Тихо. На утесе прокричал орел. Быстро сгущалась ночь; на небе заискрились звезды; с моря в воздухе поплыла влага, но тепло еще дышало в лицо по всему прибрежью. В темноте, подъем в гору, по шоссе, изгибался полосой от окраины, где разсыпались голыши, вплоть до площадки; там, среди кипарисов, серело здание, все в окнах. В нем осветится то одно окно, то другое.
Дорога вела вдоль виноградников. Пахло дымком -- где-нибудь сторожа разложили костер. Сверху, под сводом неба, занялись гребни скал, отражая вспышку зари. По средине пути, в спуске к котловине, купа деревьев наклонилась над перилами моста. У самого шоссе журчали из желобов два ствола воды.
Перед тем только что приходили сюда с графинами две дамы, нацедили и вернулись наверх. Вода была ключевая, на вкус кисловатая, студенная. За ней не ленились ходить и господа.
По горе, то здесь, то там, в домиках, из-за деревьев парка забегали огни. Тени сливались и падали слоями. Звуки шагов доносились звучнее. По небу пробежала звезда. Вдали трепетно лизнуло по облаку пламя маяка. Море покоилось пластом стали и беззвучно вздрагивало.
К ключу подходила женщина в черном -- цвет ее платья отставал резко от темноты ночи. Она шла тихо, но твердо, тело ее слегка колыхалось, а голову наклонила она вперед и не глядела по сторонам. От худобы она казалась выше среднего роста, из-под ободка косынки полосой пепла легла проседь волос. Лицо смутно расплывалось в овал. Только из впадин зрачки заметно блестели.
Она несла бутылку. На спуске к ключу она оступилась, пугаливо вскрикнула, отерла ботинку о траву, нагнулась и подставила горлышко под струю. Назад пошла она сначала скорее, спотыкалась о щебень дороги, потом опустила голову и впала в раздумье. Походка сейчас же замедлилась. В одном месте откос горы выдался клином. В винограднике, над тычинками лоз, зачернел длинный мужской стан. Винтовка торчала за спиной сторожа-татарина. Он чуть заметно двигался между гряд.
Она вскинула вверх голову, увидала сторожа, отшатнулась и вскрикнула.
-- Ничиво! -- успокоил ее татарин, по-русски, и тихо засмеялся горлом.
-- Ах! -- больше вздохнула, чем воскликнула она, и прошлась рукой по глазам. -- Караульщик?
-- Точно так.
Дальше она опять ускорила шаг. Только у крутого спуска, перед лесенкой, она остановилась, довольно долго глядела на ленту моря и сбежала вниз к домику; под навесом крылечка отперла она ключом дверь и скрылась.
II
Но ее видело, когда она нацеживала воду в бутыль, целое общество гуляющих; оно сидело по ту сторону деревьев, на скамье. Ее узнали и в темноте.
Сидело двое мужчин и три дамы. Разговор пошел шопотом.
Маленькая женщина в светлом платье (все они были без шляпок) наклонила голову и, захлебываясь, говорила:
-- Это она... видите, как она ходит? Разумеется, сумасшедшая!...
-- Ну, Людмила.. кто это знает? -- возразила слабым голосом мужчина в макферлане (прим.: мужское безрукавное пальто) -- муж ее, конторист из Петербурга.
-- Ты ее не видал хорошенько.
-- За табльд'отом (прим.: общий стол в курортных пансионах) она не бывает, -- заметила полногрудая, низенькая девушка, в коротком клетчатом платье. Из-под юбки белелись чулки в башмаках с прорезями.
Между ними сидел мужчина с густой бородой в белом летнем костюме и соломенной шляпе.
-- Ах, Mesdames (франц.: мадам),-- звонко сказал он, -- просто больная... Ну, может, и разстройство какое... Кто же нынче не болен душевно. Новые психиатры...
Он не докончил и круто повернулся к брюнетке, сидевшей направо от него, на самом краю скамьи.
-- Так как же, mademoiselle Усманcкая, вы не участвуете в нашем пикнике -- спросил он девушку в сером платье.
Она сидела, облокотясь о спинку скамьи. Волосы ее -- совсем черные -- были на лбу взбиты по-модному. От нее шел запах гелиотропа (прим.: род растений семейства Бурачниковые, в данном случае духи на их основе).
-- Вы думаете, что там будет весело?
Густой голос ее немного вздрагивал.
-- И как еще! -- крикнул мужчина в бороде, встал и начал говорить с жестами. -- Кавалькада: пять кавалеров, столько же дам. Два татарина. Один из них с провиантом. Обедать там, на Ай-Петри. Будем танцовать. В восьмом часу новый привал, и назад. Домой попадем к ужину. Помилуйте, -- обратился он опять к девушке в сером,-- вы совсем не пользуетесь природой. Такая красота!.. Только там, на высотах, и живешь!.. Ведь вы ездите верхом?
-- Да.
-- А до сих пор я не видел вас ни разу на коне.
-- На коне!... -- повторила девушка, и про себя рассмеялась.
-- Угодно? Я распоряжусь, прикажу Мехмеду с вечера, чтобы еще была лошадь с дамским седлом.
Девушка промолчала. Толстенькая девица в коротком платье поглядела на мужчину в белом: "зачем-де вы ее упрашиваете, она нас стеснит, она слишком аристократка".
III
И в самом деле, она была не их общества и тона. Даже сидела она, хоть и оперлась о спинку скамьи -- так, как будто дожидается удобной минуты распрощаться со всеми и уйти. Ей давно надо быть дома. Совсем ночь; а она засиживается с незнакомыми. Мать ждет ее, и может опять выйти сцена. Но она рада была хоть один вечер, очутиться среди веселых, непринужденных людей. Этот Павел Павлович -- так звали мужчину с бородой -- душа всего табльд'ота. Он начинал ей нравиться. Кажется, он адвокат.
-- Который час?-- вдруг спросила она, не давая ответа на разспросы Павла Павловича.
-- Десять скоро, -- ответила жена конториста.
-- Мне пора,-- твердо выговорила она и поднялась.
За ней встали и остальные. Обе дамы остались назади.
Рядом с ними мужчина в макферлане.
-- Торопитесь? -- спросил на ходу Павел Павлович.
-- Да, поздно, --ответила она и вбок поглядела на него.
Он шел грудью вперед и закинув голову. Глаза он наполовину закрыл. Шагал он легко, и левая его рука двигалась с жестом военного. Свою длинную бороду носил он книзу уже; щеки выдались от полноты и загара. Из-под шляпы темнели волосы. Но она видела, когда он снимал шляпу, что у него начинает редеть маковка. Который ему год она определить не может: между тридцатью и сорока.
-- Подниматься легче будет,-- сказал он, улыбнулся и предложил ей руку.
У ней было чуть заметное колебание; но она протянула свою и пошла с ним в ногу.
Ее голова приходилась ему по плечо. А когда он увидел ее в первый раз, в столовой, она показалась ему очень крупного роста. Он тогда, с другого конца стола, заметил ее голову, большую, круглую, с взбитыми на лбу волосами, ее сочные губы, расширенные ноздри, скулы, смуглое лицо, широкий стан, затянутый в длинный корсаж и жестковатый. Брови ее, густые и прямые, и родинку с волосиками на левой щеке он также заметил. Возле нее сидела ее мать, маленькая, совсем бурая "барынька" (он так ее назвал про себя), в морщинах, в накладке из букол (прим.:кольца завитых волос, локоны) коричневого цвета, с лорнетом (прим.:лорнет -- разновидность очков, отличающаяся от пенсне тем, что пара линз удерживаются с помощью рукоятки, а не посредством зажима в области носа.). Она была в светлом платье и кружевной косынке, с наколкой на волосах; всех рассматривала в лорнет, делала гримасы ртом со вставными изсиня зубами. Своими ужимками она показывала, что все, кто сидит за столом -- "не из общества".
После того они только еще раз являлись за табльд`от.
IV
-- Вас как зовут? -- спросил он на ходу и слегка потянул ее, ускоряя шаг.
-- Вы знаете.
-- Нет: имя, отчество?
-- Марья Денисовна.
Ей странно было говорить с мужчиной по-русски. В гостиных это не делается, по крайней мере, в начале разговора. А она любила русский язык; ее даже огорчало то, что у ней странный выговор. Из всех мужчин, виденных ею, здесь, в парке или в общей столовой, этот Павел Павлович, кажется, самый занимательный. Но он, наверно, несвободно говорит по-французски. Он тоже "не из общества", хотя очень развязен и боек на слова. Что он адвокат-- она почти решила.
-- Марья Денисовна, я вижу, вы не любите женских пересуд.
-- Зачем? -- спросила она и покраснела, заметив ошибку против языка: ей следовало сказать: "почему".
-- Да вот, насчет этой дамы... Ну что такого тут странного, что она ни с кем не знакомится? И сейчас -- сумасшедшая!.. Одна барыня уверяла даже, что она пьет.
-- Что?
-- Пьет... не знаю уж что: вино... то-есть напивается.
-- Фи!
Девушка сделала движение всем станом,
-- Вот видите!... Иначе и нельзя, Живут вместе, сидят по комнатам, пьют кофе, киснут... Вместо того, чтобы целый день лазить по горам, скакать, купаться по три раза... Вы в котором часу? -- вдруг оборвал он свою речь.
-- Что?
-- Купаетесь?
Такой простой вопрос сейчас бы возмутил ее мать. Ведь она девушка, он молодой еще мужчина, не представленный им; ночью, идет с ней под руку и говорит о часах купанья в таком тоне, точно будто он ее близкий родственник.
Он опять сбоку поглядел на нее н усмехнулся.
-- Вы очень торопитесь? Разве вы не можете возвращаться, как вам вздумается?
-- Нет, не могу -- сухо ответила она.
Павел Павлович понял, что вопрос его был лишний, "Сердится девица, -- подумал он. -- Хочется пожить, да маменька держит малолетком. А, кажется, нам годков-то порядочно".
Но так как он всегда жалел всех русских девушек, то и тут мягко взглянул на нее и задумался.
Они шли молча минуты три. Небо уже кишело звездами.
V
Павел Павлович Гущин считал себя защитником и другом русских девушек вообще. Он смотрел на них с нежностью; немного покровительственно обращался с теми, кого встречал в приятельских кружках. Вот и теперь он почувствовал жалость к этой светской барышне, кажется, уже порядочных лет и под надзором, должно-быть, дрянной матери, набитой чванством. Знание жизни, связи с женщинами, две дуэли, смелость и благородство поступков в щекотливых случаях, -- все это давало ему, в собственных глазах, право глядеть на свою новую знакомую, как ласковый учитель глядит на воспитанниц, когда заговаривает с ними в перемену, а сам боится окрика классной дамы.
-- И завтра не можете на пикник? -- спросил он шутливо, но мягко.
Он хотел показать ей, что понимает ее невольное раздражение.
-- Мы собираемся в Ялту.
-- Да ведь вы уже были там?
-- Проездом. Мы еще ничего не видали.
-- А если б вы остались дома... пустили бы вас?
Она засмеялась.
-- Вы не сердитесь. Я вас не дразню; но мне за вас обидно.
-- К чему? -- жестковато выговорила она.
-- Помилуйте! Где мы? В каком мы году? Оглянитесь вокруг вас. Сколько девушек на полной свободе... живут, ездят одни, уезжают за границу, решают свою судьбу, любят... Это -- невозможно!
-- Очень возможно! -- сказала она и смолкла.
Ей не следовало и этого: что бы она ни испытывала --большое мещанство жаловаться. Особенно мужчине его лет. Еще мальчику-офицеру, иногда, выгодно сказать две-три горьких фразы. Воображение сейчас заиграет у офицера. В десять минут она поняла этого бородатого адвоката. Он обращался с ней ласково и поощрительно; она, тем временем, разбирала его сухо и спокойно. С таким человеком не нужно много тонкости. Надо действовать сильными минутами. Он считал ее "так-себе", светской барышней, накрахмаленной, задерганной, пугливой и совсем не жившей. Еще немножко, и он начнет говорить с ней фамильярно, как с девчонкой.
А она, когда встретила его на берегу и присоединилась к гуляющим, разорвала последнюю нитку чего-то, что ей казалось прежде чувством к матери. Она ожесточилась. И теперь одна голова ее работала: если он адвокат, у него может быть порядочная практика, он добр, веселого нрава, у него -- либеральные идеи, он легко поймается на великодушном порыве; лет ему, пожалуй, тридцать пять, такие мужчины всегда несколько запаздывают жениться -- тем лучше. Только не надо его допускать до фамильярности, до тона доброго дяди, готового взять племянницу под крылышко.
VI
-- Вы здесь отдыхаете? -- спросила она гораздо мягче.
-- Да, это мои вакации (прим:. каникулы).
-- Где?
-- Там, где я читаю.
-- Вы читаете? -- спросила она с недоумением.
-- Лекции.
-- А-а...
Это ей показалось лучше, чем адвокатура; но что это дает -- она не знала.
-- Вы...
Она искала слова.
-- Я профессор.
Он прибавил -- какого права. Сказал и где:-- в одном из южных университетов.
-- Это близко отсюда?
Опять ей сделалось неприятно, что она задает детские вопросы.
-- Не далеко, -- весело ответил он, и вдруг стал напевать что-то.
Это ее и разсмешило, и укололо. Да, он "не из общества". Кто же это начнет в разговоре со светской девушкой напевать?.. Почему же после того не засвистеть? Она было хотела проучить его, но подумала: "не следует теперь". Его довольное лицо, бодрая походка с покачиванием, костюм из китайского шелка начинали сердить ее больше, чем то, что он запел. Так и пышало от него свободой и тем, что он молод, видный собой, занимает положение, природу любит, аппетит у него отличный...
Почему все это у него, а не у ней. Он, уже ей не казался ни добрым, ни понимающим. Но что ж из этого? Каков бы он ни был, она не может разбирать с ним все оттенки своего интимного чувства. Она должна все это припрятать. Иначе ей не уйти из каторги. Французское слово "bague" (прим.: кольцо) было ею произнесено в голове. Думала она по-французски.
-- Я хотела бы поехать верхом, -- начала она, -- но только не в таком большом обществе.
-- Боитесь смешаться кое с кем?
-- Это неудобно, -- ответила она так значительно, что он переменил тон.
-- Вы, кажется, хорошо ездите? -- поспешила спросить она.
Ей стало досадно, что по-русски она говорит безцветно; не хватает слов. Просто она глупеет. Будь это по-французски, она бы ему в четверть часа показала, как она умеет говорить и думать. На том языке готовые фразы. Ими играешь, как шариками. А тут надо заново составлять фразы. И в салонах их никогда не произносят.
-- Хотите, как-нибудь маленькую прогулку в Алупку?
Вот начнутся лунные ночи. Чудо! Особенно в верхнем парке.
"А что это будеть стоить? Но если у нас пойдет на лад, она должна согласиться".
Мать свою Марья Денисовна называла про себя "она".
-- Когда захотите -- скажите мне. Ваша maman может на меня положиться.
VII
Они поднялись наверх. По обширной площадке еще гуляли. Под фиговым деревом, на длинном диване, сидело несколько человек. От кухни к серому зданию пробегали лакеи и носили самовары и посуду. У колодца слышно было как лошади жуют сено. Парк шел кверху террасами.
-- Вы ведь наверху живете? -- спросил Гущин. -- Позвольте мне проводить вас. Совсем темно. Я знаю хорошо дорожки.
Руку свою она уже успела выдернуть. Они шли рядом. В них всматривались гуляющие.
-- Павел Павлыч! -- раздался женский голос с дивана.
-- Вас зовут, -- тихо выговорила девушка, -- я не вижу кто.
-- Павел Павлыч! -- донеслось из другой группы.
-- Как вас любят...
Она сказала это просто. Ему понравилось.
-- Все насчет пикника. Да я еще успею вернуться.
По каменной узкой лесенке, высеченной в горе, стали они подниматься на первую террасу, где в двух домиках светились огни. Она могла бы и отблагодарить его, подняться одна; но эти проводы казались ей не лишними. Отныне она не будет терять ни одной секунды даром. И все, что она задумает, она выполнит, не взирая ни на что! Будь это еще две недели назад, она не пошла бы даже гулять с незнакомыми. По теперь, что бы ее ни ждало дома, она ко всему готова.
Со второй террасы они вступили в аллею, совсем темную. Под ногами мягко разстилалась прошлогодняя хвоя и сухие листья орешника. Сквозь листву мигали звезды.
Справа залаяла собака, другая подхватила, и обе залились жидким лаем.
-- Цыц! Розка! Фиделька! -- крикнул на них молодой женский голос.
И в аллее забелелось.
-- Здравствуйте, барышня, --звонко послышалось среди ночи.
-- Поля... это вы? -- спросила Марья Денисовна и остановилась.
-- Я, барышня.
У Поли был приятный гортанный голосок. Вблизи Гущин разсмотрел, что она прикрыла голову татарской чадрой, расшитой шелками по кисее. Он приметил эту девочку. Ей пошел шестнадцатый год.
И встреча с Полей не смутила Марью Денисовну. Когда горничная убежала, Гущин опять подал руку своей даме.
VIII
Аллея перешла в голую, неровную полянку, засаженную оливковыми деревьями. Они чуть-чуть серебрились. От полянки парк сделался гуще, пошли хвойные деревья и крупный орешник. Дорожка сузилась. Темнота стояла синяя.
"А если он меня вдруг поцелует?" -- спросила про себя девушка.
И не смутилась своим вопросом. Но она не чувствовала никакого волнения, даже и такого, какое дают танцы, когда статный кавалер берет за талью. Спутник ее был также спокоен. Эта девушка не настраивала его ни на что особенно нежное. Ему было с ней гораздо менее ловко, чем со всеми другими дамами и девицами. Хотелось бы разве еще пожурить ее отеческим тоном за то, как она допустила себя до таких "унизительных" строгостей со стороны матери. Довести ее в сохранности считал он своим долгом. Пускай светская барышня знает, что не в одних барских гостиных умеют быть любезными. Павлу Павловичу сдавалось также, что эти дамы напускают на себя барство, кажется, совсем не в меру. Если он живут там, наверху, в маленьком домике, в комнатках, в роде чуланчиков, так состояние у них быть не может. Туалеты матери -- смешноваты, а дочь одевается только что прилично, хотя и по моде. Будь Гущин менее добродушен он бы на этом поиграл. Но жалость к девушке покрыла все остальное.
-- Вот скоро и ваша калитка, сказал он тихо.
Она остановилась.
-- Благодарю вас. Вам пора вернуться. Здесь два шага.
-- Собаки?
-- Я знаю их.
-- Так решено... мы едем в Алупку, как только дождемся полнолуния? Тогда позвольте взять еще одну только даму.
-- Кого же? Из этих?
-- Жена моя приедет через неделю. Она зажилась в Швальбах.
-- Жена ваша?..
Голос у ней упал против ее воли; но Гущин этого не заметил.
-- Да... А вас это удивляет? Благодарю. Самый лучший комплимент мне.
Она поклонилась молча, руки ему не дала, и пошла к калитке.
Гущин побежал с горы.
IX
Домик, в роде будки, разделен на две комнатки. Между ними нет двери в дощатой перегородке. Одно окно выходит к изгороди, другое, слева от входа, -- на двор. В первом окне только и был свет.
Марья Денисовна отперла ключом дверь из крошечных сеней, и вошла в темноту.
-- C'est vous (франц.: это вы)? -- спросили из-за перегородки высокой нотой.
Она ничего не ответила и зажгла свечу. Еле можно было повернуться. Кровать и комод со столом занимали почти всю комнату. Вдоль перегородки, под двумя простынями, висели платья.
-- C'est vous? -- послышался вопрос резче и визгливее.
-- C'est moi (франц.: это я) -- ответила девушка и стала раздеваться.
Она знала, что мать сегодня не войдет к ней; а если будет сцена, то завтра, перед отправлением в Ялту. Да и то чего-нибудь "большого" -- не случится. После, того, что нынче было перед обедом, мать можеть ожидать всего.
Но чего? Вот этот вопрос и встал перед ней, когда она, наскоро разделась, легла и потушила свечу.
-- Вы спите? -- спросили ее по-русски.
-- Я устала, -- ответила она и нарочно закрыла глаза.
Говорить с матерью сделалось для нее невыносимым, хуже чем выслушивать ее окрики и приставанья. Она кончит тем, что перестанет совсем говорить; будет только отвечать односложно.
Но чем же она запугает мать? А нужно. Опять нет никого в виду. Тот профессор мог бы спасти ее. Она бы не стала бросаться ему на шею, но сошлась бы с ним скоро. Несколько искренних разговоров, и понравься она ему --отчего же бы и не конец? Он женат, и кажется прочно. Голос его звучал так мягко, когда он упомянул о жене. Лечится в Швальбах. Стало, болезненная. Зачем, зачем тут жена?
Таки мысли уже ие смущают и не стыдят Марью Денисовну. Нет больше мочи выносить положения двадцатичетырех летней девушки, неидущей с рук у матери. Есть предел: за ним то чувство, что вы -- товар, невольница на торгу невест, переходит в ожесточение Все, чтобы ни ожидало вас в замужестве, лучше того, как вы живете. Мать стала давно постылым существом. В ее лице стояла перед девушкой одна алчность расчета: выдать повыгоднее и жить потом на хлебах зятя. Тайная нищета, тщеславие, дух касты, все виды жалкого и смешного себялюбия, вот что была для нее мать. Уже второй год пошел, как она ей ненавистна, до последней степени. Мать -- убийца; иначе она не в силах считать ее. И это преступление отняло у дочери средство защиты. Чем она испугает ее, какой угрозой?
X
Если б не то, что случилось около двух лет тому назад, она -- когда ей придется совсем невмоготу -- пришла бы и сказала матери:
-- Еще одна ваша выходка, и я брошусь в море. Вы знаете, что я на ветер не говорю.
Но одна утопленница уже есть. Такая угроза -- ни к чему. Сестра Лили не грозила, а просто утопилась. Через неделю придет день ее памяти, Это было на водах, всегда ведь воды, сезоны! -- в августе. Случился генерал в уезде с бригадой. Какого же еще жениха?
Мать напрягла последния усилия. Лили -- прозрачная, кроткая -- выслушала приказ: понравиться генералу и не разсуждать о том, что он пошл, толст, с красным прыщавым затылком и грубыми шуточками. Через месяц ее объявили невестой. Последние крохи были собраны для приданого. Задолжали в всех магазинах Кузнецкого и пассажа Солодовникова; зато что за подвенечное платье было! Лили улыбалась, с сестрой избегала разговоров, должно-быть, боялась ее, считала ее в уговоре с матерью. В публичном саду был большой пруд. Лили ходила туда читать. Накануне свадьбы она долго не возвращалась к чаю: а ушла -- когда все еще спали.
Первая -- сестра увидала письмо, незапечатанное, без адреса, пробежала его и бросилась к матери.
В письме стояло по-русски:
"Милая мама, я не могла побороть себя. Знаю, что огорчу вас с Мери; но это выше сил моих. Он мне противен, когда берет меня за руку -- меня тошнит. А поцелуи его --просто мученье! Ты истратилась на мое приданое. Это меня терзает; но и, ей-Богу, не могу. Страшный грех беру на себя, но Бог простит. Прости и ты. И Маня пусть простит меня за то же. Не ищите меня. Не нужно. Меня уже нет в живых, когда вы читаете эти строки. Ключи от моих сундуков лежат на полочке, под кроватью. Крепко целую вас. Христос с вами.
Лили".
У ней у первой блеснула мысль -- "Лили утопилась". Побежали к пруду, Ездили в лодке с баграми, насилу вытащили. Она надела себе на голову наволочку, а шею поревязала шнурком и привесила к нему гирю: где-то нашла старую гирю от стенных часов.
И лежала она белая, точно в саване, с укутанной головой, на траве, на берегу, пока пришли полицейские и следователь.
XI
И что же?.. Мать из похорон сделала, зрелище. На Лили надели подвенечное платье, выписанное из Москвы. Сбежался весь городок, все больные. Офицеры несли гроб. А следовало бы подвенечное платье прибрать для старшей дочери, оставшейся в живых. Ей мать и дала, понять, на другой день после похорон, что жених должен остаться в фамилии, что это будет даже очень благородно и красиво.
Она только пожала плечами. Теперь бы она и за него пошла. Лили она завидовала. Та раньше догадалась. Идти на самоубийство, после нее, будет -- обезъянство. И угроза -- исчезла. Скажет она: "я утоплюсь", мать ей ответит:
-- Вы меня этим не испугаете!
А смелости нет -- не бросаться в воду, не вешаться, а просто уйти, начать другую жизнь. Ведь если все 6удет лучше того, что она теперь испытывает, чего же бояться?..
Барышня выросла в ней и держит ее в рабстве. Страшит мещанская грязь, как будто через год он с матерью не нищие! Все равно ничего у них не останется. Долгов столько, что им своим трудом никогда не выплатить. Все равно должна же она пойти в гувернантки, в классные дамы, а мать вымолить себе место какой-нибудь кастелянши или жилички Вдовьего Дома. Отец пенсии не оставил; одно время удалось ему пристроиться к концессии, но кончилось это почти банкротством и даже судом. Хорошо, что во-время умер. Он был бы наверно осужден. Надеялись на карьеру брата Володи. Впереди манило флигель-адъютантство. Его убили в Болгарии, на Зеленых-Горах. Будь мужчины живы, все бы как-нибудь иначе дышалось. Но с-глазу-на-глаз, недели, месяцы, годы... безконечные зимы с выездами, походы на воды, на берег моря, в модные загородные места Москвы, Петербурга. Двум женихам, было отказано: навели справки, они сами разсчитывали на приданое, прожились. Один оказался что-то в роде беглого... Но этому уже четыре года. В четыре года ничего похожего на серьезное ухаживанье... Или от нее требовали выход замуж за стариков, за всем известных развратников. А когда начинал ездить чаще молодой человек, не очень глупый, не очень пустой -- на нее нападало гадливое чувство к себе.
Надо было объявить ему про то, что у ней есть в прошедшем...
XII
Свою "chuteе" (падение) -- она называла это всегда по-французски вспоминала Марья Денисовна только в таких случаях. А в промежутки между видами на сватовство она впадала в безпамятность. У ней не было вчерашнего дня. Грызть себя она уже не могла. Слишком она себя жалела. И все, что лет семь назад вызывало бы в ней укоры совести, теперь стало делом самым простым и неизбежным.
Надо лгать и скрывать. Без лжи не проживешь двух часов. Прежде, бывало, как, она возмущалась, если горничная солжет. Начнет стыдить ее: "как тебе, Дуняша, не совестно?!" Сама расплачется от волнения.
А теперь?! Ей даже доставляет род удовольствия --пресечь ворчанье матери хорошо состроенной, веской ложью.
И где конец? Смерть матери? Она давно дошла до перебиранья этого вопроса. Другого исхода нет. Что же может быть гаже? А между тем, что-то ее связывает с матерью, не одна кровь, а другое еще, барское, светское. Она часто смеется над нею, ее запоздалыми манерами, взглядами, словами; а не может не сознавать, что и в ней есть частица того же теста; на нем замесили и ее собственный состав. Потому-то она так и видит насквозь свою мать. Никаких недоумений у нее быть не может; ничего, чем бы она могла оправдать ее. Если это материнская любовь и забота то что же, после того, злоба и ненависть?
Завтра поездка в Ялту, на два дня, готовит ей ряд мелких гадостей. Она не упиралась. Но она вперед видит все сцепление дерганий и волнений: будут копеечничать -- и все-таки, чтобы было все по-барски. Надо нанять коляску; а взять два места, в общем экипаже, неприлично. Сегодня приходил извозчик, с ним торговались целый час. Он три раза возвращался и хотел дать знать утром. Условиться с ним надо будет ей, мать просыпается поздно.
Какая тоска! Тащиться по жаре, в пыли шоссейной дороги, разряженной, проскучать, видеть мелькание каких-нибудь "уродов"...
А может-быть, именно там произойдет встреча с тем, кто все сразу поймет, все простит, обо всем догадается, ни о чем не будет допрашивать, полюбит, обезпечит, уедет далеко, окунет в новую жизнь...Отчего же не в Ялте?
С этой мыслью она заснула.
XIII
Седьмой час утра. Жар уже стоял над горой и даже из-под тени прогонял прохладу; с прибрежья поднимаются, по крутым тропинкам, купальщики. Купальные будочки светятся издали продолговатыми белыми пятнами, На небе ни одного клочка облака. Поодаль от мужского купанья, в густых бирюзовых, волнах полощется полная женщина В широкой шляпке, с опущенными полями. Ей любо в воде. Она то начнет плавать, по-женски колотить ногами по воде и вспенивать ее с шумом, то ляжет на спину, вытянет ноги и поднимет голову, чуть-чуть разводя белыми, гладкими руками. Ее плечи и шея выступают с округленным блеском атласа из желтого костюма, перехваченного кушаком. Вокруг нее -- пена и чешуйки золота на колыхании зеленой и синей ряби -- точно махровый венец. По тропинке, поднимается мужчина в кителе и закрывает лицо холстинным зонтиком со стороны моря.
В большом здании и в желтоватых низких доминах уже идет жизнь. Опять забегала прислуга из кухни и обратно, У колодца два босоногих татарчонка чистят овощи. В стороне, под фиговым деревом приготовлены верховые лошади. Сверху, по аллее, куда вчера Павел Павлович провожал Марью Денисовну, промелькнуло спешными шагами несколько молодых статных татар, в черных барашковых шапочках с золотой звездой на тулье, в нанковых куртках и шароварах. Один спешил напоить лошадь, два других пронесли в корзинах виноград и груши.
Наверху, выше того места, где жила с матерью Марья Денисовна, в каменном здании, жильцы одни за другими выбирали виноград, только что утром срезанный и разложенный сортами, вешали, накладывали в корзиночки и расходились по дорожкам парка -- съедать свою порцию до завтрака. Жар все прибывает. Только ветерок, нет-нет, да и вспыхнет между деревьями и остудит немного блистающее летнее утро.
XIV
В семь часов, широкий в плечах, малого роста, на кривых ногах, извозчик, в полурусском, полутатарском платье -- шапочка на нем была баранья, рубаха -- красная, кумачная -- осторожно постучал кнутовищем в окно домика, с той стороны, где комната барышни.
Марья Денисовна проснулась в половине седьмого, ждала извозчика и почти уже кончила свой утренний туалет.
Она подняла занавеску, выставила голову и тихо сказала ему:
-- Сейчас я выйду.
Извозчика звали Николай. Он выдавал себя за грека, а извозчики татары считали его цыганом. Говорил он чисто по-русски, с лица смотрел действительно цыганом, но мог быть и греком. Он переминался с одной кривой ноги на другую. Рукава его рубахи торчали из прорезов жилетки, скроенной по-татарски, узко, из пестрого темного ситца, на крючках, а не на пуговицах. Он носил, часы на серебряной длинной цепочке; суконные шаровары выпускал, по-великорусски, поверх высоких смазных сапогов.
Вчера он затребовал тринадцать рублей -- в Ялту и обратно и там простоять два дня. Мать Марьи Денисовны замахала руками и разсердилась. Вернувшись в третий раз, он спустил до десяти. Усманские давали восемь, с его кормом, Торговаться должна была дочь. Старая Усманская сидела у себя, в чуланчике, прислушиваясь к разговору, и только вскрикивала раздраженно:
-- Mais c'est un brigand! Mais ca n'a pas de nom! (франц.: Но он же разбойник! Но у этого нет названия!)
-- Что же, Николай -- спросила девушка и отвела его в сторону, настолько, чтобы не будить мать, а скорее, чтобы та не вмешивалась своими возгласами.
-- Корм ваш?
-- Но как же нам... этим заниматься?
-- Дай две бумажки.
-- Так это выйдет десять...
Она знала, что на всю поездку им нельзя истратить больше беленькой (прим.: 25 ассигнационных рублей).
Николай сдвинул шапочку на затылок и хлеснул кнутом по концу сапога, в пыли.
-- Не сходно!
-- Как знаешь, -- твердо сказала, девушка и повернула к двери.
-- Барышня! Стой! Стой! Так и быть -- накинь полтину!
Четвертак она накинула. Условились -- быть Николаю в девять часов, тройкой. Багажу возьмут они сундук и два мешка.
XV
По уходе Николая, Марья Денисовна не сейчас вернулась в свою комнату -- мать ее все еще спала, -- а встала в тень, от крыши, оглядывала и вдыхала в себя воздух, слегка щурилась от солнца.
Который уже раз она с завистью смотрит на все то, что здесь, в этом уголке Крыма, делается около нее. Все живут на воле и как следует. Одна только она -- хуже и ниже всякой продажной женщины. И такие сравнения она уже употребляет. Те, по крайней мере, никого не обманывают... А они с матерью... у них ведь не написано на лице: "Не имейте с нами никакого дела, если вы свободный мужчина, способный прокормить семью".
Она смотрела на двухэтажный дом и на другой с террасой, где помещался ресторанчик. Там они обедали гораздо чаще, чем внизу за общим столом. В просторной комнате, выходящей на террасу, живет блондин с женой. Она слышала, что он -- ученый, магистр, провел здесь целую зиму, для здоровья жены. Оба молодые, все читают и пишут, говорят много, смеются, много и гуляют, иногда сильно заспорят. Доходило и до слез; но чаще целуются. Ей видно. Где же ей мечтать о такой жизни?.. Рядом с ними, стена-об-стену -- дама, за тридцать, худая, в большой шляпе ходит, изящно одета, всегда весела. Муж ее живет внизу, они вместе обедают, точно у них, каждый раз, свидание, когда она его ждет.
На дворик гостинницы вышла здоровая служанка, босиком -- так ходят на юге, потянулась и начала чистить ножи. Что за здоровье! И этой горничной девке -- лучше. У ней, наверно, есть жених или другой кто. Всегда хохочет, возится с собакой, с водоносом, с поваренком, в день избегает верст двадцать, сыта, одета, получает на чай.
Вышла содержательница гостиницы -- Амаля Карловна, покормила своего ослика морковью, приказала его оседлать и поехала на нем по хозяйству. На ней только что вымытое холстинковое платье и соломенная шляпа.
Ее сухощавое тело стройно сидит в седле. Ей она завидует иногда до злости. С мужем она, живет душа в душу. Он уехал за провизей в Алупку. Целый день она на ногах. Все держится ей надзором. Почему же ей, безприданнице, почти нищей, не пойти за какого-нибудь приказчика, фермера, винодела или садовника, и жить вот припеваючи среди прекрасной природы, в довольстве и даже почете?...
XVI
Она достала, через окно, зонтик с столика и спустилась вниз, по аллее парка.
Издали она разглядела темную площадку, где фонтан, в лаврах, у крыльца каменного дома, в восточном стиле. Там живет три семейства. Вон сбежалось несколько татарок: умыться и захлебнуть воды в кувшины. С красавицей Фатьмой (она уже просватана) Марья Денисовна знакома. За ними прыгают ребятишки. У девчонок развеваются по воздуху косички волос, выкрашенных хиной. Показалось платье какой-то барыни. Она подходит к фонтану, вынимает гроздья винограда, обмакивает их, по очереди, в воду бассейна и раскладывает по гранитному краю. Медленно движется вчераший мужчина, что был в макферлане, -- сегодня он в парусинном пальто, -- ест виноград и выплевывает косточки. Ей видны движения его рук и головы.
Как бы ей хотелось поесть винограда. И для здоровья было бы хорошо: у ней то и дело поднимается желчь, душит ее, производит припадки; она лежит пластом по целым суткам. Но мать сказала, что это -- "Одна трата денег". А своих у ней нет ни одного рубля в портмонэ.
Все живут, как, им хочется -- купаются, едят виноград, пьют вино, ездят верхом, играют в карты... Почему же бы с ними не сойтись. Мать побывала два-три раза внизу и решила, что это все "de petites gens" (франц.: простые люди), и нет ни одного человека "стоящего", то есть жениха.
На одного была надежда, да и он женат. А остальное -- все мужья с женами, дети, подростки, много девиц, и даже пожилых, старый чиновник на пенсии; за ним все ухаживают; был еще доктор, любимец всех дам; но он три дня как уехал в Одессу.
Остался один какой-то испитой штатский. Нельзя даже приблизительно сказать, кто он.
А мать разсчитывала на большой выбор. Этот "курорт" сделался вдруг ненужным. Потянулась глупая жизнь без всякой цели. И купаться мать не позволяет иначе, как ночью. Отдельных часов нет, а она находит, что и в костюме неприлично.
-- Et Trouville? Et Biarritz? (АТрувиль? А Биарриц? Имеется ввиду курорты Франции) -- возражала ей дочь.
-- Et Trouville est Trouville! Et ca c'est un trou. (А Трувиль есть Трувиль! А это дыра.)
И надо было вставать очень рано и бегать купаться тайком. Сегодня она не успела, и по всему телу ее разливалась непрятная нервная истома.
XVII
В девять часов Ольга Евграфовна -- мать Марьи Денисовны -- еще не была готова. Коляска, тройкой, стояла у изгороди, и Николай похаживал около лошадей и поглядывал, скоро ли покажутся барыни. Он боялся, что жар доймет его тройку, и они не попадут в Ялту до полдня.
Дочь вошла к матери всего один раз -- сказать ей, что коляска нанята за восемь рублей двадцатьпять копеек. Ольга Евграфовна поморщилась: ей и эта цена -- дешевая по тому времени -- показалась "ужасной".
Она сидела на кровати и перебирала свои наколки и еще какую-то мелочь. Облыселая голова, без накладки, вдоль пробора тянулась белесоватым пятном. За уши она закинула косички. Желтое лицо все было изрыто складками дряблой кожи. Рот она безпрестанно собирала движением узких губ. Нос у ней был совсем не такой, как у дочери -- длиннее, уже, с пережабинкой на переносице. Глаза сходились -- с зеленоватыми зрачками. Без накладки она смотрела старухой. Сидя, она согнулась, собралась в комок. Выбирание наколок, воротничков и перчаток, чищеных и новых, взяло у ней больше часу. Укладываться она не умела. Призвали номерную горничную. Ольга Евграфовна сделала на нее несколько окриков. Дочь помогала уложиться, когда сундук горничная переволокла кругом из одной комнаты в другую.
-- Quelle chaleur! (франц.: какая жара) -- повторяла Ольга Евграфовна.
Дочь молчала и только раз сказала:
-- Если вам нездоровится, мы можем отложить.
Они больше года, как говорили друг другу "вы", и по-французски, и по-русски.
Николай торопил и начал даже громко ворчать.
Барыня сказала дочери из окна:
-- Dites lui gu'il se taise. (франц.: cкажи ему молчать)
Марья Денисовна, успокоила его, и двадцать минут десятого они уселись, на передок положили два мешка; а Николай навалил сундук на козла, сел на него и заболтал ногами в воздухе.
Из парка дорога завиляла и вправо, и влево; спуски -- один другого круче; тормоза у коляски не было. Барыня вскрикивала на каждом повороте и хваталась то за кузов, то за руку дочери. Марья Денисовна сидела молча и строго смотрела сверху. Солнце пекло.
XVIII
-- Алупка сечас! -- крикнул Николай с сундука и повернулся лицом. -- Попоить!.. Сад -- хорош...! Смотреть можна дворец.
Дочь глазами спросила мать: хочет ли она осмотреть дворец.
-- Des depenses! (франц.: расходы) -- пропустила та сквозь свои больше, вставные зубы.
От слова "взапрели" Ольга Евграфовна, отвернулась. По губам дочери скользнула усмешка.
-- Laissez le faire (франц.: пусть так и будет) --выговорила она и крикнула извозчику: -- Можешь дать отдохнуть!
Николай ударил вожжами по дышловым. Фаэтон покатил пологим спуском, и скоро попал в аллею парка, взбивая белую едкую пыль. Остановились они у ворот. Сквозь них виден был весь двор напролет до вторых ворот --справа серые стены служб и дворца, слева, поверх низменного строения, вьющаяся зелень в лиловых цветах.
Марья Денисовна только теперь разглядела, красоту архитектуры. Когда они ехали из Ялты, сумерки уже обволакивали все. Ей стало веселее от взгляда на дворец. Справа открывалась часть цветника. Магнолии, рододендроны, азалии, лавровая вишня смотрели отовсюду. Она предложила матери пройтись по цветнику и посмотреть -- если пускают -- на комнаты. Она знала, что дворец стоял пустой. Мать отказалась идти: жарко да и давать надо везде на водку. Марья Денисовна пошла одна, встретила за калиткой садовника, спросила его, как пройти к дворцу, и сейчас же налево попала к мраморной лестнице, со львами, спускающейся к полгоре над морем. Она минут десять любовалась на фасад, с башенками, с полукруглой впадиной верхней террасы, с арабскими надписями, изсеченными в диком камне. Ей не верилось, что это -- не дальний, чужой юг, не Италия, а Россия. Внизу море горело на солнце, и только на самой линии кругозора синим поясом лежало вдоль бездонного голубого свода. Оттуда доходил еле слышный шум. Белые, мясистые чашки магнолий вразсыпную стояли на стеблях. В цветнике клумбы изгибались затейливо и радостно. Правее, несколько ниже, темнела итальянская веранда, вся обвитая растениями.
XIX
Ей захотелось остаться тут, в тени, под виноградным трельяжем, у восточного фонтанчика, вделанного в стену. Она присела, закрыла глаза и забылась. На несколько мгновений все отлетело от нее: то, что она сама, ее мать, постылая жизнь там, в домике, ненужная поездка в Ялту...
Ноздри ее слегка раздувались. Она вдыхала воздух, насыщенный запахами цветов и зелени. Род опьянения почувствовала она, и тотчас же подумала: "а ведь это славно чем-нибудь опьянять себя... все пропадет!" Там, где они жили, она ни разу не испытывала такого захвата всех чувств среди роскоши природы.
Еще две-три минуты, и она бы заплакала.
-- Комнаты осмотреть теперь нельзя-с. Ушел татарин, который к этому приставлен, у него ключи... Часов в пять, под-вечер -- говорил ей садовник.
Она быстро раскрыла глаза, встала, поблагодарила его и пошла вверх, опять по мраморной лестнице. Если б у ней и были свои деньги -- она бы затруднилась дать ему на водку: он смотрелся студентом-агрономом.
По плитам, выложенным по рисунку, подошла она к зеркальным окнам и разглядывала внутреннее убранство столовой. Причудливо пестрели две огромных японских вазы по обе стороны камина. Он приковывали ее взгляд.
И разом горечь разлилась по ней; даже злость захватила ее. Ведь есть же такие счастливцы: обладают чертогами -- и даже не живут в них! Тут, в оставленных комнатах, больше добра, чем у ней с матерью было с тех пор, как она себя помнит. Неможет она ничем любоваться: все отравлено! Будь у ней хоть одна свобода -- она не стала бы так гадко завидовать. Разве не лучше: наняться в прачки и приходить отдыхать вот сюда, любоваться всеми этими чудными видами, вдыхать благоухание, смотреть на море, на небо, на цветы, на мраморные чертоги?...
-- Quelle bourde! (франц.: Какая дрянь!) -- выговорила она вслух, выбранила себя "дурой", круто повернулась на каблуке и пошла лениво к калитке.
Мать ее уже сердилась.
XX
Лошади давно напились. Николай что-то жевал и перебирал ногами. Он уже сидел на сундуке.
-- Toujours des rЙvasseries! (франц.: Всегда мечты!) -- проговорила мать и повернулась к дочери спиной.
"И в самом деле, --подумала девушка, -- одни только rЙvasseries (франц.: мечтания)... К чему? Что есть, то и нужно брать. Может-быть, в этой самой Ялте..."
Она не докончила и назвала себя "идоткой"; горькая гримаска легла на ее губах, ярко-красных и выпуклых.
Жар начал донимать и лошадей. Дорога делалась все красивее; но глаз девушки уже привык к цвету гор, к бледноте оливковых деревьев, к конусам кипарисов, к золоту утреннего моря. В двух местах Николай придерживал тройку, останавливался и тыкал рукой вниз.
Белый остов дворца в Орианде, выжженной пожаром, легко ширился на фоне зелени. Красота места заставила и Ольгу Евграфовну сказать: