Боборыкин Петр Дмитриевич
Без мужей

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


0x01 graphic

Без мужей

(Памяти великого мастера)

П о в е с т ь

I

      Тихо. На утесе прокричал орел. Быстро сгущалась ночь; на небе заискрились звезды; с моря в воздухе поплыла влага, но тепло еще дышало в лицо по всему прибрежью. В темноте, подъем в гору, по шоссе, изгибался полосой от окраины, где разсыпались голыши, вплоть до площадки; там, среди кипарисов, серело здание, все в окнах. В нем осветится то одно окно, то другое.
   Дорога вела вдоль виноградников. Пахло дымком -- где-нибудь сторожа разложили костер. Сверху, под сводом неба, занялись гребни скал, отражая вспышку зари. По средине пути, в спуске к котловине, купа деревьев наклонилась над перилами моста. У самого шоссе журчали из желобов два ствола воды.
   Перед тем только что приходили сюда с графинами две дамы, нацедили и вернулись наверх. Вода была ключевая, на вкус кисловатая, студенная. За ней не ленились ходить и господа.
   По горе, то здесь, то там, в домиках, из-за деревьев парка забегали огни. Тени сливались и падали слоями. Звуки шагов доносились звучнее. По небу пробежала звезда. Вдали трепетно лизнуло по облаку пламя маяка. Море покоилось пластом стали и беззвучно вздрагивало.
   К ключу подходила женщина в черном -- цвет ее платья отставал резко от темноты ночи. Она шла тихо, но твердо, тело ее слегка колыхалось, а голову наклонила она вперед и не глядела по сторонам. От худобы она казалась выше среднего роста, из-под ободка косынки полосой пепла легла проседь волос. Лицо смутно расплывалось в овал. Только из впадин зрачки заметно блестели.
   Она несла бутылку. На спуске к ключу она оступилась, пугаливо вскрикнула, отерла ботинку о траву, нагнулась и подставила горлышко под струю. Назад пошла она сначала скорее, спотыкалась о щебень дороги, потом опустила голову и впала в раздумье. Походка сейчас же замедлилась. В одном месте откос горы выдался клином. В винограднике, над тычинками лоз, зачернел длинный мужской стан. Винтовка торчала за спиной сторожа-татарина. Он чуть заметно двигался между гряд.
   Она вскинула вверх голову, увидала сторожа, отшатнулась и вскрикнула.
   -- Ничиво! -- успокоил ее татарин, по-русски, и тихо засмеялся горлом.
   -- Ах! -- больше вздохнула, чем воскликнула она, и прошлась рукой по глазам. -- Караульщик?
   -- Точно так.
   Дальше она опять ускорила шаг. Только у крутого спуска, перед лесенкой, она остановилась, довольно долго глядела на ленту моря и сбежала вниз к домику; под навесом крылечка отперла она ключом дверь и скрылась.

II

   Но ее видело, когда она нацеживала воду в бутыль, целое общество гуляющих; оно сидело по ту сторону деревьев, на скамье. Ее узнали и в темноте.
   Сидело двое мужчин и три дамы. Разговор пошел шопотом.
   Маленькая женщина в светлом платьесе они были без шляпок) наклонила голову и, захлебываясь, говорила:
   -- Это она... видите, как она ходит? Разумеется, сумасшедшая!...
   -- Ну, Людмила.. кто это знает? -- возразила слабым голосом мужчина в макферлане (прим.: мужское безрукавное пальто) -- муж ее, конторист из Петербурга.
   -- Ты ее не видал хорошенько.
   -- За табльд'отом (прим.: общий стол в курортных пансионах) она не бывает, -- заметила полногрудая, низенькая девушка, в коротком клетчатом платье. Из-под юбки белелись чулки в башмаках с прорезями.
   Между ними сидел мужчина с густой бородой в белом летнем костюме и соломенной шляпе.
   -- Ах, Mesdames (франц.: мадам),-- звонко сказал он, -- просто больная... Ну, может, и разстройство какое... Кто же нынче не болен душевно. Новые психиатры...
   Он не докончил и круто повернулся к брюнетке, сидевшей направо от него, на самом краю скамьи.
   -- Так как же, mademoiselle Усманcкая, вы не участвуете в нашем пикнике -- спросил он девушку в сером платье.
   Она сидела, облокотясь о спинку скамьи. Волосы ее -- совсем черные -- были на лбу взбиты по-модному. От нее шел запах гелиотропа (прим.: род растений семейства Бурачниковые, в данном случае духи на их основе).
   -- Вы думаете, что там будет весело?
   Густой голос ее немного вздрагивал.
   -- И как еще! -- крикнул мужчина в бороде, встал и начал говорить с жестами. -- Кавалькада: пять кавалеров, столько же дам. Два татарина. Один из них с провиантом. Обедать там, на Ай-Петри. Будем танцовать. В восьмом часу новый привал, и назад. Домой попадем к ужину. Помилуйте, -- обратился он опять к девушке в сером,-- вы совсем не пользуетесь природой. Такая красота!.. Только там, на высотах, и живешь!.. Ведь вы ездите верхом?
   -- Да.
   -- А до сих пор я не видел вас ни разу на коне.
   -- На коне!... -- повторила девушка, и про себя рассмеялась.
   -- Угодно? Я распоряжусь, прикажу Мехмеду с вечера, чтобы еще была лошадь с дамским седлом.
   Девушка промолчала. Толстенькая девица в коротком платье поглядела на мужчину в белом: "зачем-де вы ее упрашиваете, она нас стеснит, она слишком аристократка".   

III

   И в самом деле, она была не их общества и тона. Даже сидела она, хоть и оперлась о спинку скамьи -- так, как будто дожидается удобной минуты распрощаться со всеми и уйти. Ей давно надо быть дома. Совсем ночь; а она засиживается с незнакомыми. Мать ждет ее, и может опять выйти сцена. Но она рада была хоть один вечер, очутиться среди веселых, непринужденных людей. Этот Павел Павлович -- так звали мужчину с бородой -- душа всего табльд'ота. Он начинал ей нравиться. Кажется, он адвокат.
   -- Который час?-- вдруг спросила она, не давая ответа на разспросы Павла Павловича.
   -- Десять скоро, -- ответила жена конториста.
   -- Мне пора,-- твердо выговорила она и поднялась.
   За ней встали и остальные. Обе дамы остались назади.
   Рядом с ними мужчина в макферлане.
   -- Торопитесь? -- спросил на ходу Павел Павлович.
   -- Да, поздно, --ответила она и вбок поглядела на него.
   Он шел грудью вперед и закинув голову. Глаза он наполовину закрыл. Шагал он легко, и левая его рука двигалась с жестом военного. Свою длинную бороду носил он книзу уже; щеки выдались от полноты и загара. Из-под шляпы темнели волосы. Но она видела, когда он снимал шляпу, что у него начинает редеть маковка. Который ему год она определить не может: между тридцатью и сорока.
   -- Подниматься легче будет,-- сказал он, улыбнулся и предложил ей руку.
   У ней было чуть заметное колебание; но она протянула свою и пошла с ним в ногу.
   Ее голова приходилась ему по плечо. А когда он увидел ее в первый раз, в столовой, она показалась ему очень крупного роста. Он тогда, с другого конца стола, заметил ее голову, большую, круглую, с взбитыми на лбу волосами, ее сочные губы, расширенные ноздри, скулы, смуглое лицо, широкий стан, затянутый в длинный корсаж и жестковатый. Брови ее, густые и прямые, и родинку с волосиками на левой щеке он также заметил. Возле нее сидела ее мать, маленькая, совсем бурая "барынька" (он так ее назвал про себя), в морщинах, в накладке из букол (прим.: кольца завитых волос, локоны) коричневого цвета, с лорнетом (прим.: лорнет -- разновидность очков, отличающаяся от пенсне тем, что пара линз удерживаются с помощью рукоятки, а не посредством зажима в области носа.). Она была в светлом платье и кружевной косынке, с наколкой на волосах; всех рассматривала в лорнет, делала гримасы ртом со вставными изсиня зубами. Своими ужимками она показывала, что все, кто сидит за столом -- "не из общества".
   После того они только еще раз являлись за табльд`от.

IV

   -- Вас как зовут? -- спросил он на ходу и слегка потянул ее, ускоряя шаг.
   -- Вы знаете.
   -- Нет: имя, отчество?
   -- Марья Денисовна.
   Ей странно было говорить с мужчиной по-русски. В гостиных это не делается, по крайней мере, в начале разговора. А она любила русский язык; ее даже огорчало то, что у ней странный выговор. Из всех мужчин, виденных ею, здесь, в парке или в общей столовой, этот Павел Павлович, кажется, самый занимательный. Но он, наверно, несвободно говорит по-французски. Он тоже "не из общества", хотя очень развязен и боек на слова. Что он адвокат-- она почти решила.
   -- Марья Денисовна, я вижу, вы не любите женских пересуд.
   -- Зачем? -- спросила она и покраснела, заметив ошибку против языка: ей следовало сказать: "почему".
   -- Да вот, насчет этой дамы... Ну что такого тут странного, что она ни с кем не знакомится? И сейчас -- сумасшедшая!.. Одна барыня уверяла даже, что она пьет.
   -- Что?
   -- Пьет... не знаю уж что: вино... то-есть напивается.
   -- Фи!
   Девушка сделала движение всем станом,
   -- Вот видите!... Иначе и нельзя, Живут вместе, сидят по комнатам, пьют кофе, киснут... Вместо того, чтобы целый день лазить по горам, скакать, купаться по три раза... Вы в котором часу? -- вдруг оборвал он свою речь.
   -- Что?
   -- Купаетесь?
   Такой простой вопрос сейчас бы возмутил ее мать. Ведь она девушка, он молодой еще мужчина, не представленный им; ночью, идет с ней под руку и говорит о часах купанья в таком тоне, точно будто он ее близкий родственник.
   Он опять сбоку поглядел на нее н усмехнулся.
   -- Вы очень торопитесь? Разве вы не можете возвращаться, как вам вздумается?
   -- Нет, не могу -- сухо ответила она.
   Павел Павлович понял, что вопрос его был лишний, "Сердится девица, -- подумал он. -- Хочется пожить, да маменька держит малолетком. А, кажется, нам годков-то порядочно".
   Но так как он всегда жалел всех русских девушек, то и тут мягко взглянул на нее и задумался.
   Они шли молча минуты три. Небо уже кишело звездами.

V

   Павел Павлович Гущин считал себя защитником и другом русских девушек вообще. Он смотрел на них с нежностью; немного покровительственно обращался с теми, кого встречал в приятельских кружках. Вот и теперь он почувствовал жалость к этой светской барышне, кажется, уже порядочных лет и под надзором, должно-быть, дрянной матери, набитой чванством. Знание жизни, связи с женщинами, две дуэли, смелость и благородство поступков в щекотливых случаях, -- все это давало ему, в собственных глазах, право глядеть на свою новую знакомую, как ласковый учитель глядит на воспитанниц, когда заговаривает с ними в перемену, а сам боится окрика классной дамы.
   -- И завтра не можете на пикник? -- спросил он шутливо, но мягко.
   Он хотел показать ей, что понимает ее невольное раздражение.
   -- Мы собираемся в Ялту.
   -- Да ведь вы уже были там?
   -- Проездом. Мы еще ничего не видали.
   -- А если б вы остались дома... пустили бы вас?
   Она засмеялась.
   -- Вы не сердитесь. Я вас не дразню; но мне за вас обидно.
   -- К чему? -- жестковато выговорила она.
   -- Помилуйте! Где мы? В каком мы году? Оглянитесь вокруг вас. Сколько девушек на полной свободе... живут, ездят одни, уезжают за границу, решают свою судьбу, любят... Это -- невозможно!
   -- Очень возможно! -- сказала она и смолкла.
   Ей не следовало и этого: что бы она ни испытывала --большое мещанство жаловаться. Особенно мужчине его лет. Еще мальчику-офицеру, иногда, выгодно сказать две-три горьких фразы. Воображение сейчас заиграет у офицера. В десять минут она поняла этого бородатого адвоката. Он обращался с ней ласково и поощрительно; она, тем временем, разбирала его сухо и спокойно. С таким человеком не нужно много тонкости. Надо действовать сильными минутами. Он считал ее "так-себе", светской барышней, накрахмаленной, задерганной, пугливой и совсем не жившей. Еще немножко, и он начнет говорить с ней фамильярно, как с девчонкой.
   А она, когда встретила его на берегу и присоединилась к гуляющим, разорвала последнюю нитку чего-то, что ей казалось прежде чувством к матери. Она ожесточилась. И теперь одна голова ее работала: если он адвокат, у него может быть порядочная практика, он добр, веселого нрава, у него -- либеральные идеи, он легко поймается на великодушном порыве; лет ему, пожалуй, тридцать пять, такие мужчины всегда несколько запаздывают жениться -- тем лучше. Только не надо его допускать до фамильярности, до тона доброго дяди, готового взять племянницу под крылышко.

VI

   -- Вы здесь отдыхаете? -- спросила она гораздо мягче.
   -- Да, это мои вакации (прим:. каникулы).
   -- Где?
   -- Там, где я читаю.
   -- Вы читаете? -- спросила она с недоумением.
   -- Лекции.
   -- А-а...
   Это ей показалось лучше, чем адвокатура; но что это дает -- она не знала.
   -- Вы...
   Она искала слова.
   -- Я профессор.
   Он прибавил -- какого права. Сказал и где:-- в одном из южных университетов.
   -- Это близко отсюда?
   Опять ей сделалось неприятно, что она задает детские вопросы.
   -- Не далеко, -- весело ответил он, и вдруг стал напевать что-то.
   Это ее и разсмешило, и укололо. Да, он "не из общества". Кто же это начнет в разговоре со светской девушкой напевать?.. Почему же после того не засвистеть? Она было хотела проучить его, но подумала: "не следует теперь". Его довольное лицо, бодрая походка с покачиванием, костюм из китайского шелка начинали сердить ее больше, чем то, что он запел. Так и пышало от него свободой и тем, что он молод, видный собой, занимает положение, природу любит, аппетит у него отличный...
   Почему все это у него, а не у ней. Он, уже ей не казался ни добрым, ни понимающим. Но что ж из этого? Каков бы он ни был, она не может разбирать с ним все оттенки своего интимного чувства. Она должна все это припрятать. Иначе ей не уйти из каторги. Французское слово "bague" (прим.: кольцо) было ею произнесено в голове. Думала она по-французски.
   -- Я хотела бы поехать верхом, -- начала она, -- но только не в таком большом обществе.
   -- Боитесь смешаться кое с кем?
   -- Это неудобно, -- ответила она так значительно, что он переменил тон.
   -- Вы, кажется, хорошо ездите? -- поспешила спросить она.
   Ей стало досадно, что по-русски она говорит безцветно; не хватает слов. Просто она глупеет. Будь это по-французски, она бы ему в четверть часа показала, как она умеет говорить и думать. На том языке готовые фразы. Ими играешь, как шариками. А тут надо заново составлять фразы. И в салонах их никогда не произносят.
   -- Хотите, как-нибудь маленькую прогулку в Алупку?
   Вот начнутся лунные ночи. Чудо! Особенно в верхнем парке.
   "А что это будеть стоить? Но если у нас пойдет на лад, она должна согласиться".
   Мать свою Марья Денисовна называла про себя "она".
   -- Когда захотите -- скажите мне. Ваша maman может на меня положиться.

VII

   Они поднялись наверх. По обширной площадке еще гуляли. Под фиговым деревом, на длинном диване, сидело несколько человек. От кухни к серому зданию пробегали лакеи и носили самовары и посуду. У колодца слышно было как лошади жуют сено. Парк шел кверху террасами.
   -- Вы ведь наверху живете? -- спросил Гущин. -- Позвольте мне проводить вас. Совсем темно. Я знаю хорошо дорожки.
   Руку свою она уже успела выдернуть. Они шли рядом. В них всматривались гуляющие.
   -- Павел Павлыч! -- раздался женский голос с дивана.
   -- Вас зовут, -- тихо выговорила девушка, -- я не вижу кто.
   -- Павел Павлыч! -- донеслось из другой группы.
   -- Как вас любят...
   Она сказала это просто. Ему понравилось.
   -- Все насчет пикника. Да я еще успею вернуться.
   По каменной узкой лесенке, высеченной в горе, стали они подниматься на первую террасу, где в двух домиках светились огни. Она могла бы и отблагодарить его, подняться одна; но эти проводы казались ей не лишними. Отныне она не будет терять ни одной секунды даром. И все, что она задумает, она выполнит, не взирая ни на что! Будь это еще две недели назад, она не пошла бы даже гулять с незнакомыми. По теперь, что бы ее ни ждало дома, она ко всему готова.
   Со второй террасы они вступили в аллею, совсем темную. Под ногами мягко разстилалась прошлогодняя хвоя и сухие листья орешника. Сквозь листву мигали звезды.
   Справа залаяла собака, другая подхватила, и обе залились жидким лаем.
   -- Цыц! Розка! Фиделька! -- крикнул на них молодой женский голос.
   И в аллее забелелось.
   -- Здравствуйте, барышня, --звонко послышалось среди ночи.
   -- Поля... это вы? -- спросила Марья Денисовна и остановилась.
   -- Я, барышня.
   У Поли был приятный гортанный голосок. Вблизи Гущин разсмотрел, что она прикрыла голову татарской чадрой, расшитой шелками по кисее. Он приметил эту девочку. Ей пошел шестнадцатый год.
   И встреча с Полей не смутила Марью Денисовну. Когда горничная убежала, Гущин опять подал руку своей даме.

VIII

   Аллея перешла в голую, неровную полянку, засаженную оливковыми деревьями. Они чуть-чуть серебрились. От полянки парк сделался гуще, пошли хвойные деревья и крупный орешник. Дорожка сузилась. Темнота стояла синяя.
   "А если он меня вдруг поцелует?" -- спросила про себя девушка.
   И не смутилась своим вопросом. Но она не чувствовала никакого волнения, даже и такого, какое дают танцы, когда статный кавалер берет за талью. Спутник ее был также спокоен. Эта девушка не настраивала его ни на что особенно нежное. Ему было с ней гораздо менее ловко, чем со всеми другими дамами и девицами. Хотелось бы разве еще пожурить ее отеческим тоном за то, как она допустила себя до таких "унизительных" строгостей со стороны матери. Довести ее в сохранности считал он своим долгом. Пускай светская барышня знает, что не в одних барских гостиных умеют быть любезными. Павлу Павловичу сдавалось также, что эти дамы напускают на себя барство, кажется, совсем не в меру. Если он живут там, наверху, в маленьком домике, в комнатках, в роде чуланчиков, так состояние у них быть не может. Туалеты матери -- смешноваты, а дочь одевается только что прилично, хотя и по моде. Будь Гущин менее добродушен он бы на этом поиграл. Но жалость к девушке покрыла все остальное.
   -- Вот скоро и ваша калитка, сказал он тихо.
   Она остановилась.
   -- Благодарю вас. Вам пора вернуться. Здесь два шага.
   -- Собаки?
   -- Я знаю их.
   -- Так решено... мы едем в Алупку, как только дождемся полнолуния? Тогда позвольте взять еще одну только даму.
   -- Кого же? Из этих?
   -- Жена моя приедет через неделю. Она зажилась в Швальбах.
   -- Жена ваша?..
   Голос у ней упал против ее воли; но Гущин этого не заметил.
   -- Да... А вас это удивляет? Благодарю. Самый лучший комплимент мне.
   Она поклонилась молча, руки ему не дала, и пошла к калитке.
   Гущин побежал с горы.

IX

   Домик, в роде будки, разделен на две комнатки. Между ними нет двери в дощатой перегородке. Одно окно выходит к изгороди, другое, слева от входа, -- на двор. В первом окне только и был свет.
   Марья Денисовна отперла ключом дверь из крошечных сеней, и вошла в темноту.
   -- C'est vous (франц.: это вы)? -- спросили из-за перегородки высокой нотой.
   Она ничего не ответила и зажгла свечу. Еле можно было повернуться. Кровать и комод со столом занимали почти всю комнату. Вдоль перегородки, под двумя простынями, висели платья.
   -- C'est vous? -- послышался вопрос резче и визгливее.
   -- C'est moi (франц.: это я) -- ответила девушка и стала раздеваться.
   Она знала, что мать сегодня не войдет к ней; а если будет сцена, то завтра, перед отправлением в Ялту. Да и то чего-нибудь "большого" -- не случится. После, того, что нынче было перед обедом, мать можеть ожидать всего.
   Но чего? Вот этот вопрос и встал перед ней, когда она, наскоро разделась, легла и потушила свечу.
   -- Вы спите? -- спросили ее по-русски.
   -- Я устала, -- ответила она и нарочно закрыла глаза.
   Говорить с матерью сделалось для нее невыносимым, хуже чем выслушивать ее окрики и приставанья. Она кончит тем, что перестанет совсем говорить; будет только отвечать односложно.
   Но чем же она запугает мать? А нужно. Опять нет никого в виду. Тот профессор мог бы спасти ее. Она бы не стала бросаться ему на шею, но сошлась бы с ним скоро. Несколько искренних разговоров, и понравься она ему --отчего же бы и не конец? Он женат, и кажется прочно. Голос его звучал так мягко, когда он упомянул о жене. Лечится в Швальбах. Стало, болезненная. Зачем, зачем тут жена?
   Таки мысли уже ие смущают и не стыдят Марью Денисовну. Нет больше мочи выносить положения двадцатичетырех летней девушки, неидущей с рук у матери. Есть предел: за ним то чувство, что вы -- товар, невольница на торгу невест, переходит в ожесточение Все, чтобы ни ожидало вас в замужестве, лучше того, как вы живете. Мать стала давно постылым существом. В ее лице стояла перед девушкой одна алчность расчета: выдать повыгоднее и жить потом на хлебах зятя. Тайная нищета, тщеславие, дух касты, все виды жалкого и смешного себялюбия, вот что была для нее мать. Уже второй год пошел, как она ей ненавистна, до последней степени. Мать -- убийца; иначе она не в силах считать ее. И это преступление отняло у дочери средство защиты. Чем она испугает ее, какой угрозой?

X

   Если б не то, что случилось около двух лет тому назад, она -- когда ей придется совсем невмоготу -- пришла бы и сказала матери:
   -- Еще одна ваша выходка, и я брошусь в море. Вы знаете, что я на ветер не говорю.
   Но одна утопленница уже есть. Такая угроза -- ни к чему. Сестра Лили не грозила, а просто утопилась. Через неделю придет день ее памяти, Это было на водах, всегда ведь воды, сезоны! -- в августе. Случился генерал в уезде с бригадой. Какого же еще жениха?
   Мать напрягла последния усилия. Лили -- прозрачная, кроткая -- выслушала приказ: понравиться генералу и не разсуждать о том, что он пошл, толст, с красным прыщавым затылком и грубыми шуточками. Через месяц ее объявили невестой. Последние крохи были собраны для приданого. Задолжали в всех магазинах Кузнецкого и пассажа Солодовникова; зато что за подвенечное платье было! Лили улыбалась, с сестрой избегала разговоров, должно-быть, боялась ее, считала ее в уговоре с матерью. В публичном саду был большой пруд. Лили ходила туда читать. Накануне свадьбы она долго не возвращалась к чаю: а ушла -- когда все еще спали.
   Первая -- сестра увидала письмо, незапечатанное, без адреса, пробежала его и бросилась к матери.
   В письме стояло по-русски:
   "Милая мама, я не могла побороть себя. Знаю, что огорчу вас с Мери; но это выше сил моих. Он мне противен, когда берет меня за руку -- меня тошнит. А поцелуи его --просто мученье! Ты истратилась на мое приданое. Это меня терзает; но и, ей-Богу, не могу. Страшный грех беру на себя, но Бог простит. Прости и ты. И Маня пусть простит меня за то же. Не ищите меня. Не нужно. Меня уже нет в живых, когда вы читаете эти строки. Ключи от моих сундуков лежат на полочке, под кроватью. Крепко целую вас. Христос с вами.

Лили".

   У ней у первой блеснула мысль -- "Лили утопилась". Побежали к пруду, Ездили в лодке с баграми, насилу вытащили. Она надела себе на голову наволочку, а шею поревязала шнурком и привесила к нему гирю: где-то нашла старую гирю от стенных часов.
   И лежала она белая, точно в саване, с укутанной головой, на траве, на берегу, пока пришли полицейские и следователь.

XI

   И что же?.. Мать из похорон сделала, зрелище. На Лили надели подвенечное платье, выписанное из Москвы. Сбежался весь городок, все больные. Офицеры несли гроб. А следовало бы подвенечное платье прибрать для старшей дочери, оставшейся в живых. Ей мать и дала, понять, на другой день после похорон, что жених должен остаться в фамилии, что это будет даже очень благородно и красиво.
   Она только пожала плечами. Теперь бы она и за него пошла. Лили она завидовала. Та раньше догадалась. Идти на самоубийство, после нее, будет -- обезъянство. И угроза -- исчезла. Скажет она: "я утоплюсь", мать ей ответит:
   -- Вы меня этим не испугаете!
   А смелости нет -- не бросаться в воду, не вешаться, а просто уйти, начать другую жизнь. Ведь если все 6удет лучше того, что она теперь испытывает, чего же бояться?..
   Барышня выросла в ней и держит ее в рабстве. Страшит мещанская грязь, как будто через год он с матерью не нищие! Все равно ничего у них не останется. Долгов столько, что им своим трудом никогда не выплатить. Все равно должна же она пойти в гувернантки, в классные дамы, а мать вымолить себе место какой-нибудь кастелянши или жилички Вдовьего Дома. Отец пенсии не оставил; одно время удалось ему пристроиться к концессии, но кончилось это почти банкротством и даже судом. Хорошо, что во-время умер. Он был бы наверно осужден. Надеялись на карьеру брата Володи. Впереди манило флигель-адъютантство. Его убили в Болгарии, на Зеленых-Горах. Будь мужчины живы, все бы как-нибудь иначе дышалось. Но с-глазу-на-глаз, недели, месяцы, годы... безконечные зимы с выездами, походы на воды, на берег моря, в модные загородные места Москвы, Петербурга. Двум женихам, было отказано: навели справки, они сами разсчитывали на приданое, прожились. Один оказался что-то в роде беглого... Но этому уже четыре года. В четыре года ничего похожего на серьезное ухаживанье... Или от нее требовали выход замуж за стариков, за всем известных развратников. А когда начинал ездить чаще молодой человек, не очень глупый, не очень пустой -- на нее нападало гадливое чувство к себе.
   Надо было объявить ему про то, что у ней есть в прошедшем...

XII

   Свою "chuteе" (падение) -- она называла это всегда по-французски вспоминала Марья Денисовна только в таких случаях. А в промежутки между видами на сватовство она впадала в безпамятность. У ней не было вчерашнего дня. Грызть себя она уже не могла. Слишком она себя жалела. И все, что лет семь назад вызывало бы в ней укоры совести, теперь стало делом самым простым и неизбежным.
   Надо лгать и скрывать. Без лжи не проживешь двух часов. Прежде, бывало, как, она возмущалась, если горничная солжет. Начнет стыдить ее: "как тебе, Дуняша, не совестно?!" Сама расплачется от волнения.
   А теперь?! Ей даже доставляет род удовольствия --пресечь ворчанье матери хорошо состроенной, веской ложью.
   И где конец? Смерть матери? Она давно дошла до перебиранья этого вопроса. Другого исхода нет. Что же может быть гаже? А между тем, что-то ее связывает с матерью, не одна кровь, а другое еще, барское, светское. Она часто смеется над нею, ее запоздалыми манерами, взглядами, словами; а не может не сознавать, что и в ней есть частица того же теста; на нем замесили и ее собственный состав. Потому-то она так и видит насквозь свою мать. Никаких недоумений у нее быть не может; ничего, чем бы она могла оправдать ее. Если это материнская любовь и забота то что же, после того, злоба и ненависть?
   Завтра поездка в Ялту, на два дня, готовит ей ряд мелких гадостей. Она не упиралась. Но она вперед видит все сцепление дерганий и волнений: будут копеечничать -- и все-таки, чтобы было все по-барски. Надо нанять коляску; а взять два места, в общем экипаже, неприлично. Сегодня приходил извозчик, с ним торговались целый час. Он три раза возвращался и хотел дать знать утром. Условиться с ним надо будет ей, мать просыпается поздно.
   Какая тоска! Тащиться по жаре, в пыли шоссейной дороги, разряженной, проскучать, видеть мелькание каких-нибудь "уродов"...
   А может-быть, именно там произойдет встреча с тем, кто все сразу поймет, все простит, обо всем догадается, ни о чем не будет допрашивать, полюбит, обезпечит, уедет далеко, окунет в новую жизнь...Отчего же не в Ялте?
   С этой мыслью она заснула.

XIII

   Седьмой час утра. Жар уже стоял над горой и даже из-под тени прогонял прохладу; с прибрежья поднимаются, по крутым тропинкам, купальщики. Купальные будочки светятся издали продолговатыми белыми пятнами, На небе ни одного клочка облака. Поодаль от мужского купанья, в густых бирюзовых, волнах полощется полная женщина В широкой шляпке, с опущенными полями. Ей любо в воде. Она то начнет плавать, по-женски колотить ногами по воде и вспенивать ее с шумом, то ляжет на спину, вытянет ноги и поднимет голову, чуть-чуть разводя белыми, гладкими руками. Ее плечи и шея выступают с округленным блеском атласа из желтого костюма, перехваченного кушаком. Вокруг нее -- пена и чешуйки золота на колыхании зеленой и синей ряби -- точно махровый венец. По тропинке, поднимается мужчина в кителе и закрывает лицо холстинным зонтиком со стороны моря.
   В большом здании и в желтоватых низких доминах уже идет жизнь. Опять забегала прислуга из кухни и обратно, У колодца два босоногих татарчонка чистят овощи. В стороне, под фиговым деревом приготовлены верховые лошади. Сверху, по аллее, куда вчера Павел Павлович провожал Марью Денисовну, промелькнуло спешными шагами несколько молодых статных татар, в черных барашковых шапочках с золотой звездой на тулье, в нанковых куртках и шароварах. Один спешил напоить лошадь, два других пронесли в корзинах виноград и груши.
   Наверху, выше того места, где жила с матерью Марья Денисовна, в каменном здании, жильцы одни за другими выбирали виноград, только что утром срезанный и разложенный сортами, вешали, накладывали в корзиночки и расходились по дорожкам парка -- съедать свою порцию до завтрака. Жар все прибывает. Только ветерок, нет-нет, да и вспыхнет между деревьями и остудит немного блистающее летнее утро.

XIV

   В семь часов, широкий в плечах, малого роста, на кривых ногах, извозчик, в полурусском, полутатарском платье -- шапочка на нем была баранья, рубаха -- красная, кумачная -- осторожно постучал кнутовищем в окно домика, с той стороны, где комната барышни.
   Марья Денисовна проснулась в половине седьмого, ждала извозчика и почти уже кончила свой утренний туалет.
   Она подняла занавеску, выставила голову и тихо сказала ему:
   -- Сейчас я выйду.
   Извозчика звали Николай. Он выдавал себя за грека, а извозчики татары считали его цыганом. Говорил он чисто по-русски, с лица смотрел действительно цыганом, но мог быть и греком. Он переминался с одной кривой ноги на другую. Рукава его рубахи торчали из прорезов жилетки, скроенной по-татарски, узко, из пестрого темного ситца, на крючках, а не на пуговицах. Он носил, часы на серебряной длинной цепочке; суконные шаровары выпускал, по-великорусски, поверх высоких смазных сапогов.
   Вчера он затребовал тринадцать рублей -- в Ялту и обратно и там простоять два дня. Мать Марьи Денисовны замахала руками и разсердилась. Вернувшись в третий раз, он спустил до десяти. Усманские давали восемь, с его кормом, Торговаться должна была дочь. Старая Усманская сидела у себя, в чуланчике, прислушиваясь к разговору, и только вскрикивала раздраженно:
   -- Mais c'est un brigand! Mais ca n'a pas de nom! (франц.: Но он же разбойник! Но у этого нет названия!)
   -- Что же, Николай -- спросила девушка и отвела его в сторону, настолько, чтобы не будить мать, а скорее, чтобы та не вмешивалась своими возгласами.
   -- Корм ваш?
    -- Но как же нам... этим заниматься?
   -- Дай две бумажки.
   -- Так это выйдет десять...
   Она знала, что на всю поездку им нельзя истратить больше беленькой (прим.: 25 ассигнационных рублей).
   Николай сдвинул шапочку на затылок и хлеснул кнутом по концу сапога, в пыли.
   -- Не сходно!
   -- Как знаешь, -- твердо сказала, девушка и повернула к двери.
   -- Барышня! Стой! Стой! Так и быть -- накинь полтину!
   Четвертак она накинула. Условились -- быть Николаю в девять часов, тройкой. Багажу возьмут они сундук и два мешка.

XV

   По уходе Николая, Марья Денисовна не сейчас вернулась в свою комнату -- мать ее все еще спала, -- а встала в тень, от крыши, оглядывала и вдыхала в себя воздух, слегка щурилась от солнца.
   Который уже раз она с завистью смотрит на все то, что здесь, в этом уголке Крыма, делается около нее. Все живут на воле и как следует. Одна только она -- хуже и ниже всякой продажной женщины. И такие сравнения она уже употребляет. Те, по крайней мере, никого не обманывают... А они с матерью... у них ведь не написано на лице: "Не имейте с нами никакого дела, если вы свободный мужчина, способный прокормить семью".
   Она смотрела на двухэтажный дом и на другой с террасой, где помещался ресторанчик. Там они обедали гораздо чаще, чем внизу за общим столом. В просторной комнате, выходящей на террасу, живет блондин с женой. Она слышала, что он -- ученый, магистр, провел здесь целую зиму, для здоровья жены. Оба молодые, все читают и пишут, говорят много, смеются, много и гуляют, иногда сильно заспорят. Доходило и до слез; но чаще целуются. Ей видно. Где же ей мечтать о такой жизни?.. Рядом с ними, стена-об-стену -- дама, за тридцать, худая, в большой шляпе ходит, изящно одета, всегда весела. Муж ее живет внизу, они вместе обедают, точно у них, каждый раз, свидание, когда она его ждет.
   На дворик гостинницы вышла здоровая служанка, босиком -- так ходят на юге, потянулась и начала чистить ножи. Что за здоровье! И этой горничной девке -- лучше. У ней, наверно, есть жених или другой кто. Всегда хохочет, возится с собакой, с водоносом, с поваренком, в день избегает верст двадцать, сыта, одета, получает на чай.
   Вышла содержательница гостиницы -- Амаля Карловна, покормила своего ослика морковью, приказала его оседлать и поехала на нем по хозяйству. На ней только что вымытое холстинковое платье и соломенная шляпа.
   Ее сухощавое тело стройно сидит в седле. Ей она завидует иногда до злости. С мужем она, живет душа в душу. Он уехал за провизей в Алупку. Целый день она на ногах. Все держится ей надзором. Почему же ей, безприданнице, почти нищей, не пойти за какого-нибудь приказчика, фермера, винодела или садовника, и жить вот припеваючи среди прекрасной природы, в довольстве и даже почете?...

XVI

   Она достала, через окно, зонтик с столика и спустилась вниз, по аллее парка.
   Издали она разглядела темную площадку, где фонтан, в лаврах, у крыльца каменного дома, в восточном стиле. Там живет три семейства. Вон сбежалось несколько татарок: умыться и захлебнуть воды в кувшины. С красавицей Фатьмой (она уже просватана) Марья Денисовна знакома. За ними прыгают ребятишки. У девчонок развеваются по воздуху косички волос, выкрашенных хиной. Показалось платье какой-то барыни. Она подходит к фонтану, вынимает гроздья винограда, обмакивает их, по очереди, в воду бассейна и раскладывает по гранитному краю. Медленно движется вчераший мужчина, что был в макферлане, -- сегодня он в парусинном пальто, -- ест виноград и выплевывает косточки. Ей видны движения его рук и головы.
   Как бы ей хотелось поесть винограда. И для здоровья было бы хорошо: у ней то и дело поднимается желчь, душит ее, производит припадки; она лежит пластом по целым суткам. Но мать сказала, что это -- "Одна трата денег". А своих у ней нет ни одного рубля в портмонэ.
   Все живут, как, им хочется -- купаются, едят виноград, пьют вино, ездят верхом, играют в карты... Почему же бы с ними не сойтись. Мать побывала два-три раза внизу и решила, что это все "de petites gens" (франц.: простые люди), и нет ни одного человека "стоящего", то есть жениха.
   На одного была надежда, да и он женат. А остальное -- все мужья с женами, дети, подростки, много девиц, и даже пожилых, старый чиновник на пенсии; за ним все ухаживают; был еще доктор, любимец всех дам; но он три дня как уехал в Одессу.
   Остался один какой-то испитой штатский. Нельзя даже приблизительно сказать, кто он.
   А мать разсчитывала на большой выбор. Этот "курорт" сделался вдруг ненужным. Потянулась глупая жизнь без всякой цели. И купаться мать не позволяет иначе, как ночью. Отдельных часов нет, а она находит, что и в костюме неприлично.
   -- Et Trouville? Et Biarritz? (А Трувиль? А Биарриц? Имеется ввиду курорты Франции) -- возражала ей дочь.
   -- Et Trouville est Trouville! Et ca c'est un trou. (А Трувиль есть Трувиль! А это дыра.)
   И надо было вставать очень рано и бегать купаться тайком. Сегодня она не успела, и по всему телу ее разливалась непрятная нервная истома.

XVII

   В девять часов Ольга Евграфовна -- мать Марьи Денисовны -- еще не была готова. Коляска, тройкой, стояла у изгороди, и Николай похаживал около лошадей и поглядывал, скоро ли покажутся барыни. Он боялся, что жар доймет его тройку, и они не попадут в Ялту до полдня.
   Дочь вошла к матери всего один раз -- сказать ей, что коляска нанята за восемь рублей двадцатьпять копеек. Ольга Евграфовна поморщилась: ей и эта цена -- дешевая по тому времени -- показалась "ужасной".
   Она сидела на кровати и перебирала свои наколки и еще какую-то мелочь. Облыселая голова, без накладки, вдоль пробора тянулась белесоватым пятном. За уши она закинула косички. Желтое лицо все было изрыто складками дряблой кожи. Рот она безпрестанно собирала движением узких губ. Нос у ней был совсем не такой, как у дочери -- длиннее, уже, с пережабинкой на переносице. Глаза сходились -- с зеленоватыми зрачками. Без накладки она смотрела старухой. Сидя, она согнулась, собралась в комок. Выбирание наколок, воротничков и перчаток, чищеных и новых, взяло у ней больше часу. Укладываться она не умела. Призвали номерную горничную. Ольга Евграфовна сделала на нее несколько окриков. Дочь помогала уложиться, когда сундук горничная переволокла кругом из одной комнаты в другую.
   -- Quelle chaleur! (франц.: какая жара) -- повторяла Ольга Евграфовна.
   Дочь молчала и только раз сказала:
   -- Если вам нездоровится, мы можем отложить.
   Они больше года, как говорили друг другу "вы", и по-французски, и по-русски.
   Николай торопил и начал даже громко ворчать.
   Барыня сказала дочери из окна:
   -- Dites lui gu'il se taise. (франц.: cкажи ему молчать)
   Марья Денисовна, успокоила его, и двадцать минут десятого они уселись, на передок положили два мешка; а Николай навалил сундук на козла, сел на него и заболтал ногами в воздухе.
   Из парка дорога завиляла и вправо, и влево; спуски -- один другого круче; тормоза у коляски не было. Барыня вскрикивала на каждом повороте и хваталась то за кузов, то за руку дочери. Марья Денисовна сидела молча и строго смотрела сверху. Солнце пекло.

XVIII

   -- Алупка сечас! -- крикнул Николай с сундука и повернулся лицом. -- Попоить!.. Сад -- хорош...! Смотреть можна дворец.
   Дочь глазами спросила мать: хочет ли она осмотреть дворец.
   -- Des depenses! (франц.: расходы) -- пропустила та сквозь свои больше, вставные зубы.
   -- Взапрели лошади! Попоить, -- настаивал Николай.
   От слова "взапрели" Ольга Евграфовна, отвернулась. По губам дочери скользнула усмешка.
   -- Laissez le faire (франц.: пусть так и будет) --выговорила она и крикнула извозчику: -- Можешь дать отдохнуть!
   Николай ударил вожжами по дышловым. Фаэтон покатил пологим спуском, и скоро попал в аллею парка, взбивая белую едкую пыль. Остановились они у ворот. Сквозь них виден был весь двор напролет до вторых ворот --справа серые стены служб и дворца, слева, поверх низменного строения, вьющаяся зелень в лиловых цветах.
   Марья Денисовна только теперь разглядела, красоту архитектуры. Когда они ехали из Ялты, сумерки уже обволакивали все. Ей стало веселее от взгляда на дворец. Справа открывалась часть цветника. Магнолии, рододендроны, азалии, лавровая вишня смотрели отовсюду. Она предложила матери пройтись по цветнику и посмотреть -- если пускают -- на комнаты. Она знала, что дворец стоял пустой. Мать отказалась идти: жарко да и давать надо везде на водку. Марья Денисовна пошла одна, встретила за калиткой садовника, спросила его, как пройти к дворцу, и сейчас же налево попала к мраморной лестнице, со львами, спускающейся к полгоре над морем. Она минут десять любовалась на фасад, с башенками, с полукруглой впадиной верхней террасы, с арабскими надписями, изсеченными в диком камне. Ей не верилось, что это -- не дальний, чужой юг, не Италия, а Россия. Внизу море горело на солнце, и только на самой линии кругозора синим поясом лежало вдоль бездонного голубого свода. Оттуда доходил еле слышный шум. Белые, мясистые чашки магнолий вразсыпную стояли на стеблях. В цветнике клумбы изгибались затейливо и радостно. Правее, несколько ниже, темнела итальянская веранда, вся обвитая растениями.

XIX

   Ей захотелось остаться тут, в тени, под виноградным трельяжем, у восточного фонтанчика, вделанного в стену. Она присела, закрыла глаза и забылась. На несколько мгновений все отлетело от нее: то, что она сама, ее мать, постылая жизнь там, в домике, ненужная поездка в Ялту...
   Ноздри ее слегка раздувались. Она вдыхала воздух, насыщенный запахами цветов и зелени. Род опьянения почувствовала она, и тотчас же подумала: "а ведь это славно чем-нибудь опьянять себя... все пропадет!" Там, где они жили, она ни разу не испытывала такого захвата всех чувств среди роскоши природы.
   Еще две-три минуты, и она бы заплакала.
   -- Комнаты осмотреть теперь нельзя-с. Ушел татарин, который к этому приставлен, у него ключи... Часов в пять, под-вечер -- говорил ей садовник.
   Она быстро раскрыла глаза, встала, поблагодарила его и пошла вверх, опять по мраморной лестнице. Если б у ней и были свои деньги -- она бы затруднилась дать ему на водку: он смотрелся студентом-агрономом.
   По плитам, выложенным по рисунку, подошла она к зеркальным окнам и разглядывала внутреннее убранство столовой. Причудливо пестрели две огромных японских вазы по обе стороны камина. Он приковывали ее взгляд.
   И разом горечь разлилась по ней; даже злость захватила ее. Ведь есть же такие счастливцы: обладают чертогами -- и даже не живут в них! Тут, в оставленных комнатах, больше добра, чем у ней с матерью было с тех пор, как она себя помнит. Неможет она ничем любоваться: все отравлено! Будь у ней хоть одна свобода -- она не стала бы так гадко завидовать. Разве не лучше: наняться в прачки и приходить отдыхать вот сюда, любоваться всеми этими чудными видами, вдыхать благоухание, смотреть на море, на небо, на цветы, на мраморные чертоги?...
   -- Quelle bourde! (франц.: Какая дрянь!) -- выговорила она вслух, выбранила себя "дурой", круто повернулась на каблуке и пошла лениво к калитке.
   Мать ее уже сердилась.

XX

   Лошади давно напились. Николай что-то жевал и перебирал ногами. Он уже сидел на сундуке.
   -- Toujours des rЙvasseries! (франц.: Всегда мечты!) -- проговорила мать и повернулась к дочери спиной.
    в самом деле, --подумала девушка, -- одни только rЙvasseries (франц.: мечтания)... К чему? Что есть, то и нужно брать. Может-быть, в этой самой Ялте..."
   Она не докончила и назвала себя "идоткой"; горькая гримаска легла на ее губах, ярко-красных и выпуклых.
   Жар начал донимать и лошадей. Дорога делалась все красивее; но глаз девушки уже привык к цвету гор, к бледноте оливковых деревьев, к конусам кипарисов, к золоту утреннего моря. В двух местах Николай придерживал тройку, останавливался и тыкал рукой вниз.
   Белый остов дворца в Орианде, выжженной пожаром, легко ширился на фоне зелени. Красота места заставила и Ольгу Евграфовну сказать:
   -- C'est bien joli! (франц.: Это хорошо!)
   Но дочь ее смотрела уже затуманенными глазами и на утес с маяком, и на гущи парка с его подъемами и спусками. Еще равнодушнее поглядела она из коляски на разбросанные по холмам приземистые строения Ливадии. Она промолчала, когда мать заметила, не оборачиваясь к ней:
   -- Je m'attendais Ю quelque chose de plus grandiose!
(франц.: Я ожидала чего - то более грандиозного!)
   -- Ялта! Смотри, барышня! -- крикнул Николай и хлеснул правую дышловую.
   Марья Денисовна привстала. Городок охорашивался в своей бухте, играл на солнце нежными тонами дерева и камня. Вода приняла густо-смарагдовый (прим.: изумрудный) колер в нескольких саженях от прибрежья, а мелкие валы, набегающие на камни, взбивали пену, как бахрому к синей, волнующейся ткани. В высоте -- худощавая церковь-башня... по спускам -- балконы и колонки вилл, внизу--целая вереница веселых домов, парусина купален, крыши пристаней и кафе, а дальше--белый с черным, округленный остов парохода.
   На минуту доброе чувство вздрогнуло в Марье Денисовне.

XXI

   И вид города нашла она таким, что даже подумала: --"неужели это та самая Ялта?"
   Но две недели назад она ехала оттуда, а не туда, утомленная пароходом из Севастополя и качкой, закрывала глаза от пыли по городскому шоссе.
   Теперь она невольно сравнивала этот русский купальный городок с тем местечком во Франции, где они провели два месяца в третьем году. Сестра Лили была еще жива. Мать разсчитывала на успешность "кампании" на море, в Дьеппе или Трувилле. Цены испугали их. В Трувилле, если показываться, где нужно, и жить в хорошем отеле -- приходилось тратить до семидесяти франков в день.
   Поехали они искать места подешевле. Рекомендовали им новое, бойкое место с хорошим купаньем -- Кабур. Но там тоже требуют по пятнадцать франков с лица. Потащились они в третьем классе дальше, вдоль берега, останавливались в каждой "дыре" -- un trou, как называла Ольга Евграфовна. Тянутся рыбацкие деревушки, с громким именем "морских купаний". Выбрали они местечко побойчее, Luc-sur-mer. Но что это была за жизнь, с половины августа, когда погода испортилась в конец!...
   Ютились они в двух маленьких мансардах дешевенького отеля. Грязно, тесно, шум, беготня по лестнице, перебранка прислуги в кухне, в столовой, за обедом Бог знает какой народ, безцеремонность гарсонов; в заведении купален не добъешся каморки раздеваться; грубая старуха притащит вам шайку с теплой водой; простыни сырые; выйдешь к морю --от костюма дрожишь, все нахально смотрят на тебя; на дне --камни, варек (прим.: морские водоросли, выброшенные волнами на берег), спотыкаешься, боишься прибоя; а нанять baigneur'a (франц: купальцицу) мать не хочет... Никакой природы: тянутся одни фалезы (прим.: прибрежные отвесные скалы). И шагай по ним. Ни одного кустика. Ночи темные; идут они гуськом, попадают в лужи, дождь моросит. Глядеть на море стало уже через неделю тошно.
   А тут перед ней какая красота! Точно блески самоцветных камней, горы зеленеют у самой воды; а вверху -- дымчатые скалы с сахаристой игрой на гребнях. И стоило тогда тащиться за три тысячи верст, чтобы смотреть в грошовом казино, как танцмейстер учит девчонок, а маменьки их сидят и вяжут...

XXII

   -- В "Россию"? -- спросил Николай и разинул рот до ушей.
   Мать поглядела на нее И сказала:
  -- Nous allons nous informer (фр. Мы сообщим друг другу).
   Николаю они ничего не ответили. Он понял, что надо везти в "Россию". Обе дамы отряхнули пыль платками, поправили шляпки и переменили свои позы, прислонились больше к спинке сиденья.
   Фаэтон катился уже по улице. Вот аптека, кафе на воде... У самого шоссе продают виноград. Пыль взбивается клубами прямо в лицо, Но весело! По тротуарам еще мало гуляющих. Попалось несколько колясок, Подялись по мелкому щебню на сквер отеля. Совершенная тишина, Ни одного экипажа. На высоком крыльце не видно прислуги.
   Николай крикнул и слез. Вышел швейцар из немцев, в картузе с галуном.
   -- Есть комнаты? -- спросила дочь.
   -- Два номера всего осталось.
   -- Descendons! (фр.: Cойдем!) -- довольно решительно выговорила мать и первая полезла из фаэтона.
   Она нашла, что швейцар должен бы поусерднее поддержать ее под руку.
   -- Quel animal! (фр.: Какое животное!) -- успела она выбраниться.
   В сенях на них пахнула прохлада. Швейцар подвел их к доске и указал на номера.
   -- Princesse Tergassow, (фр.: Принцесса Тергассова) -- обрадовалась мать, -- в десятом номере.
   И тише добавила по-французски:
   -- Все еще не выдала дочери... даром что красавица и с талантами.
   Но это не было сказано, чтобы утешить дочь, а злобно; глаза ее посветлели.
   Она приказала дочери подняться со швейцаром и выбрать комнату, которая просторнее. Но прежде чем они пошли, она провела ручкой своего зонтика по доске и вскричала:
   -- Des marchands! Des parvenus! (фр.: Торговцы! Выскочки!) Посмотри, какие-то Пшеницыны, Сытниковы... Вот кто нынче -- господа!
   Дочь ничего на это не заметила и пошла вслед за швейцаром. Одна комната была в три рубля, узенькая: другая в три окна, но ходила пять рублей. Ольга Евграфовна пожала плечами и, ничего не говоря швейцару, стала опускаться с крыльца.
   Их повезли в ту гостиницу, где они ночевали, когда прехали из Севастополя.

XXIII

   Дорогой Марья Денисовна вспомнила, что швейцар, проходя мимо целого ряда номеров, сказал:
   -- Это все купчиха Боченкова занимает, из Москвы -- со свитой.
   -- Со свитой?-- возмутилась и она.-- Купчиха!
   И еще он ей назвал какого-то молодого "богача"; фамилия его -- Шеломов -- осталась у ней также в памяти.
   Из "России" Николай поехал неохотно, почти шагом. Вся утренняя жизнь Ялты металась в глаза. Обе оглянулись на фруктовые лавки, под навесом, со столиком, на самой средине площадки. На столике графины и стаканы переливали граненым хрусталем. Груши, сливы, мирабели, виноград, абрикосы рзкими пятнами чередовались вдоль и поперек прилавка.
   Ничего еще не попробовала Марья Денисовна с тех пор, как живет на южном берегу. Лавки дразнили ее богатством выбора. Сидельцы с тонкими профилями и смеющимися подбородками выглядывали из-под навееов своими круглыми бархатными глазами. Татарский базар уходил в глубь, под пролетные ворота каменного дома. Николай предложил остановиться тут, в гостинице.
   -- Первый сорт! -- уверял он.
   Но дамы не согласились. Дочь прикрикнула на него и он уже без остановок провез их еще несколько домов и стал у подъезда отеля, где на самую улицу выползла широкая доска с именами всех постояльцев, лакеев, поваров и судомоек. Это Ольге Евграфовне не понравилось; но один из лакеев сказал ей спокойно:
   -- Полиция требует и посейчас.
   Их провели из первого этажа, по мостику, через двор, в заднее отделение и дали комнату на галерейке -- темную, но просторную и не жаркую. Напротив, на галлерейке же, они могли сидеть, пить чай и кушать, если желают. Номер, меньше двух с полтиной не отдали.
   Умывшись, дамы сошли в садик, разведенный на дворе, с накрытыми столами. Над столами спускались кисти рододендронов. В углу журчал фонтанчик. Белье, приборы смотрели опрятно. Прислуга во фраках. Мать заказала яиц всмятку и порцию кофею.
   -- Как вас кликать? -- спросила она красивого лакея с мелкими чертами.
   -- Ахметка, -- ответил он весело.
   Они разсмеялись тому, как он сам звал себя.

XXIV

   Долго ели и пили они молча. Со вчерашней сцены у них еще не было никаких отношений. Мать как будто поняла, что отныне она может требовать от дочери только одного: -- не делай никакого esclandre (фр.: буйство)! Выйти замуж нужно -- для обеих. В гувернантки она не пойдет. Как ни прыгай -- лучше же при матери искать жениха, чем одной, в чужих людях.
   Марья Денисовна, готова были обсудить что они будут делать здесь.
   Разговор пошел отрывочно по-французски и очень тихо, так что сидевший неподалеку полный офицер в уланской форме, как ни напрягался -- ничего разслышать не мог.
   -- Надо сделать визит Тергасовым, -- сказала мать.
   -- Визит?
   -- Или лучше пойти туда обедать... Все равно рубль.
   Взгляд дочери говорил:
   "Она считается красавицей, зачем же я буду около нее -- в тени?"
   Мать поняла.
   -- Княжна... все такая же, -- она прикоснулась пальцем ко лбу, -- даром что с голосом. Я что-то слышала... здесь старый граф... тот, что заведывал...
   -- Но он женат, у него дети большие...
   -- Нынче все возможно.
   Эту фразу: "tout est possible" (фр.: все возможно), мать произнесла больше с укором, чем возмутившись: -- "все-де возможно, но не для нас, мы и самого обыкновенного не добъемся".
   Она поглядела на дочь. Ее всю перекосило.
   "Разве можно понравиться с таким дерзким и хмурым видом? Никакой distinction (фр.: различия). Сидит точно бонна, которая собирается сказать грубость".
   Всего сильнее придиралась Ольга Евграфовна к носу и рту дочери, находила их до-нельзя вульгарными и даже... неприличными.
   "Sensuelle! (фр.: чувственная) -- повторяла она про себя, -- sensuelle!.. Quelque chose de bestial!" (фр.: Что-то звериное!)
   Дочь это знала.

XXV

   До обеда время прошло томительно. Сходили купаться. Мать сидела на берегу, на скамейке; дочь славно выкупалась. Не было, по крайней мере, замечаний насчет костюма, неприличия -- мужчин вблизи. Марья Денисовна сидела в воде до тех пор, пока дрожь не начала ее пронизывать.
   Надо было согреться. Мать разомлела от жара. Дочь, не прося у ней позволения, сказала:
   -- Я пойду в горы, мне свежо от воды.
   И пошла. Местности она совсем не знала, взяла по переулку и стала подниматься по крутой, каменистой тропке, дошла до татарской деревни и оттуда спустилась в лощину. Посредине ее течет речка. Воздух разливает вокруг влажную мглу. Ей захотелось заснуть. Не все ли равно где? Под первым деревом. Мать не закричит:
   -- Voila du propre! (фр.: Здесь все чисто!)
   Она выбрала местечко, где трава не была притоптана, прислонилась спиной к пню дубка и скоро заснула.
   Спала она больше часа, и когда раскрыла, глаза, солнце уже заглянуло под ветви дубка. Сладко потянулась девушка и еще несколько минут сидела под деревом, прищурив глаза.
   Но надо было идти. Мать, наверно, сердится. Полчаса, уйдет на туалет к обеду, а там потащатся в дорогой отель, показывать себя "хорошей" публике... Та княжна Тергасова, что живет в "России", тоже давно сидит в невестах; Ольга Евграфовна, говорить просто: в "девках", когда употребляет русский язык. Мать княжны -- недалекая, пухлая барыня --не иначе хочет ее выдать, как за какого-нибудь принца.
   "Жаль, черногорсй князь давно женат", -- подумала Марья Денисовна и усмехнулась.
   И ей представилась княжна: ее широкие плечи, талия --в рюмочку, рост, восточный нос, усики длинные, задумчивые, но ничего не выражающие глаза: вот уже около десяти лет, как она выезжает и поет в салонах, успела утомить свой контральто; но зато сколько зим ею восхищались и пророчили ей блистательную партию. Она и сама стала смотреть на себя, как на будущую "морганатическую супругу" владетельной особы. (прим.: Морганатический брак -- брак между персонами неравного положения, при котором супруг или супруга более низкого положения не получает в результате этого брака такое же высокое социальное положение.)
   А вот нейдет же с рук у матери: что-то не слыхать было об очень выгодных сватовствах. Но та -- с хорошими средствами. Ей и не нужно никакой другой жизни. Замужем она останется такой же; только принимать будет в своей гостиной одна, а не при матери. Те же пойдут балы, концерты, те же ухаживатели, те же восхищения ее красотой и голосом; только брильянтов и кружев будет больше носить.

XXVI

   Дума о красивой княжне раздражила ее меньше, чем бы она сама ожидала. Ведь ей до всего этого никакого нет дела. Сама-то она не может дольше так жить! Последний срок -- возвращение из Крыма. Что тогда, выйдет -- она еще не знает; но такой предел она положила.
   Назад Марья Денисовна шла скорее и вся разгорелась. Смуглость ее лица слилась с густым румянцем. Мать наверно бы сказала ей что-нибудь едкое насчет ее лица, отсутствия в нем изящества и благородства.
   Немного она поплутала, зашла в какой-то тупой переулок и должна была вернуться на прежнюю дорогу. В городе она наобум взяла влево и вышла к базару, по ту сторону пролетных ворот, мимо которых вез их сегодня Николай по шоссе.
   Запах жареной рыбы и чад еще от чего-то заставили ее отворачивать лицо. Ей безпрестанно попадались оборванные дети, татары в ситцевых куртках с лотками, русские торговки. Будь она совсем одна, ее бы это заняло на некотором отдалении.
   В воротах она немного остановилась. Перед ней мелькали гуляющие и экипажи. По берегу движение усилилось.
   В фаэтоне с ярким трипом проехал офицер в гусарской форме. Он развалился и смотрел в ее сторону.
   Она отшатнулась, а потом сейчас сделала быстро три шага и даже выглянула из-под ворот -- влево, куда проехал фаэтон.
   "Неужели он?" -- спросила она. Она начала холодеть; а черезь десять секунд щеки ее запылали.
   "Он?... Скопин?.. Не можеть быть.. Почему?..."
   На этом вопросе она споткнулась, и тихо-тихо пошла по тротуару. До отеля оставалось несколько минут ходьбы, а она двигалась чуть не четверть часа.
   Почему же этот гусар не можеть быть Скопиным? Его курчавые, рыжеватые волосы, и так же надевает назад фуражку, и ноги его, и спина, эта широкая спина, такая жирная и глупая.
   Он!
   Тогда надо бежать, притвориться, напустить на себя болезнь, заставить мать вернуться сегодня же. Она не хочет с ним встречаться, даже если б он и вел себя скромно. Но мать его узнает, она способна заговорить с ним, когда он попадется им на берегу, или в саду, или в столовой отеля.
   В висках у ней застучало. Она испугалась прилива крови и даже взялась рукой за лоб.
   Он? Не он? То ей ясно было, что непременно -- он, то она говорила себе, что ей только показалось. Мало ли гусаров!...

XXVII

   В отеле Марья Денисовна остановилась на галлерейке и спросила себя в последний раз:
   "Как же быть?"
   Ее внезапная тревога слишком неприятно потрясла ее. Она сама была рада освободиться от нее, и подумала:
   "Я могла ошибиться!"
   К номеру подходила она своей обыкновенной походкой; только лицо горело пятнами.
   Мать -- одетая к обеду -- сидела против двери, на диванчике, и сейчас же это заметила.
   -- Qu'est-ce? (фр.: Что это?) -- спросила она и указала пальцем на щеки.
   -- La chaleur (фр.::жара), -- ответила дочь и начала поспешно менять туалет.
   Никаких объяснений между ними не произошло.
   Молча спускались они с площадки второго этажа. Ольга Евграфовна искоса оглядывала туалет дочери. Все-то на ней торчит от ее жесткой фигуры -- что ни наденьте на нее. Никакой нет грации, ничего даже дворянского. Только и есть, что красные губы да волосы черные. Выдашь ее!...
   О гусаре Марья Денисовна сделала над собой усилие не думать. И перестала. Это ее порадовало. Значит -- она может пересилить свое волнение, когда захочет. Ведь если бояться встречи с ним всегда и везде -- нельзя никуда показываться. Да и что ей за дело в сущности? Все равно, она не может выносить своей теперешней жизни.
   Когла они подходили к отелю "Россия", она разсеянно смотрела на попадавшиеся экипажи и всадников. В нескольких шагах от входа во двор, она подольше остановилась взглянуть на татарина в расшитой золотом куртке с пожилым, красивым лицом. Она сейчас подумала, что он, должно-быть, ездит с барынями в горы и теперь дожидается заказов у отеля. Лет двадцать назад им наверно увлекались. Он разговаривал с двумя такими же расшитыми татарами, молодыми и не так красивыми. Один из них подмигнул Усманским и спросил:
   -- Лошадок прикажете?
   Ольга Евграфовна возмутилась этим подмигиваньем и крикнула ему:
   -- Пропусти!
   Все трое усмехнулись. Дочь поняла, эту усмешку: "Знаем, мол, вас... Копейки за душой нет, а туда же покрикиваешь, старая".
   Ей самой стало смешно. Самый молодой из троих татар сказал ей вслед ласково:
   -- Барышню бы покатал!
   И все трое тихо засмеялись и заговорили по-своему.

XXVIII

   В отеле обеденное время началось с четвертого часа, а было уже половина пятото. То и дело сновали лакеи из столовой в читальню, где с утра, на трех столах, играли в карты; никаких газет или журналов не было видно. Бильярдную давно уже отдали под номер -- признак бойкого сезона, когда поплывет Москва, купеческие дамы в ожидании мужей -- от Макария.
   Все почти столы в зале уже заняты. На террасе тоже обедают. Справа, в продолговатом отдельном кабинете, веселое общество. Там громко говорят, раздаются возгласы, хохот. Два лакея суетливо служат. Посредине, между двумя мужчинами, совсем круглая, краснощекая блондинка, вся пестрая, с открытой шеей, необычайной белизны --миллионщица Боченкова. Налево от нее молодой человек, почти мальчик, брюнет, женоподобный, очень красивый, с нахальными глазами. Направо офицер в кавказской форме. Трое бородатых статских, в роде купцов или помещиков, и напротив купчихи -- пожилая дама, с виду приживалка из немок.
   У них на столе две вазы с бутылками шампанского. Мужчины все курят; стали курить тотчас после второго блюда. Трудно разобрать, о чем идет разговор. Все шумят разом.
   Обедающие в зале оглядываются на отдельный кабинет. В зале чинно. Столы подлиннее заняты целыми семействами. За столиками сидят больше пары -- мужья с женами или матери с дочерьми. В столовой прохладно и стоит приятный сероватый свет. За прилавком буфета дама с иностранным профилем тихо перекидывается словами с мужчинами, подходящими к закуске.
   Обедали, наполовину, мужчины и дамы "из общества". Так решила и Ольга Евграфовна, когда вошла и огладелась во все стороны. Это можно было заметить по сдержанности звуков. Чувствовались чопорность и взаимное недовверие. Соседи не заговаривали между собою, боясь скомпрометироваться.
   Преобладали женщины. Слышались фразы по-французски и по-англйски детям, что-нибудь насчет того, как есть и чего не делать. В углу молодой генерал, весь в белом, за что-то распекал лакея: но делал это мягким баском и так, что вся столовая должна была признать его право требовать и взыскивать. Духами пахло вперемежку с запахом жареной рыбы-султанки и разварной кефали. Приезжие из внутренних губерний, совсем не охотники до рыбы у себя дома, непременно спрашивали ту или другую.

XXIX

   Усманские заказали два рублевых обеда и полбутылки сельтерской воды. Они не пили вина и в Крыму, даже там, у себя, где бутылка хорошего "Рислинга" стоила всего сорок копеек.
   Ольга Евграфовна видимо поджидала появление в столовой княгини Тергасовой с дочерью. Она спросила, после супа, у лакея -- ходят ли обедать Тергасовы в столовую.
   -- Каждый день, -- ответил лакей и указал рукой на незанятый стол, -- на четыре прибора им приготовлено.
   Тергасовым надо было проходить мимо Усманских. Но дочери совсем не хотелось подниматься и приседать перед глупой княгиней, совершенно ей не нужной, так же, как и дочь ее. Она молчала и сосредоточенно ела рыбу. Но в антракт между вторым и третьим блюдом глаза ее прошлись по столовой. Ни в одной даме, ни в одной молоденькой девочке Марья Денисовна не увидала своей собственной доли. Хоть и были это все семейства с матерьми, но все-таки больше свободы и непринужденности. Вон не старая еще мать, очень нарядная, кокетничает с военным. Дочь она желала, бы держать девочкой, а у той уже роскошный бюст. Но они ладят. За их столом мило. Военный тихо смешит и мать, и дочь. Четвертое место занято мальчиком, в матросском костюме с загорелой шеей: длинные волосы подстрижены у него по моде, на лбу. Мальчик пьет вино, и тоже участвует в разговоре.
   Из отдельного кабинета лакей отворил дверь, и оттуда вырвался гам. Ольга Евграфовна даже вздрогнула.
   -- Кто это?-- спросила она у лакея.
   -- Боченкова... госпожа... из Москвы, миллионщица...
   Гримаса Ольги Евграфовны остановила объяснения лакея.
   -- Quelle horreur! (фр.: Какой ужас!) -- прошептала, она, но еще раз туда поглядела.
   Поглядела за ней и дочь.
   Ей видны были, с ее места, затылок и крутая золотистая коса Боченковой, и ее плечи, и профиль молодого красавчика.
   "Что это за противный фат!-- подумали она.-- Из каких?... Купец?"
   И не могла удержаться почти от такой же гримасы, как и мать ее.

XXX

   Но то шумное, непорядочное общество пировало себе и знать не хотело претензий барынь в роде ее матери, да и ее самой. Вот эти живут, а не глохнут, как она, в унизительной доле. У них свои деньги, полная воля... Наверно, эта Боченкова -- вдова, или разьехалась с мужем -- это нынче сплошь и рядом. А "gommeux" (фр.: липкий) -- этот румяный мальчик, вероятно...
   Марья Денисовна не произнесла про себя слова: "son amant" (фр.: ее любовник); но без слов подумала.
   Из отдельного кабинета дошла до нее струя пряного воздуха: смесь духов, еды, сигарного дыма, вина, запаха ацельсинов, что-то трактирное и распущенное; но молодое, тревожное и до-нельзя обидное.
   Ни приволья и шума, ни даже простого довольства на своей воле у ней не будет. Перед ней гримаса матери. Искусственные зубы Ольги Евграфовны жуют цыпленка, а нос брезгливо наморщен.
   Дверь с площадки широко отворилась и вошли три дамы.
   -- C'est la princesse? (фр.: Это принцесса?) -- прошептала Ольга Евграфовна, бросила косточку цыпленка, торопливо утерла рот и собралась подняться.
   -- Pas elles! (фр.: Не они?) - сказала уверенно дочь.
   -- Как? Что?
   Но вошедшие, действительно, были не Тергасовы, а две высокие девицы с пожилой дамой, совсем на них не похожей.
   Он сели рядом с их столиком вправо. И мать, и дочь могли их осматривать, не поворачивая сильно головы,-- очень удобно.
   На лице старшей играл румянец, глаза улыбались посреди мягкого овала. Меньшая, без кровинки, под тенью пепельных волос, взбитых на лбу, с прозрачным носиком, такая тонкая, что вся ее фигура изгибалась... Дама, наверно, состоящая при них - dame de compagnie (фр.: леди компании). Она заговорила с ними по-англйски.
   Жадно вбирала в себя Марья Денисовна эти два девичьих образа. Не красоте их она завидовала, а тому, что они здесь, в Ялте, одни, с компаньонкой, богаты -- это видно -- не по внешности только; никто над ними не стоит с молотком...
   -- Des robes du Louvre, (фр.: платья из Лувра) --заметила Ольга Евграфовна, и прибавила: -- de la finance!... (фр.: финансы!)
   'То-есть, денежного-де банкирского общества, а не старого дворянского.

XXXI

   Обед подошел к концу, а княгини с дочерью все не было.
   Ольга Евграфовна подозвала лакея.
   -- Тергасовы не будут сегодня обедать?
   -- Должно полагать -- не будут.
   Послать узнать -- значит все равно, что сделать визит, а ей не хотелось бы делать визит первой.
   Дочь посмотрела на нее после сладкого блюда. "Чего же мы дожидаемся?" -- говорили ее глаза.
   -- Nous demanderous au sui sse (фр.: мы ждем от вас большего), -- решила Ольга Евграфовна и начала надевать перчатки.
   Это надевание брало обыкновенно минут десять. Руки у ней давно потеряли всякую гибкость, да и боялась она надорвать перчатку. Дочь всегда дожидалась.
   Она была рада тому, что обед в "России" не удался. Уж, конечно, это последняя нелепая поездка! А там, до отъезда, она на что-нибудь да решится. О сегодняшней встречи она забыла. У ней совсем прошла тревога при появлении новых мужских фигур в столовой.
   Наконец, мать поднялась, Последний взгляд бросила Марья Денисовна на двух сестер -- и еще сильнее пронизала ее мысль: "никогда, никогда не удастся тебе пожить так, как они проживут весь свой век.
   Швейцар доложил Ольге Евграфовне, что княгиня с княжной уехали с утра к знакомым в именье, между Ливадией и Ориандой, и домой надо их ждать вечером, поздно.
   Что же было делать, куда идти? Знакомых никого. Дочь предложила отыскать Николая и прокатиться. Им говорили, что около Ялты есть водопад, в лесу, в красивой местности. На это мать, не согласилась: извозчик потребует прибавки, а и без того -- все втридорога. Так они и остались в городе. Пошли-было в сад около своего отеля; но там солнце все выжгло: ни тени, ни зелени. Оставалось гулянье по берегу. Пыль ела им глаза -- безпрестанно проезжали фаэтоны, кавалькады скакали по пути к Ливадии. Все бегут от пыли и духоты; а они, точно нарочно, приехали жариться и задыхаться.

XXXII

   Не пошли они и в клуб. Некому было их ввести, да Ольга Евграфовна и не допускала "никаких клубов".
   Бог знает, какое там собирается общество. И Марья Денисовна не настаивала. Она согласна бы была ехать назад, хоть в тот же вечер. Пили они чай на балконе отеля "Россия", сначала молча, а потом мать стала бранить Ялту.
   -- Abomination! (фр.: Мерзость!) -- отрывисто выговаривала она. -- Пыль, вонь! И купанье -- гадость,... арбузные корки плавают... Personne de connaissances! (фр.: Никого из знакомых!)
   Дочь не возражала. Ее можно бы, со стороны, принять за demoistlle de compagnie (фр.: демонстрация компании), привыкшую ко всему, что будет говорить барыня.
   И спать им не хотелось. В комнатах к ночи соберется душный воздух. Кроме сиденья у самого моря, ничего не придумаешь. Море издавало однообразный шум. Оно и днем порядочно приелось. Ольга Евграфовна под прибой задремала на скамейке. Марья Денисовна заметила это, встала, пошла к самому краю, села на камень, зажмурила глаза и так сидела недвижно.
   Никаких у ней не было желаний. Как будто и вся ее горечь стихла. Полное равнодушие окутывало ее. Своя жизнь казалась ей такой ничтожной, что не стоило и бороться. Ничего лучшнго не будет. А то, что уже было, говорило против нее. Кого можеть она осчастливить? Кому она нужна? У ней недостало характера н на то, что сделала слабая Лили. Долгий ряд годов девичьего рабства высушил ее, исковеркал. Ни одного чистого чувства она в себе не находила. Все было перерыто и загрязнено. Богатых дураков, которые бы бросились на женитьбу зря-- нет, что-то, нигде, да и неужели продать себя, все равно, что стакан воды выпить? А человек с душой -- отшатнется от нее, не оттого только, что у ней в прошедшем есть "пятно"; но он пожелает найти в ней душу, наивность.
   Ни того, ни другого в ней нет -- выело. Красоты тоже нет, грации -- еще менее. Кокетничать -- и того не умеет. Она не глупа; да и ум-то ее -- жесткий; а когда она захочет быть любезна, у ней выходит это нескладно. Ни к какому обществу она не подходит. То, что ее мать называет "la vraie societe" (фр.: настоящая компания) -- скучно, она его насквозь видит. В другое общество ее не пускают, да и сама она -- чуть познакомится с лицами попроще, чувствует себя не по себе, не знает как с ними говорить.
   Больше часа просидела она так на камне!

XXXIII

   Спать им было все-таки душно. Из кухни шел запах съестного до позднего часа. Они молчали, ворочались в постелях и глядели обе на светлые пятна окон, выплывавишие из темноты. Мать жалела денег и приписывала неудачу поездки дочери; за ней ведь всюду шла "la malchance" (фр.: невезение), что бы ни предпринять, куда бы ни поехать. После смерти Лили -- Ольга Евграфовна приписала самоубийство младшей дочери припадку безумия -- пошло еще хуже. Даже никто и не знакомится из молодых людей.
   Завтра будет дваднатью-пятью рублями меньше; хорошо если хватит доехать до Москвы. Придется, пожалуй, опять на пароходе; настанут бурные дни, промучаешься, хоть проезд и не долгий.
   А потом?
   Дочь -- думала Ольга Евграфовна -- похожа, на безмную. Но надо переждать и тогда, улучив минуту, произвести на нее давление. Только бы наложить руку на приличного жениха. Должно-быть, надо спустить уровень требований. Если б представился какой-нибудь коммерсант, с образованием? Нынче есть такие, что на вид не отличишь от иностранца, attache (фр.: атташе) посольства. По-английски многие говорят. Их везде принимают. Но ведь такой коммерсант или банкир идет на удочку красоты. Ума им не нужно; да Ольга Евграфовна и не считала свою старшую дочь умной. Дерзкой, упорной -- да. И не только дерзкой; но и хитрой, испорченной. Бог знает, что таится в ней! Будь у ней настоящий ум, она сумела бы и при своей все-таки видной наружности интересовать мужчин, если не молодых, блестящих, то людей средних лет -- прокуроров, инженеров с хорошими местами, полковников генерального штаба, которые любят серьезные разговоры с девицами. К ним надо немного подделаться. На светский разговор, по-французски, эти господа не очень бойки... Что ж делать! Хоть по-русски, да чтоб был толк.
   А дочь, в это время, старалась забыть, где она, с кем спит в одной комнате, то, что нужно ей завтра опять одеваться, идти куда-то, поджидать знакомств, ехать домой, чтобы там продолжать ту же невозможную жизнь. Уж и то было счастьем, что мать боится снова выводить ее из себя. Это молчание было бы тяжело для каждой дочери, но ее оно радовало.

XXXIV

   За утренним кофеем Ольга Евграфовна начала вслух разсуждать, как будто просила совета у дочери. Речь шла опять о том: делать ли первым визит княгине Тергасовой.
   Дочь ничего не говорила.
   -- Dites dons votre avis! (фр.: Скажите свое мнение!)
   -- Cela m'est indiffererent. (фр.: Мне это безразлично.)
   Мать потом стала ставить на вид бездушие и злость дочери. Для кого же это все делается? Кругом сидели посторонние и завтракали. Ольга Евграфовна сдержала себя и, прекратив безполезный разтовор с дочерью, приказала позвать посыльного. Она ему объяснила, с большой обстоятельностью, у кого спросить о Тергасовых, и как передать княгине, что Ольга Евграфовна Усманская приказала кланяться и узнать, в котором часу может она с Марьей Денисовной застать у себя княгиню с княжной.
   Когда посыльный ушел, Ольга Евграфовна успокоила себя вслух тем соображением, что они -- приезжие, и им следует первым сделать визит, тем более, что княгиня особа "третьего класса", а по теперешнему увлечению старого графа княжной, кто знает, куда они с дочерью могут еще проникнуть?...
   И на это дочь ничего не заметила, а допивала только свой кофе.
   Вернулся посыльный: княгиня приказали благодарить; будут дома весь день до обеда и очень рады видеть Ольгу Евграфовну с барышней.
   Но кидаться к Тергасовым нельзя было сейчас же; следовало переждать по крайней мере часа два. Туалет дочери Ольга Евграфовна находила: "sans rime, ni raison". (фр.: без толку).
   Менять туалет дочь не захотела. Жар стоял еще удушливее вчерашнего, а тут надо еще переодеваться... Другое платье требовало такого же цвета перчаток. Боязнь расхода успокоила Ольгу Евграфовну. Но она настояла, чтобы вокруг шеи намотана была блонда: это хоть и жарко, но очень модно. Англичанки носят так, и надо эту моду вводить.
   Избегая сцены, Марья Денисовна обвязала шею блондой очень высоко, точно у ней болит горло и она прикрыла пластырь.

XXXV

   Тергасовы приняли Усманских в богатом номере-салоне, с венской мебелью. На столе и двух подзеркальниках стояли букеты и корзины из цветов. Воздух, полный цветочного запаха и английских духов, наполнял просторную комнату. Княгиня, с трудом двигаясь от полноты, в бирюзовом капоте с кружевами, встала и пошла к ним навстречу. За нею неслышно и с неподвижной головой плыла и княжна, высокая, с низкой-низкой талией, перетянутой золотым кушаком, в светлой тафте, с прозрачными рукавами, уже пожелтелая от утомления десяти зим, но все с теми же глазами, в форме миндалей, усиками, белым, кавказским носом.
   Девицы пожали друг другу руку по-английски, очень крепко, сели на другой половине гостиной и заговорили по-французски, не перебивая себя, по раз установленной программе, обе низкими голосами, без малейшего оживления: у княжны речь текла еще ленивее, чем у Марьи Денисовны.
   -- Ина, -- обратилась к ней мать по-русски, -- вот я прошу madame Усманскую с нами сегодня на водопад, в нашей коляске.
   -- Pafaitement, maman, (фр. : хорошо мамочка) --ответила княжна и взялась длинными пальцами за талию.
   Ольга Евграфовна сочла нужным сделать несколько возражений насчет того, как бы им не опоздать домой.
   -- Вы еще успете вернуться сегодня. Даже приятнее...по холодку.
   Княгиня была родом чистая русская, тамбовская помещица, дочь прочила за принца, но охотно говорила по-русски.
   Протекло минут с двадцать в визитных разговорах. Вошел, без доклада, гусарский офицер, в голубом с серебром, полный; лицо у него было красное и простоватое. Он носил рыжеватые, длинные усы и короткие курчавые волосы. В лице его сквозило что-то мальчишеское по выраженнию толстых губ и вздернутого носа. Он вошел, щелкнул шпорами, поклонился по-нынешнему, одной головой, низко спустив ее на грудь, и засмеялся.
   -- Проиграл, княгиня, пари! -- громко сказал он.--Завтра идет "Дикарка", а не "Майорша".
   И с этими словами он подошел к ручке княгини.
   -- Monsieur Скопин, -- предcтавила его хозяйка.
   -- Mais... si je ne me trompe... (фр.: Но ... если я не ошибаюсь...) -- ответила Ольга Евграфовна, -- je connais un peu monsieur (фр.: я немного знакома с господином).

XXXVI

   От лица Марьи Денисовны отхлынула вся кровь. Как только раздался голос гусара, она, закрыла глаза и не открывала их, пока но заслышала того, что произнесла мать. Княжна не заметила ничего. Она перевела свой затуманенный взгляд к гусару.
   Но вот гость около девиц.
   -- Marie, --слышит она голос матери, -- c'est monsieur Скопин (фр.: это господин Скопин).
   Она быстро поглядела на него. Лицо гусара было все так же красно. Он сначала подал руку княжне; теперь он переминался с одной ноги на другую и продолжал смеяться.
   -- Проиграл, проиграл пари! -- повторил он, и в ее сторону сказал: -- Bonjour, mademoiselle ... сколько лет!
   В звуке этих "сколько лет" было для нее столько нестерпимо противного, что она сразу покраснела.
   Глаза ее говорили ему; "не угодно ли вам сейчас же забыть о моем существовании".
   Но она сознаваля, что этого сделать нельзя. Ведь ее мать громко объявила, что это их знакомый. Гусар присел к княжне и продолжал разговор. Он побыл всего десять минут, подошел к матерям, осведомился у Ольги Евграфовны, надолго ли она в Ялте и где живет. Кажется, она приглашала его к ним. Княгиня спросила его:
   -- Вы не забыли? Ровно в шесть часов мы выезжаем. Вы с Иной верхами... А ваша дочь не ездит?...
   -- Я отвыкла, ответила за себя Марья Денисовна.
   Гусар щелкнул шпорами. Совсем в тумане она подала ему руку. Княгиня на прощанье сказала им:
   -- Да отчего бы вам не пообедать вместе?...
   -- Мы дали слово... знакомым, -- быстро сказала Марья Денисова и так поглядела на мать, что та поддержала.
   "Дороже будет стоить, -- подумала она, -- хоть раз в жизни нашлась".
   Домой Марья Денисовна шла все в этом же тумане и повторяла: "я не буду, я не буду там".
   Сказаться больной? Ей стало гадко играть комедию. Она решила, перед обедом, уйти одной купаться, а матери предложить отдохнуть...
   Выкупавшись, она вернулась в отель и внизу, в ресторане, написала несколько строк матери:
   "Ne m'attendez pas. Оn m'a propose une autre partie. J'ai accepte. Vous me trouverez ce soir a la maison" (фр.: Не ждите меня. Мне предложили еще одну партию. Я согласилася. Сегодня вечером вы найдете меня дома).
   До седьмого часу она просидела наверху, в садике какой-то незанятой виллы. Она видела, как проехали в коляске к их отелю. Скорыми шагами спустилась она к шоссе и пошла по дороге в Ливадию.

XXXVII

   Она шла и шла. Ноги передвигались у ней сами собой. Ливадия уже была позади. Солнце село за горами. В горле у ней пересохло: вот это одно и утомляло ее.
   Никто не попадался. На душе не было жутко; она, хотела только идти. Дорогой она обдумает, Да и чего тут обдумывать?!. Не избежать полного разрыва с матерью. А та не даст денег на возвращение ни в Москву, ни в Петербург. Тем лучше!
   Что бы ни произошло, она не могла оставаться в Ялте. И мать ее никогда ничего не узнает!
   Усталость начала замедлять шаг. Присесть негде. Шоссе своими изгибами обманывало и раздражало. Чу! сзади поднимается экипаж... Тут она в первый раз только спросила себя: "да неужели я пешком до самого дома?" А как же она доедет? Где возьмет лошадей? И денег у ней нет, да и ничего она не знает... Все явственнее шум колес: слышно, как они раздавливают мелкий щебень шоссе. В ухе так неприятно от этого звука.
   Поглядела она назад. Ничего не видно. Подъем тут круче, чем пойдет дальше. Но вот головы лошадей, извозчик в белом холстинном картузе и светлом армяке: она может это разглядеть. Тройка темно-гнедых. Из-за левого плеча кучера видна дамская шляпка.
   Неужели это мать? Нет, Николай совсем по другому одет и ростом меньше. Дама не одна в коляске.
   Шоссе сузилось. Надо держаться к одной сторонке. К горе -- неудобно, лежат кучи щебня. К обрыву еще хуже, пристяжная может задеть, того и гляди оступится нога и упадешь вниз. Марья Денисовна перешла с одной стороны на другую и стала на краю. Коляска уже поднялась на изволок и поехала рысью.
   Ей показалось, что ее непременно сбросят вниз. Она замахала платком. В коляске поднялась мужская фитура и что-то крикнула извозчику. В трех шагах от девушки лошади стали. Стыдно ей сделалось; она хотела крикнуть им:--"поезжайте, поезжайте!" Но не крикнула.
   Из экипажа выскочил, небольшого роста молодой человек в серой пуховой шляпе и люстриновом плаще. Он подбежал к ней.

XXXVIII

   -- Вам что-нибудь угодно? -- торопливо спросил он.
    Марья Денисовна смутилась и погляделя на него быстро и тревожно. Она заметила его маленький нос с pincenez (фр.: пенсне), черную бородку и худые загорелые щеки.
   -- Ничего... извините...
   -- Вы испугались лошадей?
   -- Да...
   Он говорил мягко и глядел на нее добрыми глазами.
   -- Может, вам не хорошо?
   Тон этого вопроса заставил ее подумать, что он доктор.
   -- Я утомилась немного.
   -- Да вы куда же?
   Она назвала место.
   -- Так ведь это больше пятнадцати верст отсюда. Вы не дойдете. Мне кажется... у вас...
   Он немного замялся, отбежал к коляске, переговорил что-то вполголоса с дамой и с мужчиной, сидевшими рядом на задних местах, и скоро опять вернулся.
   -- Мы втроем, едем из Ялты... У нас свободное место... Это профессор Сапиентов, вы может, слыхали, наш известный диагност... с супругой, а я его ассистент... доктор Чернавин. Они вас просят... Мы вас доставим до Алупки, а оттуда не трудно и пешком, всего четыре версты. Дадим провожатого.
   Отказываться было не из чего. Подъехала коляска. Ассистент подсадил ее, и она должна была пожать руки профессору и его жене.
   "Что я скажу им? -- второпях подумала она и ответила -- надо что-нибудь солгать: не в первый раз".
   Прежде всего она несколько раз поблагодарила их. Она быстро сочинила целую историю. Ее не подождали, она не сообразила, что так далеко. Все слушали ее просто и не задавали никаких вопросов. Можно было и ничего не выдумывать.
   Молодой человек совсем прижался к боку, чтоб ей было больше места; дама попросила ее протянуть ноги; профессор сперва все улыбался и поглаживал бороду, а потом густым баском выговорил:
   -- Вам, барышня, не дойти бы и до полуночи. И прекрасно сделали, что дали нам сигнал платком.
   -- Наш извозчик может вас и до дому довезти...-- предложила дама, и поглядела на мужа.
   Он ей кивнул головой.

XXXIX

   Тут только Марья Денисовна разглядела их. Муж был лет под сорок, плотный, сутуловатый, с русой длинной бородой. Он смотрел человеком, вышедшим из духовного звания. Тикие серые больше глаза и толстоватый к концу нос видала она у нестарых священников и дьяконов. Глаза умно и насмешливо улыбались. Сидел он сгорбившись, в парусинном балахоне и стружковой шляпе. Голос у него тоже напоминал бас дьякона и в манере произносить слышалось что-то резковатое в звуках "а" и "о". Она никогда и нигде его не встречала.
   Жена профессора была его лет на десять моложе. Встреть ее Марья Денисовна одну, в большом городе, она приняла бы ее, быть-может, за купчиху: по ее пестрому туалету и волосам льняного цвета. Модная шляпка сидела на этих кудельных волосах назад, а не сильно вперед, как бы ей следовало. На шее и на руках было слишком много золотых вещей и перчатки короткие. Лицо -- рыхловатое и круглое с добрым носом пуговкой -- сильно загорело. Узенькие глаза смотрели на нее немного с недоумением, скорее ласково.
   Но когда она спросила мужа насчет извозчика -- Марью Денисовну точно что укололо.
   Этот голос!.. Где, когда она его слышала? Голова ее начала быстро-быстро искать в прошедшем. Это было не больше, как пять лет... Неужели?!
   Она начала холодеть, руки у ней затряслись. Неужели сегодня судьба нарочно ловит ее без всякой жалости?.
   Необычайного усилия стоило ей подавить свое внезапное разстройство. Она из-под глубокой модной шляпки стала всматриваться в лицо профессорши; в сумерках это можно было сделать.
   Да, широкое лицо, волосы как лён, с такими же городками на лбу, ноздри, резко вырезанные, узенькие глаза... Только она пополнела и кажется уже тридцатилетней замужней женщиной.
   Она! акушерка Троицкая... Несомненно! Но она ее не узнает: это видно. Имени ее она и тогда не знала... Как ей помнить? А вдруг!?. Если б эта женщина была, одна, можно было бы и не запираться; но с мужем, с его ассистентом... Какой ужас!...

XL

   Запроситься вон из коляски? Они примут ее за сумасшедшую. Да и не станут пускать. Самое лучшее: притвориться ужасно утомленной, закрыть глаза и принять разслабленную позу.
   Так она и сделала.
   -- Вам не хорошо? -- тихонько спросил ее ассистент.
   Она ничего не ответила.
   -- Пожалуйте на мое место, -- предложил профессор. --Извините, я сразу не догадался.
   -- Разумеется, Иван Иваныч, -- подтвердила жена и наклонилась, чтобы взять Марью Денисовну за талию и пересадить.
   -- Нет! -- почти вскрикнула девушка. -- Мне хорошо здесь... воздух мне в лицо... Сидите, пожалуйста.
   Она говорила все это не раскрывая глаз. Испугалась она того, что жена профессора разглядит ее, когда нагнется к ее лицу, и узнает.
   -- Как угодно, -- пробасил профессор и переглянулся с ассистентом.
   В его глазах умного, безцеремонного практиканта, можно было прочесть: "Должно-быть, фруктами злоупотребила, барышня".
   Так и оставалась Марья Денисовна, почти до самой Алупки. Она слушала их разговор вполголоса. Они говорили о Ялте, о Гурфузе, где провели два дня, о каком-то приятеле, которого ожидают на-днях из Москвы, о том, что не надо больше есть борщ с томатами, и что виноград в Ялте хуже, чем у них.
   -- Как вы себя чувствуете? -- спросил ее ассистент, когда они были верстах в трех от Алупки.
   Он видел, что она не спит.
   -- Благодарю вас, -- проговорила она измененным голосом.
   Сердце у ней все еще билось усиленно. Каждую секунду она или вспыхивала, или холодела: вот-вот жена профессора вспомнит и узнает ее. Ошибиться она не могла. Девичью фамилию этой профессорши она, отчетливо вспомнила. И почему же ей было не выйти за доктора? Он тем временем получил известность. Теперь она, конечно, не практикует больше. Но и теперь во всем тоне этой женщины есть что-то прямо показывающее, что она практиковала. Марья Денисовна вспомнила и то, что до своего акушерства Троицкая побывала в кордебалете, ходила экстерной в театральную школу. Свою судьбу акушерка ей успела разсказать в те десять часов, с десяти до восьми, которые она провела в ее квартире.

XLI

   -- Мы в Алупке! --свазал полушопотом ассистент.
   Профессор ничего не заметил. Марье Денисовне послышалось, что он, как будто, зевнул. Жена что-то сказала ему на ухо. Он промычал, а потом добавил:
   -- Понятное дело.
   Въехали в аллею и повернули в гору.
   -- Вам пешком нельзя, -- заметила жена профессора, и слегка дотропулась до ее колен.
   Она открыла глаза. Еще несколько минут, и они простятся. Эта женщина решительно не узнала ее. Надо как можно меньше говорить.
   -- Благодарю вас, -- чуть слышно проговорила она.
   чем я заплачу извозчику? -- Я дойду пешком".
   -- Вы в большом доме или в этих маленьких вагончиках, что в парке построены? -- пошутил профессор.
   -- Езда меня раздражает, -- заговорила погромче Марья Денисовна. -- Я пройдусь пешком, тут всего четыре версты.
   -- Как знаете,-- сказал профессор. -- Оно, может, и лучше будет.
   Жена не возражала. Ассистент поглядел на девушку вбок и потом на профессора. И на его лице было написано: "Иван Иваныч зря ничего не скажет".
   Коляска -- мимо красивой мечети -- спустилась в проезд между балаганами с фруктами. Тут скучились татары торговцы, мальчишки, парни, дожидающиеся случая получить на водку от господ -- подержать лошадь или сбегать куда-нибудь... Деревянная гостиница в полувосточном вкусе, с наружными галлерейками, темнела в глубине.
   -- Вы здесь живете? -- спросила Марья Денисовна. --Позвольте мне сойти...
   Муж и жена подались вперед, и каждый протянул ей руку.
   -- Доброго здоровья, -- сказал профессор, и в его взгляде она прочла: -- "только, милая, не вздумай ко мне за консультацией обращаться; я приехал сюда отдыхать, а не лечить".
   -- Право бы доехали, -- добавила жена.
   -- Оставь! -- чуть слышно остановил ее профессор.
   -- Вы найдете ли дорогу до шоссе? -- заботливо и кротко спросил ассистент.
   -- О, да!.. Я здесь бывала.
   Торопливо выскочила она из коляски, сделала им общий поклон и взяла, направо по переулку. Она более всего рада была тому, что никто из них не спросил ее фамилии. Солгать, назваться другим именем или не ответить на вопрос -- она не нашла бы в себе достаточно мужества.

XLII

   Вот она на шоссе. Еще светло. Полоса дороги белется резко. В небе чуть заметен узкий серп месяца. Шаги ее звонко раздаются во влажном воздухе, пропитанном растительными испарениями парка. Она идет бодро, но не бежит. В голове у ней все еще сидит, как гвоздь, чувство страха, смешанного с радостью, что вот та женщина ее не узнала. Ей уже нужды нет до того, что там, в Ялте, гусар способен, выболтать первому встречному все... Да наверно он сотни раз и разбалтывал мужчинам и женщинам, за которыми волочился... женщинам, конечно, и называл ее. Этот позор отошел в даль. Она разучилась думать о нем уже больше двух лет, -- точно будто она была, застрахована от встречи с ним, в Петербурге или за границей. Разве пять лет много времени? Давно ли это было?
   Мать поехала тогда хлопотать о каком-то спорном наследстве. Сестру Лили еще не взяли из института. Она гостила у кузины старше ее на пять лет, светской московской барыни, богатой, с дураком мужем. О ее легких нравах давно ходили слухи; но мать повторяла, что это -- клевета, а сплетничают разные барыни из "petite noblesse" (фр.: мелкопоместного дворянства). Прогостить у ней зиму, значит наверно выйти замуж. В доме кузины, после тисков матери, сразу показалось как в раю. Выезжай, уходи, делай что хочешь, держи себя как тебе вздумается. Полон дом мужчин. Гусар Скопин считался очень богатым -- и дураком. Кузина ей каждый день твердила:
   -- Душа моя, если хочешь прожить на воле и весело --жени на себе богатого дурака.
   Она указывала, без церемонии, на своего мужа, тоже отставного гусара.
   Гостиная кузины дышала одним позывом: пожить на счет мужчины, повеселиться -- и чтобы все было шито-крыто. Напало на нее озорство. Она захотела поскорее, не думая ни о чем, заручиться глупым и богатым женихом. Кузина помогла:
   -- Надо идти прямо, -- говорила та, -- и ничего не бояться. Чем дальше, мой друг, зайдешь, тем вернее.
   И опять ссылалась на себя.
   -- Тебе уже двадцать стукнуло. Состояния у вас нет, и с такой maman, как твоя, никто на тебе не женится. Надо воспользоваться этой зимой.
   Все это было верно: она сама чувствовала логику кузины. И в ней самой уже накипала горечь. Жизнь с матерью становилась несносной. Два сватовства разстроились в зиму перед тем. Ее целые дни пилили за глупость и безталанность.

XLIII

   Гусар был и тогда такой же глупый, болтливый, плохо воспитанный, даже с плохим французским языком, надоедливый до-нельзя. Но кто-то пустил слух, что он страшно богат. Поэтому на лучших балах он водил котильон, командовал смешно и шумно, с ошибками против языка. Она тогда и не спрашивала себя: хорош он или урод, есть у него хоть маленький ум, что-нибудь похожее на душу, на правила... В ней замерли эти требования. Не помнит она, чтобы было пущено особенное кокетство. Кузина говорила, что "дурачок Скопин идет отлично на удочку".
   Он и без того ездил каждый день. Кузина не скрыла ей -- с какими намерениями.
   -- Но я ему, душа моя, сказала: вы можете ездить, но ничего не добьетесь. Он и этим остался доволен, Но ты не обижайся, не говори, что я тебе уступаю свои обглодочки. Ты -- девушка. Тебе нужен муж. Будь я на твоем месте, я бы не задумалась сейчас же выйти за него.
   И такие разсуждения не оскорбляли ее тогда.
   Гусара стала настраивать кузина, шептать ему, что он будет совсем "урод", если упустит такую девушку. Конечно, лгала ему насчет состояния... Может-быть, льстила самолюбию, уверяла, его, что Мари влюблена в него "до безумия". Он скоро изменил тон, искал интимных разговоров, уводил ее в залу, когда там никого не было, привозил конфеты, букеты, начал вести себя почти женихом. Но матери она ничего не писала, просила и кузину молчать. Мать его видела раза два-три до своего отъезда по тяжбе, в Саратов.
   Не прошло и месяца, как они целовались в уголках. Кузина нарочно оставляла их вдвоем. Раз, в сумерки, он забежал за ней в ее комнату. Она могла бы выгнать его, но не выгнала, думала, что все кончится лишним поцелуем. Теперь она не может сказать, что это было. Конечно, не насилие. Несколько недель в обществ кузины развратили ее так, что она сама на все шла и если не говорила себе: "да, я не остановлюсь ни перед чем", -- то не хотела ни о чем думать и отдавалась течению.
   Она не испугалась и на другой день. У ней недостало, однако, духу сейчас же сказать ему:
   -- Извольте написать maman и просить моей руки.
   Особый род стыда, стыда за то, что он глуп и банален, удержал ее от откровенности с кузиной. Он все не говорил, что желает писать матери. Прошло еще две недели. И вдруг гусар исчез, уехал в Малороссию в четырехмесячный отпуск. Кузина ни о чем "серьезном" и не догадывалась; но все-таки стала его называть "негодяем" и утешать ее тем, что таких сыщется много. Она узнала, кроме того, что он и "не думал" быть богат.

XLIV

   Тут только поняла она свое положение. И все скрыла от кузины; скрывала упорно, искусно, продолжала ездить, танцовать, никогда так не веселилась, и ни разу не задала себе вопроса: "Если я кому-нибудь понравлюсь -- как же я скажу всю правду?"
   Она даже забыла о необходимости выйти замуж, только хотела забыться и схоронить концы... Никто же не знал... даже ее опытная кузина. Приехала мать только постом. Тут она почувствовала, что ждет ее еще через несколько месяцев... И решилась скрывать до конца, до последней возможности, сделаться матерью тайно. Эта решимость поглотила ее всю. Ничего другого она не видела впереди, впала в совершенную безчувственность, сносила характер матери, подчинялась ее надзору, как за маленькой девочкой, находила какое-то удовольствие в этом обмане. Ее не пускают одну купить лент на Кузнецкий мост, а она будет скоро матерью! С кузины она потребовала клятвы -- ни одним словом не проговориться об ухаживаниях гусара. Мать ворчала весь пост и всю весну: как возможно быть настолько "pecore" (фр.: овцой), чтобы не суметь найти мужа в такой гостиной, как у ее племянницы.
   Никто ничего не замечал.
   Да полно, было ли все это? Как же могла она вынести, не умереть, не схватить воспаление; как ей удалось скрыть от матери?.. Не умерла, даже не заболела, и все скрыла. Тогда только она поняла, какое у ней здоровье. Не даром мать говорила, что она "une fille de ferme" (фр.: девушка с фермы) по своему сложению.
   Сегодня перед ней проходят сцены и разговоры, пять лет спавшие в душе.

XLV

   Совсем стемнело, когда Марья Дениесовна, обогнула мыс и стала спускаться к первым домикам, где уже светились окна. До того поглотило ее прошедшее, что она ни разу не подумала о том: что теперь ее мать, где она, какую сцену придется ей вынести из-за своей "escapade" (фр.: бегство) --так наверно назовет мать то, что она сделала. Усталости у ней не было, ни в ногах, ни в голове. Хотелось одного: еще куда-нибудь и во что-нибудь уйти и не возвращаться в ненавистную будку раньше глубокой ночи.
   Прошедшее: гусар, день у акушерки Троицкой, то, что этот офицер отец ее ребенка, что та женщина видела ее позор -- мучили ее, как что-то до-нельзя противное. Но сердце молчало. Только бы опять схоронить концы и поставить один большой крест над тем, что было. И еще ядовитее накипала в ней ненависть к матери -- другим словом не могла она назвать своего чувства и не хотела даже.. Кто же довел ее до всего этого?
   Мать, одна мать!...
   Марья Денисовна поднялась к площадке, где третьего дня с разных сторон окликали Павла Павловича. Широкие окна столовой были освещены ярче обыкновенного. Она разглядела в темноте, что татарин проваживает лошадей. Из кухни безпрестанно бегали горничные и лакеи. Что-нибудь такое там происходит особенное.
   -- Поля! остановила она горничную в чадре.
   -- Ах, барышня...
   -- Что здесь такое?
   -- Это с катанья вернулись.
   -- Да разве они сегодня, а не вчера ездили?...
   -- Сегодня-с. Вчера у одной дамы... что-то заболело. История случилась тут... Все в страхе были.
   -- Что такое? -- спросила Марья Денисовна, насильно втравляя себя в любопытство.
   -- Да господин тот... с бородой... Павел Павлыч и барышня... полная-то такая... отстали... Все здесь переполошились... Думали -- убили их... ха-ха! Посылали гонцов... Они сейчас только вернулись.
   Поля еще раз засмеялась и с поклоном побежала за водой.
   -- Пойду я туда, -- подумала Марья Денисовна.

XLVI

   Столовая гудела. У стола, накрытого глаголем, с двумя лампами, сидело человек до пятнадцати; все разговаривали, ели, наливали себе в стаканы, смеялись, перебивали друг друга. Посредине сидел Павел Павлыч, в темной блузе, перетянутой ремнем, в высоких сапогах. Он только что прожевал кусок говядины, запил "рислингом", поднял вилку и начал говорить. Лицо его дышало весельем и удалью. Он подмигивал пухленькой девушке, той самой, что гуляла третьего дня с Марьей Денисовной. Конторист с женой были тут также. Пожилая дама большого роста, с проседью, держала девушку за руку и качала головой; но глаза ее улыбались.
   Сидел еще тут старик в парусинном пальто, пять-шесть дам и девиц и трое статских.
   Марья Денисовна догадалась, что половина этого общества ездила в горы. Она начала понимать, что случилось в дороге.
   -- Ну что же может быть проще? -- спрашивал Павел Павлыч; он обращался к пожилой даме, -- Разсудите сами. Ваша внучка -- скачет, чудесно... А остальные боятся под гору... Умора! Особенно вон Анна Матвеевна!
   -- Извивите! Я смело езжу!
   -- Ха-ха... Смело!.. Ну, положим. Это мы завтра при свидетелях спросим у Мехмеда. Вот внучка ваша и поскакала... Я за ней. Делаю два-три поворота... Догнал. И стали поджидать. Ждали десять минут. Я кричу. Мертвый бы услыхал. Назад поднялись, доехали до перекрестка. Нет никого!
   -- Еще бы -- в другую сторону совсем! -- крикнула Анна Матвеевна, дама с короткими волосами, очень красная.
   -- Это верно! Сбился я. Я беру на себя всю вину. Поскакали сначала вниз, потом вверх. И попали куда? Угадайте?
   -- В Ливадию? -- крикнул кто-то.
   -- В Эриклик, выше Ливадии. Наверху, там, нас у ворот остановили. Я должен был соврать... Суровость на себя напустить -- только этим способом мы и очутились на шоссе. А там уж сбиться нельзя было.
   Пухленькая девушка смеялась, ела быстро, игриво всех оглядывала и глазами говорила:
   "Ей-Богу, все это сущая правда! Можете нам верить!"
   Молодые дамы улыбались недоверчиво. Пожилая дама вздохнула.
   -- Ну, и слава Богу! Вон у вас аппетит-то какой.

XLVII

   И всем стало еще веселее. Марья Денисовна видела их и слушала из темного угла, около двери в зимний сад. Вот как живут люди. Молоденькая девушка -- этой маленькой барышне не больше восемнадцати -- пропала в горах с красивым, совсем не старым мужчиной. Приехали двумя часами позднее. Что бы тут было, если б с нею случилось то же самое? Каких "гадостей" не отрыла бы в этом ее мать... А за них, только испугались; бабушка -- приличная дама, мягко смотрит на них и радуется тому, что все благополучно обошлось. Все даже рады происшествию: тревоге, посылке татар на шоссе, шуму, беготне, импровизированному ужину.
   В груди ее заныло. Еще секунда, и она разрыдается, но она подавила в себе и это.
   -- Танцовать надо, танцовать! Mesdames (фр.: Мадам)! Людмила Васильевна... Пожалуйста! Скорее вальс. Надо пользоваться минутой.
   Это кричал Павел Павалыч, шумно, весело, взял за талию пухленькую девушку и вывел ее на средину столовой. Жена конториста побежала в темноту, за колонны, где стояло старое, разбитое фортепьяно, и бойко, по-петербургски, заиграла вальс Штрауса: "Freut euch des Lebens" (фр.: "Радуйтесь жизни").
   Павел Павлыч закружился по столовой. За ним еще две пары. Фортепьяно дребезжало; но раскатистый его гул подмывал наивностью звука. Первая пара провертелась мимо Марьи Денисовны. Тут только Гущин заметил ее и на-лету крикнул:
   -- Вернулись! С вами тур!...
   Но она не могла выдержать и вышла на галлерею. Звуки фортепьяно ворвались туда за нею и дразнили ее, кололи, хохотали над ней, над ее тайным срамом, лганьем, грязью, гнусностью ее добровольной каторги.
   Она сошла с лестницы на площадку, а оттуда взяла вниз по крутому спуску на ту дорогу, откуда она третьего дня поднималась с профессором об эту же пору. Вальс все дребезжал и шумел за стеклянными дверьми столовой; в окнах мелькали головы и спины. Девушка шла все вниз, к морю -- и так ей нестерпимы сделались звуки, что она заткнула уши и побежала.

XLVIII

   Миновала она котловину с ключом студеной воды, и вдруг пошла медленее; по всему телу разлилась слабость, ноги у ней подкашивались от внутреннего потрясения. Насилу добрела она до скамьи, опустилась на нее и заплакала, сначала глухо, потом зарыдала.
   Слезы у ней редко появлялись. Поэтому мать и называла ее "истуканом". Когда плач вырывался у ней из груди, то всегда с физической болью. И теперь рыдания смешивались с истерической ноткой. Платком она зажимала рот. Еще несколько секунд таких душевных мук, и она способна была бы кинуться в море с утеса, наклонившагося над водой в ста саженях правее.
   -- Что с вами? -- раздался над ней женский голос.
   Перед ней стояла женщина в черном платье, с кружевной косынкой на голове, и держала в руках бутылку. Марья Денисовна узнала фигуру той дамы, про которую говорили третьего дня, об эту же пору, что она --сумасшедшая.
   -- Не угодно ли отхлебнуть водицы?
   Рыдания не позволяли Марье Денисовне отвечать.
   Дама присела к ней близко, взяла за свободную руку, пожала и прошептала:
   -- Женское горе!.. Чувствую!...
   От нее пахнуло на девушку сердечной теплотой.
   Слезы полились обильнее и мягче. Через минуту голова, ее лежала на плече дамы. Слабость долго не позволяла ей говорить.
   -- Пойдемте... ко мне... отдохните. Вы в жару: засвежело. Простудитесь.
   Дама произносила, слова отрывисто и чуть слышно. Будь Марья Денисовна спокойнее -- она бы нашла такую манеру странной.
   -- Благодарю, -- с трудом выговорила девушка.
   -- Я близко... вниз несколько ступеней... Обопритесь на меня.
   Когда Марья Денисовна оперлась на руку дамы, она почувствовала в теле ее провожатой вздрагивания. Они и ей сообщились. Она еле переступала ногами. Дама поддерживала ее за талию. Сама она шла колеблющейся походкой. Спускаться по лесенке было очень трудно.

XLIX

   Дама отперла дверь под навесом крылечка и ввела к себе Марью Денисовну. Горел ночник. Особенный лекарственный запах стоял в душной комнатке.
   -- Здесь... здесь... кровать... ложитесь.
   Марья Денисовна легла. Теперь ей вступило в голову. Сразу стало ей душно.
   -- Окно, окно!... -- успела она выговорить; в глазах замутилось.
   Окно отворили; но воздух комнатки оставался таким же душным.
   Голову ломило невыносимо.
   -- Я вам сниму... корсет.
   Но раздеться не было сил. Дама начала тревожно ходить по комнатке, отыскивая пузырьки с лекарствами, предлагала компресс на голову. Кое-как разстегнула она, лиф. Платье было на Марье Денисовне то самое, в котором она делала визит Тергасовым.
   -- Вам,.. надо... совсем раздеться...
   Марья Денисовна слышала и понимала то, что ей говорят, но слабость не позволяла ей делать движений руками. Так пролежала она с полчаса.
   -- Кажется, доктор... живет... в большом доме? -- прошептала дама.
   -- Не нужно... Благодарю.
   В платье ее начало душить. Надо было снять корсет. Она уже могла подняться. Сбросила платье, стала сама отмыкать спереди застежки корсета.
   Прошло еще с четверть часа. Эти женщины не знали друг друга даже по имени. Когда Марье Денисовне немного полегчало, она подняля голову, протянула руку и тихо выговорила:
   -- Скажите мне, у кого я?
   Дама быстро подошла к ней, села в ногах, на кровати, и нагнула к ней лицо. Марья Денисовна могла теперь разглядеть его в полусвете комнатки.
   Лицо это глядело на нее и улыбалось: но глаза блуждали. Бледность щек переходила в землистый цвет. В правой руке она держала цветок и все им помахивала. Во всем ее теле замечалось трепетание. Косынки она не сняла. Волосы с сильной проседью не отнимали у ней моложавости, но моложавости болезненной, странной.
   "Неужели правда, -- подумала Марья Денисовна, -- что говорили тогда..."

L

   -- Вам зачем же мое имя? -- спросила дама и сильнее замахала цветком. -- У меня его нет... настоящего.
   -- Как.. нет? -- выговорила еще с трудом Марья Денисовна.
   -- Девичье.., мое имя... Прежнева. Знаете: прежняя... Ха-ха!. От которой ничего не осталось.
   "Она разстроена в уме!" -- подумала девушка.
   -- Прежнева? -- выговорила она вслух.
   -- С мужем когда жила... не такую фамилию носила... Шеломова.
   -- Шеломова?.. -- повторила Марья Денисовна, как бы про себя.
   И ей представился отель "Россия", столовая и шумный обед в отдельном кабинете... Тот красивенький мальчик, женоподобный, что сидел около полной купчихи из Москвы... Разве швейцар не говорил ей про Шеломова?.. Конечно...
   -- У вас сын?
   -- Как вы знаете?.. -- вскрикнула дама и бросилась к ней так, что Марья Денисовна пугливо подалась назад.
   Все лицо этой женщины потемнело, глаза заискрились, руки задрожали, цветок выпал из правой руки. Но она тотчас же села опять на край постели и смущенно заговорила:
   -- Простите... Я напугала вас. Вы не знаете меня. Первый раз в жизни видите. Вы так спросили... Я думала... не спроста...
   В голосе ее зазвучали подавленные слезы, что-то глубоко страстное и жалкое.
   Она встала, заметалась по комнатке, подбежала к столику, открыла ящик, взяла там какую-то вещь, потом оставила сейчас же и задвинула так же быстро. Все это не взяло и двух минут.
   -- Нет! Не стану! -- вслух вырвалось у ней.
   Возглас удивил Марью Денисовну. В этой женщине было что-то располагающее к себе и жалкое.
   -- Видите... -- слабо выговорила Марья Денисовна, -- я была в Ялте... Я оттуда... приехала.
   -- В Ялте? В Ялте?
   -- Да, и там в отеле "Россия"... мне назвал швейцар какого-то Шеломова... Из Москвы.
   -- Да?
   Трепещущие руки схватили Марью Денисовну. Она уже была в объятиях этой женщины: та целовала ее и судорожно сжимала.
   -- Я не могу! -- слабо вскрикнула девушка.
   -- Ах, простите... Но вы назвали... фамилию... Вы говорите... в отеле "Россия"?
   -- Да.
   -- Шеломов?.. Какой?.. Полный, лет под пятьдесят... борода... курчавый?...
   -- Нет, -- твердо ответила Марья Денисовна, -- очень молодой и почти мальчик.
   -- Какой?
   -- Красивый...
   Она хотела прибавить: "довольно противный", но не сказала этого.
   -- Володя?.. Господи!...
   Раздались рыдания, возгласы... Таких Марья Денисовна никогда и не слыхивала. Они так возбудили ее сразу, что она вскочила, не чувствуя уже никакой слабости, и забегала по комнатке, ища чего-нибудь, воды, капель...

LI

   Рыдания и возгласы перешли в припадок с судорогами. Марья Денисовна положила ее на ту же постель, где перед тем сама лежала. Она дрожала от нервности; но о себе уже не думала. Перед ней билась настоящая больная.
   Чем помочь?
   Вспомнила она, что та выдвигала ящик и что-то оттуда брала и назад положила. Конечно, лекарство. Но что именно? Она подбежала к столику и выдвинула весь ящик до конца. Блеснуло что-то металлическое. Она сразу не поняла, что это. Иголка с пузырьком. Смутно вспомнила она, что, кажется, так впрыскивают морфий.
   Припадок стих, но раздались глухие стенания.
   -- Дайте... дайте, -- стонала больная. -- Бога ради! Марья Денисовна подбежала к кровати.
   -- Там, в столике... игла... мне вспрыснуть...
   -- Чего? Морфию?
   -- Да, да!.. Поскорей.
   Но Марья Денисовна не знала, что именно нужно делать. Больная быстро и судорожно выхватила у ней иглу с пузырьком, что-то такое мгновенно сделала и упала головой на подушку. Через минуту она уже стихла, впала в полудремоту и произносила, отрывисто невнятные слова.
   Марья Денисовна присела к ней в ноги и прислушивалась. Вдруг ею овладело совсем иное чувство. Эта женщина должна была перенесть больше ее мучений... Она, быть-может, и в своем уме. И этот морфий!... Безпомощную жертву добила жизнь. А в себе самой она чувствовала силы. Вот теперь -- ночь, наверно двенадцатый час, она убежала из Ялты, мать уже приехала, ждет, способна, Бог знает, чего наделать. И ей -- ничего! Она не пойдет домой, не бросит этой жалкой женщины, останется при ней всю ночь, забудет, что она, m-lle Усманская, -- "из общества".
   Волнение больной стихло. Но она не спала, а улыбалась и глядела на свою гостью полузакрытыми глазами.
   -- Володя, -- сладко прошептала она и заснула.
   Гостья встала с конца кровати и пересела в кресло. Она решила провести тут ночь.

LII

   В столовой большого дома, до третьего часа ночи, шло веселье. После вальса танцовали две кадрили, и даже мазурку, пели хором. Общество высыпало на площадку, затеяло горелки в темноте. Хохот и визг разносились по всему парку.
   Танцы еще гудели, когда по извивам шоссе поднималась коляска. Николай понукал лошадей в гору и курил. Ольга Евграфовна морщилась от табаку. Выходка дочери держала ее в столбняке. Она не бросилась ее отыскивать, а даже Тергасовой и ее дочери сказала:
   -- Ma fille est une folle! (фр.: Моя дочь сумасшедшая!)
   Не поехала с ними смотреть водопад, вернулась в отель -- не нашла там дочери, не дала ни одной копейки на водку, когда расплачивалась по счету, только приказала в отеле записать: как зовут извозчика, и откуда он родом.
   -- Ты меня, пожалуй, убъешь, -- сказала она ему, когда садилась в фаэтон.
   До тех пор она еще надеялась на то, что дочь на что-нибудь годна. Теперь -- ни одного рубля не истратит она на ее туалет. Эта потерянная и полоумная способна на все. Но надо поступить как-нибудь чрезвычайно.
   Не пустить ее, когда она явится? Небось, не бросится в море; у ней не такая чувствительная душа, какая была у Лили. Запереть на все время?.. Это ни к чему не преведет. Она закоренелая негодница -- "une miserable" (фр.: нищая) --повторяла Ольга Евграфовна, кутаясь в шаль.
   Николай подвез ее к изгороди.
   На дворе никого не было. Он крикнул. Никакого ответа.
   Ольга Евграфовна погладела в сторону их домика. Света нет в окне дочери.
   Николаю пришлось нести сундук одному. Лакей выбежал уже после и донес ручной багаж. Он же подал и огня.
   -- А барышня? -- спросила Ольга Евграфовна.
   -- Какая-с?
   -- Да моя же дочь!...
   Будь это не ночью, Ольга Евграфовна дала бы ему пощечину.
   Дочери не было дома.
   
   

Часть вторая.

I

   Часов около восьми -- обед за общим столом давно уже отошел; на боковой площадке, позади серого дома, разселись вокруг стола приезжие из Ялты.
   Это было то самое общество, что обедало в отеле "Россия", в отдельном кабинете. Четырехместная коляска четверней отдыхала за углом, в тени. Татарин, рослый и молодой, весь в золотом шитье, проваживал трех лошалей. Одна -- иноходец -- покачивалась под дамским седлом темно-малинового бархата.
   На скамейке со спинкой, между двумя мужчинами, сидела купчиха Боченкова в светлосиней амазонке и низком мужском цилиндре. Дымчатый вуаль она откинула на плечо. Высокий, стоячий воротник сдавливал ей шею и подпирал ее двойной подбородок. Грудь сжимал узкий корсаж; пуговицы чуть держались на нем. Амазонку она носила короткую. Из-под приподнятого края юбки выставила она подъемистую ногу, обутую в лакированный сапог.
   Справа от нее развалился хорошенький брюнетик, тот, что сидел рядом с ней и за обедом в Ялте. Слева, боком, вытянулся, а правую руку закинул на спинку и наклонил к ней голову мужчина лет под сорок, смуглый, волосатый и толстогубый. Но его, сплюснутый и ноздрявый, сжимало золотое pince-nez (фр.: пенсне). Скулы щек остро выдавались вперед. Бородка мелко росла и торчала в разные стороны. Волосы он зачесывал назад, низковатый лоб наполовину загорел. И его, и двоих мужчин его же лет, занимавших два стула по ту сторону стола, по бокам пожилой дамы из немок, всякий бы принял за московских купцов. Но он был адвокат по бракоразводным делам; его визави -- рябой блондин, тоже в бороде, неопрятный и близорукий -- пианист и композитор; а третий -- с лысиной, в бородке и в клетчатой паре секретарь железнодорожного съезда, из студентов. Этот всего больше походил на конториста. Его глазки-коринки возбужденно перебегали от одного лица к другому. Хорошенький брюнет смотрел не русским купчиком, а скорее сыном иностранного банкира. На нем плотно сидели гороховая куртка и такие же рейтузы, в обтяжку, на два вершка ниже колен, с двумя пуговицами над высокими сапогами. Свою черную войлочную шляпу с вуалем он снял.

II

   -- Что ж они не несут?! -- закричал брюнетик голосом избалованного мальчика и задвигался на своем месте.
   -- Володенька, не бурлите!
   Лысый, обращаясь к Боченковой, прибавил:
   -- Гликерия Уаровна, успокойте юношу.
   Она провела влажными белками своих глаз по лицу и фигуре брюнета, откинула голову назад и раскрыла рот, откуда крупные зубы блеснули двумя полосками.
   -- Да если жарко, -- выговорила она ласково и со вздохом.
   -- Доброта вы наша неутолимая! -- сказал адвокат. -- Ручку вашу. Во всем московском царстве нет другой души такой, как у Лукерьи Уваровны.
   Он произносил ее имя по-просту и делал это нарочно; а она не обижалась. И многое позволила бы она адвокату, только бы он ее поскорее развел. За это дело он, по условию, получал сорок тысяч.
   -- Голубушка, -- попросил композитор, -- и мне пожалуйте.
   Он потянулся через стол. Глаза его давно уже посоловели, и после обеда, в Ялте, он всю дорогу дремал. К десяти часам вечера он редко не бывал "готов", и Гликерия Уаровна говорила ему:
   -- Ах, Лаврентий Ильич... Опять вы не годитесь, голубчик; а обещали мне поиграть.
   В Крым привезла она его на свой счет, так же как и адвоката, и секретаря съезда. Это вместе с немкой и была ее "свита", о которой сообщил швейцар отеля.
   -- Лавря -- тово?..-- подмигнул секретарь съезда.
   -- Блажен муж!
   Все засмеялись остроте адвоката, кроме брюнетика. Он ёжился и хмурил брови.
   -- Шеломов.. Вы ужасный человек! -- заговорил с ним секретарь. -- Разстраиваете наше веселье. И хоть бы вы пили по-христански... А то вы только вид делаете... А сами себе на уме.
   -- Ну, полно болтать... Лукич! -- оборвал его Шеломов, как обрывает дядьку барчонок при матери-баловнице.
   И прозвище "Лукич" пришлось отлично к секретарю. Его звали Сергей Лукич Полотеров. Все засмеялись.
   -- Сейчас... милый, -- успокоительно проговорила Боченкова, сняла замшевую перчатку с правой руки и положила ее на плечо Шеломова. -- Вон и несут.
   Из-за угла показались два лакея. Они несли вино и все остальное для крюшонов.

III

   Когда секретарь состряпал питье с сахаром и апельсинами -- все стали наливать себе суповой ложкой и пить. Боченкова подливала Шеломову, и белки ее глаз еще томнее прохаживались по нем. Адвокат медленно процеживал искристую жидкость сквозь свои выпяченные губы, секретарь смаковал и пил короткими глотками, а музыкант тянул как квас, стакан за стаканом, посапывал, закрывал глаза и облизывал усы. Через двадцать минут вокруг них ходили пары, пахло вином и апельсинами. Щеки у всех горели, кроме немки. На ее землистом лице застыла улыбка широкого рта. Трудно было бы сказать: зачем держит ее при себе Гликерия Уаровна.
   Пошли разговоры особого свойства: о мужчинах и женщинах, о мужьях и женах, намеки на любовные связи в Москве из мира коммерсантов, и присяжных поверенных, железнодорожников и модных врачей, актеров, скрипачей и дантистов. Сдавалось, что в этом мире -- все возможно, были бы деньги. По лицу Боченковой, красному и разомлевшему, расплылась улыбка; она как будто говорила: "С нашим капиталом -- какие же могут быть задержки тому, что нам угодно?"
   Перед своей свитой она вела себя с Шеломовым, как с женихом, и если не на "ты", то скорее по привычке. Она и мужу, когда еще была влюблена в него, говорила тоже "вы". Валерьян Фадеич -- адвокат -- ведет дело мастерски. Свидетели давно подготовлены. Муж долго упираться не стал, он теперь "обзавелся", жениться во второй раз не захочет; а если б его кто подбил -- "не бери на себя вины", --то можно уличить и с настоящими, а не с подставными свидетелями. На это Валерьян Фадеич -- первый ходок на Москве. И он не из одной жадности, сам говорил ей не так давно:
   -- Матушка, Лукерья Уваровна, да зачем вы на себя опять ярмо это накладывать хотите? Ну, живите себе, как вам угодно. У вас вид отдельный. И миллионы свои. Хоть к себе в дом этого красавчика поселите. Кто вам может препятствовать?
   Она не пожелала жить так. Володя ее на восемь лет моложе, -- уйдет. Положим, и венчанье, по нынешнему времени, не много значит; а все -- придержка. За что же она ему сразу сказала, когда они сошлись: -- Володя, половина моего -- твое?...
   А у ней четыре дома в Москве, рыбные ловли в Астрахани, да капиталу больше шестисот тысяч. Неужели за это и под венец не стать, пока еще он такой красавчик?
   Гликерия Уаровна смотрела на Володю Шеломова, как на свое приобретение. Может, после венчанья, он ее и побивать будет... Тогда она увидит.

IV

   -- А знаете историю с картинкой из цырюльни? -- спросил секретарь.
   -- Это еще что? -- лениво отозвалась Боченкова.
   Рука ее лежала в руке Володи. Композитор открыл один глаз и с трудом выговорил:
   -- Уж ты... анекдотист!...
   -- Спи! -- крикнул ему Володя. Контрапункт!
   Посмеялись и этому прозвищу.
   -- Разскажите, голубчик, не тяните, -- пригласила Гликерия Уаровна.
   -- Из какой цырюльни? -- заинтересовался адвокат, положил локти на стол и наклонил свою долговолосую голову.
   -- Да от нашего куафера (прим.: парикмахера). Теодор... или как он прозывается... Сидоров из Парижа... знаете, туда, за персидскую лавку?...
   -- Ну, знаю! Дальше! -- крикнул Володя.
   -- Слушаю-с, ваше благородие... не извольте сумневаться... Получите все в аккурате.
   Секретарь состроил смешное лицо и приложил руку к левому виску, как делают под козырек.
   -- Не мямли!
   Володя, после трех стаканов, принял тон хозяина, который прихлебателям своей столовой может понукать как вздумает. Свита Гликерии Уаровны допускала с собой такой тон, даже и адвокат.
   -- Так вот-с, государи мои, вы видали княжну Тергасову с маменькой?
   -- Усы у ней, -- перебила Боченкова.-- И, Господи, как тянется. Плечи вперед. Да и подлеточек. Наверно, старше меня, даром что в девицах. Из армянок, небось?
   -- Совершенно верно, -- продолжал разсказчик. -- Но теперь в нее втюримшись старче... граф Гольденкранц.
   -- Да ведь у него жена, дети, внуки? -- выговорил композитор, смутно понимавший еще о чем идет речь.
   -- Что ж из этого? Он до того дошел, что хоть разводиться.
   -- Да годок-то ему который? -- спросил адвокат, -- может, под восемьдесят? И венчать не будут.
   -- Сердце не разбирает, -- вымолвила Боченкова. -- Старичка жалко, ей-Богу.. Разсказывайте, Лукич.
   Она уже переняла прозвище у Шеломова и при этом подумала: "какой Володя у меня на слова находчивый, что твоя бритва!"
   Володя прилег к ней плечом и, не смущаясь тем, что они на виду у всех постояльцев серого дома, -- прикоснулся губами к затылку Гликерии Уаровны. Ее от этого глухого поцелуя так и обдало жаром.

V

   -- Разсказывайте, Лукич! -- немного задыхаясь, повторила она.
   -- Ну, вот-с... Княжна с маменькой изволила ездить по лавкам. И заехали к Теодору... насчет шиньона... что ли.. или какой-нибудь косметики. У него всякая штука есть. Такое событие -- их сиятельства -- чуть король испанский не сватался после смерти первой жены... и вдруг попали на две минуты в парикмахерскую, где нашего брата стригут и бреют.
   -- Особенно Лукичу... маковку! -- крикнул Володя, и расхохотался.
   -- Я продолжаю: у Теодора, или как там его... забыл... во второй-то комнате, в салоне, прямо против двери, на стене -- олеография (прим.: вид цветного полиграфического воспроизведения картин). Знаете, новая вещь -- в Париже года три как была выставлена. Жанр с сюжетцем. На террасе сидит генерал, в домашней форме, в кэпи, одна нога у него лежит укутанная на стуле... подагра, значит. Играет с ним в шахматы молодая жена, красивая. И мораль к этому имеется, нравоучение. Это-де благоразумный брак -- marriage de raison (фр.: брак по причине).
   -- Ты что нам переводишь... Мы понимаем... и говорим!-- крикнул Шеломов.
   Он начал уже "тыкать" секретарю. Пьян он не был, но воспользовался выпитым вином, чтобы позволить себе эту безцеремонность. На "ты" он бы не стал пить с ними.
   Секретарь только покачал головой, глядя на Боченкову: "Избаловали, мол, голубушка, в лоск".
   Гликерия Уаровна отвела свои глаза на Володю и шепнула ему:
   -- Уж вы дайте ему выболтать.
   -- Да-с, благоразумный брак... Картинка, пикантная. Только олеография... одно слово... Я к себе, не повешу. По-моему, это хуже в сто раз фотографий.
   -- Почему? -- вдруг спросил композитор, совсем сонный.
   -- Нишкни! (прим.: не кричи,  молчи) -- кинул ему секретарь, и хлебнул из стакана. -- Олеография, как олеография. В цырюльне ей и висеть. Но княжна восхитилась. Уехали они с маменькой. А сюжета-то она, издали, хорошенько не разглядела... видела только что-то пестренькое. И говорит она, в тот же день, вечером, старцу: какую я интересную картинку видела сегодия... Где? -- ей не хотелось упоминать о парикмахерской. -- В какой-то лавке. И что ж? Старец поднимает на ноги всех альгвазилов (прим.:устар. ирон. полицейские). Рыщут по Ялте, в лавках во всех. Никакой нет олеографии с интересным сюжетиком. В аптеки даже забрались, в булочные... Нет олеографии!
   -- Ха-ха-ха! -- вдруг точно прорвало композитора.
   И все захохотали разом.

VI

   -- Ну, завернули и к Теодору. Там-то она, голубушка, и ждет. Сейчас ее цап-царап. Утром, только это княжна открыла глаза, и над ее кроватью висит она.
   -- И только-то? -- спросил Володя.
   -- А что же вам? -- обиделся немного секретарь. -- Вы не изволили понять весь смак этого происшествия?
   -- Только-то? -- школьннически повторил Шеломов.
   -- Мало?! Старец, не зная сюжета, взбудоражил весь город, и точно в поучение предмету своей страсти повесил: на, мол, ангел мой, смотри, любуйся, знай, что тебя ожидает, если б я, добившись развода с законной супругой, поступил в твои мужья. Стала бы ты со мной в шахматы поигрывать и ногу мне укутывать.
   -- Только-то?! -- в третий раз крикнул Шеломов.
   -- Лукерья Уваровна, -- сказал адвокат, и взял ее за руку, -- уймите вы маленько вашего птенца. Что ж! История, как история -- не хуже самой олеографии...
   -- Ах, господа,-- прервала Боченкова, и тоже, как и сосед ее, положила локти на стол. -- Вы только на смех поднимать этого старика. А он, сердешный, любит, страдает. Ведь он не виноват, что ему столько годов! Не разбирает любовь-то...
   -- Это точно, -- перебил ее Шеломов. -- Разбирает только вино. Вот оно и разобрало контрапунктиста!
   -- Браво! -- крикнул адвокат.-- Володенька! На этот раз каламбур славный! Разбирает...
   -- А!.. Разбирает! -- спросонья догадался музыкант и захохотал.
   -- Довольно! -- скомандовал Шеломов. -- Душно! Отсидели все бока. Пройдемтесь хоть к морю. Выкупаться бы славно.
   -- Всем вместе? -- спросил секретарь.
   -- Ах, Лукич, какой вы безстыдник! -- остановила, его Боченкова.
   -- Пойдемте, пойдемте! Я знаю ход, -- вызвался секретарь. -- Посмотрим на монаха.
   -- Какого? -- спросил Шеломов.
   -- Утес в море выдался.. точно монах с капюшоном на голове.
   -- Выдумываешь?
   -- Есть охота!...
   Секретарь немного поморщился от этого "ты".
   -- Идемте... только потише, голубчики, -- застонала, Гликерия Уаровна и грузно стала вставать со скамьи.
   Ее повели под руки ее кавалеры. Секретарь предложил руку немке, не проронившей ни одного слова. Музыкант поплелся за ними, опираясь на палку. На площадке гуляющие оглядывали их издали. Весь дом уже знал, что это за приезажие и откуда. Сверху все время смотрели на них две пожилые девицы из своих комнат.

VII

   Они спускались по шоссе, громко говорили, смеялись, останавливались на пути, присаживались на скамейки. Тем, кто им попадался навстречу, мужчины кланялись и делали гримасы. Две-три дамы хотели даже идти жаловаться смотрителю дома и требовать, чтобы их пригласили вести себя скромнее.
   К берегу моря они спустились не по дорожке, а прямо по откосу. Начался визг. Гликерия Уаровна чуть не упала. Немка тоже оступилась. Музыканта Шеломов толкнул, и тот скатился вниз на кучу кремней, при взрыве хохота. Сели они на эту самую кучу и начали бросать оттуда камешки; завязались пари у Володи с адвокатом. Пошло на сотни рублей. В пари приняла участие Боченкова, большая охотница до азартных игр. С кучи они поднялись, и у самой воды стояли и кидали камни, спорили о разстояниях; Шеломов сказал несколько дерзостей секретарю. Тот тоже стал держать пари и почти каждый раз побивал расходившегося Володю. Все они разом кричали и махали руками. Один только музыкант сел на облизанные водой голыши, склонился на бок, а потом и совсем лег.
   -- Лавря! баиньки! -- крикнул ему Шеломов и, повернувшись к воде, взмахнул рукой.
   Камень взвился и упал в воду в десяти саженях.
   -- Я дальше,
   -- И не думали! -- возразил секретарь.
   Заключение давал адвокат.
   -- Вровень, -- решил он.
   -- Довольно, господа. Теперь бы чудесно выкупаться, --предложил секретарь.
   -- Как же это? -- спросила Боченкова и разсмеялась.
   -- Раздевайте Лаврю! Берите его за сапоги! -- скомандовал Шеломов и подбежал к музыканту.
   Двое других схватили его за ноги. Тот поднял голову и стал отпихивать их ногами. Произошла свалка.
   Купчиха взвизгивала от смеху. Так возились несколько минут. Музыкант лежал под всей кучей и громко охал. Первый сжалился над ним секретарь. Они встали и начали оправляться. Боченкова обмахивала Володю расшитым батистовым платком.

VIII

   Из-за кустов, над тем месом, где дурачились эти приезжие, выглядывало бледное женское лицо, мелькало черное платье.
   Лидия Никаноровна Прежнева всматривалась в одного из мужчин, в самого молодого. Она вышла погулять раньше обыкновенного. До нее донеслись крики, смех, взвизгивания, хлопанье камней о воду. Первый вечер могла она выходить. Дня три пролежала она. За ней ухаживала ее новый друг, Марья Денисовна. И сегодня Усманская пробыла у ней от завтрака до обеда.
   "Какъ только оправлюсь, -- решила она накануне, -- поеду в Ялту. Узнаю, точно ли это Володя, пойду к нему, прямо брошусь на шею. Он меня не оттолкнет. Одним глазком взглянуть на него!"
   И вот только что пошла она от себя к каменной лесенке, голоса веселой компании остановили ее. И тот-час же она подумала:
   "Это из Ялты приехали. Знают, быть-может, моего Володю".
   Она разглядела, что было четверо мужчин и две дамы, узнала, кто из них самый молодой; но он стоял все спиной, у берега моря, и только раз повернулся в профиль. Трудно ей было решить наверно; а сердце все-таки. сильно застучало, и холодный пот выступил на лбу. Она схватилась за ветви, чтобы не пошатнуться от внезапной слабости. Он ли? Прошло целых десять лет. Больше! Одинадцать. Тогда у Володи волосы вились светлорусые. А этот брюнет. Но вот он повернулся всем лицом и подбежал к куче камней, где лежал рябой, с взьерошенными волосами, точно совсем пьяный, мужчина. Ее насквозь пронзило. Она впилась глазами в лицо. Этот нос -- точно отцовскй, круглые брови, улыбка... Он, он!
   Еще сильнее должна была она схватиться за ветви. Головокружение не прошло до тех пор, пока она не закрыла глаз и не сделала над собой усилия. И опять сомнение: он ли? Но почему же не подойти, не спросить? А если он ответит: "да, я Владимир Шеломов, что вам угодно?" Сказать: "Володя, я мать твоя, Прежнева!" Он может ответить: "У меня матери нет, я ее не знаю". И скажет это при посторонних, при каких-то кутилах.. при той толстой блонлинке... Кто она? Усманская говорила, что видела ее за обедом в отеле. Эта амазонка держит с ним себя, как родная, как жена или... любовница.
   "Побегу к Марье Денисовне! Она мне скажет". За эту мысль схватилась она и, ничего не видя перед собой, бросилась по лесенке наверх.

IX

   Марья Денисовна шла к ней. Они встретились на первой террасе, выше большой площадки. Прежнева вся дрожала и схватила обе ее руки.
   -- Что с вами? Зачем выходили? -- успела выговорить Марья Денисовна.
   -- Идемте! Они уедут. Вы...
   Досказать Прежнева не могла и села на траву, охваченная опять головокружением. Шатаясь, встала она, оперлась на руку Усманской и сама повела ее вниз. Та узнала в чем дело.
   Когда они подходили к дому, коляска тронулась.
   -- Глядите, глядите! -- отчаянно крикнула Прежнева и так рванулась вперед, что чуть-чуть не упала вниз с крутого спуска.
   Боченкова уже сидела на белой лошади и подбирала поводья. Татарин оправлял ей амазонку. Ее кавалер горячил своего каракового: лошадь прыгала и повертывалась.
   -- Это... он? Он? -- спрашивала, задыхаясь, Прежнева.
   -- Да, это тот брюнет.. Шеломов.
   -- Володя! -- глухо крикнула Прежнева и пошатнулась.
   Ее приятельница взяла ее за талию и отвела к скамейке, под грушевое дерево. Кавалькада скакала вниз по шоссе. Клубы пыли заслоняли всадников; только белый вуаль на шляпе Шеломова мелькал еще издали.
   -- Володя... он... он...-- шептала Прежнева и всхлипывала.
   Марья Денисовна стояла нагнувшись, и у ней, там где-то, внутри, отдавались всхлипывания этой женщины. "Зачем назвала я ей Шеломова? -- подумала она. -- Может-быть, она и не стала бы разыскивать". Но ей вспомнились сейчас же безконечные речи этой матери, возбужденные морфием, как она поедет в. Ялту, как упадет на грудь к своему сыну и выплачет свое десятилетнее горе, и один час свидания вознаградит ее за все, за все.
   се равно -- случилось бы", -- думала Марья Денисовна, и повела, почти понесла Прежневу, еле переступая с ноги на ногу. Она взяла по другой дороге, минуя большую площадку, чтобы не попадаться гуляющим.

X

   Сердцу ее еще мало говорили терзания матери. Она понимала их больше головой. Зачем бросаться к сыну, поднимать старое? Мальчик -- фат, испорченный, вероятно, состоит при богатой купчихе в роли друга.
   Мало еще перенесла мук эта обездоленная Лидия Никаноровна! Одно ее замужество могло устрашить каждую девушку, как бы ей плохо ни приходилось. В три дня, в промежутках припадков и крайней слабости, отрывками, безпомощно и скомканно, передавала ей Прежнева свою повесть. Родилась она в богатой дворянской семье, была одна дочь. Отец и мать так и дышали на нее. Учили ее дома. Тогда только что пошли идеи о воспитании гуманности. Брали на-дом учителей, профессоров из университета. Отец был в больших делах, мать умерла, когда ей минуло четырнадцать лет. Конторой отца заведывал некто Шеломов, университетский кандидат, смелый и вкрадчивый. Он влиял и на ее воспитание; отец вверялсл ему слепо. Всем ворочал он. Девочке управляющий проповедывал тайно самые "новые" тогда идеи, бил себя в грудь, когда говорил о народе, неравенстве, о гнусном барстве, о высоком служении всем "нуждающимся и обремененным". И она стала, на него молиться. Ей еще не наступило шестнадцати лет, когда она объявила отцу, что любит Шеломова и хочет быть его женой. Старик согласился. Черезъ два года он умер. Все состояние перешло ей. В первые три года муж проповедывал ей те же идеи; но дела все забирал в свои руки. Она, как малое дитя, дала, ему полную доверенность, а потом и совсем уступила, почти все. Смутно ей казалось, что между словами и всей жизнью мужа было противоречие. Но онъ держал ее, как малолетка, во всем, вплоть до выбора кормилиц и нянек для сына. Все чаще уезжал он по делам, на Урал, на Волгу, за границу. Когда Володе пошел восьмой год, Шеломов потребовал развода. Это ее ошеломило. В своем ослеплении, в рабской любви она, не замечала, охладел он к ней, или нет, а та женщина, которую он приготовил себе во вторые жены, жила в том же городе, бывала у них. Ей приказали -- она повиновалась, только молила оставить при ней сына. Сына обещали. Она пошла на все:-- взяла вину на себя, даже отсидела на покаянии.

XI

   Но сына у ней отняли и назначили годовое содержание в полторы тысячи рублей. Вторая жена пожелала, чтоб мальчик воспитываяся при отце; а отец явился ей доказывать, что этого требовала "логика" -- в глазах сех порядочных людей".
   -- Вы взяли на себя вину, -- сказал он ей, -- с чем же сообразно, что сын мой будет при вас?... Он носит мою фамилию, а вы -- госпожа Прежнева.
   И в этом она ему покорилась. От его голоса и взгляда ее пробирала дрожь. Но натура не выдержала. С тех пор напала на нее хворость, целый ряд всяких болей: и в голове, и в груди, и ногах; доходило до постоянных конвульсий; куда она ни ездила, на какие воды -- не помогало... И лечиться стало слишком дорого, а муж больше не давал. Сына совсем отняли, уехали на три года за границу; оттуда они приезжали в Россию только по делам. Пошли у второй жены дети; двое осталось в живых. Ни одного письма не получила она в десять лет от сына; а ей не отвечали. Но она узнавала, где он; когда его отдали в гимназию -- знала она, что он вышел отгуда, не кончив курса, что собой очень красив, слышала, что стал помогать отцу в подрядах; отец его балует, отделил ему часть своего капитала.
   Въ последний год она потеряла его след, слышала только, что переехал в Москву. Целую зиму проболела она в Крыму. В десять лет три раза ее лечили от душевной болезни, а она знает, что никогда с ума не сходила. Нестерпимые боли и безсонницы приучили ее к морфию. А потом тоска, потребность забвения тянули все чаще и чаще делать себу впрыскивания; а потом -- ходить, лежать, говорить в тумане. Вот почему ее считают полубезумной, а иные уверяют, что она пьет: она и это знает.
   В последние две недели перед встречей с Усманской, на нее нападала такая тоска, что она только морфием спасалась от безумных душевных страданий. И точно какой-то внутренний голос -- уверяла она -- говорил ей, что сын ее живет поблизости. Она часто бредила, доходила до галлюцинаций, видела его; но всегда, маленького, в курточке, в кудрях.

XII

   Дома Прежнева стала бодрее. Марья Денисовна усадила ее в кресла, растворила настежь окно и дверь.
   -- Не смейте волноваться, -- хмуря нарочно брови, сказала она ей. -- И говорите вы слишком много. Все будет... Не уйдет от вас сын.
   Ей была внове роль сиделки и старшей сестры. Это ей позволяло уйти от самой себя.
   -- Я ничего, я ничего, -- повторяла Прежнева, улыбалась, вся трепетала, оправляла руками косынку на голове. Глаза ее усиленно мигали, пальцы вздрагивали.
   -- И успокойтесь, умоляю вас; а то сейчас же опять припадок будет.
   -- Нет, нет... только...
   И она поглядела, быстро-быстро на ящик на столике.
   Значение этого взгляда уже знала Марья Денисовна. Там лежала игла и морфий.
   -- Нет, Лидия Никаноровна, -- строго выговорила девушка, -- этого не будет. И я у вас отберу... Вы мне обещали.
   -- Отберете?.. Каж же это?.. Ну хорошо, ну хорошо. Я ведь реже... Ей-Богу, я реже... Я могу и день, и даже неделю... Но сразу -- нельзя!..
   -- Не говорите!
   -- Молчу.
   Усманская уже слышала от нее, еще сегодня, после завтрака, длинный разсказ, как она брала с собою всюду морфий и иглу. На какой-то публичной лекции ей так захотелось раз впрыснуть, что она побежала в дамскую комнату, расталкивая всех, и впустила там себе сколько нужно.
   -- Голубчик вы мой, -- шептала она вчера, когда была еще очень слаба, -- вы этого не знаете... Это хуже пьянства... Зато все из сердца вышибет... Так в тумане и живешь... Или точно давно, давно ничего не чувствовал. Не веселье, а одурение... Вы на меня смотрите и думаете: жалкая... безумная... хуже пьяницы.
   И тогда она долго плакала. Марья Денисовна боялась, что и теперь польются слезы, и не удержать их.
   -- Право, я возьму, сказала она и открыла ящик.
   Прежнева следила за ней глазами, видела, как та завернула все в бумагу и положила в карман.
   -- Может пригодиться, -- вымолвила она и жалобно улыбнулась.

XIII

   Но долго молчать она не могла.
   -- Милая, -- зашептала она н глазами ловила взгляд Марьи Денисовны,-- как же теперь? Я поеду.
   -- Вы не поедете, Лидия Никаноровна.
   -- Десять лет!
   Слезы уже заблистали на ресницах.
   -- Если он помнит вас... он приедет сам.
   -- Как же он приедет?
   -- Напишите ему письмо. Я вам напишу.
   -- Нет, я сама!
   -- Пошлю вам на почту. Все сделаю.
   -- Голубушка!...
   Слезы уже текли по щекам крупными каплями.
   Больше Марья Денисовна не позволила говорить Прежневой. Та ее послушалась.
   -- Посидите на воздухе. Я вам вынесу кресло, а сама, пойду погулять, а то вы будете все говорить.
   Ей было ново и приятно ухаживать за этой женщиной, укладывать ее, оттирать. Так жила она трегий день.
   Она пересадила Прежневу на постель, вынесла кресло под навес, привела и усадила ее покрыла ноги пледом и, уходя, сказала:
   -- Уж как угодно... я вам иголки не дам и этого ужасного лекарства.
   -- А если боли... невыносимы?...
   -- Вы притворяться не будете? Нет, боли теперь не явятся. А так я ни за что не дам!...
   Она засмеялась и поглядела еше раз на Прежневу.
   -- Милая, -- прошептала та и протянула к ней обе руки, все высохшие и желтые, -- поцелуйте меня.
   Теперь она могла ее целовать -- привыкла; а в первый день она должна была каждый раз подавить в себе брезгливое чувство. От Прежневой шел лекарственный запах. Белье на ней было заношенное: неряшливость давно пришла к ней от лежанья, припадков, одиночества, житья по меблированным комнатам.
   -- Вы понимаете меня... даром, что -- не мать!..-- прошептала Прежнева.

XIV

   Эти слова, всколыхнули Марью Денисовну. И так нежданно!
   "Даром, что не мать!" -- повторяла она мысленно, поднимаясь от Прежкневой.
   И ее обманывает она, выдает себя за непорочную девушку даже перед таким безобидным, жалким существом, как эта женщина. Нет! Она бы ее не стала обманывать, если б та спросила ее прямо, почему с ней случился на дороге истерический припадок? Но Прежнева сама впала в истерику, и целых два дня говорила все о себе; а про то, что заставило рыдать Марью Денисовну, -- она уже забыла. И вообще она не могла останавливаться подолгу ни на чем, несколько раз возвращалась к одному и тому же факту и спрашивала все:
   -- Ведь я вам это не говорила еще?
   Обманывать она не будет Прежневу. И вчера еще захотелось разсказать ей все, до последней черточки -- не скрывать своего позора; но без слез, без истерик. К чему это? Только выказывать свое малодушие, Ведь у ней нет угрызений. Она только гадливость чувствует к прошлому, к тому, что могла она вступить в связь с таким созданием, как гусар Скопин. Из Ялты убежала она просто оттого, что не хотела ни под каким видом быть с ним вместе, испытывать добровольной кары. Это "падение" и само по себе было нелепо, да и всю ее девичью жизнь сделало еще ужаснее; при каждом сближении с порядочным человеком -- надо было мучиться тем: когда она должна объявить ему о пятне своего прошедшего?
   И встреча с бывшей акушеркой потрясла ее, как второй удар в течение одного дня. Не раскаяние говорило в ней, а только страх быть узнанной -- все равно, если б она когда-нибудь украла у модистки кусок кружева, была замечена и потом встретилась с ней... Повесть Прежневой, рана материнской души, страстное желание видеть сына казались ей почти манией -- "пунктиком", как выразилась бы Ольга Евграфовна. Ни разу, в эти три дня, проведенные в домике Прежневой, не вспыхнул в ее сердце огонек материнства. Жена доктора ее не узнала. О чем же больше сокрушаться? В Алупку она не поедет. Все утонет в прошедшем. Был ребенок. Теперь нет его. Наверно, умер. Она помнит только что-то красное и сморщенное.

XV

   Хорошо уж и то, что она вот идет одна, куда хочет, не ночевала дома, третий день проводит с больной, домой возвращается только завтракать и обедать.
   И все обошлось с матерью в каких-нибудь полчаса, и оттого, что она, когда шла домой, утром третьего дня, ничего не боялась -- даже самой отвратительной сцены. Первой начала она сама говорить, и так еще никогда не говорила.
   -- Жить, как вы желаете, сказала она матери, -- я не могу, да и для вас это не выгодно.
   -- Не выгодно? -- закричала мать.
   -- Да, не выгодно.
   Сцена шла по-французски.
   И она стала доказывать матери, что нелепо разсчитывать на блестящую партию. Они не могут занимать места, как надо, в светском обществе. Если искать женихов -- она выразилась: "faire une chasse aux promis" (фр.: отправляясь на охоту за обещанным), -- то необходимо держать себя свободно, почти как молодой даме, выбирать между людьми немолодых лет, вдовцами, из среднего общества: докторов, адвокатов, прокуроров, коммерсантов, помещиков.
   Мать была поражена ее тоном и доводами. Окрики и брань -- как на "девчонку" -- были уже неуместны. Это поняла Ольга Евграфовна и сидела, перебирала ртом и общипывала бахрому на платке. Угрозы никакой ей не сказала дочь; но в звуках ее голоса впервые слышалось что-то, подсказавшее матери:
   "Если ты не сдашься -- все равно она сбежит! "
   Об истории в Ялте, об этой escapade (фр.: бегство), было сказано всего несколько слов.
   -- Не хотела быть в обществе Скопина, -- смело выговорила Марья Денисовна. -- Он дерзок и глуп. Я встретила знакомых, -- она выдумала фамилию, -- вы их не знаете. Они меня подвезли: а потом я попала к больной. У ней и провела ночь. Вот и все.
   Это "voila tout" (фр.: вот и все) показалось Ольге Евграфовне чем-то чудовищным по своей "irreverence" (фр.: непочтительности), но прежнего вернуть было уже нельзя.
   -- Знайте, -- сказала она под конец разговора, -- что я вам даю сроку пять месяцев. К новому году вы должны найти себе мужа. Нам нечем жить. `
   -- Я это знаю, ответила дочь.

XVI

   На краю площадки, под лавровым деревом, на складном стуле, сидел Гущин, в своем шелковом костюме. Марья Денисовна увидала его шагов за пятьдесят. Ей захотелось поговорить с ним.
   Нужды нет, что он женатый. Теперь она будет с ним по-другому. Отбивать его у жены она не хочет: не настолько тщеславна, да ей и не по вкусу были бы всякий раздор, ревность, бракоразводный процесс, скандал. Может-быть, к тому же, профессорша красивее ее и не старше летами... Но Павел Павлыч человек нужный. Жаль, что он служит не в Петербурге и не в Москве. Такие люди бывают центры кружков... Светским выездам приходится сказать -- прости. Искать надо именно в кружках, куда вхож такой приятный профессор, как Гущин. У него наверно множество друзей и товарищей по всей России... С ним надо начать беседовать в другом духе, выслушивать его советы, не разбирать его про себя, жестко и зло, а создать себе из него союзника. С ним она привыкнет к более простому обращению, выучится вести по-русски разговор, не как чопорная барышня, а как говорят вон там, за общим столом, все эти дамы и девушки, разные курсистки и жены чиновников, докторов, ученых. А то она чувствует себя, среди их, совершенно "depaysee" (фр.: расстроенная)... И с ними полезно сходиться, изучать их. Разумеется, очень скоро можно будет оставить их позади. У них нет ее теперешней опытности н светскости. Стоит только овладеть тем, что у них в ходу, что составляет их "topics of conversation" (фр.: темы для разговора), как называла ее англичанка... Ведь она говорит и читает на четырех иностранных языках. Мать не пустила бы ее ни на какие курсы -- о курсах в их свете говорят с ужасом; -- но она любила и любит читать. Дельных книг мало перебывало в ее руках, да и некогда было -- ни по зимам, ни в летнее сезоны. Заняться этим, попросить указаний вот у такого Гущина, и через два-три месяца можно навести на себя совсем другой "genre" (фр.: жанр).
   В ту минуту, когда она подходила к месту, где сидел Гущин, Марья Денисовна почувствовала даже род удовольствия именно оттого, что она может держаться с ним совершенно иначе. Две недели, какие они проведут еще в Крыму, получили для нее не тот смысл, как прежде: ими нужно было воспользоваться.

XVII

   -- Ах mademoiselle Усманская! Как я рад!
   Гущин подошел к ней с книгой в одной руке, а другой снял и низко опустил шляпу.
   -- Читаете? -- спросила она его и указала глазами на книгу, в восьмую долю, в темно-серой обертке.
   Видно было, что он ее только что разрезал.
   По звуку ее вопроса, Гущин понял, что она будет иначе себя вести с ним. Он весело блеснул своими светло-карими, еще очень молодыми глазами и разсмеялся.
   -- Вы мне сегодня нравитесь.
   -- Очень рада, -- ответила, Марья Денисовна так же бойко.
   -- Право!... В первый раз вы взяли хороший тон. А то вы были как на веревочке. Хотите присесть... Тут есть еще другой складной стул.
   Они сели рядом. Внизу темнело море.
   -- Точно чернила, -- сказала, Марья Денисовна.
   -- Вы любите реальные сравнения?
   -- У меня так вырвалось. Вы со мной, Павел Павлыч, -- она еще не звала его так, -- не употребляйте мудреных слов.
   -- Как? Вас пугает слово реальный? Быть не может. Вы наверно знаете три иностранных языка.
   -- Реальный... Это -- realiste. Я понимаю. Но по-русски я не привыкла к таким выражениям.
   -- Приучитесь
   -- Хочу.
   -- В добрый час!
   -- И вы мне, пожалуйста, помогите.
   -- Помилуйте... всей душой.
   -- Воть придет ваша жена -- познакомьте нас.
   Она нарочно поторопилась сказать это: пускай он не думает, что у ней виды на него с хищнической целью.
   -- Буся моя будет ужасно рада.
   -- Вы так зовете жену вашу?
   -- Да, она такая маленькая.
   "В самом деле, он славный человек, -- думала девушка, -- и нет в нем никакой ученой важности".
   -- Что это за книга? Русская? -- спросила она.
   -- Перевод известного этюда Морлея о Руссо.
   -- Вы и по-английски, конечно, знаете?
   -- Знаю; но мне прислали перевод. Хорошо сделан. Вы знакомы с книгами Морлея?
   -- Никогда не слыхала такого имени, -- ответила Марья Денисовна.
   -- Быть не может!...
   -- Как видите.

XVIII

   Так они проболтали до половины десятого. Ночь уже спустилась так же быстро, как и тогда, как они шли к ее домику. Профессор разспрашивал ее о поездке в Ялту и попенял за то, что она убежала из столовой, не захотела с ним протанцовать тура вальса.
   Она начала горячо уверять его, что никакого нежелания тут не было, а сделалось ей слишкомъ горько от картины веселья, и она разрыдалась.
   -- С той ночи многое переменилось, -- значительно выговорнла она, -- и если у вас опять будет что-нибудь -- разсчитывайте на меня.
   -- И верхом поедете?
   -- Непременно.
   Гущин, на ее разспросы о постояльцах большого дома и домиков, давал ей подробные сведения. Он всех знал. Марья Денисовна пожелала "поглядеть" на тех из дам и девиц, кто, по его мнению, занимательнее.
   -- Вам что нужно? -- вскричал Гущин, обрадованный такой быстрой переменой в "задерганной" барышне. -- Благой пример независимых русских женщин вас вылечит без всяких проповедей. Вы увидите, как можно, живя на крошечные средства, блаженствовать.
   -- Уж и блаженствовать, -- насмешливо повторила, Усманская.
   -- Да-с, блаженетвовать! Да вот, чтоб не далеко ходить... Угодно, я с вами побываю в скиту?
   -- Что это такое скит?
   -- Скит -- вы знаете что... Там монашки-раскольницы живут... Это я прозвал один домик... там вон, у самого въезда, его не видно из-за кипарисов. Жнвут там две девицы... пожилые. Одной уж под сорок лет...
   -- Успокоилась, -- точно для себя выговорила Усманская.
   -- Вовсе нет! И не думала успокаиваться. Вся пылает, вся кипит! Одна у ней цель и отрада -- знание, идеи... И дружба. Хотите к ним?
   -- Как, сейчас?.. Как же это будет?...
   -- Ну, воть видите... и барышня сказалась. Да так же. Они наверно сидят на балкончике, чаек пьют с простоквашей, яйцами. Хлеб свой, разные лепешечки. Я им скажу: "вот барышня хочет знакомиться с хорошими людьми", больше никаких представлений не нужно.
   Она подумала и согласилась.

XIX

   Гущин повел ее под руку. Теперь она и не заметила даже, как ее рука очутилась около его стана. Они шли скоро и продолжали весело разговаривать. И Гущин чувствовал себя вполне в своей стихии. Может-быть, он приписывал даже влияние их первого разговора то, что "барышня" набирается других мыслей и сбрасывает с себя свои претензии. Это его искренно радовало.
   "У ней наверно есть характер, -- думал он, продолжая перекидываться фразами. -- Какие брови и губы, и все лицо энергично! Надо только показать ей новые исходы".
   -- Вот и скит -- вскричал Гущин, и ускорил шаг. -- Мы попадем как раз в пору.
   Они подходили к домику с крытой галлерейкой. Можно было издали разсмотреть фигуру над перилами.
   -- Это Катерина Яковлевна Русанова! -- вскричал Гущин.
   -- У ней короткие волосы. Нигилистка?
   -- Ха-ха! Как вы это спросили!.. На взгляд вышей maman конечно, из "нигилистиков". Так ведь в Москве называют серьезных девушек кумушки с Поварской и Сивцева-Вражка. Вот увидите. Только лучше уж я вам сразу скажу, что у ней докторский диплом.
   -- Лечит?
   -- Никаго не лечит. Она -- доктор естественных наук.
   -- Где же она училась? -- спросила Усманская и подумала: "вот еще охота".
   -- За границей.
   -- В Швейцарии?
   -- Почему же непременно в Швейцарии? Это у вас тоже одно из светских пугал. В Германии защищала докторскую диссертацию.
   -- Как это страшно!
   Оба разсмеялись.
   -- Павел Павлыч! -- крикнули ему с галлереи.
   -- Только, право, мне не совсем ловко, -- весело выговорила Марья Денисовна.
   -- А вот я сейчас вас выдам.
   -- Нет, не надо... Я таких ученых боюсь. Я ничего не знаю.
   -- Старая песня!

XX

   С этими словами Гущин подвел Марью Денисовну к домику.
   Через перила галлерейки перегнулась жепщина в темном платье и протянула Гущину руку.
   В две-три секунды оглядела ее Усманская, насколько можно было в густых сумерках надвинувшейся ночи. Лицо --худощавое, кажется, с проседью в волосах, большие глаза, зубы сохранились и сверкнули в широкой и ласковой усмешке.
   -- Ха-ха-ха! -- разсыпался по воздуху ее смех -- еще очень молодой -- лет на двадцать моложе ее лет. -- Павел Павлыч, вы глазами ищите Котика?
   Но она не договорила, увидав, что он с дамой.
   -- Катерина Яковлевна, к вам веду гостью. M-lle Усманская. Хочу познакомить ее со скитом. А Котик?
   -- Вот видите... О Котике сойчас же осведомится профессор... Котик!
   -- Иду, иду -- крикнул из комнаты женский, тонкий голосок. -- Свечку уставляю в фонаре.
   -- Как всегда -- изображает евангельскую Марфу, -- сказал Гущин, все еще стоя с Марьей Денисовной у крыльца.
   -- Да, да... в своем элементе... Да что ж вы стоите?... Милости просим, -- сказала Русанова в сторону гостьи, -- места хватит.
   -- И угощение будет? --спросил Гущин.
   -- И угощение. Есть простокваша... есть вареные сливы со сливками... Котик сегодня сам хлеб пек, на молоке. Самовар тоже готов... Всего будет.
   "Сами хлебы пекут, варят варенье, -- думала Марья Денисовна, поднимаясь по ступенькам. -- Как здесь славно пахнет!"
   Пахло свжеиспеченым хлебом, молочной едой, хорошим вареньем. Все это было разставлено на столике, занимавшем собою почти всю ширину галлереи. Стулья стояли с боков.
   Русанова крепко пожала руку гостьи и посмотрела на нее прищурившись, но с улыбкой. Марье Денисовне в этом пожатии и во всей манере почуялось что-то свое, дворянское.
   "Эта докторша не всегда была такая", -- подумала она, и ей стало сразу удобнее.
   -- Мы будем много есть -- вскричал Гущин.
   -- Не объедите. У Котика целые катакомбы запасов.

XXI

   Из комнат выбежала сожительница Русановой, та, кого она звала "Котиком", вся розовая, хорошенькая, с маленькой темнорусой косой на затылке и гладкими волосами, в голубой блузе; полузасученные рукава открывали руки по локоть, белые и тонкие. Она несла свечу в стеклянном колпаке и плоскую чашку с чем-то молочным.
   При виде посторонней дамы, она покраснела. Марья Денисовна так же быстро оглядела и ее. Она наверно -- девица, еще очень свежа и моложава, хотя и худая. Сразу понравился ей взгляд светло-голубых глаз, приветливый и пугливый. Движения, несмотря на домашнюю неприбранность туалета, показывали, как и в Русановой, порядочность бывших "барышень".
   -- Ах -- тихо ахнула она, -- Павел Павлыч.. А я в таком виде...
   Она кланялась частым наклонением головы и ему, и гостье.
   -- Не взыщем, не взыщем... Вы евангельская Марфа... всего нам изготовили -- на всякий случай. Гостью привел освежиться в вашем ските... душой освежиться. Марья Денисовна Усманская. А это... Надежда... Надежда...
   -- И забыл! -- крикнула Русанова. -- Не нужно никаких имен и отчеств. Котик -- Захарова.
   -- Что же вы не кушаете? -- захлопотала Захарова, возбужденная своим ненасытным гостепримством.
   -- Дайте срок! -- утешил ее Гущин, и принялся за свежий хлеб. -- И простокваша также будет?
   -- Будет, будет! Самовар уже вскипел, -- обрадовалась Захарова. --У меня еще есть кое-что.
   И она, торопливо оправляя рукава книзу, убежала.
   -- Вот создание-то! пустил ей вслух Гущин, когда пережевал первый кусок. -- Что за полнота любви и милосердия!
   -- Милосердия! -- повторила со смехом Русанова.
   -- А то какъ же?.. Катерина Яковлевна! Вам-то бы, кажется, не надо возражать. Вы видите, -- обратился он к Усманской, -- в той особе, что так нас кормит в эту минуту, -- пример всецелой преданности другу. Она посвятила всю жизнь свою вот Катерине Яковлевне, неразлучна с ней, сидит над ней целые ночи, -- вы не удивляйтесь: у Катерины Яковлевны вид бодрый и крепкий, а здоровье слабое. Страдает мучительными припадками по целым месяцам... И всегда ее подруга была с ней, всю Европу изъездили... На Адриатике, в Скандинавии... у каких-то гуцулов, и то побывали...

XXII

   -- Павел Павлыч! Ради Бога! Я не позволяла!..
   Лицо Котика выставилось из двери.
   -- Занимайтесь своим делом! -- крикнул ей Гущин и хлебнул полную ложку жирной простоквши.
   -- Обо мне -- не нужно! Что за реклама!...
   -- Извольте отправляться к самовару... Мы сейчас чаю захотим... ваше дело!..
   -- Ваша соседка ничего не кушает, церемонится, -- не удержалась Захарова и указала головой на Усманскую.
   -- Разве не вкусна ее стряпня? -- спросила Русанова.
   -- О, да! -- вырвалось у Марьи Денисовны, и она стала есть с большим аппетитом.
   В первый раз во все лето ей приводилось есть такие хорошие домашние вещи.
   -- Вот так, прекрасно! -- поощрил ее Гущин.
   Русанова тоже начала есть очень основательно. Ее подруга прибегала несколько раз, ставила тарелки и чашки, принесла сама самовар, крендельков и бутылку вина, за что Гущин хотел поцеловать ее руку, но она не далась.
   -- Я кухарка!. -- засмеялась она. -- У кухарок рук не целуют.
   После еды, за чаем, завязался сейчас же горячий спор между Гущиным и Русановой по поводу какой-то книги. Усманская не знала, что это за книга, не могла судить, кто прав, кто виноват, -- ее укололо, впервые, сознание своего малолетства. Она сидела тут, пила чай, сначала снисходительно улыбалась, а потом состроила серьезное лицо и все-таки не могла принять участия в разговоре, даже извлечь из него что-нибудь. Конечно, такой спор между мужчиной и дамой в любой светской гостиной был бы невозможен. Но отчего? Оттого, что никакой мужчина не станет спорить с дамой или девушкой о чем-нибудь дельном. Может-быть, о романе, да и то больше перебирать: можно этот роман читать порядочной женщине или нет?

XXIII

   Вдруг Марья Денисовна вспоминла, что у ней больная. Пора бежать в другой домик. Она поспешно допила чай, встала и начала извиняться.
   -- Куда?... -- громко остановил ее Гущин. --У нас еще не решен вопрос... Катерины Яковлевны вы еще порядком не видали... Я вас должен проводить.
   От провожанья она отказалась, пожала руку Русановой, но затруднилась сказать ей несколько обыкновенных светских фраз.
   -- Без прощанья! -- сказала ей та, все еще пожимая руку. -- Мы каждый вечер дома, гуляем только по ночам, поздно.
   -- Да мне кажется, что я в вашем обществте... слишком... глупа, -- тише выговорила Усманская и разсмеялась.
   --- Здесь наберетесь всего... -- заговорил Гущин. -- Вот разспросите Катерину Яковлевну, как она покинула родительский дом. Тоже ведь воспиталась в шелках и бархатах...
   "Не так, как я", -- подумала Усманская.
   -- Если позволите... буду у вас, -- вымолвила она и почувствовала себя совсем девчонкой.
   -- Котик! -- позвала Русанова, -- m-lle Усманская уходит.
   -- Не безпокойте, пожалуйста.
   -- Не подаю вам руки, -- извинилась Захарова, подбежав к столу, -- не успела вымыть. Павлу Павлычу хочу сделать сюрприз.
   -- Видите, видите, -- весело подхватила Русанова, -- Котик в вас влюблен....
   -- Катя!.. Что ты!.. Что ты!
   Захарова вся зарделась и тотчас же убежала.
   Гущин порывался проводить Марью Денисовну, но она решительно отказалась и пошла одна.
   -- Слово свое сдержите! Ждем вас! -- проговорила ей вслед Русанова, перекинулась через перила и долго кивала головой во мгле засвежевшей ночи.
   Вернется ли она? Ее охватило там что-то совсем новое; обе они -- симпатичны; особенно этот "Котик"; только сама-то она не подходит к ним! Но Гущин прав: в их "скиту" она привыкнет к другому складу жизни, будет уметь говорить и спорить с дельными мужчинами, найдет "исход" -- как выражался Павел Павлыч.
   Скорой ходьбы понадобилось двадцать минут. Когда она заглянула в окно при свете ночника, Прежнева спала.

XXIV

   Четыре дня спустя, опять под всчер, у ключа, Прежнева подбежала к Усманской, без косынки на голове, с развевающимися волосами, красная и трепещущая.
   -- Неслась к вам, -- задыхаясь, говорила она и чуть не упала.
   -- Что? Будет?
   -- Да, да!...
   Надо было усадить ее на екамью. Они вместе сочиняли письмо к Володе. Усманская отправила его с хозяином гостиницы. Ответа тот не привез; но видел Шеломова, который сказал ему, что напишет по почте. Все эти три дня надо было ходить за Прежневой; ее ажитация не ослабевала до ночи. Несколько раз она начинала упрашивать Марью Денисовну впрыспуть хоть капельку морфию; но та была непреклонна. После просьб со слезами, она бранила себя всякими бранными словами, рвала волосы, переходила к смеху, к ласкам, мечтала вслух, -- как Володя будет у ней, она его совсем переделает в "чудное создание", он возьмет ее жить к себе... Марья Денисовна нарочно охлаждала ее, доказывала, что в двенадцать лет он, конечно, забыл мать, хорошо, если откликнется хоть несколькими словами и не огорчит ее своей холодностью и непочтительным обхождением. Лучше же было подготовить ее ко всему худшему. Но Прежнева не спорила, даже не огорчалась. Она, в промежутках слез и упрашиваний дать ей морфию, мечтала и мечтала... Минутами Усманской казалось, что перед ней полусумасшедшая.
   Она спрашивала себя: "Можно ли так безумствовать? Какая радость увидать испорченного фатишку?"
   Материнство все еще спало в ней. В душе не поднималось ничего около этой покинутой матери, ушедшей въ мечты и порывы. Усманская ставила себя мысленно в такое же положение. Она была бы слишком обижена поведением мужа, возмущена его предательством; ревность, гордость, сознание своих закониейших прав давно перешли бы в ней в полную презирающую холодность. Ее она распространила бы и на сына, воспитанного в забвении матери женщиной, разбившей, отнявшей у ней все. Только "божья коровка", как Лидия Никаноровна, с ее нервами, расшатанными морфием, могла еще терзаться, исходить в надеждах и воздушных замках...

XXV

   -- Вот, вот... прочтите... задыхаясь, говорила Прежнева и шарила левой рукой в кармане платья, не находила его, искала в правом, еще больше заволновалась и, наконец, вытащила скомканный листок модной бумаги, нарезанной вдоль, нежно-перлового цвета, с длинной золотой монограммой.
   Она опустила голову на плечо Усманской и поцеловала ее в щеку.
   -- Читайте... -- шептала она с закрытыми глазами.
   Голос замирал в сладкой истоме блаженства.
   "Какое безумие!" -- почти брезгливо сказала про себя Усманская и разгладила рукой скомканную записку.
   Стояло несколько строк. Записка не начиналась даже словом "мамаша", или "матушка", или "maman".
   "В четверг, -- написано было конторским почерком с усами и росчерками, -- после обеда приеду вас проведать и посидеть на вольном воздухе. Однако, прошу никаких историй не поднимать.

Владимир Шеломов".

   И такая-то записка наполняет эту несчастную блаженством!
   -- В четверг! -- порывисто прошептала она, -- ведь это завтра, понимаете ли, душа моя, завтра!
   Прежнева вскочила и стала прыгать и бить в ладоши. Глаза ее забегали по сторонам, волосы еще больше растрепались. Усманская поглядела на нее со страхом, поднялась со скамьи, взяла ее за обе руки и стала успокаивать.
   -- Ха-ха!... -- смеялась Прежнева, обнимала и целовала ее, -- вы боитесь... душа моя... Я вижу... думаете, чудачка с ума сошла... да? Я так и знала. Нет же, нет, милая... Я от радости... Ведь двенадцать лет Володя...
   Голова ее упала в колени Усманской. Рыдания и взвизгивания чередой колыхали ее изможденное тело вместе со смехом, но не истеричееким, а безумно-радостным.
   Марью Денисовну кольнуло. Потом это блаженетво, хлынувшее через край материнской души, начало мутить ее физически. Желчь -- с ней часто случались припадки -- подступила вдруг. Она не могла больше выносить радости Прежневой, высвободила свои колени из-под головы ее и проговорила тихо:
   -- Полноте... довольно... Я так не могу!

XXVI

   Прежнева смолкла, испуганно, как девочка, взглянула на нее, сдержала новый взрыв смеха, обняла ее и приникла головой к ее груди.
   -- Милая... не буду! Не бойтесь. Простите. Вам неприятно. Кто же может понять?.. Оставьте меня. Я побегу... наверх... Измучить себя надо. Бегу... не ходите за мной... Не бойтесь... Чай будем пить -- да? Через часик... И вы увидите... какая я тихонькая буду!
   Прежнева побежала сначала вниз, взяла направо по крутой дорожке вверх, между виноградниками, обернулась еще, сделала Марье Денисовне ручку и скрылась за двумя дубками.
   Бояться за нее не хотелось Марье Денисовне. "Не упадет! Будетъ дома". Она это подумала почти с сердцем. Но ей было все-таки не по себе. Под ложкой сосало. Вот сейчас замутит еще еильнее. Надо торопиться или домой, или к домику Прежневой. "Лучше домой. Если это желчь, то не пройдет до ночи, да и завтра придется лежать пластом с ужасной головной болью. Нет, это не желчь. Жутко стало на душе; а не от печени... Тоскливое и раздражающее чувство, еще совсем не вызнанное и не уясненное, засело внутри, просится куда-то и не может выйти, лопнуть, разрешиться слезами или чем-нибудь иным.
   Сидеть на месте -- несносно. Она спустилась к берегу; попадающие под ноги камешки раздражают ее. Поскорее -- к большим глыбам, у самого края воды. На один из этих камней можно слегка подняться и сесть наверху, смотреть, как под ним кипит пена прибоя.
   Добралась она до больного камня, перескочила через две щели, куда вода подтекает, и села на гладкую площадку, всю пестреющую изломом мраморных слоев, перемешанных с гранитом. Сидеть удобно, протянув ноги к морю. В лицо летят брызги, ветерок играет волосами на лбу, пахнет солью и водорослями. Но на душе все так же нудно. И с каждой минутой хуже и хуже. За горло схватит род спазма, к глазам подступают слезы; но они не текут из орбит, рыдания не вырываются из груди. В голову бьет, мысль витает около чего-то забытого, постылого; как будто не может вспомнить, а потом пугается, не хочет вспоминать. Лучше было бы убежать куда-нибудь мыслью, за море... или смотреть на одну точку, на горизонте, вон на парус рыбачьей лодки, или вверх на звезду...

XXVII

   "И ты--мать! "
   Эти три слова внезапно выплыли и встали в голове, не как смутная мысль, а как слова, начертанные на темном фоне яркими буквами.
   "Да!" -- повторила она и поникла головой. Жар запылал у ней на лбу и на груди, -- по всему телу... Испарина сменила его мгновенно...
   "Да -- и я мать, продолжала она читать слова в своей голове, -- а где же мой ребенок?"
   Вопрос выскочил сам: она его не хотела задавать! Зачем он ей теперь? То сгинуло. Того не было никогда. Кроме стыда и безплодной боли, что же принесут ей такие вопросы? Злость напала на нее. Стряхнуть с себя это непонятное, дикое настроение, бросить его в море, окунуться туда, в воду, и выплыть со свежей головой, как ей случалось испытывать по утрам, после тяжелого сна с виденьями.
   Руки ее, полусознательно, начали было разстегивать платье. Голова же подумала, что еще не стемнело, что могут в пяти шагах быть гуляющие.
   Платье осталось на ее плечах. Она не окунулась, а сидела, согнув колени, положила на них голову и смотрела на одну точку -- на чуть белеющее пятно паруса. Вопрос опять стоял в голове, не хотел уходить ни за что.
   "Где твой ребенок?"
   И она, как бы против воли, начала думать, что этот ребенок можетъ жить, живет и теперь, ему четыре года, он красивый мальчик, в черных кудрях, похож на нее... Но где он? Она никогдь об этом не спрашивала себя. Где-то, когда-то слыхала она или читала, что детей, отнесенных в воспитательный дом, отдают в деревни. Да, она читала случайно в газете целую статью. Вот теперь вспомнила и то, что их зовут "питомцы". Воспитывают их бабы, из подгородних деренень, кормят гадко, держат в грязи, дети мрут сотнями... бабы скрывают часто их смерть, чтоб получать за них содержание.
   Как быстро и отчетливо она возстановила в памяти газетную статью. Стало-быть, и ее мальчик прошел через то же... умер!
   Слово "умер" прозвучало внутри ее и облило ее тотчас холодом эфира. Но почему непременно он? Баба полюбила его, выкормила; он здоровый, краснощекий, проживет сто лет...

XXVIII

   "Но ведь он, все равно, умер для тебя! Ты его не найдешь".
   "Не найду", -- повторила она про себя, и тут только хлынули рыдания.
   Они не облегчили ее. Чем больше лилось слез, тем ядовитее капли горечи падали ей на сердце. Ничего такого она не испытала во всю свою жизнь, Чувство было невыносимее всех девичьих мук, дрязг, огорчений, схваток с матерью, отчаянных вызовов судьбе и позорной доли барышни, обреченной на ловлю жениха. Она не умела утишить боли, справиться с нею. Море тут, под ногами. Броситься в него?! Не боязнь удержала ее, а что-то впереди, в тумане, -- какой-то приказ, зарок; он тянул ее, удерживал от легкого исхода вольной смерти. Пальцы ее правой руки безпричинно стали отряхивать и ощупывать платье. У ней в кармане что-то лежит. Игла и морфий. Она забыла их в этом платье. Чего же лучше? Ведь она видела, как Прежнева, через десять секунд, переставала плакать и мучиться, улыбалась полубезумной улыбкой и начинала болтать долго, несвязно и уноситься куда-то, в такой же мир забвения, как от опиума или гашиша. Здесь можно проколоть себе что хочешь: ногу, грудь: никого нет, никто не увидит.
   Рука схватила в кармане сверток и выхватила его безповоротным движенем.
   "А вдруг хуже будет? "-- с ужасом подумала она и так же быстро спрятала сверток в карман. Несколько раз опускала она туда руку и выдергивала ее. Волны душевных колебаний качали ее из стороны в сторону. Ей немного как будто полегчало; она встала без усилий, потребность в ходьбе, в усталости явилась сейчас же. По другой тропочке, каменистой и обсыпчатой, хватаясь за пни и сучья, полезла она наверх, все выше и выше, Только бы скорее выбиться из сил, задохнуться, что-нибудь ощутить такое, после чего тело падает как сноп, а голова переходит в небытие обморока...
   Так бегала она по скалистым верхам, покуда могла лезть все кверху. Но силы не оставляли ее. С криком ярости махнула она рукой в одном месте, откуда нельзя уже было подниматься, и побежала вниз; платье цеплялось за сучья, ботинки давно уже были разодраны. Бежала она по направлению к домику Прежневой...

XXIX

   Под навесом шумел на столике самовар. Лидия Никаноровна сидела в креслах, тихо улыбалась и поглядывала на записку перлового цвета. Лампа освещала окно, и стол. и всю сторону навеса.
   Шумно сбежала к ней Усманская по лесенке, задыхаясь, сделала еще несколько шагов и упала на колени, около ее кресла, головой приникла к ней и безвучно всхлипывала, вся потрясенная.
   Долго не могла она говорить; но когда подняла голову, поглядела прямо в глаза Прежневой и увидала ее все еще блаженное выражение глаз, крикнула:
   -- И я мать! Хочу! хочу! Отдайте мне моего ребенка! Прежнева пугливо оглядела ее. Не подействовала ли она сама на Усманскую? Не припадок ли душевного разстройства?
   -- Милая, милая, -- начала она ее успокаивать. -- Полноте, что вы... выпейте... капли у меня прекрасные.
   Рыдания прекратились, и одним духом Марья Денисовна открыла ей первой свою тайну.
   -- Где он? -- уже шопотом спрашивала она, все еще стоя на коленях перед Прежневой, -- Бросила его...как собачонку!..
   По мере того, как она это говорила, у ней внутри разгоралось новое чуветво. Для нее вдруг стало ясно, зачем она живет, что ей нужно делать, куда идти, для кого работать!.. У ней есть одна цель -- ребенок!
   Это чувство покрывало собою терзания за свое преступление: она так назвала свой девический проступок.
   Прежнева слушала ее с участием; но она сама была слишком переполнена своей радостью, чтобы уйти в душу Усманской. Когда она услыхала разсказ о двух встречах в один день: с гусаром и с бывшей акушеркой, то что-то припомнила, взяла Усманскую руками за голову, поцеловала и прошептала:
   -- Бедная вы моя... ведь нынче... нельзя...
   -- Чего нельзя? -- вся встрепенувшись, спросила Усманская.
   -- Кажется... я читала.
   По она уже испугалась, что сказала лишнее.
   -- Вот вы понимаете меня... не смеетесь... надо мной...
   понимаете.
   Теперь только Усманская поняла ее.

XXX

   Но Прежнева так и не досказала ей, когда волнение Усманской унялось, того, что ей пришло на память. Она где-то читала, или слышала, что детей, отданных в воспитательный дом, уже не возвращают назад, номеров больше не выдают. Не хотела она убить ее сразу.
   -- Номерок вы не велели взять тогда? -- спросила она. -- Припомните.
   Марья Денисовна помнила, что сама акушерка посоветовала ей взять номер; но где он-она не знает. Она так поглощена была тогда тем, как ей вернуться домой к чаю, да и не хотела она знать этого ребенка, может-быть, обрадовалась бы, если б он родился мертвым.
   А теперь!..
   -- Вот... Бог-то и помог, -- шептала, наклонившись над нею Прежнева, -- авось... надо узнать... быть-может, эта... жена-то профессора...
   -- Да, да! -- вскричала Марья Денисовна, и начала ходить около домика, по дорожке.
   Хоть сейчас бы полетела она в Алупку.
   -- Вам самой-то.. неловко... душа моя. Я съзжу... к этой профессорше.
   -- Нет! Нет! -- вскричала Марья Денисовна, остановилась и сделала сильный жест правой рукой.-- Завтра же я к ней, утром.
   -- Милая... вы... барышня... может кто услыхать... Вы мне все запишите на бумажке. Ей-Богу, я не забуду ничего... Завтра приедет Володя... Он меня воскресит... А в пятницу я сама утром.
   На это Усманская не согласилась. Она начала говорить сильно и горячо: как она отправится к жене профессора, сразу ей откроется, напомнит ей все, до мельчайших подробностей, добьется от нее непременно!
   Обе матери сидели рядом, на кровати, полуосвщенные лампой, рука в руку, глядели одна на другую умиленными глазами и жили одним чувством. Время шло. Им не было ни скучно, ни страшно. Они обе верили.
   Шел уже двенадцатый час, когла Усманская собралась домой. Прежнева проводила ее до спуска к ключу.
   -- Звезд-то, звезд-то сколько, -- с детской радостью говорила Прежнева, закидывая голову.-- Вот... та звездочка... моего Володи... А вашего, милая, как зовут?.. Может, также Володя -- да?.. Вон ему ту отдадим... что прямо над головой...
   Девушка-мать ничего не отвечала, но долго глядела на звезду, и в душе ее все росла и росла потребность жертвы...

XXXI

   С матерью у ней уже не было больше переговоров насчет того: куда идти и в котором часу? Но Марья Денисовна, вернувшись, зашла к матери проститься. Сразу смяк ее тон с нею. Она захотела повести совсем по-другому свое обхождение.
   "Притворюсь, -- говорила она себе, когда шла домой, --смирю себя, подделаюсь к ней, как только возможно".
   Такая ложь будет для нее сладкой ложью, высоким притворством. Она способна была уверять в своем желании сделать блестящую или денежную партию, выслушивать все советы матери по туалету, уменью вести себя в обществе, насчет, разных "manoeuvres" (фр.: маневрировние, манипуляция). Будет обнадеживать и тем, что они хогут еше протянуть две зимы на разные "expedients" (фр.: уловки, средства достижения).. Только бы она оставила ее в покое до возвращения в Москву.
   Обдумывая все это, она не казалась гадкой самой себе. Ведь впереди он, ее ребенок, ее сын! "Только не Володя", --добавила она умственно. Не только на хитрость и притворство, но она гогова пойти на унижения, выслушивать брань, испытать хоть побои, Сейчас же вернулись к ней силы. Она знает себе цену. Нужды нет, что у ней нет диплома на гувернантку: языкам ее выучили хорошо, по- французски и по -ангийски пишет лучше чем по-русски. Неужели она не пропитает и не сделает человеком одного мальчика, не продавая себя в замужество, как барышня, тайно имевшая когда-то ребенка?.. Вот мужчине -- ни одному она лгать никогда не будет. Да и не нужно ей никого! Жених! -- это только необходимый предмет разговоров с матерью до той минуты, когда она уйдет.
   А это будет, как только ей вернут ребенка. В этом она не сомневалась, -- забыла вырвавшуюся у Прежневой фразу. Уверенность переходила у ней во что-то непоколебимое.
   Матери она предложила, прошаясь с нею -- даже поцеловала у ней руку -- завтра перед обедом, почитать ей по-французски, в тени кипарисов, внизу, над обрывом морского берега; выбрала для этого взятую с собою книжку "Revue des deux Mondes" (фр.: Обзор двух миров). Ольга Евграфовна считала этот журнал незаменимым и высоконравственным. В голове матери уже третий день как складывался вывод:
   "Marie bacle un marriage. Laissons la faire" (фр.: Мэри устраивает свадьбу. Будь как будет).

XXXII

   В Алупку Марья Денисовна разсчитала пойти утром, пораньше, чтобы вернуться к завтраку. Мать знала, что она, по утрам, уходит купаться и долго гуляет. Вечером жену профессора можно было и не застать. Они наверно каждый день ездят кататься. Самый удобный час -- утром, за чаем или только что та оденется.
   День начинался большим жаром; но это ее не испугало. Хозяин гостиницы ездил за провизией каждый день, в тильбюри (Прим.: лёгкая открытая двухколёсная карета), где оставалось еще одно место. Но она не хотела просить его, не из боязни толков и сплетен, а ей тяжел бы был всякий разговор дорогой, да и все равно придется идти назад пешком: она не может же заставлять его дожидаться.
   В половине восьмого, она, в холстниковом туалете и под таким же зонтиком, пошла ровным шагом по направлению к Алупке, сдерживала свой шаг и старалась даже думать о чемъ-нибудь другом -- до такой степени новое чувство наполняло ее с утра. Хозяин гостиницы давно уже уехал. Но врядь ли кто-нибудь встретит или обгонит на дороге. Да и не все ли ей равно? Только бы застать в Алупке жену профессора. Ведь они могли уехать...
   При этой мысли она на одну секунду похолодела и остановилась: но сейчас же пошла быстрее. Если б и в самом деле она их не нашла больше в Алупке, жена профессора, все-таки не уйдет от нее. Ее муж -- известный консультант. Месяц позднее, каких-нибудь две-три недели, и она у ней, и все ей припомнит, и добьется, и спасет своего сына...
   Так должно быть!
   На повороте, около мыса -- он напомнил ей побег из Ялты -- она заслышала конский топот. Ей сделалось тревожно. Всадиик, весь в белом, скачет к ней навстречу, окруженный клубами пыли.
   Это был Гущин. Он ее узнал и замахал шляпой. От разспросов не уйдешь.
   -- Марья Денисовна! -- закричал он за десять шагов и придержал лощадь, нагнулся вперед и поехал мелкой рысью. Лошадь пошла с перевальцем, иноходью.
   Поровнявшись с Усманской, он остановился, еще раз снял шляпу и нагнулся к ней.
   -- Каково утро! -- радостно крикнул он. -- Отчего же вы пешком?.. Куда? Просто гуляете?
   Она могла бы сказать "да"; но лгать она не хотела.
   -- В Алупку.
   -- Туда и обратно?
   -- Как видите.

XXXIII

   -- И я туда ездил.. справляться: не там ли живет профессор Сапиентов.
   -- Сапиентов! -- вырвалось у ней.
   Как она себя ни превозмогала, но кровь отхлынула от ее лица и ноги подкосились.
   -- Вы его знаете?.. Брали консультацию?.. Может-быть, к нему?.. Так я вас должен предупредить, что он от всех скрывается... никаких больных не принимает. Мне уж это говорили. А мы с ним товарищи по университету, только на разных факультетах. Еще спит!.. И жена также. Я там велел сказать им, что прошу их к нам, вечером, и чтоб они мне дали знать, когда будут. Во вторник я жду жену.
   Отвечать на прямой вопрос уже не нужно было. Гущин слишком много наговорил после того.
   -- Я не лечусь -- сказала Усманская, выпрямилась и перевела дух.
   -- А вы, кажется, жаловались на печень?.. Такъ вы просто гулять? Не схватите солнечного удара. Я, как приеду, -- в волны!.. Прощайте. Сапиентов -- голова замечательная. Если приедет -- я вам дам знать. И жена у него славная. Из акушерок кажется.
   Гущин ускакал. Она стояла посреди дороги и озиралась. Опять судьба играла с ней. Сапиентов приедет к ним с женой. Гущин будет непременно знакомить. Как тогда быть?
   Но это еще -- "тогда". А теперь она сама идет на розыски.
   К гостинице она подходила опять с прежним настроением. Пекло ужасно; но ее не томил жар. Прямо подошла она к дому, поднялась на галлерейку и спросила у лакея, с самоваром в руках:
   -- Госпожа Сапиентова?
   -- Вам к ним самим? Насчет лечения? Так господин Сапиентов не принимают.
   -- Нет, я просто в гости.
   -- Сейчас только сама барыня встали. Вот я самовар несу.
   -- Скажите, что дама желает их видеть. Знакомая
   -- Скажу-с.
   Дожидаться пришлось тут же. Лакей унес самовар; но вернулся не тотчас же. Профессорша, видно, не была еще одета, как должно.

XXXIV

   Отворилось окно на галлерейку, и голова с волосами кудельного цвета выглянула оттуда.
   -- Ах, это вы! Сейчас. Пожалуйте ко мне. Только... безпорядок... у меня.
   Сапиентова сейчас же узнала ее. Марья Денисовна подбежала к окну, взяла ее за обе руки и быстро прошептала:
   -- Вам нельзя выйти... в парк?
   -- Чаю еще не пила. Поздно встали. Тут призжал товарищ... Иван Иваныча -- Гущин. Он не у вас ли там живет? Да войдите ко мне. У мужа особенно спальня. Он еще не скоро придет. И чайку бы напились... Чашечку?..
   Видно было, что профессорша боится жары и в парк не выйдет.
   В дверях своей комнаты Сапиентова еще раз поздоровалась с гостьей и пригласила ее откушать чаю.
   -- Вы к Ивану Иванычу? -- спросила она вполголоса и указала головой на дверь. -- Так он от практики здесь бегает, советов не дает... Уж вы извините.
   -- Я к вам, -- выговорила Марья Денисовна и ощутила мгновенное смущение.
   Но к столу присела она уже в полной решимости сейчас, без всаких вступлений, поставить бывшей акушерке страшный вопрос. Она даже не спросила ее, слышно ли через перегородку, и только спустила немного звук голоса.
   -- Вот и прекрасно. Мы очень рады. Иван Иваныч тогда безпокоился, как вы дойдете пешком. А ассистент -- так тот просто влюбился в вас.
   -- Вы меня не узнаете? -- прервала Усманская, и встала во весь рост. -- И тогда по дороге не вспомнили?
   -- Ах, батюшки! Ведь что-то тогда мне показалось.
   Сапиентова отошла, повернула голову на тот и на другой бок, прищурила глаза и засмялась.
   -- Да, да! Что-то есть как будто знакомое, а не могу назвать...
    -- Я - Усманская.. вы имени моего не знали.
   Она припомнила Сапиентовой ноябрьский день, барышню, приехавшую на извозчике, ребенка, отвезенного ею в воспитательный дом.
   -- Голубчик! -- крикнула Сапиентова, и вдруг стала говорить шопотом, по старой привычке акушеров. -- Это вы!.. Вот встреча-то! Молодцом каким вы тогда... ха-ха!.. После вы ко мне не являлись...

XXXV

   С отрывистым смехом Сапиентова говорила долго-долго. Усманская не скоро могла остановить ее. Но она почувствовала, что тон профессорши стал безцеремонным. Несколько слов сразу произвели между ними сближение, которое дают сообщничество, пятно и грех. Глаза бывшей акушерки веселее замигали. Она наливала чай и повертывалась головой, и раза два похлопала ладонью по плечу своей гостьи.
   -- Замужем небось? -- спросила она, и подмигнула правым глазом.
   -- Я девушка, -- ответила Усманская уже строже.
   -- А надо бы... как говорится... грех прикрыть.
   Щеки Усманской зарделись. Долго она не могла выносить такой фамильярности.
   -- Вы носили моего ребенка, -- заговорила она так, что Сапиентова притихла, -- я отчетливо помню, что вы взяли номер и сказали мне, что так лучше будет... можно потом... отыскать его.
   -- Вон у вас память-то какая!. Что ж,.. может, так оно и было. Я всегда напоминала. Только, теперь уж нельзя этого...
   -- Чего нельзя? -- вся взлрогнув, спросила Усманская.
   -- Назад-то брать. Иван Иваныч мой разсуждает, что этак лучше. Острастки больше для господ Дон-Жуанов.
   -- Но ведь это тогда было? Вы сохранили номеръ.?...
   -- Вам, чай, отдала?.. Вы не помните?
   -- Нет, этого не было, я не подумала.
   -- Вот оно что, -- проговорила серьезнее Сапиентова и приложила даже палец ко лбу -- этому жесту ее учили еще в театральной школе.
   -- Не убивайте меня! -- прошептала Усманская, и слезы выступили у ней на ресницах.
   -- Погодите, погодите... Надо сообразить.
   С минуту Сапиентова молчала, встала из-за стола, подошла к окну, опять вернулась, и наклонившись над Усманской, раздельно и тихо выговорила:
   -- Счастлив ваш Бог, что у меня аккуратность есть... Мои вcе дела по акушерской части я в сохранноcти держала. Ежели я номер тогда взяла, он у меня найдется.
   -- Здесь?.. -- радостно прервала Усманская.
   -- Нет, голубушка, со мной здесь ничего, кроме платьев да белья нет.
   Дверь тихонько отворилась. Сапиентова замолчала и отошла от гостьи.

XXXVI

   Отлянулась и Усманская. Просунул голову в дверь ассистент и в нерешительности остановился.
   -- Можно? -- боязливо спросил он.
   -- Ну, Николай Васильич, -- заговорила Сапиентова, протягивая ему руку -- вы, голубчик, чайку получите, -- я вам сейчас стаканчик налью, -- да и отправляйтесь себе на вольный воздух. У нас тут... свой разговор.
   -- Извините, я не знал.
   Ассистент поклонился Усманской, сделал два шага в ее сторону и стал, от смущения, застегивать свой летний сюртучок.
   -- Ваше здоровье? -- позволил он себя спросить гостью.
   Она ему ответила разсеянно,
   -- Вот вам чай, а вот вам и Бог -- разсмеялась профессорша, выпроваживая его в дверь.
   У стола она опять приняла ту же позу и тот же тон доброй соумышленницы.
   -- Дайте срок, -- заговорила она, -- мы вернем.
   -- Когда? -- не утерпела спросить Усманская.
   -- Мой Иван Иваныч поест еще винограду деньков пяток... Ему и пора... к лекциям. А вы-то на Москву?
   -- На Москву.
   -- Так чего же лучше!.. Только, душечка, вы уж приготовьтесь к тому: может, нынче не выдают назад ребят по старым запискам. У меня все в сохранности. Такая и шкатулочка у мени есть. И книжка. Иван Иваныч хвалит меня. Иной раз загляну, так даже взгрустнется, захочется поработать. Я теперь не практикую, в барынях, в профессорских дамах состою... ха-ха!...
   И она закурила папиросу.
   За перегородкой кто-то начал ходить.
   -- Это Иван Иваныч, -- шопотом сказала Сапиентова.--Вам его пугаться нечего. Я ведь вас не выдам.
   Правый глаз опять мигнул.
   -- До Москвы, -- глухо вымолвила Усманская.
   -- Да, до Москвы. Адрес наш легкий.
   Усманская записала адрес. Ей больше нечего было говорить. Видеть профессора она не хотела. Боялась она сильнее всего возвращаться к вопросу: выдадут ли ребенка, если и сохранился его номер? В голове у нее сделалось смутно. Не предложи ей Сапиентова чаю с хлебом, она вдруг бы ослабела. Чай выпила она торопливо и ушла до прихода профессора.
   -- Счастлив ваш Бог, -- шепнула ей еще раз Сапиентова, -- что у меня аккуратность есть!

XXXVII

   С утра до обеда Прежнева не могла присесть ни на минуту. Сначала она прибирала свою комнатку, обтирала пыль, добыла цветов, связала в букет, поставила их в стакан. Ее заботило и то, как приготовить вечерний чай. Купила она вина; но не знала, придется ли оно по вкусу Володе; нашлись у ней американские сухари, да боялась она -- не сухи ли. Виноград всем надоел; а груш таких, как в Ялте, у татар не нашлось.
   Своим туалетом она занялась с такой же тревожной заботой. Вместо своего ежедневного черного платья из дешевого кретона, она надела батистовое, сурового цвета, приготовила кружевную наколку и даже пристегнула цветок к груди. И целый день не выпускала она из рук оливковой ветки, постоянно вертела и теребила ее.
   Она знала, что Усманская уйдет в Алупку. Да ей и не нужно было никакой помощи. Слабости, обморока -- она уже не боялась, к морфию ее не тянуло. Чем ближе время подходило к обеду, тем чаще она выбегала под навес. Володя обещал быть к вечеру; она это знала: но все-таки оглядывалась и при каждом шорохе поднималась по лесенке на шоссе.
   Скоро и семь часов. Дни стали короткие. В половине восьмого уже заходит солнце за горы. Неужели его не будет?
   Ей послышался конский топот. Она выбежала на шоссе, шагов на сто от того места, где поднимается лестница. Всадник приближался на гнедой лощади.
   Это он!
   У ней потемнело в глазах. Она замахала платком; но он не прибавил шагу. Покачивалсь в седле, он курил сигару и помахивал хлыстиком, Она подбежала к нему и чуть не схватилась за стремя. Лошадь шарахнулась в сторону.
   -- Осторожнее! -- резко крикнул он ей, приподнялся на стременах, осадил и не стал еще слезать.
   -- Володя! -- замирающим голосом вскрикнула Прежнева.
   -- Где же лошадь оставить? -- спросил он. -- К вам можно спуститься?..
   -- Нет, нет , -- заволновалась она, -- туда, ко мне лесенка... А то далеко кругом... Надо вот там, к дереву.
   -- Украдут, пожалуй. Лошадь чужая. Я один из Алупки. Там меня компания ждет.
   Тут он слез с лошади.

XXXVIII

   Броситься к нему на шею она не посмела, а только схватила его за свободную руку и впилась глазами в лицо. Она искала милых, незабвенных для нее черт мальчика с светло-русыми кудрями. Волосы -- почти черные, но так же вьются; овал лица вытянулся, стал сухощав, и нос тонкий, с горбинкой; глаза потемнели, почти синие; но такие же большие. Красавец!.. Она не могла оторвать глаз. Сын сделал движение и высвободил руку. Ее руки он не поцеловал; видно было, что ему не пришло это и в голову.
   -- Нет, не украдут... тут караульщик... -- лепетала она.
   -- Куда же идти?
   -- Прямо... Там моя комнатка... Только у меня тесно... Мы под навесом,.. хорошо будет... чайку.
   -- Чаю я не желаю.
   -- Чего-нибудь... вина.
   -- Сейчас пил в Алупке. И без того жара. Каждый день все выпивки.
   Щеки его раскраснелись, но он был трезв; к ежедневным обедам, завтракам и ужинам он давно припился.
   Они говорили, не употребляя ни "ты", ни "вы".
   -- Все верхом из Алупки? -- спросила Прежнева.
   -- Из Ялты... мне не в диковинку.
   Шаг он ускорил. Мать едва успевала за ним. На его лице ничего не значилось, кроме гримасы от заходящего солнца: один глаз он закрыл и наморщил щеку.
   И вдруг он засвистал. Мать все глядела на него с тем же экстазом и не слыхала этого свиста. Ничего она не хотела спрашивать: боялась чем-нибудь огорчить его; но, если б она смела, она остановила бы его, припала к его груди, сдавила его в объятиях и повторяла бы без конца:
   -- Володя, Володя!.. Радость моя!..
   Так дошли они до спуска к лесенке.
   -- Здесь, что ли, привязать? -- спросил он и остановился.
   -- Да, да... Неудобно... Как бы не вырвалась.
   Стыдно ей стало, как девочке; не могла она об этом подумать?..
   -- Ну, хорошо!..
   Его голос, жидкий и женоподобный, становился все неприятнее.
   Лошадь он привязал за повод к низкой сосенке, попробовал -- крепко ли, и пошел вперед. Спускаясь по ступенькам, опять засвистал.

XXXIX

   Чаю Шеломов не захотел; от вина также отказался; взял раскусил сливу, насилу ее доел и закурил новую сигару; разселся в кресло и высоко заложил правую ногу на левую.
   Под ней точно горела земля. Ни минуты она не могла сохранять одного положения. То встанет, то сядет, то принесет что-нибудь и поставит перед ним на стол, а оливковая ветка все в руке и судорожно вертится в разные стороны.
   -- Вам угодно было видеть меня, -- начал он, снял шляпу и положил себе на колени.
   -- Володя! -- тут только посмела она выговорить. -- Неужели?..
   Она не смела докончить и разрыдалась.
   -- Пожалуйста, без слез! -- сказал он с новой гримасой. -- Я не люблю сцен! Вот видите -- я приехал. Что же-с... Вас я почти не помню. Вы точно моя мать?
   -- Да, да... всхлипывая, повторяла она, и звук этих слов схватил бы всякого за сердце; но ему было только скучно.
   -- Я это знаю, Но между вами и папенькой давно все кончено. Меня вы уступили, Судить вас я не желаю. Кто прав, кто виноват... Это совершенно излишне. Если вам что нужно попросить у отца... Это, собственно, не мое дело... Но я, пожалуй, попрошу. Он мне не откажет. Особливо теперь... Когда я такую партию делаю.
   -- Партию?..-- повторила она, подавленная тем, что сейчас слышала.
   -- Да... Вот я здесь тогда приезжал с моей невестой. Коммерции советница Боченкова.
   -- Замужем, -- не в тон вопроса, а точно для себя прошептала Прежнева.
   -- Это -- пока. Развод не за горами. Первая невеста во всей Москве, -- это можно сказать без хвастовства. Отцу очень приятно будет в нас компаньонов иметь. Только мы папеньке не очень дадимся в лапы. Он тоже -- ловкач!
   Шеломов свистнул и ударил хлыстом по воздуху.
   -- Будь счастлив, радость моя!..
   -- Да уж это наше дело.
   Глаза его остановились на лице матери. Ему тут только пришло на память, что ее давно считали полоумной; а в последнее время он слыхал от отца, что она тайком пьет.

XL

   -- Дитя мое! -- глухо крикнула она и близко подошла к нему.
   Обе руки ее вытянулись, она хотела, видно, схватить его за голову.
   -- Полноте, -- остановил он, -- вы не разстраивайте себя. У вас, кажется, припадки бывают... и без того... Все это лишнее.
   Неподвижно, с устремленными на него глазами, стояла она, опустив руки.
   -- Неужели, -- с трудом выговорила она, как бы искала слов,-- неужели ничего нет между нами? Дитя мое!
   Голова опустилась в ладони рук, быстро поднявшихся до лица. Все тело вздрагивало. Она пошатнулась и чуть не упала на угол стола. Шеломов встал и взял ее за талию.
   -- К чему все это?-- уже с сердцем сказал он.-- Мне совсем не пристало входить в ваши старые счеты с папенькой. Кажется, понять это не трудно.
   -- Умерла... прошептала она, -- умерла -- нет сына.
   -- Надо правду говорить. Другая женщина обо мне заботилась. Да и зачем все это? Извините... Я думал что серьезное, дельное... Тогда я, быть-может... Вот и невеста моя... добрая барыня. А тут, помилуйте.., Смеркается. Меня ждут.
   Силы оставили ее. Он пододвинул ей кресло, куда она безпомощно опустилась. Шляпу он уже надел и только что хотел сказать "прощайте", как позади заслышал шаги по лесенке и обернулся.
   Оттуда сошла Усманская. Она еще сверху все видела и поняла.
   -- Вашей матушке дурно? -- спросила она его.
   -- Кажется... не знаю, ответил он и поглядел на нее, надвинув брови.
   -- Ничего... -- пролепетала Прежнева.-- Володя, ты уж уходишь... дитя мое?
   При Усманской она сделала над собой усилие и начала говорить ему "ты", чтобы показать ей свои материнские права.
   На ее вопрос Шеломов промолчал и надевал перчатку на правую руку.
   -- Ваша мать вас спрашивает, --сказала ему Усманская и поглядела на него в упор.
   -- Слышу-с!--ответил он с нахальным блеском в зрачках глаз. -- Успокоитесь когда... и коли что особенно нужно -- напишите. Только поскорее. Наше житье в Крыму на исходе. В Москву пора,
   Видя, что он собирается идти, Усманская шепнула ему:
   -- Извольте поцеловать у ней руку.
   Он, совсем уж злобно, вытянул нижнюю губу, сделал общий поклон и пошел к лестнице.

XLI

   -- Володя!.. -- застонала Прежнева; но она была уже пригвождена к креслу. -- Милая... -- позвала она Усманскую, -- упросите его... еще разок... Я виновата... безумная!
   Усманская пожала ей руку, успела поцеловать в лоб и догнала Шеломова в ту минуту, когда он уже принялся было отвязывать повод лошади.
   -- M-r Шеломов! -- крикнула она, и сама не узнала своего голоса: так он задрожал в воздухе.
   Голова у ней болела, После завтрака, от ее возвращения в жар, схватил ее припадок мигреня, почему она и не могла сбегать до обеда к Прежневой, Но боль головы только усиливала ее негодование.
   -- Что вам угодно? -- спросил он, не поднимая шляпы.
   -- Вы не можете так вести себя с родной матерью!
   Эту фразу она сказала нарочно по-французски, желая вызвать его на французский разговор.
   -- Извините. Я привычку имею по-русски выражаться.
   -- Вы хотите убить ее?
   -- Зачем же-с такие слова употреблять. Да и вы, кажется, посторонний человек.
   Она не дала ему докончить и заговорила с такой силой, что он притих, и когда она простановилась, громко вздохнул.
   -- Все это так-с,-- выговорил он с насмешечкой в голосе, -- но в себе чувства нельзя разогреть. К ней -- хоть она и мать мне приходится -- я не имею... какь бы сказать...
   -- Так не обращаютсяс несчастной женщиной! -- перебила Усманская.
   Голова болела у ней так, что она еле шла. Они двигались медленно вверх по шоссе.
   -- Несчастная?.. То дело... развод -- давно быльем поросло... как говорится. Она получает годовое содержание. В разсудке она, кажется, не совсем тверда... да, -- он оглянулся, -- кроме того... Я сам теперь вижу, что добрые люди не врали... Слабость какую имеет...
   -- Какую? -- чуть не крикнула Усманская.
   -- Вам должно быть известно, если вы с ней приятельницы. Слабость насчет напитков...
   -- Это --ложь!
   Но она захотела сказать этому бездушному мальчишке, до чего довели его мать, до какой другой страсти.
   -- Знаете ли вы?.. -- спросила она и остановилась.
   "Нет, и этого он не узнает! "

XLII

   -- Помилуйте, -- возразил Шеломов, -- да это сейчас видно. К ней надо бы кого-нибудь приставить. У меня самого нет таких капиталов. Но я скоро женюсь. Невеста моя миллионное состояние имеет, и душа у ней мягкая. Мы, пожалуй, можем...
   -- Вы женитесь? -- перебила Усманская, и у ней внутри так заклокотало, что она едко и сурово прибавила: Московскую купчиху, старше себя, берете, конечно.
   -- Почему же это -- конечно? -- возразил он, разозлился и побледнел.
   -- Вы пошли по папеньке, -- ответила Усманская, изумляясь сама, откуда у ней берутся такие звуки и фразы порусски.
   -- Вам что же до этого за дело -- спросил совсем грубо Шеломов и встал против нее, посреди дороги.
   -- В первый раз вижу такое создание, как вы, -- сказала она и сложила на груди руки. Смотрю на вас, и мне невыносимо жаль вашей несчастной матери. Как можно было рваться к такому сыну! Но я прошу вас сказать мне сейчас и не лгать: когда вы уезжаете из Ялты?
   -- Коли это вас так интересует -- дней через пять собираемся.
   -- Вы ведь не пустите к себе мать вашу в Москве? Или где вы будете там жить.
   -- К чему же это? Там отец с моей мачехой. Там вся родня моей невесты. Чужая женщина, и с такими еще слабостями. Страшное дело!
   -- Благодарю вас. Вы можете ехать, я вас больше не удерживаю.
   Шеломов поклонился, вскочил в седло и вдруг разхохотался, звонко, на всю дорогу. Смех звучал школьнически.

XLIII

   Усманская нашла Прежневу на лесенке, еле живую. Она прилегла и вытянула вверх голову, желая слышать хоть топот лошади. С трудом можно было увести ее в комнату и уложить на постель. Вместо слез, криков или горьких жалоб, она увидала у ней ее блаженную улыбку, сладко блуждающие зрачки; а голос был убитый, но мечтательный, уносящийся куда-то...
   -- Ничего... Я счастлива,..-- говорила она.-- Какой красавец!.. Ведь правда?.. Не сердитесь на него.., милая... Я сама виновата. Он так добр. Сейчас хотела помочь мне.
   Возражать было бы слишком жестоко. Но и обманывать ее она не хотела, считала еще опаснее.
   -- Лидия Никаноровна, забудьте вашего сына. Он так воспитан, что не может сойтись с вами.
   -- Это будет, это будет...-- повторяла Прежнева. -- Я ничего не требую. Вот видите, как у меня на сердце, ангелы поют... Не нужно ничего. И... отрады моей не прошу у вас... Он отца любит: но я его увижу... А кто мне помешает в Москве?.. Его невеста добрая... Он сам говорил.
   -- Вы радуетесь его женитьбе на миллионщице-купчихе?
   -- Как же не влюбиться в него?
   -- Но он-то...
   И тут опять Усманская не договорила.
   На Прежневу нашло затемнение. Она продолжала быть в экстазе. Про свою тайну, свидание с Сапиентовой, надежды и планы Усманская не могла говорить с этой женщиной, дошедшей до какого-то бреда на-яву. Да и не хотелось ей теперь изливаться никому -- будь у ней хоть подруга ее лет, возстань из гроба ее сестра Лили. Одного человека она спросила бы -- Гущина. Может-быть, он в состоянии сказать ей наверно то, чего не знала Сапиентова. С ним она способна заговорить и о воспитательном доме.
   Прежнева заснула.
   "Нужно ли так жалеть ее? -- подумала Усманская, села в кресло и опустила голову, ослабленную пятичасовой болью. -- Живет в мире призраков. И такой сын может быть и у меня", -- прибавила она и содрогнулась.

XLIV

   Подходил день отъезда Усманских. Дочь ни в чем не противоречила матери; но Ольга Евграфовна не могла снаряжаться в путь, не перебрав опять всего, что ее раздражало в течение глупо проведенного сезона. Не совсем спокойно ждала Марья Денисовна приезда профессора Сапиентова в гости к Гушину, и сама об этом не спрашивала Павла Павловича. Но раз, встретившись с нею на берегу, он попенял на то, что Сапиентов обманул его, посулил быть и уехал слишком поспешно в Москву.
   -- Вы когда? -- спросила Усманская.
   -- Да вот и мне пора. Буся моя сюда не приедет; она вернется с знакомыми прямо домой, а купаться будет в Немецком море.
   -- А скит?
   -- Скитницы вас ждут. Право, перед отъездом, побывайте у них, заставьте Катерину Яковлевну разсказать вам, как она ушла из дому. Это придаст вам бодрости.
   -- Разве я похожа на боязливую?
   Вопрос этот Марья Денисовна задала веселой нотой.
   -- На что-то вы решились -- это верно, -- в тон ей ответил Гущин.
   -- Решилась, -- повторила она.
   -- Отлично! -- вскричал он и протянул ей руку.
   -- Павел Павлыч, -- заговорила она тише и серьезнее, -- может-быть, придется придти к вам за чем-нибудь... вы не отделаетесь фразой... нет?
   -- Что вы, Бог с вами!..
   Но больше она ничего ему не сказала. Ее наполняло упорное желание все сделать самой, тихо, безвестно, без сочувствий и сожалений. Больше и не следовало говорить с ним, чтоб не позволить себе чего-нибудь лишнего. Всякая нескромность была бы хвастовством, бравадой. То, что ее ждало там... в Москве, не требует болтовни и чувствительных откровенностей.
   -- Мы еще не прощались? -- спросил Гущин, когда она уходила.
   -- Едем мы в среду.
   -- Позволите принести вам букет!
   -- Merci... лучше без цветов. Это может раздражить maman. Она, ведь, знает, что вы не жених. Что же дразнить?
   Они оба разсмеялись и еще раз пожали друг другу руку.
   -- А верхом мы так и не ездили! -- крикнул ей Гущин, отойдя шагов на тридцать.
   -- И никогда не буду ездить!
   -- Что так?
   Она только махнула рукой.

XLV

   Скитинцы действительно поджидали "барышню" -- так они называли Усманскую в разговорах с Гущиным. Он зашел сказать им, что она придет с ними проститься, и просил Катерину Яковлевну "подбодрить ее" своим примером, исторей всей своей жизни.
   -- В барышне, -- говорил он, благодушно улыбалсь, -- проснулся протест. Она, кажется, совсем готова сделать решительный шаг,
   В фантазии Павла Павлыча развивалась уже картина тайных стремлений светской девицы к науке, к самостоятельному труду. Вот она исчезает из родительского дома, переходит границу, друзья поддерживают ее, и первые два семестра она страстно отдается занятиям; кто-нибудь тронет сердце матери, мать смягчается и даст ей средства кончить курс. Она -- доктор парижского университета, как та русская девушка, которую чествовал весь факультет и, во главе, знаменитый Шарко... У ней сейчас же практика, газеты кричат о ней, зарабатывает она до сорока тысяч франков. Мать приезжает к ней и преклоняется перед ее талантом и силой души. Разные русские барыни делают ей визиты, ухаживают за ней, приезжают за советами, дожидаются в ее приемном салоне, где их поражает роскошь обстановки. И он заедет к ней, уже пожилым человеком, как к доброй знакомой, порадуется ее торжеству, станет сначала звать ее домой, а потом согласится, что не из чего ей покидать столицу мира, где так скоро признали ее талант и дали ей всесветную известность. Пускай то общество, которое замораживало ее порывания, почувствует, что оно недостойно никаких жертв...
   Долго мечтал Павел Павлыч за Марью Денисовну, когда лежал перед обедом, на пледе, в кипарисной рощице, в промежутках между чтением ангийской книжки по обычному праву. И то, что он читал, нравилось ему, и великодушные думы о девушке, куда присасывалась частичка, сознания превосходства мужчины, пробившего себе дорогу, вливали в него особое возбуждение и давали ему полноту жизненного пульса. Голова содействовала желудку. Аппетит после купанья, верховой езды, чтения и дум удвоился. За общим столом Павел Павлыч выпьет свою бутылку рислинга, повторит второго кушанья, закурит сигару и пойдет отдохнуть на галлерею в качающемся кресле после веселого разговора с девицами и дамами. Ему тогда так хорошо! Он забывает даже, что через две недели надо взойти на кафедру и состроить серьезное лицо, и в который уже раз произносить громогласно:
   -- Милостивые государи!..

XLVI

   -- Так вот-с, -- разсказывала Усманской Катерина Яковлевна у стола, где Котик опять наставил всякой всячины, -- латинский язык для меня был -- все... у других под подушкой роман, а у меня -- грамматика. Мать ни о чем, конечно, не догадывалась. Никуда меня -- без компаньонки или ливрейного лакея. А грамматику Цумфта я все-таки купила в гостином дворе и не разставалась с ней, как Котик не разстается с своимпутником жизни".
   -- Спутник жизни?.. -- переспросила Марья Денисовна.
   -- Котик! Покажи ей своего "Спутника".
   -- Сейчас! -- крикнула Захарова из комнаты и выбежала с толстой книгой в руке. -- Вот, посмотрите, тут все есть.
   На первом листе стояло заглавие: "Спутник жизни".
   -- Московского производства, указала Катерина Яковлевна на то, где отпечатана книга. -- Всю мудрость Котик оттуда черпает.
   -- А как же? -- перебила Захарова. И по астрономии все есть, и по истории, и как простоквашу делать!.. Катя, больше не нужно?.. У меня сще много дела.
   -- Ступай и уноси своего "Спутника".
   Катерина Яковлевна закурила папироску и, нагнувшись над столом, продолжала в том же веселом тоне:
   -- Когда все подготовили мне добрые люди, подошел день каких-то именин. Я с утра была в туалете, маме нездоровилось. Послала она меня к тетке, чтобы с ней делать визиты. Я, как была в платье из фая, в бархатной шубке с соболями, прямо и очутилась на большой дороге... беглянкой... Какие на мне были Juwelen (фр.: драгоценности) -- продала; а в пять часов сидела, уже в третьем классе варшавской дороги. И тут... ха-ха!.. препотешная подробность... Подходит ко мне какая-то дама, спрашивает: до какого города я еду... и просит взять под свой присмотр двух барышень, отправляющихся в первый раз в жизни в Вильну.
   Разсказ был подробный. Переходить через границу, не имея паспорта, приходилось по болоту, в легких ботинках, в туман; не обошлось без тревоги -- пограничный стражник стрелял в нее. Но через два дня беглянка была уже на месте, а через полгода мать приехала к ней на свидание. Семь лет работ в университетах и поездках с научной целью пронеслись точно семь недель. Давно у ней степень доктора, родители умерли, примиренные с нею, хоть и жалели про себя, что она променяла хорошую партию на латынь и всякую другую ученость. И не верится ей самой, что она когда-то танцовала на балах, рядили ее в цветы, декольтировали, прочили за флигель-адъютантов... у них с Котиком теперь по два летних, да по два зимних платья; у ней сундук книг; а у Котика -- ее "Спутник", где и астрономия, и простокваша.

XLVII

   Слушала Марья Денисовна и спрашизала себя: почему же этот разсказ не говорит ей, как будто, ничего нового? Разве она сама испытала что-нибудь похожее на это? Ведь Катерина Яковлевна была настоящая светская барышня, из знатного дома, воспиталась под строгим надзором, в воздухе, переполненном предразсудками. Чего стоило решиться бежать в визитном туалете, без перемены белья, с сорока рублями, в глухую осень? Это ли не смелость и не выдержка?
   Но сама она уже не нуждалась в таком примере. Павел Павлыч напрасно хлопотал о такой "притче". Она не побежит за границу, в нее не будут стрелять, она не станет учиться по-латыни, не приобретет степени доктора и не будет жить потом жизнью ученого. То, что она сделает, будет проще, безвестнее и гораздо "ужаснее" для дочери генеральши Усманской. Она будет кормить и воспитывать своего сына, --больше ничего.
   -- Кушайте, -- пропел, над ее головой ласковый голос Захаровой. -- Вот и крендельки. Если понравятся... я еще испеку.
   Вот такой, как этот Котик, она желает быть: уметь все варить и печь, хлопотать и ухаживать. И чтобы домовитость шла рука об руку с работой вне дома.
   Она горячо поцеловала, Захарову, а потом и ее сожительницу.
   -- Ну, что ж? -- спросила ее Катерина Яковлевна после большой паузы. -- Если в самом деле вас нужно переправить...
   -- Нет, мне за границей нечего делать.
   -- Как так? А Павел Павлович нам наговорил тут...
   -- Он своим воображением...
   -- Так, так! Слышишь, Котик! Вот и тебя он по-своему идеализирует, а ты и размякла. Стало, внутри отечества останетесь? -- обратилась она опять к Усманской, --А все же, если решились с домашним рабством покончить...
   -- Позвольте мне пока помолчать об этом, -- выговорила Усманская и крепко пожала ей руку. -- Это не от недостатка доверия...
   -- Понятное дело! Вы в Питере будете?
   -- Еще не знаю... может, попаду и туда.
   -- Нас там найдете. Вы когда отсюда?
   -- Послезавтра.
   -- Слышишь, Котик! Она вам сюрприз на дорогу готовит. Только смотрите -- не увлекайтесь, а то в лоск желудок испортите.
   -- Ах, Катя!. Кто тебе, позволил... болтать? Это ужасно!
   Захарова вся затрепетала, и даже, убегая, погрозила пальцем своему другу.
   Катерина Яковлевна проводила Усминскую до подъема в гору.

XLVIII

   Прежнева получила из Ялты письмо от сына.
   "Предупреждаю вас,-- писал он,-- что я с сегодняшнего дня в Ялте болыше не нахожусь; а в Москве -- куда я еду с невестой моей -- не могу для вас ничего предпринять и вообще вмешиваться в старые дела. Меня прошу не безпокоить по причинам, которые я вам доподлиино объяснял. Напраслины на себя не могу говорить и чувств иметь к вам, как к матери. От из-лишних же разстройств буду всячески остерегаться.

Владимир Шеломов".

   Когда Марья Денисовна пришла к ней проститься, Прежнева сначала глядела на нее блуждающими глазами, ничего не слушала, только громко вздыхала; а потом упала перед ней на колени и стала упрашивать возвратить ей то, что одно помогает забывать все ее муки.
   -- Вы не получите этого! -- горячо ответила Усманская.
   Чувство прежней жалости к Прежневой прошло в ней. Эта женщина скорее тяготила ее; но все-таки она не хотела возвращать ей отравы.
   -- Ведь я достану же -- начала ее уговаривать Прежнева более связным языком. -- Каждый доктор мне пропишет; у меня рецепт есть.
   -- Рецепт? -- переспросила Усманская.
   -- Ей-Богу, есть... И пошлю в Ялту.. Но это целые сутки... Я не могу, не могу!
   Она стала ползать на коленях и просить.
   -- Отдайте! Вы не имеете права!. Это хуже чем ограбить... Отдайте!
   Надо было прекратить сцену. Через час она принесла ей сверток; он так и пролежал у ней в кармане другого платья.
   -- Где же вы будете жить? -- спросила она, уходя.
   Ей стало стыдно своей сухости. Жалость опять прокралась в сердце.
   -- Здесь останусь... здесь... здесь..-- повторяла Прежнева, качая головой.
   Она уже успела впрыснуть себе, и блаженная улыбка заблуждала на губах; а в правой руке уже торчала какая-то ветка.
   -- Не ищите его больше, -- сказала ей Усманская, как старшие говорят детям.
   -- Видела.. Красавец!.. Миллионщица невеста. Вот какого родила... Сама кормила... Сама!..
   Что же было с ней делать? Душная комнатка, как гроб, начала теснить Марью Денисовну. Она поцеловала Прежневу, сделав над собой усилие.
   Та даже не спросила, куда она едет.

XLIX

   После бурливого дня -- самые смелые купальщицы не решались идти в воду -- замирала мягкая вечерняя заря. На том самом камне, где с Усманской произошел перелом, она не сидела, а стояла и прощалась с морем. Незаметно полюбила она его. С ним, с этой многоцветной зыбыю, связаны были для нее никогда еще не испытанные чувства...
   Глядела она на отблеск заката -- солице скрылось за утесом -- и жалела. что нет на этом прибрежье таких закатов солнца, как в северной Франции, Вспомнила она один вечер в Нормандии.
   Сначала половина неба была, темно-фиолетовая и совсем заволокла солнце, Оно выглянуло щелью в виде треугольника. Щель все делалась больше, и рубиновый шар выплыл и встал посредине закруглившегося облака.
   Они сидели с сестрой Лили, на "plage" (фр.: пляж), в соломенной будочке и любовались. И когда она сравнила цвет солнца с рубином, то Лили вздохнула по-институтски и выговорила:
   -- Настоящйй, настоящий рубин!
   Потом облако растаяло. Рубниновый шар пустил от себя, через широкий рукав молочной полосы, поток лавы, в роде столба, такого же цвета, только с огненными краями. Поток этот всплывал в поперечную зыбь, лиловую, с розовыми сверкающими нитями.
   -- Так в балетах бывает! -- сравнила Лили.
   Как живо ей это предетавилось теперь, минуту разставанья с местами, откуда она едет другою. Лили погибла в воде потому только, что недостало духу сказать матери:
   -- Я не хочу быть проданной этому противиному генералу, не хочу!..
   А вотъ она не бросится в море теперь, не бросилась бы, если б весь этот лечебный табльд'от узнал, что она около пяти лет тому назад сделалась матерью. Не стала бы она показывать всем своего ребенка и хвастаться им, но и хорониться от всех не стала бы. И будь жива Лили, она сумела бы и ее настроить так, чтоб переменить свою долю на что-нибудь иное...
   Тихо шла она по берегу, переступая по камешкам. Несколько гладких кремней, красивых, с крапинками, она выбрала и взяла с собой. По дороге она глазами прощалась со всей природой. Такого чувства у ней прежде не было. Останься она одна, на свободе -- она зажила бы с этой природой в любви и единении. Когда-нибудь -- вернется она сюда, и не одна, с мальчиком; поведет его на высоты, будет ему разсказывать про все, о чем он ее только станет разспрашивать.
   О Володе Шеломове она и забыла. И мать его не представилась ей в эту минуту.

L

   -- Вот где вы! -- вызвал ее из раздумья возглас Гущина.
   Это было на том самом месте, где они говорили, в первый раз, по-другому.
   -- Шла с вами прощаться, -- сказала Усманская и протянула ему руку.
   -- То-то! Грешно было бы уехать тайком.
   Глаза его ласково оглядывали ее. Точно он ее снаряжал в путь -- под своим благословением, и покровительством. Она чуть заметно усмехнулась от этой мысли. Припомнилось ей их, возвращение, ночью, под руку. Сущность не изменилась. Как тогда, так и теперь, Павел Павлыч смотрел на нее взглядом мужчины, которому кажется, что он видит ее насквозь и готов оказать ей поддержку, если она исправится: а настоящей-то правды он не знал, -- не только ее прошедшего, ее девичьяго проступка, но и того, кто она такая теперь, что перебывало в ее душе. Она чувствовала себя гораздо старше его. Этот добрый Гущин только еще тешился жизнью, а она уже собралась нести свой крест.
   "Что бы ты мне ни сказал, думала она, -- я все это знаю, и не туда пойду, куда ты думаешь".
   Но она не обижалась тоном Гущина. Пускай его тешится! Он добрый и чистенький человек, Встреча с ним, когда она начнет жить по-другому, будет ей приятна. Это сказалось в ее прощальных словах и новом рукопожатии. Гущин пошел с ней и все говорил о будущем русских женщин, доказывал, -- хотя она и не спорила, -- что нравственность не будет ничего значит до тех пор, пока женщина радикально не добьется всех прав на труд. Она слушала его и соображала:
   "Только бы мне в каком-нибудь занятии получать хоть тридцать рублей в месяц, при готовом содержании,-- я воспитаю его непременно!"
   Быть-может, придется попросить протекции и у Павла Павлыча... Как-то он тогда заговорит с ней? Не барышня в модном туалете, которую здесь все считают "аристократкой", а безвестная девушка с ребенком, евушка-мать", -- "fille-mere", -- подумала она по-французски, нищая, разорвавшая с тем, что мать ее одно только и считала "обществом"?
   И тут вспомнилась ей Прежнева. У той ведь все-таки есть кусок хлеба. Но порывы и упования всей ее жизни -- во что они воплотились? В купеческого "Альфонса", в бездушного мальчишку, которого можно задушить своими руками -- до такой степени он гадок!..
   Все могло случиться и с ней...

LI

   Раньше, чем в то утро, когда они ездила в Алупку, коляска ждала у изгороди. Подрядили опять Николая. Ольга Евграфовна сама торговалась, и торги заняли два дня. Денег было совсем на исходе. Дочь предлагала ехать на пароходе; но в Ялте случился сильный прибой, прошел слух, что убило даже приезжего барина, старика, ударив его о столб купальни. Один пароход из Севастополя сильно запоздал. Страх качки и бури не давал покоя Ольге Евграфовне. Когда она уговорилась с Николаем за шестнадцать рублей -- опять довольно дешево -- и дала задаток, то всю ночь не спала от мысли, что этот цыган, где-нибудь, сталкнувшись с шайкой разбойников, зарежет ее или по меньшей мере ограбит.
   --` Ведь вырезали же здесь целую фамилию,-- говорила она дочери, -- и до сих пор не могут найти злодеев.
   -- Тогда поедем на пароходе.
   Но от слова "пароход" Ольга Евграфовна сердилась и кричала, что не дело ее дочери распоряжаться и умничать.
   На все эти выходки Марья Денисовна не давала никакого отпора. Такая кротость, минутами смущала мать, и она начинала тогда думать: не замышляет ли дочь чего-нибудь... еели не ограбить ее, то произвести "une indignite" (фр.: унижение).
   На такой мысли она останавливалась не подолгу. В ней притуплялась уже прежняя рьяность матери-свахи. Смутно она уже допускала, что, может-быть, оно и лучше так -- предоставить на волю Божию и позволить "девке на возрасте" промыслить себе самой мужа.
   В пять часовь она уже умывалась, охая и жалуясь через перегородку на то, что всю ночь она не сомкнула век. Укладывание еще не было, однако, кончено. Хозяйку разбудили. Марья Денисовна напомнила матери, что лучше бы было заплатить по счету с вечера; но получила в ответ:
   -- Вот еще какие нежности!.. C'est une hotelerie, rein de plus! (фр.: Это отель, не более того!).
   Поднялась только для них и вся прислуга. Насилу дочь уговорила Ольгу Евграфовну дать хоть по два двугривенных человеку и горничной.
   Сундуки уже были вынесены. Николай возился около них с лакеем, когда к калитке изгороди подошла Русанова со своим другом. Марья Денисовна увидала их.
   -- Qui est ce? (фр.: Это кто?)-- спросила строго Ольга Евграфовна.
   -- De tres bonnes personnes, (фр.: Очень хорошие люди) -- ответила она и пошла к ним навстречу,
   Захарова держала в руках сверток, в газетной бумаге, краснела и часто вскидывала ресницами.
   -- Вот он, сюрприз-то! -- показала рукой Русанова. -- Перепелов сама изжарила. Жирные-прежирные!..
   -- Не бойтесь, она всегда пугает, -- перебила, Захарова и обеими руками подала ей пакет,
   -- Marie! -- позвала Ольга Евграфовна.
   -- Тс! начальство! -- шепнула дурачливо Русанова. -- Доброго пути, и в Питере нас не забывайте.
   Торопливо поцеловались они с нею и побежали по аллее, обернулись шагах в десяти, и каждая махнула платком.
   Сверток был очень тяжел и от него превкусно пахло.

LII

   По холодку они ехали не много. Солнце все ярче пригревало; но жар не томил. Что-то такое ворчала Ольга Евграфовна, но что -- дочь ее не могла бы ни повторить, ни вспомнить. Всю дорогу, до Байдарских ворот, она не отрывала глаз от моря, скал и зеленых спусков. Никакой тоски, тревоги, страха или сомнения она не испытывала. Так должны идти на бой новобранцы. Весело, хоть и знаешь, что впереди не одна смерть -- наповал, а чаще увеченье, зияющие раны, гангрена, мученья операций, зараза госпиталей, агония с страшным бредом... Уже за одно это она благодарила все: и ласковое небо, откуда три недели не лило хмурого дождя, и еще более радостную, многоцветную воду, и скалы, и деревья, и воздух, и Ялту, оставшуюся позади, и Алупку, и всех, с кем судьба столкнула ее. Даже того пошлого офицера благодарила она за внезапную встречу. Без него она возвращалась бы с матерью такой же озлобленной рабыней, без просвета в будущем, с медным пятаком вместо сердца, живым трупом.
   -- Байдары! -- крикнул Николай, и указал вдали ворота, когда они миновали туннель.
   Ей стало жаль разстаться с дорогой по приморской выси.
   Ольга Евграфовна выбранила пыль и прибавила с подергиванием плеч:
   -- Si jamais je mets le pied dans ce pays bete! (фр.: Если я когда-нибудь окажусь в этой глупой стране!).
   Остановились они на станции по ту сторону ворот. Николай почти требовал остановки в самих Байдарах, так как получал там в трактире даровой корм, но Ольга Евграфовна сообразила, что тут казенная станция, и все будет дешевле, и закричала на него. Дочь должна была ее поддержать.
   На станции нашелся обед: но они спросили себе только борщу. Сверток Котика вмещал в себе, кроме сдобного хлеба, лепешек, груш, целый десяток жареных, чрезвычайно жирных перепелов.
   С жадностью накинулась на них Ольга Евграфовна.
   Дочь заметила ей:
   -- Prenez garde, maman. (фр.: Берегись, мама.).
   Та, конечно, не послушалась и съела пять штук и пожелала соснуть, Молодой смотритель ходил с Марьей Денисовной в горы -- показывать ей пещеру, переводил ее с камня на камень в одном опасном месте: она крепилась и ни разу даже не вскрикнула. Вернулись они -- Ольга Евграфовна еще спала. Но не успела мать сесть в коляску, как ее замутило от перепелов, и всю дорогу она ныла и повертывалась с боку на бок, заставляла останавливаться и кончила бранью, уверяя, что ее "отравили с намерением".
   Среди этого шумного вздора катился экипаж по тихим отлогостям, миновал и поле с памятником Инкерманскому делу, засветло был уже верстах в двенадцати от Севастополя; а мимо Георгиевского монастыря проехал когда начало смеркаться.
   -- Quelle possiere! (фр.: Какая собственность!) -- дала окрик на пыль Ольга Евграфовна.
   И Марья Денисовна закрыла на минуту глаза. По обе стороны пошли белесоватые груды камней, заборы, развалины домов.
   -- Севастополь! -- объявил Николай и ударил по лошадям.

LIII

   В полутемноте, на ступенях Графской пристани, сидела Марья Денисовна. Мать должна была лечь сейчас же по приезде в отель, и когда она успокоилась -- можно было пойти погулять. Сна совсем не было.
   Внизу разбросаны фонари в доках, на пароходах, в бухте, на железной дороге. Чуть проглядывает и месяц сквозь тусклое пятно облаков; но при блеске звезд можно было разсмотреть на холме обнаженный остов длинного здания и черную статую во весь рост на высоком пьедестале... Кругом шли тихие разговоры гуляющих.
   Она закрыла глаза. На нее нашло в этом разрушенном городе, с его пылью, грудами камней, тишиной, унынием расплывающихся улиц и въездов -- настроение, неизведанное по своей не то сладкой, не то сосущей грусти. Особенно тут, на этих ступенях.
   Становилось уже поздно. Она поднялась под портиком, пошла по тротуару с запыленными акациями, мимо ярко освещенных фруктовых лавок. Но цветные пятна груш, винограда, яблок, слив не веселили понурой площади, расходившейся в три стороны. Около отеля она наткнулась на что-то.
   Нищий, татарин-калека с подогнутыми ногами, ползая на руках, попросил у ней милостыни -- у ней не было ничего. Она поспешно перешла наискосок через площадь, туда, где подъем на бульвар с воротами и лестницей. Неровные плиты говорили также о разрушении. Поднялась она к памятнику и села на первую скамейку. Город замер. Ощущение каменной могилы нашло на нее. Никогда она не думала, во всю свою жизнь барышни, о том, что было здесь... Сотни тысяч смертей... Смутно она что-то слыхала от брата. Читала какие-то разсказы. Имя русского писателя пришло ей на память.
   Ей стало стыдно. Еще утром она чуть не сравнивала себя с героями, идущими на бой.
   Где-то внизу, в трактирном садике, вдруг забренчала арфа и хриплый детский голос затянул "Стрелочка". А по всем улицам и съездам, на площади и на бульваре; за ее спиной чуть видимая белая пыль крутила и лезла в глаза.
   Девушка застыла в немой и строгой думе.
   Она еще больше знала теперь, для чего ей жить и куда идти.
   
   1884 г.

-----------------------------------------

   Источник текста:  Собрание романов, повестей, рассказов: в 12 т.
   СПб.: Издание А. Ф. Маркса, 1897г. Том 2, стр. 3-121.
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru