правда, не мало сразил и Миурских быков; в конце концов, они такие же, как и остальные. Но ему припомнились его товарищи, павшие на "редонделе" {арена цирка} почти все жертвами быков именно этой породы. За что-нибудь он и другие тореросы требуют же в контрактах на тысячу песет больше, когда им приходится иметь дело с Миурскими быками. Он нервно ходил по комнате.
   Опасность, которая вблизи, казалось, опьяняла его, увеличивая его отвагу, теперь, когда он остался один, наводила на него тоску именно вследствие своей неопределенности. То и дело он смотрел на часы: но не было еще двух. Как медленно идет время!
   Желая развлечься, он достал из кармана уже прочитанное им письмо и с наслаждением вдыхал распространявшийся от него необычайно сильный аромат. Галльярдо страстно любил душиться, словно в теле его еще оставался едкий смрад грязной бедности, в которой прошли его детство и первая юность; и душился он с таким неслыханным изобилием, что враги поднимали его за это на смех, а поклонники снисходительно улыбались этой слабости атлета, хотя им приходилось иногда отворачиваться от него, так как чрезмерность сильных духов, употребляемых Галльярдо, угрожала им тошнотой.
   Галльярдо читал и перечитывал письмо с улыбкой удовольствия и тщеславия. Там было всего лишь с полдюжины строк: привет из Севильи, пожелания удачи в Мадриде, поздравления вперед с торжеством. Такое письмо могло попасть в какие угодно руки без малейшего урона для репутации написавшей его. "Друг Галльярдо" стояло в начале и подпись: "Ваш друг Соль". Все письмо было выдержано в холодном дружеском тоне. Тореро, читая его, не мог избежать некоторого неприятного ощущения, точно ему причиняли какое-то унижение.
   -- Эта гаши, -- бормотал он. -- Какой тон... Со мной...
   Но сладостные воспоминания вызвали у него улыбку.
   -- Что-ж такое: холодный тон в письмах -- обычная вещь для знатных сеньор. -- И недовольство его быстро сменилось восхищением.
   В то время, как Галльярдо читал письмо, его слуга Гарабато входил и выходил из комнаты с разными предметами для туалета маэстро. Гарабато был человек с виду молчаливый. Уже несколько лет он сопровождал матадора в качестве слуги. Сначала он принадлежал к той же профессии, и свою карьеру они начали с Галльярдо вместе. Но Гарабато не повезло. Он был маленького роста, невзрачный, не крепкого телосложения, и, казалось, все неудачи выпали на его долю, а слава и успех на долю его товарища. Два раза он оставался лежать замертво на арене цирка, сраженный рогами быка, и лишь чудом оба раза ему удалось выздороветь. Наконец, он удовольствовался тем, что стал доверенным слугой бывшего своего товарища. Но чтобы вовсе не исчезла память об его прошлом, он причесывал жесткие волосы свои пышными локонами над ушами и сохранил на затылке священную прядь волос, так называемый колет, т. е. косицу, -- профессиональный знак, отличавший его от простых смертных.
   Когда Галльярдо сердился на Гарабато, бурный гнев вспыльчивого маэстро угрожал всегда первым делом этому волосяному украшению.
   -- И ты, бессовестный, позволяешь себе носить колет! Вот я отрежу тебе крысиный твой хвост; подожди, бродяга, наглец!
   Гарабато принимал со смущением эти угрозы, но мстил за них тем, что замыкался в безмолвие выдающегося человека, отвечая лишь пожиманием плеч на веселое настроение маэстро, когда тот, возвращаясь триумфатором с боя быков, спрашивал его с детской радостью:
   -- Ну, что ты скажешь? Хорош я был сегодня, не правда ли?
   От товарищества юных лет у слуги осталась привилегия говорить на ты со своим господином. Но фамильярность эта сопровождалась глубоким поклонением и уважением и была похожа на фамильярность оруженосцев со своими рыцарями.
   Когда Гарабато сложил на постель все нужное для костюма маэстро, он вышел на середину комнаты и, не глядя на тореро, как бы говоря сам с собой, произнес отрывистым и глухим голосом:
   -- Два часа!
   Галльярдо нервно поднял голову, положил письмо в карман и переспросил:
   -- Два часа?
   Но тотчас же бледное лицо его вспыхнуло. Глаза широко раскрылись, как бы ужаснувшись чего-то неожиданного.
   -- Какой костюм приготовил ты для меня?
   Гарабато движением руки указал на постель, но прежде, чем он успел произнести хоть слово, гнев маэстро, шумный и бешеный, обрушился на него:
   -- Будь ты проклят! Ничего уж не понимаешь в своем деле? От сохи что ли явился сюда?.. Бой быков в Мадриде, Миурские быки, -- а ты приготовил мне красный костюм, точь в точь такой, в каком погиб бедный Мануэль Эспартеро. Бессовестный!.. Враг ты мне, что ли? Желаешь моей смерти?
   Глаза маэстро сверкали; белки налились кровью. Казалось, он сейчас бросится на Гарабато, но стук в дверь положил конец этой сцене.
   -- Войдите.
   Вошел юноша в светлом костюме с красным галстухом, держа шляпу в руке, украшенной кольцами с крупными бриллиантами. Это был один из поклонников Галльярдо, приехавший утром из Бильбао с тем, чтобы вернуться на другой же день обратно. Галльярдо лишь смутно помнил его, однако заговорил, как и со всеми своими поклонниками, на ты:
   -- Садись, пожалуйста. Когда ты приехал в Мадрид? Как поживает твоя семья?
   Юный поклонник сел с чувством набожного богомольца, входящего в святилище, и решил не двигаться отсюда до последнего момента, счастливый тем, что маэстро говорит ему ты. Через каждые два слова он называл Галльярдо запросто Хуан, чтобы и мебель, и стены комнаты, и все проходящие по коридору могли быть посвящены в эту его закадычную дружбу с великим человеком.
   Галльярдо на несколько минут вышел из комнаты, а когда он вернулся, у него сидел уже второй посетитель, доктор Руис, популярный врач, тридцать лет присутствовавший на всех боях быков и лечивший всех раненых тореросов в Мадриде.
   Галльярдо восхищался доктором Руисом и считал его самым выдающимся представителем универсальной науки, в то же время позволяя себе ласково пошутить над его добродушным характером и беззаботностью относительно одежды.
   Доктор Руис был человек низенького роста, с толстым животом, широким лицом, несколько плоским носом и круглой бородой грязновато-желтого цвета. Все это, вместе взятое, давало голове его отдаленное сходство с головой Сократа. Одежда его, поношенная и запятнанная, казалась снятой с чужого плеча и висела мешком на его неуклюжем теле, растолстевшем в частях, посвященных пищеварению, и тощем в частях, посвященных движению
   -- Это святой, -- говорил про него Галльярдо, -- он учен и, к тому же, добр, как хлеб. Никогда не будет у него и песеты. Все, что он имеет, он отдает -- и берет лишь то, что ему дают.
   Две сильные страсти, два увлечения вдохновляли дона Руиса: революция и бой быков. Революция -- неопределенная, полная ужасов, которой предстояло обрушиться на всю Европу, не пощадив в ней ничего из ныне существующего: анархическое республиканство, не дававшее себе труда изложить программу будущего и только ясное в своих разрушительных тенденциях.
   Тореросы смотрели на Руиса, как на отца. Всем им он говорил ты, и достаточно было телеграммы из самого отдаленного угла Испании, чтобы добрый доктор в ту же минуту сел в поезд и помчался лечить раненого бычачьими рогами одного из своих "деток". Вознаграждение за труды не играло для него никакой роли: он брал лишь то, что ему давали.
   Увидав Галльярдо после долгого отсутствия, Руис крепко обнял его и поцеловал.
   -- Ну, как обстоит дело с республикой, доктор? Когда она, наконец, явится к нам? -- спросил Галльярдо. -- Насионал говорит, будто скоро, -- чуть ли не на этих днях?
   -- А тебе что за дело до нее. Оставь в покое бедного Насионала. Для него было бы лучше искуснее управляться с бандерильясами {Banderilla -- род маленького дротика, украшенного лентами, который во время представления ловко бросают в быков, чтобы их раздразнить. Banderillero -- тореро, бросающий banderillas}. Тебя же должны интересовать лишь сражения с быками, которые ты проводишь божественно. Мне говорили, что быки сегодняшнего вечера...
   Но тут доктора прервал юный посетитель, желавший дать сведения, полученные им о каком-то быке, на которого возлагали большие надежды.
   Галльярдо счел нужным познакомить двух своих поклонников; но он забыл фамилию молодого человека. Нахмурив брови, с выражением задумчивости на лице, напрягал он свою память, почесывая голову.
   Впрочем, нерешительность его продолжалась недолго.
   -- Эй, послушай, как зовут твою честь? Прости, но сам знаешь, -- вокруг меня всегда столько народа...
   Юноша скрыл под добродушной улыбкой свое разочарование, видя, что маэстро забыл его фамилию, и назвал себя.
   Услыхав его фамилию, Галльярдо сразу его припомнил и постарался исправить свою забывчивость, добавив в его фамилии слова: -- "Богатый рудокоп из Бильбао", -- и представил его "знаменитому доктору Руису".
   Двое мужчин, точно они давно были знакомы, связанные общей страстью, принялись оживленно разговаривать о быках.
   -- Садитесь туда, -- сказал Галльярдо, указывая на диван в глубине комнаты. -- Здесь вы никому не помешаете. Говорите и не обращайте на меня внимания, -- я начну сейчас одеваться. Между мужчинами...
   И он снял верхнюю одежду, оставшись в одном нижнем белье. Затем, сев на стул, отдал себя в умелые руки Гарабато.
   Тот быстро и ловко побрил его. После итого началась процедура прически. Слуга обильно полил волосы тореро бриллиантином и эссенциями, причесал их пышными локонами на лбу и на висках, а затем приступил к уборке профессионального знака -- священной косы на затылке.
   Он с благоговением расчесал густую прядь волос, увенчивавшую затылок маэстро, потом заплел ее и двумя шпильками приколол на макушке, оставив окончательную уборку головы напоследок. Теперь нужно было заняться ногами борца. Гарабато встал на колени перед маэстро, держа в руках большие пучки ваты и белых бинтов.
   -- Ты становишься римлянином, Хуан, -- сказал доктор Руис, прерывая свой разговор с юношей. -- Тебя готовят к бою, как когда-то готовили гладиаторов.
   -- Года, доктор, -- ответил с некоторой грустью тореро. -- Мы начинаем стареть. Когда я в дни зеленой юности сражался с быками и с голодом, то не нуждался в этих приспособлениях, -- ноги у меня были как железные в одних шелковых чулках.
   Между тем Гарабато засунул между пальцами ног маэстро маленькие клочки ваты, потом прикрыл подошвы и верхнюю часть ступни слоем этой мягкой оболочки. Затем, взяв белые бинты, он спиралью забинтовал ими ноги маэстро, подобно тому, как были завернуты древние мумии. После того взял иглу, воткнутую в один из рукавов его куртки, и зашил концы бинтов. Галльярдо постучал о пол своими туго забинтованными ногами, сделавшимися крепче от тесно обнимавшей их оболочки, и слуга натянул на ноги своего господина первую пару чулок, толстых, белых и длинных, служивших единственной защитой ног. Поверх белых были одеты розовые шелковые чулки и новые башмаки с белыми подошвами.
   Теперь настала очередь шелковых панталон табачного цвета с тяжелыми золотыми вышивками на швах. На нижнем конце их, тоже вышитом золотом, были продеты толстые шелковые шнуры. Эти шнуры крепко затягивались под коленями, придавая ноге искусственную силу, и назывались мачос (machos). Галльярдо просил слугу не церемониться и затягивать шнуры как можно туже, в то же время напрягая изо всех сил мускулы ног. Эта операция считается одной из самых важных в туалете матадора, у которого прежде всего должны быть хорошо затянуты мачосы.
   После этого маэстро надел тонкую батистовую рубашку с круглыми складками на груди, -- прозрачную и нежную. Застегнув ее, Гарабато завязал бантом красный галстух, ниспадавший красной полосой до самой талии. Теперь оставалась еще наиболее сложная часть туалета: нужно было надеть шелковый пояс. Это была длинная, более четырех метров, полоса шелковой материи, так называемая фаха. Тореро отошел в глубину комнаты, к своим друзьям, и прикрепил к талии один конец фахи. Медленно поворачиваясь на каблуках, он стал приближаться к Гарабато, и фаха, обвиваясь вокруг талии, ложилась на нее правильными кругами, придавая ей еще большую стройность.
   Ловкий слуга, быстро сшивая вместе и кой-где прикалывая английскими булавками, обратил все части костюма своего господина в одно целое, так что снять его с себя тореро мог лишь с помощью ножниц и чужих рук. Впрочем раздеваться ему предстоит только вечером, с торжеством вернувшись в гостиницу после боя быков, или ему поможет раздеваться бык своими рогами, на глазах у всей публики в цирке, а докончат это дело в больнице.
   Затем Галльярдо снова сел на стул, а Гарабато вторично принялся за его колету; вынул шпильки из косы и соединил ее с другой, фальшивой, оканчивавшейся черным бантом, напоминавшим древнюю редесилью {redecilla -- прическа петлями в сетке, бывшая когда-то в большой моде у испанок} первых времен боя быков.
   В это время вошел отельный слуга и доложил, что приехал экипаж с бандерильеросами.
   Настал час отъезда: его нельзя было откладывать ни под каким предлогом, Галльярдо быстро надел поверх фахи чалеко {chaleco -- нечто вроде короткой куртки без рукавов или жилета} с большими золотыми кистями, а поверх нее чакетилью {chaquetillo -- куртка с рукавами}, ослепительного вида, затканную выпуклыми узорами, тяжелую как броня и сверкающую точно горящие уголья. Табачного цвета шелк чакетильи виден был лишь во внутреннем разрезе рукавов и в двух треугольниках на плечах. Весь же остальной шелк исчезал под тяжелым пластом золотой вышивки, изображающей цветы, венчики которых были украшены разноцветными камнями. Золотое шитье обрамляла золотая бахрома; такой же бахромой, звеневшей, как металл, на каждом шагу, была обшита по краям вся куртка. Из вышитых золотом карманов высовывались кончики двух шелковых носовых платков тоже красных, как и галстух, и фаха.
   -- Шапку.
   Гарабато осторожно вынул из овальной картонки боевую шапку, черную и курчавую, с двумя висячими кистями, вроде ушей из галунов. Галльярдо надел шапку так, чтобы коса его оставалась на виду и висела симметрично до плеча.
   -- Плащ!
   Гарабато взял со спинки стула плащ, употреблявшийся только в парадных случаях, -- нечто вроде княжеской епанчи, из шелка того же цвета, как и костюм, и также обильно украшенный золотым шитьем. Галльярдо накинул плащ на одно плечо и посмотрелся в зеркало. Он остался доволен своим костюмом: с виду он не дурен. На площадь!
   Два его приятеля поспешно простились, чтобы взять себе экипажи и следовать за ним. Гарабато нес под мышкой большой узел с красными тряпками, из под которого виднелись рукоятки и наконечники разных шпаг.
   Выйдя в вестибюль отеля, Галльярдо увидел у подъезда большую толпу народа. К нему подбежал хозяин отеля со своей семьей и жал ему руку, желая успеха. Тоже проделала и прислуга. Галльярдо повторял: спасибо, спасибо! с улыбкой на бледном лице.
   У подъезда ожидал экипаж, запряженной четырьмя мулами, в нарядной упряжи, с кистями и бубенчиками.
   Гарабато уже влез на козлы со своими свертками тряпок и шпаг. В экипаже сидели три бандерильероса, с плащами на коленях, в ярких костюмах, вышитых с тем же изобилием, как и костюм маэстро, но только не золотом, а серебром.
   Галльярдо бросил своим товарищам краткое: -- "Добрый вечер, кабальеросы!" -- и сел на скамейке, близь подножки экипажа, чтобы все могли его видеть. Улыбаясь, отвечал он кивками головы на приветствия толпы, крики женщин и аплодисменты продавцов газет.
   Экипаж быстро покатился, наполняя улицу веселым звоном бубенчиков. Улицы были запружены толпой, спешившей к цирку и теснившейся по сторонам, чтобы пропустить экипаж. Но некоторые из толпы, рискуя попасть под колеса, бросались к экипажу, махая в воздухе палками и шляпами. Волна энтузиазма подхватывала толпу, одна из тех стихийных сил, которые порой охватывают массы и заставляют их кричать в каком-то безумном экстазе, часто даже не понимая что.
   -- Оле, храбрецы! Да здравствует Испания!
   Галльярдо отвечал всем кивками головы и своей деланной улыбкой. Рядом с ним сидел бандерильерос Национал, это верный товарищ и друг, старше его лет на десять, человек суровый, со сросшимися бровями и степенными жестами. Но среди людей своей профессии он был известен добротой, честностью и политическим энтузиазмом.
   -- Хуан, тебе нельзя жаловаться на Мадрид, -- сказал Насионал. -- Смотри, как здешняя публика любит тебя.
   Но Галльярдо, точно не слыша его и как бы желая высказать заботившую его мысль, ответил:
   -- Чует мое сердце, сегодня что-нибудь да случится.
   Доехав до фонтана Сибель, экипаж вынужден был остановиться: на встречу шли пышные похороны, направляясь к Прадо, по улице Кастелляна, перерезав поток экипажей из улицы Алькала, направлявшихся к цирку.
   Галльярдо побледнел еще больше и смотрел испуганными главами на крест, который несли впереди, на вереницу священников, певших молитвы и глядевших, одни с отвращением, другие с завистью, на всех этих забытых Богом людей, торопившихся в цирк.
   Галльярдо поспешил снять шапку, следуя примеру своих бандерильеросов, которые все обнажили головы кроме Насионала.
   -- Будь ты проклят! -- крикнул на него Галльярдо. -- Сними же шапку, каторжник!
   Матадор с бешенством смотрел на бандерильероса, словно собираясь побить его, устрашенный смутным опасением, как бы этот мятеж Насионала не навлек и на него больших несчастий.
   -- Хорошо, я сниму шапку, -- увидав, что крест уже пронесли вперед, сказал Насионал с гримасой ребенка, которому досаждают, -- я сниму шапку, но только в честь покойника.
   Экипажу пришлось простоять очень долго, чтобы дать пройти большой толпе провожающих гроб.
   -- Дурной знак, -- бормотал Галльярдо, дрожащим от гнева голосом, -- и кому это пришло в голову направить похороны по дороге, ведущей в цирк? Проклятье! Говорил я, что сегодня что-нибудь случится!..
   Насионал улыбнулся, пожимая плечами, и сказал:
   -- Суеверие и фанатизм!.. Бог или природа не занимаются такими пустяками.
   Эти слова, еще более раздражившие Галльярдо, разогнали удрученное настроение других бандерильеросов; они стали смеяться над товарищем, как они всегда это делали, когда он произносил любимую свою фразу: -- Бог или природа.
   Когда, наконец, очистился путь, экипаж быстро поехал дальше, опередив всех остальных, и скоро остановился у дверей цирка.
   Галльярдо насилу мог пробраться внутрь цирка через собравшуюся у входа толпу. Имя его переходило из уст в уста с восклицаниями восторга.
   -- Галльярдо! Приехал Галльярдо! Оле! Да здравствует Испания!
   Галльярдо шел вперед, покачиваясь на бедрах, с ясным взглядом, веселый и довольный, как божество, словно присутствовал на торжестве, даваемом в его честь. Внезапно его шею обвили две руки, а в нос ему ударил сильный винный запах. Обнимавший его человек имел вид довольно приличного буржуа. Он только что позавтракал с друзьями и бежал от их веселого надзора. Кое как, с помощью посторонних, Галльярдо удалось освободиться из цепких объятий подгулявшего поклонника. Видя, что его разлучили с его кумиром, пьяница разразился криками восторга:
   -- Оле, храбрецы! Пусть все нации мира придут сюда восхищаться такими тореросами, как вот этот, и умрут от зависти... У них, быть может, есть корабли... есть деньги... но все ложь! Нет у них быков, нет таких молодцов, как этот!.. Оле, мой сын! Да здравствует моя родина!..
   Пройдя через длинную, оштукатуренную залу без всякой мебели, в которой собрались его товарищи по профессии, окруженные группами почитателей, Галльярдо вошел в узкую и темную комнату, в глубине которой виднелись огоньки. Это была часовня. Старинный образ, изображавший Божью Матерь, занимал почти всю стену за алтарем. На столике горели четыре восковые свечи.
   Несколько бандерильеросов и пикадоров, бедняков, также как и матадоры, подвергавших свою жизнь опасности, набожно молилось у алтаря часовни. Но на них никто не обращал внимания. Вдруг по толпе пронесся шепот, и из уст в уста стало передаваться имя:
   -- Фуэнтес!.. Фуэнтес!..
   Это был также известный в Мадриде матадор. Элегантный, изящный, с плащом, накинутым на плечо, он гордо прошел до алтаря и опустился с театральной манерой на одно колено, откинув назад свою изящную и стройную фигуру, и в белках его красивых цыганских глаз отразился отблеск свечей, горевших на алтаре. Помолившись и сделав крестное знамение, Фуэнтес пошел назад, пятясь задом к дверям, как тенор, удаляющийся со сцены, раскланиваясь с публикой.
   Галльярдо держал себя проще. Он вошел с шапкой в руке, сняв плащ, и опустился на оба колена перед образом Богоматери, весь отдаваясь молитве и не обращая внимания на сотни устремленных на него глаз. В первый раз за весь день он вспомнил о своей жене и о матери. Бедная Кармен, там, в Севилье, ожидающая телеграммы! Сеньора Ангустиас, та спокойна со своими курами на мызе Ла-Ринконада, не зная, конечно, где подвизается ее сын. А ко всему этому еще ужасное его предчувствие, что в этот вечер с ним что то неладное случится... Святая Божья Мать, сохрани и защити! А он за то будет добродетелен, -- бросит то, другое, и будет жить, как велит Бог.
   Укрепив суеверную душу свою этим бесполезным раскаянием, он вышел из часовни взволнованный, с влажными глазами, не замечая толпившихся вокруг него людей.
   Около ворот, называемых "de Caballos" под аркой, имевшей выход на арену цирка, теперь, с привычной быстротой, строились рядами участники боя быков: матадоры впереди, за ними бандерильеросы, отделенные друг от друга широкими промежутками, -- а еще дальше, уже на дворе цирка, арьергард -- железный и дикий эскадрон пикадоров, от которых несло запахом разогретой кожи и навоза, -- все верхом на скелетоподобных лошадях с завязанным одним глазом. В виде контраста этому эскадрону, виднелись напоследок тройки мулов, предназначенных увозить павших быков и лошадей. Красивые, сильные, подобранные в масть животные были в нарядной запряжке, украшенной кистями, бубенчиками и небольшими национальными флагами.
   Галльярдо встал в ряд с другими двумя матадорами, обменявшись с ними кивком головы. Никто не говорил, не улыбался. Каждый думал про себя, уносясь мыслями вдаль, или же ни о чем не думал, с какой-то внутренней пустотой, производимой волнением. Все лица были бледны. Все души полны были смутным страхом перед тем неведомым и неизвестным, что подстерегало их по ту сторону стены, на арене, чем должен окончиться сегодняшний вечер...
   Вдруг сзади, со стороны улицы послышался топот двух лошадей. Это подъезжали альгасили {полицейские} в коротких черных накидках и в шляпах, украшенных желтыми и красными перьями. Они только что окончили осмотр "редонделя" (арена цирка), выпроводив оттуда любопытных, и приехали, чтобы встать во главе процессии тореросов.
   Наконец ворота арки широко распахнулись, также как и двери решетки за ними, и перед глазами предстал обширный "редондель", целая площадь, окруженная амфитеатром, где должна была разыграться трагедия этого вечера для возбуждения и развлечения четырнадцати тысяч человек зрителей.
   Заиграла веселая и странная музыка, -- триумфальный марш, исполняемый на шумных медных инструментах и невольно заставлявший воинственно размахивать руками и покачиваться из стороны в сторону. Вперед, молодцы!
   И борцы, щуря глаза от внезапного света, перешли из полутьмы на залитую ярким сиянием арену, от безмолвия к шуму и крикам многотысячной толпы, занимавшей все скамейки амфитеатра. Эта толпа волновалась приливом любопытства, и все поднимались со своих мест, чтобы лучше видеть.
   Тореросы медленно подвигались вперед. На громадной арене они казались маленькими блестящими марионетками, на золотом шитье которых солнце сверкало всеми цветами радуги. Изящные движения борцов вызывали в зрителях восхищение, подобное восхищению ребенка при виде чудесной игрушки. Толпа аплодировала, наиболее восторженные и нервные разражались криками, музыка ревела, -- и, среди всего этого шума, с торжественной медленностью подвигалась куадрилья {cuadrilla -- труппа борцов-тореросов} от входных дверей по направлению к председательской ложе.
   Борцы, двигаясь по арене, чувствовали себя теперь совсем иными. Они подвергали опасности свою жизнь за нечто большее, чем деньги. Их неуверенность и страх перед неизвестностью исчезли. Они уже попирали песок редонделя, уже стояли лицом к лицу с публикой: настала действительность. И страстная жажда славы, желание превзойти товарищей, гордое сознание силы и ловкости -- ослепляли эти простые и жестокосердые души, заставляли их забыть страх и вливали в них грубую отвагу.
   Галльярдо преобразился: он шел, высоко подняв голову, с надменностью победителя, и смотрел во все стороны с видом триумфатора, точно шедших рядом с ним двух его товарищей не существовало. Все принадлежит лишь ему -- и арена, и публика. Он чувствовал себя способным сразить всех быков, сколько их ни было в настоящую минуту на пастбищах Андалузии и Кастилии. Все аплодисменты достанутся ему, -- в этом он не сомневался. Тысячи женских глаз, оттененных белыми кружевными мантильями на головах, -- и из лож, и из мест на скамейках, -- устремлялись только на него; в этом он был уверен.
   Блестящее церемониальное шествие остановилось около ложи председателя, и все, сняв шапки, поклонились ему. Затем пешие и верховые рассыпались в разные стороны. Пока альгасиль принимал в протянутую шляпу ключ, брошенный ему председателем, Галльярдо направился к тем скамейкам, где находились наиболее восторженные его поклонники, и отдал им на хранение парадный свой плащ. Подхваченный многими руками, красивый плащ был растянут на барьере, словно священный символ сообщества. Самые восторженные поклонники матадора вскочили со своих мест и махали шляпами и палками, приветствуя Галльярдо и выражая надежды, возлагавшиеся на него: -- Пусть посмотрят, как сумеет показать себя сын Севильи!
   А он, прислонившись к барьеру, улыбался, довольный своей силой, повторяя всем: -- Очень, очень благодарен! Что возможно, будет сделано.
   Не одни лишь почитатели волновались ожиданиями, глядя на него. Взоры всего амфитеатра были устремлены на матадора в чаянии сильных ощущений. Галльярдо был тореро, обещавший по выражению любителей "потрясение". Все были уверены, что ему суждено кончить жизнь на арене от удара бычачьих рогов, и именно вследствие этого аплодировали ему в смертоносном восторге, с жестоким интересом, подобном интересу того мизантропа, который следовал всюду за укротителем зверей в ожидании момента, когда тот будет растерзан зверями.
   Галльярдо смеялся над старинными любителями боя быков, серьезными учеными тауромакии {Tauromaquia -- искусство борьбы с быками}, считающими невозможным какое-либо несчастие для тореро, пока он подчиняется правилам искусства. Правила... Галльярдо не знал их и не имел желания знать. Храбрость и смелость -- вот что требовалось для победы. И почти слепо, наудачу, руководясь только безумной своей отвагой и опираясь на одни лишь физические свои силы, -- он сделал блестящую карьеру, изумляя публику до экстаза, почти ошеломляя ее своей безрассудной храбростью. Он не переходил, как другие матадоры, со ступени на ступень, служа долгими годами учеником и бандерильеросом у маэстро. Рога быков не пугали его.
   -- У голода рога страшнее. Важнее всего скорее выдвинуться. -- И он начал прямо с матадорства и, на глазах публики, добился в несколько лет огромной популярности.
   Им восхищались именно потому, что считали его гибель неизбежной. Публика воспламенялась подлым восхищением перед слепотой, с которой он бросал вызов смерти. К нему относились с тем же вниманием и заботой, какие выпадают на долю приговоренных к смерти. Этот тореро не был из тех, что берегут себя, он с самозабвением отдает все, включая и жизнь. На него стоит тратить деньги: он за них платит с лихвой. И толпа с зверством тех, которые, сами находясь в безопасном месте, любуются опасностью, грозящей другим, поощряла героя и восхищалась им. Рассудительные люди махали руками, глядя на его подвиги. Они считали его самоубийцей, родившимся под счастливой звездой, и говорили:
   -- Пока что, ему везет.
   Раздались звуки литавр и рожков, и на арене появился первый бык. Галльярдо, держа на одной руке боевой плащ, простой, без всяких украшений, продолжал стоять около барьера близ скамеек своих почитателей, в пренебрежительно-неподвижной позе, уверенный, что глаза всех в амфитеатре устремлены на него.
   Бык этот был не его, а Фуэнтеса. Присутствие его сделается заметным, когда появится его бык. Но аплодисменты по адресу товарищей, ловко дразнивших быка красными плащами, вывели Галльярдо из его неподвижности, и, несмотря на свои первоначальные намерения, он тоже подошел к быку, производя разные маневры, в которых было больше отваги, чем мастерства. Весь амфитеатр аплодировал ему, под гипнозом той любви, которую внушала зрителям его отвага.
   Когда Фуэнтес убил первого своего быка и, подойдя к председательскому месту, стал раскланиваться с аплодировавшей ему толпой, Галльярдо побледнел еще больше, как будто всякое выражение благоволения не к нему равнялось оскорбительному забвению. Теперь наступала его очередь; публика увидит великие вещи. Какия именно, он и сам не знал, но чувствовал непреодолимое желание поразить всех присутствующих.
   Едва показался второй бык, Галльярдо с присущей ему подвижностью, а также подстрекаемый желанием отличиться и показать себя, наполнил, казалось, собой всю арену. Его плащ то и дело мелькал перед самой мордой быка. Один пикадор из его куадрильи, по имени Потахо, сброшенный с лошади, остался лежать беззащитным под самыми рогами быка, но маэстро, ухватив за хвост животное, оттащил его с геркулесовой силой и заставил кружиться до тех пор, пока пикадор не оказался вне опасности. Публика восторженно аплодировала.
   Когда наступила очередь забавы с бандерильясами, Галльярдо спокойно стал у барьера, ожидая знака, чтобы идти убивать быка. Насионал с палочками в руках манил быка на самую середину арены. Он делал свое дело скромно и просто, без высокомерной отваги и не рисуясь изяществом своих движений. "Заработать насущный хлеб" -- вот что ему нужно. Там, в Севилье, у него четверо малюток, которые, в случае его смерти, не найдут себе второго отца. Исполнить долг и больше ничего: всадить в быка бандерильясы, работая как поденщик тауромакии, не желая оваций и стараясь избежать свистков.
   Когда он всадил в быка пару бандерильяс, кой-кто в обширном амфитеатре за аплодировал ему, а другие прерывали их насмешливыми восклицаниями, намекая на "идеи" Насионала.
   -- Поменьше политики, побольше искусства!
   А Насионал, введенный в заблуждение расстоянием, услыхав эти крики, отвечал с улыбкой, как его маэстро:
   -- Спасибо! Спасибо!
   Когда Галльярдо снова появился на арене при звуках труб и литавр, возвещавших о последнем действии забавы с быком, толпа заволновалась, и по амфитеатру прошел шепот возбуждения. Этот матадор -- любимец публики, -- теперь-то начнется самое захватывающее зрелище.
   Галльярдо взял из рук Гарабато мулету {muleta -- длинная палка, нечто в роде копья, на конце которого прикреплен кусок красной, желтой или зеленой шелковой материи. Им матадор дразнит быка, прежде чем вонзить животному шпагу в шею, у затылка}, поданную ему слугой свернутой, и шпагу, которую он вынул из ножен. Затем он мелкими шагами пошел к председательской ложе, держа шапку в руках. Все вытягивали шеи, пожирая глазами своего кумира, но никто не слыхал его приветствия "бриндиса". Надменная, стройная фигура с откинутым назад туловищем, чтобы придать больше силы своим словам, произвела на толпу такое же впечатление, как самая красноречивая речь. Когда Галльярдо, кончив свое приветствие, сделал полуоборот, бросая шляпу на песок, толпа разразилась бурными криками восторга:
   -- Оле, сын Севильи! Теперь он покажет чудеса! -- И зрители безмолвно смотрели друг на друга, обмениваясь взглядами, выражающими уверенность, что их ожидает изумительное зрелище. Трепет прошел по рядам скамеек, словно в присутствии чего-то высшего.
   Глубокое безмолвие великих потрясений овладело толпой; было так тихо, словно весь амфитеатр опустел.
   Жизнь этих тысяч людей сосредоточилась в их глазах; казалось, никто не дышал.
   Галльярдо подходил к быку медленно, держа мулету прислоненной к плечу, как знамя, и махая шпагой в другой руке, равномерным движением маятника, в такт своим шагам.
   Повернув на минуту голову, он увидел, что за ним следуют Насионал и еще один из его куадрильи, с плащом на руке, чтобы, в случае нужды, оказать ему помощь.
   -- Все прочь!
   Голос его прозвучал громко среди безмолвия амфитеатра, доносясь и до последних рядов скамеек, и взрыв восхищения послышался ему в ответ.
   -- Все прочь! Он сказал: все прочь! Бесстрашный человек!
   Совершенно один подошел Галльярдо к быку, и кругом снова водворилось напряженное молчание.
   До нельзя спокойно развернул он свою мулету и, выставив ее вперед, приблизился таким образом еще на несколько шагов к быку, почти касаясь концом мулеты морды животного, изумленного и ошеломленного смелостью человека.
   Публика едва переводила дыхание, но глаза ее сверкали восторгом:
   -- Вот так молодец! Он идет прямо на рога!
   Галльярдо нетерпеливо топнул ногой о песок, дразня животное и возбуждая его к нападению. И громадная мясная туша, с длинными острыми рогами, кинулась с сердитым мычаньем на тореро. Мулета мелькнула над рогами, которые слегка задели кисти и бахрому на одежде матадора, а он остался стоять недвижимо на своем месте, откинув лишь назад туловище. Бешеный рев публики ответил на эту забаву с мулетой: -- Оле! Оле!!
   Бык остановился, обернулся и снова кинулся на человека и его ненавистную красную тряпку... И опять повторилась та же игра и тот же неистовый рев публики. Бык свирепел все более и более и, как бешеный, кидался на матадора, а тот продолжал забаву с мулетой, двигаясь в небольшом пространстве, возбужденный близостью опасности и восторженными восклицаниями толпы, -- казалось, опьянявшими его.
   Галльярдо слышал у самого уха громкое мычание животного; на правую его руку и лицо летели брызги от влажного дыхания быка и пена его слюны. Но, освоившись -- соприкосновением -- с зверем, Галльярдо стал смотреть на него, как на доброго друга, который вот-вот даст себя убить, чтобы способствовать его славе.
   Бык в течение нескольких минут оставался неподвижным, как бы утомившись этой игрой, устремив угрюмый взгляд на человека и на красную тряпку, подозревая, казалось, своим темным мышлением о существовании обмана, который, от нападения к нападению, толкает его к смерти.
   Галльярдо чувствовал, что близится минута наивысшего его триумфа. Сейчас... Движением левой руки он свернул мулету, обвив красной тряпкой всю палку, и поднял правую руку в уровень с головой, направив острие шпаги к затылку зверя.
   Толпа заволновалась, возмущаясь и протестуя:
   -- Не бросайся на быка! -- кричали тысячи голосов. -- Нет... нет! Он слишком спешит. Положение быка не подходящее. Шпага сорвется, я животное посадит его на рога. Матадор идет против всех правил искусства. Но что за дело до каких то правил или до жизни этому отчаянному человеку?
   Быстро кинулся он со шпагой вперед, в то самое мгновение, когда бык бросился на него! Это была грубая, дикая схватка. На несколько секунд человек и животное сплелись в один громадный живой клубок. Не отделяясь друг от друга, они подвигались вперед, и невозможно было понять, кто побеждает: человек ли, рукой и частью тела защемленный между двумя рогами, или животное, наклонившее голову и тщетно старающееся поддеть рогами ускользавшую от него пеструю фигуру в золотых вышивках.
   Наконец, клубок распутался. Отброшенная мулета лежала ни песке, а борец, пошатываясь от полученного сильного толчка, сделал несколько шагов в сторону, но быстро оправился и вернул себе утраченное равновесие. Одежда его была в беспорядке: галстух широко развевался над чалеко, развязанный и разорванный одним из рогов.
   Бык продолжал бежать по арене с быстротой первого импульса. На его могучей шее едва отделялась окровавленная шпага, вонзенная близ затылка по самую рукоять. Но вскоре животное, дрожа, остановилось; передние ноги его подогнулись, голова низко склонилась, так что морда, с жалобным мычанием, уткнулась в песок арены, а затем и все массивное тело рухнуло на землю в судорогах предсмертной агонии.
   Можно было подумать, что амфитеатр рушится, кирпичи валятся, а толпа, охваченная паникой, сейчас обратится в бегство, так бледны были лица вскочивших со своих мест зрителей, трепещущих, жестикулирующих и кричащих:
   -- Убит! Вот так удар шпагой!
   Несколько секунд все думали, что матадор поднят на рога быком, все были уверены, что он, окровавленный, упадет на песок, и когда увидели его стоящим на ногах, еще ошеломленным сильным толчком, но уже улыбающимся, удивление и изумление перешли в неистовый восторг.
   -- Вот так животное! -- кричали на скамейках, не находя более подходящего слова для выражения своего изумления. -- Вот так варвар!
   Шляпы летели на арену, а оглушительные раскаты аплодисментов, подобных реву урагана с градом, провожали матадора, который медленно шел через весь редондель к председательской ложе.
   Своего апогея овация толпы достигла тогда, когда Галльярдо, широко разведя руками, поклонился председателю. Все громко кричали, требуя для матадора почести мастерства -- уха убитого им животного. Он вполне заслужил этот знак отличия: такие удары шпагой -- редкость. Аплодисменты разразились с новой силой, когда слуга цирка подал Галльярдо темный, покрытый шерстью, окровавленный треугольник -- кончик одного из ушей быка.
   На арене появился уже третий бык, а овации Галльярдо все еще продолжалась, словно публика не могла придти в себя от изумления, словно все остальное, что имело произойти в этот вечер, было неинтересно.
   Другие тореросы, бледнея от профессиональной зависти, употребляли все усилия, чтобы привлечь к себе внимание публики. Аплодисменты раздавались, но слабые и разрозненные сравнительно с предыдущей овацией. Сторонники других матадоров, отделавшись от порыва увлечения, захватившего и их, старались исправить первое свое впечатление, критикуя действия Галльярдо: несомненная храбрость, несомненная отвага, но это -- самоубийство, а не искусство. А восторженные поклонники идола, -- самые бурные и дикие, восхищавшиеся его отвагой вследствие собственного темперамента,--возмущались этими речами с гневом верующего, который видит, что подвергают сомнению чудеса его святого.
   Публика, избалованная недавним сильным возбуждением, находила дальнейшие происшествия зрелища безвкусными. Она развлекала свою скуку тем, что ела и пила. Продавцы ходили вдоль скамеек, с изумительной ловкостью перебрасывая покупателям купленное ими. Апельсины, как красные мячи, летели до самых верхних скамеек амфитеатра. То и дело хлопали пробки бутылок с шипучими напитками, а жидкое золото андалузских вин сверкало в сотнях стаканов.
   Но вот по амфитеатру пробежало движение любопытства. Матадор Фуэнтес собственноручно всаживал бандерильясы в своего быка. Спокойный и безмятежный, держа в руках бандерильясы, пришел он до самой середины редонделя. Ловкими, изящными маневрами принялся он гипнотизировать животное.
   То он вплотную подходил к быку, касаясь бандерильясами его головы, то отбегал от него мелкими шагами, а бык, как зачарованный, шел за матадором до противоположного конца редонделя. Животное казалось прирученным ловким борцом и подчинялось ему во всех движениях -- до того момента, когда Фуэнтес, считая игру конченной, поднимался на цыпочки, тонкий и стройный, подходил к быку с торжественным спокойствием и втыкал цветные палочки в шею удивленного животного.
   Три раза проделывал он этот маневр под громкие рукоплескания публики. Те из зрителей, которые считали себя интеллигентными, теперь вознаграждали себя за непосредственный взрыв энтузиазма, вырванный у них отвагой Галльярдо. Вот это значит быть тореро. Это -- настоящее искусство!..
   Когда был выпущен на арену пятый бык, предназначенный для Галльярдо, которому торжество Фуэнтеса казалось дерзким посягательством на его триумф, тот бросился да арену с жаждой изумить, ошеломить публику. Как только падал пикадор, Галльярдо, размахивая плащом у морды животного, отводил его на другой конец редонделя. Проделывая своим плащом целый ряд движений перед глазами быка, он ошеломлял его до такой степени, что смущенное животное останавливалось, как вкопанное. Тогда Галльярдо дотрагивался до его морды носком своего башмака, или, сняв шляпу, клал ее между бычачьими рогами, или подставлял ему грудь, или же вставал перед ним на колени. Наконец, взяв в руки мулету и шпагу, Галльярдо развернул красную тряпку над самой головой быка, который мгновенно кинулся на матадора. Но тот ловким прыжком в сторону ускользнул от удара. -- Оле! -- крикнули почитатели. Быстро обернувшись назад, животное снова набросилось на Галльярдо и сильным ударом головы вышибло у него из рук мулету и шпагу. Видя себя обезоруженным, он вынужден был спасаться бегством к барьеру. Не оборачиваясь, Галльярдо угадал, что бык остановился; поэтому он не перескочил за барьер, а уселся на нем. Так просидел он две, три минуты, глядя в упор на стоящего в нескольких шагах от него противника. И публика, видя это новое доказательство бесстрашие своего любимца, бурно аплодировала.
   Вооружившись вторично мулетой и шпагой, Галльярдо старательно расправил красную тряпку и снова совсем близко подошел к быку, но уже с меньшей безмятежностью, чем прежде: им овладели смертоносный гнев и жажда поскорее убить животное, вынудившее его бежать на глазах у тысячи поклонников.
   Галльярдо ринулся на быка и быстро всадил ему в шею шпагу. Но она попала в кость, и это препятствие задержало движение, с которым матадор должен был отскочить в сторону. Один из рогов зацепил его, и Галльярдо, словно несчастный манекен, несколько секунд висел на роге, пока, наконец, мощное животное, тряхнув головой, не отбросило его на расстояние нескольких метров.
   И тореро грузно шлепнулся на песок, распластав руки и ноги, точно лягушка, покрытая шелком и золотом.
   На скамейках поднялся крик:
   -- Он убил его! Удар пришелся прямо в живот!
   Со всех сторон спешили к Галльярдо другие тореро, размахивая плащами, чтобы защитить и спасти товарища. Но тот уже встал, улыбаясь, ощупал свое тело и затем пожал плечами, как бы показывая публике, что он цел и невредим: неприличие падения и разорванная фаха -- больше ничего. Сила удара была парализована твердым шелком одежды, и рога не проникли до тела.
   В третий раз взял Галльярдо в руки "оружие матадора" -- мулету и шпагу и направился к быку. Вся публика осталась стоять на ногах и затаила дыхание, угадывая, что схватка будет краткая и ужасная. Галльярдо шел к быку в ослеплении импульсивного человека. Казалось, он перестал верить в могущество бычачьих рогов, раз он остался цел; он был готов или убить животное, или умереть сам, но тотчас же, без промедления, без всяких предосторожностей.
   Быстро, как сон, как пущенная в ход искусной рукой пружина, бросился он к быку и нанес ему тот удар шпагой, который между его поклонниками получил название "молниеносного". Всаживая шпагу, матадор так далеко засунул руку между рогами, что не успел во время ее отдернуть и получил сильный толчок рогами, который отбросил его на несколько шагов в сторону. Галльярдо зашатался, но удержался на ногах, а смертельно раненое животное бешено понеслось вперед. Но на противоположном конце редонделя, оно упало на передние ноги, уткнувшись мордой в песок, пока не прикончили его.
   Публика, казалось, обезумела от восторга. Чудесный вечер! Зрители пресытились волнениями. Да, этот Галльярдо не ворует денег, он с избытком возвращает цену входных билетов. Любителям боя быков хватит дня на три материала для разговоров в кофейнях. Какой смельчак! Какой варвар!
   И восторженные поклонники с воинственным пылом поглядывали во все стороны, словно отыскивая врагов.
   -- Первый матадор в мире! И пусть выходит против меня тот, кто говорит противное!
   Когда на арене был сражен последний бык, поток подростков -- любителей боя быков из народной среды и учеников тореро -- так и залил весь редондель. Толпа окружила Галльярдо, следуя за ним по пятам от председательской ложи до выходных дверей. Все теснились вокруг него, каждый хотел пожать ему руку, дотронуться до его одежды, и, наконец, самые бурные и неистовые из толпы, не обращая внимания на толчки и пинки Насионала и других бандерильеросов схватили маэстро за ноги, посадили себе на плечи и понесли по редонделю, по галереям, через выходную дверь на площадь.
   Галльярдо, сняв шапку, кланялся толпе, стоявшей на площади и аплодировавшей ему. В небрежно накинутом парадном своем плаще, неподвижный и надменный, как божество, давал он себя нести высоко над целым морем кордовских сомбреро {шляпа} и мадриленских шапок.
   Насионал, еще взволнованный событиями, заботливо спрашивал маэстро, не чувствует ли он боли, и не лучше ли позвать доктора Руиса?
   -- Нет, бык только приласкал меня, не более того. Еще не родился бык, который меня убьет.
   Но среди его тщеславия -- словно мелькнуло воспоминание о его недавних страхах и опасениях, и, воображая себе, что в глазах Насионала мелькнуло ироническое выражение, Галльярдо добавил:
   -- Те ощущения, которые я испытываю перед тем, как идти на бой, нечто вроде истерических припадков у женщин. Но ты прав, Себастьян. Как ты говоришь? Бог или Природа не вмешиваются в дела тореро. Каждый берет верх, как умеет, -- ловкостью ли, или мужеством, и тут не помогут ни земные, ни небесные рекомендации. Ты не глуп, Себастьян, и тебе следовало бы получить хорошее образование.
   Сквозь оптимизм веселого настроения, Галльярдо смотрел на бандерильера, как на мудреца, забыв о насмешках, с которыми он всегда раньше встречал рассуждения Насионала.
   В гостинице Галльярдо быстро отделался от ожидавших его здесь восторженных поклонников и, идя вместе с Гарабато по коридору в свою комнату, он сказал слуге:
   -- Пойди, отправь телеграмму моей жене. Ты уже знаешь какую... "Все по-старому".
   Гарабато отказался, было, указав на то, что ему надо помочь раздеться маэстро. А исполнить поручение может и прислуга отеля.
   -- Нет, ступай ты. Я подожду раздеваться до твоего возвращения... Отправь и другую телеграмму, -- знаешь, той сеньоре... донье Соль... И ей тоже: "Все по-старому".

II.

   Когда умер муж сеньоры Ангустиас, сеньор Хуан Галльярдо, известный чинильщик старых башмаков, устроивший свою мастерскую под одним из подъездов квартала Фериа, -- вдова оплакивала его, как принято, безутешными слезами, хотя в то же время в глубине души испытывала удовлетворение человека, отдыхающего после долгой ходьбы, сбросив с себя тяжелую ношу.
   -- Бедняга души моей. Пошли ему Господь царствие небесное. Такой был он добрый, труженик!..
   В течение двадцати лет совместной жизни он не причинил ей других неприятностей, кроме тех, какие терпят все женщины их квартала. Из трех песет {песета (peseta) = франку}, вырабатываемых им средним счетом в день, он давал сеньоре Ангустиас для ведения хозяйства и для поддержки семьи одну, оставляя две другие на поддержку собственной особы и на расходы по представительству. Нельзя же было ему не отвечать на любезности друзей, приглашавших его на стакан вина; а андалузское вино, именно потому, что оно -- хвала Господу, стоит дорого. Одинаково необходимо было бывать и на боях быков, потому что, если мужчина не пьет и не ходит на бой быков, то для чего же он существует на свете?
   Сеньоре Ангустиас с ее двумя детьми, Энкарнасион и Хуанильо, нужно было напрягать весь свой ум и все способности, чтобы кое-как содержать семью. Она ходила по домам на поденную работу, шила на соседок, стирала, чинила, -- словом, работала, не покладая рук. На мужа она не могла жаловаться ни за неверность, ни за дурное обращение с ней. По субботам, когда друзья доводили пьяного башмачника до его дома, с ним вместе являлись туда веселье и нежность. Сеньоре Ангустиас приходилось силой втаскивать его в комнату, так как он упорно хотел стоять у дверей, хлопая в ладоши и заплетающимся языком распевая песни любви, посвященные его объемистой подруге жизни. А когда, наконец, за ним закрывалась дверь, лишая соседей повода для зубоскальства, сеньор Хуан, в порыве пьяной сентиментальности, бросался к спящим детям, целовал их, орошая пьяными слезами, и повторял свои куплеты в честь сеньоры Ангустиас (Оле, первая женщина в мире!), и кончалось тем, что лицо сеньоры Ангустиас прояснялось, и она начинала смеяться, раздевая и укладывая в постель мужа, точно больного ребенка. Это был единственный порок бедняги. Ни женщин, ни карт. По воскресеньям сеньор Хуан водил сеньору Ангустиас в кафе и угощал дешевыми напитками. Счастливые эти дни скоро сделались лишь бледными и далекими воспоминаниями: сеньор Хуан заболел чахоткой, и в течение двух лет жене пришлось ухаживать за ним и еще больше напрягать свои способности, чтобы возместить ту песету, которую она раньше ежедневно получала от мужа. Наконец, он умер в больнице, безропотно покорившись своей судьбе, -- убежденный, что жизнь ничего не стоит без боя быков и стакана доброго вина, и его последний взгляд любви и благодарности был устремлен на жену, словно он говорил ей глазами: -- "Оле, первая женщина в мире"!
   Когда сеньора Ангустиас осталась одна, ее положение не только не ухудшилось, но даже улучшилось -- вследствие того, что с ее плеч свалилось лишнее бремя. Женщина энергичная и решительная, она первым делом поставила на дорогу своих детей.
   Дочь Энкарнасион, которой уже было семнадцать лет, она определила на табачную фабрику, а сына, Хуанильо, отдала в ученье башмачнику. Но тут-то и началось горе бедной женщины. Ах, этот мальчишка! Чуть ли ни ежедневно, вместо того, чтобы идти в мастерскую хозяина, он с другими уличными бродягами отправлялся на бойню, и здесь для развлечения мясников и погонщиков они устраивали "хапеас" {Captas -- дразнить быков tapa, т. е. плащом.}, чаще всего случалось, что разъяренные животные сшибали их с ног и топтали. А затем, к ушибам, нанесенным предателями-быками, присоединялись пощечины и удары мокрой метлой, наносимые рукой матери. Но герой боен терпеливо переносил все это, лишь бы только не лишали его пищи.
   -- Бей, но давай мне есть, -- думал он -- и с жадностью проглатывал гнилые бобы и черствый хлеб, которыми кормила его мать.
   Скоро юный сорванец, бредивший боем быков, не удовольствовался подвигами, совершенными в родном городе, а, бросив своего хозяина-башмачника и распростившись с матерью, окончательно махнувшей на него рукой, отправился вместе с несколькими товарищами путешествовать. В виде странствующих тореро ходили мальчики по деревням и местечкам, развлекая крестьян отвагой в неумелых "капеас". Случалось, что быки поддевали на рога юных тореро, бросали их на землю, топтали ногами. Но крестьяне отбивали их у животных и кое-как залечивали полученные ими ушибы и раны.
   Однажды Хуанильо, известный под прозвищем "Сапатерин" ("маленький башмачник"), пострадал довольно сильно, раненый в ногу рогами быка. Ему было тогда 14 лет. Несколько недель пришлось ему пролежать в постели. Но и это происшествие не охладило его пыла, и он встал с постели с той же мечтой сделаться тореро -- и только тореро. Закадычным его другом был некто Чирипа, мальчик его лет, бродяга и круглый сирота. Чирипа уже много лет бродяжил и был знаком с искусством путешествовать зайцем по железным дорогам. Вместе с Хуанильо, они стали ездить, прячась под скамейками, и таким образом им случалось не раз добираться до того или другого города, а однажды они побывали даже в Мадриде. Но не долго продолжались их совместные странствования. В одном из местечек Эстрамадуры Хуанильо суждено было лишиться своего товарища. Для вящего удовольствия крестьян, аплодировавших знаменитым тореро, "прибывшим прямо из Севильи", два мальчика не ограничились на этот раз одним "капеас", а вздумали изобразить из себя бандерильеросов и взялись воткнуть бандерильясы в шею старого и свирепого быка. Хуанильо удачно воткнул свою пару бандерильяс и, торжествуя, остановился близ изгороди, радуясь выпавшим на его долю овациям, в виде крепчайших рукопожатий крестьян и предложений нескольких стаканчиков вина. Восклицания ужаса вывели его из его опьянения славой. Чирипа не было видно на площади; только его бандерильясы валялись в пыли на земле, около его шапки и одного башмака. А бык двигался по площади, словно раздраженный каким то препятствием, зацепив одним из своих рогов сверток, который он тряс и из которого лился красный ручей. Отшвырнув этот бесформенный сверток в сторону, бык снова поддел его уже другим рогом и тоже довольно долго тряс им. Наконец, жалкий сверток упал на землю и остался лежать там неподвижно, а красный ручей продолжал течь из него, как вино из проткнутого меха.
   Пастух со своими помощниками загнал быка на скотный двор, а бедного Чирипа на соломенном тюфяке отвезли в темную комнатку при городской управе, служившую карцером для провинившихся обывателей. Хуанильо увидел его здесь, лежащим с таким белым лицом, словно оно было из извести, с тусклыми глазами, с телом перепачканным кровью, которая все продолжала течь и остановить которую не могли приложенные к ранам полотенца, намоченные в воде с уксусом.
   -- Прощай, Сапатерин, -- вздохнул бедняга, -- прощай, Хуанихо.
   Это были его последние слова. Товарищ умершего, пораженный ужасом, пустился в обратный путь в Севилью и неотступно видел перед собой остекленевшие глаза своего друга, и в ушах его не переставали звучать прощальные его стоны. На Хуанильо напал страх. Если б ему встретилась теперь самая благодушная корова, он и от нее обратился бы в бегство. Он думал о матери и о благоразумных ее советах. Не лучше ли ему сделаться башмачником и жить спокойно? Но эти его намерения длились только до тех пор, пока он оставался один.
   Приехав в Севилью, он снова попал под влияние окружающей его среды. Товарищи прибегали узнать подробности о смерти бедного Чирипа. Профессиональные тореро расспрашивали Хуанильо, с сожалением вспоминая плутишку с умным личиком, который столько раз исполнял их поручения. Хуан, воспламененный этими выражениями уважения к памяти Чирипа, разнуздал свою фантазию, рассказывая, как он бросился на быка, увидав, что тот поднял на рога его бедного товарища, как тащил за хвост животное и т. д.; но несмотря на все подвиги, ему не суждено было спасти Чирипа, и тот ушел из этого мира.
   Первое страшное впечатление, вызванное смертью товарища, улетучилось, и Хуанильо снова решил сделаться тореро, только тореро -- и ничем больше.
   Другие могут быть тореро, почему же не быть и ему? Припомнилась ему гнилая фасоль и черствый хлеб, которыми кормила его, и то не до сыта, мать; припомнился голод, неразлучный спутник их странствующего товарищества, припомнились все другие лишения, огорчения и неприятности, которые он уже испытал. И судьба его была решена: сражаться с быками или умереть. Быть богатым и знаменитым, чтобы в газетах писали о нем, и все с уважением кланялись бы ему, хотя бы пришлось заплатить за это жизнью. С пренебрежением смотрел Хуанильо на низшие ступени профессии тореро. Бандерильеросы, также как и маэстро, -- он это видел, -- подвергают свою жизнь опасности за какие-нибудь тридцать дуросов в вечер, и после долгих лет утомительной тяжелой жизни, после многих полученных ударов рогами, достигают старости, не имея в перспективе иного положения, кроме разве возможности открыть на сделанные сбережения лавочку, или же получить место на бойне. А сколько их умирало в больнице, или на старости лет просило милостыню у своих молодых товарищей. И Хуанильо решил сразу сделаться матадором, не тратя долгих годов на пребывание в куадрильях, подвергаясь деспотизму маэстро.
   Несчастье, приключившееся с бедным Чирипа, давало некоторое превосходство Сапатерину над его товарищами, и он собрал куадрилью из оборванцев, которые и следовали за ним в разные местечки, где происходили капеас. Товарищи уважали Хуанихо за то, что он был самый храбрый и лучше всех одевался. Некоторые девушки свободной жизни, очарованные красотой Сапатерина, которому уже исполнилось 18 лет, оспаривали друг у друга честь заботиться о его красивой особе. К тому же, он нашел себе "крестного", т. е. покровителя, в лице отставного члена суда, чувствовавшего особую слабость к молодым тореро.
   Владелец большой мызы Ла-Ринконада, восторженный поклонник боя быков, держал открытый стол для всех голодных любителей, желавших развлекать его, сражаясь с молодыми быками на маленькой площадке перед его домом.
   Хуанильо, в дни нужды, тоже побывал с товарищами у этого сеньора, чтобы подкормиться на столом деревенского идальго, хотя бы и пришлось расплачиваться за это полученными от быков ударами и другими удовольствиями профессии. Юноши добрались до мызы после двухдневного путешествия пешком, и собственник ее, увидав покрытую пылью странствующую труппу, с их плащами и бандерильясами, торжественно заявил:
   -- Тот, кто выкажет наибольшую ловкость, получит обратный железнодорожный билет в Севилью.
   Два дня провел сеньор, покуривая сигары, на балконе своей мызы, смотря, как юные тореро из Севильи сражались с его бычками, не раз поднимавшими их на рога и топтавшими ногами.
   -- Ты никуда не годишься, ротозей, -- порицал он того, кто плохо дразнил плащом быка.
   -- Вставай, трус... Дать ему вина, чтобы страх его прошел! -- кричал он, когда который-нибудь из мальчиков оставался лежать на земле после того, как бык потоптал его ногами.
   Хуанильо сразил быка так удачно, так по вкусу хозяина мызы, что тот посадил его за свой стол, в то время как товарищи Хуанильо ели в кухне с пастухами и работниками, опуская роговые ложки в общий дымящийся котел с рагу из барашка.
   -- Ты заработал себе железнодорожный билет и ты далеко пойдешь, если хватит отваги. У тебя есть данные.
   И Хуанильо, возвращаясь в Севилью по железной дороге во втором классе, в то время как его "куадрилья" шла пешком, думал, что для него начинается новая жизнь, и жадными глазами вглядывался в огромное имение с его большими плантациями оливковых деревьев, вспаханными полями, мельницами и необъятными лугами, на которых паслись тысячи коз, и жевали жвачку быки и коровы со спутанными передними ногами. Что за богатство!
   Если б когда-нибудь и ему удалось обладать чем-либо подобным!
   Слава об его подвигах в боях с молодыми быками в разных деревнях и местечках дошла и до Севильи, и здесь беспокойные и ненасытные любители боя быков, вечно искавшие новую "восходящую звезду", которая бы затмила все прежние, обратили на Хуанильо внимание. Кончилось тем, что в афишах "corrida novillos" (боя с молодыми бычками), устроенного с благотворительной целью в Севилье, благодаря стараниям влиятельных любителей, было поставлено в качестве матадора имя Хуана Галльярдо, пожелавшего, чтобы его прозвище "Zapaterin" было предано забвению.
   Весь квартал Фериа и остальные народные кварталы Севильи с патриотическим пылом бросились толпами раскупать билеты на зрелище. Новый матадор из Севильи!.. Для всех желающих не хватило билетов, и тысячи остались за дверями цирка, с волнением ожидая известий.
   Галльярдо сражался с быками, сразил нескольких, одним из них был поднят на рога, но остался цел, и держал публику во все время представления в напряженном волнении своей смелостью и отважными выходками, которые по большей части оканчивались успехом, исторгая у зрителей бурный рев восторга.
   Девицы, подруги юного матадора, опьянев от энтузиазма, с истерическими кривляньями, со слезами на глазах, брызжа слюной, изливали на него целый любовный словарь, который обыкновенно употреблялся ими лишь ночью. Одна бросила в азарте на редондель свою мантилью, другая, чтобы превзойти ее, добавила к этому блузку и корсетик; а третья сняла с той же целью юбку, и зрители, смеясь, должны были держать девиц за руки, чтобы они не выбросились сами, или не остались бы в одних рубашках.
   А со старичком, покровителем юного тореро, чуть не сделался обморок сначала от восхищения, а затем от ужаса, когда бык поднял Галльярдо на рога. На одной из скамеек сидел муж Энкарнасион, сестры Хуано, и страшно важничал и гордился своим родством с восходящим светилом. Мелкий торговец по профессии, человек рассудительный, враг бродяжничества, он, женившись на фабричной работнице под обаянием ее прелестей, поставил ей первым условием, чтобы она не принимала к себе своего бродягу-брата. Собираясь на бой быков, он сказал своей жене:
   -- Пойду посмотрю, как забросают апельсинами твоего бесстыдника -- братца.
   А теперь, со своего места, он усиленно кланялся матадору, называя его Хуанихо, и был страшно горд и счастлив, когда "новильеро" {Novillero сражается с novillos, т. е. с молодыми бычками, а torero с почти дикими быками, нарочно воспитанными для боя быком}, привлеченный его громкими криками, кончил тем, что посмотрел на него и приветствовал его движением шпаги.
   -- Ведь это мой шурин, -- говорил торговец, обращаясь к окружающим. -- Я всегда предсказывал, что он далеко пойдет. Моя жена и я, мы много помогали ему.
   Возвращение Хуанильо домой было настоящим триумфом. За его экипажем бежала, аплодируя ему, толпа -- с громкими восклицаниями восторга, а из домов, населенных простонародьем, высыпали ему на встречу все обитатели. Сеньора Ангустиас с дочерью ждали его у дверей дома.
   Зять-торговец чуть ли не на руках вынес Хуана из экипажа, крича, чтобы никто не дотрагивался до него. Несколько соседей, бывших на бое быков, смотрели с восхищением на сеньору Ангустианс и ее объемистый живот.
   -- Благословенна мать, родившая такого храбреца.
   В глазах бедной женщины светилось выражение изумления и сомнения. Неужели в самом деле за ее Хуанильо бегут с таким восторгом все эти люди? Не сошли ли они съума?
   Но кончилось тем, что она бросилась на грудь к сыну, словно все прошлое исчезло, и все ее негодование на него, все огорчения, которые он ей причинил, были лишь дурным сном, и она сознается в постыдном своем заблуждении. Огромные, дебелые руки ее обвились вокруг шеи тореро и слезы омочили одну из его щек.
   -- Сын мой! Хуанихо! Если б тебя видел бедный твой отец.
   -- Не плачь, мать: сегодня день радости... Если Бог пошлет мне удачу, я выстрою тебе дом, и ты будешь ездить в каретах и одеваться, как богатая сеньора.
   В ту ночь во всех народных тавернах и кофейнях только и было речи, что о Галльярдо.
   Он -- наш тореро... Новое восходящее светило... Этот молодец утрет нос всем кордовским калифам.
   В подобных разговорах сквозила севильская гордость, в беспрерывном соперничестве с Кордовой, тоже славившейся хорошими тореро.
   После первой большой удачи жизнь Галльярдо совершенно изменилась. Отовсюду к нему поступали приглашения учувствовать в боях быков. Его имя ставили уже на афишах, как имя знаменитости, и все места на представления с его участием тотчас раскупались. Так прошло полтора года, в течение которых Хуан гастролировал в лучших городах Испании, и слава его достигла и до Мадрида. Его пригласили в столицу, и здесь ему также повезло. Наконец, наступил давно желанный и жданный им день получения "альтернативы", т. е. как бы официального признания за ним права на звание матадора.
   Знаменитый маэстро торжественно передал ему шпагу и мулету на редонделе Севильского цирка, и толпа чуть не сошла съума от восторга при виде, как Галльярдо одним ударом шпаги сразил первого своего, так сказать, формального быка. Через месяц эта его докторская степень тауромакии была скреплена и на площади в Мадриде, где другой, не менее знаменитый маэстро, снова дал ему "альтернативу" во время боя с Миурскими быками.
   Теперь Хуанильо не был уже "новильеро", а был подлинный "матадор", и имя его фигурировало рядом с заслуженными, известными "эспадас", которыми он восхищался, как недоступными божествами, когда в деревнях и местечках принимал участие в "капеас".
   На нового матадора начали отовсюду сыпаться контракты. Во всех городах Испании желали видеть его, побуждаемые к тому любопытством. Профессиональные газеты были полны его портретами и жизнеописаниями -- с разными выдуманными романтическими эпизодами.
   Став маэстро, Галльярдо избрал своим уполномоченным в Севилье одного из самых восторженных своих поклонников, некоего дон Хосе, чем остался очень недоволен его зять-торговец, Антонио, желавший забрать все дела его в свои руки. Но Галльярдо, в доброте триумфатора, предложил ему надзор за постройкой роскошного дома, который он возводил, как когда-то обещал, для своей матери. Галльярдо, к которому деньги лились потоками, даже рад был, чтобы Антонио нагрел себе руки при постройке дома. Антонио не преминул этим воспользоваться, но удовольствие его вскоре несколько поубавилось от ужасного известия. Оказалось, что у Галльярдо есть невеста. Матадор ездил по всем городам Испании, сражаясь и срывая аплодисменты, но почти каждый день посылал письма девушке, жившей в том же квартале Фериа, и в промежутке между двумя боями, часто бросал свою куадрилью и мчался в Севилью на несколько часов, чтобы свидеться с невестой.
   Эта невеста его была подругой его детства, с которой он иногда играл, но лишь смутно помнил ее, некая Кармен. С годами она из загорелой тоненькой девочки-ящерицы, с глазами цыганки и черными кудрями, превратилась в настоящую красавицу. Она была круглой сиротой и жила у дяди с теткой, державших мелочную лавочку в том же квартале. Ее отец, бывший продавцом водки, оставил ей в наследство два небольших дома.
   Влюбленные обручились, и соседи с радостью говорили об этом событии, видя в нем новую причину гордости для их квартала.
   -- Я таков, -- объяснял Галльярдо своим поклонникам. -- Не хочу подражать другим тореро, которые женятся на богатых сеньоритах в шляпках с перьями. Я предпочитаю остаться в своем сословии.
   Самым неутомимым пропагандистом славы Галльярдо был дон Хосе, его уполномоченный, называвший Хуана не иначе как "мой матадор". Это был кавалерийский офицер, чрезмерная тучность которого, а также любовь к боям быков -- принудили выйти в отставку и бросить военную службу. Дон Хосе жил своими доходами, и единственным его занятием был разговор о быках и тореро. Летом он присутствовал на всех боях быков, а зиму проводил в разговорах о них. Быть руководителем, ментором, уполномоченным матадора -- вот о чем он мечтал. Но все маэстро имели уже своих уполномоченных, и появление Галльярдо было счастьем для дона Хосе. За то -- самое легкое сомнение в достоинствах "его матадора" доводило дона Хосе до бешенства и до воинственных поступков. Однажды он пустил в ход палку в кафе, где двое любителей боя быков критиковали Галльярдо за то, что он через-чур красив. По утрам, зимой, дон Хосе иногда выходил на перекресток улицы Las Sierpes, куда падало несколько солнечных лучей, и по которой проходили обыкновенно некоторые его друзья.
   -- Нет в мире никого, равного ему, -- говорил он громким голосом, точно рассуждая сам с собой и делая вид, что не замечает тех, кто приближался к нему. -- Он единственный в мире человек, и кто думает иначе, пусть посмеет сказать это. Повторяю, -- он -- единственный.
   -- Кто такой он? -- спрашивали в насмешку его друзья, делая вид, что не понимают, в чем дело.
   -- Кто-ж это может быть, как не Хуан.
   -- Какой Хуан?
   Тут у дона Хосе вырывался жест негодования и изумления.
   -- Как -- какой Хуан?! Разве их много? Хуан Галльярдо.
   -- Но, дружище, -- говорили ему некоторые, -- вы, кажется, чуть ли не в постель ложитесь вместе. Быть может, это ты и выходишь за него замуж?
   -- Если б он захотел! -- отрезывал, не смущаясь, дов Хосе с пылом идолопоклонника.
   И, увидав, что приближаются другие знакомые, он забывал о насмешниках и снова повторял:
   -- В целом мире нет никого, равного ему... Он-единственный во всем свете! И кто не согласен со мной, пусть только откроет рот: я здесь!
   Свадьба Галльярдо с Кармен была большим событием. В то же время освятили и новый дом, которым ужасно тщеславился торговец Антонио, показывая всем его двор, колонны и цветные изразцы, точно все это было работой его рук.
   При выходе свадебного шествия из церкви, на ярком солнце засверкали всеми цветами радуги экзотические разноцветные птицы на сотне китайских шарфов, в которые нарядились подруги молодой. Посаженным отцом был депутат. Среди белых и черных фетровых шляп большинства приглашенных выделялись блестящие, высокие сомбреро уполномоченного и других важных сеньоров, почитателей Галльярдо. Все они улыбались, довольные тем, что дуновение популярности коснулось и их, шедших рядом с тореро.
   Весь тот день непрерывно у входных дверей нового дома Галльярдо раздавалась милостыня. Даже из окрестных местечек явились бедняки, привлеченные молвой об этой шумной свадьбе.
   Во дворе накрыт был стол, и шел веселый пир. Фотографы делали моментальные снимки для Мадридских газет. Свадьба Галльярдо была как бы национальным событием. До глубокой ночи раздавались звуки гитар, сопровождаемые хлопаньем в ладоши и треском кастаньет. Девушки, подняв над головой руки, топали маленькими ножками о мрамор пола, а вокруг их изящных фигурок развевались юбки и шарфы под ритмические звуки "Sevillanas". Целыми дюжинами откупоривались бутылки дорогих андалузских вин; из рук в руки ходили кружки с огненным хересом, крепким монгольским, и бледным и ароматным Сан-Лукар. Все были пьяны, но их опьянение было тихое, спокойное и грустное, проявлявшееся только вздохами и песнями, одновременно в нескольких местах затягиваемыми, -- печальными песнями, где речь идет о тюрьме, о смерти, о бедной "madré" (матери), всегдашней музе андалузских народных песен.
   В полночь ушли последние гости, и молодые остались одни с сеньорой Ангустиас в новом доме. Уходя со своей женой, торговец Антонио сделал жест отчаяния. Он шел пьяный и взбешенный тем, что никто в течение дня не обращал внимания на его особу. Будто он ничто, будто не родственник, не член семьи!
   -- Нас выбросят из семьи, Энкарнасион. Эта Кармен, с ее лицом мадонны, будет теперь госпожой и не даст нам ничего. Вот увидишь, сколько она нарожает детей.
   И болтливый торговец возмущался мыслью о будущем потомстве матадора, которое появится на свет только в ущерб интересам и надеждам на наследство его собственного потомства.
   Но время шло; прошел и год, а предсказание сеньора Антонио не исполнялось. Галльярдо и его жена показывались на всех празднествах и торжествах с великолепием и свободой богатой и популярной четы: она -- в ослепительных мантильях и платках, вызывавших крики изумления у бедных женщин, он сверкая брильянтами и готовый тотчас вынуть кошелек, чтобы оделить деньгами нищих, толпою бегавших за ним. Цыганки с медного цвета лицами и такие же шарлатанки, как ведьмы, осаждали Кармен, предсказывая ей счастье. Да благословит ее Бог! Она родит ребенка, мальчика, прекрасного, как солнце. Это видно по белку ее глаз. Теперь она уже почта на полпути к тому. Но тщетно Кармен краснела от удовольствия, стыдливо опуская глаза, тщетно матадор гордо поднимал голову, надеясь на исполнение пророчеств. Ребенок не появлялся.
   Таким образом прошел и второй год -- и надежды молодых так и не сбылись. Сеньора Ангустиас печалилась, когда с нею заговаривали об этих разочарованиях. Правда, у нее были другие внуки, дети Энкарнасион, которые по желанию своего отца проводили целые дни в доме бабушки, стараясь во всем угождать своему сеньору дяде. Но старуха, стремившаяся вознаградить ошибки прошлого пламенной любовью к Хуану, мечтала о рождении внука, сына Кармен, чтобы воспитать его по своему, изливая на него всю любовь, которой она не с умела дать сыну в его грустном детстве.
   -- Я знаю, отчего это происходит, -- говорила огорченная старуха. -- Бедная Кармен не имеет ни минуты покоя. Надо взглянуть на нее, когда Хуан разъезжает по Испании.
   Зимой, во время отдыха тореро, когда он жил дома, или для развлечения ходил на охоту, все шло хорошо. Кармен была довольна, зная, что жизнь ее мужа не подвергается опасности. Она смеялась от малейшего повода, много ела, лицо ее становилось румяным. Но лишь только наступала весна, и Хуан покидал свой дом, чтобы подвизаться в разных городах Испании, бедная женщина, бледная и бессильная, впадала, казалось, в болезненное оцепенение. Глаза ее как бы расширялись от ужаса, и она была готова расплакаться при малейшем намеке.
   -- В этом году он участвует в семидесяти двух боях быков, -- говорили друзья дома, обсуждая контракты матадора. -- Никого не домогаются так, как его.
   И Кармен печально улыбалась. Семьдесят два вечера смертельной тоски, как у приговоренного к смерти, в ожидании телеграммы, которой она и страстно ждала и, в то же время, боялась. Семьдесят два дня ужаса, суеверного сомнения, не повлияет ли дурно какое-нибудь забытое в молитве слово на судьбу отсутствующего. Семьдесят два дня грустного, томительного существования в этом спокойном, роскошном доме, встреч с теми же людьми, когда обыденная жизнь идет своим чередом, безмятежная и спокойная, точно в мире не случилось ничего необычного; когда во дворе играют племянники ее мужа, а на улице выкрикивает продавец цветов, между тем как далеко-далеко ее Хуан, на глазах у тысячи людей, сражается с быками, ощущая дыхание смерти, касающееся его груди при каждом движении той красной тряпки, которую он держит в руке.
   Ах, эти ужасные дни боя быков, когда небо казалось еще прекраснее, а уединенные улицы наполнялись шумом толпы, разряженной по праздничному, и слышался звон гитар, сопровождаемых пением и хлопаньем в ладоши в ближайшей таверне на углу улицы!.. Кармен, скромно одетая, с опущенной на глава мантильей, шла искать убежища в церкви. Ее несложная вера, в которую сомнения вносили суеверие, побуждала ее идти из церкви в церковь. На коленях молилась она перед образом Божьей Матери, уверенная, что та защитит Хуана могущественным своим покровом.
   Но вскоре сомнения и страх мелькали и здесь. Божья Матерь -- женщина, а у женщины так мало силы. Судьба женщин -- терпеть и плакать, как она плачет о своем муже, как Божья Мать плакала о своем сыне. И Кармен шла в другую церковь, где был образ Христа "del gran Poder" (великого могущества). Этот неопределенный и грандиозный титул успокаивал ее. И ее вера не обманывала ее. Когда она возвращалась домой, ей подавали маленькую синюю бумажку, которую она открывала дрожащей рукой. "Все по старому". Теперь она снова могла дышать, могла спать, как приговоренный к смерти, который на время освобождается от угрозы неминуемой смерти. Во через два или три дня казнь начиналась снова, начиналась ужасная пытка неизвестности.
   Иногда, побуждаемая желанием найти товарищей в горе, Кармен шла к женам других тореро, бывших в куадрилье Хуана, как будто эти жены могли сообщить ей сведения о ее муже.
   Жена Насионала, державшая таверну в том же квартале, принимала супругу маэстро спокойно, удивляясь ее страхам. Она давно привыкла к такого рода существованию; наверное ничего не случилось с Насионалом, раз нет известий. Телеграммы стоят дорого, а бандерильеросы получают мало. Когда продавцы газет не выкрикивают о несчастии, значит, ничего не случилось. И она спокойно продолжала исполнять свои обязанности, прислуживая посетителям таверны, точно в ее притупленную чувствительность не могло проложить себе путь беспокойство.
   Случалось также, что перейдя мост, Кармен шла в квартал Триана, отыскивая жену пикадора Потахо, очень похожую на цыганку, жившую в домике, напоминающем курятник, окруженную грязными, загоревшими малютками, за которыми она присматривала и на которых наводила ужас своим громким криком. Посещение жены маэстро наполняло сердце сеньоры Потахо чувством гордости, но беспокойство Кармен заставляло ее смеяться.
   Те, пешие, всегда спасаются от быка, и сеньор Хуан слишком умен, чтобы попасться на рога к зверю. Быки мало кого убивают. Самое ужасное во время боя -- падение с лошади. Участь пикадоров известна: всю жизнь они подвергаются ужасной опасности падения с лошади, -- и тот, кто не умрет мгновенно от неожиданной и грозной случайности, кончает дни свои в сумасшествии. Так суждено умереть и бедному Потахо. Сколько горя в обмен за несколько пригоршней дуросов, в то время как другие...
   Она не договаривала, кто другие, но глаза ее выражали протест против несправедливостей судьбы и тех молодцов, которые, взяв в руки шпагу, получают аплодисменты, популярность и деньги, без большего риска, чем тот риск, которому подвергаются наравне с ними и мелкие, незаметные участники куадрильи.
   Мало по малу Кармен привыкла к новому образу жизни. Мучительная неизвестность и ожидание телеграммы в дни боя быков, посещение церквей, суеверные сомнения, -- все это казалось ей необходимой приправой ее существования. К тому же, счастливая звезда Галльярдо и постоянные разговоры в доме о бое быков, наконец, привели к тому, что освоили ее с опасностью; и для нее тоже свирепый бык стал теперь добродушным и благородным животным, явившимся в мир с одной лишь целью: обогащать и покрывать славой своих матадоров.
   Она никогда не ходила на бои быков. После первого своего посещения цирка, когда она увидела подвизающимся того, кому суждено было сделаться ее мужем, Кармен ни разу больше не присутствовала на такого рода зрелищах. Она бы упала в обморок, если бы увидела даже другого человека, подвергающегося опасности и носящего ту же одежду, как и ее Хуан.
   Через три года после их свадьбы, матадор был взят на рога быком в Валенсии. Кармен долго ничего не знала. Телеграмма с известием: "все по старому" пришла своевременно. Это было сделано уполномоченным, дон Хосе, который, ежедневно посещая Кармен и прибегая к ловким маневрам, чтобы помешать ей читать газеты, отсрочил на целую неделю ее осведомленность о несчастии. Когда Кармен узнала о случившемся по нескромности некоторых соседок, она решила немедленно ехать к мужу, чтобы ухаживать за ним. Но это оказалось излишним. Раньше, чем она успела собраться, матадор сам приехал домой, бледный, как полотно, вследствие потери крови, с забинтованной и осужденной на долгую неподвижность ногой, -- но веселый и бодрый. Дом их превратился с этого времени в какое-то святилище: по двору проходили сотни людей, желавших приветствовать Галльярдо, "единственного человека в мире". Матадор сидел в тростниковом кресле, с забинтованной ногой, положенной на табурет, и спокойно курил сигару, как будто тело его и не было продырявлено жестокими рогами.
   Доктор Руис, приехавший с ним в Севилью, говорил, что он выздоровеет через месяц, и удивлялся энергии его организма. Та легкость, с которой вообще залечивались раны у тореро, была для доктора непонятной вещью, несмотря на его долгую хирургическую практику. Рог, загрязненный кровью и животными выделениями, нередко зазубренный ударами, рвал, раздирал и протыкал тело так, что одновременно получалась и глубокая рана и контузия. Тем не менее, ужасные эти раны вылечивались с большей легкостью, чем обыденные.
   -- Не понимаю, в чем тут дело, -- говорил старый хирург с видом сомнения. -- Или эти молодцы обладают железным организмом, или рог, несмотря на всю свою загрязненность, хранит неведомую нам целительную силу.
   Спустя немного времени, Галльярдо снова начал подвизаться на арене, и рана не охладила его боевого пыла, как то предсказывали его враги.
   Прошло четыре года после брака, и матадор поднес жене и матери большой сюрприз. Им предстояло сделаться помещиками, но помещиками на большую ногу, владельцами обширных полей, которых не мог охватить взор, больших плантаций оливковых деревьев, мельниц и многочисленных стад; их мыза не уступала мызам самых богатых сеньоров в Севилье.
   Галльярдо всегда чувствовал стремление, свойственное всем тореро, желающим быть земельными собственниками. Городские богатства, бумажные ценности пресыщают их, непонятны им. Быки заставляют их думать о зеленых пастбищах, лошади напоминают им поля. Постоянная необходимость в движении и телесных упражнениях, охота и ходьба в зимние. месяцы побуждают их желать земельной собственности.
   Галльярдо считал богатыми только собственников мызы с большими стадами коров и быков. Начиная с дней нищеты и голода, когда он пешком пробирался по большим дорогам, через оливковые сады и пастбища, он хранил горячее желание владеть милями и милями земли, которые были бы его собственностью. Уполномоченному Галльярдо были известны эти его желания. Дон Хосе заведовал всеми делами "своего матадора", вел его счеты, с которыми он тщетно старался ознакомить его.
   -- Я ничего не понимаю в этой музыке, -- говорил Галльярдо, довольный своим неведением. -- Я знаю одно -- сразить быка. Делайте, что хотите, дон Хосе. Доверяю вам вполне и знаю, что все, что вы сделаете, будет мне на пользу.
   И дон Хосе, который едва помнил о собственном имуществе, предоставив его всецело неумелому заведыванию своей жены, был вечно занят и озабочен, как бы приумножить состояние матадора, помещая его деньги для прибыли на проценты с алчностью ростовщика.
   Однажды он радостно подошел к своему кумиру:
   -- То, чего ты желал, у меня в руках. Мыза, величиной в целый мир, да к тому же очень дешево. Настоящая находка. На будущей неделе мы совершим нотариальный акт.
   Галльярдо полюбопытствовал, где находится эта мыза и как она называется?
   -- Называется она "Ла Ринконада".
   Желания Галльярдо исполнились.
   Когда он с женой и матерью поехал в имение, чтобы ввестись во владение, он показал им сарай с соломой, где он со своими товарищами по нищете и бродяжничеству провели ночь, и комнату, в которой он обедал с собственником мызы, и маленькую площадку, на которой сразил шпагой молодого бычка, заработав себе впервые право ехать по железной дороге, без необходимости прятаться под скамейками.

III.

   В зимние вечера, когда Галльярдо приезжал из Ринконада в свой севильский дом, у них собирались на ужин друзья.
   Первыми приходили торговец Антонио с женой, двое детей которых так и не покидали дома матадора. Как бы желая забыть о своей бездетности и словно скучая в тишине большого дома, Кармен взяла к себе двух младших ребят золовки, и дети, побуждаемые к тому собственным чувством, а также наставлениями родителей, беспрестанно осыпали поцелуями и, как котята, ласкались к красивой тете и щедрому, всеми любимому, дяде.
   За ужином бабушка сидела всегда в кресле на почетном месте. Когда у Галльярдо бывали в гостях, -- как это нередко случалось, -- люди с положением, добрая женщина отказывалась занять первое место.
   -- Нет, -- протестовал Галльярдо. -- Ты, мамуся, у нас председательница. Садись, садись, мама, сюда, или мы не будем ужинать.
   И он вел ее под руку, любовно ласкаясь к ней, точно желая вознаградить ее за годы своего бродячего детства, доставивших ей столько мучений.
   Когда по вечерам приходил Насионал, общество, казалось, оживлялось.
   -- Гарабато, дай стакан вина Себастиану, -- говорил Галльярдо.
   Но Себастиан эль Насионал отказывался от этого угощенья. Не надо вина, -- он не пьет. В отсталости рабочего класса виновато вино.
   Все собравшееся общество, услыхав это, начинало смеяться, точно Насионал сказал нечто очень забавное, чего от него и ждали. И бандерильеро принимался излагать свои взгляды.
   Единственный, кто слушал Насионала молча, со злыми глазами, был торговец Антонио. Он ненавидел Насионала, усматривая в нем врага.
   Бандерильеро имел также многочисленную семью и двое младших его детей были крестниками Галльярдо и его жены; таким образом матадор и бандерильеро сроднились кумовством. Лицемер! он, может быть, мечтает, что часть состояния Галльярдо попадет в руки крестников. Вор! Ведь он же не родственник.
   Насионал был старше маэстро на десять лет. Когда Хуанихо начал только сражаться в капеас, Себастиан уже был бандерильеро и вернулся из Америки, где в Лиме принимал участие в боях быков. В начале своей карьеры молодой и ловкий бандерильеро пользовался некоторой популярностью.
   Также и на него возлагались одно время надежды, как на восходящее светило тауромакии. Но продолжалось это недолго. Когда Себастиан вернулся из путешествия в Америку с обаянием туманных и дальних подвигов, громадная толпа собралась в Севильском цирке, чтобы полюбоваться зрелищем, как Насионал будет сражаться с быком. Цирк не мог вместить всех желавших попасть туда, и тысячи остались без входных билетов.
   Но в этот момент окончательного испытания у Насионала "дрогнуло сердце", как говорили любители боя быков. Бандерильясы он всаживал с апломбом, как добросовестный и серьезный работник, исполняющий свой долг, но когда он вышел на арену, чтобы сразить и убить быка, инстинкт самосохранения оказался сильнее его воли и удержал его на почтительном от быка расстоянии.
   Насионал отказался от высшей степени тауромакии. Он решил оставаться лишь бандерильеро и больше ничем, покорившись своей судьбе быть поденщиком в своем искусстве, чтобы заработать таким путем насущный хлеб для семьи. Его доброта и чистота нрава вошли в поговорку среди тореро. Когда Галльярдо со всей своей куадрильей шел в кафе-шантан, ища веселья и шумного отдыха после нескольких боев быков, Насионал сидел, точно пустынник среди Александрийских прелестниц, безмолвный и серьезный, среди певичек в прозрачных костюмах и с нарумяненными губами.
   Он не возмущался, но грустил, вспоминая о жене и малютках, ждавших его в Севилье. Вся испорченность и развращенность мира казались ему лишь следствием недостатка образования. Вероятнее всего, что эти бедные продающие себя женщины не умеют ни читать, ни писать.
   Тоже случилось и с ним, так как только недостатку образования приписывал он незавидность своего положения; на той же причине, на малой интеллигентности основывал он все горести, бедность и унижения, существующие в мире. -- Нам, рабочему люду, не хватает образования, -- говорил он, -- и этим пользуются.
   В ранней молодости он был литейщиком по профессии, деятельным членом рабочего интернационала и усердным слушателем своих более счастливых товарищей, умевших читать другим громко то, что было написано в брошюрах, посвященных благу народа. Он поиграл и в солдаты во время национальной милиции, служа в батальонах, носивших красные шапки в знак своей федералистской непреклонности.
   Целые дни проводил он у трибуны, возведенной на площади, где клубы объявили перманентное заседание, и ораторы сменяли друг друга днем и ночью. Когда же наступила реакция, забастовка поставила Себастьяна в трудное положение рабочего с отметкой строптивости за его сопротивление властям. Ни на одном заводе, ни в какое мастерство его не принимали.
   Бои быков нравились ему и раньше, и в 24 года он сделался тореро также, как взял бы на себя всякую другую должность. К тому же он был достаточно развит и с презреньем говорил о нелепостях современного общественного строя. Не даром провел он ряд годов, слушая чтение брошюр и газет. В память о том времени, когда он ходил под ружьем в народной милиции, ему дали прозвище эль Насионал.
   Несмотря на годы, проведенные им в качестве тореро, он говорил о своей профессии с некоторыми угрызениями совести, оправдываясь в том, что принадлежит к ней. Комитет его округа, постановивший исключать из партии, как дикарей и ретроградов, всех членов, которые будут присутствовать на бое быков, сделал лишь исключение для Насионала, оставив его в комитете с правом голоса.
   -- Я знаю, -- говорил он за ужином у Галльярдо, -- что бой быков вещь реакционная. Народ нуждается, как в насущном хлебе, в грамотности и не хорошо, что тратятся деньги на нас, когда так необходимы школы. Все это пишут в мадридских газетах. Но товарищи ценят меня, и комитет, после речи дона Хоселито, согласился оставить меня членом партии и комитета.
   Его спокойная серьезность, не изменявшаяся перед градом насмешек и притворного комического бешенства, с которым матадор и его друзья выслушивали его объяснения, дышала гордостью по поводу исключения, сделанного для него его партией, чем ему оказали величайшую честь.
   Насионал был также врагом духовенства, -- Библии и ханжества. По его мнению все невежество и все суеверия в деле религии проистекали опять таки от недостатка образования и знания. Нечестивцем являлся он даже на арене среди других бандерильеросов и пикадоров, которые после молитвы в часовне цирка шли на редондель с надеждой, что священные предметы, вшитые в их костюм, предохранят их от опасности.
   Когда Насионалу случалось всаживать свои бандерильясы в громадного, черного без отметины быка с толстой шеей, он вызывающе становился с распростертыми руками, держа в каждой маленькие палочки, и бросал ему с бранью вызов:
   -- Ну, полезай, пресвитер!
   И пресвитер бешено лез, и когда он проходил мимо Насионала, этот последний втыкал ему в морду бандерильясы, восклицая громко, точно праздновал победу:
   -- Это для духовенства!
   Галльярдо, в конце концов, смеялся над выходками Насионала.
   -- Меня могут поднять на смех из за тебя: обратят внимание на нашу куадрилью и скажут, что мы все -- сборище еретиков. Ты ведь знаешь, что некоторая часть публики этого не терпит. Тореро должны быть только лишь тореро и только лишь сражаться с быками.
   Но Галльярдо искренно любил своего бандерильеро, помня о его преданности к нему, доходившей иногда до самопожертвования. Насионалу было безразлично, если и освищут его, когда он кое-как втыкал бандерильясы в быков, с которыми нужно было держаться с опаской, лишь бы сделать свое дело поскорее. Славы он не искал и исполнял свою обязанность только лишь из за куска хлеба. Но когда Галльярдо шел со шпагой в руке на "беспокойного" быка, бандерильеро не покидал его, всегда готовый придти ему на помощь со своим тяжелым плащом и сильной рукой, пригибавшей к земле голову быка.
   Два раза, когда Галльярдо падал на арене, и бык уже готов был поднять его на рога, Насионал бросался на животное, забыв о детях, о жене, обо всем, готовый умереть, чтобы спасти маэстро.
   В доме Галльярдо принимали и любили Насионала, как члена семьи. Сеньора Ангустиас, правда, возмущалась его неверием с ужасом старой женщины, близкой к смерти, и говорила иногда:
   -- Замолчи, Себастиан. Закрой свои сатанинские уста, каторжник. Уходи из моего дома: здесь не место говорить такие вещи, демон ты этакий... Если б я не знала тебя! Если б не знала, что ты -- хороший человек!..
   И дело кончалось тем, что она примирялась с бандерильеро, вспоминая о его преданности ее Хуану и о том, что он для него сделал в минуты опасности.
   Враг духовенства и "Адама и Евы" хранил одну тайну своего маэстро, вследствие которой он часто сидел серьезный и безмолвный, видя Галльярдо дома в обществе матери и жены.
   Если б они знали...
   Однажды Насионал собрался с духом и откровенно поговорил об этом деле с Галльярдо.
   -- Слушай, Хуанихо, в Севилье ведь все узнается. Только об этом и речь, и пожалуй слухи дойдут и до твоей семьи. Тогда начнется переполох. Помнишь историю с певицей, -- а там ничего страшного не было. Тут же насекомое куда более опасное и более ядовитое.
   Галльярдо делал вид, что ничего не понимает, досадуя, и в то же время довольный тем, что тайна его любви известна всему городу.
   -- Что такое за насекомое? О каком переполохе говоришь ты?
   -- Что за насекомое?.. Донья Соль: та сеньора, которая заставляет так много говорить о себе, -- племянница маркиза Мораима.
   А так как матадор улыбался и молчал, Насионал принялся читать ему целую проповедь, на которую Галльярдо ответил, смеясь:
   -- Насионал, не будь дикарем. Раз женщины к тебе идут, бери их. Жизнь коротка... Быть может, близок день, когда меня вынесут из редонделя ногами вперед... Притом ты не знаешь, что это такое... что такое сеньора... Если бы ты видел эту женщину!..
   И он простодушно добавил, как бы желая рассеять выражение печали и негодования, появившееся на лице Насионала:
   -- Я очень люблю Кармен, понимаешь ли? Люблю ее по-старому... А ту я тоже люблю. Это другая вещь. Не знаю, как объяснить тебе это. Другая вещь, понимаешь?
   И бандерильеро не мог извлечь иного результата из своего разговора с Галльярдо.
   Несколько месяцев перед тем, когда с осени наступил конец сезона боя быков, у матадора была одна встреча в церкви Сан-Лоренсо. Он здесь перед иконой Спасителя ревностно молился. И вдруг какое-то волнение среди женщин, стоявших на коленях впереди него, обратило его внимание.
   Между ними проходила сеньора, -- высокая, стройная, выдающейся красоты, одетая в светлое платье, с шляпой, украшенной перьями, с большими полями, из под которых сверкало лучистым сиянием роскошное золото ее волос.
   Галльярдо ее знал. Это была донья Соль, племянница маркиза де Мораима, посланница, как ее звали в Севилье. Изящный, богатый костюм и громадная шляпа выделяли ее ярким пятном среди темной массы женских головных уборов. Она опустилась на колени, наклонила голову как бы для молитвы на несколько минут, а затем ясные ее глаза, зеленовато-синего цвета с золотистыми отблесками, спокойно обвели взором всю церковь, словно она была в театре и осматривала присутствующих, отыскивая знакомые лица. Эти ее глаза встретились наконец и с глазами Галльярдо, устремленными на нее.
   Матадор не страдал излишком скромности. Он привык видеть себя предметом созерцания тысяч и тысяч глаз в дни боя быков. Однако взоры доньи Соль не потупились перед взглядом тореро, -- наоборот, она пристально продолжала смотреть на него, принудив матадора отвести свои глаза.
   -- Что за женщина! -- подумал он. -- Вот если б такая "гаши" была бы у меня!
   Выйдя из церкви, он остановился у ее дверей, чтобы еще раз взглянуть на красавицу, кинувшую на него взгляд. Когда она уселась в коляску с двумя своими подругами и кучер подобрал вожжи, сеньора опять обернулась и остановила глава свои на матадоре, причем на ее устах появилась легкая улыбка.
   Галльярдо был рассеян весь тот вечер. Он вспоминал о прежних своих победах, о тех женщинах, которых восхищение его отвагой и любопытство бросали в его объятия. Но такая красавица, как эта, такая знатная сеньора, объездившая весь свет и жившая в Севилье, как развенчанная королева!..
   Если б привлечь ее внимание!.. Могло ли быть высшее торжество...
   Уполномоченный Галльярдо, большой приятель маркиза де Мораима, иногда говорил с матадором о донье Соль.
   После долгого отсутствия из Севильи, она не так давно вернулась в родной город, сводя с ума молодежь.
   Прожив долгие годы заграницей, теперь она восхищалась всем родным, песнями и народными обычаями, находя все это очень интересным, очень... артистическим. На зрелище боя быков она присутствовала в старинных испанских костюмах, подражая роскошному убранству изящных дам на картинах Гоя. Женщина с большой физической силой, привыкшая ко всевозможным "спортам", прекрасная наездница, она часто носилась галопом по окрестностям Севильи. Иногда она отправлялась верхом, с гаррочей {Дротик, метательное копье, пика всадников, которою они сражаются с быком} на луке седла и с кучкой друзей, превращенных в пикадоров, на пастбища, чтобы здесь преследовать, загнать в тупик и потом повалить быка, увлекаясь этим, полным опасности, отважным спортом.
   Она не была уже самой первой молодости. Галльярдо смутно помнил, что видел ее в детстве, сидящей в коляске рядом с матерью, пышно одетой во все белое, словно роскошная кукла на выставке в больших магазинах. А он в это время, несчастный уличный мальчишка, шнырял между колес экипажа, поднимая окурки сигар. Наверное, они одних лет: ей около тридцати, но какая она роскошная, как непохожа на всех других женщин... Она казалась ему экзотическим цветком, райской птичкой, попавшей в курятник, среди блестящих и хорошо откормленных кур.
   Дон Хосе знал историю ее жизни. После смерти матери, получив большое наследство, она вышла в Мадриде замуж за человека старше ее годами, но имевшего для женщины, стремившейся блистать и постоянно видеть что-нибудь новое, ту привлекательность, что он был посланником и представителем Испании в разных европейских столицах.
   -- Вот уж весело прожила донья Соль, -- говорил уполномоченный Хуану. -- Сколько в течение десяти лет вскружила она голов, с одного конца Европы до другого. Бедный посланник, он несомненно умер от досады и огорчения, что ему негде было больше занять такой пост. Добрый сеньор ехал представителем Испании при каком-нибудь дворе, а через год король или императрица той страны писали в Испанию, чтобы отозвали посланника с его внушающей страх супругой, которую газеты называли "неотразимой испанкой-чаровницей".
   -- Сколько коронованных голов вскружила эта "гаши". Королевы трепетали при ее появлении, как при появлении холеры. В конце концов у бедного посланника не осталось в распоряжении другого поста для обнаруживанья его талантов, кроме Американских республик; но так как он придерживался хороших правил и почитал королей, он предпочел уж лучше умереть... И не воображай, Хуан, что донья Соль удовольствовалась персоналом, с которым едят и танцуют в королевских дворцах. Если только все, что рассказывают, правда, -- женщина эта в высшей степени крайняя: все или ничего, -- столь же готовая устремить взоры на самое высшее, как и жадно искать чуть ли не под землей. Кто только не перебывал у нее: и французский живописец и немецкий музыкант из тех, которые пишут оперы. А как сама она дивно играет и поет!.. Вот так женщина. Хуанильо! Интересная женщина!
   -- Но в Севилье, -- продолжал уполномоченный, -- она ведет образцовую жизнь. Может, и то неправда, что рассказывают о ее похождениях заграницей. Клевета тех людей, которые бы хотели насладиться виноградом, но он оказался для них зелен... Когда "посланница" вернулась в Севилью, вся молодежь ухаживала за ней. Она позволяла им свободное обращение с собой; но когда кой-кто из них понял ее фамильярность иначе... говорят, тут была и пощечина и почище того. Донья Соль будто бы отлично владеет оружием. Она изучила бокс не хуже английского матроса, и в довершение знакома с того рода дракой, которую японцы называют хитцу.
   От жизни в Севилье донья Соль, как говорил уполномоченный, в восторге. После продолжительного пребывания в холодных и туманных странах она в восхищении от ясной синевы неба, от зимнего нежно-золотого солнца, от сладости жизни в этой столь... живописной стране. Она наполняет иногда свой дом гитаристами и танцовщицами. По утрам Лечусо, старый цыган, дает ей уроки игры на гитаре...
   И еще много рассказывал дон Хосе "своему матадору" об оригинальных чертах доньи Соль.
   Дня четыре спустя после того, как Галльярдо увидел ее в церкви Сан-Лоренсо, уполномоченный тореро подошел к нему с некоторой таинственностью в кафе на улице las Sierpes.
   -- Ты -- счастливец. Знаешь ли, кто говорил мне о тебе? -- и, приблизив рот свой к уху тореро, он глухо добавил: -- Донья Соль.
   Она спрашивала у него о Галльярдо, выражая желание, чтобы его представили ей. Он -- такой оригинальный тип!.. Такой истинно-испанский!
   -- Она говорит, что видела тебя несколько раз сражавшимся с быками, раз в Мадриде, остальные -- не знаю где... Она тебе аплодировала. Признает, что ты смел и доблестен... Смотри, не влюбилась бы она в тебя... Какая была бы честь: ты бы стал зятем или чем-то в этом роде всем королям Европы.
   Галльярдо скромно улыбался, потупив глаза, но в то же время выпрямлял стройную свою фигуру, точно не считал ни столь трудным, ни столь необычайным предположение своего уполномоченного.
   -- Но не нужно делать себе иллюзий, Хуанильо, -- продолжал уполномоченный. -- Донье Соль хочется видеть вблизи тореро, и это возбуждает в ней тот же интерес, как и уроки у маэстро Лечусо. Местный колорит и больше ничего. -- Привезите его послезавтра в Таблада, -- сказала она мне. Ты знаешь, что там предстоит охота на быков из стада Мораима,--празднество, устроенное маркизом для развлечения своей племянницы. Поедем, -- меня тоже приглашали.
   И два дня спустя маэстро и его уполномоченный направились в Таблада. Уполномоченный верхом на белой мясистой кобыле ехал в деревенском костюме, в куртке из толстой шерстяной материи, в суконных панталонах и желтых штиблетах, сверх которых было надето нечто вроде широких кожаных панталон, употребляемых для охоты. Матадор нарядился для торжества в причудливый костюм древних тореро. Голова его была прикрыта бархатным сомбреро, пушистым и курчавым. Ворот рубашки без галстуха застегивался двумя брилльянтами, а другие два еще более крупные брильянта сверкали на волнистой груди этой рубахи. Его чакетильо и чалеко были из бархата цвета вина, с черными петлицами и разводами; фаха -- шелковая, алого цвета; узкие штаны из темной материи плотно прилегали к мускулистым и стройным ногам тореро и были прихвачены у колен черными бантами. Штиблеты цвета янтаря с кожаной бахромой в разрезах и сапоги того же цвета, полускрытые широкими арабскими стременами, оставлявшими на виду большие серебряные шпоры. У луки седла на великолепной попоне, кисти которой висели с обеих сторон лошади, лежала серая накидка с рукавами, с черными вставками и красной подкладкой.
   Двое всадников пустились галопом, держа за плечами, словно копья, гаррочи из дорогого и крепкого дерева с шариками на остриях для сохранения железа. Проезд их по народному кварталу вызвал целую овацию:
   -- Оле, красивые мужчины!
   Женщины приветствовали их, махая руками:
   -- С Богом, добрые молодцы! Веселитесь, сеньор Хуан!
   Они подгоняли лошадей, чтобы скорее оставить позади себя ребятишек, бегавших за ними, и узенькие улицы с голубой мостовой и белыми стенами, дрожавшими под ритмическими ударами копыт.
   Доехав до подъезда дома, в котором жила донья Соль, они увидели других гаррочистов, ожидавших здесь, сидя верхом и прислонившись к своим пикам. Это были сеньориты, родственники доньи Соль, приветствовавшие тореро с любезной искренностью, довольные тем, что он принимает участие в увеселительной прогулке.
   Из дома вышел маркиз де-Моравма, тотчас же севший на свою лошадь.
   -- Сейчас явится и племянница. Женщины, как известно, всегда опаздывают, прихорашиваясь.
   Маркиз был высокий, костлявый старик с большими белыми бакенбардами, среди которых его рот и глаза хранили детское простодушие. Вежливый и осторожный на словах, скупой на улыбки, маркиз де Мораима был знатным сеньором старинных времен, почти всегда одетый в костюм всадника, враг городской жизни, предпочитавший всему поездки в поле, на пастбища, к пастухам и подпаскам, с которыми он обращался, как с товарищами. Маркиз почти забыл писать, так редко это ему приходилось делать. Но когда шла речь о скотине, -- быках и лошадях, или о сельских работах, глаза его оживлялись и он говорил с самоуверенностью знатока.
   Появилась донья Соль, поддерживая одной рукой юбку своей черной амазонки, из-под которой видны были высокие сапоги из серой кожи. На ней была надета мужская рубашка с красным галстухом, чакетилья и чалеко из фиолетового бархата, а на ее кудрях грациозно сидел немного на бок бархатный сомбреро.
   Она быстро вскочила на лошадь и взяла из рук слуги гаррочу, приветствуя друзей и извиняясь за опоздание; но глаза ее смотрели на Галльярдо.
   Увидев, что она протягивает ему руку, тонкую и надушенную, он от смущения только сумел крепко пожать ее. Но она легко высвободила белую и розоватую руку из его грубого пожатия, от которого другая бы вскрикнула, и сказала:
   -- Очень вам благодарна, что вы приехали. В восторге от случая познакомиться с вами.
   И Галльярдо, чувствуя среди своей растерянности необходимость сказать что-нибудь, пробормотал:
   -- Благодарю... Как здоровье вашего семейства?
   Донья Соль, чуть-чуть не рассмеялась, тронула лошадь, и весь отряд всадников пустился рысью за дамой, конвоируя ее. Галльярдо ехал позади, все еще в каком-то оцепенении, но смутно понимая, что он сказал глупость.
   Доехав до Таблады, они увидели на зеленеющей равнине черную массу толпы и экипажи. В середине обнесенной оградой лужайки толпились быки. Некоторые мирно паслись или же стояли неподвижно на несколько красноватой траве зимнего луга. Другие, более непокорные, бежали рысью, направляясь к речке, и благоразумные "cabestros" {Прирученный бык, который идет во главе стада} шли за ними, позванивая висящими на их шеях бубенчиками, в то время как пастухи помогали "кабестрос" в их деле, бросая из своих пращей камни, попадавшие прямо в рога беглецов. Из среды всадников первым выделился маркиз, в сопровождении одного из своих друзей. Оба они галопом понеслись к кучке быков и, остановив вблизи своих коней, поднялись на стременах, махая в воздухе гаррочами и издавая громкие крики, чтобы испугать быков. Черный бык на сильных ногах отделился от остальной группы и бросился бежать вглубь отгороженного места.
   Маркиз действительно имел право гордиться своим гуртом. В его стадах бык не предназначался на мясо, с нечистой, редкой и шероховатой шерстью, с широкими, раздвоенными копытами, с опущенной головой и огромными, но плохо поставленными рогами. Быки из стада маркиза были животными нервной резвости, сильные и дюжие до того, что под их ногами подымались облака пыли и дрожала земля. Волос у них был тонкий, блестящий, как у дорогих коней, глаза огненные, шея широкая и надменная, ноги короткия, туловище стройное и красивое, рога тонкие, острые и такие чистые, словно вышли из рук токаря; копыта круглые, небольшие, но до того крепкие, что они резали траву, точно были из стали.
   Двое всадников бросились за быком, преследуя его и перерезывая ему дорогу, когда он намеревался бежать по направлению к речке, пока, наконец, маркиз, пришпорив свою кобылу приблизился к быку с гаррочей в руке и, воткнув ее у хвоста быка, добился того, что, при соединенном натиске его руки и лошади, бык потерял равновесие и повалился на землю, брюхом вверх, с рогами воткнутыми в землю и четырьмя ногами, поднятыми в воздух.
   Быстрота и легкость, с которыми маркиз повалил быка, вызвали у зрителей взрыв восторга.
   -- Оле, старики! Никто не знает быков так хорошо, как маркиз!
   Другие всадники хотели тоже сейчас же попытать свои силы и вырвать аплодисменты у зрителей, но маркиз воспротивился и пожелал, чтобы первой выступила теперь его племянница.
   Донья Соль пришпорила свою лошадь, и маркиз предложил сопровождать ее. Нет: она предпочитает Галльярдо, -- он тореро. Не говоря ни слова матадор с сеньорой поскакали галопом. Лошадь доньи Соль то и дело становилась на дыбы, но амазонка принуждала ее идти вперед. Галльярдо махал своей гаррочей и громко кричал, подражая реву быков, как он это делал на арене, когда возбуждал животных, заставляя выходить навстречу. Не требовалось больших усилий, чтобы побудить какое-нибудь животное отделиться от стада. Белый бык с темными пятнами, с громадной висячей шеей и рогами до нельзя острыми, вышел из группы быков. Он побежал в самый конец ограды, и донья Саль поскакала за ним.
   -- Ого, сеньора! -- кричал ей Галльярдо, -- это бык старый и хитрый. Смотрите, чтобы он не обернулся и не кинулся на вас.
   Так и случилось. Когда донья Соль готовилась сделать тоже, что и ее дядя, и поворачивала лошадь, чтобы воткнуть гаррочу у хвоста животного, оно обернулось, словно почуяло опасность и угрожающе встало перед своими преследователями. Лошадь доньи Соль пронеслась мимо быка так быстро, что амазонка не могла ее удержать и бык бросился за ними, обратившись из преследуемого в преследователя.
   Сеньора и не подумала спасаться бегством. Издалека на нее смотрели тысячи людей, она боялась насмешек приятельниц и сострадания мужчин. Она сдержала лошадь и заставила ее встать лицом к лицу с быком. Донья Соль держала гаррочу, как пикадор под мышкой и воткнула ее в шею быку, который приближался к ней, мыча и опустив голову. Громадный затылок животного заалел от потока крови, но бык продолжал идти вперед, не чувствуя, что рана его увеличивается, пока не воткнул своих рогов в живот лошади, встряхнув ее и подняв ее ноги на воздух.
   Амазонка была сброшена с седла и возглас ужаса раздался вдали из многих сотен уст. Лошадь, освободившись от рогов, бросилась бежать как бешеная с животом, окрашенным кровью, с разорванными подпругами и сбившимся на бок седлом, подпрыгивавшем на ее крупе.
   Бык хотел, было, следовать за лошадью, но в ту же минуту нечто более непосредственное привлекло его внимание. Это была донья Соль, которая вместо того, чтобы лежать неподвижно на земле, только что поднялась, снова взялась за свою гаррочу, смело держа ее в руке, чтобы опять воткнуть ее в животное: безумная отвага с мыслью о тех, которые смотрели на нее, -- вызов смерти, желание не смириться перед страхом и насмешками.
   За оградой уже не кричали. Толпа стояла молча: немой ужас охватил ее. Бешеным галопом, среди облаков пыли, приближался весь отряд всадников. Но помощь пришла бы слишком поздно. Бык взрывал передними ногами землю, опустив низко голову, чтобы кинуться на отважную фигуру, продолжавшую угрожать ему гаррочей. Один лишь удар рогами и она исчезла бы. Но в это самое мгновение могучий рев отвлек внимание быка, и что то красное мелькнуло перед его глазами, словно огненное пламя.
   Это был Галльярдо, который соскочил с лошади, бросил гаррочу и схватил чакетон, висевший на луке седла.
   -- Ей!.. Ступай сюда!..
   И бык пошел за ним, набросившись на красную подкладку чакетона, повернувшись спиной к фигуре в черной юбке и фиолетовой куртке, которая, ошеломленная опасностью, продолжала стоять с гаррочей в руке.
   -- Не бойтесь, донья Соль, -- теперь бык мой, -- сказал тореро, еще бледный от волнения, но улыбаясь, и уверенный в своей ловкости.
   С одним лишь чакетоном в руках, без другого оружия он дразнил быка, отвлекая его от сеньоры и ускользая от его бешеных нападок изящными движениями тела.
   Толпа, забыв недавний страх, принялась с восторгом аплодировать. Что за счастье! Присутствовать на простом преследования быка гаррочей и очутиться на подлинном бое быков и увидеть даром подвизающегося Галльярдо!
   Тореро, возбужденный неистовством, с каким нападало на него животное, забыл о донье Соль и обо всех присутствующих, стараясь лишь ускользнуть от рогов быка.
   Наконец, бык утомился и остановился неподвижно, с вспененной мордой, опущенной вниз головой и дрожащими ногами. Галльярдо воспользовался ошеломлением животного, снял с себя шапку и надел ее на голову быка. Громкий рев восторга толпы, стоявшей за оградой приветствовал этот подвиг. За единой его послышались крики и звон бубенчиков, и животное окружили со всех сторон пастухи и кабестрос, которые и увели его медленно к остальному стаду.
   Галльярдо направился к своей лошади, стоявшей все время как вкопанная, так как она привыкла к встречам с быками. Матадор взял гаррочу, сел верхом и легким галопом поехал к ограде, сопровождаемый аплодисментами толпы.
   Всадники, взявшие с собой донью Соль, приветствовали тореро громкими кликами энтузиазма.
   Уполномоченный мигнул Галльярдо одним глазом, говоря таинственно:
   -- Очень и даже очень удачно. Теперь я тебе скажу, что ты завоевал ее.
   За оградой, в ландо с дочерьми маркиза, сидела донья Соль. Кузины заботливо ощупывали ее, не ушиблась ли она, предлагали ей капли, но она это всего с улыбкой отказывалась. Увидав Галльярдо, проезжавшего верхом среди толпы, где махали ему шапками и протягивали к нему руки, донья Соль сказала:
   -- Ко мне, Сид Кампеатор. Дайте вне вашу руку.
   И снова руки их встретились в долгом пожатии.
   Вечером того дня в доме матадора все обсуждали это событие, о котором говорил весь город. Сеньора Ангустиас была также довольна, как после очень удачного боя быков. Кармен же сидела молча, не зная, как ей отнестись к этому.
   Прошло несколько дней и Галльярдо ничего не слышал о донье Соль. Уполномоченный уехал на охоту в окрестности Севильи со своими друзьями. Но лишь только он вернулся оттуда, тотчас же дон Хосе разыскал Галльярдо в кафе.
   -- Слушай, дружок, ты хуже волка, -- сказал он ему. -- Сеньора Соль все время ждала тебя, не выходя из дому. Так не поступают. После случившегося ты должен был сделать ей визит и узнать о ее здоровье. Почти вся Севилья перебывала у нее и только один ты отсутствовал. Пойдем к ней сейчас.
   -- Я согласен, если вы пойдете со мной.
   И они вдвоем отправились к донье Соль. Двор ее дома носил на себе отпечаток арабского стиля, и разноцветные художественной работе аркады напоминали железные арки Альгамбры. Струи фонтана, в бассейне которого плавали золотые рыбки, однообразно шептались в вечерней тишине. Слуга повел посетителей по широкой мраморной лестнице, и всюду перед ними вспыхивал электрический свет в то время, как на окнах еще сверкал последний отблеск солнечного заката. Галльярдо, гордившийся меблировкой своего дома, выписанной им из Мадрида, все -- великолепнейший шелк и сложная резьба, тяжелая и богатая роскошь, громко кричащая о деньгах, заплаченных за нее, -- пришел в замешательство, увидев здесь легкие и хрупкие стулья, белые или зеленые, столы и шкапы самого простого стиля, стены одноцветные, без украшений кроме маленьких картин, развешенных с большими промежутками на толстых шнурах, -- вся тонкая лакированная мебель, казалась произведением плотников. Галльярдо устыдился своего изумления и того, чем он у себя в доме восхищался, как высшей роскошью. "Что значит невежество", -- подумал он. И садясь, сделал это со страхом, опасаясь, не сломался бы стул под его тяжестью.
   Появление доньи Соль заставило тореро забыть все кругом. Он ее увидел, как еще никогда не видал, -- без мантильи и шляпы, со всеми ее словно светоносными волосами, волосами, которые, казалось, служили доказательством, того, как подходило к ней ее романтическое имя. Руки необычайной белизны глядели из шелковых воронкообразных рукавов японской туники, скрещенной на груди, оставлявшей открытой очаровательную шею с легким амбровым оттенком и двумя бороздками, напоминавшими ожерелье матери Венеры. Когда сеньора делала движение руками, на них сверкали волшебным блеском камни всех цветов, оправленные в кольца странных форм, надетых на ее пальцы. На кистях рук звенели золотые, браслеты, некоторые восточной филигранной работы с таинственными надписями, другие массивные с висящими с них амулетами и экзотическими фигурками -- воспоминание далеких стран.
   Разговаривая, донья Соль положила ногу на ногу с мужской развязностью, и на кончике одной из маленьких ножек так и плясала красная туфелька с высоким позолоченным каблуком, крошечная, словно игрушка и вся расшитая золотом.
   У Галльярдо шумело в ушах, перед глазами стоял туман, и он мог только различить ясные очи, устремленные на него с выражением не то ласки, не то иронии. Чтобы скрыть свое волнение, он улыбался во весь рот -- неподвижная личина ребенка, желающего быть любезным.
   -- Нет, сеньора... Благодарю вас... Не стоит и говорить, об этом.
   Так он отнекивался от слов благодарности доньи Соль за его подвиг в Табладо.
   Мало по малу к Галльярдо вернулось спокойствие духа. Уполномоченный и сеньора говорили о быках, и это придало матадору тотчас же уверенность. Донья Соль видела его несколько раз на арене и подробно помнила главные моменты его сражения с быками... Галльярдо чувствовал гордость при мысли, что такая женщина видела его в такие минуты и еще хранила об этом живое воспоминание.
   Она взяла лакированный с экзотическими цветочками ящичек и предложила двум своим посетителям папироски с золотыми ободками, от которых шел острый и странный аромать.
   -- В них есть опий; курить их очень приятно.
   И она закурила одну из папирос, следя за кольцами дыма своими зеленоватыми глазами, в которых от света пробегало какое то трепетание расплавленного золота.
   Тореро, привыкший к крепким гаванским сигарам, с любопытством посасывал папиросу. Одна лишь солома, -- удовольствие для сеньор. Но странное благоухание, распространявшееся от дыма, казалось, медленно уничтожало всю его робость.
   Донья Соль, устремив на него в упор глаза, расспрашивала его о его жизни. Ей хотелось узнать закулисную сторону славы и известности, жизнь бродяжничества, нужды и нищеты тореро, прежде чем он добился столь единодушных аплодисментов публики. И Галльярдо с внезапным доверием говорил и говорил, рассказывая о своем детстве и первой юности, с гордой усладой останавливаясь на скромности своего происхождения, хотя и выпуская то, что он считал постыдным в своей молодой жизни искателя приключений.
   -- Очень интересно... Очень оригинально!.. -- говорила красивая сеньора.
   И когда она отводила взоры от тореро, глаза ее терялись в каком то неопределенном созерцании, точно они устремлялись на нечто незримое.
   -- Первый человек в мире, -- говорил дон Хосе с грубым энтузиазмом. -- Поверьте мне, Соль, второго нет такого, как он. А его выносливость относительно ран, нанесенных быками!
   И восхищаясь сильным организмом Галльярдо, словно он был его предком, дон Хосе стал перечислять все раны, им полученные, описывая их, точно он видел их сквозь ткань одежды. Глаза сеньоры следовали за ним в этой анатомической прогулке с искренним восхищением. Настоящий герой: робкий, застенчивый, доверчивый, как все сильные люди.
   Дон Хосе стал прощаться: более семи часов и его вздуть дома. Но донья Соль тоже встала с улыбающейся стремительностью, желая воспротивиться его уходу. Они должны остаться у нее и пообедать с ней. Сегодня она никого не ждет. Маркиз и семья его уехали на мызу.
   -- Я одна... Ни слова больше. Приказываю: вы останетесь обедать со мной.
   И словно ее приказание не допускало возражений, она вышла из комнаты.
   Уполномоченный протестовал. Нет, он не может остаться: только что он вернулся в этот вечер домой и его семья еще не видела его. Кроме того он пригласил двух друзей к обеду. Что касается матадора, вполне корректно и естественно ему остаться. Приглашение имеет в виду собственно только его особу.
   -- Но оставайтесь же и вы со мной, -- говорил взволнованно Галльярдо. -- Проклятье! Не бросайте меня одного. Я не сумею ничего, что нужно, ни делать, ни говорить.
   Четверть часа спустя вернулась в комнату донья Соль, но уже в ином виде: не в экзотическом неглиже, в котором она их приняла, а в одном из костюмов, присланных из Парижа, -- модель Пакена, приводившая в изумление и отчаяние ее родственниц и приятельниц.
   Дон Хосе опять стал прощаться. Он непременно должен уйти, -- это неизбежно, но его матадор остается. Семье Галльярдо дон Хосе даст знать, чтобы его не ждали дома. Тореро сделал жесть отрицания, но взгляд уполномоченного успокоил его.
   -- Не бойся, -- шепнул ему тот, направляясь к дверям. -- Ребенок я что ли? Я передам, что ты обедаешь с почитателями из Мадрида.
   Какия мучения испытал тореро в первые минуты обеда! Его страшила серьезная барская роскошь столовой, где он один сидел напротив сеньоры за огромным накрытым столом, освещенным электрическими свечами в громадных серебряных канделябрах под розовыми абажурами.
   Но первое впечатление страха и изумления мало по малу рассеялось. Донья Соль смеялась над его воздержанностью, над тем страхом, с которым он прикасался к блюдам и стаканам. Галльярдо кончил тем, что стал восхищаться ею. Привыкший к аффектации и умеренности в еде знакомых ему сеньорит, считавших дурным тоном много есть, он удивлялся хорошему аппетиту доньи Соль и той изящности, с которой она выполняла свои питательные обязанности. Куски исчезали в ее розовом ротике, не оставляя и следа на ее губах, челюсти работали так, что это движение не портило красивого спокойствия ее лица. Она подносила ко рту стакан с вином -- и ни единая капля его не оставалась, как цветная жемчужина, блестеть на углах ее рта. Наверное, так едят богини.
   Галльярдо, ободренный ее примером, ел и, главное, много пил, отыскивая в разнообразных и дорогих винах, стоявших на столе, лекарство против робости, заставлявшей его быть словно пристыженным перед сеньорой и умел только улыбаться на все, что она говорила, ежеминутно повторяя: "очень благодарен".
   Разговор оживился. Матадор, чувствуя себя в ударе, рассказывал о разных событиях из жизни тореро, между прочим и об оригинальной пропаганде Насионала и о подвигах некоего пикадора Потахе, дикаря, проглатывающего целиком, вместе со скорлупой яйца, и у которого пол уха было откушено товарищем и т. д.
   -- Очень оригинально! Очень интересно!
   Донья Соль улыбалась, слушая подробности из жизни этих силачей, беспрерывно стоявших лицом к лицу со смертью, которыми она до сих пор восторгалась лишь издали.
   Шампанское окончательно вскружило голову Галльярдо и когда он встал из за стола, то подал руку даме, сам изумляясь своей смелости. Так ведь делается в большом свете? Он вовсе не такой уже невежда, как это кажется с первого взгляда. В гостиной, куда им подали кофе, Галльярдо увидал гитару, наверное, ту самую, на которой давал свои уроки маэстро Лечусо. Донья Соль подала ее ему, прося поиграть.
   -- Я не умею... Я ничего не умею кроме сражаться с быками.
   И он выразил сожаление о том, что нет здесь музыканта из его куадрильи, юноши, сводящего с ума женщин своим необычайным искусством играть на гитаре.
   Оба довольно долго молчали. Галльярдо сидел на диване, посасывая великолепную гаванскую сигару, поданную ему слугой. Донья Соль курила одну из тех папирос, аромат которых погружал ее в сладкую дремоту. Тореро, под тяжестью пищеварения, приумолк, и не давал иного признака жизни, кроме глупой улыбки, не сходившей с его уст.
   Сеньора, без сомнения наскучившая молчанием, села за рояль и под ее сильными руками клавиши стали издавать звуки веселого ритма танцев Малаги.
   -- Оле!.. Это хорошо; и даже очень хорошо!.. -- сказал тореро, стараясь стряхнуть с себя натянутость.
   После веселого ритма полились звуки севильяны и разных андалузских песен, грустных и полных восточной мечтательности, которым донья Соль научилась, восхищаясь испанскими мотивами.
   Галльярдо прерывал музыку восклицаниями, совершенно также, как он это делал в кафе-шантанах.
   -- Вот так золотые ручки!.. Еще, еще!..
   -- Вам нравится музыка? -- спрашивала дама.
   -- О, очень! -- Галльярдо до той минуты никогда не ставил себе этого вопроса, но, несомненно, музыка ему нравится.
   Донья Соль от оживленного ритма народных песен мало-по-малу перешла к более медлительно торжественной музыке, которую эспада в своей филармонической мудрости признал за "церковную музыку". Теперь он не издавал уже восклицаний энтузиазма, чувствуя, что его охватывала приятная неподвижность: глаза его закрывались, и он понимал, что заснет, если этот концерт еще продлится.
   Чтобы избежать такой возможности, Галльярдо смотрел на красивую сеньору, сидевшую, обернувшись к нему спиной. Вот так тело. Святая Божья Матерь! Африканские глаза его впивались в шею у самого затылка ослепительной белизны, увенчанного ореолом золотистых упрямых волос. Нелепая мысль мелькала в его притупленном сонливостью мозгу, не давая ему заснуть от щекотания испытываемого им искушения.
   -- Что бы сделала эта гаши, если б я встал, тихонько, тихонько подошел к ней и поцеловал ее в это роскошное местечко?
   Но его намерения оставались лишь мысленными покушениями: эта женщина внушала ему непреодолимое уважение. К тому же он не забыл рассказов своего уполномоченного о высокомерии, с которым она умела спугнуть надоедливых больших мух; о ее умении боксировать, которому она научилась заграницей, отбрасывая человека, точно тряпку. Галльярдо продолжал созерцать сквозь туман, которым застилал сон его глаза, белую шею около затылка, казавшуюся ему луной, окруженной золотым сиянием. Он был готов заснуть и боялся, чтобы грубым храпением не прервать эту музыку, непонятную для него и которая именно поэтому должна быть великолепна. Тореро щипал себе ноги, чтобы стряхнуть свою сонливость, протягивал руки, прикрывал рот, стараясь заглушить зевки.
   Прошло довольно долгое время. Галльярдо не был уверен, не заснул ли он. Но скоро прозвучал голос доньи Соль, вырывая его из тягостной сонливости. Она отложила в сторону папироску, от которой струились синие кольца дыма, и в полголоса, с страстною дрожью пела, аккомпанируя себе на рояле.
   Тореро напрягал слух, желая уловить что-нибудь... Ни слова. Это были песни на иностранном языке. Проклятие! Отчего она не поет цыганский романс или что-либо подобное? А еще хотят, чтобы человек не засыпал.
   Донья Соль касалась пальцами клавишей, а взоры ее были устремлены куда то вдаль. Она откидывала голову, и ее грудь трепетала под музыкальными вздохами.
   Это была молитва Эльзы, плач рыжей девы о сильном человеке, прекрасном воине, непобедимом для мужчин и нежным и робким с женщинами.
   Она пела, мечтая, вкладывая в свои слова трепет страсти, и на ее глазах дрожали слезы волнения. Человек прямодушный и сильный! Воин!.. Быть может, он сидит около нее? Почему бы нет? У него не легендарная внешность героя, он груб и неловок, но она еще с ясностью энергичного воспоминания видела смелую отвагу, с которой он несколько дней тому назад бросился ей на помощь, и ту улыбающуюся уверенность, с какой он сражался с ревущим зверем, подобно тому, как вагнеровские герои сражались с ужасными драконами. Да, он ее воин.
   И с трепетом сладострастного страха, пробегавшего от кончика ее подошв и до корней волос, признавая себя уже вперед побежденной, она думала, что угадывает нежную опасность, приближающуюся к ней. Она уже видела героя, богатыря, медленно поднимающегося с дивана и устремляющего на нее взор своих африканских глаз; слышала его тихие шаги, видела, как он кладет руку на ее плечи и огненным поцелуем в шею выжигает на ней печать страсти, которою отмечает ее навсегда, сделав своей рабой. Но она кончила романс, и ничего не случилось, и она не испытала другого ощущения, кроме собственного трепета боязливого вожделения.
   Разочарованная этим уважением, она повернулась вместе к нему, перестав играть. Воин грузно сидел на диване, со спичкой в руке, намереваясь в четвертый раз закурить сигару, и широко раскрыв глаза, чтобы защитить себя от охватывающего его оцепенения.
   Увидав ее с устремленными на него глазами, Галльярдо вскочил. Настал решительный момент. Герой сейчас направится к ней, чтобы сжать ее в своих пламенных объятиях, чтобы победить, сделать ее своей...
   -- Доброй ночи, донья Соль... Я ухожу, -- ужо поздно. Вы наверное хотите отдохнуть.
   От наплыва удивления и досады она тоже встала и, не зная, что делает, протянула ему руку... Глупый и простодушный, как герой!..
   В мозгу ее в беспорядке промелькнули все женские условности, традиционные приличия, которые не забываются ни одной женщиной даже в моменты наибольшей непринужденности в обращении. Ее желание было неисполнимо... Первый раз, что он пришел к ней в дом... Ни малейшей тени сопротивления... Самой идти к нему?.. Но, пожимая руку матадора, она увидела его глаза, которыми он умел лишь смотреть с страстной неподвижностью, доверяя их немому упорству свои робкие надежды, свои безмолвные желания.
   -- Не уходи... Идем! Идем!
   И она не сказала ничего больше.

IV.

   Большое удовлетворение тщеславия присоединилось теперь к другим многочисленным причинам, побуждавшим Галльярдо гордиться собой.
   Разговаривая с маркизом де Мораима, он смотрел на него с почти сыновней нежностью. Этот сеньор, одевавшийся как сельский житель, сильный центавр в штанах и искусный в забаве с гаррочей, был знатнейшая личность и мог бы покрыть себе грудь лентами и крестами, и в королевском дворце парадировать в вышитом мундире. Его отдаленные предки прибыли в Севилью с королем, изгнавшим мавров, а более близкие -- были друзьями и советниками монархов. И этот знатный сеньор, добрый и искренний, хранивший в простоте своей сельской жизни свое знаменитое происхождение, был для Галльярдо вроде близкого родственника. Сын башмачника гордился этим, словно он на самом деле вошел в семью. Маркиз де Мораима был ему дядей, хотя он и не мог публично заявить об этом, и родство было лишь с левой стороны. Также и все эти сеньоритосы-родственники маркиза были теперь родственниками и ему.
   Жизнь и привычки Галльярдо изменились. Он редко бывал в кофейне на улице Las Sierpes, где собирались любители боя быков, -- люди добрые, простые и восторженные, но мало значительные; мелкие торговцы, рабочие, превратившиеся в хозяев, скромные чиновники, люди без профессии, жившие на неведомые средства, без иных занятий, кроме разговоров о быках.
   Галльярдо проходил перед окнами кафе, кланяясь своим почитателям, махавшим ему руками, чтобы он вошел.
   -- Сейчас, -- говорил он и шел в аристократический клуб на той же улице.
   Сыну сеньоры Ангустиас нравилось вращаться в такой знатной среде. Молодые люди говорили здесь о лошадях, женщинах и дуэлях. В одной из зал фехтовали, в другой -- с вечера и до утренней зари всю ночь напролет играли в карты.
   Галльярдо приняли в клуб, как оригинальное исключение, потому что он был приличный тореро, хорошо одевался, тратил много денег и имел хорошие связи.
   Тореро много играл в карты, то и дело проигрывал, и большие куши, -- иногда в вечер тысяч десять и более песет, -- и это было лучшим способом войти в тесное общение с его новым "родством".
   Страсть к игре быстро охватила матадора до того, что за картами он иногда забывал знатную сеньору, представлявшую для него все, наиболее интересное в мире. Однажды в игорном зале потухло внезапно электричество. Наступила полнейшая темнота и общее замешательство. Среди этого смятения раздался повелительный голос Галльярдо:
   -- Спокойствие, сеньоры! Ничего особенного не случилось. Игра продолжается. Пусть принесут свечи.
   И партия продолжалась. А партнеры его более восхитились его энергичными словами, чем даже отвагой в боях с быками.
   Приятели уполномоченного спрашивали его о проигрышах Галльярдо. Он на пути к разорению: все, что дают ему бои быков, он сносить на зеленое поле? Но дон Хосе только презрительно улыбался, подчеркивая славу своего матадора.
   -- В этом году у нас больше, чем когда либо контрактов и приглашений. Мы утомимся убивать быков и загребать деньги. Пусть дитя тешится. Для этого он работает, и есть то, что он есть, первый человек в мире!
   И дон Хосе торжествовал, видя, что восхищаются его вдохом и за картами, и что он допущен в тот круг, куда не все имеют вход.
   Галльярдо не только посещал аристократический клуб, но иногда бывал даже и в обществе Сорока пяти. Это было нечто вроде сената тауромакии. Весной и летом члены этого общества собирались в вестибюле своего клуба и сидели здесь в креслах из камыша, ожидая телеграмм о боях быков, летевших к ним со всех концов Испании. Они не очень то доверяли мнению газет, притом им нужно было иметь сведения раньше, чем выйдут газеты. Получив телеграммы, члены общества обсуждали их с почти благоговейной серьезностью, делали разные предположения и т. д. Этим занятием они очень гордились. Уполномоченный Галльярдо с шумным и задорным энтузиазмом несколько нарушал степенность и важность их среды, но его терпели в ней, как старинного члена и смеялись над его "слабостями". Нередко, когда вопрос заходил о Галльярдо, о "доблестном тореро", у которого мало искусства, они боязливо посматривали на дверь.
   -- Вот идет Пепе, -- объявлял кто-нибудь, и разговор умолкал.
   На Пасху и в другие большие праздники в Севилье, когда знатные поклонники боя быков являлись приветствовать Cuarento y cinco" {"Сорок пять".}, прислуга, обыкновенно ходившая во фраках, наряжалась в белые парики, панталоны до колен и в красные с желтым ливреи.
   По вечерам, когда являлся декан общества, маркиз де Мораима, члены "Сорока пяти" усаживались вокруг него в мягких креслах, а знаменитый ganadero {Ganadero -- собственник стада быков.}, в качестве председателя, занимал сидение, выше других, нечто вроде трона. Начинался разговор неизменно о погоде. Большая часть членов общества были "ганадеросы" и богатые землевладельцы, которые всегда в зависимости от произрастания земных плодов и от изменчивости погоды.
   Маркиз излагал членам общества свои наблюдения приобретенные им во время нескончаемых поездок верхом по андалузским равнинам.
   Жестокий бич этих равнин -- сушь вызывала разговоры, длившиеся целые вечера, и когда, после долгих недель ожидания, из нахмурившегося неба падало несколько крупных и знойных капель дождя, знатные сельские сеньоры радостно улыбались, потирая себе руки, и маркиз де Мораима поучительно говорил, посматривая на большие мокрые круги, увлажнявшие тротуар:
   -- Хвала Господу! Каждая из этих капель -- монета в пять дуросов.
   Когда погода не озабочивала "Сорока пяти", предметом разговора были вообще стада, и в особенности быки, о которых говорили с нежностью, точно членов общества связывали с ними узы родства.
   Из десяти бычков восемь или девять предназначались на мясо, после того как их отвага и храбрость были подвергнуты испытаниям. Только один или два, выказавшие себя перед острием гаррочи упорными и смелыми, считались "боевыми" животными. Их отделяли и окружали всевозможными заботами. И какими заботами! Каждый такой бык стоил дороже содержания целой семьи. Когда его продавали для боя быков, нужно было заботиться о нем до последней минуты, чтобы он не осрамился и явился на редондель с честью для девиза "ганадерии", который развевался на его шее.
   Маркиз, считавшийся знаменитым "ганадеро", рассказывал много о своих быках. Так, между прочим, он говорил о "Лобито", старом быке, уверяя, что не продаст его, хотя бы давали ему за него всю Севилью с ее Жиральдой {Giralda -- знаменитый старинный флюгер на колокольне в Севилье.}.
   Когда маркиз ездил в своем имении на пастбища, ему стоило лишь крикнуть: "Лобито!" -- и бык бежал на встречу своему хозяину, тыча мордой в сапоги всадника. Тот спешивался, доставал кусок шоколада и давал его "Лобито", а бык благодарно кивал головой, вооруженной чудовищными рогами. Положив руку ему на шею, маркиз спокойно шел в самую гущу быков, взволнованных и раздраженных присутствием человека в их среде. Но Лобито шел, как собака, прикрывая хозяина своим туловищем и смотрел во все стороны, внушая уважение товарищам своими сверкающими глазами и громадными рогами.
   -- Бык, -- говорил маркиз, -- самое благородное животное в мире. Вот вам хоть бедный "Коронель". Помните вы это сокровище?
   И он показывал большую роскошную фотографию, на которой маркиз в более юных годах со своими дочерьми -- еще девочками -- был изображен на лугу, сидящим на спине огромного быка. Это и был "Коронель". Он выказывал необычайную нежность к хозяину и его семье. После долгих колебаний маркиз продал его для цирка в Памнелопп и сам присутствовал на том бое быков, где "Коронель" поразил весь цирк неслыханной храбростью и отвагой. Всех лошадей пикадоров он уже поднял по очереди на рога, и всадники так и летели с седла. Публика требовала еще и еще лошадей, а Коронель продолжал держаться образцово. Когда наконец был дан знак председателем сразить его, маркиз, сидевший в ложе, сам не зная как, очутился вдруг за оградой около маэстро, приготовлявшего свою мулету.
   -- Коронель! -- крикнул маркиз.
   Бык поднял голову, увидел звавшего его и понесся к нему по прямой ливии. Но в средине он умерил бег и медленно приблизился к маркизу, пока не коснулся рогами протянутых к нему рук. Он подходил с шеей, окрашенной струйками крови, лившейся из под палочек, воткнутых в неё, и с оторванными кусками шкуры, из под которых виднелись открытые синие мускулы.
   -- Коронель, сын мой!
   И бык, точно понимая эти взрывы нежности, поднимал морду и лизал бакенбарды маркиза.
   -- Зачем ты привел меня сюда? -- говорили, казалось, его гордые налившиеся кровью глаза.
   И маркиз, не зная, что делает, несколько раз поцеловал быка в нос, увлаженный бешеным мычанием.
   ' -- Не надо убивать его! -- крикнула какая-то добрая душа на скамейках амфитеатра, и вся публика повторила этот крик, и в то же время на скамьях махали платками, словно летали стаи белых голубей.
   -- Я взял его обратно, -- говорил взволнованный маркиз, -- вернул импрессарио его две тысячи песет, и готов был бы отдать за него все мое имущество. Через месяц пастбища Коронель совсем поправился. Я решил, чтобы храбрец этот дожил до старости. Но не везет славным в этом мире. Коварный бык, не стоивший и копыт его, предательски убил его рогом.
   Когда Галльярдо начал посещать общество "Сорока пяти", новый предмет разговора сменил здесь нескончаемые рассуждения о быках и полевых работах.
   Тут, как и везде в Севилье, говорили теперь о "Плумитас", знаменитом своей отвагой разбойнике, которому ежедневно доставляли новую славу бесполезные усилия его преследователей. О нем печатались целые столбцы в газетах, делались правительству запросы в Кортесах, мобилизовали чуть ли не настоящую армию для его поимки в то время, как Плумитас, всегда был один. Союзниками его были винтовка и быстрый конь и скользил, он как призрак, среди искавших его. Когда их было немного, он смело шел им на встречу и некоторых сражала его пуля. Сельские же бедняки, несчастные рабы огромных поместий, чтили и уважали его, считая разбойника мстителем за голодных, быстрым и жестоким карателем по образцу древних судей, вооруженных с ног до головы, странствующих рыцарей. Он требовал денег от богатых и время от времени помогал бедной старухе или поденщику, обремененному семьей. Подобного рода великодушие возвеличивалось комментариями деревенской толпы, у которой имя "Plumitas" всегда было на устах. Но эта толпа была слепа и нема, если о нем спрашивали солдаты, высланные в погоню за ним. Все помещики Севильи и Кордовы платили ему нечто вроде контрибуции.
   -- Плумитас был вчера у меня на мызе, -- говорил в обществе "Сорока пяти" богатый землевладелец. -- Мой старик пастух выдал ему тридцать дуросов, и, позавтракав, он ушел.
   Маркиз тоже говорил о Плумитасе без всякого негодования, улыбаясь, словно дело шло об естественном и неизбежном биче. Он дал приказание во всех мызах и всем пастухам обширных своих владений давать всегда Плумитасу то, что он потребует, и кормить его. Зато разбойник и говорил о нем с похвалой и богатый ганадеро мог разъезжать один, где только пожелает.
   -- Когда-нибудь заглянет Плумитас и к тебе в "Ринконаду", -- говорил Хуану маркиз со своей серьезной андалузской медленностью.
   -- Проклятие! -- вспыхивал матадор. -- Мне вовсе не интересно видеть его. За что же я буду платить ему контрибуцию?
   И действительно ему далеко не интересно встретиться с разбойником в своей поездке в Ринконаду... Он -- человек храбрый, сражающий быков, и на арене ни во что ставит свою жизнь, но эти профессионалы в убийстве людей внушали ему беспокойство и страх неизвестного.
   Семья тореро жила на мызе. Сеньора Ангустиас любила деревенскую жизнь, любила ее также и Кармен, да и здоровье двух детей торговца, живших у матадора, нуждалось в деревенском воздухе. Галльярдо обещал скоро приехать к семье, но то и дело откладывал свой приезд под разными предлогами. Он жил в городе холостяком, что давало ему возможность полной свободы в его отношениях с доньей Соль.
   Эту эпоху своей жизни он считал самой счастливой. Иногда матадор забывал даже о том, что существует Ла Ринконада и ее обитатели.
   Верхом на горячих конях, в тех же костюмах, в каких они познакомились друг с другом впервые, ездили они одни, или же иногда в обществе дон Хосе смотреть быков на ближайших к Севилье пастбищах, или же делать испытания бычкам во владениях маркиза. И донья Соль, поклонница опасностей, приходила в восторг, когда молодой бычок, вместо того, чтобы бежать, поворачивался, почувствовав укол гаррочи, и кидался на нее, так что Галльярдо должен был приходить ей на помощь.
   Иногда они направлялись к станции "дель Эмпальме" -- самый значительный центр вывоза быков-борцов для всей Испании. Это были обширные дворы вблизи станции железной дороги. Тут виднелись целые дюжины громадных ящиков из серого дерева, поставленных на колеса с двумя подъемными дверями -- в ожидании лучшего времени экспорта, а именно весны. Хитрость, придуманная человеком, коварное человеческое искусство достигло того, что также легко, как с товаром, справлялось с быками, с этими животными, привыкшими к свободе полей. Быков, которых нужно было отправить с поездом железной дороги, гнали из далеких пастбищ во весь дух по широкой и пыльной дороге, а около станции Эмпальме вожатые принуждали их к непомерной быстроте бега, чтобы лучше обмануть.
   Впереди ехали верхом полным галопом пастухи и подпаски, с пиками за плечами, за ними бежали благоразумные "кабистрос", прикрывая вожаков своими огромными рогами, а затем неслись рысью необузданные быки, животные, предназначенные к смерти, окруженные прирученными быками не позволявшими им сойти с дороги, а также сильными "вакерос" {пастухи коров -- vaqua}, бежавшими с пращей в руках и готовых приветствовать камнем из пращи ту пару рогов, которая отделилась бы от остальных.
   Передовые всадники, добравшись до дворов, сторонились, оставаясь за воротами, а весь гурт быков, облака пыли, топот йог, мычанье и звон бубенчиков -- врывались в огороженное пространство с безумной стремительностью, и за хвостом последнего животного моментально запирались ворота. Люди, сидящие на заборе дворов или у окон галерей, возбуждали быков криками и махая шапками. Быки бежали в первый двор, не дав себе отчета в том, что они здесь взаперти, думая, что еще находятся в свободном поле. "Кабестрос", наученные опытом и повинуясь пастухам, лишь только проходили через ворота, отходили в сторону и спокойно давали пронестись вихрю бежавших сзади них быков. Во втором дворе быки останавливались с удивлением и колебанием, видя впереди стену а, сзади, скрытые за ними ворота.
   Тогда начиналось сажание их в ящики. Один за другим бок, криками и ударами гаррочей, направлялся к узкому проходу, в средине которого стоял громадный пустой ящик с двумя поднятыми дверьми. Это было нечто вроде маленького туннеля, через отверстие которого виднелось свободное пространство других дворов, где росла трава и весело прогуливались кабестрос: фикция дальних пастбищ, манившая пленного быка.
   Он медленно шел по узкому проходу, чуя опасность, боясь ступить ногами на покатый деревянный помост, ведущий к большому ящику, стоящему на колесах. Бык угадывал опасность в этом маленьком туннеле, который ему было необходимо пройти. Его понукали к тому беспрерывными уколами в заднюю часть туловища, которые наносили люди, сидящие в галереях. На верху ящика, где были спрятаны столяры, ждавшие мгновения, чтобы опустить подъемные двери, висела колеблющаяся красная тряпка. Уколы, крики, красная тряпка, плясавшая перед его глазами, дразня его, и зрелище товарищей, пасущихся по ту сторону прохода, побуждали, наконец, быка решиться. Он быстро вбегал в маленький туннель, так что деревянный помост весь дрожал под его ногами. Но едва он ступал в туннель, спереди опускалась дверь и, прежде, чем он мог обернуться, и сзади. Железные затворы тотчас гремели, и животное оставалось в темноте и безмолвии, пленником в маленьком пространстве, где ему возможно было только лечь. Из отверстия сверху бросали тогда быку охапки травы, и служащие подкатывали походную тюрьму на маленьких колесах к станции железной дороги. Тотчас же другой громадный ящик на колесах ставился в проходе для другого быка и таким образом дальше, пока все быки не были отправлены.
   Донья Соль с энтузиазмом, жаждущим красок, восхищалась этим производством и ей хотелось, подражая пастухам и вакеросам, скакать во весь дух по необъятным равнинам, и чтобы за нею несся гурт быков, с острыми рогами и костлявыми головами, которые одним легким движением могли причинить смерть.
   Когда рассеялось первое опьянение счастья связи Галльярдо с доньей Соль, он с изумлением смотрел на сеньору, в часы наибольшей близости, спрашивая себя, все ли дамы большого света похожи на нее?
   Капризы ее и странные причуды ошеломляли тореро. Он не отваживался говорить ей ты. Раз он попытался, было, это сделать, но в ее глазах с золотистым отблеском мелькнуло такое выражение изумления, что он тотчас же перешел на вы.
   Наоборот, она говорила ему ты, но лишь в интимности; когда же ей случалось писать ему коротенькие записки, она титуловала его вы и весь тон ее был в них самый что ни на есть вежливо-холодный.
   -- Эта гаши! -- думал про себя Галльярдо. -- Точно она вечно жила лишь с негодяями, которые письма ее показывали всему свету, и она опасается. Можно было бы сказать, что она не считает меня кабальеро, потому что я матадор.
   Иногда, когда он знал наверное, что она дома, лакей важного вида загораживал ему дорогу, объявляя: -- Сеньоры нет дома, -- сеньора вышла. -- А когда он снова приходил, донья Соль принимала его, протягивая объятия, жадно прижимая к груди с расширенными и блуждающими глазами, с странным светом в них, который, казалось, отражал умственное расстройство.
   -- Отчего ты так надушен, -- говорила она иногда. -- Я хотела бы, чтобы от тебя несло запахом лошади. Какой это роскошный запах... Тебе не нравится? Скажи, что нравится, Хуанин, скотинка Божья, животное мое.
   Однажды в сладком полумраке спальни доньи Соль, Галльярдо почувствовал некоторый страх, услыхав ее слова и видя ее глаза:
   -- Я бы хотела бегать на четырех лапах. Я желала бы быть быком, чтобы ты стоял передо мной со шпагой в руке. Тогда я принялась бы бодать тебя! Вот сюда... сюда...
   И сжатыми кулаками, которым нервность придавала силу, она наносила страшные удары тореро, тело которого было прикрыто лишь легким шелковым трико. Галльярдо откидывался назад, не желая сознаться, что женщина может сделать ему больно.
   -- Нет, я не хочу быть быком. Теперь я желала бы быть собакой... собакой пастуха с громадными клыками, и, выбежав на дорогу, лаять на тебя. "Видите ли вы этого тщеславного человека, который убивает быков и которого публика считает необыкновенно храбрым? А я вот съем его! Съем его вот так! Аааам!.."
   И с истерическим наслаждением она вцепилась зубами в руку тореро, кусая его вздувшуюся мышцу. Матадор крикнул от боли и вырвал руку у этой красивой полунагой женщины с головой словно усеянной золотыми змейками, как у пьяной вакханки.
   Донья Соль, казалось, приходила в себя.
   -- Бедняжечка!.. Ему сделали больно! И была это я... я, которая по временам теряю разум. Дай мне поцеловать этот укус, чтобы его вылечить. Дай мне поцеловать все твои такие хорошенькие рубцы. Бедный мой дикаренок, ему сделали больно
   И красивая фурия становилась кроткой и нежной, как кошечка, ласкаясь к тореро.
   Галльярдо, понимавший любовь по-старинному, с интимностями как бы брачной жизни, никогда не мог добиться того, чтобы провести хоть раз целую ночь в спальне доньи Соль.
   Она, утолив свои желания, всегда выгоняла его.
   -- Иди, иди. Мне нужно быть одной. Все мужчины мне противны. Они такие скучные...
   Однажды тореро, видя, что она склонна к дружеским сообщениям, любопытствуя о ее прошлом, спросил, правда ли то, что говорят о королях и выдающихся личностях, промелькнувших в существовании доньи Соль.
   На этот вопрос она ответила холодным взглядом своих светлых глаз.
   -- А тебе что за дело? Быть может ты ревнуешь?.. Если-б все это и было правда, что в том?
   Долго молчала она с блуждающим взглядом, -- взглядом безумия, всегда сопровождаемым нелепыми мыслями.
   -- Ты, должно быть, бил женщин, -- сказала она, с любопытством смотря на него. -- Не отрицай этого. Мне очень интересно. Нет? Никогда не бил?
   Галльярдо протестовал с достоинством мужественного человека, неспособного бить существо, которое слабее его.
   Донья Соль выказала некоторое разочарование, услыхав его объяснения.
   -- Когда-нибудь ты должен будешь побить меня. Я желаю знать, что это такое, -- сказала она с решимостью.
   Но лицо ее тотчас потемнело, брови нахмурились, и голубоватый блеск сверкнул в ее золотистых зрачках.
   -- Нет дикарь мой, ты не слушай меня, не пытайся этого сделать; в проигрыше остался бы ты.
   Как-то раз вечером в начале весны, они оба возвращались домой после испытания бычков на пастбищах маркиза, который тоже с несколькими всадниками ехал с ними, но немного позади по большой дороге.
   Донья Соль в сопровождении матадора повернула лошадь на мягкие луга.
   Заходящее солнце проливало нежный алый свет на зелень долины, пестрящую белыми и желтыми полевыми цветами. На этом пространстве, где все кругом принимало как бы красноватый отблеск далекого пожара, выделялись узкие и длинные тени лошадей и всадников. Тени гаррочей у них за плечами казались такими гигантскими, что темные их очертания терялись на горизонте. С одной стороны блестела река, словно раскаленное стальное лезвие, наполовину скрытое в траве.
   Донья Соль посмотрела на Галльярдо повелительным взором.
   -- Обними меня за талию.
   Матадор повиновался, и они так и ехали с лошадьми, идущими бок о бок, и всадниками, прижимавшимися друг к другу. Сеньора смотрела на слившиеся их тени, и они продолжали ехать под волшебным освещением, покачиваясь на медленном шагу лошадей.
   -- Мы как бы живем в другом мире, -- шептала донья Соль, -- в мире легенд; нечто вроде тех лугов, которые вытканы на коврах. Сцена из рыцарских романов; рыцарь и его амазонка путешествуют вдвоем с копьем на плече, влюбленные, в поисках, за приключениями и опасностями. Но ты ничего этого не понимаешь, мой милый зверь. Ты ведь не понимаешь меня, не так ли?
   Тореро улыбнулся, показывая свои зубы, здоровые и крепкие, блестящей белизны, Она как бы привлеченная грубым его невежеством, еще ближе прижалась к нему, уронив голову на плечо тореро, и трепет пробежал по ее телу от щекотавшего ее дыхания Галльярдо.
   Так ехали они молча. Донья Соль, казалось, заснула на плече тореро. Вскоре она открыла глава, и в них было странное выражение -- предвестник самых неожиданных ее вопросов.
   -- Скажи, ты никогда не убивал человека?
   Галльярдо вздрогнул и в своем изумлении даже отстранился от доньи Соль. Кто?.. Он?.. Никогда!..
   -- Так у тебя не было даже желания убить кого-нибудь! А я думала, что тореросы...
   Солнце зашло. Луг утратил свое фантастическое освещение, река потухла, и сеньора увидела, что ковер, которым она так восхищалась, потемнел и стал самым обыденным. Другие всадники ехали далеко, но она пришпорила лошадь, чтобы присоединиться к ним, не сказав ни слова матадору, как будто забыв о его существовании.
   На праздники Пасхи вернулась в город семья тореро. Он выступил в Севилье в пасхальном бое быков. Впервые ему приходилось выходить на арену в присутствии доньи Соль после того, как они познакомились; и это тревожило его, и он мучился сомнениями в удаче.
   Сверх того, в Севилье он не мог выступать без особого волнения. Здесь все его знали с детства; это была его родина; тут были и самые ярые его враги.
   В субботу на Пасхе для предстоящего зрелища должны были пригнать во двор цирка быков из пастбища Таблады.
   В полночь все жилые дома и постоялые дворы по дороге, ведущей от пастбищ к цирку были оживлены точно на ярмарке. Окна домов блестели светом и внутри слышались звуки рояля, и шли танцы, а в трактирах раздавались крики, смех, звон гитар, стук стаканов.
   Около часа ночи проехал по этой дороге всадник быстрой и мелкой рысцой. Это был "авизо", пастух; он останавливался у освященных домов и трактиров, извещая, что гурт быков пройдет через четверть часа, для того, чтобы везде потушили огни и все погрузилось бы в молчание.
   Этому приказу, именем национального праздника, повиновались более быстро, чем повелениям властей. Дома тонули теперь в темноте, говор людской умолк, газовые фонари погасли один за другим. Наверху над громадными кущами деревьев сверкали звезды в безмолвии пространства; внизу, на земле, слышалось легкое движение и сдержанный шепот. Это были притаившиеся в темноте зрители. Ожидание казалось им долгим, пока не послышался наконец вдали звон приближающихся бубенчиков. Это "они", "они"!
   Сначала, полным галопом пронеслись всадники с пиками на перевес. Это были пастухи. За ними ехала верхом кучка гаррочистов-любителей, и в числе их донья Соль, вся трепещущая, приятно возбужденная этим безумным галопом в темноте.
   И, наконец, бешено дребезжа бубенчиками, как кошмар, пронеслось дикое стадо быков, испуганных и раздраженных криками, галопирующих всадников, преследующих их своими пиками и замыкающих шествие.
   На другое утро, в день боя быков, Галльярдо встал рано, ел, как всегда перед выступлением на арену мало и один, -- прощание с матерью и женой сильно расстроило и раздражило его.
   -- Словно меня ведут на виселицу... До скорого свидания. Будьте же спокойны: ничего не случится.
   И он сел в экипаж, который тронулся среди густой толпы, собравшейся на улице, чтобы пожелать ему всякой удачи.
   Выступление Галльярдо сопровождалось для него шумным успехом. Выйдя на редондель и услыхав аплодисменты зрителей, матадор ободрился. На его суеверную душу и самый песок редонделя имел некоторое влияние. Он вспоминал обширный цирк Валенсии и Барселоны с их белесоватой почвой, темный песок более северных городов Испании и красноватую землю большого Мадридского цирка. Песок Севильи был совершенно иной, -- песок Гвадалквивира, ярко-желтый, словно это была толченая краска. Когда из выпотрошенных рогами быков лошадей лилась на этот песок кровь, словно из ведра, у которого сразу вышибли дно, Галльярдо вспоминались цвета национального знамени, те самые, что развевались на крыше цирка.
   И в этот вечер Галльярдо, опьяненный аплодисментами, солнцем, глухим шумом толпы и видом белой мантильи и голубого платья, которые высовывались над балюстрадой ложи, даже превзошел самого себя.
   Второго быка, которого ему было назначено убить, Галльярдо велел Насионалу заманить ловким маневром плаща к тому месту редонделя у самой ложи, где виднелось голубое платье и белая мантилья.
   Рядом с доньей Соль сидел маркиз и две его дочери.
   Матадор подошел к решетке со шпагой и мулетой в руках, сопровождаемый взорами всех зрителей, остановился против ложи доньи Соль и снял шляпу. Он хотел "поднести" ("brindar") своего быка племяннице маркиза де-Мораима. Кончив свой "бриндис", он сделал полуоборот, бросил шляпу на землю и ждал, чтобы ему подвели быка с приманкой плаща. Тореро желал сразить быка у самых глаз доньи Соль. Каждое его движение мулетой сопровождалось возгласами восторга публики и криками беспокойства за него. Рога так и мелькали у груди Галльярдо; казалось невероятным, чтобы он остался жив. Немного спустя он кончил забаву с мулетой и со страшной быстротой бросился со шпагой вплотную на зверя, и на несколько минут человек и животное как бы слились вместе.
   Когда матадор отшатнулся от быка и остался стоять неподвижно, бык неверными шагами кинулся бежать со страшным ревом, с высунутым языком и красной от крови рукоятью шпаги, едва видневшейся на окровавленной шее. Сделав несколько шагов, он упал. Публика поднялась, как один человек, и бешено аплодировала Галльярдо.
   Матадор поклонился по направлению к ложе, со шпагой и мулетой в руках, в то время как зрители на скамьях передавали друг другу маленький сверточек -- батистовый тонкий, вышитый платочек сеньоры, продетый в брильянтовое кольцо, которое она дарила матадору взамен его "бриндис".
   По возвращении Галльярдо домой в сопровождении горячо аплодирующей толпы, брильянтовое кольцо переходило из рук в руки его домашних, особенно женщин, которые восхищались им. Только Кармен сделала гримасу, увидав его.
   -- Очень красиво, -- сказала она и передала скорее кольцо золовке, точно оно жгло ей руки.
   После этого боя быков для Галльярдо началось время его путешествия. Он ехал в Мадрид, а потом ему нужно было побывать на всех аренах Испании.
   Матадор переходил от торжества к торжеству.
   В него, казалось, влилась новая живая сила.
   До выступления на арену его обыкновенно мучили жестокие сомнения и неуверенность, похожая на страх. Но едва он вступал на редондель, все эти страхи исчезали и он выказывал безумную отвагу, всегда сопровождавшуюся удачей.
   Часто, тоскуя по донье Соль, он чувствовал потребность поговорить о ней с Насионалом, который видел ее издали. Не раз смеялась она, когда Хуан рассказывал ей об оригинальностях бандерильеро.
   Но Насионал принимал дружеские излияния маэстро с суровым лицом.
   -- Тебе бы следовало забыть эту сеньору, Хуан. Семейный очаг выше всего. Притом мне кажется, что Кармен знает больше, чем ты думаешь. Бедняга, у нее свой нрав, и если она выйдет из себя, то наделает нам хлопот.
   Но Галльярдо лишь пожимал плечами.
   -- Ты не знаешь, что такое эта сеньора, и поэтому но понимаешь моих чувств. Не читай мне проповеди и молчи.
   Матадор теперь не получал уже писем из Севильи. Донья Соль уехала заграницу. Он видел ее раз в Сан-Себастиано, где он выступал в бое быков. Красивая сеньора купалась в Биарицце и приехала в обществе французских дам, желавших познакомиться с тореро. Он видел ее только раз. Затем она уехала и он имел о ней лишь неопределенные сведения.
   Донья Соль скиталась по элегантным морским курортам. Он узнал, что она путешествует в Англии, потом она поехала в Германию слушать оперы, которые ставились в изумительном театре, открывавшем свои двери лишь раз в год на несколько недель. Галльярдо отчаивался увидеть ее снова. Донья Соль была перелетной птицей, беспокойной и ищущей приключений, и нельзя было надеяться, что она вторично совьет себе на заму гнездо в Севилье.
   Эти мысли опечаливали тореро, обнаруживая всю власть, какую эта женщина имела над его телом и волей. Не видеть ее больше? Для чего тогда подвергать опасности свою жизнь и быть знаменитым. На что ему аплодисменты толпы? Уполномоченный успокаивал его. Она вернется хотя бы еще на год. Со всеми своими безумными причудами донья Соль -- женщина практичная, умеющая беречь свои интересы. Ей еще нужна помощь маркиза для того, чтобы распутать весьма запутанные дела по наследству оставленному ей мужем.
   Матадор в конце лета вернулся в Севилью, хотя осенью ему предстояло еще множество боев быков. Но он хотел воспользоваться почти месячным отдыхом. Семья его жила на купаньях в Сан-Лукаре, так как здоровье двух золотушных детей мелкого торговца требовало морского лечения.
   Галльярдо задрожал от волнения, когда однажды уполномоченный сообщил ему, что донья Соль неожиданно приехала в Севилью.
   Матадор немедленно же пошел к ней и при первых же ее словах оробел от холодной любезности и выражения ее глаз.
   Она смотрела на него, словно он был другой. В ее взорах можно было прочесть изумление, возбужденное в ней грубой внешностью тореро и глубоким различием между нею и этим человеком, убивающим быков.
   Он также угадывал пропасть, которая, по-видимому, раскрывалась между ними. И она казалась ему другой женщиной, знатной сеньорой из иной страны и иной расы.
   Они говорили спокойно. Она как бы забыла о прошлом, а Галльярдо не смел ей напомнить о нем и не отваживался сделать ни малейшего шага к сближению, опасаясь взрыва ее гнева.
   -- Севилья, -- говорила донья Соль, -- очень миленький, очень приятный городок, но на свете есть многое получше ее. Предупреждаю вас, Галльярдо, что скоро уже я снимусь с якоря и навсегда отчалю от Севильи. Вижу, что здесь мне придется порядочно поскучать. Мне сдается, будто мне подменили мою Севилью.
   Она уже не говорила ему ты. Дни шли, а тореро, посещая донью Соль, не решался вспоминать о прежнем. Он ограничивался тем, что молча смотрел на нее своими африканскими глазами боготворящими и увлажненными слезами.
   -- Я скучаю здесь. Скоро уеду, -- повторяла сеньора ему всякий раз, когда они виделись.
   Теперь снова слуга с внушительной наружностью выходил к тореро, заявляя, что сеньоры нет дома, когда Галльярдо наверное знал, что она никуда не выходила.
   Галльярдо сообщил ей однажды о необходимости ехать к себе в Ринконада, чтобы осмотреть прикупленные уполномоченным в его отсутствие земли, засаженные оливковыми деревьями, а также взглянуть и на полевые работы.
   Мелькнувшая у доньи Соль мысль сопровождать матадора в этой поездке, вызвала на ее лице улыбку, так она ей понравилась по своей дерзости и нелепости. Ехать на мызу, где семья Галльярдо проводила большую часть года, ворваться со скандальным шумом незаконности и греха в спокойную атмосферу домашнего очага, где этот бедный человек прозябал со своей семьей!..
   Нелепость ее желания возбудила ее. Она поедет с ним: ее интересует Ля-Ринконада.
   Галльярдо испугался. Он подумал о рабочих на мызе, о болтунах, которые могли сообщить его семье об этом путешествии. Но взгляд доньи Соль рассеял все его сомнения. Кто знает!.. Быть может эта поездка вернет ему ее прежнее расположение?
   Он попытался все-таки отговорить.
   -- А "Плумитас"? Я слышал, что он будто бы находится теперь где-то вблизи Ля-Ринконада.
   -- "Плумитас"? -- и лицо доньи Соль, хмурое от скуки, точно прояснилось от внутреннего огня.
   -- Как любопытно! Я была бы весьма рада, если бы вы могли показать мне его.
   Галльярдо стал устраивать поездку. Он собирался ехать один, но общество доньи Соль вынуждало его искать еще спутника из опасения встреч по дороге.
   Тореро отыскал пикадора Потахе. Он отличался глупостью и не боялся ничего на свете, исключая своей жены цыганки, которая кусала его, когда его палочные удары надоедали ей.
   Потахе незачем давать какие бы то ни было объяснения, только поднести ему побольше вина.
   Алкоголь и жестокие падения с лошади на редонделях держали его в беспрерывном оцепенении. У него постоянно шумело в голове и он мог только медленно произносить слова и имел смутное понятие обо всем окружающем его.
   Галльярдо просил и Насионала ехать с ними: это испытанный человек, сдержанный и молчаливый.
   Бандерильеро, как подчиненный повиновался своему маэстро, но стал роптать узнав, что с ними едет донья Соль.
   -- Семьянину не следовало бы увлекаться такими делами. Что скажут обо мне Кармен и сеньора Ангустиас, когда узнают о моем участии в поездке?
   Но когда Насионал очутился в чистом поле, сидя рядом с Потахе на передней скамейке автомобиля напротив матадора и знатной сеньоры, его досада мало по малу рассеялась.
   Он не видел хорошо донью Соль, так как она была закутана большой синей вуалью, спускавшейся с ее дорожной шляпы; на ней было надето длинное пальто из желтого шелка, -- и все же она была прекрасна! И какой разговор у нее!.. Как много она знает!..
   Не сделали они еще и половины пути, как Насионал не смотря на свою двадцатичетырехлетнюю верность жене уже извинял слабость Галльярдо и понимал его увлечение.
   Если б он был на его месте, то сделал бы тоже.
   Образование!.. Прекрасная вещь, способная придать некоторую почтенность даже величайшим грехам.

V.

   -- Пусть он назовет себя или же убирается ко всем чертям! Проклятие!.. Даже и спать не дадут человеку!
   Этот ответ маэстро, услышанный Насионалом через запертую дверь, был передан им работнику, ждавшему на лестнице.
   -- Пусть он тебе скажет, кто он такой. Иначе хозяин не согласен встать с постели.
   Было восемь часов утра. Бандерильеро подошел к окну и посмотрел вслед работнику, бежавшему по дороге к воротам мызы. Здесь его поджидал всадник, которому работник сообщил ответ и тотчас же вернулся обратно.
   -- Он говорит, что ему необходимо видеть хозяина, а по какой причине он сам объяснит.
   Насионал опять принялся стучать в дверь Галльярдо. Надо вставать. Быть может, этот человек имеет сообщить что-нибудь очень важное.
   -- Хорошо, встаю, -- ответил с неудовольствием Галльярдо, продолжая лежать в постели.
   Между тем всадник, не дождавшись ответа, подъезжал уже к дому, и работник, обменявшись здесь с ним несколькими словами, со всех ног бросился бежать, по лестнице наверх и явился к Насионалу бледный и дрожащий.
   -- Это "Плумитас", сеньор Себастиан! Он говорит, что он Плумитас и что должен видеть хозяина.
   "Плумитас"! Бандерильеро онемел от изумления. В комнате матадора раздались проклятья, сопровождаемые шелестом одежды и звуком грузного скачка с постели.
   В той комнате, которую занимала донья Соль, тоже послышалось какое-то движение, вызванное по-видимому удивительной новостью.
   -- Проклятье! Чего хочет от меня этот человек? Зачем он явился в Ринконаду? И как раз теперь?
   Галльярдо торопливо накинул на себя куртку, надел панталоны и в два прыжка спустился вниз по лестнице с слепой горячностью импульсивного темперамента. Насионал следовал за ним.
   Всадник сходил с лошади, которую держал под уздцы один из поденщиков. Группа работников собралась вблизи, с любопытством и уважением глядя на только что приехавшего.
   Это был человек среднего роста, одутловатый, белокурый, коренастого и крепкого телосложения.
   На нем была серая блуза, украшенная черным шнуром, старые протертые панталоны черного цвета с заплатами из грубого сукна посредине бедер и кожаные штиблеты, все потрескавшиеся от солнца, дождя и грязи. Живот под блузой казался очень объемистым, вследствие добавления к нему грубой фахи с большим патронташем и воткнутым за кушак револьвером и ножом.
   В правой руке он держал карабин, а голову его прикрывал сомбреро, когда-то бывший белым, теперь же грязного, неопределенного цвета. Красный шарф, обмотанный вокруг его шеи был наиболее пышным украшением его особы.
   На его широком, толстощеком лице с белокурой бородой, несколько дней уже нечесаной, на этом добродушном лице фельского дьячка выделялись только глаза. Маленькие треугольные, плавающие среди жировых складок, они напоминали собой глаза свиньи с злобным зелено-голубым зрачком.
   Когда у дверей мызы появился Галльярдо, приехавший тотчас его узнал и снял шляпу.
   -- Добрый день, сеньор Хуан, -- сказал он.
   -- Добрый день.
   -- Как здоровье вашего семейства, сеньор Хуан?
   -- Благодарю, хорошо. А здоровье вашего семейства? -- спросил матадор с автоматизмом привычки.
   -- Думаю, что хорошо. Давно уже я не видел никого из них.
   Последовало несколько минут молчания. Работники мызы, не ушедшие на полевые работы (их было более дюжины), смотрели с изумлением, в котором было нечто ребяческое, на эту столь страшную личность, очарованные темной славой, окружавшей его имя.
   Разбойник, попросив, чтобы его лошадь отвели в конюшню задали ей корму, опросил матадора.
   -- Можно мне позавтракать у вас?
   Галльярдо ответил с жестом знатного сеньора.
   -- Никто, явившись в Ринконаду, не уходит с мызы, не позавтракав.
   Все, в том числе Потахе и Насионал, отправились в кухню, громадную комнату с камином под колпаком, обычное место сборища всех служащих на мызе.
   Насионал принес бутылки с вином и стаканы.
   Плумитас протянул руку, чтобы взять стакан, но ему мешала винтовка, которую он держал между колен.
   -- Вот что, -- сказал пикадор, -- неужели ты, Плумитас, не расстаешься с этой игрушкой, даже когда приходишь в гости?
   Разбойник сделался серьезным. Ему так лучше, -- он привык так. Винтовка с ним неразлучна, даже когда он спит. Он стал смотреть во все стороны с некоторым беспокойством. В лице его виднелось выражение подозрительности, привычки никому не доверять, кроме самого себя, быть всегда на стороже и ежеминутно страшиться окружающей опасности.
   -- Слушайте, сеньор Хуан, я приехал к вам, чтобы доставить себе удовольствие видеться с вами и потому что вы кабальеро, неспособный на донос. Притом вы верно слышали кой-что о Плумитас. Не легко его забрать; кто за это возьмется, поплатится.
   Немного спустя разбойник добавил:
   -- Я -- галльярдист, знаете ли вы это. Вам я чаще аплодировал, чем вы можете вообразить себе. Видел я вас в Севилье, в Кордове, во многих других городах.
   Галльярдо изумился. Как Плумитас, преследуемый по пятам чуть ли не настоящей армией, мог спокойно присутствовать на боях быков? Разбойник в ответ улыбнулся с выражением превосходства.
   -- Я иду, куда хочу. Бываю всюду.
   Затем он стал сообщать о случаях, когда видел матадора, едущим по дороге на мызу, иногда встречая его одного, а иногда в сопровождении кого-нибудь из друзей.
   -- Когда вы ехали из Севильи прикупать к Ринконаде две мельницы, я вас встретил, а у вас было с собой пять тысяч дуросов, -- не так ли? Говорите правду. Вы видите, что у меня точные сведения. Другой раз вы ехали с вашим уполномоченным в автомобиле и везли с собой куда большую сумму.
   Галльярдо мало по малу припоминал точность сказанного и с изумлением смотрел на человека, которому все было так хорошо известно. Чтобы доказать тореро, насколько он был великодушен с ним, разбойник рассказал о случае с богатым сеньором из Кордовы. Тот ехал тоже на автомобиле. Но Плумитас всадил пулю в шофера, автомобиль остановился через несколько шагов и разбойник свел старые счеты со своим врагом.
   -- Вас я не имел в виду останавливать. Вы не из богатых. Такой же бедняк, как и я, только более удачливый в своей профессии. И если вы и нажили деньги, то сами их заработали. Я люблю вас потому, что вы отважный матадор, а у меня слабость к храбрым людям. Оба мы почти товарищи, оба мы живем тем, что подвергаем жизнь свою опасности. Поэтому, я следил за вами, чтобы никто бесстыдно не ограбил вас на дороге, говоря, что он Плумитас.
   Разбойника прервало неожиданное появление, вызвавшее тень неудовольствия на лице тореро. Проклятье! Донья Соль! Она вошла в накинутом наскоро на плечи дорожном пальто, с кое как поспешно причесанными и свернутыми золотистыми волосами. Плумитас на мызе! Что за счастье! Ночью она думала о нем, решив ехать верхом на следующее утро, в надежде встретить его где-нибудь в окрестностях Ринконада. И вдруг он сам сюда явился!.. Донья Соль ожидала увидеть нечто вроде оперного бандита, высокого, стройного, с бледным лицом, одетого в черный бархат.
   Она озиралась по сторонам, но видела перед собой только какого то незнакомца, что-то вроде полевого сторожа с винтовкой в руках.
   -- Доброе утро, сеньора маркиза. Как здоровье вашего дяди сеньора маркиза?
   Галльярдо был поражен словами разбойника. Этот человек знал все и всех, он знал, кто такая донья Соль.
   Как бы угадывая вопрос в глазах доньи Соль, устремленных на него, Плумитас добавил:
   -- Не удивляйтесь, сеньора маркиза, что я вас знаю. Часто видел я вас, когда вы с маркизом и другими сеньорами ездили всаживать гаррочи в молодых бычков. Вы, сеньора, самая отважная и самая прекрасная женщина в мире. Мужчины должны были бы идти друг на друга с кинжалами из-за ваших небесных глаз.
   Бандит с энтузиазмом, южанина отыскивал все новые выражения для прославленья красоты доньи Соль.
   Она бледнела, глава ее расширялись приятным ужасом, и она начинала находить разбойника интересным. Не явился ли он на мызу только для нее? Не намеревался ли он похитить ее и увести в горные тайники, с голодной жадностью хищной птицы возвращаясь в свое гнездо на высоты с добычей из долин.
   Тореро тоже встревожился, услыхав эти восхваления бандита. Проклятие! У него же на мызе и под самым его носом!
   Бандит, казалось, быстро понял впечатление, произведенное его словами, и добавил:
   -- Простите, сеньора маркиза. Это лишь болтовня, не более того. У меня четверо детей и жена, и бедняжка выплакала обо мне все глаза.
   И как бы желая выказать себя приятным донье Соль, он стал осыпать восторженными похвалами ее семью. Маркиз де Мораима один из тех людей, которых он более всего уважает в мире.
   -- Если б все богатые были похожи на него! Больной лихорадкой пролежал я в шалаше одного из его пастухов долгое время. Маркиз знал об этом и ничего не сказал. Он распорядился, чтобы в его имения мне давали все, о чем я попрошу и оставляли бы меня в покое. Такие вещи не забываются.
   Горячность, с которой говорил бандит о своей благодарности маркизу нимало не тронула донью Соль. Так вот что представляет из себя знаменитый Плумитас! Ничтожная личность, добрый, мирный человек, -- кролик, которого все, обманутые молвой, считали за волка.
   -- Какие ужасные бывают богачи, -- продолжал бандит. -- Некоторые из них так сильно заставляют страдать бедняков! Близ моей деревни живет богач, который дает деньги в рост и человек он более злой, чем Иуда. Я ему послал заявление, чтобы он не преследовал бедных людей. А он, не только не подчинился этому требованию, но донес полиции, чтобы меня схватили. В результате я сжег ему сарай, сделал ему еще некоторые другие неприятности, и вот уже более полгода он не отваживается ни ехать в Севилью, ни выйти из своего поместья из страха встретиться с Плумитас. Другой ч богач собирался прогнать бедную старушку из домика, в котором она прожила весь век, за то что она не платила ему год денег за квартиру. Когда стемнело, я отправился к тому сеньору. Он только что собирался сесть за ужин с семьей. -- "Я Плумитас я мне нужны сто дуросов", -- объявил я ему. Он мне дал эти сто дуросов и я отнес их старухе. -- "Бери, бабушка, заплати этому кровопийце, а остаток оставь себе и будь здорова".
   Донья Соль смотрела уже теперь с большим интересом на бандита.
   -- А убитые вами? Сколько вы убили людей?
   -- Сеньора, не будем говорить об этом, -- сказал разбойник серьезно.
   После довольно долгого молчания он заговорил:
   -- Вы не можете представить себе, как я живу. Зверям живется лучше. Сплю я где могу или вовсе не сплю. То я в одном конце губернии, то в другом. Надо держать глаза открытыми во всю и иметь твердую руку, чтобы внушать уважение и страх. Иначе вас продадут. Бедные люди -- добры, но бедность вещь злая. Если б меня не боялись, уже много раз я был бы схвачен и попал бы в руки полиции. По правде говоря, у меня нет друзей, кроме вот этих двух -- мой конь и вот это (он указал на винтовку). Иногда одиночество меня тяготит, и я чувствую потребность видеть людей. Давно уже желал я побывать в Ринконаде. -- "Почему бы мне не познакомиться ближе с сеньором Хуаном Галльярдо, раз я так ценю его и столько аплодировал ему?" -- Но я видел всегда вас в сопровождении друзей, или же на мызе жила ваша жена, мать и дети вашего зятя. Я знаю, что тогда бы вышло: они до смерти бы перепугались, только увидев Плумитас. Теперь же вы приехали с сеньорой маркизой, и я себе сказал: -- "Пойду приветствовать этих сеньоров и поболтаю с ними немного".
   Тонкая улыбка, которой он сопровождал эти слова, устанавливала разницу между семьей тореро и этой сеньорой, давая понять, что для него не были тайной отношения Галльярдо к донье Соль. В крестьянской душе Плумитаса продолжало жить уважение к законности брака, и он считал, что может себе позволить больше вольности с аристократической подругой тореро, чем с бедными женщинами, составлявшими его семью.
   Делая вид, что она пропускает мимо ушей эти слова, донья Соль обратилась к разбойнику с просьбой рассказать, как он дошел до такого положения.
   -- Как я дошел до этого, сеньора маркиза?.. Благодаря несправедливости и вследствие одного из тех несчастий, которые обрушиваются на нас, на бедных. Я был одним из самых толковых в нашей деревне, и работники выбирали меня всегда своим представителем, когда нужно было чего-нибудь просить у богатых. Я умею читать и писать. Чуть ли не мальчиком я был пономарем, и меня прозвали "Плумитас", потому что я все бегал за курами и выдергивал у них из хвоста перья чтобы писать. Я женился и у нас родился ребенок. Однажды ночью двое полицейских постучались ко мне в дом и увели меня из деревни на гумна. Кто-то стрелял у двери богатого и эти любезные сеньоры настаивали будто это сделал я. Я отрицал, а они били меня прикладами. Я опять отрицал и они снова били меня. Говоря кратко, они до утра били меня то прикладами, то дулами и били до тех пор, пока сами не утомились, а я остался лежать на земле без сознания. Связав мне руки и ноги, они били меня, словно я был тюк, и в то же время повторяли: -- "Ведь ты самый отважный во всей деревне. Что же защищайся, а мы посмотрим на твои подвиги". Это-то хуже всего пробирало меня: их насмешки. Бедная моя жена лечила меня, как могла, ухаживая день и ночь, а я не мог ни успокоиться, ни жить, вспоминая удары и насмешки. Чтобы сказать коротко: одного из тех двух полицейских нашли убитым на гумнах, и я, чтобы избежать неприятностей ушел в горы... и там нахожусь и до сегодняшнего дня.
   -- У тебя рука храбрая, -- сказал с восхищением Потахе. -- А другой полицейский?
   -- Не знаю. Должно быть он скитается по свету. Тогда он исчез из нашего местечка, просился, чтобы его перевели несмотря на всю свою храбрость, но я не забываю его и надеюсь еще проучить. Мне говорили, будто он на другом конце Испании, и я туда поеду, пусть бы он был в самом аду. Оставлю коня и ружье кому-нибудь из друзей, чтобы они их сохранили мне, и поеду по железной дороге, как какой-нибудь сеньор. Я уже был в Барселоне, в Вальядолиде, во многих других городах. Там я становлюсь обыкновенно близ казарм и смотрю на полицейских, которые входят и выходят оттуда. Это вот не он, и тот не он. Очевидно, ошибаются, давая мне сведения. Но ничего, -- я ищу его целые года и непременно найду. Разве только он умер, что было бы очень жалко.
   Донья Соль с интересом слушала этот рассказ. Что за оригинальная фигура Плумитас! Она ошиблась, считая его кроликом.
   Бандит молчал, нахмурив брови, точно опасаясь, не сказал ли он слишком много, и, желая избегнуть новых излияний, он обратился к матадору, говоря:
   -- С вашего позволения я пойду в конюшню взглянуть на мою лошадь. -- Пойдем со мной товарищ! -- сказал он обращаясь к Потахе.
   И, приняв приглашение, пикадор вышел с ним из кухни.
   Когда тореро и сеньора остались одни, Галльярдо высказал донье Соль свое неудовольствие. Зачем она сошла вниз? Было большой неосторожностью показываться такому человеку, как 0тот бандит, одно имя которого всех ужасает.
   Но донья Соль лишь смеялась над страхом матадора. Бандит казался ей добрым, несчастным человеком, злые дела которого увеличивала молва.
   -- Я воображала себе его другим. Но я рада во всяком случае, что я его видела. Мы дадим ему денег, когда он будет уезжать. Какая оригинальная страна! Что за типы! И как интересна его охота за полицейскими по всей Испании.
   Между тем женщины вытащили из печки два больших котла, от которых распространялся приятный запах рагу из каких-то сосисок или мозговой колбасы.
   -- Завтракать, Кабальеро! -- крикнул Насионал, который взял на себя обязанности мажордома на мызе своего матадора.
   Посредине кухни стоял огромный стол, покрытый скатертью, с круглыми хлебцами и большим количеством бутылок вина. На зов Насионала пришли в кухню Плумитас, Потахе и многие из служащих на мызе: старший пастух, надсмотрщик работ и все остальные. Они сели на обеих скамейках вдоль стола, в то время как Галльярдо взглянул с нерешительностью на донью Соль. Ей следовало бы завтракать наверху в комнатах семьи. Но сеньора, смеясь над этим указанием, села во главе стола. Ей нравилась сельская жизнь: и казалось очень интересным есть со всеми этими людьми. Она пригласила матадора сесть рядом с собой. Какой прекрасный завтрак! Как она голодна!
   -- Вот это хорошо, -- сказал Плумитас, -- хозяева и слуги за одним столом, подобно тому как говорят, это делалось в старинные времена. Первый раз вижу нечто такое!
   И он сел около пикадора, держа винтовку свою между колен, взял ложку, отрезал увесистый ломоть хлеба и стал быстро черпать из большого блюда, дымившегося подле него Второе такое же блюдо стояло на другом конце стола. Однако он скоро как бы устыдился своего прожорства и приостановился немного, считая нужным объяснить:
   -- Со вчерашнего утра я ничего не брал в рот, кроме кусочка хлеба и немного молока, которые мне дали в шалаше пастуха. Доброго всем аппетита!..
   И он снова набросился на блюдо, лишь подмигивая глазами и беспрерывно двигая челюстями в ответ на шутки Потахе об его обжорстве.
   -- Пей больше, Плумитас, -- говорил Потахе, сам любивший сильно выпить. -- Сухая ложка рот дерет. Надо ее смочить.
   И пикадор то и дело пил и пил, спеша и торопясь. Плумитас брал стакан в руки не без колебаний. Он боялся вина, потеряв к нему привычку. Вино -- худший враг для человека, подобного ему, которому нужно было быть очень бдительным и всегда на стороже.
   -- Но здесь ты среди друзей, -- говорил пикадор. -- Никто не тронет тебя. И если б вдруг явилась сюда полиция, я постою за тебя: возьму гаррочу и ни один из этих негодяев не останется в живых. Мне давно уже хотелось бы сделаться кавалеристом гор. Всегда влекло меня к этому.
   -- Потахе! -- сказал Галльярдо, опасаясь болтливости пикадора и его близости к бутылкам.
   Бандит хотя и пил мало, но все же лицо его раскраснелось, и маленькие голубые глазки так и сверкали веселым блеском.
   Кончив есть, он выпил еще один стакан вина, последний, налитый ему Потахе, и сидел, поддерживая голову руками, глядя молча вдаль, как бы в каком-то оцепенении. Внешность его изменилась: в его глазах мелькали металлические отблески тревоги; полное лицо сводилось гримасами, которые, казалось, вытесняли обычное выражение добродушие; в нем угадывалось желание хвастаться, рассказывать о своих подвигах.
   -- Вы верно слышали о том, что я сделал месяц тому назад на дороге в Фредженал? Нет? Пустился я в путь с товарищем, чтобы остановить дилижанс и проучить богатого очень знатного сеньора, помнившего обо мне ежечасно; Я послал ему заявление, прося сто дуросов, а он взял да написал губернатору в Севилью, кроме того поднял скандал и в Мадриде и добивался, чтобы меня более чем когда-либо преследовали. По его вине у меня была перестрелка с полицейскими, в которой меня ранили в ногу. Но он не удовольствовался и этим, и просил арестовать мою жену, словно бедняжка могла знать, где находится ее муж. Иуда этот не смел потом и выезжать из своего поместья, опасаясь Плумитаса, но в это время я исчез, отправившись в одно из тех путешествий, о которых я вам говорил, и сеньор наш ободрился и поехал однажды в Севилью по своим делам. и с тем, чтобы еще больше натравить власти против меня. Мы поджидали дилижанс из Севильи и он показался скоро. Товарищ остановил его, а я просунул винтовку в дверцу экипажа. Раздались крики женщин, крики детей, мужчины молчали, но на них не было лица. И я сказал путешественникам. -- Вас я не трону. Успокойтесь, сеньоры. Привет вам, кабальеросы, и добрый вам путь... Пусть только выйдет из дилижанса вон тот толстяк.
   И пришлось ему вылезать, хотя он прятался чуть ли не под юбки женщин. Сошел он весь бледный, точно ему выпустили всю кровь. Дилижанс уехал и мы остались с ним одни среди дороги.
   -- Слушай, сейчас я дам тебе кое-что, чтобы ты помнил обо мне.
   И дал... Но не убил наповал, а всадил пулю, -- я знал, в какое место, -- чтобы он прожил еще 24 часа и мог бы, когда полицейские подберут его, сказать им, что его убил Плумитас. Таким образом не было места недоразумению и никто другой не мог похвастаться этим делом.
   Донья Соль слушала бандита, вся побледнев, с губами, сжатыми от ужаса и в глазах у нее появился тот странный блеск, который сопровождал ее таинственные мысли.
   У Галльярдо дрогнуло лицо от негодования, когда он шал этот жестокий рассказ.
   -- Каждый -- мастер в своем деле, сеньор Хуан, -- сказал Плумитас, словно угадывая, что думает матадор. -- Мы оба живем убийством: вы убиваете быков, я -- людей. Вы богаты, на вашу долю достаются аплодисменты, я же часто голодаю, и если б забыл осторожность, то очутился бы скоро, весь изрешеченный пулями, лежащим среди поля, и мой труп расклевали бы вороны. Но и я мастер своего дела. Вы знаете, куда вонзить быку шпагу, чтобы он упал бездыханным, а я знаю, куда всадить в человека пулю так, чтобы он мгновенно умер, и так, чтобы он прожил еще немного, и так, чтобы он безумно мучился столько-то недель, вспоминая Плумитаса.
   Донья Соль снова задала ему вопрос:
   -- А многих вы убили?
   -- Не помню всех, тридцать ли, тридцать ли пять человек... Где тут держать счет?.. Но я несчастный, сеньора маркиза. Всему виною те, которые мне. сделала зло. Раз я начал убивать, приходится продолжать это дело. И если б я пожалел кого-нибудь, меня тут же бы и съели.
   Наступило продолжительное молчание. Сеньора смотрела на короткие и толстые с обгрызенными ногтями руки бандита, но Плумитас не обращал внимания на донью Соль, а только лишь на матадора, к которому он обратился со словами:
   -- Вас я уважаю, сеньор Хуан. Сколько раз переодевался я и подвергался опасности быть пойманным, чтобы только видеть вас. В Ринконаде я никогда не бывал, никогда не просил здесь ни куска хлеба и ни полушки денег, как бы я ни был голоден и как бы мне ни были нужны деньги. "Сеньор Хуан для меня священен. Он зарабатывает хлеб также как и я, подвергая опасности свою жизнь. Надо уметь хранить товарищество. Мы оба одинаково играем со смертью. Теперь мы спокойно завтракаем здесь вместе, но в один прекрасный день, когда Бог отнимет руку свою от нас, меня где-нибудь найдут в поле близ дороги, разорванным на куски, как бешеную собаку, а вас, со всеми вашими богатствами, унесут когда-нибудь с площади ногами вперед. И хотя газеты будут целый месяц говорить о случившемся с вами несчастьи, но вы не очень то будете благодарны за это на том свете.
   -- Правда, правда, -- сказал Галльярдо, внезапно побледнев от этих слов бандита.
   -- Но вы думаете, что я боюсь смерти? -- продолжал Плумитас. -- Нет, я ни в чем не раскаиваюсь и иду себе своей дорогой. У меня тоже есть своя гордость и удовлетворенное тщеславие. Не забудьте, что во всей Испании говорят о Плумитас, что газеты рассказывают величайшие выдумки обо мне, и даже, как мне говорили, имеют в виду вывести меня в театрах. А в том дворце, где собираются поболтать депутаты, почти каждую неделю идет речь обо мне.
   -- Кто бы меня знал, -- продолжал он, -- если б я остался жить у себя в деревне? Справедливость, вот что нужно беднякам. Пусть им дадут то, что им принадлежит, а если не дадут пусть они берут себе сами. Надо быть волком и внушать страх. Тогда другие волки вас будут уважать, а скотинка чуть ли не с благодарностью даст себя съесть. Если же увидят, что ты трус и бессилен, даже овцы и те не пощадят тебя.
   -- Я видел, что такое свет, -- продолжал ораторствовать бандит. -- Весь мир разделен на две категории: те которых стригут, и те, которые стригут. Я не желаю, чтобы меня стригли я во мне нет способности стричь других, потому что я обладаю мужеством и не боюсь никого.
   Немного подумав, он добавил убежденным тоном:
   -- Я думаю, что мы с вами, сеньор Хуан, родились на свет немножко поздно. Возьмем хоть, например, Пизарро. Он был такой же бедняк, как мы. Переплыв моря с двумя -- тремя дюжинами таких же молодцов, как он сам, Пизарро овладел целой страной, настоящим раем, и захватил необъятные бесчисленные сокровища...
   -- Повторяю, мы родились слишком поздно, сеньор Хуан, Путь нам закрыт теперь. Испанец не знает, что ему делать. Идти ему некуда. То, что можно было поделить в мире, присвоили себе уже англичане и другие иностранцы. Я, который, быть может, в Америке или в других местностях достиг бы того, что сделался бы королем, скитаюсь по дорогам, выпрашивая подачку, и меня называют даже вором. Вы -- такой храбрец -- убиваете животных, и хотя и получаете аплодисменты, но я знаю, что многие сеньоры смотрят на бой быков, как на низменное занятие.
   Донья Соль прервала бандита, дав ему совет. Отчего ему не пойти в солдаты? Он может бежать в далекие края, где ведут войны и может благородно пользоваться своей храбростью.
   -- Знаю, что гожусь для этого, сеньора маркиза, и не раз думал, не пойти ли мне в солдаты. Да, я был бы хорошим солдатом. Но куда идти? Настоящей войны нет, той войны, когда каждый с кучкой товарищей делал, что ему вздумается. Теперь же одни лишь людские стада: все там под один цвет и одной метки. Тоже самое и тут, как везде: те, которые стригут, и те, которых стригут. Вы делаете что-нибудь замечательное, а полковник присвоит это себе; вы деретесь, как лев, а награду получает генерал... Нет, чтобы идти в солдаты, я также родился слишком поздно.
   Он взял свою винтовку и поднялся, собираясь уходить.
   -- Прощайте. Премного благодарен, сеньор Хуан, за ваше внимание. Кланяюсь сеньоре маркизе.
   Тореро подошел к бандиту, вынув что-то из кармана и тихонько сунул ему несколько смятых бумажек.
   -- Что это такое? -- спросил Плумитас. -- Деньги? Благодарю, -- не надо. Вы зарабатываете деньги, подвергая жизнь свою опасности. Мы с вами товарищи. От вас я ничего не возьму, сеньор Хуан.
   -- Когда-нибудь вы "убьете" в мою честь быка, если, случится, мы с вами увидимся в цирке, -- прибавил Плумитас, и это будет мне дороже всех сокровищ в мире.
   Донья Соль подошла к бандиту и, отколов с груди осеннюю розу, безмолвно подала ее Плумитасу, устремив на него свои зеленовато золотистые глаза.
   -- Мне? -- спросил бандит с выражением изумления. -- Мне, сеньора маркиза?
   Когда донья Соль подтвердила это кивком головы, он воткнул розу в петлицу блузы близ красного шарфа и, улыбаясь, воскликнул:
   -- Вот так хорошо. В жизни со мной еще не случалось ничего подобного.
   Суровый человек казался тронутым и смущенным этим подарком. Роза -- ему!..
   Он простился еще раз и, пришпорив свою лошадь, выехал крупной рысью из ворот мызы.
   Галльярдо был рад, увидав, что Плумитас удаляется. Затем он взглянул на донью Соль, она стояла неподвижно, устремив глаза вслед всаднику, фигура которого уже исчезала вдали.
   -- Вот так женщина!.. -- с досадой пробормотал матадор. -- Вот так безумная сеньора!..
   Счастье, что Плумитас был некрасив и одет в грязные лохмотья, словно бродяга. А если б нет, она ушла бы с ним.

VI.

   -- Как ты мог, Себастиан, ты, имеющий жену и детей, браться за этакое сводничество... А я-то еще доверяла тебе, когда ты с Хуанито отправлялся в путешествие! Где же вся твоя честность, где твои идеи?
   Испуганный негодованием матери Галльярдо и растроганный слезами Кармен, Насионал защищался слабо; но, услыхав последние слова, он возбужденно ответил:
   -- Сенья Ангустиас, не трогайте моих "идей". Я был в Ринконаде потому, что мой матадор велел мне ехать туда. Знаете ли, что такое куадрилья? Все равно, что войско: дисциплина и раболепство. Матадор приказывает и надо повиноваться. Бой быков -- учреждение еще времен инквизиции, и нет более реакционного занятия.
   -- Фигляр! Паяц! -- крикнула сеньора Ангустиас. -- Убирайся ты с этими твоими сказками об инквизиции и реакции! Все вы вместе взятые терзаете и убиваете эту бедняжку, которая целыми днями льет потоки слез, словно "Dolorosa".
   -- Выслушайте меня, сеньора, поставьте себя на мое место. Матадор мой велит мне ехать с ним в Ля Ринконада. Что в автомобиле оказывается красивая дама, причем я тут? К тому же я был не один. Ехал с нами также и Потахе...
   Мать тореро возмутилась еще более:
   -- Потахе?.. Дурной человек, которого Хуанихо не должен был бы держать в своей куадрильи. Пьянила, который бьет свою жену и оставляет умирать с голоду детей...
   -- Хорошо. Был с нами и Потахе. Я увидел в автомобиле эту сеньору, племянницу маркиза, поклонницу маэстро. Вы сами знаете, что тореро живут публикой... Что ж такого ужасного? В ли Ринконаде не произошло ничего дурного. Клянусь вам жизнью детей моих, ничего дурного. Они говорили друг другу вы, каждый провел ночь у себя, в своей отдельной комнате, не было ни одного дурного слова...
   Но Кармен прервала его голосом, полным слез:
   -- В моем доме, -- стонала она, -- на мызе... И она легла в мою постель!.. Я раньше все знала... и молчала... молчала. Но это... уже слишком.
   Себастиан старался утешить Кармен. Совсем не так ужасно, как ей кажется. Посещение мызы полуиностранкой, знатной сеньорой, несколько шальной, желавшей видеть, как у себя в деревне живет матадор.
   -- Молчи, Себастиан, -- прервала его старуха. -- Я все знаю. У вас там был пир горой. И еще говорят, что с вами был Плумитас, вор и разбойник.
   Насионал даже привскочил под влиянием изумления и испуга и самые ужасные видения мелькнули у него перед глазами: полиция, допросы, тюрьма... Нет, тут надо энергичным образом отрицать возможность подобного происшествия, и сеньора Ангустиас, не очень то уверенная в точности переданного ей сведения, кончила тем, что поверила ему. Хорошо, пусть не было Плумитас. Но за то было все остальное. Прогулка в Ринконада с этой женщиной... "Ты должен бы стыдиться своего поступка, Себастиан".
   Сеньора Ангустиас в негодовании до того продолжала нападать на бедного Насионала, что тот, уходя, решил никогда больше не бывать в доме маэстро.
   Но однажды Кармен позвала его к себе. Дети торговца, а также он сам с женой переехали все в дом Галльярдо. Матадор уже долгое время избегал бывать дома и, чтобы не встречаться с женой, все еще продолжавшей на него сердиться, обедал где-нибудь в ресторане с друзьями.
   Сидя на диване с опущенной головой и со шляпой в руке, Насионал смотрел на жену своего маэстро. Она очень похудела; глаза ее были красны от слез и окружены глубокими темными кругами.
   -- Себастиан, скажите мне всю правду... Что произошло в ли Ринконада? Что вы видели, что вы думаете?
   Ах, добрый Насионал! С какой благородной гордостью он поднял голову, довольный тем, что может утешить несчастную... Что он видел? Он ничего дурного не видел.
   -- Клянусь вам моей матерью... По-моему они только лишь друзья!.. Теперь -- было ли что, дурное между ними, этого я не знаю. Люди говорят здесь много... болтают... Но столько выдумывают лжи. Не обращайте внимания на болтовню, сеньора Кармен.
   Но она снова настаивала. Что произошло на мызе? Мыза была ее домом, и это-то и возмущало ее, так как вместе с неверностью она видела здесь нечто вроде святотатства и прямого оскорбления ее личности.
   -- Вы считаете меня глупой, Себастиан? Нет, я все вижу и понимаю... Когда он ей поднес в своем "бриндисе" быка и вернулся домой с ее брильянтовым кольцом, я тогда уже догадалась... А теперь я все знаю, все... Всегда найдутся люди, которые передадут и мне рассказывали, как они разъезжали вместе, точно цыгане...
   -- Все это сплетни, клевета...
   -- Нет. Я хорошо знаю Хуана. Вы думаете, что это впервые? Сколько уже у него было разных связей... дюжины... Но эта женщина не то, что остальные. Хуан без ума от нее, а она стыдится, что оказала благосклонность тореро... Теперь она уехала... Вы не знали этого? Она уехала, потому что Севилья ей наскучила. У меня есть люди, которые все передают мне... Она уехала, не простившись с Хуаном, и когда он на днях явился к ней, ее уже не было в Севилье. А теперь он грустен, как больная лошадь, ходит с похоронным лицом и пьет, чтобы развеселиться... Нет, он не забывает этой женщины, и мы никогда больше не примиримся и не сойдемся с ним снова... Он мне опротивел...
   Кармен говорила энергично, и в ее глазах сверкала ненависть.
   -- Ах, эта женщина! Как она изменила его. Он стал не узнаваем. Теперь он ведет дружбу все с богатыми сеньоритосами, играет в карты, проигрывает, делает долги. И нас он хотел бы всех переделать. Думая о другой, он желал бы чтобы мы с мамой одевались, как она. Он стыдится нас.
   Бандерильеро протестовал. Нет, это не верно. Хуан -- добрый и делает все это потому только, что очень любит семью и желал бы, чтобы и она пользовалась всякими удобствами и роскошью.
   -- Сенья Кармен, подумайте о том, как многие завидуют вам. Вы -- жена самого отважного из тореро, у вас денег без счета, и вы полная хозяйка всего, потому что маэстро все предоставляет вам.
   Глаза Кармен наполнились слезами.
   -- Я лучше желала бы быть женой башмачника! Сколько раз я это думала. Тогда я была бы счастливее: его не отнимали бы у меня красивые женщины. Пусть бы мы знали нужду, но по воскресеньям мы бы отдыхали и гуляли с ним. Ах, если б у нас был ребенок! Если б Хуан видел у себя в доме своего родного малютку! Мое несчастье, что у нас нет детей...
   После этого разговора бандерильеро ушел отыскивать маэстро и встретил его у дверей "Cuarento y Cinco".
   -- Хуан, я видел твою жену. С каждым днем она грустит все больше. Ты бы примирился с ней.
   -- Проклятье! Это не жизнь! Хоть бы в это воскресенье меня поднял на рога бык; всему делу был бы конец!
   Галльярдо не скрывал своего тяжелого настроения. Его приводили в отчаяние безмолвие жены и еще больше бегство доньи Соль, не сказавшей ему ни слова, не простившейся с ним хотя бы двумя строчками.
   В воскресенье предстоял в тот год последний бой быков, в котором участвовал Галльярдо.
   Он одевался для боя без прежнего суеверного страха, как то весело, в нервном возбуждении. Только искусство его -- истина: оно несет ему восторженное поклонение толпы и бессчетное количество денег. А семья и любовь -- одни лишь осложнения жизни, одни лишь неприятности.
   С первого момента своего появления в редонделе Галльярдо развил какую-то особую нервную деятельность. В публике замечалось некоторое нерасположение к тореро. Ему аплодировали, как всегда, но энтузиазм был сильнее и горячее на скамьях теневой стороны амфитеатра, где виднелись симметрические ряды белых сомбреро, чем на скамьях солнечной стороны, где публика была более шумная и разношерстная.
   Галльярдо угадывал опасность. Пусть только ему не повезет, и половина цирка вскочит на ноги, крича и свистя, называя его неблагодарным и непризнательным к тем, которые его возвысили.
   Он убил первого быка не особенно блестяще. Как всегда Галльярдо отважно бросился на быка, но шпага соскользнула и попала в кость. Поклонники аплодировали: шпага была хорошо направлена и он не виноват в неудаче. Второй раз шпага опять попала в то же место, и бык, сделав несколько шагов, отбросил ее. В третий раз, взяв из рук Гарабато новую шпагу, матадор, наконец, попал в чувствительное место, и бык грохнулся на землю, уткнувшись рогами в песок.
   Зрители с теневой стороны аплодировали, в то время как публика солнечной стороны разразилась свистками и бранью.
   -- Сахарная куколка! Аристократ!..
   Когда Галльярдо вторично взял в руки мулету и шпагу, чтобы сразить своего второго быка, он приказал Насионалу завлечь плащом быка к солнечной части амфитеатра, туда, где сидело простонародье.
   Матадор хорошо знал публику. Нужно было польстить зрителям солнечной стороны, буйным и неистовым.
   Движение радостного удивления простонародья встретило этот маневр. Выдающийся момент зрелища -- смерть быка -- разыграется теперь у них на глазах, а не на далеком расстоянии, как почти всегда случалось, для удобства богатых, которые садились в тени.
   Бык, оставшись на несколько минут один на солнечной стороне редонделя, заметил еще не убранный труп лошади. Он поднял на рога эту несчастную тушу и потом отбросил. Еще раз вернулся он к трупу и снова всадил в него свои рога. Публика смеялась над его безрассудным упорством.
   Но общее внимание привлек теперь Галльярдо: он переходил редондель мелким шагом со сложенной мулетой в одной руке и играл шпагой в другой, как палкой.
   Вся публика солнечной стороны аплодировала, довольная тем, что матадор близко подошел к ним.
   Галльярдо собрался было позвать Насионала и приказать ему убрать труп лошади, но в это время знакомый голос о кликнул его.
   -- Добрый вечер, сеньор Хуан. Мы будем теперь горячо аплодировать вам.
   Галльярдо увидел в первом ряду скамеек положенный на барьер чакетон, в который упирались локти человека с широким добродушным, гладко выбритым лицом и в надвинутой до ушей шляпе.
   Галльярдо узнал его. Это был Плумитас.
   Он исполнил свое обещание и отважился сидеть среди 12 тысяч человек и приветствовать матадора, чувствовавшего благодарность за такое доверие к нему, Галльярдо изумляла смелость бандита. Явиться в Севилью, на площадь, вдали от гор и пустынных мест, где ему легко было защищаться, быть-одному, без своих товарищей -- коня и винтовки -- и все это лишь для того, чтобы видеть, как Галльярдо сразит быков! Из них двух Плумитас наиболее мужественный.
   К тому же Галльярдо вспомнил о том, что лишь будучи в хороших отношениях с бандитом, можно спокойно жить в деревне. Он "поднесет" быка ему.
   Галльярдо улыбнулся Плумитас, снял шляпу и крикнул, обернувшись к толпе, но устремив глаза на бандита:
   -- Итак, для вас!
   Потом Галльярдо повернул голову, чтобы поклониться Плумитас, продолжавшему сидеть, улыбаясь, подперев руками свое круглое лицо, и крикнул снова:
   -- Для вас, товарищ!
   Он поднял шпагу, собираясь кинуться на быка, но в это самое мгновение ему показалось, что земля задрожала, отбросив его на далекое расстояние, что цирк рушится, все вокруг него почернело и подул вендавал {юго-западный ветер} с жестоким свистом и ревом. Он почувствовал, что голова у него точно лопается, смертельная тоска сжимает грудь, и он упал в глубокую и бесконечную пустоту, в полное бессознание.
   Бык, в то самое мгновение, когда Галльярдо намеревался сразить его, неожиданно набросился на матадора. Удар головой и рогами был ужасен.
   Человек оказался смятым и очутился под ногами животного. Бык, направлявшийся к трупу лошади, почувствовал между ногами препятствие и, презрев лошадь, обернулся, чтобы снова наброситься на блестящий предмет, лежавший на песке, поднял его одним рогом, отбросил на расстояние нескольких шагов после короткого встряхивания и собирался напасть на него в третий раз.
   Толпа, ошеломленная быстротой, с которой все это случилось, пребывала в молчании: все груди были подавлены страхом. Он убьет его!.. Быть может, уже убил. Но вскоре громкий возглас публики прервал это тоскливое молчание. Между животным и его жертвой мелькнул красный плащ, накинутый почти на самую голову быка сильными руками.
   Это сделал Насионал. Побуждаемый отчаянием, он бросился на животное, чтобы спасти маэстро, рискуя быть взятым на рога. Бык, ошеломленный новой помехой, кинулся на Насионала, повернувшись хвостом к упавшему. Бандерильеро, попавший как раз под самые рога, бежал на зад, махая плащом, довольный тем, что бык удалялся от раненого.
   Публика как будто забыла матадора, увлеченная этим новым приключением. Насионал должен будет тоже пасть: ему не удастся избегнуть опасности животное ведь почти что уже подняло его на рога. Мужчины кричали, точно крики их могли оказать помощь преследуемому; женщины вздыхали, отворачивая голову.
   Наконец бандерильеро ухитрился воспользоваться мгновением, когда зверь опустил голову, чтобы поднять его на рога, и ловко отскочил в сторону, в то время как бык слепо несся вперед с разорванным плащом на рогах.
   Волнение разразилось оглушительным взрывом рукоплесканий. Изменчивая толпа, восприимчивая лишь к опасности данной минуты, аплодировала Насионалу. Это было одно из лучших мгновений его жизни. Публика рукоплескала ему и не обращала внимания на безжизненное тело Галльярдо, которого унесли с редонделя тореро и служители цирка.
   В городе в тот вечер только и было разговора, что о несчастном случае с Галльярдо. Никогда еще его так сильно не ранил бык. Тотчас же во многих испанских городах вышли вечерния добавления к газетам; и печать всей Испании давала отчет о случившемся с подробными комментариями. Телеграф функционировал также, как если бы политический деятель пал жертвой покушения на его жизнь.
   Около цирка был расставлен наряд полиции, чтобы толпа, жаждущая известий, не ворвалась в цирковую больницу.
   Насионал, одетый еще в боевой костюм, выходил несколько раз, нахмурив брови, расстроенный, сердясь и крича, почему не готово все нужное для перенесения маэстро к нему на дом.
   Увидав бандерильеро, народ забывал о раненом, чтобы поздравить его:
   -- Сеньо Себастиан, вы были превосходны... Если б не вы...
   Но Насионал отказывался от поздравлений: ничего нет значительного в том, что он сделал. Важнее всего, что бедный Хуан лежит в больнице цирка и борется со смертью.
   Когда совсем стемнело, Галльярдо был вынесен из цирка на носилках. Толпа шла молча за ним. Путешествие было продолжительно. Доктора цирка шли сзади носилок, а с ними маркиз де Мораима и дон Хосе -- уполномоченный, который, казалось, был близок к обмороку.
   Толпа была опечалена. Это было грустное шествие, словно случилось одно из тех национальных несчастий, которые уничтожают различие сословий и равняют всех в общем горе.
   -- Что за несчастье, сеньор маркиз, -- сказал Мораиму крестьянин с полным как луна лицом, блондин с перекинутым через плечо чакетоном. Он уже раза два отталкивал одного из носильщиков, чтобы встать на его место. Маркиз посмотрел на него с симпатией.
   -- Да, большое несчастье.
   -- Думаете ли вы, что он умрет, сеньор маркиз?
   -- Опасаются этого. Разве только его спасет чудо: он очень плох.
   Когда принесли Хуана к нему в дом, во дворе послышались раздирающие крики отчаяния. На улице кричали и рвали себе волосы женщины -- соседки и приятельницы семьи матадора, думавшие, что Хуанихо уже умер.
   Потахе с другими товарищами должен был раздавать направо и налево пинки, чтобы вслед за носилками толпа не ворвалась в дом. Вся улица была запружена народом и все смотрели в окна дома, стараясь угадать, что там происходит.
   Со всевозможной осторожностью уложили матадора в постель. Он открыл на мгновение глаза, почувствовав руку в своих руках и слегка улыбнулся, увидев Кармен, но Кармен столь же бледную, как и он сам, с сухими глазами, посиневшими губами, с выражением ужаса на лице, точно она сама была при смерти.
   Друзья матадора потребовали, чтобы Кармен удалилась: раненого нужно оперировать, а присутствие жены может волновать сеньора Хуана.
   Уполномоченный телеграфировал доктору Руису в Мадрид, прося его приехать. После того дон-Хосе обратился опять к докторам, сделавшим на скорую, руку первую перевязку раненому в цирковой больнице, спрашивая, что они думают. Теперь они выказывали уже более оптимизма. Возможно, что он и не умрет. В организме его такая масса энергии! Самое ужасное -- сотрясение -- вынесено им; другого оно убило бы на месте. Но он уже вышел из коллапса, пришел в себя, хотя слабость его еще очень велика. Рана на руке не столь значительна. За то кость ноги раздроблена. Галльярдо может остаться хромым на всю жизнь.
   Дон Хосе возмущался тем спокойствием, с которым доктора обсуждали положение Галльярдо.
   -- Этого не может быть. Вы считаете логичным, чтобы Галльярдо жил и не был больше тореро? Кто же его заменит?.. Этого не может быть, говорю я. Единственный человек в мире... и хотят, чтобы он бросил свою профессию.
   На следующее утро, когда прибыл экспресс из Мадрида, уполномоченный встретил доктора Руиса. Тот приехал без всякого багажа в одном лишь платье. Получив телеграмму, в, не медля ни минуты, сел на поезд.
   Поговорив с докторами, сделавшими первую перевязку, доктор Руис подошел с веселым видом к больному:
   -- Побольше мужества, добрый друг. От этого ты еще не погибнешь. Ведь ты родился под счастливой звездой.
   И доктор прибавил, обращаясь к коллегам:
   -- Но что за великолепное животное этот Хуанильо! С другим на его месте нам не пришлось бы уже возиться!
   Он осмотрел раненого с самым большим вниманием. Положение очень тяжелое, но поправимое.
   -- Тот, кто не умирает на месте, почти всегда можно сказать, что спасся. Дело только во времени.
   В течение трех дней Галльярдо должен был подвергаться ужасающим операциям. Он громко кричал от боли, так как его слабость не позволяла анестезировать его. Из ноги доктор Руис извлек множество осколков раздробленной берцовой кости.
   -- Кто говорил, что ты будешь неспособен на борьбу с быками? -- воскликнул доктор, довольный искусно сделанной операцией. -- Нет, сын мой, ты еще будешь подвизаться, и публика будет рукоплескать тебе.
   Уполномоченный поддакивал этим словам. Тоже думает и он. Разве может так окончить свою карьеру этот "единственный человек в мире?"
   По распоряжению доктора Руиса семья тореро была переведена в дом дона-Хосе. Женщины мешали; близость их невыносима в часы операции: достаточно было стона тореро, чтобы в тот же миг на него в ответ со всех концов дома, словно печальное эхо, раздавались крики и рыдания матери я сестры Хуана, и нужно было силой удерживать Кармен, которая билась как безумная и рвалась к мужу.
   -- Моя вина, я это знаю, -- говорила она с отчаянием Насионалу. -- Не раз я повторяла: пусть бы его поднял на рога бык, и сразу этим положил всему конец! Я была очень дурная: я отравляла ему жизнь...
   Напрасно бандерильеро припоминал во всех подробностях происшествие, чтобы убедить ее, насколько несчастие было случайно. Нет! Галльярдо, по ее мнению, хотел покончить с собой, и если бы не Насионал, его унесли бы мертвым из редонделя.
   Когда операции были окончены, семья матадора вернулась домой. Кармен медленными шагами вошла в комнату раненого, опустив глаза, словно пристыженная своей прежней враждебностью.
   -- Как твое здоровье? -- спросила она, взяв руку раненого обеими руками. И так и осталась сидеть, безмолвная и робкая в присутствии доктора Руиса и других друзей, не отходивших от постели больного.
   Если бы не было посторонних, она встала бы перед мужем на колени, чтобы выпросить у него прощение. Бедняжка! Своей жестокостью она довела его до отчаяния, побудив его искать смерти. Надо теперь все предать забвению.
   Галльярдо очень изменился Страшно бледный и исхудавший, он точно сталь трусливым после страшных операций, вынесенных им в полном сознании. Его прежняя твердость в перенесении боли исчезла, и он стонал при малейшем беспокойстве.
   Его комната обратилась в место сборища, где в течение дня перебывали все наиболее известные любители боя быков. Дым сигар смешивался здесь с запахом иодоформа и других сильных запахов. Среди лекарств, бинтов, ваты и марли виднелись бутылки с вином, которым угощали посетителей.
   Чаще всего и больше всего разговаривал доктор Руис, на которого Насионал устремлял глаза, полные удивления и восхищения. Как много знает этот человек! Однако Насионал настаивал на своем мнении: бой быков -- реакционное дело. Он не обращал внимания на насмешки дон-Хосе, так как, хоть он и уважал дона-Хосе, но говорил только для доктора Руиса. Во всем виноват Фернандо VII, да, сеньор, этот тиран, который, закрыв университеты и открыв школу тауромакии в Севилье, сделал ненавистным искусство боя быков. -- Да будет проклят тиран! -- восклицал бандерильеро. Он хорошо знал политическую историю страны в связи с тауромакией, и, по его мнению, бой быков -- пережиток старых времен, варварское занятие. Но и тут есть деятели, заслуживающие такого же уважения, как и остальные люди.
   -- Откуда ты взял эту реакционность? -- говорил доктор. -- Напротив, бой быков -- прогресс, -- добавлял он улыбаясь. -- Понимаешь ли, Себастиан? Прогресс в обычаях нашей страны, смягчение тех кровавых народных развлечений, которым предавались испанцы в старинные времена.
   И Руис, со стаканом в руках, говорил и говорил, останавливаясь только, чтобы выпить глоток вина.
   -- Что бой быков берет начало из самых древних времен нашей истории, это неверно. Убивали быков для развлечения зрителей, но настоящего боя быков, такого, как теперь, не существовало. Сид сражался с быками, согласен. Мавританские и христианские рыцари тоже делали это иногда, однако не существовало профессиональных тореро, не убивали быков благородным образом, соответствующим правилам искусства. Только в некоторых случаях, при свадьбе королей или при заключении мира устраивали праздник боя быков.
   Но профессиональных борцов -- тореро -- не было, и только рыцари-тореро, верхом на бонах, блистая шелковой одеждой, подвизались на глазах своих дам на площадях. Если бык сбрасывал их с лошади, они обнажали шпагу и с помощью лакеев, убивали животное, нанося ему раны, куда попало, не подчиняясь никаким правилам. А когда бой быков бывал народный, толпа врывалась в цирк и набрасывалась на быка, убивая его ударами кинжалов.
   Доктор Руис настаивал на своей мысли. В средине XVIII в., когда инквизиция, ослабевшая и одряхлевшая, не осмеливалась развлекать толпу ауто да фе, когда испанцы утомились скитаться по всему свету, и не было уже войн ни в Италии, ни во Фландрии, а завоевание Америки окончилось, также как и беспрерывный прилив туда искателей приключений, -- тогда то получило начало искусство боя быков, тогда образовались куадрильи профессиональных тореросов, были установлены правила борьбы с быками, и созданы в том виде, как мы теперь на них присутствуем, забавы с пикадорами, бандерильясами и т. д. Бой быков стал демократичным, превратившись в профессию. Рыцари были заменены плебеями, получавшими деньги за то, что подвергали свою жизнь опасности, и народ являлся массами в цирк, как единственный властелин его, господин своих действий, и мог оскорблять со скамеек амфитеатра те самые власти, которые внушали ему страх на улице. Потомки тех, которые с благоговейным религиозным энтузиазмом присутствовали на сожжении еретиков и евреев, теперь с шумными криками присутствовали при борьбе человека с быком, борьбе, где только изредка дело кончается смертью борца. Разве это не прогресс?
   Когда в середине XVIII века Испания отказалась от далеких войн и новых колонизаций, и постепенно угасала холодная религиозная жестокость, вот когда наступил расцвет для тореро. Народный героизм требовал новых путей для достижения известности и богатства. Жестокость толпы, привыкшей к зрелищам смерти, нуждалась в спасительном клапане, чтобы дать излиться душе, воспитанной в течение веков в созерцании казней. Ауто да фе были заменены боями быков.
   -- Прогресс, -- продолжал доктор. -- Мне, по крайней мере, это кажется очевидным. Поэтому я, будучи во всем революционером, не стыжусь говорить, что мне нравится бой быков. Человек время от времени нуждается в маленькой доле дикости; она как бы дает новую энергию для продолжения существования и прерывает его монотонность. И алкоголь ведь вредная вещь, но мы почти все его пьем. Бой быков варварство? Согласен с этим. Но он не единственное варварское зрелище в мире жажда диких и неистовых удовольствий -- болезнь, которой еще страдают в равной степени все народы Поэтому я возмущаюсь, когда вижу иностранцев, устремляющих негодующие взоры на Испанию, как будто только здесь существуют дикие зрелища.
   И доктор восставал против бесполезных лошадиных скачек, на которых гораздо больше умирает людей, чем на боях быков; против охоты на крыс с тренированными собаками в присутствии образованной публики; вообще против всего современного спорта, из которого борцы выходят с переломанными ногами, раздробленными черепами, сплющенными носами; восставал доктор Руис также и против дуэли.
   -- Бык и лошадь -- говорил Руис, -- вызывают слезы у тех людей, которые у себя на родине не кричат, когда видят, как на ипподроме издыхает загнанная скаковая лошадь с переломанными ногами; не кричат и те, которые считают необходимым дополнением всякого большего города учреждение в нем зоологического сада.
   Доктор Руис возмущался, что во имя цивилизации придают анафеме бой быков, как варварское и кровавое развлечение и во имя той же цивилизации помещают в зоологическом саду самых вредных и бесполезных в мире животных и там содержат их с княжеской роскошью. К чему это? Наука знает этих зверей отлично и занесла их в руководства и каталоги. Если же всякое истребление жизни вызывает ужас в некоторых сердцах, почему же они не восстают против скрытых трагедий, разыгрывающихся ежедневно в клетках зоологических садов? Козу, с ее дрожащим блеянием и бесполезными рогами, бросают, беззащитную, на растерзание пантеры, и дикий зверь вонзает свои когти во внутренности жертвы, обагряя дымящейся кровью свою морду и ломая зубами кости. Несчастные кролики, вырванные из душистой тишины леса, трепещут от страха под дыханием боа, который, словно гипнотизируя их своими глазами, предательски приближается к ним, извиваясь размалеванными, чешуйчатыми кольцами, чтобы задушить их в ледяных тисках. Сотни бедных животных, заслуживающих уважения своей слабостью, умирают для поддержания существования диких зверей, вполне бесполезных, сохраняемых и питаемых в городах, считающих себя наиболее цивилизованными. И оттуда, из этих городов, несется крик негодования против испанского варварства, потому что отважные и ловкие люди, подчиняясь неоспоримым правилам искусства, убивают надменное и внушающее страх животное при солнечном сиянии, при блеске дневного света, в присутствии разношерстной и шумной толпы, соединяя с возбуждением опасности очарование живописной красоты...
   -- Нас оскорбляют, потому что мы теперь незначительная величина... -- продолжал возмущаться доктор Руис. -- Теперь повелительницей мира является Англия и во всем свете в ходу качки лошадей. Пусть мне не говорят об иностранцах. Я восхищаюсь имя потому, что они делали революции, и многим из того, что мы думаем, мы обязаны им. Но относительно боя быков я не согласен: они говорят один лишь вздор.
   И неистовый доктор с слепым фанатизмом смешивал в своем негодовании все народы нашей планеты, гнушающиеся боя быков и в то же время поддерживающие другие кровавые развлечения, которые нельзя оправдать ничем.
   Пробыв десять дней в Севилье, доктор счел нужным вернуться в Мадрид.
   -- Добрый друг, -- объявил он больному, -- теперь ты не нуждаешься уже во мне, а у меня масса дела. Через два месяца ты будешь на ногах, здоров и силен.
   Во время своей болезни, когда его мучила лихорадка, одна мысль, всегда одна и та же, преследовала неотступно Галльярдо. Он вспоминал донью Соль. Знает ли эта женщина об его несчастий?
   Однажды матадор решился спросить о ней своего уполномоченного.
   -- Да, милый, -- ответил дон Хосе, -- она вспомнила о тебе и прислала мне телеграмму из Ниццы через три дня после лучившегося с тобой несчастья. Наверное, она прочла о нем в газетах. О тебе ведь говорили везде и всюду, точно о короле.
   Но этого казалось мало для Галльярдо: он ждал от доньи Соль писем, и дон Хосе пришлось выдумывать целую несуществующую переписку, адресованную будто бы то маркизу, то ему, где донья Соль посылала привет тореро и спрашивала о его здоровье.
   Предсказание доктора Руиса оправдалось. Через два месяца матадор был здоров, и только и мечтал о том времени, когда ему можно будет вернуться на редондель. Его томила тоска по аплодисментам публики, словно он был начинающий.
   Чтобы укрепить свое здоровье, Галльярдо решил провести остаток зимы в Ринконаде. Здесь охота и продолжительные прогулки дадут ему новые силы.
   Прежде, чем уехать в Ля-Ринконаду, сеньора Ангустиас пожелала, чтобы сын ее преклонил колени перед образом Пресвятой Девы de la Esperanza. Это был данный ею обет, когда к ней в дом принесли на носилках ее Хуана, бледного и неподвижного, как мертвец.
   В церкви, украшенной целым лесом цветов, была заказана обедня с оркестром и с пением, словно опера на Пасхе в театре Сан-Фернандо. Затем священники затянули Те Deum -- благодарственный молебен за спасение сеньора Хуана Галльярдо, совершенно также, как во время приезда в Севилью короля.
   У дверей церкви собралась масса нищих. Они дрались из-за пригоршней мелких монет, которых, впрочем, хватило на всех: маэстро Галльярдо был очень щедр. Сеньора Ангустиас плакала, выходя из церкви, а матадор, улыбающийся и великолепный, вел под руку жену, которая шла, вся трепещущая те волнения, и опускала глава, полные слез.
   Кармен казалось, что теперь она вторично обвенчалась с Хуаном.

VII.

   Когда наступила Страстная неделя, Галльярдо доставил большую радость своей матери.
   В предшествующие годы матадор принимал участие в процессии братства Иисуса "del Gran Poder", одетый в черную тунику с высоким капюшоном и с маской на лице, через которую виднелись только глаза.
   Членами этого братства были почти одни лишь сеньоры, я тореро, увидав себя на пути к успеху, вступил в это общество, избегая народных братств, в которых богомолье сопровождалось всегда пьянством и скандалами.
   Галльярдо говорил с гордостью и важностью об этой религиозной ассоциации. Все здесь точно, и тут строгая дисциплина, словно в войске. Когда в ночь Страстного четверга на часах колокольни Сан-Лоренцо пробьет два часа пополуночи, открывались мгновенно двери храма и перед взорами толпы, собравшейся на темной площади, представала вся внутренность церкви, залитая блеском свечей и стоявших рядами братьев.
   Черные фигуры, безмолвные и унылые, без иных признаков жизни, кроме блеска глаз из под черных масок, шли по два в ряд медленным шагом с зажженными факелами в руках, влача за собой длинные шлейфы своих одеяний.
   Толпа созерцала, погруженная в безмолвие, черные фигуры, прозванные ею "nazarenos", под таинственными масками которых часто скрывались знатные синьоры.
   Это было братство молчания.
   Тяжелую платформу из узорчатого металла, на которой несли статую Иисуса "del Gran Poder", украшал покров из черного бархата, спускавшийся до земли и прикрывавший собой двадцать человек, утомленных и полуголых, несших ее. Четыре группы больших фонарей с золотыми ангелами сверкали на углах платформы, а в середине ее виднелась статуя Христа, увенчанного терниями, сгорбленного под тяжестью креста, и одетого в бархатную тунику, сплошь украшенную золотыми цветами. Толпа приветствовала процессию слезами и вздохами.
   Галльярдо был в восторге от "Сеньора del Grand Poder" и величественного безмолвия своего братства. Но, несмотря на это, он решил в этом году покинуть братство и идти в процессии с братством de la Macarena, сопровождавшим Божью Матерь de la Esperanza.
   Сеньора Ангустиас очень обрадовалась, узнав о его намерении. Он должен за это сделать в честь Божьей Матери, спасшей его в последний момент, когда бык поднял его на рога. К тому же это льстило ее простонародным симпатиям.
   -- Каждый со своими, Хуанихо. Хорошо, что ты водишься с сеньорами, но не забывай, -- бедные всегда любили тебя, а они уже начинают возмущаться, думая, что ты пренебрегаешь ими.
   Тореро слишком хорошо это знал. Шумная толпа, занимавшая в цирке скамьи на солнечной стороне, начинала выказывать, ему некоторую враждебность, считая себя забытой им, и осуждая его общение с богатыми.
   Чтобы избежать этой враждебности, Галльярдо прибегал ко всем средствам и льстил толпе с неразборчивым раболепством тех, которым необходимо жить аплодисментами публики. Он побывал у самых влиятельных братчиков de la Macarena, сообщив им, что в этом году пойдет в их процессии.
   Через несколько дней весь квартал говорил лишь об этом. Какая прекрасная будет в этом году Макарена! Сеньора Ангустиас доставит цветов дуросов на сто. А Хуанихо отдаст все свои и женины брилльянты и драгоценности на украшение Божьей Матери.
   Галльярдо был, очень рад тому, что все в квартале знают о его желании присутствовать в процессии "Макарена" и вместе с тем боялся, что известие разойдется по всему городу. Он верил в Божью Мать, хотел заручиться с религиозным эгоизмом ее помощью для будущих опасностей, но трепетал при мысли о насмешках друзей из аристократического круга.
   За платформой, на которой несли украшенную массой всяких драгоценностей "Макарену", шел Галльярдо с капюшоном на голове, как и многие другие восторженные "macarenos" из простонародья, по большей части огородники из окрестностей со своими женами и детьми.
   Пройдя шагов пятьдесят, процессия остановилась. Во многих домах хотели видеть поближе платформу. И тут пели "saetas" в честь "Macarena", били в барабаны, гремели трубы, и вся толпа пела нестройным хором.
   В эту ночь не спали в Севилье. Было уже три часа по полуночи, но все кафе и таверны были полны.
   На улицах разносчики продавали всякие сладости и питья. Целые семьи и множество иностранцев смотрели на процессию. На тяжелых платформах несли ряд образов, а за ними шли люди, держа в руках большие кувшины, наполненные водой. Где только останавливалась платформа; они поднимали край бархатных занавесей, прикрывавших 20 или 30 человек, покрытых потом, раскрасневшихся от утомления, полуобнаженных, с головами обвязанными платками и с видом утомленных дикарей. Они жадно пили воду, и если была близко таверна, требовали себе вина от распорядителя процессии.
   Это дефилирование веселое, театральное, фривольное, продолжалось всю ночь.
   Галльярдо ушел из процессии вскоре после восходе солнца. Он сделал довольно, сопровождая ли Макарена всю ночь. К тому же эта последняя часть длившейся до полудня процессии была самой тягостной.
   Дома, обычные посетители Галльярдо, забыв на минуту о бое быков, горячо обсуждали известие, только что начавшее распространяться в городе. В Кордовском округе в лесу, полицейские нашли разложившийся труп с изуродованной головой, которая была почти раздроблена выстрелом в упор. Невозможно было узнать этот труп, но по одежде и винтовке, все заставляло предположить, что это был Плумитас.
   Бедный человек! Галльярдо сожалел о нем, вспомнив его предсказания. Не полицейские убили его. Погиб он от руки одного из своих же товарищей которого побудила к этому убийству жажда наживы.
   Воскресенье, -- когда Галльярдо отправился на бой быков, -- было для него более тяжелым днем, чем когда-либо. Увидав его вышедшим во двор со шляпой на голове и плащом на плечах, мать бросилась к нему на шею, проливая горькие слезы. Она не сказала ни слова, но ее громкие вздохи выдавали ее мысли. Выступать впервые после злосчастного случая, в том же цирке, где он был поднят быком на рога, это нехороший знак. Ах, когда бросит он, наконец, свою проклятую профессию. Разве не довольно у него денег?
   Кармен не плакала, она проводила мужа до дверей, желая ободрить его. С тех пор, как воскресла ее любовь к нему после несчастья, случившегося с Хуаном, оба они жили спокойно, нежно любя друг друга, и она не верила теперь в возможность нового несчастья. Хуан вернется домой жив и невредим.
   Оставшись одна, бедная женщина пошла к себе в комнату и зажгла лампаду перед образом Божьей Матери de la Esperanza.
   Когда экипаж Галльярдо и его куадрилья проезжали по близости Кампана, тореросы увидели большую толпу простонародья с гаррочами на плечах, что-то громко кричавшую точно происходил мятеж. Полицейские с шашками на голо, бросались в аттаку; на них сыпались удары палок и камней.
   Насионал приподнялся с своего сиденья, собираясь выскочить. -- А, наконец-то настал момент! Вооруженное восстание...
   Но маэстро, полусмеясь, полудосадуя, толкнул бандерильеро назад на его место.
   -- Не будь смешным, Себастиан. Один ты видишь всюду революцию и всякие призраки.
   Участники куадрильи смеялись, угадывая истину. Толпа, возмущенная тем, что не осталось билетов на бой быков, собиралась разнести или сжечь магазин, где они продавались. Полиция отбивала их атаку.
   Экипаж Галльярдо выехал на площадь перед цирком. Шумные овации, нескончаемые аплодисменты встретили куадрилью или, точнее, Галльярдо. Публика приветствовала первое его появление на арене после страшного поранения быком, о котором было столько разговоров на всем полуострове.
   Когда настал для Галльярдо момент убивать первого быка, повторился взрыв энтузиазма. Женщины в белых мантильях следили за ним из своих лож в бинокли. На скамьях с солнечной стороны, так же как и с теневой, ему шумно рукоплескали. Даже враги его были увлечены общим потоком симпатий к нему. Бедняга! Он так сильно страдал. Весь амфитеатр был сплошь за него. Никогда еще Галльярдо не видел публику столь бесконечно расположенную к нему.
   Матадор снял шляпу перед председательской ложей, чтобы сказать свой "бриндис". Никто не слышал ни слова, но все пришли в восторг. Оле! Оле! Несомненно, он сказал что-нибудь очень хорошее. И аплодисменты сопровождали его на всем пути, пока он подходил к быку. Когда же он приблизился к животному, наступило безмолвие ожидания.
   Галльярдо протянул мулету, стоя перед быком, но в некотором расстоянии от него, не так как прежде, когда он воспламенял публику, протягивая красную тряпку почти у самой головы быка. В безмолвии амфитеатра пробежало движение изумления, но никто не сказал ни слова. Матадор принимался не раз топать ногами, чтоб раздразнить животное, и оно, наконец, кинулось на него, едва пройдя под мулету, так как тореро поспешил отскочить в сторону с видимой торопливостью. Многие из зрителей переглянулись. Что это означает?
   Матадор увидел около себя Насионала, и несколько шагов дальше другого тореро из своей куадрильи, но не крикнул: "Все прочь"!
   В амфитеатре поднялся шум, результат неистового обмена мыслей. Друзья объясняли поступок Галльярдо слабостью после болезни. Ему еще не следовало выступать... Нога его, разве вы не видите?..
   Плащи двух бандерильеросов помогали матадору. Животное кружилось, ошеломленное, среди красных тряпок и, едва оно бросалось на мулету, оно видело перед собой плащ другого тореро, увлекавшего быка подальше от матадора.
   Галльярдо, желая скорее выйти из этого положения, встал в позицию, поднял высоко шпагу, и бросился на быка.
   Ропот изумления прошел по амфитеатру: шпага вонзилась в шею быка менее чем на треть, и колебалась, готовая упасть. Галльярдо отскочил, не вонзив шпагу до рукояти, как прежде.
   -- Но удар хорошо намечен, -- кричали сторонники матадора и шумно аплодировали ему, чтобы силой рукоплесканий скрыть малочисленность аплодирующих.
   "Интеллигентные" сострадательно улыбались. Этот матадор потерял единственное, что у него было: мужество, отвагу. Они видели, как он инстинктивно отдернул руку в тот момент, когда всаживал шпагу в быка они видели, что он отвернул голову с движением страха, слепо побуждающего людей прятаться от опасности.
   Шпага упала на землю, и Галльярдо, взяв другую, направился снова к быку в сопровождении Насионала, который отвлекал животное, лишь только оно слишком приближалось к Галльярдо.
   Снова матадор всадил шпагу с таким же результатом: сталь вошла только на половину.
   -- Он боится подойти близко к быку, -- послышались протесты на скамейках амфитеатра. -- Он чувствует отвращение к его рогам.
   Насионал, дразня быка красным плащом, заставлял его бегать по редонделю и иногда ударял его плащом по шее изо всей силы. Публика, угадывая его намерения, принялась протестовать. Он заставляет животное бегать и бьет его плащом, чтобы глубже всадить ему шпагу в шею. Публика осыпала Насионала бранью, называла его вором, ругала его дурными словами. Со скамеек на солнечной стороне ему угрожали толстыми палками, начали бросать в него бутылками, апельсинами. Но он выносил все, словно был глух и слеп, и все продолжал подгонять быка, с удовлетворением человека, исполняющего свой долг для спасения друга.
   Вскоре у быка изо рта полилась ручьем кровь, и он спокойно согнул ноги и лег на землю, но держал высоко голову, готовый подняться и броситься. Подошел "пунтильеро" {"Puntillero" -- служащий цирка, добивающий быка.}, чтобы покончить с быком. Насионал помог ему, тихонько налегая на шпагу и всаживая ее таким образом до рукояти.
   Публика с солнечной стороны, увидев его проделку, поднялась на ноги с гневным протестом.
   -- Вор! Убийца!
   Они возмущались как будто животному не предстояло умереть так или иначе. Они угрожали Насионалу кулаками, словно присутствовали при преступлении, и бандерильеро, опустив голову, кончил тем, что спасся за барьер.
   Между тем Галльярдо направился к председательской ложе, чтобы раскланяться, и ярые, но малочисленные поклонники шумно аплодировали ему.
   -- Не повезло ему -- вот и все, -- говорили они с пылкой верой в своего кумира. -- Но удар шпаги был верно намечен. Никто не может этого отрицать.
   Матадор подошел к барьеру, где были самые горячие его почитатели, и начал давать объяснения. Бык был плохой; невозможно было показать свою отвагу с ним.
   Большую часть вечера Галльярдо оставался у барьера. Такие объяснения хороши были для поклонников, но сам он внутренне чувствовал жестокое сомнение, неуверенность в себе, которых он никогда раньше не знал.
   Быки казались ему теперь больше; они обладали как бы двойной жизнью. Прежние падали под ударом его шпаги, словно чудом. Ему наверное подсунули самых худших животных: интрига врагов...
   Другое подозрение рождалось в самой глубине его души, но он не хотел останавливаться на нем. Его рука казалась ему как бы короче в тот момент, когда она протягивалась со шпагой между рогами. Прежде она с быстротой молнии достигала шеи животного; теперь же это был долгий путь страшная пустота, которую он не знал как наполнить. Также и ноги его были словно другие. Казалось, они жили сами по себе собственной жизнью, независимо от других частей его тела. Тщетно воля его приказывала им оставаться спокойно на месте, как бывало прежде. Они не слушались его. У них были глаза и глаза эти видели опасность. Ноги бежали сами с необычайной легкостью, лишь только раздавался свист воздуха, под напором двигающегося животного.
   Галльярдо обрушивал на публику стыд своей неудачи, бешенство за внезапную слабость... Чего желают эти люди? Чтобы он дал себя убить ради их удовольствия? У него на теле, достаточно доказательств безумной отваги. Ему не нужно доказывать свое мужество. Если он остался жив, то лишь чудом, благодаря небесной милости и молитвам его матери и жены.
   Он будет отныне подвизаться, как многие из его товарищей. Один день хорошо, другой -- дурно. Бой быков не более как профессия. Выдвинувшись в первые ряды наиболее важно -- сохранить свою жизнь.
   Когда настал момент сразить второго быка, эти мысли внушили ему спокойное мужество. Приближаясь к животному, он сделал жест прежних времен: -- "Все прочь!"
   Толпа заволновалась; по амфитеатру прошел ропот удовлетворения. Он сказал: -- "Все прочь". Теперь он покажет себя.
   Но не случилось того, на что надеялась публика, и Насионал не перестал идти за ним с плащом в руках, так как угадал театральную ложь этого приказания.
   Галльярдо протянул мулету на некотором расстоянии от быка с видимой осторожностью, находясь каждый раз довольно далеко от быка, и все время ему помогал плащ Себастьяна. Когда он стоял перед быком, протянув мулету, тот сделал движение, словно желая кинуться на матадора, но на самом деле не сдвинулся с места. Галльярдо, будучи уже слишком на стороже, обманутый этим движением, отскочил на несколько шагов назад, убегая от животного, которое вовсе не нападало на него.
   Он попал в смешное положение вследствие этого ненужного отступления, и часть публики рассмеялась среди восклицаний изумления. Послышалось несколько свистков.
   Галльярдо покраснел от гнева. С ним так обращаются! И еще в Севилье! Он почувствовал в себе отвагу первых своих выступлений, бешеное желание слепо броситься на быка, и пусть будет, что будет. Но его тело не слушалось его. Рука его, казалось, думала, ноги видели опасность и мятежно смеялись над требованием его воли.
   Вместе с тем и публика, пришла на помощь и потребовала молчания. Так обращаться с человеком, только что выздоровевшем после опасных ран, нанесенных быком! Это недостойно цирка Севильи!
   Надо соблюдать некоторое приличие.
   Галльярдо воспользовался этим состраданием, чтобы выйти из затруднения.
   Подойдя сбоку к быку, он предательски всадил в него шпагу. Животное упало, как на бойне, и кровь ручьем полилась у него изо рта. Некоторые аплодировали, не зная, почему они аплодируют, другие свистали, а большая часть публики оставалась безмолвной.
   Уходя из цирка Галльярдо обратил внимание на молчание толпы. Группы зрителей проходили мимо него без привета, без поклона.
   Галльярдо впервые испытал горечь неудачи. Даже его бандерильеросы шли нахмуренные и молчаливые, как солдаты после поражения. Но когда матадор вернулся домой и почувствовал, как его шею обвили руки матери и Кармен и даже сестры, как племянники хватали его за ноги, печаль его стала проходить.
   -- Проклятье! Самое важное все же остаться живым, и чтобы семья была спокойна: брать деньги у публики, как другие тореро, без той безумной отваги, которая не сегодня -- завтра приведет к смерти.

VIII.

   В самом расцвете весны температура сделала неожиданный скачек вследствие крайней резкости Мадридского климата, непостоянного и капризного.
   Было холодно. С серого неба лились дождевые потоки, иногда сопровождавшиеся снежными хлопьями.
   Жители уже одевшиеся в лёгкие летние платья, отпирали шкапы и сундуки, вынимали теплые плащи и пальто. Дождь грязнил и безобразил белые весенние сомбреро.
   Недели две не было боя быков. Воскресное зрелище откладывалось на какой-либо другой день недели, когда настанет хорошая погода. Импрессарио, служащие в цирке и бесчисленные любители боя быков, которых эта вынужденная отсрочка приводила в дурное расположение духа, следили за небесной твердью с тревогой земледельцев, опасающихся за свою жатву. Когда они шли из кофеен домой, просвет на небе или появление звезд в полночь, будили в них веселую надежду.
   -- Погода поправляется. После завтра бой быков.
   Но тучи снова сгущались; серая окраска неба с постоянным дождем упорствовала, и любители боя быков негодовали на погоду, которая, казалось, объявила войну национальному зрелищу. Несчастная страна! Даже бои быков становятся невозможными в ней!
   У Галльярдо оказалось две недели вынужденного отдыха. Его куадрилья жаловалась на бездействие. В какой-нибудь другой местности Испании тореросы спокойно покорились бы этому промедлению: за жизнь в отелях платил матадор везде, исключая лишь Мадрида. Это был дурной обычай, введенный маэстро, жившими в столице. Предполагалось, что все тореросы имели в -- Мадриде собственную квартиру. Бедные пикадоры и другие служащие, устроившиеся в меблированных комнатах портили себе существование постоянной экономией, мало курили и не ходили в кофейни. Они думали о своих семьях со скупостью человека, которому в обмен за его кровавый труд, дают -- лишь пригоршню дуросов. Когда пройдут остающиеся два боя быков, окажется, что всю плату за них они уже израсходовали.
   Матадор тоже страдал дурным расположением духа, но не от дурной погоды.
   Он выступил в первом бое быков в Мадриде с плачевным результатом. Публика относилась к нему уже иначе. Правда, у него оставались непоколебимо-верующие в него сторонники, бравшие Галльярдо под свою защиту; но эти энтузиасты, шумные и бодрые год тому назад, теперь славно грустили и, когда им представлялся случай апплодировать матадору, делали это мак-то робко. Наоборот, его враги и масса публики, жаждущей чужой опасности и смерти, как несправедливы были они теперь в его оценке, как смело оскорбляли его!.. То, что дозволялось другим матадорам, не дозволялось ему. Его привыкли видеть безумно-отважным, слепо бросающимся в опасность, и желали, чтобы он таким оставался до конца, пока смерть не прервет его карьеры. Публика не мирилась теперь с его благоразумием. Едва он протягивал мулету на некотором расстоянии от быка, тотчас раздавались протесты: он не подходит близко к быку! Он боится! И достаточно было ему сделать шаг назад, чтобы толпа приветствовала эту предосторожность грязными оскорблениями.
   Известие о случившемся в Севильском цирке на Пасхальном бое быков, казалось, распространилось по всей Испаши. Враги мстили ему за долгие годы своей зависти. Товарищи по профессии, которых он не раз побуждал идти навстречу опасности из соперничества, теперь с лицемерными выражениями сожаления разглашали всюду об упадке Галльярдо.
   Его отваге -- конец! Когда бык в последний раз так сильно поранил его, взяв на рога, это привело его к чрезмерной осторожности. И публика, под впечатлением подобных сведений, усердно распространяемых, находила дурным все, что он ни делал, как прежде аплодировала ему даже при мелких неудачах и промахах. Изменчивость, характеризующая толпу, способствовала этой перемене взгляда. Публика утомилась восхищаться отвагой Галльярдо и теперь наслаждалась, видя его страх или осторожность, словно это придавало ей самой больше доблести.
   Первый бой быков в Мадриде был неудачен для Галльярдо, и в собрании любителей много говорили об этом происшествии. Старики, всегда находящие дурным все настоящее, толковали о вялости и изнеженности современных тореросов. Они высказывают в начале своей карьеры шальную отвагу, а едва почувствуют прикосновение к телу рогов -- всему конец.
   Галльярдо, принужденный к отдыху дурной погодой, нетерпеливо ждал второго боя быков, намереваясь совершить великие подвиги. Его самолюбие сильно страдало от насмешек врагов. Если ему придется ехать в провинцию с дурной славой неудачи в Мадриде, он -- человек потерянный. Надо непременно овладеть своей нервностью, надо победить это предубеждение, побуждавшее его тело бежать и видеть быков более большими и страшными.
   Его уполномоченный говорил с ним об очень выгодном ангажементе в Америку. Нет, теперь он не переедет через океан. Нужно сначала показать в Испании, что он все же матадор. А затем можно будет подумать и о путешествии в Америку.
   С тоской популярного человека, чувствующего, что его престиж падает, Галльярдо показывался беспрерывно во всех местах, посещаемых любителями боя быков. Он входил в кафе Ingles, где собирались сторонники андалузских тореросов, и присутствием своим прекращал пересуды связанные с его именем. Он сам, улыбающийся и скромный, начинал со смирением разговор, обезоруживающий наиболее упорных.
   -- Совершенно верно, что я не был на высоте... Я признаю это. Но подождите: в следующем бое быков, лишь только установится хорошая погода... Что только можно, будет сделано.
   Однажды вечером Галльярдо, проходя с площади Пуэрта дель Соль в улицу Алькала, от изумления отпрянул назад на несколько шагов. Белокурая сеньора с золотистым оттенком волос выходила из экипажа у дверей "Hôtel de Paris"... Донья Соль!.. Мужчина, казавшийся иностранцем, подал ей руку, помогая выйти из экипажа, и, сказав ей несколько слов, удалился в то время, как она входила в отель.
   Это действительно была донья Соль. Тореро ни мало не сомневался в этом. Также мало сомневался он и в характере ее отношений к иностранцу, увидав ее взгляды, и ту улыбку, с которой они простились. Так смотрела она на него, так улыбалась ему в счастливое время, когда они вместе ездили по пустынным полям и долинам, освещенным нежными алыми лучами заходящего солнца. Проклятье!
   Он провел чает ночи с друзьями в дурном настроении. Затем плохо спал и видел во сне разные картины из своего прошлого. Когда он проснулся, в окна его комнаты глядел непрозрачный и синеватый свет печального дня. Шел дождь вместе с хлопьями снега. Все было черно: и небо и стены дома напротив, и навес у него перед глазами, с которого капал дождь, и грязные тротуары, и мокрые верхи экипажей, блестевшие как зеркало, и движущиеся куполы дождевых зонтиков.
   Одиннадцать часов!
   Не пойти ли ему повидать донью Соль?.. Почему же нет? Вечером он гневно отогнал эту мысль. Он не хочет унижаться. Она убежала тогда от него, ничего не сказав ему, и затем, зная о случившемся с ним несчастий и о том, что он при смерти, почти не интересовалась им. Одна только телеграмма в первый момент и затем ровно ничего: ни одной даже открытки в несколько строк. Она, так много писавшая своим друзьям... Нет, он не пойдет к ней... Он слишком горд.
   Но на следующее утро его воля как бы смягчилась во время сна. Почему бы не пойти, -- снова спросил он себя. Ему нужно видеть ее. Для него она -- единственная женщина среди всех, которых он знал. Она его привлекла с небывалой силой... Ах, как он мучился разлукой с ней!..
   Страшная рана, нанесенная быком в Севильском цирке вместе с жестокостью физических страданий прервало его любовное отчаяние, а болезнь и затем нежное сближение с Кармен во время выздоровления заставили его покориться своему несчастью. Но забыть донью Соль? Никогда! Он делал усилия чтобы не вспоминать своего прошлого, хотя самое незначительное обстоятельство, -- поездка по той дороге, где он носился галопом вместе с прекрасной амазонкой, встреча на улице рыжеватой англичанки, знакомство с сеньоритосами в Севилье, ее родственниками, -- все это воскрешало в нем образ доньи Соль. Ах, эта женщина! Он не встретит другой, подобной ей!.. Потеряв ее, Галльярдо считал, что спустился на несколько ступеней в общественном мнении. Он даже приписывал тому, что она покинула его и свои неудачи в искусстве. Когда она любила его он был более храбрым. После того как золотисто-белокурая гаши бросила тореро, начались все его несчастья. Если бы она вернулась к нему, наверное настали бы снова и его счастливые времена. В этом была твердо уверена его душа, иногда поддерживаемая, а иногда подавляемая суеверием.
   Быть может, его желание видеть ее принесет ему счастье. Почему бы нет?.. Могло случиться, что донья Соль после долгой разлуки... кто знает!.. Первый раз, когда они остались одни, ведь случилось же это...
   И Галльярдо, веря в свою счастливую звезду, -- с гордым спокойствием человека, которому всегда везло в любви и который возбуждает желания вам, куда устремляет взоры, отправился в Hôtel de Paris, находившийся вблизи его отеля.
   Ему пришлось ждать более получаса на диване под любопытными взглядами служащих отеля и приезжих, которые услыхав его имя оборачивались.
   Слуга пригласил его сесть на подъемную машину и поднял его в маленький салон в третьем этаже. Из его окон видна была вся площадь Пуэрто дель Соль, темная, с сверкающим асфальтом, изборожденная быстро несущимися экипажами, которые, подгонял дождь, и трамваями, скрещивавшимся по всем направлениям. Беспрерывный трезвон предупреждал о их приближений прохожих, словно оглохших под куполом дождевого зонтика.
   Открылась маленькая дверь, скрытая под обоими, и появилась донья Соль, шурша шелком и распространяя кругом благоухание, во всем блеске полного расцвета своей красоты.
   Галльярдо пожирал ее глазами. Все такая же, как и в Севилье. Нет, может быть еще красивее после долгой разлуки.
   Она вышла к матадору в элегантном дезабилье -- в экзотической тунике и украшенная экзотическими драгоценностями, в том самом костюме, в котором он ее видел в первый раз в Севилье. Ноги ее были обуты в туфли, вышитые золотом.
   Она села, скрестив ноги, и протянула Галльярдо руку с любезной и холодной улыбкой.
   -- Как вы поживаете, Галльярдо? Я знала, что вы в Мадриде. Я вас видела.
   Вы!.. Она уже не говорила ему ты... Это вы, которое, казалось, равняло их, приводило его в отчаяние. Донья Соль объяснила, что видела Галльярдо, на единственном бое быков, бывшем в Мадриде. Поехала она в цирк с иностранцем, которому очень хотелось видеть испанские обычаи и нравы, с другом, сопровождавшим ее в путешествии, но жившим в другом отеле.
   Галльярдо ответил на ее слова утвердительным кивком. Он знал этого господина, видел его вместе с нею.
   Водворилось довольно долгое молчание. Оба не знали, что сказать друг другу. Донья Соль первая прервала продолжительную паузу. Она ради, что видит его здоровым; она смутно помнит, что его, кажется, сильно ранил бык; она даже, помнится, послала телеграмму в Севилью, прося известить о ею здоровье. С ее образом жизни, с постоянными переездами с места на место, и разными новыми друзьями -- ужаснейшая сумятица образуется в ее воспоминаниях. Но теперь он хорошо выглядит и на арене, во время боя быков, показался-ей таким же смелым и сильным, как и прежде, хотя ему, видимо, не везло в тот раз. Впрочем, она, ведь, мало понимает в бое быков.
   -- Значить, бык ранил вас не очень-то опасно?
   Галльярдо рассердило выражение равнодушие, с каким его спрашивала эта женщина.
   А он то, когда боролся между жизнью и смертью, он все время думал о ней.
   Он стал подробно рассказывать о своей болезни и выздоровлении, продолжавшемся всю зиму.
   Донья Соль слушала с притворным интересом, но глаза ее выражали равнодушие. Что ей за дело до несчастий торероборца?.. Все это -- случайности его профессии и могут интересовать лишь его одного.
   Галльярдо, рассказывая о том, как он поправлялся на мызе, вспомнил о человеке, которого они видели вместе с доньей Соль.
   -- Плумитас... Помните ли вы этого беднягу? Его убили... Не знаю, слышали ли вы об этом?
   Донья Соль и об этом помнила смутно. Она, может быть, прочла о его смерти в парижских газетах, много писавших об этом бандите, как об интересном типе живописной Испании.
   -- Человек он был ничтожный, -- сказала равнодушно донья Соль. -- Я едва могу припомнить его наружность; неинтересный, грубый крестьянин. Издали все вещи видны в настоящем их свете.
   Галльярдо хорошо помнил завтрак на мызе. Бедный Плумитас!.. С каким волнением он спрятал цветок, подаренный ему доньей Соль. Ведь она дала цветок бандиту, прощаясь с ним. Помнит она это?
   Глаза доньи Соль выражали искреннее изумление.
   -- Уверены ли вы что это было действительно так? Клянусь, что я ничего не помню... Ах, эта страна солнца! Это опьянение всем живописным!.. Глупости, которые делаешь!..
   Ее восклицания выражали некоторое раскаяние. Затем она рассмеялась, говоря:
   -- Быть может, бедняга сохранил цветок до последнего своего дыхания? Не так ли, Галльярдо? Не говорите мне нет. Ему всю жизнь никто не дарил цветов... И, быть может, на трупе его была найдена засохшая роза -- таинственная память, -- а о чем, никто не мог объяснить... Не слышали ли вы чего-либо подобного, Галльярдо? Ничего не писали в газетах?.. Молчите, не говорите мне нет, -- не убивайте моих иллюзий. Так должно было быть: я хочу, чтобы так было. Бедный Плумитас!.. Как это интересно!.. А я то и забыла про цветок... Расскажу это моему другу, который собирается писать об Испании, о ее нравах и обычаях.
   Напоминание об "друге", уже вторично возникшее в разговоре, опечалило тореро. Он взглянул пристально на красивую сеньору своими африканскими глазами -- грустными и влажными которые, казалось, молили о сострадании.
   -- Донья Соль... Донья Соль... -- прошептал он с выражением отчаяния, точно упрекая ее за ее жестокосердие.
   -- Что такое, друг мой? -- спросила она, улыбаясь. -- Что случилось с вами?
   Галльярдо замолк и опустил голову, смутившись от иронического блеска этих ясных глаз с их золотистыми искорками.
   Затем он поднял голову, как человек, принявший решение.
   -- Где вы были все это время, донья Соль?
   -- Скиталась по свету, -- ответила она просто. -- Я -- перелетная птица. Была в бесконечном множестве городов, которых вы и по имени не знаете.
   -- А этот иностранец, сопровождающий теперь вас он... он вам...
   -- Друг, -- добавила она холодно. -- Мой друг настолько добрый, что взялся сопровождать меня, пользуясь случаем посетить Испанию. Человек очень известный, с знаменитым именем. Из Мадрида мы отправимся с ним в Андалузию, когда он кончит здесь осматривать музеи. Что еще вам угодно знать?
   В этом вопросе, сделанном с надменностью, слышалась твердая воля держать тореро на расстоянии и восстановить между ними обоими разницу общественного положения.
   Галльярдо пришел в замешательство.
   -- Донья Соль! -- простонал он с простодушием. -- Того что вы со мной сделали, не простит вам и Бог. Вы были очень жестоки, очень жестоки. Отчего вы уехали, не сказав ни слова?..
   На глазах у него выступили слезы, и он с отчаянием сжал кулаки.
   -- Не волнуйтесь так, Галльярдо. То, что я сделала, было большим благодеянием для вас. Вы еще недостаточно узнали меня? Вы еще не утомились в те времена?.. Если бы я была мужчиной, я избегала бы женщины с характером, подобном моему. Несчастный, который влюбляется в меня, все равно что накладывает на себя руки.
   -- Но отчего же вы уехали? -- настаивал Галльярдо.
   -- Я уехала потому, что соскучилась. А когда человек скучает, я думаю, он имеет право искать себе развлечения. Я же смертельно скучаю везде. Пожалейте меня...
   -- Но я люблю вас всей моей душой! -- крикнул тореро с драматическим пафосом, который был бы смешон во всяком другом человеке.
   -- Люблю вас всей моей душой, -- повторила донья Соль, подражая его выражению и жестикуляции. -- И что из этого? Ах, эти эгоисты-мужчины, которым аплодирует публика и которые воображают себе, что во всем мире все создано для них!.. "Люблю тебя всей моей душой" -- и этого достаточно, чтобы и ты любила меня также. А вот и нет, сеньор! Я не люблю, Галльярдо. Вы мне друг и больше ничего. То, другое, в Севилье, было лишь сном, безумным капризом, о котором я едва ли помню и который вы должны забыть.
   Тореро встал и подошел к сеньоре с протянутыми руками. Он не знал, что сказать ей угадывая, что его неловкие слова не могут повлиять на, эту женщину и убедить ее. С пылкостью импульсивной натуры он думал, что лучше всего выразить свои надежды и желания. Он думал привлечь ее к себе и объятиями прогнать холод, разлуки.
   -- Донья Соль!.. -- умолял он, протягивая к ней руки. Но она отстранила объятия тореро. В глазах ее сверкнули гордость и гнев, словно ей нанесли оскорбление.
   -- Тише, Галльярдо!.. Если вы будете так продолжать, вы мне больше не друг, -- и я укажу вам на дверь.
   Тореро от действия перешел к унынию и остался в позе, полной смирения и стыда.
   Так прошло довольно долгое время, пока, наконец, донья Соль не сжалилась над Галльярдо.
   -- Не будьте ребенком, -- сказала она. -- Зачем вспоминать о том, что уже более немыслимо? Зачем думать обо мне?.. У вас есть жена, которая, судя по тому, что мне говорили, красива и мила, добрая вам подруга. А не она, -- другие. Мало ли найдется красивых женщин в Севилье, с мантильями и цветами на голове, из тех, которые мне так нравились раньше которые сочтут за счастье, чтобы их полюбил Галльярдо. Моя любовь кончилась. Вам это больно в вашем маленьком тщеславии знаменитого человека, привыкшего к удачам, но это так. Все кончилось, вы мне друг и ничего больше. Я -- иное дело. Я скучаю и никогда не возвращаюсь назад. Иллюзии живут во мне лишь краткие мгновения и исчезают, не оставляя за собой и следа. Верьте мне, я достойна сожаленья.
   Она смотрела на тореро сострадательными глазами, и в них можно было угадать любопытство, полное сожаления, словно она видела его теперь со всеми его недостатками и неотесанностью.
   -- Я думаю о вещах, которых вы бы не могли нанять, -- продолжала она. -- Мне вы кажетесь теперь другим. Галльярдо в Севилье был иной, чем он теперь. Вы полагаете, что остались таким же? Не сомневаюсь, но для меня вы уже не тот... Как вам объяснить это?.. В Лондоне я была знакома с раджей. Знаете ли вы, что такое раджа?
   Галльярдо отрицательно покачал головой и покраснел за свое невежество.
   -- Это индийский князь.
   Бывшая посланница вспоминала индостанского раджу, его лицо, как бы отлитое из меди и оттененное черными усами, белую чалму громадных размеров с крупным сверкающим брильянтом надо лбом. Весь он был окутан в белые одеяния, легкие и бесчисленные покровы, точно лепестки цветка.
   -- Он был красив, был молод, боготворил меня со своими таинственными глазами лесной серны, и я, тем же менее, находила его смешным, и каждый раз, когда он, запинаясь, бормотал по-английски свои восточные комплименты, я смеялась над ним... Он дрожал от холода, туманы вызывали у него кашель, он ходил, словно птица под дождем, махая своими белыми покрывалами, точно это были мокрые крылья... Кода он говорил мне о любви и смотрел на меня своими влажными глазами газели, во мне зарождалось желание купить ему пальто и шапку, чтобы он перестал дрожать. Тем не менее я признаю, что он был красив и мог дать счастье в течение нескольких месяцев женщине, алчущей чего-нибудь необычайного.
   И донья Соль задумалась, вспомнив бедного раджу, всегда дрожавшего от холода в своем смешном одеянии под туманным небом Лондона. В воображении своем она видела его там, в его стране, преображенного величием солнца и власти. Его медный цвет лица в зеленоватом отблеске тропической растительности принимал тон артистической бронзы. Она видела его сидящим на парадном слоне в тяжелой золотой попоной, влачащейся по земле, сопровождаемого воинственными всадниками и рабами, и все они несли маленькие жаровни, на которых курились благовония. Она видела его в большой чалме, увенчанной белыми перьями с драгоценными камнями, видела его с грудью покрытой брильянтовыми звездами, опоясанного фехой из изумрудов, из под которой висел золотой палаш; а вокруг него баядерки с разрисованными глазами и упругими грудями, прирученные тигры, целые леса копий, и в довершение всего пагода с многочисленными, наложенными одна на другую крышами, с колокольчиками, звучащими таинственными симфониями при самом легком дуновении ветерка. Она видела дворцы, полные тайны, зеленые, густые вековые леса, в сумраке которых прыгали и ползали дикие разноцветные животные... Ах, окружающая среда!.. Увидав в таком сценариуме бедного раджу, надменного, как бога, под вечно голубым небом, среди сиянья жгучего солнца, ей не пришло бы в голову дарить ему пальто. Она была почти уверена, что сама бы бросилась ему в объятия и отдалась ему, как рабыня любви.
   -- Вы напоминаете мае раджу, друг Галльярдо. Там, в Севилье, в вашем костюме и с гаррочей за плечом, вы были очень хороши. Как раз дополнение пейзажа... Но здесь!.. Мадрид весьма европеизировался, -- это город, как и все остальные. Нет здесь народных костюмов. Манильские мантильи едва виднеются кой где, разве только на сценах. Не обижайтесь, Галльярдо, только не знаю почему, вы мне напоминаете того индуса.
   Она смотрела в окно на дождливое грустное небо, на мокрую площадь, на падавшие хлопья снега, на толпу, идущую ускоренным шагом под зонтиками, с которых ручьями текла вода. Потом она перевела глаза на матодора, с изумлением рассматривая косицу на его макушке, его прическу, шляпу, все подробности, указывающие на его профессию и составляющие контраст с элегантным и современным костюмом.
   Тореро для доньи Соль был теперь "не в своей рамке". Ах, этот Мадрид, такой дождливый и скучный! Ее друг, приехавший с иллюзией видеть Исканию под вечно голубям небом, впал в уныние. И у нее самой при виде на тротуаре близь отеля группы тореросов со смелой осанкой, невольно приходит на ум мысль об экзотических животных из стран солнца, привезенных в зоологические сады под серым и дождливым небом. Там, в Андалузии, Галльярдо был героем, непосредственным продуктом страны. Здесь он ей кажется комиком со своим бритым лицом и жестами актера, привыкшего к поклонению публики, комиком, в котором пробуждается трагический трепет лишь в борьбе с быками. Ах, обольстительное очарование солнца! Обманчивое опьянение света и цветов!.. И она могла чувствовать любовь в течение нескольких месяцев к этому грубому, неотесанному человеку, и ей могли казаться блестками ума, глупости его невежества!.. Ах, окружающий сценарий! К каким он побуждает безумиям!
   Она вспомнила об опасности, погибнуть под рогами быка, которой она подвергалась. А ее завтрак с бандитом, которого она слушала с изумлением и восхищением, кончив тем, что дала ему цветок! Что за глупости и как все это было от нее теперь далеко!..
   От этого прошлого -- в нем она раскаивалась, чувствуя себя смешной -- остался только этот человек, неподвижно стоявший перед ней, с умоляющими глазами и детским намерением воскресить прежние дни... Бедняга! Как будто безумия могут быть повторены, когда воцарился холод рассудка и исчезла иллюзия, слепая чаровница жизни!..
   -- Все конечно! -- сказала сеньора. -- Надо забыть прошлое, потому что когда мы его видим во второй раз, оно уже представляется нам в другом свете. Что бы дала я, чтобы смотреть глазами того времени! Вернувшись в Испанию, я нахожу ее иной. И вы иной по сравнению с тем, каким я вас знала. Даже мне показалось в прошлый раз, когда я видела вас в цирке, что вы были менее отважны... и что публика менее восхищалась вами.
   Она сказала это просто, без злого намерения, но Галльярдо почудилось, что в ее голосе звучит насмешка, -- он опустил голову, и в то же время краска вспыхнула на его щеках.
   "Проклятье!" Профессиональная озабоченность проснулась в нем. Все злополучия теперь берут свое начало в том, что он недостаточно близко становится к быку. Она это ясно высказала. Ей кажется, будто он стал другой. Если он опять сделается Галльярдо прежних времен, может быть она отнесется к нему лучше. Женщины любят только отважных людей.
   И тореро обманывал себя этими иллюзиями, принимая то, что было капризом, навсегда отцветшим, за временное отчуждение, которое он сможет победить с помощью мужественных, храбрых подвигов.
   Донья Соль встала. Посещение тореро затянулось, и матадор, по-видимому, не располагал уйти скоро, довольный тем, что он вблизи нее, смутно надеясь на случай, который мог бы сблизить его с ней.
   Галльярдо пришлось тоже, встать. Донья Соль извинилась необходимостью выйти из дому. Она ждать своего друга и они вместе поедут в музей Прадо.
   Затем она пригласила Галльярдо к себе завтракать в другой раз. Завтрак будет интимный в ее комнатах. Будет и ее: друг, наверное, ему доставит удовольствие видеть вблизи тореро. Он, правда, едва говорит по-испански, но будет рад познакомиться с Галльярдо.
   Матадор пожал ей руку, ответив что-то бессвязное и вышел из отеля. Гнев туманил ему глаза; в ушах стоял шум. Так отпустила она его, -- холодно, словно докучливого приятеля! И это та же женщина, что и в Севилье! И приглашает его завтракать со своим другом, чтобы тот мог развлечься, рассматривая тореро вблизи, как редкостное насекомое!..
   Проклятье! Он для этого слишком горд... Всему конец!.. Никогда больше не увидится он с нею!..

IX.

   За это время Галльярдо получил несколько писем от дон Хосе и от Кармен.
   Уполномоченный старался внушить своему матадору мужество, советуя ему, как прежде, идти прямо на быка. До уполномоченного дошли сведения о негодовании и враждебности с которой публика принимала Галльярдо, но дон Хосе был уверен, что он понимает в чем дело. Недостаток мужества! Никогда! Но он... еще не совсем оправился и обессилен болезнью.
   И потому лучше -- писал дон Хосе во всех письмах -- бросить на время бой быков и хорошенько отдохнуть. После того он вернется на арену и будет таким, как всегда! Уполномоченный предлагал все уладить. Свидетельства докторов достаточно, дон Хосе войдет в соглашение с импрессарио и нарушит контракты.
   Кармен была более настойчива в своих мольбах. Муж ее должен тотчас же бросить свою профессию, должен отрезать себе "колету", как говорят тореросы и спокойно проводить жизнь в Ля Ринконада, или в своем доме в Севилье среди семьи -- тех единственных, которые искренно любят его. Она не может быть спокойной: теперь она еще больше боятся за него, чем в первые годы замужества. Сердце ее говорит ей, что что-то страшное надвигается ни них. Она плохо спит я в короткие часы сна ее мучают без конца все кровавые виденья.
   В этих же письмах жена Галльярдо горько сетовала на публику: сборище неблагодарных, уже не помнящих того, что делал раньше тореро. Злые люди, желавшие для своего развлечения видеть его мертвым, точно она, жена его, не существует, и не существует и его мать. -- "Хуан, мама и я, мы умоляем тебя, брось свою профессию. К чему продолжать выступать в боях битов? У нас достаточно средств, и меня мучает мысль, что тебя оскорбляют люди, не стоящие тебя. Вдруг с тобой случится еще другое несчастье! Иисусе! Мне кажется, что я сойду с ума.
   Галльярдо, читая эти письма был сильно озабочен. Бросить свою профессию! Какой вздор! Женская глупость! Легко сказать это, но не легко сделать. "Срезать себе колету" в тридцать лет! Как смеялись бы его враги! Он "не имеет права" бросить свое дело, пока у него все члены целы и он может выступать в бое быков. Никогда еще не видели подобной нелепости!.. Деньги не все. А слава? А профессиональная честь? Что сказали бы тысячи я тысячи его сторонников, восхищавшиеся им! Что ответили бы они его врагам, когда те кинут им в лицо, что Галльярдо бросил свою профессию из страха?..
   Кроме того, матадор, в сущности, не знал, позволяют ли ему его средства такое решение вопроса? Он и был богат и не был богат. То, что он имел, были сбережения первых лет брака, когда одной из наибольших его радостей было, накопив денег, изумлять Кармен и мать приобретенным богатством. Потом он продолжал зарабатывать деньги, даже еще больше, чем прежде, но эти деньги так и лились из бесконечных отверстий, открывшихся в новом его образе жизни. Он сильно играл в карты и широко жил. Несколько новых земель в добавление к обширным владениям Ля Ринконада для округления, были приобретены им на деньги, данные взаймы доном Хосе и другими друзьями. И уже карты принудили его брать взаймы у разных поклонников в провинции. Он был богат, но если он бросит свою профессию, теряя вместе с ней громадный доход с боя быков (в одни годы двести тысяч песет, в другие -- даже триста тысяч), то ему придется тотчас заплатить долги, и жить только с доходов Ля Ринконада. Придется экономить на каждом шагу и самому присматривать за полевыми работами, потому что до сих пор мыза, отданная в наемные руки, почти ничего не приносила.
   Это скромное существование земледельца, вынужденного постоянно бороться со скряжничеством, пугало Галльярдо, человека декоративного, привыкшего к изобилию денег. Богатство было нечто эластичное, что разрасталось одновременно с тем, как он подвигался вперед в своей карьере, ко никогда оно не удовлетворяло вполне его потребностей. В другое время он считал бы себя гораздо богаче с меньшей долей того, чем он владел теперь... Но в настоящее время он будет почти бедняком, если откажется от выступления в боях быков. Ему нельзя будет курить гаванских сигар, которые он щедро раздавал направо и налево, придется отказаться от дорогих андалузских вин, нужно будет сдерживать свою щедрость и расточительность большого сеньора. Нельзя будет платить за всех в кофейнях и тавернах, и, когда красивая крестьянка придет к нему, он уже не может доставить себе удовольствия видеть ее бледной от волнения, когда он вденет ей в уши золотые серьги с жемчужинами, или подарит богатый китайский шарф.
   Так он жил и так ему нужно продолжать жить. Галльярдо был тореро на старый лад, щедрый, расточительный, готовый по-княжески помочь всем несчастным и бедным, обращавшимся к нему. Он смеялся над многими из своих товарищей, тореросов на современный лад, вульгарных приказчиков промысла убивания быков, путешествовавших из цирка в цирк, словно торговые коммивояжеры, экономные до крайности. Некоторые водили знакомство с богатыми людьми, чтобы их угощали завтраками и обедами; другие, наварив у себя дома большие котлы кофе, когда наступало время отправляться в путешествие, брали его с собой в бутылках и давали потом разогревать, чтобы избежать лишнего расхода в отелях. В некоторых куадрильях тореросы и пикадоры голодали и публично обвиняли своих маэстро в скряжничестве.
   Галльярдо не раскаивался в своей пышной и блестящей жизни. И хотят, чтобы он отказался от нее! К тому же и его матери и Кармень, уже привыкшим к роскоши, пришлось бы отказаться от многого. Нет, этого он не хочет!...
   На письма уполномоченного и Кармен Галльярдо отвечал краткими посланиями, выражая в них твердое решение: бросить свою профессию? Ни за что! Он будет по прежнему кидаться со слепой отвагой на быков, -- писал он дон-Хосе, а жене в веселом тоне говорил, что она услышит о его подвигах в следующем бое быков, если только быки будут хороши.
   Хорошие быки.... Это мысль озабочивала Галльярдо. Прежде он считал своею гордостью не думать о быках и никогда не ходил смотреть их. Он впервые видел их на редонделе.
   -- Я убиваю всякого, какого бы мне ни дали, -- говорил он высокомерно.
   Теперь же ему хотелось взглянуть на них поближе, выбрать себе более подходящих.
   Небо прояснилось. Солнце светило и на следующий день был назначен второй бой быков.
   Вечером накануне Галльярдо отправился один в цирк. Мадридский цирк, выстроенный из красного кирпича с окнами в арабском стиле, вырисовывался уединенно на фоне зеленеющих косогоров. На рубеже этого обширного и однообразного пейзажа, на скате одного из холмов белело нечто похоже на далекое стадо. Это было кладбище.
   Увидав в окрестностях цирка тореро, к нему подошли цирковые паразиты и бродяги, спавшие из милости в конюшнях и жившие подачками любителей боя быков. Галльярдо роздал им всю мелочь и вышел в цирк через двери de Caballerizas (конюшен).
   Во дворе он увидел группу любителей боя быков, смотревших на упражнения пикадоров. Потахе с большими шпорами на ногах, взяв гаррочу, приготовлялся к верховой езде.
   Конюхи сопровождали подрядчика лошадей, тучного человека с большой андалузской шляпой на голове, медленного на слова и отвечавшего до-нельзя спокойно на брань и шумную болтовню пикадоров.
   "Monos sabioe" {"Ученые обезьяны" так называют в цирках служащих в конюшнях, а также и лошадей, поднятых на рога быком} выводили из конюшен несчастных кляч на испытание пикадорам, которые на этих злополучных лошадях ездили несколько дней и обучали их бегу на редонделе.
   Теперь их выводили из конюшен для осмотра и одобрения пикадорами. Дрожащие ноги и потертые бока лошадей указывали на грустную старость, на болезнь, на неблагодарность людскую, забывающую о прошлом. Были клячи неслыханной худобы, скелеты с острыми, выступающими ребрами, которые, казалось, вот-вот прорвут покров кожи. Другие лошади с сильными ногами, с блестящей шерстью, с живыми глазами, вообще красивые животные, непонятно почему фигурировавшие среди старых и бракованных лошадей, обреченных на смерть, казались только что выпряженными из роскошного экипажа. Эти лошади были наиболее страшными, так как они страдали неизлечимыми болезнями, головокружениями и другими недугами и часто сбрасывали с себя всадников. Среди этих экземпляров дряхлости и болезни раздавалось ржание инвалидов труда, -- лошадей, взятых с фабрик, с заводов от плуга, у извозчиков, по привычке постоянно дремлющих лошадей, таскавших годы и годы плуг или извозчичьи пролетки, несчастных париев, которых эксплуатировали до последнего их дыхания. Им предстояло развлекать зрителей цирка своими прыжками и судорожными движениями боли, ощущая в животе рога быков.
   Шло дефилирование целого ряда лошадей с добрыми, потускневшими и пожелтевшими глазами, с исхудалыми шеями, в которые впивались кровожадные мухи, зеленоватые и распухшие, лошадей с узкими грудями, с каким-то замогильным ржанием, со слабыми ногами, которые, казалось, были готовы переломиться на каждом шагу. Чтобы выехать в цирк на этих несчастных клячах, нужно было обладать мужеством матадоров, идущих на быка лицом к лицу. На этих лошадей набрасывали мавританское седло с высоким арчаком, желтоватым сиденьем и большими стременами; бывали клячи, которые под тяжестью подобного седла чуть не падали.
   Потахе в своих спорах с поставщиком лошадей выказывал себя высокомерным, говорил от своего имени и от имени товарищей, заставляя смеяться даже "monos sabios" своей цыганской руганью. К нему подходил служитель цирка, ведя клячу с опущенной головой и с сильно выступающими ребрами.
   -- Что это такое? -- говорил Потахе, обращаясь к поставщику. -- Эту клячу я не могу принять. Никто не согласится сесть на нее. Пусть она достанется твоей матери.
   Подрядчик отвечал спокойно. Если Потахе не отваживается сесть верхом на эту лошадь, то лишь потому, что теперешние пикадоры всего боятся. Не то было в прежния хорошие времена боя быков.
   -- Ты, -- отвечал Потахе, -- известный плут и мошенник. Пусть на эту шкуру садится верхом твоя бабушка, которая каждую субботу в полночь ездит верхом на метле.
   Присутствующие смеялись, а поставщик довольствовался тем, что пожимал плечами.
   -- Что такого особенного в этой лошади? -- говорил он спокойно. -- Она лучше других, больных головокружением, которые сбросят тебя раньше, чем ты подъедешь к быку. Она здорова как румяное яблоко. Пробыла она 28 лет на фабрике вод gazeuse и исполняла долг свой всегда добросовестно. Что же ты можешь иметь против нее?
   -- Не нравится она мне, вот все. Пусть остается у тебя. Поставщик подходил близко к Потахе и со спокойствием человека, привычного к торговым сделкам, говорил ему что-то за ухо.
   Пикадор, делая вид, что ему наскучила болтовня, направлялся к лошади и садился на нее. Затем, вниз под мышку гаррочу, прислонял ее к большому срубу, вволоченному в стену и с необычайной силой вонзал в него гаррочу как бы вонзая острие копья в шею тучного быка. Бедная кляча дрожала и у нее подгибались колени под тяжестью Потахе.
   -- Лошадь ничего себе -- говорил пикадор. -- Она лучше, чем я думал. Недурные ноги, недурная посадка. Мы берем ее.
   И пикадор спешивался, готовый принять теперь все, чтобы ни дал ему поставщик после таинственного апарте с ним.
   Галльярдо отошел от кучки любителей, которые, улыбаясь, присутствовали при этой сделке. Он прошел в помещение для быков, где их было восемь штук.
   Галльярдо долго исследовал внешность и характер животных, все не решая, каких из них выбрать ему, и наконец указал двух. Когда он выходил из двора цирка, старик, подметавший амфитеатр, с большим почтением поклонился Галльярдо. Он долгие годы занимал свою теперешнюю должность и знал всех знаменитых тореро. Одет он был бедно, но на пальцах его сверкали часто дорогие кольца, и сморкался он в батистовый платок с богатыми кружевами и красивой меткой, от которого все еще несло слабым запахом духов. Старик в течении недели один подметал громадный цирк, чистил ложи и скамейки. Иногда он в виде помощников брал полдюжины мальчиков, учеников тореро. Они работали за позволение во время боя быков смотреть на зрелище из "ложи собак", т. е. дверей с решеткой, в которые уносили раненых борцов. Уцепившись за решетки, мальчишки смотрели на бой быков, волнуясь и ссорясь друг с другом, словно обезьяны в клетке, стараясь занять первый ряд.
   Старик ловко пользовался ими на неделе для приведения в порядок цирка. Мальчики чистили в амфитеатре скамейки с солнечной стороны, места грязной и бедной публики, оставлявшей следы своего пребывания в виде апельсинных корок, разных бумажек и окурков дешевых сигар.
   Старик сам терпеливо чистил амфитеатр с теневой стороны, точно искатель кладов, наклоняясь в темноте лож, чтобы спрятать в карманы всякие находки, -- веера, кольца, носовые платки, -- все, что могло оставить за собой вторжение 14 тыс. человек. Остатки сигар старик продавал, высушив их на солнце, в виде табаку. Ценные же вещи он продавал старьевщице.
   Галльярдо ответил на медовые приветствия старика и дал ему сигару. В это время к матадору подошел человек, высокий, сухощавый, одетый как тореро.
   -- Пескадеро! Как поживаете? -- сказал Галльярдо пожимая ему руку с искренней радостью;
   Это был матадор, славившийся в дни молодости по теперь его имя мало кто помнил. Другие матадоры затмили его. Пескадеро, ездивший в Америку на бой быков, не раз побывавший у них на рогах, оставил профессию с маленькими сбережениями, и открыл таверну в окрестностях цирка.
   Глядя на его скромную внешность, Галльярдо вспоминал прежнего Пескадеро. Он знал его еще в детстве, часто восхищался этим героем, надменным, любимым женщинами, всегда роскошно одетым. И таким предстоит быть и ему, -- вульгарным и забытым, если он бросить свою профессию!
   Долго они говорили о своем искусстве. Пескадеро, как и все старики, ставшие желчными от неудач, был пессимистом. Хороших тореросов теперь нет. Нет отважных тореро. Только Галльярдо и двое, трое других действительно сражали быков. Даже и быки как-то измельчали. И среди своих ламентаций Пескадеро настаивал, чтобы Галльярдо зашел к не нему. Пришлось согласиться!
   Показав ему свою таверну, где он не очень-то бойко торговал, старик повел его в свою "школу тауромакии".
   -- Что делать сынок, -- говорил Пескадеро, оправдываясь. -- Надо жить; дела таверны не важны, а в "школу" кой кто ходит ко мне: сеньоритосы, желающие научиться управляться с гаррочами, иностранцы, восхищающиеся в цирке зрелищем боя быков и которым приходит на ум шальная мысль сделаться тореро на старости лет. У меня теперь есть иностранец. Он берет уроки и приходит каждый вечер. Пойдем посмотрим на него.
   Н перейдя улицу, они направились к месту, окруженному высоким забором. На гладких досках, служивших входом, выделялось большое объявление, написанное смолой, "Школа Тауромакии".
   Они вошли. Первое, что привлекло внимание Галльярдо, был бык, -- животное сооруженное из дерева и тростника, поставленное на колеса, с хвостом из пакли, головой из плетеной соломы, с куском пробки вместо шеи и с парой настоящих громадных рогов, внушавших страх ученикам.
   По середине стоял старый, очень полный сеньор, весь в морщинах, с седыми усами, в одном жилете и держал в руках бандерильясы. Вблизи забора, развалившись в кресле, сложив руки на животе, сидела сеньора, почти тех же лет и не менее объемистая и полная, чем старик, в шляпе с целым садом цветов. Ее красное лицо, с желтыми пятнами от отрубей, сияло энтузиазмом всякий раз, когда сотоварищу ее удавалось хорошо всадить бандерилью в пробковую шею быка. Розы на ее шляпе и поддельные локоны, белокурого цвета, так и тряслись от смеха. Она аплодировала, расставляя в тоже время ноги, отчего поднимались несколько юбки, открывая частицу ее объемистых по мало привлекательных прелестей.
   Пескадеро, еще у дверей "школы", объяснил Галльярдо, кто такие эти сеньоры. Должно быть они французы или еще какие-либо другие иностранцы, да это и не важно; чета, скитавшаяся по всему свету и, казалось, побывавшая всюду. Судя по рассказам старика, чем только он не был: и рудокопом в Африке, и колонистом на далеких островах и охотником за дикими лошадьми в пустынных местностях Америки. Теперь он желает сделаться тореро, чтобы зарабатывать деньги также, как испанцы, и каждый вечер приходит в школу с решимостью упрямого ребенка, но платит хорошо за уроки.
   -- Вообрази себе, тореро, с такой-то внешностью! И в пятьдесят лет!
   Увидя двух вошедших мужчин, "ученик" опустил руки, вооруженные бандерильясами, а сеньора поправила себе юбку и шляпу, перегруженную цветами.
   -- О, cher maНtre!
   -- Добрый вечер, monsieur, счастлив, madame, -- сказал маэстро, приложив руку к шляпе. -- Посмотрим-ка, monsieur, как идет урок. Вы помните, что я вам говорил? Будьте спокойны, дайте быку направиться к вам, и когда он будет близко, всадите палочки в шею. Вам о нем нечего заботиться: бык все сделает за вас.
   Внимание!
   Отойдя, маэстро громким криком и топаньем ног стал возбуждать быка из тростника и соломы.
   -- Ей, иди, Морито:
   И Морито шел сильно грохоча колесами. Так как почва была очень не ровная то колеса двигались с трудом и мальчик идя сзади чучела все время подталкивал его вперед. Ни один бык не мог сравниться умом с Морито, бессмертным животным, в которого тысячи раз втыкали бандерильясы и вонзали шпаги. Но у него не было других ран, кроме тех которые скоро излечиваются столяром. Морито казался таким же умным, как и люди. Дойдя до ученика, он переменил направление, чтобы не коснуться его рогами, и удалился с бандерильясами, воткнутыми в пробковую шею.
   Овация приветствовала этот подвиг иностранца, стоявшего неподвижно на своем месте, одергивая панталоны и рукава.
   -- Прекрасно, monsieur: -- крикнул Пескадеро. -- Первый сорт!
   И иностранец, тронутый одобрением профессора, ответил скромно, ударяя себя в грудь.
   -- У меня есть самое важное, -- мужество, много мужества! -- И он приказал мальчику подталкивавшему Морито принести бутылку вина.
   Узнав, что с маэстро пришел знаменитый Галльярдо, дама побледнела от волнении, и глаза ее наполнились слезами. -- О, cher maНtre!
   Она улыбалась матадору, опиралась на него, желая упасть ему на грудь всей тяжестью своего объемистого и грузного тела.
   -- Двух месяцев не пройдет, monsieur, -- сказал Пескадеро со своей андалузской серьезностью, -- и вы будете втыкать бандерильясы в Мадридском цирке. Наверное вы будете иметь шумный успех, на вашу долю выпадут все деньги и все женщины.. с позволения вашей сеньоры.
   И сеньора, не перестававшая смотреть на Галльярдо нежными глазами, трепетала от радости и шумный смех колебал жировые волны ее тела.
   Иностранец продолжал свой урок с упорством энергичного человека. Не надо терять времени. Он желает как можно скорее выступать на Мадридском цирке. и завоевать себе все то, о чем только что говорил маэстро. Его краснолицая подруга, увидав, что оба тореросы уходят, снова уселась на кресле с бутылкой вина, доверенной ее попечениям.
   Пескадеро проводил Галльярдо до конца улицы.
   -- Прощай, Хуан, -- сказал он. -- Быть может, мы завтра встретимся в цирке. Видишь, до чего я дошел. Зарабатывать себе хлеб такими вот обманами, таким фиглярством!
   Галльярдо ушел, озабоченный. Ах, этот человек, который в свое время бросал столько денег, уверенный в будущем. Все сбережения он потерял в несчастных спекуляциях. Жизнь тореро не учит уменью сберегать состояние. И ему еще предлагают бросить свою профессию! Ни за что! Надо только ближе подходить к быкам.
   На другой день вечером, Галльярдо отправился в цирк с твердой решимостью изумить публику своей отвагой.
   С самого начала зрелище было не обычное. Первый бык напал с величайшим неистовством на пикадоров, ожидавших его с копьями на перевес, и из их лошадей две были смертельно ранены. Из проткнутой рогами груди их текли ручьи черной крови; третья лошадь бегала, обезумев от боли и исступления с одного конца редонделя на другой, с прободанным животом, с сдвинутым седлом, из за стремян которого были видны синие и красные кишки. Бык, привлеченный этим бешеным бегом лошади, подошел к ней, наклонил могучую голову, поднял ее на рога и затем отбросил. Когда бык отошел от околевавшей в судорогах лошади, к ней подошел "monio sabio", чтоб докончить ее и воткнул ей острие кинжала в голову. Несчастное животное, в агонии, почувствовало бешенство и укусило человека за руку. Тот вскрикнул, встряхнул окровавленной рукой и глубже вонзил кинжал в череп лошади, пока она не перестала извиваться и вытянулась неподвижно. Другие служащие цирка бегали по всему редонделю с большими корзинами песку, густо посыпая им лужи крови и трупы лошадей.
   Вся публика поднялась с мест, жестикулируя и крича Она пришла в восторг от ярости быка, протестовала против того, что в редонделе не осталось ни одного пикадора и кричала хором:
   -- Лошадей, лошадей!
   Все были уверены, что немедленно покажутся на редонделе новые пикадоры, но толпа негодовала, оттого что проходят несколько минут без новой бойни. Бык остался стоять в середине редонделя, надменный, издавая рев, поднимая окровавленные рога и на его шее, изборожденной синими и красными царапинами, развевались ленты с девизом его гурта.
   Появились новые всадники, и снова повторилось отвратительное зрелище. Едва приближался к быку пикадор с гаррочей, ведя лошадь боком, чтобы ее завязанный глав не допустил ее видеть зверя, мгновенно наносился быком удар лошади, и она падала. Пики ломались с треском сухого дерева, лошадь подпрыгивала, поднятая на могучих рогах, лилась кровь, выпадали кишки от смертельного удара и по песку катился пикадор, которого сейчас же прикрывали плащом служители цирка. Публика встречала смехом и криками, шумные падения всадников. Глухо звучала арена от удара сильных тел и ног в сапогах с железной обшивкой. Некоторые падали на спину, как мешки, сложенные вдвое.
   Голова стукаясь о дерево балюстрады, будила зловещее эхо.
   -- Этот не встанет, -- кричали в публике. -- Должно быть, ему проломило башку.
   И тем не менее он вставал, потирал затылок, поднимал твердую фетровую шапку и снова садился на ту же лошадь, которую monos sabios заставляли вставать на ноги пинками и ударами бича. Всадник принуждал двигаться вперед лошадь, тащившую по песку все более и более вываливающиеся от движения внутренности. Пикадор в таком виде направлялся навстречу быку.
   И едва он останавливался против него, всаживая ему в шею свою пику, человек и лошадь подбрасывались быком вверх, их группа делилась силой удара на две части, и каждый падал отдельно.
   Быку не удавалось поднять на рога всадников, но некоторые пикадоры оставались лежать без сознания на арене и служащим цирка приходилось брать их себе на плечи и уносить в больницу, чтобы там им лечили раздробление кости, или приводили в чувство.
   Галльярдо, желая привлечь симпатии публики, переходил с места на место и вызвал шумные аплодисменты, оттянув за хвост быка. Он спас этим пикадора, лежавшего на земле и рисковавшего быть поднятым на рога.
   Пока втыкали в быка бандерильясы, Галльярдо, опираясь на балюстраду, смотрел в сторону лож, отыскивая взглядом донью Соль. Наконец он увидел ее, но на ней не было белой мантильи, и она уже не походила на рисунки Гоя. Со своими золотистыми волосами и оригинальной и изящной шляпой, она казалась иностранкой, впервые присутствующей на бое быков. Рядом с ней сидел ее друг, человек, о котором она говорила с некоторым восхищением и которому показывала все интересное в Испании.
   Когда настало время для Галльярдо сразить своего быка, публика приняла его благодушно, как бы забыв о своем неудовольствии в прошлый раз. Две недели дождя и отсутствия боя быков сделали толпу более терпимой. Она желала, чтобы все было хорошо в этом долгожданном зрелище. К тому же отвага быков и большая смертность лошадей тоже привели публику в хорошее настроение.
   Галльярдо пошел на встречу быку с открытой головой; с мулетой в руках, и играя шпагой, как палкой. Сзади него, хотя и на большом расстоянии, шли Насионал и другой тореро. Несколько голосов протестовало на скамейках амфитеатра. Как много провожатых! Словно приходское духовенство, идущее на похороны.
   -- Все прочь! -- крикнул Галльярдо и оба тореро остановились, потому что он сказал это искренним тоном.
   Матадор пошел дальше, пока не приблизился к животному. Потом он развернул мулету, подойдя еще на несколько шагов к быку, как в хорошие свои времена и сунул тряпку к самой его морде покрытой пеной. Раз -- оле! Шепот удовлетворения пробежал по скамьям. Сын Севильи постоит за себя: у него есть совесть тореро. И его игра с мулетой сопровождалась шумными восклицаниями энтузиазма, в то время как на скамьях амфитеатра, сторонники его черпали новую бодрость и обрушивались с бранью на врагов. Как им это покажется? Галльярдо иногда бывает небрежен, -- с этим они согласны, -- но когда он захочет...
   Галльярдо бросился на быка со шпагой, но быстро отскочил от рогов зверя. Послышались аплодисменты, но лишь на краткий миг, затем раздались угрожающий ропот и несколько пронзительных свистков. Энтузиасты, возмущались поведением остальной публики. Какая несправедливость! Какое непонимание! Он отлично бросился на быка.
   Но враги показывали на животное, не переставая протестовать, и весь амфитеатр присоединился к ним со взрывом оглушительных свистков.
   Шпага прошла криво. Она проколола шею быка и вышла острием у ребра около передней ноги.
   Все жестикулировали и махали руками в ужасе и негодовании. Что за скандал! Этого не сделал бы и плохенький новильеро!
   Бык с рукоятью шпаги в шее и острием, выходящим около ноги, начал хромать. Это, казалось, переполнило всех благородным негодованием. Бедный бык! Такое славное, сильное животное!..
   Некоторые высовывались всем телом за барьер, рыча от бешенства, точно готовые броситься вниз головой, в редондель. Вор! Сын такой-то! Мучить таким образом животное, которое стоит больше его! И все кричали, чувствуя неистовое сострадание к мукам животного, словно они не заплатили за билет, чтобы присутствовать при его смерти.
   Галльярдо, изумленный тем, что он сделал, склонил голову под потоками оскорблений и угроз. Он кинулся со шпагой на быка, преодолев свой нервный страх. Но желание избегнуть опасности, поскорей уйти от рогов, было причиной этого глупого и скандального удара шпагой. Бык после того, как он, хромая, бегал взад и вперед, вызывая у зрителей крики негодования, остановился как вкопанный. Галльярдо взял другую шпагу и подошел к быку, намереваясь вонзить её между рогов. Но бык, двинув головой, отбросил шпагу.
   -- Раз! -- крикнули зрители с насмешливым единодушием. Матадор повторил свой опыт и опять неудачно.
   -- Два! -- запели насмешливо на скамьях.
   Галльярдо в третий раз принялся за свое дело, но результатом было лишь мычание измученного животного.
   -- Три!
   Но к этому ироническому хору публики присоединились свистки и крики протеста. Когда же кончит этот негодяй!..
   Наконец ему все-таки удалось вонзить острие шпаги в затылок у начала спинного мозга, и бык упал мгновенно на бок, протянув ноги.
   Матадор вытер градом катившийся по лицу пот и направился к ложе председателя медленным шагом, тяжело дыша. Наконец то он освободился от этого животного. Он уже думал, что никогда не кончит. Публика, когда он проходил, провожала его сарказмами или презрительным молчанием. Никто не аплодировал. Он поклонился председателю среди общего равнодушие и пошел укрыться у барьера, как школьник, устыдившийся своих шалостей. Пока Гарабато подавал ему стакан воды, матадор взглянул на ложи и встретился глазами с доньей Соль. Что подумает о нем эта женщина? Как будет она смеяться в обществе своего друга, слушая оскорбления, сыплющиеся на него из публики! Проклятая мысль пришла в голову этой сеньоре явиться смотреть на бой!..
   Галльярдо остался стоять у барьера, избегая всякого утомления, пока не выйдет на арену другой бык, которого ему предстояло еще сразить. Действительно он уже не такой, как прежде, это он сам понимает. Его гордость и намерение как можно ближе стать к быку оказывались бесплодными.
   Прежние суеверия проснулись в нем снова, страшные и неотступные.
   -- Мне не везет, -- думал Гальярдо. -- Сердце мое чует -- пятый бык поднимет меня на рога...-Поднимет непременно, этого мне не избежать.
   Тем не менее когда был выпущен пятый бык, первый, кого он встретил, был Галльярдо со своим плащом. Что это за животное! Оно казалось совсем иным, чем выбранное им во дворе цирка накануне вечером. Наверное, быка подменили. И страх продолжал напевать в уши тореро: -- Нет тебе удачи. Бык поднимет тебя на рога; сегодня тебя вынесут из цирка ногами вперед.
   Несмотря на эти мысли, он продолжал отвлекать животное от пикадоров, подвергавшихся опасности. Сначала публика молчала. Затем, смягчившись, слабо зааплодировала ему.
   Когда настал момент заколоть быка и Галльярдо встал перед ним, все, казалось, угадали помрачение его ума. Он ходил в замешательстве; достаточно было, чтобы бык двинул головой, как матадор, приняв это движение за нападение, отскакивал. Публика же приветствовала эти прыжки хором насмешек:
   -- У-у-у, пусть он возьмет тебя на рога!
   Быстро, как бы желая покончить каким бы то ни было образом, Галльярдо бросился на животное со шпагой, но сбоку, чтобы вернее избежать опасности. Послышался взрыв свистков и негодующих криков. Шпага вонзилась только на несколько сантиметров, и животное отбросило ее на далекое расстояние.
   Галльярдо взял вторую шпагу и подошел к быку. Он только что собрался броситься на животное, но оно в то же мгновение кинулось на матадора. Он хотел бежать, однако ноги его уже не имели быстроты прежних лет. Бык ударил его головой, и Галльярдо, как мяч, покатился по арене. Ему поспешили на помощь, и он встал, покрытый пылью, с большой дырой на задней части панталон. Из этой дыры виднелось нижнее белье, кроме того он потерял один башмак и шиньон, украшавший его колету.
   Этот гордый человек, всегда такой элегантный, казался теперь жалким и смешным со своей дырой на панталонах, с всклокоченными волосами и упавшей колетой, походившей на что он несчастный крысиный хвост.
   Вокруг матадора протягивались сострадательно плащи на помощь и в защиту. И другие матадоры с великодушием товарищества старались подготовить ему быка, чтобы он поскорее кончил с ним. Но Галльярдо казался слепым и глухим: он видел животное, только чтобы отскакивать от него назад при малейшем его движении. Словом, он обезумел от страха. Он не слушал того, что говорили ему товарищи, и с страшно бледным, искаженным лицом, со сдвинутыми бровями, как будто напрягая все свое внимание, он бормотал, сам не зная, говорит:
   -- Все прочь! Оставьте меня одного!
   Между тем страх продолжал шептать в его уши: -- Сегодня ты умрешь... Сегодня твой последний день.
   Публика отгадывала чувства матадора по его движениям, полным растерянности.
   -- Он чувствует отвращение к быку. Он боится его. Даже самые пылкие сторонники Галльярдо молчали, пристыженные, не в силах объяснить себе это никогда невиданное зрелище. Публика, казалось наслаждалась его ужасом с непоколебимым мужеством того, кто находится в безопасности Другие думая о потраченных деньгах, кричали^; на этого человека, который давал себя увлечь инстинкту самосохранения и этим похищал у них удовольствие. Этакое воровство!
   Публика оскорбляла его самым непозволительным образом. Грязные насмешки, разные позорящие намеки так и сыпались на него.
   Галльярдо защищенный плащами товарищей, пользовался всеми благоприятными минутами, чтобы ранить быка своей шпагой. Но это были удары, которых животное, казалось, почти не чувствовало. Некоторые шпаги падали, едва вонзившись в тело быка, другие попадали в кость и так и шатались при всяком движении животного. Оно бегало по всему кругу барьера, опустив голову и мыча словно досадуя и жалуясь на бесполезное мучение. За быком ходил матадор с мулетой в руке, желая покончить с животным и в то же время опасаясь его рогов, а за матадором шел весь его эскадрон помощников, протягивая плащи, и как будто убеждая быка согнуть ноги и лечь. Бык бежал около барьера, с вспененной мордой, шеей, унизанной шпагами. Это вызвало взрыв насмешек и оскорблений:
   -- Это "Dolorosa", -- говорили одни.
   Другие сравнивали животное с подушкой, утыканной вместо булавок ножами. Мошенник этакий! Низкий тореро!
   Некоторые, более грязные душой, оскорбляли Галльярдо, называя его женским именем, пороча его семью:
   -- Хуанита! Смотри, не упади!
   Так длилось довольно долго и часть публики обратилась к председательской ложе:
   -- Сеньор председатель, до которых же пор будет длиться скандал?
   Председатель сделал жест, который заставил замолчать протесты, и дал приказание. Видно было, как бежал альгуасиль в шляпе с перьями и развевающимся коротким плащом. Он бежал за барьером по арене пока не очутился вблизи быка. Тут, обратившись к Галльярдо, он поднял руку со сжатым кулаком и поднятым вверх указательным пальцем. Публика аплодировала. Это было первое предостережение. Если до третьего матадор не убьет быка, животное возвращается во двор и на матадора падает тень величайшего бесчестии.
   Галльярдо словно проснулся от своего сомнамбулизма и, ужаснувшись этой угрозы, набросился на быка. Но шпага и на этот раз не проникла глубоко.
   Галльярдо с отчаянием опустил руку. Это животное, по-видимому, бессмертно. Удары шпагой не причиняли ему вреда. Казалось, оно никогда не свалится.
   Бесполезность последнего удара шпагой привела в бешенство публику. Разразился ураган оглушительных свистков, принудивших женщин затыкать себе уши. Вся публика встала с мест. Многие махали руками, высовываясь на половину из-за барьера. На арену летели апельсины, куски хлеба, подушки с сидений, как быстрые метательные снаряды, предназначенные матадору. Время от времени раздавался внезапный скандальный звон колокольчиков. Многие снова обратились к председательской ложе: когда же второе предостережение?
   Галльярдо отирал платком пот с лица, озирался во все стороны, изумленный несправедливостью публики, возлагая ответственность за все случившееся на быка. В эти минуты взоры его устремились на ложу доньи Соль. Она отвернулась, чтобы не видеть, что происходит на арене. Может быть, ей было жаль его, а может быть было стыдно за снисходительность к нему в прежнее время.
   Вторично бросился он со шпагой на быка и очень мало кто мог видеть, что он делал, так как его скрывали плащи, беспрерывно развертывавшиеся кругом него. Бык упал и, из его рта полился поток крови.
   Наконец-то! Публика успокоилась и не махала уже руками, но крики и свистки еще продолжались. Животное было добито пунтильеро; из его шеи вытащили все шпаги, привязали за голову к мулам и потащили из редонделя, а полосу крови, тянувшуюся сзади, служителя цирка быстро засыпали песком.
   Галльярдо спрятался за барьер, скрываясь от оскорбительных протестов, которые вызывало его присутствие. Тут он и остался, утомленный, тяжело дыша, с болью в ноге, но чувствуя среди уныния, удовлетворение от избегнутой опасности. Он не умер на рогах животного, но этим обязан лишь своей осторожности. Ах, эта публика! Толпа убийц, жаждущих смерти человека, точно они одни любили жизнь и имели семью!..
   Печален был проезд экипажа Галльярдо по площади, мимо народа, столпившегося кругом цирка, мимо экипажей, автомобилей и длинных верениц трамваев. Экипаж ехал медленно и матадор угадывал по движению губ пешеходов ужасающие оскорбления. Он низко наклонялся, как бы желая скрыться за Насионалом, сидевшим безмолвно с нахмуренными бровями. Толпа мальчишек, следуя за экипажем, принялась свистать. К ним присоединились и многие из тех, которые не были в цирке. Этот протест вывел матадора из его смиренного безмолвия.
   -- Проклятье! Почему эти-то свистят? Разве они были на бое быков? Платили они деньги за билеты?
   Камень попал в колесо экипажа. Мальчишки орали, подпрыгивая у подножек. Прискакали двое верховых полицейских и разогнали манифестацию, конвоируя затем по всей улице Алькала экипаж знаменитого Хуана Галльярдо, "первого человека в мире".

X.

   Куадрилья только что выступила в редондель, когда раздались сильные удары в дверь "Кабальерисас".
   Служащий цирка подошел к двери, крикнув с неудовольствием:
   -- Здесь нельзя входить. Ступайте в другую дверь.
   Но голос из за двери настаивал, и служителю пришлось отпереть ее.
   Вошли мужчина и женщина; он в белом кордовском сомбреро; она -- одетая вся в черное и с мантильей на голове.
   Мужчина пожал руку служащего, оставив в ней нечто, что сильно его смягчило.
   -- Вы знаете меня, не правда ли? -- сказал только что вошедший. -- Неужели не знаете? Я -- зять Галльярдо, а эта сеньора -- его жена.
   Кармен озиралась во все стороны на опустевшем дворе. Вдали, за крепкими кирпичными стенами, звучала музыка и слышалось дыхание толпы, прерываемое криками энтузиазма. Куадрилья дефилировала перед председательской ложей.
   -- Где он? -- спросила тревожно Кармен.
   -- Где? -- ответил резко зять. -- На арене, исполняет свой долг. Было безумием и сумасбродством приехать сюда. Уж такой у меня слабый характер.
   Кармен продолжала осматриваться кругом по с некоторой неуверенностью, словно раскаиваясь, что пришла сюда. Что ей теперь делать?
   Служащий цирка, смягченный пожатием руки Антонио с вложенной в нее монетой и родством этих двух людей со знаменитым матадором, выказывал большую услужливость. Если сеньора хочет подождать конца зрелища, она может отдохнуть в квартире консьержа. А если она желает видеть бой быков, он сумеет им предоставить хорошие места, хотя у них и нет билетов. Кармен испугалась этого предложения. Видеть бой быков? Нет. Она приехала в цирк, сделав усилие над своей волей и теперь раскаивалась в этом. Она не в силах была бы видеть мужа в редонделе; никогда не видела она его "подвизающимся". Лучше уже подождать здесь.
   -- Хорошо, -- сказал покорно Антонио. -- Останемся здесь, хотя не знаю, что мы тут будем делать рядом с конюшнями.
   Уже второй день муж Энкарнасион был спутником Кармен и свидетелем ее постоянной нервности, тревоги и слез.
   В субботу в полдень Кармен позвала Антонио в кабинет маэстро. Она едет в Мадрид. Путешествие решено. Жить дольше в Севилье она не в силах. Почти неделю мучить ее бессонница и она в воображении своем видит ужасные сцены. Женский инстинкт предупреждает ее о большой опасности. Ей необходимо быть подле Хуана. Она не знает, что и какая цель может быть достигнута ее поездкой, по всей душой жаждет быть вместе с Галльярдо, с тем страстным желанием полным любви, которое воображает, что опасность уменьшится, если она будет находиться около любимого человека.
   Так жить дольше нельзя. Она прочла в газетах о неудаче Хуана в прошлое воскресенье в Мадридском цирке. Она знает профессиональную гордость своего мужа и угадывает, что он не вынесет со смирением случившегося с ним. Он пойдет на всякие безумства, чтобы вновь завоевать аплодисменты публики. В последнем письме, которое она только что получила от него, он дает ей это смутно понять.
   -- Нет и нет, -- говорила она энергично своему зятю. -- Я еду в Мадрид сегодня же вечером. Если ты желаешь, можешь сопровождать меня. А нет, так я поеду и одна. Главное -- ни слова дон-Хосе: он помешал бы мне ехать... Об этом знает одна только мама.
   Антонио согласился. Даровая поездка в Мадрид, хотя бы и в печальном обществе. По дороге Кармен высказала свои затаенные желания. Она поговорит с мужем настойчиво. Зачем продолжать ему выступать в боях быков? Нет у них разве достаточно средств, чтобы жить? Он должен бросить свою профессию, но немедленно. А если нет, то она погибнет. Необходимо, чтобы воскресный бой быков был последний. Даже и это казалось ей чрезмерным. Она приедет во время в Мадрид, и убедит мужа не выступать в этот день. Ей говорит сердце, что своим присутствием она может предотвратить несчастие.
   Но зять протестовал, с величайшим ужасом, услыхав эти слова.
   -- Какая бессмыслица! Вот что значит женщины! Если они что-нибудь вобьют себе в голову, вынь да положь! Думаешь ли ты, что нет властей, нет законов, нет правил цирка, и что достаточно, чтобы женщине пришла в голову мысль вцепиться в своего мужа и бояться за него, чтобы отложили бой быков, и публика осталась бы с носом? Ты скажешь Хуану, что хочешь, но только после боя быков, С начальством нельзя шутить нас всех еще посадят в тюрьму.
   И торговец рисовал самые драматические последствия, если Кармен будет наставать на своем безумном намерении явиться к мужу и помешать ему принять участие в бое быков. Всех их арестуют. Он уже видел себя в тюрьме, как соучастника поступка, который он в простоте своей считал преступлением.
   Когда они приехали в Мадрид, ему пришлось делать серьезные усилия, чтобы помешать своей спутнице бежать в отель, в котором жил ее муж. Чего она этим добьется?
   -- Ты его взволнуешь своим приездом, он пойдет в цирк в дурном настроении, и если с ним что-нибудь случится ты будешь виноват.
   Эта мысль смутила Кармен, и она предоставила своему родственнику руководить собой. Он повел ее в отель, им выбранный, и она провела там все утро, лежа на диване в своей комнате и проливая ручьи слез, точно ожидаемое ею несчастье было неизбежно. Антонио, довольный тем, что он в Мадрите и устройся в хорошем отеле, возмущался отчаянием Кармен, казавшееся ему смешным.
   -- Слушай же... Ах, женщины, женщины! Всякий подумал бы, что ты уже вдова, а между тем твой муж как раз в это время готовится к бою быков. Он вполне здоров и невредим. Что за глупости такие!
   Кармен за завтраком едва взяла в рот кусок, не обращая внимания на похвалы которыми Антонио осыпал кухню отеля. К вечеру ее покорность иссякла.
   Отель их находился вблизи Пуэрта дель Соль. К ним доносился шум с улицы и из окон видны были толпы народа отправлявшегося на бой быков.
   Нет, она не может оставаться в этой чужой комнате в то время, как ее муж подвергает свою жизнь опасности. Ей необходимо видеть его. У нее не хватает мужества идти смотреть на зрелище, но ей хочется чувствовать себя вблизи него: она желает отправиться в цирк. Где этот цирк? Никогда она не видала его. Если ей нельзя попасть туда, она будет скитаться где-нибудь около него. Самое важное чувствовать себя вблизи Хуана, так как она думает, что эта близость ее к нему может повлиять на судьбу Галльярдо.
   Антонио протестовал. Клянусь жизнью! Он имел намерение присутствовать на бое быков и, выйдя из отеля, купить себе билет, а теперь Кармен отнимает у него эту возможность, настаивая на том, чтобы и ей ехать в цирк.
   -- Но что же ты там будешь делать, глупое создание? Чему ты поможешь своим приездом? Подумай, если Хуанихо увидит тебя...
   Они долго спорили, но на все его доводы женщина говорили упорно только одно:
   -- Не надо, не провожай меня... Я поеду одна.
   Зять кончил тем, что сдался. Он нанял экипаж и они отправились в цирк, войдя в него через дверь Кабальерисас. Торговец хорошо помнил цирк и все его службы, так как сопровождал Галльярдо в одном из его путешествий в Мадрид на весенний бой быков.
   Антонио и служащий колебались и чувствовали неудовольствие, стоя перед этой женщиной с красными глазами и провалившимися щеками, которая продолжала оставаться во дворе цирка, не иная, что ей делать. Обоих мужчин привлекал к себе людской гул и музыка, игравшая в редонделе. Неужели им придется все время оставаться здесь и не видеть боя быков? Служащего в цирке осенила счастливая мысль. Может быть, сеньора желает пройти в часовню?
   Дефилирование куадрильи кончилось. Из дверей, ведущих в редондель, возвращалось несколько всадников. Это были пикадоры, вне службы, удалявшиеся с арены, чтобы заменить собою товарищей, когда наступит их черед. Во дворе, привязанные к кольцам, вбитым в стену, стояло в ряд шесть оседланных лошадей, которых должны были в первую очередь вывести в редондель в замену убитых в лошадей. Позади них коротали время пикадоры и заставляли своих лошадей проделывать разные упражнения. Служащий в конюшнях верхом на красивой я пугливой лошади ездил галопом, чтобы утомить ее и передать затем пикадорам.
   Лошади брыкались под укусами мучивших их мух и дергали за кольца, словно угадывая угрожавшую им близкую опасность. Другие лошади бегали рысцой, поощряемые шпорами всадников.
   Кармен и ее зятю пришлось искать убежища под аркадами, и наконец жена тореро согласилась пройти в часовню.
   Это было место спокойное, тихое. Может быть молитвой она хоть несколько поможет своему мужу.
   Кармен увидела себя в святом убежище, теперь всеми покинутом и еще так недавно переполненном публикой, когда здесь молились тореросы. Она обратила внимание на бедность алтаря. Четыре свечи горели перед образом Божьей Матери. Но это приношение показалось ей скудным.
   Открыв кошелек, она дала дурос служащему цирка: не может ли он принести побольше восковых свечей? Он почесал у себя в затылке. Восковых свечей? Здесь едва ли можно достать что-либо подобное. Но тотчас же он вспомнил о сестрах одного матадора, которые всегда приносили с собой свечи, когда их брат выступал в бое быков. Последние свечи навряд ли догорели и, должно быть, спрятаны где-нибудь в часовне. После долгих поисков они нашлись. Не оказалось подсвечников. Но служащий, -- человек находчивый, -- принес пару пустых бутылок, воткнул в них свечи, за жег их и поставил рядом с другими свечами.
   Кармен опустилась на колени, а двое мужчин воспользовались ее неподвижностью, чтобы убежать в цирк, чтобы видеть зрелище с самого начала.
   Кармен с любопытством осматривала потемневший образ, на который свет бросал красноватый отблеск. Она не знала эту Божью Мать de la Paloma, но должно быть и она была нежной и доброй, как и Севильская, перед которой она столько раз молилась. Кроме того это был образ тореросов, и тут возносили они свои молитвы в последний час, когда близкая опасность будила в грубых мужчинах благоговейную искренность. Здесь склонял много раз колени ее муж. Этой мысли было достаточно, чтобы Кармен чувствовала, как привлекал ее к себе образ, и она теперь молилась ему с полным доверием, точно знала его с самого детства.
   Губы ее двигались, повторяя молитвы с автоматической быстротой, но мысли убегали от молитвы, словно увлеченные гулом толпы, доносившимся до нее. Ах, этот рев приостанавливающего вулкана, этот шум как бы далеких волн, время от времени прерываемый паузами трагического безмолвия!..
   Кармен вообразила себе, что присутствует незримо на бое быков. Она угадывала по различным интонациям шума в амфитеатре ход трагедии, разыгрывавшейся в редонделе. Иногда слышался взрыв негодующих криков, сопровождаемых свистками; в другие раза раздавались тысячи и тысячи голосов, произносивших непонятные слова. Вдруг слышался крик ужаса, продолжительный и пронзительный, который, казалось, возносился до небес; восклицания испуга и страха, по которому можно было представить себе тысячи побледневших от волнения лиц, следивших глазами за быстрым бегом быка, преследовавшего человека... пока наконец крик мгновенно угасал, и тишина водворялась вновь: опасность миновала. Наступали долгие промежутки безмолвия, полнейшего безмолвия, безмолвия пустоты, в котором, усилившись, звучало жужжание мух, вылетавших из конюшен, -- точно необъятный цирк был пустынным, точно 14 тысяч человек, сидевших в амфитеатре, были недвижимы и задерживали дыхание, а Кармен оказывалась единственным живым существом, находившимся в недрах цирка.
   Вскоре это молчание оживилось шумным и бесконечным "треском, точно все кирпичи цирка повыскакивали из своих гнезд, стуча один о другой. Это были дружные аплодисменты, от которых дрожали стены амфитеатра. В ближайшем к часовне дворе слышались удары хлыста по спинам несчастных лошадей, слышался спор, стук подков и голоса: "Кому очередь?" -- Новых пикадоров требовали в цирк.
   К этим звукам присоединялись другие, более близкие.
   Послышались шаги в ближайших к часовне комнатах, шумно открывались двери, раздавались голоса и прерывистое дыханье нескольких людей, словно они шли, неся тяжелую ношу.
   -- Это ничего... небольшой ушиб. Крови не видать. Прежде чем кончится бой, ты опять сядешь на лошадь.
   И хриплый голос, ослабленный болью, словно выходивший из самой глубины легких, стонал среди вздохов с акцентом, напоминавшем Кармен Андалузию:
   -- Богородица де ли Солеа! Наверное, я сломал себе что-нибудь. Доктор, посмотрите хорошенько... Ах, мои дети!..
   Кармен задрожала от страха. Она поднимала свои глаза, расширенные от ужаса на Божью мать. Ее нос, как будто заострился от волнения, а бледные щеки ввалились. Ей казалось, что она теряет сознание, и она боялась упасть на пол в обмороке. Вновь хотелось ей молиться, чтобы не слышать шума извне, передающегося через стены часовни с приводящей в отчаяние ясностью. Но, несмотря на ее намерения, до слуха ее доносился зловещий плеск воды и голоса людей, должно быть докторов и больничных служителей, ободряющих, пикадора.
   Он стонал и жаловался силясь в тоже время из гордости подавить крики боли. Наверное у него был перелом костей.
   -- Божья мать де ля Солеа! Дети мои!... Что будут есть бедные мои малютки, если отец их не сможет больше сесть на лошадь...
   Кармен встала с колен. Ах, у нее не хватает больше сил! Она упадет здесь в обморок, если останется еще дольше в этом темном месте здесь все наполнено горем. Ей необходим воздух, ей нужно видеть солнце. Кармен казалось, что она всем своим телом чувствует ту муку, которая принуждает стонать незнакомого ей человека.
   Она вышла во двор. Здесь виднелась всюду кровь: на земле и около нескольких чанов, где вода смешивалась с красной жидкостью.
   Пикадоры возвращались из редонделя. Они дали знак для забавы с бандерильясами. Всадники въезжали во двор на своих лошадях, запачканных кровью, с разодранными шкурами и с выпадавшими из животов кишками... Отвратительное зрелище!
   Всадники спешились, оживленно разговаривая о событиях боя. Кармен увидела Потахе, слезавшего с лошади со всей грузностью своего сильного тела и сыпавшего проклятия по адресу mono sabi, который неловко помогал ему сойти с лошади. Потахе казался отупевшим от тяжести скрытых железных приспособлений и боли падения. Он поднимал руку к плечу, почесывался с выражением боли, но улыбался, показывая свои желтые, лошадиные зубы.
   -- Видели вы, как хорош был Хуан? -- говорил он всем окружавшим его. -- Сегодня он действительно был хорош.
   Заметив единственную женщину, бывшую во дворе и узнав ее, он ни мало не удивился.
   -- Вы здесь, сенья Кармен? Как это хорошо.
   И он говорил спокойно, точно в той дремоте, в которой его всегда держали вино и собственная тупость, ничто в мире не могло удивить его.
   -- Видели вы Хуана? -- продолжал он. -- Маэстро растянулся на песке прямо перед быком, у самых его рогов... То, что делает он, никто не сможет делать. Пойдите, посмотрите его: сегодня он очень хорош.
   Потахе позвали из дверей, оказавшихся дверью больницы. Товарищ его, пикадор, желал поговорить с ним прежде, чем его отправлять в госпиталь.
   -- Прощайте, семья Кармен. Я пойду взглянуть, чего желает от меня этот бедняга. Падение с переломом костей, как говорят. Ему не придется садиться снова на лошадь целый год.
   Кармен искала убежища под арками, желая закрыть глаза и не видеть отталкивающего зрелища во дворе, но в то же время она чувствовала себя загипнотизированной красными лужами крови.
   Monon sabios вели за повод раненых лошадей, которые влачили свои внутренности по земле. Увидав лошадей, один из надзирателей конюшен стал усиленно двигать ногами и руками, охваченный лихорадкой деятельности.
   -- Скорей, молодцы! -- крикнул он, обращаясь к конюхам. -- Круче, круче их.
   Конюх, осторожно двигаясь около лошади, брыкавшейся от боли, снимал с нее седло, затем набрасывал ей на ноги петли из кожаных ремней, которые стягивались, и соединив все четыре оконечности, вынуждали животное упасть.
   -- Так молодец! Так, живее, живее! -- продолжал кричать надзиратель, не переставая усиленно двигать руками и ногами. И конюхи, засучив рукава, наклонившись над открытым брюхом лошади, из которого ручьем лилась кровь и выделялись экскременты, торопились вложить обратно в трагический разрыв брюха тяжелые внутренности, висевшие наружу.
   Другие конюхи держали поводья лежащего животного и прижимали печальную голову к земле, наступив на нее ногой. Морда лошади болезненно сводилась судорогой, большие желтые зубы громко стучали от лихорадки мученичества, а жалобное ржание заглушалось в песке. Окровавленные руки лекарей старались вложить обратно в открытую полость внутренности, но тяжелое дыхание жертвы выталкивало их обратно и они выпадали снова.
   -- Скорей, молодцы! Скорей! -- кричал надзиратель. Круче! Круче!
   И огромный мочевой пузырь со всеми внутренностями исчезал наконец в глубине брюха в то время, как два конюха с быстротой привычки зашивали шкуру.
   Когда лошадь была таким образом приведена в порядок, ей с варварской быстротой выливали на голову чан холодной воды, освобождали ее от кожаных ремней и давали несколько ударов хлыста, чтобы она поднялась на ноги. Некоторые лошади, едва сделав несколько шагов, падали как пласт и из только что зашитой раны ручьем лилась кровь. Это была мгновенная смерть, когда, внутренности приходили в прежнее свое положение. Другие оставались живы, вследствие каких-то тайных сил животного организма, и конюхи, после "приведения их в порядок", вели лошадей на "лакировку", т. е. обливали им ноги и живот большими чанами холодной воды. Белая или рыжая масть лошади становилась блестящей и со шкуры лилась розоватая жидкость, смесь воды и крови.
   Чинили лошадей, точно это были старые башмаки; эксплуатировали их слабость, до последнего минимума продолжая их агонию. На земле оставались куски кишок, отрезанных для облегчения операции "приведения в порядок" лошади. Другие обрывки этих кишок виднелись в редонделе, засыпанные песком, пока не будет сражен бык и служащие цирка не унесут эти обрывки в своих корзинах из испанского дрока. Часто трагическую пустоту потерянных кишок варвары-лекари заменяли пучками пакли, вложенными в брюхо лошади.
   Самое важное было поставить на ноги этих животных еще на несколько минут, пока пикадоры вернутся снова на них на редондель: бык позаботится о том, чтобы докончить свою работу. И умирающие лошади выносили безропотно эти зловещие преображения. Те, которые хромали, возбуждались сильными ударами хлыста, заставлявшими их дрожать с ног до кончика ушей. Одна кроткая лошадь в бешенстве от боли намеревалась укусить mono sabio, подходившего к ней. На ее зубах еще виднелись куски кожи и красных шерстинок. Почувствовав удар рогов в своем животе, несчастное животное с бешенством укусило быка за шею.
   Во двор доносился с арены гул незримой толпы. Это были восклицания тревоги, крики: -- ай! ай! из тысячи уст, и по ним можно было угадать бегство бандерильеро, которому угрожали рога быка. Затем установилось полное молчание. Человек возвращался к животному, и раздавались шумные рукоплескания, приветствовавшие хорошо вставленную пару бандерилий. Потом затрубили трубы, извещавшие о том, что наступило время сразить быка и повторился гул рукоплесканий.
   Кармен хотелось уйти. Пресвятая Дева de la Esperanza! Что она тут делает? Она не знает, в каком порядке наступает очередь матадоров. Быть может, этот звук труб обозначает момент, когда ее муж встанет лицом к лицу со зверем. А она тут, в нескольких шагах от него и не видит его!.. Ей хотелось бежать, чтобы избавиться от этой муки.
   Сверх того, на нее наводила смертельную тоску кровь, которая текла во дворе, и мука этих бедных животных. Ее женское сострадание возмущалось подобными пытками, и она прижимала к носу платок, чтобы не чувствовать запаха этой бойни. Никогда не ходила она в цирк. Большую часть своей жизни она провела, слушая разговоры о боях быков, но в пересказе об этих зрелищах она видела только их блестящую внешность, то, что видит весь мир, что происходит в редонделе при свете солнца, в присутствии нарядной толпы. Она не знала о ненавистных приготовлениях, происходивших в тайне, за кулисами. И она жила на деньги с боя быков с его отвратительным мучительством слабых животных. И ее состояние было основано на подобных зрелищах!..
   Шумные аплодисменты потрясли цирк. Во дворе отдавались приказания повелительным тоном. Первый бык убить. В глубине прохода открылась дверь ограды, сообщавшаяся с редонделем и с еще большей силой донесся гул толпы и звуки музыки.
   Мулы были выведены на арену: одна тройка чтобы увезти мертвых лошадей, другая -- чтобы вытащить труп быка.
   Кармен увидела своего зятя идущего из под аркады. Он еще весь трепетал от энтузиазма вследствие всего того, что видел.
   -- Хуан -- великолепен. Сегодня от лучше, чем когда-либо. Не бойся ничего. Он есть быков живыми.
   Затем Антонио взглянул на нее с беспокойством. Что она решила делать. Хватит ли у нее сил идти в амфитеатр?
   -- Уведи меня отсюда, -- сказала она тоскливо. -- Сейчас уведи. Я больна. Доведи меня до первой церкви, которая попадется нам по дороге.
   Торговец сделал жест отчаяния. Пропустить такой великолепный бой быков!
   И пока они отправлялись к дверям он придумывал, где бы ему оставить Кармен, чтобы как можно скорее вернуться в цирк.
   Когда вывели второго быка, Галльярдо, опиравшегося на барьер, все еще осыпали поздравлениями его поклонники. Какая у него отвага... когда он захочет! Весь цирк аплодировал ему при первом быке, забыв о своем неудовольствии в предшествующих боях. Когда упал и остался лежать безжизненным вследствие ужасного удара пикадор, Галльярдо прибежал со своим плащом и увел за собой животное на средину редонделя.
   Это была изумительная прогулка с быком, кончившаяся тем, что животное остановилось, неподвижное и утомленное продолжительным кружением за коварной красной тряпкой. Тореро, воспользовался ошеломлением быка и встал прямо перед самой его мордой, как бы бросая ему вызов. Галльярдо нужно было завоевать публику каким-нибудь отважным поступком. И он встал на колени против самых рогов, правда встал несколько осторожно, готовый убежать при малейшем намерении зверя броситься на него.
   Бык продолжал стоять спокойно. Галльярдо протянул руку и дотронулся до его вспененной морды, и животное не сделало ни малейшего движения. Тогда матадор отважился на нечто невиданное, что повергло публику в трепетное молчание.
   Мало по малу он лег на песке арены с плащом в руках, служившим ему подушкой и пролежал таким образом несколько секунд, весь вытянувшись под носом у животного, которое обнюхивало его с некоторым страхом, словно подозревая опасность в этом теле, столь смело подставлявшем себя под его рога.
   Когда к быку вернулась его задорная свирепость, и он опустил вниз рога, тореро подкатился к его ногам и поставил себя таким образом вне достижимости рогов. Животное пробежало дальше, тщетно отыскивая в своей лютой слепоте тот предмет, на который оно собиралось наброситься.
   Галльярдо поднялся, стряхивая с себя пыль, я публика, так любящая безумную смелость, аплодировали ему с энтузиазмом прежнего времени. Толпа не только прославляла его отвагу, а аплодировала и себе самой, восхищаясь собственным своим величием, угадывая, что в смелости тореро сказывалось желание примириться с ней, снова приобрести ее расположение. Галльярдо явился на бой быков, склонный к самым большим подвигам, чтобы завоевать аплодисменты.
   -- Он небрежничает, -- говорили на скамьях амфитеатра, -- часто бывает слаб, но он обладает гордостью тореро и постоит за свое имя.
   Энтузиазм публики, ее веселое возбуждение при мысли о совершенном Галльярдо подвиге и удачный удар шпагой, которым другой маэстро сразил первого быка, -- это хорошее настроение толпы сменилось дурным и криками протеста, когда в редонделе появился второй бык. Он был громадного роста и с величественной осанкой, но бегал по середине арены, с изумлением глядя на шумную толпу амфитеатра, испуганный криками и свистками, которыми зрители хотели возбудить в нем отвагу. Бык бегал от собственной своей тени, точно угадывая всякого рода козни и расставленные ему силки. Тореросы дразнили его плащами. Бык бросался, было, на красную тряпку и шел за ней несколько мгновений, но тотчас же, с громким мычанием удивления поворачивал назад и несся большими скачками в противоположную сторону. Его быстрая подвижность и бегство приводили в негодование публику:
   -- Это не бык, это обезьяна! -- кричали на скамейках.
   Маэстро удалось привлечь животное к барьеру, где его ждали неподвижные пикадоры на своих лошадях, с гаррочами под мышкой. Бык подошел к одному всаднику, опустив голову с громким мычанием, точно собираясь броситься на него. Но прежде, чем острие гаррочи вонзилось в его шею, бык сделал скачек назад и пробежал среди плащей, которые ему протягивали тореросы. В своем бегстве животное встретило другого пикадора, и повторило снова прыжок, мычание и бегство. Здесь он встретился с третьим всадником, который успел уколоть его в шею гаррочей, но этим лишь увеличил страх и быстроту бегства животного.
   Почти вся публика поднялась со своих мест, махая руками и крича: -- прирученный бык! Какая мерзость!". -- Все обращались к председательской ложе, протестуя: -- Сеньор председатель! Этого нельзя допускать!
   С некоторых скамеек стал раздаваться хор голосов, повторявших одни и те же слова с однообразным выражением:
   -- Огня!.. Огня-я-я!..
   Председатель колебался. Бык бегал, преследуемый борцами, которые ходили за ним с плащами в руках. Когда кому либо из них удавалось встать перед ним, остановив его, животное обнюхивало красное полотно с тем же мычанием изумления и удалялось в противоположную сторону, делая прыжки и брыкаясь.
   Шумный протест усиливался с каждым новым бегством быка.
   -- Сеньор председатель! или его сеньория ослепла?
   На редондель начали лететь бутылки, апельсины и подушки с сидений; все это метило в убегающего быка. Публика ненавидела его за трусость. Одна бутылка попала ему в рога, и толпа аплодировала -- не зная, кто так ловко бросил бутылку. Часть зрителей высовывала за барьер половину тела, как бы желая броситься в редондель и собственноручно растерзать скверное животное. Такой скандал! Видеть в Мадридском цирке, быков годных лишь только на мясо.
   -- Огня! Огня!
   Председатель махнул наконец красным платком, и взрыв рукоплесканий приветствовал этот жест, Бандерильясы с огнем были необычайным зрелищем, нечто неожиданное, увеличивавшее интерес сегодняшнего боя. Многие из протестовавших до хрипоты были внутренне очень довольны этим событием. Они увидят быка, поджариваемого живым и бегущего, обезумев от ужаса вследствие огненных взрывов на его шее.
   К быку приблизился Насионал, держа вниз остриями большие бандерильи, которые казались обернутыми в черную бумагу. Он подошел к быку без обычных предосторожностей, точно трусость животного не заслуживала никакого искусства, и воткнул в его шею адские палочки среди аплодисментов мстительной толпы.
   Послышался треск, точно что-то лопалось, и два столбика белого дыма стали подниматься с шеи быка. При свете солнца огонь не был виден, но шерсть ночевала, опаленная, и черное пятно распространялось на шее быка.
   Изумленный неожиданным нападением, бык снова побежал, ускоривая свой бег, точно он надеялся таким образом освободиться от пытки. На его шее стали раздаваться громкие взрывы, похожие на выстрелы из ружья, и перед главами его летали искорки горящей бумаги. Животное скакало с быстротой ужаса, всеми четырьмя ногами зараз, тщетно крутя рогатой головой, чтобы сорвать зубами этих демонов, вцепившихся в его шею. Зрители смеялись и аплодировали, находя интересными эти скачки и судорожные движения животного. Казалось, что бык, несмотря на объем и тяжесть своего тела, исполнял танец, которому его обучили.
   -- Как его пробирает! -- восклицала публика с жестким смехом.
   Бандерильясы, догорев, перестали трескаться и взрываться. На обугленной шее быка виднелись кипевшие пузырьки жира. Не чувствуя больше обжогов огня, бык остановился неподвижно, тяжело дыша, с опущенной вниз головой, высунув темно-красный сухой язык.
   Другой бандерильеро подошел к нему и воткнул вторую пару бандерилий. Снова поднялись столбики дыма над опаленным мясом, снова раздались выстрелы, и бык побежал опять, стараясь приблизить свою морду к шее, крутя и свертывая свое массивное тело. Но теперь движения его были менее неистовы, точно сильный организм его начал привыкать к мучительству.
   Ему воткнули еще и третью пару бандерилий, и шея его вся обуглилась, распространяя по редонделю тошнотворный запах растопленного жира и опаленной шерсти и кожи.
   Публика продолжала аплодировать с мстительным, безумством, словно кроткое животное было противником его веры, и толпа делала святое дело, сжигая его. Зрители смеялись, видя, что у быка дрожат ноги, бока вздымаются, словно раздуваемые меха, и животное мычит с пронзительным криком боли, с налившимися кровью главами, влача язык по песку, ища найти ощущение прохлады.
   Галльярдо, прислонившись к барьеру вблизи председательской ложи, ждал знака когда сразить быка, а Гарабато держал на готов мулету и шпагу.
   Проклятье! Бой быков начался так удачно для него, а злая судьба подсовывает ему это животное, которое он сам себе выбрал из за его видной осанки. И вдруг, выведенный на арену, бык оказался кротким и благодушным.
   Галльярдо извинялся вперед на несовершенство предстоящей ему работы в разговоре с "интеллигентными", сидевшими на первой скамейке у барьера.
   -- Сделаю все, что могу, и не больше того, -- сказал он, пожимая плечами.
   Затем матадор взглянул на ложи, устремив глаза на донью Соль. Она ему аплодировала, когда он совершил свой изумительный подвиг и лег на арене перед рогами быка. Ее руки, затянутые в перчатки, хлопали с энтузиазмом, когда он возвращался к барьеру, кланяясь публике.
   Заметив, что тореро смотрит на нее, донья Соль поклонилась ему с жестом благосклонности и даже ее спутник, этот антипатичный господин, присоединился к ее привету, наклонив тело так, что оно готово было переломиться в пояснице. Потом Галльярдо заметил несколько раз, что бинокль ее был настойчиво направлен на него, отыскивая его в его убежище у барьера.
   Ах эта гаши! -- Быть может, она чувствует себя снова увлеченной доблестным тореро?
   Галльярдо решил пойти к ней на следующий день посмотреть, не переменился ли ветер.
   Раздался сигнал убивать быка, и матадор, после краткого "бриндиса", направился к животному.
   Энтузиасты давали ему советы громким криком.
   -- Срази его живей! Этот бык не заслуживает ничего другого.,
   Тореро протягивал свою мулету перед быком, и бык кинулся на Галльярдо тяжелой поступью измученный пыткой, желая раздавить и уничтожить, точно мученичество пробудило в нем дикую отвагу. Этот человек был первый, вставший перед его рогами после вынесенной им пытки.
   Толпа почувствовала, что мстительное негодование ее против быка, рассеивается. Он держится не дурно! Он нападает! Оле!
   И все приветствовали с энтузиазмом забаву с мулетой, одобряя одновременно и борца и животное.
   Бык стоял неподвижно с опущенной головой и высунутым языком. Наступила тишина, предвестница смертельного удара, -- тишина более глубокая, чем при абсолютном безлюдье, -- продукт многих тысяч сдерживаемых дыханий. Так глубока была эта тишина, что до последних скамеек доносились малейшие звуки на редонделе. Все слышали легкий треск стукнувшего дерева. Это Галльярдо отбрасывал острием шпаги с шеи быка опаленные палочки бандерилий, чтобы облегчить себе этим удар шпагой. Толпа еще более высовывала свои головы, угадывая таинственное соответствие, установившееся между ее волей и волей матадора.
   -- Теперь, -- говорили все мысленно, -- он нанесет быку мастерской удар.
   Все угадывали намерения тореро.
   Галльярдо бросился на быка и вся публика одновременно шумно вздохнула после волнующего ожидания. От столкновения человека с животным бык высвободился, бросившись бежать с бешенным мычанием в то время, как на скамьях раздались протесты и свист. Повторилось то же, что в это последнее время случалось всякий раз. Галльярдо слишком поспешно отвернул лицо и отдернул руку в тот момент, когда вонзал шпагу. Она, шатаясь торчала в шее быка, и через несколько шагов сталь выскользнула и упала на песок арены.
   Часть публики обрушилась с бранью на Галльярдо. Очарование, связавшее матадора в начале зрелища с публикой рассеялось. Снова появилось недоверие к нему, усилилось общее негодование против тореро. Все, казалось забыли недавний свой энтузиазм.
   Галльярдо поднял с песка шпагу и с опущенной головой, не имея сил протестовать против неудовольствия публики, столь терпимой к другим и столь непреклонной к нему, вторично направился к быку.
   В его смущении ему показалось, что какой-то тореро встал рядом с ним. Должно быть, это был Насионал.
   -- Спокойствие, Хуан. Не увлекайся!
   -- Проклятье!.. Всегда ли будет повторяться с ним то же самое. Не сможет он, никогда, больше засунуть руку между рогами, как в прежние времена, вонзая шпагу до рукояти. Неужели придется ему проводить остаток своей жизни, вызывая смех у публики? Бык, которого были вынуждены жечь огнем!..
   Галльярдо подошел вплотную к быку, который, казалось ждал его неподвижно, как бы желая вам скорее покончить с долгим своим мученичеством. Матадор не захотел еще раз развернуть свою мулету. Он опустил на землю красную тряпку и, подняв шпагу горизонтально, до высоты глаз бросился на быка...
   Публика быстрым движением поднялась со своих мест.
   Несколько секунд человек и животное составляли один плотный клубок и сделали таким образом несколько шагов. Наиболее "интеллигентные" зрители уже подняли руки, желая аплодировать: Галльярдо бросился на быка, как в лучшие свои времена!
   Блестящий удар шпагой.
   Вскоре клубок распутался. Человек отделился от рогов быка, брошенный как метательный снаряд сокрушительным ударом головы животного, и покатился по арене. Бык опустил голову, подхватил на рога неподвижное тело, потряс им на мгновение в воздухе и отшвырнул в сторону, чтобы продолжать свой бег со шпагой воткнутой в шею до самой рукояти.
   Галльярдо поднялся с земли как-то неловко, и весь цирк загремел оглушительными аплодисментами, желая загладить свою несправедливость:
   -- Оле, храбрец!.. Оле, сын Севилья!.. Он был очень хорош!..
   Но тореро не отвечал на эти восклицания энтузиазма. Он схватился руками за живот согнулся каким-то болезненным движением и пошел, шатаясь, с опущенной головой. Раза два он поднимал ее, глядя на выходную дверь, точно боясь не найти ее, и шел зигзагами, как пьяный.
   Не дойдя до дверей, он упал на арену, свернувшись здесь точно громадный червяк из шелка и золота. Четверо служащих цирка неловко подхватили его и потащили, пока наконец не подняли к себе на плечи. Насионал присоединился к ним, поддерживая голову матадора, с лицом желтовато бледным и остекленевшими глазами, едва видневшимися из-под опущенных век.
   Публика остановилась в изумлении, перестав аплодировать. Все смотрели вокруг себя неуверенные, насколько серьезен случай. Но вскоре стали циркулировать -- хотя никто не знал откуда -- оптимистические сведения; они явились тем анонимным мнением, которое допускается всеми и которое в известные моменты или воспламеняет или же гасит пыл толпы. -- Случай не опасный: удар в живот, лишивший его сознания. Никто не видел крови.
   Толпа, мгновенно успокоилась, и снова уселась, перенеся свое внимание от раненого тореро к раненому животному, которое еще держалось на ногах, сопротивляясь томлению смерти.
   Насионал помог уложить своего маэстро в постель в больнице. Раненый упал на нее как мешок, безжизненный, с руками повисшими по обе стороны кровати.
   Себастьян, столько раз видевший своего матадора окровавленным и раненым, не теряя спокойствия, чувствовал теперь мучительный страх. Он видел его теперь безжизненным, зеленовато-бледным, словно он был уже мертв.
   -- Что-ж это такое, -- стонал Насионал, -- куда же девались все доктора?
   Весь больничный персонал, отправив в госпиталь раненого пикадора, спешно уселся в свою ложу в амфитеатре.
   Бандерильеро приходил в отчаяние: ему казались часами летящие секунды, и он что-то кричал прибежавшим Гарабато и Потахе, не понимая вовсе, что он им говорит.
   Явились, наконец, доктора и, заперев двери, чтобы никто не мешал, стояли нерешительно перед безжизненным телом матадора. Нужно было раздеть его. При свете овального слухового окна в потолке Гарабато принялся расшивать, расшпиливать и разрезать одежду тореро.
   Насионалу почти не видно было тела раненого. Доктора стояли вокруг него, совещаясь взглядами. Должно быть, это коллапс {Внезапное и полное падение сил} лишил его жизни: крови не видно. Одежда разорвалась, без сомнения, вследствие удара, нанесенного быком.
   Поспешно вбежал доктор Руис, и коллеги тотчас уступили ему дорогу, признавая за ним первенство. В нервной торопливости он ругался, помогая Гарабато снимать платье с тореро.
   Движение изумления, грустного удивления пробежало по лицам стоявших вокруг постели докторов. Насионал не отваживался ничего спросить. Он взглянул из-за голов врачей и увидел тело Галльярдо с поднятой до груди рубашкой и разрезанными панталонами. Весь обнаженный живот был разодран извилистым отверстием с окровавленными краями, через которые виднелись синеватые кишки.
   Доктор Руис печально покачал головой. Кроме ужасающей и неизлечимой раны, тореро получил страшное сотрясение от удара головы быка.
   Он уже не дышал.
   -- Доктор! Доктор! -- стонал бандерильеро, умоляя сказать ему правду.
   И доктор Руис, после долгого молчания, повернул к нему голову, говоря:
   -- Он умер, Себастиан... Можешь искать себе другого матадора.
   Насионал поднял глава в верх. Вот как умер такой человек, как его маэстро. Ему не суждено было ни пожать руку друзей, ни сказать ни единого слова, -- умер внезапно, как несчастный кролик, которому дают удар в затылок!..
   Отчаяние побудило Себастиана уйти из больницы.
   Ах, он не может этого видеть! Он не такой, как Потахе, который оставался стоять неподвижно с нахмуренными бровями в ногах постели. Он смотрел на труп, но как будто не видел его и вертел в руках свою шапку.
   Насионал, выйдя из больницы, расплакался как ребенок. Грудь его тяжело дышала в смертельной тоске глаза распухали от слез.
   Во дворе ему пришлось отступить, чтобы дать дорогу пикадорам, ехавшим в редондель.
   Ужасная новость начинала распространяться по амфитеатру. Галльярдо умер!.. Одни сомневались в истине этого известия, другие считали его верным, но никто не двинулся с места. Ждали выпуска в редондель третьего быка. Зрелище еще только начиналась и незачем было отказываться от него. Из двери редонделя доносился гул толпы и звуки музыки.
   Бандерильеро чувствовал, как в нем зарождалась дикая ненависть ко всему тому, что его окружало: он чувствовал отвращение к своей профессии и к публике, поддерживавшей эту профессию. В его мыслях мелькали знакомые слова, которые казались тогда смешными окружающим, и он находил в них теперь новую правду.
   Он подумал о быке, которого в эту минуту тащили по арене с обуглившейся окровавленной шеей, с окостеневшими ногами и стеклянными глазами, глядевшими в голубое пространство, как глядят только мертвые.
   Затем он увидел в своем воображении друга, лежавшего в нескольких шагах от него, по ту сторону кирпичной стены, тоже неподвижного и окостеневшего, с рубашкой поднятой до груди, с разодранным животом, с матовым и таинственным блеском глаз за сомкнутыми ресницами... Бедный бык!.. Бедный матадор!..
   Вскоре шумный цирк огласился криком тысячи уст, приветствовавших продолжение зрелища.
   Насионал закрыл глаза и сжал кулаки. Зверь ревел: истинный, единственный зверь.

Конец.

"Современный Мир", NoNo 9--12, 1908

   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru