Боборыкин Петр Дмитриевич
Закон жизни
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Боборыкин Петр Дмитриевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1903
Обновлено: 29/07/2025. 151k.
Статистика.
Повесть
:
Проза
Романы и повести
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Повесть.
Текст издания: журнал "Вестник Европы", 1903 г. кн. I (январь), стр. 38--106.
Закон жизни
Повесть
I
Швейцар остановил на лестнице жильца одной из квартир третьего этажа.
-- Барыня уехавши, Владимир Сергеич, и приказали доложить, что к обеду могут и не попасть-с...
-- Почему?
-- У госпожи Штарк заболела дочка. Сюда остальных детей перевезут, чтобы, значит, не заразились...
-- Что же такое?
-- Слышно -- дифтерит.
Ясонов слегка поморщился.
-- Хорошо!
Он стал подниматься выше, подбирая полы своей шинели с бобровым воротником. В шляпе-цилиндре, он смотрелся мужчиной очень большого роста. Худощавое, интересное лицо, с красивой русой бородой и тонким продолговатым носом, выступало из-под стоячего воротника.
Он и в теле был худощав и поднимался по ступенькам живо, походкой еще совсем молодого человека; а ему давно уже за тридцать.
У своей квартиры он еще раз позвонил: на нижний звонок швейцара что-то не отпирали.
Отворила кухарка, а не горничная.
Он этого не любил.
-- А где Паша? --спросил он.
-- В комнатах убирает, -- ответила кухарка, солидная пожилая женщина, немного хмурого лица.
-- А-а!
Ясонов отдал ей шинель и, по боковому корридорчику, прошел к себе в кабинет.
Ему сейчас же сделалось не по себе.
"Ведь это -- целая пертурбация!" -- подумал он именно этим словом.
"Пертурбация"!
Это выбьет его из колеи -- неизвестно, на сколько времени...
Полчаса назад он распрощался с своей аудиторией под дружный взрыв рукоплесканий.
Редко был он в таком ударе. Все выливалось в яркую, изящную форму. Никакой неловкости, никакого искания слов, что еще недавно с ним бывало от неизбежного волнения, как только поднимается на кафедру.
Читает он уже третий год, любим слушателями, а все еще не может освободиться от нервности.
Но сегодня он, уже через каких-нибудь десять минут, вполне владел собою.
Особенно удалось ему изложение одной системы. Это была импровизация. По конспекту лекции, он должен был изложить эту систему гораздо кратче; но ему, во время самой лекции, пришли новые подробности, и он подцветил ими характеристику не только мыслителя, но и человека.
Никогда он не возвращался домой, после лекции, в таком молодом, бодрящем настроении, как сегодня.
И заранее смаковал то, как он, перед обедом, немножко отдохнет в кабинете, так, минут двадцать -- не больше; потом просмотрит газеты -- он утром их не читал -- и в пять часов сядет за стол с своей Леной.
И вдруг все это пойдет вверх дном!..
Ясонов, войдя в кабинет, весь обставленный красивыми книжными шкафами, -- окнами на двор, -- аккуратно разделся тут же; повесил фрачную пару в платяной шкаф, в маленькой угловой уборной, надел домашний костюм.
Прилечь на диван -- как он всегда делал -- ему что-то не хотелось. Он несколько раз прошелся по довольно просторному кабинету, потирая руки -- жест, являвшийся у него непроизвольно, всякий раз, если что-нибудь выйдет неожиданное, нарушающее его привычки или плавное течение мыслей.
Сумерки уже сгущались. Он прикоснулся к кнопке. Над письменным столом зажглись мгновенно три лампочки.
К столу он не присел, а продолжал ходить маленькими шагами, поглядывая на стол, на шкафы, на всю обстановку.
С какой любовью, с какими заботами все это было выбрано, куплено, разставлено и разложено, за последние три года, в этой квартире, куда они -- молодые -- въехали после обязательной заграничной поездки.
Он не коллекционер, не библиофил, у него нет никакой мании по этой части; но всегда, со студенческих годов, у него была заботливость о своих книгах, о письменном столе, всяких "принадлежностях", об уютном кабинете и разных видах холостого комфорта во всем, что его умственный режим и те наслаждения, какие дает тихая, но спорая работа в красиво и удобно обставленном кабинете.
После обеда он не отдыхает. Почти каждый день жена садится за пианино, и под ее милую -- хотя и не виртуозную -- игру он ходит по гостиной и думает.
Думает -- не зря, не отрывками, а по известной программе. У него всегда есть готовый сюжет: или завтрашняя лекция, или глава книги -- его докторская диссертация, -- а то так вопрос, всплывающий по поводу чего-нибудь, прочитанного накануне, или утром, в те самые часы, которыми он всего сильнее дорожит.
Но как же теперь быть?
Ведь если швейцар не напутал, то сюда, в их квартиру, ввалятся целых двое детей и, конечно, с их бонной, немкой.
Если заболела девочка, то это будут двое мальчиков --шести и четырех лет. Они очень балованные, шумные; кажется, меньшой -- плакса?
И где же их поместит Лена?
Конечно, в спальне! Больше некуда.
А сама должна будет перейти спать в свой тесный, крохотный будуарчик. Ему придется ночевать здесь, на турецком диване.
Спальня -- просторная, с двумя кроватями. На одной будет спать бонна, на другой -- оба крикуна.
И утром, когда он -- в полнейшей тишине, работал здесь, с восьми часов утра -- мальчишки будут болтать, куксить или реветь, или бегать и стучать чем попало.
Дети встают рано, часов в семь; поднимется и бонна.
А кабинет его -- через узкий коридорчик -- дверь в дверь, против спальной.
Владимир Сергеевич стал нервно щелкать пальцами, что с ним бывает очень редко. Он привык, с отроческих лет, сдерживать себя, "презирать" всякую распущенность и, не считая себя нисколько "себялюбцем", также искренно презирать всякую излишнюю нервность, а еще более напускную чувствительность.
Как же это Лена так распорядилась, даже не дождавшись его возвращения?
Это ему решительно не понравилось.
Она -- вполне самостоятельная личность -- во всем --это так; но тут дело идет не об одной ее личности.
Их двое -- муж и жена -- два равноправных существа!
У каждого -- своя свобода и свои права на известные условия разумного и "целесообразного" существования.
Разве он -- хоть и считается по закону главой семьи и хозяином квартиры, собственником двух третей всей обстановки -- способен был бы в чем-нибудь распорядиться и за нее, не получив ее согласия?
Тысячу раз -- нет!
У нее -- свои знакомые; у него -- свои, кроме некоторых общих.
Никогда и ни под каким видом не навяжет он ей нового знакомого, не то что уже против ее желания; но и тогда, если это лицо не произвело на нее неприятного впечатления.
Вот идет третий год, как они женаты; но он не помнит, чтобы когда-либо привел, не предупредив ее, обедать даже кого-нибудь из своих теперешних коллег или школьных товарищей.
Правда и то, что и Лена вела себя по той же программе.
Она даже педантична по этой части. Если ей случается, невзначай, или по разсеянности, вскрыть письмо, адресованное ему, -- она приносит его с извинением.
Не даром же она слывет "заядлой" поборницей полной взаимной свободы и независимости.
Владимир Сергеевич начал чувствовать, что он полегонечку раздражается.
Ему захотелось узнать -- в чем тут дело. Горничная Паша, бойкая и смышлёная "интеллигентка" -- так они ее звали с Леной -- все ему толково разяснит.
Он заглянул сначала в столовую -- квадратную комнату, небольшую, нарядную, увешанную блюдами, с поставцом в русском стиле.
Столовая оказалась еще темной, а сейчас пробило половину пятого.
Он осветил ее. Стол не накрыт.
Это его ущемило.
-- Паша! -- крикнул он, приотворяя дверь в спальню.-- Вы здесь?
-- Здесь, барин.
-- Почему не накрыто к обеду?
Паша -- вся красная, с влажным лбом -- рослая, франтоватая девушка, в чепчике и шелковом фартуке -- показалась на пороге.
-- Простите Христа-ради, Владимир Сергеич! -- заговорила она, часто сыпля слова и несколько отдуваясь. -- Барыня кушать не будут. Ждут гостей... Вот, надо было все приготовить в спальне. Дети Аделаиды Федоровны и с мамзелью... приедут сейчас. И для барыни надо было все уставить в угловой. Простите! Я духом накрою вам. Елена Дмитриевна говорили -- их вам к обеду не ждать. Опоздают.
Значит, все это -- правда, и швейцар ничего не переврал.
Надо было смириться перед совершившимся фактом. Сейчас привезут тех крикунов -- и неизвестно, на сколько недель будет здесь -- "дым коромыслом ".
Он прошел в гостиную, но света не пускал, и в полутемноте стал ходить по этой очень красивой и модной комнате, отделанной белым, с нежно-палевой материей, по английским рисункам.
Лена не увлекается поветрием того, что зовут "modern style"; но она находит, что в архитектуре и отделке комнат стиль этот очень изящен и легок.
Стало быть, Лена не могла иначе поступить, как согласиться на перевоз тех мальчишек-крикунов в их квартиру.
Может быть, она сама предложила это своей кузине Штарк.
Эта Аделаида Федоровна -- двоюродная сестра Лены по матери -- всегда производила на нее "давление".
Так повелось еще с детства Лены. Они росли вместе. Адель на пять лет старше ее.
И еще гимназисткой Лена во всем подражала Адели. Та ей "импонировала" и своей рослой, теперь уже отяжелевшей фигурой, и тоном, и тем, как она умела себя поставить в семье, в классе, потом барышней-невестой, потом женой и хозяйкой своего салона и дамой-патронессой.
Муж ее -- полунемец по отцу -- хотя и "воитель" из "моментов", то-есть из ученых офицеров, и в подполковничьем чине, но Аделаида Федоровна вертит им и так, и этак. В доме она, безусловно, первый номер.
Лена могла бы, по всему складу своих идей, принципов и привычек -- держать себя посамостоятельнее. Но в том-то и дело, что в ней развито фамильное чувство.
Она дорожит своей умственной и социальной эмансипацией; а сама очень часто является "жертвой родового быта", как он давно уже прозвал ее.
Лена нашла это прозвище остроумным и верным: она сама способна подтрунивать над собою; но оно так! "Родовой быт" и то, что он же -- по Спенсеру -- назвал ее "обрядовым правительством", владеют ею, если не во всех мелочах жизни, то во всякий крупный момент -- вот в роде такого переселения мальчишек Адели к ним на неопределенное время.
Со стороны Адели довольно-таки безцеремонно было: соглашаться на предложение Лены, даже если та первая стала просить об этом.
Просить -- вряд-ли; но сказать сейчас же: "перевези их к нам " -- на это она весьма и весьма способна.
Штарки -- далеко не бедные люди, куда состоятельнее их обоих! Адель выходила замуж с порядочным капиталом. Муж --землевладелец, где-то в западном крае, и по должности у него хороший оклад.
А в довершение всего, они живут в казенной квартире!
Разве нельзя было отделить совсем девочку?.. У них там чуть не двенадцать комнат. Можно было бы изолировать больную.
Наконец -- поселить мальчиков с бонной в отеле! Они могли бы позволить себе такой расход. Каких-нибудь полтора-ста-двести рублей!..
Но он понимает -- почему так вышло.
Адель начала, конечно, причитать: "в гостиннице комнат никогда не проветривают; может быть, жил какой-нибудь грудной, если не тифозный"!
Сколько раз они с Леной возмущались этим жестоким эгоизмом нынешних матерей и отцов, этими барскими страхами жизни и смерти, по поводу всякого заболевания.
К счастью, ни его, ни ее так не держали. Матери и отцы любили их, -- оба они с Леной разом осиротели но тогда еще не было такого повального малодушия и жадного эгоизма охранительных мер.
А их отцы и матери, когда были детьми, знали еще менее такие порядки. Никогда их не выселяли из дому, при первом подозрении, что у Манечки или Петруши показалась в горле подозрительная краснота.
С каким сочувствием читали они суровые обличения такого "баловства" у автора "Плодов просвещения", и как они заливались смехом, когда смотрели ту сцену, где барыня впадает чуть не в истерику, при виде троих мужиков, из курской губернии, где появилась какая-то повальная болезнь.
И долго они говорили "макробы" вместо -- "микробы", как называет, в этой комедии, буфетчик, объясняющий мужикам, что это -- "такие козявки".
Вот теперь и Лена, и он -- жертвы барско-фамильного малодушия.
И это делается у завзятых "интеллигентов". Адель и ее муж -- ученый "момент" -- довольно-таки кичатся своим "умственным цензом", как выражается подполковник Штарк, говорящий не иначе, как книжным языком.
-- Пожалуйте кушать! -- окликнула Паша, показываясь в дверях гостиной. -- Простите... темень здесь какая.
-- Не надо освещать, -- довольно сухо отозвался Владимир Сергеевич, переходя, с горничной, в столовую, где, едва-ли не в первый раз, должен был обедать в одиночестве.
Борщок отзывался дымом, а ватрушка была сыровата.
Но он ничего не сказал -- у него было правило: не делать никаких замечаний прислуге по всему, что не касалось прямо его.
Он еще не кончил обеда, когда раздался сильный звонок.
-- Барыня! -- крикнула Паша, пробегая в переднюю.
"Вавилонское пленение начинается", -- подумал он, встал, кинул салфетку на стол и пошел в переднюю, ожидая, что "вся орава" ввалится сейчас же.
-- Лодя! Милый!.. Прости!
С этими словами бросилась к нему жена, не снимая шубы.
Лицо у нее было на небывалый лад возбуждено.
-- Ты уже знаешь? -- спросила она, положив руки на его плечи.
-- Да... Ты всех их привезла?
-- Нет, они сейчас будут... Надо их покормить. Паша! Скажите сейчас же Наталье. И три прибора... мальчикам и FrДulein, -- назвала она по-немецки бонну.
И, отведя мужа в угол, она в полголоса поспешно заговорила:
-- Ты понимаешь... я не могла отказать. Адель адски перепугана! Доктор сейчас же предписал вспрыски сывороткой.
-- Ты сама ей предложила? -- спросил Владимир Сергеевич, напирая на слово "ты".
-- Так вышло, .Лодя... Но больше двух недель это не продлится! Захватили сейчас же. Девочка крепкая... ты знаешь...
-- Знаю, -- выговорил он упавшим голосом.
Делать ей упреки он счел бы совершенно непозволительным.
Она и сама понимает: каково ему придется... особенно по утрам.
"Ананкэ" -- выговорил он мысленно по-гречески фатальное слово: рок!!
I
I
И только через три недели в квартире Леоновых водворилась тишина.
Кончилось "вавилонское пленение".
Елена Дмитриевна выдержала этот искус, снаружи, кротко и ласково, но с глазу на глаз с мужем, -- особенно когда стало уже заходить за полмесяца -- то полушутливо, то серьезно выражала и свое недовольство.
Сегодня они, в первый раз, обедали одни, в квартире, где все налажено по прежнему.
Но нашествие "юной орды" -- так называл Владимир Сергеевич -- оставило-таки по себе и материальные следы.
В будуаре Елены Дмитриевны меньшой мальчик "раскокал" ценную фарфоровую статуэтку, в спальне была порвана кружевная гардина и оказалось пятно на ковре. А один позолоченный стульчик и совсем развалился: они играли в поезд железной дороги и садились на тонкие ножки, поставив стул спинкой книзу.
Сердиться на шалунов -- безполезно. Елена Дмитриевна только раз, когда старший ударил чем-то о колпак лампы, сделала легкое замечание бонне.
Та -- сейчас же -- в слезы, и после того хозяйка уже ни во что не входила.
-- Уф! -- передохнул Ясонов, когда они, сидя один против другого, начинали обед.
-- Уф! -- повторила Елена Дмитриевна и прищурила свои большие карие глаза.
Глаза эти -- главная краса ее маленького, худого личика.
Ей пошел двадцать-седьмой год, а она все еще смотрит девочкой-подростком.
Такою полюбил ее муж, давно, когда она еще ходила в темно-коричневом платье выпускной гимназистки; а он уже приехал из Германии, куда был послан на казенный счет -- по своему предмету.
Она перестала рости по пятнадцатому году; так и осталась она маленькой, -- с чем помирилась, когда начали ей шить длинные платья.
Головка ее -- в темнорусых волнистых волосах -- сохранила все тот же девический склад и привычные повороты вправо и влево, которые так нравились Ясонову, да и теперь нравятся.
Лицо -- худое, но с здоровым, ровным, слегка розовым оттенком кожи; родимое пятно над правой губой, густые брови, придающия лицу что-то смелое и сильное; чудесные зубы, маленький рот и круглый подбородок -- и добрый, и настойчивый.
Для Ясонова Лена -- редкий "экземпляр", в котором "женственное -- "das Weibliche"
(нем. "Женское")
-- сложилось так характерно, а взяло так мало материи.
Вся она -- миниатюра; но всем своим "я" изображает собою "микрокосм"
(прим. порядок, мир, вселенная в философии, что означает "малый мир")
.
Уже в первый год их супружества, Лена любила шутить на ту тему, что вот он, такой длинный-длинный, с "коломенскую версту", и полюбил такую "фитюлю, как она.
И сегодня, после "нашествия иноплеменных", они сидят и радостно смотрят друг на друга.
Она не любит, когда кто-нибудь -- в том числе и ее кузина Адель -- намекнет на то, что она влюблена, до сих пор, в своего "благоверного".
Самое это прибауточное слово: "благоверный"-- ненавистно ей.
Но она -- несмотря на все "credo" самостоятельной женщины -- чувствует силу своей привязанности и считает это не рабством, не оковами, а большим счастьем; только не находит нужным об этом распространяться.
Владимир Сергеевич это знает и щадит ее щепетильность.
"Маленькие всегда с душком", -- повторяет он про себя; но этот "душок" и все ее "интересы" не мешают ей быть прекрасной женой, покладливой, деятельной, отличной хозяйкой, заботиться не только о том, что ему нужно, но и о своих туалетах.
Будь у нее больше времени -- она бы сама съумела отделать шляпку и скроить себе кофточку, и даже целое платье.
Опять она в своей "похожалке", которая к ней так идет. "Похожйлка" эта -- капот-платье -- в виде мешка, с кружевным борком, из мягкой толковой материи, с красивым рисунком по серовато-голубоватому фону.
И раньше они оба не долюбливали возни с детьми, того особенного захватывающего "обсахариванья" своих Манечек и Петруш потому только, что они -- их дети, того новейшего баловства, которое делает всякого "мальчишку" и "девчонку" домашними идолами, и готовит в будущем "уродов".
Как общественный деятель, Елена Дмитриевна, конечно, стояла за все, что нужно делать для детей, но не в этой домашней, буржуазно-барской форме.
В муже своем она нашла, по этой части, полнейшего сочувственника. Он к детям равнодушен, а с их инцидента еще строже относится к ним.
-- Знаешь, Лена, -- заговорил Владимир Сергеевич, принимаясь за второе блюдо: -- я как-то слышал, за границей, возглас одного брюзги-француза, насчет этих "ангелов". Ехал я из Парижа на море. И в нашем отделении ребенок, не русский, у кормилицы, при очень франтоватой матери, все время задавал концерт. Когда его унесли на какой-то станции, старик-брюзга, с красной ленточкой в петлице, передернул плечами и сказал вслух в виде афоризма: "il faut parquer les malades, les aliИnИs, les chiens et les enfants"!
(фр. нужно оставить больных, сумасшедших, собак и детей"!)
Оба разсмеялись.
-- Да, это великая обуза и помеха всему! -- убежденно и немного сдвинув брови, выговорила Лена.
И, сдержав себя, спокойнее и мягче продолжала:
-- Адель... была замечательная девушка...
-- Ты ею увлекалась, -- подсказал он.
-- Может быть, Лодя. Мы не станем этого касаться! Но согласись... она прямо выделялась из всех своих товарок. И вот, в каких-нибудь десять лет -- она только наседка. Ничто для нее не существует, кроме ее цыплят!
-- Однако она могла же их оставлять у нас целых три недели? Заезжала раз в три-четыре дня.
-- Потому что Мися --ее главный идол... Красавица!
-- Точно они ее, с этих лет, готовят в морганатические супруги какому-нибудь владетельному герцогу!
Лена взглянула на мужа.
Если он так язвительно шутит, значит ему пришлось, в эти три недели, слишком солоно.
Конечно! Другой бы, на его месте, поднял страшную бурю. Тем более, что он не долюбливает ни Адели, ни, в особенности, ее "момента", который, каждый день, жаловал к ним, и утром, и вечером, и ни разу не извинился, как следует, ни перед ним, ни перед Леной за такой несносный "постой" --точно будто так тому и быть следует.
И виновата -- она!
-- Ну, Лодя, милый! -- она протянула ему свою хорошенькую, совсем белую руку, без колец. -- Прости меня еще раз. Ничего такого больше не случится.
Помолчав, она добавила:
-- Как мать, Адель могла переполошиться. Но у Миси был вовсе не дифтерит... как следует; просто ангина с белыми пятнышками, а не с плёнками. От впрыскивания сыворотки ее только ударило в жар и усилило ее нервность... Со второй недели ни малейшей опасности не было!
-- А после того Аделаида Федоровна изволила продержать у нас своих баши-бузуков еще ровно двенадцать дней.
-- Ты тайно считал, Лодя?
-- Еще бы!
Они опять засмеялись, и Владимиру Сергеевичу сделалось немного совестно за свое недоброе чувство... Лена не меньше была выбита из колеи, чем он, а готова все забыть.
Правда, ему мешал шум, какой поднимали те "баши-бузуки", ранним утром; но на ней лежали все заботы по столу; она должна была присматривать и за бонной, и за детьми. Одни ванны для меньшого -- Ясонов прозвал его "Мамай"-- какая возня! А своей прислуги Аделаида Федоровна не соизволила отрядить -- все из-за преувеличенных страхов.
-- Это поучительно! -- сказала Лена, сделав свой милый поворот головы -- точно она смотрит вверх из окна.
Муж ее и ей самой, и своим близким знакомым, говаривал не раз, что поворот головы и взгляд Лены делают ее похожей на того из херувимов, который у Рафаэля, в Сикстинской Мадонне, смотрит вверх, подперев голову рукой.
-- Поучительно? -- повторил Ясонов.
-- Весьма! Во-первых, Лодя, я должна, наконец, признать, что ты глубоко прав... Во мне сидит пережиток родового быта. Никакого престижа Адель для меня не имеет, какова она теперь... не прежняя Адель Поморцева, а подполковница Штарк, супруга тошнейшего момента и мать трех идолов.
-- Распознала?
-- Распознала... Что делать?! Это -- как у мужиков... Быт --сильнее всего. Бывало, папа -- когда был мировым судьей -- читает им целое поучение о безумии: ухлопать на свадьбу сто рублей и больше, прямо разсердится. А они в ответ: "Как же не сыграть свадьбы, батюшка Митрий Лексеич... Помилосердствуй"!
Лена забавно подражала северному мужицкому говору на "он".
-- Так и ты?
-- Так и я!.. А во-вторых, --продолжала она так же весело:--я еще больше благословляю небо за то, что мы с тобой, Лодя, --закоренелые холостяки.
Это была их всегдашняя шутка.
Оба чувствовали себя "холостяками", хотя и жили душа в душу.
Но Владимир Сергеевич женился уже тридцатилетним мужчиной, со всеми привычками молодого ученого. И жизнь с женой -- в сущности -- мало изменила его. Про него уже никто бы не сказал: "Ясонов обабился".
Первая Елена Дмитриевна огорчилась бы этим страшно. Для нее мужчина должен оставаться личностью и в браке, хотя бы и в таком, где все основано на взаимной любви.
-- "Лодя любит меня, -- говорит она обыкновенно; но я для него -- совсем не божок, не кумир!.. Из-за любви ко мне он не поступится тем, что для него дороже всего: его убеждениями, тем, что он считает правдой и нравственным законом".
Почти то же если не говорил, то думал и Владимир Сергеевич.
Не любил он избитых цитат, но делал исключение для одной, хотя она--из самых избитых:
"Amicus Plato, sed magis amica --veritas"
(прим. Платон -- друг, но истина дороже.)
.
И обоим стало по-детски весело, что заживут они по-прежнему, в этой квартире, где все так отвечает их внутренней жизни, идеям и вкусам, привычкам и настроениям.
-- Ах, жаль, что у нас нет шампанского! -- подумал вслух Ясонов.
-- Можно послать... Лодя?!
И, одумавшись, она прибавила:
-- Не будем очень радоваться. Натерпелись... это правда; но ведь никакой особенной беды не вышло. Адель все-таки хорошая женщина... по своему. И страстная мать. То же самое со всякой может случиться.
Про себя, она подумала:
"И со мною, будь у нас дети".
Муж точно догадался, и с выразительным жестом правой руки воскликнул:
-- Да идет мимо нас с тобой чаша сия!
Лена весело кивнула головой.
В этом они давно одних мыслей и одних желаний.
И без шампанского они протянули друг к другу рюмки с вином и чокнулись.
Вспоминая годы житья в Берлине и Гейдельберге, Владимир Сергеевич возгласил студенческое:
-- "Prosit"!
(лат. Это полезно!)
-- "Prosit"! -- повторила Лена.
Им не хотелось что-то говорить о разных очередных "сурьезностях" -- и сторонних, и своих.
После обеда Лена раскрыла пианино -- в первый раз после нашествия малолетних и заиграла любимую мужем Рубинштейновскую: "MИlodie en fa"
(фр. Мелодия в фа мажор)
.
Под красивое, мечтательно-бодрящее наростание звуков Ясонову особенно хорошо думалось.
Он походил сначала под музыку по гостиной, а потом перешел к себе и там прилег немного на кушетку, в темноте.
Ему надо было готовиться к лекции, и он с наслаждением подумал о том, что ни малейшего шуму в квартире не будет.
Те "ангелы" засыпали не раньше десятого часа, и в самые, для него, драгоценные часы -- от семи до девяти -- когда он приступал к вечерней работе, поднимали несносную беготню по всем комнатам, кроме его кабинета, куда он их не пускал.
Но не сразу стал он обдумывать лекцию.
Его теплая, помолодевшая мысль витала вокруг той маленькой женщины, что играла в гостиной уже другую мелодию Рубинштейна ту самую, которую он, еще гимназистом, слыхал на больших концертах -- в исполнении Антона Григорьевича...
Когда яростные "bis" не смолкали, а безумно-пылкие поклонницы взбирались на эстраду и, неистово хлопая, влекли гениального мастера на эстраду -- он двигался нетвердой походкой, весь в испарине, с непокорными, кудластыми прядями волос по всему Бетговенскому лбу, садился и начинал -- почти всегда -- эту мелодию.
В ее музыкальных фразах есть что-то еще более бодрящее, сильное и убежденное, то именно, что ему всегда нужно, перед тем, как он сядет вплотную за работу.
Тогда мысли летят стройно, не перегоняя друг дружку, и ложатся раздельными рядами, ведя к обобщениям, по строго логической нити, чтобы привести к заключительному синтезу.
Ведь и это своего рода музыка, и она дает высшую духовную радость.
Давно Лене так не удавалась экспрессия некоторых оборотов этой Рубинштейновской мелодии.
И как мужественно она играет!
Потому что у нее душа не маленькой женщины, а сильного и большого мужчины.
Нужды нет, что ее называют "феминисткой". Он не любит этого слова и никогда его не употребляет. Но ее феминизм --прямое доказательство того, что она чужда всего мелкоженского, всякого вздора, всех охов и ахов огромного большинства женщин, даже самых развитых и природно выдающихся.
У нее общественные интересы связаны со служением высшим задачам современной женщины; но наседкой, такой вот, как чадолюбивая подполковница, Аделаида Федоровна Штарк, она не будет -- а главное, не желает быть.
Она не любит, когда кто-нибудь скажет:
"Дом без детей -- как это печально"!
Они этого не находят. Ведь те два "Мамая", которые бушевали здесь -- могли бы быть их мальчиками. А может, и еще шумнее, и еще несноснее?! И неужели потому только надо было бы считать их "ангелами", делать из них своих болванчиков, что они -- их дети, а не чужие?
Владимиру Сергеевичу сдавалось, что в эти минуты у его умненькой и чрезвычайно чуткой подруги в голове такие же мысли.
Елена Дмитриевна, играя, наслаждалась тем, что она вот свободна, глубоко и всесторонне свободна, а выше свободы -- ничего нет в жизни, ничего!
Как бы муж и жена ни спелись, какие бы чувства ни связывали их -- родись ребенок, и начнется рабство.
Оно неизбытно -- это рабство! Тогда мать, из-за судьбы своих чад, способна все переносить.
Или наоборот... Муж впадет в постыдное рабство перед матерью своих детей и упадет в глазах жены -- такой, как она.
И радость ее все возростала и сказывалась в тех "ritardando " и "accelerando", которые выделывали ее худенькие пальцы, не настолько короткие, чтобы не сладить с хватками Рубинштейновской мелодии.
"Не хочу!" -- повторяла она про себя; и это "не хочу" относилось все к тому же, о чем думал и муж ее.
Они женаты третий год. Это уже не малое ручательство за то, что и дальше дом их будут сентиментально называть любительницы готовых французских фраз: "une maison sans enfants"
(фр. "дом без детей")
.
Полный мрак обволакивал ее перед пюпитром пианино. Но она знала наизусть то, что играла, и руки ее уверенно бегали по клавишам.
Еще побродила Лена, наигрывая что-то тихое, баюкающее.
И когда захлопнулась доска инструмента, Владимир Сергеевич привстал, потом совсем поднялся и сел к своему рабочему столу.
То же сделала и Елена Дмитриевна.
У обоих есть всегда что-нибудь на очереди.
Он начал готовить лекцию; она -- писать реферат для очередного заседания того общества, где она секретарем.
II
I
Но дороге на свою лекцию, Ясонов, дня два-три спустя, вышел из вагона конки -- он любил этот способ передвижения --на перекрестке, и через минуту входил в подъезд отеля.
Он знал, что застанет того, кто предупредил его накануне депешей о своем приезде из Москвы, с сегодняшним скорым поездом.
Приехал его дядя, меньшой брат матери, Павел Ильич Воронов -- известный писатель.
Ясонову досадно было, что нет у них лишней комнаты поселить его у себя. А приехал тот пожить с неделю, "взять порцию Петербурга", как он обыкновенно говорил.
Уступить ему совсем свой кабинет -- на это Ясонов не решился.
Его утешало то, что и дядя не пошел бы на это, ни за что, не желая кого-нибудь и в чем-нибудь стеснять.
Даже будь у них лишняя комната в квартире -- для друзей -- он и тогда не согласился бы.
Как подлинный закоренелый холостяк (а не такие фиктивные, как они с Леной), он проповедывал неизменно: безусловную необходимость жить всегда так, чтобы тратить ничтожный minimum времени и душевной энергии на материальные заботы, почему и прожил весь век в отелях и garnis
(фр. меблированных комнатах)
, и заграницей, и в России.
Обзаводиться квартирой, по его теории, это -- поступать в "крепостное услужение" к вещам и к тысяче забот обо всяком "вздоре". А что из этого вздора неизбежно -- то всякий порядочный отель или сносное garni могут доставить за пять рублей в России, за десять франков в Швейцарии и Франции и за восемь марок у немцев.
Швейцар показал ему, в сенях -- по какому коридору подняться.
У него найдется еще полтора часа до лекции. Если дядя предложит ему закусить -- здесь же, в ресторане отеля -- он согласится. А тот завтракал неизменно в двенадцать.
Постучавшись, он вошел в тесноватый нумер, где кровать была отгорожена ширмами; а слева, у окна, стояло маленькое бюро.
Павел Ильич дописывал письмо.