Аннотация: Космополитические нравы. Une idylle tragique (Mœurs cosmopolites). Текст издания: журнал "Вестник иностранной литературы", 1896, NoNo 1--8.
Поль Бурже. Трагическая идиллия
Космополитические нравы
I. "Вся Европа"
В этот вечер -- один из последних февральских вечеров 188* года -- громадная толпа теснилась в залах игорного дома в Монте-Карло. Это был один из тех моментов, мимолетных, но хорошо знакомых всякому, кто провел на Корнише хоть один зимний сезон; момент, когда внезапный и чудовищный наплыв разношерстной публики преображает это место, в обыкновенное время столь пошлое и по своей грубой роскоши, и по характеру субъектов, которым оно приходится по вкусу.
Яростная жажда веселья проносится по Ницце в недели карнавала и привлекает в этот маленький уголок Ривьеры шумную толпу праздношатающихся и авантюристов. Роскошь климата привлекает сюда тысячи больных и утомленных жизнью, потерявших либо здоровье, либо счастье.
В те ночи, когда бесчисленные представители этих разнообразных типов, обыкновенно рассеянные по всему прибрежью, сразу устремляются в казино, тогда фантастические противоположности их характеров вырисовываются яркими и дикими контрастами. Получается впечатление чего-то вроде космополитического пандемониума, ослепляющего и в то же время нелепого, ошеломляющего и полного трагизма, шутовского и скорбного, как будто море житейское выбросило сюда все обломки роскоши и порока из всех стран всего мира.
В этой удушливой атмосфере, в этой обстановке богатства, ударившегося в излишества и заклейменного позором, находились представители древних коронованных династий в лице трех принцев из Бурбонского дома и представители новых монархий -- два двоюродных внука Бонапарта. Происхождение всех пяти легко было узнать по их профилям, сохранившим неопределенное, но кидающееся в глаза сходство с изображениями на некоторых золотых и серебряных монетах, разбросанных по зеленому сукну игорных столов.
Но ни сами принцы, ни их соседи не обращали внимание на это, так же как и на игрока, который когда-то носил титул короля одного из маленьких Балканских государств. Подданные усердствовали ради этого человека, подданные умирали за него, но в этот момент его собственная корона интересовала его, казалось, менее чем короны королей пиковых, трефовых, червонных и бубновых, выходивших в "trente-et-quarante" [Карточная игра -- фр.].
В нескольких шагах от него с упорством отчаяния повышали ставки два знатных римлянина, имя которых, принадлежавшее некогда гениальному папе, неразрывно связано с самыми славными страницами из истории церкви.
И эти короли и принцы, правнуки пап и кузены императоров толкали в сутолоке казино важных аристократов, предки которых служили их дедам или предали их. А эти важные аристократы толкали сынов буржуазии, одетых так же, как и они, воспитанных так же, как и они, забавляющихся тем же, чем и они. А эти буржуа налегали на знаменитых артистов -- то на известнейшего нашего портретиста, то на модного тенора, то на прославленного писателя. В эту толкотню вмешались и великосветские дамы в туалетах, которые блеском и эффектностью соперничали с туалетом дам полусвета.
Время шло вперед, и беспрестанно прибывали все новые люди, новые дамы из большого света, новые дамы полусвета, публичные женщины -- публичных женщин больше всего. Одна за другой появлялись они во входных дверях. Тут были женщины всех категорий -- от существа с алчными глазами и печатью порока на лице, увлеченного погоней за счастливым игроком, у которого она высосет полегоньку и выигрыш и здоровье, как паук высасывает муху, до дерзкой и эффектной пожирательницы целых состояний, которая рискует на рулетке ставками по двадцать пять луидоров и носит бриллиантовые серьги в тридцать тысяч франков.
Местами эти контрасты соединялись в картины еще более яркие и поразительные. Вот, например, между парой этих, торгующих любовью, с кожей, пропитанной белилами и румянами, со взорами, загрязненными сладострастием и корыстью, стоит молодая женщина, почти ребенок, чуть не вчера вышедшая замуж и попавшая в Ниццу, совершая свадебную поездку. Резко выступает ее хорошенькое и свеженькое личико, озаренное живой улыбкой невинного любопытства.
Немного далее любители политической философии могли бы посмотреть на одного из виднейших еврейских банкиров Парижа, который кладет свою ставку рядом со ставкой знаменитого памфлетиста из социалистического лагеря.
В другом конце -- молодой человек, измученный чахоткой: желтая кожа с красными пятнами, сморщенное лицо, высохшие от внутреннего жара губы, костлявые руки -- все это ясно предвещает ему близкую смерть. А против него сидит спортсмен: дивный цвет лица, широкие плечи, геркулесова мускулатура обещают ему еще восемьдесят лет жизни.
То яркий свет электричества, который льют белые шары на потолке и на стенах, то желтое пламя, исходящее из ламп над игорными столами, освещали эту шумную массу голов, среди которой выделялись не менее поразительные контрасты различных рас и национальностей. Лица русских, широкие и скуластые, с резким, почти диким азиатским складом, вырисовывались рядом с итальянскими физиономиями, поражающими изяществом и той линией, которая напоминает элегантные старые портреты тосканской и ломбардской школ. Немецкие головы, сплюснутые, как бы неправильно развившиеся, с выражением простоватым, но себе на уме, чередовались с парижскими головами, умными и легкомысленными, напоминающими бульвар и коридоры театра "Варьете". Рыжие причудливые абрисы англичан и американцев, с резко очерченными профилями, казалось, сами кричали об увлечениях гимнастикой, об изобилии свежего воздуха и вместе с тем об ежедневном употреблении алкоголя. Но рядом столько лиц экзотического характера своими оживленными глазами, выразительными губами, горячим загаром кожи напоминали про другой климат, про далекие страны, про состояния, нажитые за морем в тех таинственных странах, которые у наших предков были известны под поэтическим именем "Островов".
И деньги, все деньги, без перерыва деньги текли рекой из этой толпы на зеленое сукно столов, число которых накануне было увеличено. Хотя шли уже последние партии -- стрелки больших часов, висевших над входными дверями, показывали без четверти десять, -- толпа игроков с каждой минутой становилась все гуще. И, однако, не шум разговоров наполнял залы: нет, кругом столов раздавалось главным образом шарканье ног по паркету да шаги непрерывного ряда проходивших и уходивших.
Столы как-то особенно выделялись среди этих волн людских, будто гладкие скалы среди бурного моря, неподвижные под ударами пенистых валов. Этот шум ног по паркету сопровождался другим, не менее непрерывным: позвякиванием золотых и серебряных монет, которые вынимают из кошельков, и они начинают сталкиваться, собираться в кучки, рассыпаться, кататься, словом, жить той шумной и быстрой жизнью, которую они испытывают под лопаточками крупье.
Позвякиванье шариков в залах с рулеткой прерывалось механическими выкрикиваниями механически повторяемых формул, в которых с бесстрастностью оракула изрекались слова: "белая", "красная", "чет", "нечет", "пас", "вист". В залах для trente-et-quarante, где не было и этих позвякиваний, еще монотоннее повторялись другие формулы:
-- Четыре, два, красная дана и масть... пять, девять, красная бита, масть дана... два, два...
Глядя на эти десять или двенадцать столов, оживленных лихорадочной деятельностью, глядя, как колонны наполеондоров и стофранковых монет вырастали и исчезали, снова вырастали и снова исчезали, как билеты в сто, пятьсот и тысячу франков сгибались и разгибались, складывались в кучу и пропадали, глядя на фигуры мужчин и драгоценности женщин, на явную ненормальность всех этих людей, чувствуешь, что игорный дом живет не примитивным азартом выигрыша и проигрыша, а чем-то другим. Он дышит лихорадочной жаждой роскоши, немедленного наслаждения, излишества.
В подобные ночи кажется, что золото не имеет уже здесь никакой ценности, -- столько его выигрывают и столько проигрывают за этими столами, столько его бездумно тратят рядом со столами, в отелях, ресторанах, виллах, которые раскинулись кругом казино.
Красота женщин слишком соблазнительна и слишком доступна, ласки слишком нежны, климат слишком мягок, комфорт слишком заманчив. Этот рай, созданный бессердечной утонченностью культуры, раскинувшийся по цветущим горам, лишает человека спокойствия, рассудительности и хладнокровия. Упоение, которым он опьяняет своих мимолетных гостей, по временам достигает апогея, и описываемый вечер был именно одним из таких моментов.
В нем кипело что-то вакханальное, напоминающее безумные дни Вавилона. Налицо было и библейское "Мани, Факел, Фарес": депеши, вывешенные на одной из колонн в вестибюле, возвещали о кровавом эпизоде, вызванном стачкой, которая состоялась вчера в одном из северных горных округов. В этой телеграмме рассказывалось о ружейных выстрелах, сделанных войсками, об убитых рабочих, об инженере, зарезанном стачечниками.
Но среди этой толпы, все более и более разгорающейся жаждой удовольствий, попробовал ли кто-то в конкретных образах представить себе слова трагической телеграммы и предвещаемую ею грозу революции? По-прежнему катились золотые и серебряные монеты, шуршали банковские билеты, кричали крупье:
-- Faites vos jeux... Rien ne va plus [Делайте ваши ставки... Ставок больше нет -- фр.].
По-прежнему шарики катались по рулетке, карты ложились на зеленое сукно, лопаточки сгребали ставки несчастных игроков, а бесчисленная толпа поддавалась своим страстям: кто мании игрока, кто мании роскоши, кто мании тщеславия, кто капризу праздности. Для скольких фантастических эпизодов послужил сценой этот необычайный дворец с резными воротами в стиле Альгамбры! А в эту лихорадочную, горячечную ночь на одном из его диванов подготовлялось приключение фантастическое и невероятное, самое имя которого так и просится на афишу театра оперетты, напоминает музыку времени наших прабабок и имя вышедшего из моды Чимарозо: тайный брак!
Группа из трех лиц, которые по необходимости выбрали для обсуждения такого романтического заговора уголок в этом всемирном караван-сарае, состояла из молодого человека и двух дам. Молодому человеку на вид было года тридцать два. В том же возрасте была и одна из двух дам, которая вывозила в свет другую -- молодую девушку лет на десять моложе ее.
Чтобы вполне очертить весь необычайный характер этого матримониального совещания, происходившего в длинном коридоре между залами с рулеткой и с trente-et-quarante, необходимо прибавить, что молодая девушка, в действительности, играла роль мамаши по отношению к своей официальной покровительнице и что проект этого тайного брака ничуть ее не касался. Она сидела на самом краю дивана и только наблюдала, между тем как ее подруга и молодой человек оживленно разговаривали друг с другом.
Уже по одному тому, как внимательно устремлялись ее прекрасные темные глаза в толпу, двигавшуюся туда и сюда, вы признали бы в ней иностранку и почти сразу бы догадались, что она американка. На лице девушки лежал отпечаток энергичной уверенности, свойственной женщинам, которые привыкли с детства к самостоятельности и которые, вступая в брак, отлично знают, для чего они делают это, и ничуть того не стыдятся.
Она была прекрасна той отчетливой красотой, которая, будучи вставлена в рамку, пожалуй, чересчур модного туалета, так легко придает типичнейшим красавицам Соединенных Штатов вид женщин-изделий, как бы специально сфабрикованных для выставки. У нее были изящные черты, худощавое лицо с резким выражением, энергичный рот и подбородок.
На густых каштановых волосах она носила круглую шляпу из черного бархата, с очень широкими полями и очень высокими перьями; сзади поля приподнимались и заканчивались букетом из искусственных орхидей. Это была вечерняя шляпа для молодой девушки, но в ней поражала некоторая утрировка, равно как и в платье из серой бархатистой ткани, и в корсаже, почти сплошь покрытом серебряным позументом и сшитом, очевидно, лучшей парижской модисткой.
В таком костюме и притом еще чрезмерно обремененном драгоценными камнями мисс Флуренс Марш -- так звали ее -- можно было принять за что угодно, только не за то, чем она была в действительности: прямодушнейшей и честнейшей девушкой, мечтавшей в настоящее время о будущем супружеском счастье своей спутницы, женщины столь же честной и безупречной, как она сама.
Имя этой последней было маркиза Андриана Бонаккорзи. Венецианка по рождению, она принадлежала к древней фамилии дожей Наваджеро. Ее туалет, который также только что приехал из Парижа, блистал той же страстью к побрякушкам, которая столь характерна для итальянских франтих и благодаря которой они выглядят "fufu" (употребляю не имеющий синонима термин, которым наша провинциальная буржуазия обозначает известную женскую манеру одеваться с блеском и эффектом, но не совсем изящно). По ее платью, из черного шелка, спускалась вышивка из черного бисера в виде бабочек. Такие же бабочки порхали по шелку ее маленьких башмачков и вокруг красных роз шляпы, которая покрывала ее роскошные белокурые волосы с рыжеватым отливом, те белокурые локоны, которые столь любезны живописцам ее родины.
Нежная белизна кожи, немного грубоватая величавость лица с крупными чертами, преждевременная полнота бюста -- все это вполне гармонировало с ее происхождением, а больше всего -- нежный взор ее голубых глаз, в которых разлита была страстная истома лагун. Она обнимала ими, она топила в них молодого человека, который говорил с ней в эту минуту и в которого она, очевидно, была влюблена до безумия.
Внешность его вполне оправдывала это обожание, больше чувственное, чем сентиментальное. Этот молодой человек, находившийся тогда в полном расцвете своих сил, представлял замечательный тип той мужской красоты, которая свойственна нашему Провансу и доказывает, что он действительно в течение целых веков был римской провинцией, по преимуществу, избранной землей, где римская раса наиболее прочно запечатлела свое воздействие.
Его черные волосы, коротко остриженные над прямым белым лбом, его борода, подстриженная клинышком и слегка курчавая, крепкий изгиб носа и дугой выгнутые брови делали его похожим на профиль с древней медали, который казался бы суровым, если бы в его влажных глазах не сиял весь энергичный пыл влюбленного человека, а улыбка ослепительно белых зубов не обнаруживала всей веселости южанина.
Под мягкой тканью смокинга и под пике белого жилета угадывалось крепкое и мускулистое тело, и это впечатление чисто животной силы было столь ярко, несколько излишняя жестикуляция этого малого обнаруживала такую жизнерадостность, что немудрено было не заметить, сколько непроницаемости было в этих блестящих глазах, как тонки были эти улыбающиеся губы и этот заостренный нос, не обратить внимания вообще на все признаки хитрости, определенно выступавшие на этом лице, никогда не забывавшем про расчет и самообладание, несмотря на всю свою видимую подвижность.
Два типа людей одинаково умеют обращать себе в пользу свои природные недостатки: немцы, которые маскируют свою хитрость грубостью, и провансальцы, которые прячут ее за врожденной живостью. Настоящим энтузиастом, экспансивной натурой покажется вам провансалец в тот самый момент, когда он будет приводить в исполнение план, до такой степени тонко и холодно рассчитанный, как будто автор его был невозмутимым шотландцем. И кто бы мог это подумать?
В это время, раскинувшись на канапе в казино и весело болтая со своей привычной непринужденностью, виконт де Корансез -- он происходил из не особенно знатной семьи, из окрестностей Барбентана -- в это время он приводил к вожделенному концу самую дерзкую, невероятную и отлично обдуманную интригу! Но кто же во всем свете мог бы подозревать, что на самом деле творится в душе этого "беспечного Мариуса"? (Так прозвал его отец, старый винодел, который на глазах своих земляков-барбентанцев умер в отчаянии от постоянных долгов сына.)
Не угадали бы, конечно, этого добрые люди с берегов Роны, все более или менее приходившиеся ему родней от Авиньона и до Тараскона. Они слишком хорошо видели, как прекрасные виноградники, о которых так заботился и которые довел до такого цветущего состояния отец, переходили в чужие руки кусок за куском, чтобы дать средства на безумную жизнь наследника в Париже!
Тем менее угадали бы это соучастники этих безумий, разные Казали, Варды и Мишо, эти известные виверы своего времени. Они отлично узнали только чувственность и тщеславие южанина и не заметили его хитрости, они обманулись, зачислив его по первому впечатлению в разряд провинциалов, обреченных промелькнуть блестящим метеором на парижском небе и затем исчезнуть навеки.
В этом веселом собутыльнике, гурмане из гурманов, всегда готовом вкусно поужинать или перекинуться в картишки, выйти на дуэль или приволокнуться, -- ни те, ни другие не увидели практичного и положительного философа, который без труда мог, когда придет его час, превратиться в мощного борца на жизненном поприще.
И вот, несколько месяцев назад, этот час пробил: из шестисот тысяч франков, скопленных отцом, у Мариуса осталось едва сорок тысяч и изворотливый южанин начал с нынешней зимы вырабатывать программу действий для тридцать второго года своей жизни. Суть программы была -- выгодный брак. Оригинальность этого плана заключалась в особых подробностях, которые он определил с точностью, достойной истинного дельца.
Прежде всего, он признал за факт, что, даже получив невероятно огромное приданое, он никогда не добьется надлежащего положения в Париже. Скандальный случай, который произошел в одном аристократическом клубе и при котором оказалось бессильным средство, выбранное весьма расчетливо, этот случай окончательно показал ему, какое расстояние отделяет содружество по выпивке от настоящей светской солидарности.
С другой стороны, две-три поездки в Ниццу, сопровождавшиеся настоящим и шумным успехом, открыли перед ним космополитический свет, а превосходное чутье подсказало ему, что тут многого можно добиться. Ввиду этого он решил жениться на иностранке, которая, благодаря своему богатству и связям, создала бы ему "европейское" положение. Он уже видел, как проводит зиму на Ривьере, лето -- в Альпах, охотничий сезон -- в Шотландии, осень -- в поместьях жены... Париж -- это лучший праздник -- весной, на несколько недель.
Такой план жизни предполагал, что жена не должна быть молодой девушкой. Корансез порешил, что она будет вдовой его лет, в случае нужды даже немного постарше его, но все еще прекрасная на осени своей жизни. На этом он остановился в выработке своего проекта, когда случай столкнул его с маркизой Бонаккорзи.
Итальянская маркиза, по происхождению принадлежащая к высшей венецианской знати, вдова именитого аристократа, обладающая, благодаря покойному мужу, двумястами тысяч ливров доходу, никогда не заставлявшая говорить о себе, благочестивая до аскетизма, что естественно должно было ее привести к браку, когда она влюбится, притом находящаяся под влиянием своего брата, ярого англомана со склонностью к космополитическому образу жизни, -- да это был прямо идеал благоразумного Корансеза, воплощенный каким-то волшебством.
Но яблони Гесперид находились под охраной дракона. Так и в данном случае мифологическое чудовище было на сцене в лице этого брата, графа Альвиза Наваджеро. Эта загадочная и опасная личность, облеченная в смешную ливрею сноба, желала сохранить миллионы своего покойного тестя, Франческо Бонаккорзи, исключительно для собственного употребления.
Каким образом провансальское пройдошество обмануло венецианскую недоверчивость? Даже и теперь, когда событие свершилось и вывело на белый свет весь этот лабиринт хитросплетений, все-таки старые завсегдатаи, собирающиеся в пять часов в Каннском морском клубе, признаются, что не в силах разрешить эту загадку: с такой хитростью гениальный Корансез подводил мину, что никто не мог даже подозревать про существование этой подземной работы.
Четырех коротких месяцев оказалось на это вполне достаточно. Выдержав долгую и упорную внутреннюю борьбу между своими чувствами и угрызениями совести, между страстью и робостью, маркиза Андриана дошла, наконец, до того, что стала обсуждать мысль о тайном браке как весьма возможную, а потом и приняла ее.
Чудная идея, которой Корансез мог хвалиться как мастерским ударом, этот проек, прежде всего, выигрывал тем, что был необычайным и задевал в душе итальянки могущественную романтическую струну. Он представлял прекрасное средство примирить требования любви, которую сумел внушить ловкий южанин, с правилами благочестия. Он давал Корансезу возможность разыграть роль нелюбостяжателя, потому что церковный брак не обеспечивал за ним никаких законных прав. Наконец, и это самое главное, такой проект отодвигал на неопределенное время объяснение маркизы с братом.
Она так боялась этого брата, что даже теперь дрожала при одной мысли, как бы он не подслушал их, хотя и знала, что этот ужасный брат серьезно занят: он в соседней комнате рисковал на зеленом поле несколькими тысячефранковыми билетами, которые она сама вынула ему из своего кошелька. Альвиз орудовал этими деньгами с обдуманностью и благоразумием привычного игрока, не раз уже наживавшегося на игре. Он и не подозревал, что в двух минутах ходьбы от его кресла велась другая игра, для него гораздо более важная, и что тут дело шло о целом состоянии, на которое он смотрел как на свою собственность. Да даже и игры-то уж не велось: партия была проиграна, потому что близился к осуществлению химерический план, который так практично был придуман Корансезом и должен был неразрывно связать его с маркизой. Влюбленная чета только что назначила место и время своего брака.
-- А теперь, -- закончил Мариус, -- rien ne va plus, как говорят эти господа с рулетки. Мне только остается как-нибудь убить две недели, которые отделяют меня от моего счастья... Кажется, мы обо всем подумали...
-- А я все боюсь какой-нибудь неожиданной помехи! -- вымолвила маркиза Андриана задумчиво, слегка качнув своей белокурой головой, отчего черные бабочки на ее шляпе задрожали. -- А если Марш отложит поездку на яхте?
-- Вы мне телеграфируете, -- ответил Корансез, -- и я буду ждать вас в Генуе к другому дню... Притом же Марш не отложит поездки. Ведь 14-е число выбрала баронесса Эли, а жена эрцгерцога, хотя бы и морганатическая, не отменяет своих приказаний, как простой бирюк, даже если бы она была столь же демократического склада, как тот ranchman [Хозяин ранчо, скотовод -- англ.], который испанской инфанте сказал с сильным рукопожатием: "Very glad to meet you, Infanta!" [Очень рад вас видеть, принцесса! -- англ.]. Ведь эту историю рассказал нам сам Марш, и помните вы его отвращение! Не правда ли, мисс Флуренс?
-- Мой дядя в удовольствиях так же пунктуален, как в делах, -- отвечала американка. -- А так как и баронесса Эли де Карлсберг в заговоре...
-- Но если Альвиз переменит свое решение и присоединится к нам? -- возразила венецианка.
-- Ах, маркиза, маркиза! -- отвечал Корансез. -- Какое у вас пристрастие придумывать разные испанские ловушки, у вас, дочери дожей!.. Вы забываете, что граф Альвиз приглашен на "Далилу", яхту лорда Герберта Богэна, to meet S. A. R. Alberto Edvardo, principe di Galles [Сопровождать его королевское высочество Альберта Эдуарда, принца Уэльского -- англ.]. И он, Наваджеро, откажется от этого свидания? Never, никогда!
Он забавлялся, произнося эту фразу, которая слегка высмеивала англоманию его будущего свояка, и старался копировать его английское произношение с такой смешной мимикой, что маркиза попробовала было остановить его словами:
-- Не будьте таким злым!
Но в то же самое время она за веером ласкала руку того, на кого смотрела как на своего жениха. Несмотря на шутки по адресу домашнего тирана, шутки, на которые маркиза едва осмеливалась улыбаться, Корансез сам считал соседство Альвиза опасным и потому постарался закончить этот разговор, ставший уже бесполезным.
-- Вы правы, -- сказал он, -- когда счастлив, надо быть добрым. Но я хотел бы, чтобы вы были так же счастливы и уверены, как я. И прежде, чем оставить вас, я вам предскажу шаг за шагом все, что произойдет 14-го числа, и вы уверитесь, что ваш друг -- пророк... Вы знаете уже мою линию счастья, -- прибавил он, показывая свою ладонь, -- знаете также и то, что я прочел на вашей хорошенькой ручке.
Из хитрости и в то же время из суеверия он постоянно разыгрывал в салонах роль чародея и хироманта. Теперь он продолжал речь с той многозначительностью и самоуверенностью, которые производят сильное впечатление на нерешительных людей и вливают в них твердость.
-- Вам предстоит чудная поездка в Геную. Там вы найдете меня вместе с доном Фортунато Лагумино, вы знаете где. Старый аббат с радостью готов быть вашим капелланом на тот день! Вы вернетесь в Канны, и никто в целом мире не подумает, что маркиза Бонаккорзи превратилась в виконтессу де Корансез, кроме самого виконта, который уже найдет способ сообщить о нашем маленьком заговоре этому славному Альвизу... Оттуда вы будете писать мне в Геную до востребования, а я буду писать вам через посредство нашей дорогой мисс Флуренс.
-- Которая называется также мисс Prudence [Благоразумие -- англ.], -- сказала молодая девушка, -- и которая находит, что для заговорщиков вы разговариваете слишком долго... Берегитесь карманников, -- быстро прибавила она.
Это был условный сигнал на случай, если она увидит, что приближается кто-нибудь из знакомых.
-- Ба! Этот карманник не опасен! -- воскликнул Корансез, поглядев в ту сторону, куда показывала мисс Марш кончиком веера.
В потоке толпы он разглядел личность, которая привлекла внимание молодой американки.
-- Да ведь это Пьер Отфейль, мой старый товарищ... Только он нас не заметил... Не хотите ли вы, маркиза, посмотреть на влюбленного, отчаявшегося встретиться с той, которую любит?.. И сказать, что я был бы похож на него, если бы не явились вы и не опьянили меня вашей красотой!.. -- прибавил он тихонько.
Потом громко продолжал:
-- Посмотрите, он уходит в противоположный угол, к другому канапе, садится на него и не думает, что три пары глаз внимательно смотрят на него. Он даже и не желал бы этого...
Молодой человек, которого южанин называл своим товарищем, казалось, в этот момент был поглощен своими мыслями до такой степени глубоко, всецело и вместе с тем грустно, что действительно оправдывал шутливую догадку Корансеза. Если заговор касательно тайного брака, который обсуждался среди этой роскошной обстановки, среди этой жадной до удовольствий толпы, если он звучал тут резким диссонансом, то мечтания того, кого Корансез назвал своим "старым товарищем", -- они два года пробыли вместе в Париже, в коллеже, -- были еще страннее, еще удивительнее. Контраст между шумной толпой и самогипнозом, в который погрузился Пьер Отфейль, казался слишком разительным. Очевидно, если в залах он не находил кого-то, для него не существовало ни одной из двух тысяч фигур, набившихся сюда. И кем же мог быть этот кто-то, если не женщиной?
Влюбленный в отчаянии скорее бросился, чем сел, на канапе, которое стояло напротив занятого Корансезом и его двумя соумышленницами. Там он остался, опершись локтем о ручку дивана и опустив лоб на руку, в небрежной позе, о которой даже и не думал.
Его тонкие пальцы, приподняв слегка волосы, открыли благородно очерченный лоб. Слегка изогнутый нос и суровый рот придавали бы этой поэтичной физиономии почти дикое выражение, если бы во влажных глазах не было столько мягкости и нежности. Этот взгляд, обнаруживавший исключительное напряжение мысли, в соединении с бледным и как бы слегка утомленным лицом, решительно придавал этой физиономии, на которой небольшие усы выделялись черной тенью, сходство с классическим портретом Людовика XIII в юности. Узкие плечи, худощавые конечности, видимая деликатность всего телосложения указывали на один из тех хрупких организмов, которые живут исключительно нервами, на одну из тех натур, лишенных сангвинического элемента, которых весьма глубоко потрясает малейшее душевное движение, потрясает до ощущения физической боли. Такие болезненные организмы живут чувствами так же, как сангвинические натуры живут действиями и ощущениями.
Хотя по внешнему виду Пьер Отфейль ничем не отличался от Корансеза и бесчисленных праздношатаев, рассеявшихся по залам, однако либо его взор был совершенно обманчив, либо по внутреннему своему складу он не принадлежал к этому миру рыцарей в смокингах, белых жилетах, в касках, вышитых шелком, и в лакированных туфлях; рыцарей, которые увивались вокруг великосветских дам, одетых как публичные женщины, и вокруг публичных женщин, одетых как великосветские дамы; рыцарей, которые терлись вокруг игорных столов, занятых вперемежку джентльменами и мошенниками.
Дума, запечатлевшаяся в складке его губ и в морщинах его утомленных век, изобличала тоску, не мимолетную, а привычную, вечный источник грустных размышлений. Но если правда, что он пришел в этот притон, отыскивая любимую женщину, то эта глубокая тоска получила бы вполне естественное объяснение. Он должен был страдать от жизни, которую ведет эта женщина, страдать от ее среды, от ее удовольствий, от ее знакомств, от всех ее занятий, которые ей не пристали, -- страдать от этого до боли и, быть может, не давать в этом отчета самому себе: у него не было глаз для того, чтобы судить ту, которую он полюбил.
Во всяком случае, если он и был влюбленным, как сказал Корансез, то, наверное, он не был любовником. На его чистом лице не лежало печати ни гордости, ни клейма человека, которого чувственные воспоминания увлекли на бесчестный путь позорной ревности. Уже одно простодушие, с которым он углублялся, даже тонул в своих думах среди этой публики на диване в казино, одно это доказывало редкую в его возрасте и его среде свежесть сердца и воображения.
Спутницы Корансеза сами были слишком чуткими женщинами, чтобы не понять и не оценить прелести и слегка наивного аромата этого контраста. Обе они, каждая на своем родном языке, невольно произнесли слова сочувствия.
-- Oh! You dear boy [О, вы милый мальчик! -- англ.], -- молвила мисс Флуренс.
-- A в кого же он влюблен? -- спросили обе вместе.
-- Я мог бы вас самих заставить поломать голову над этим, -- отвечал Корансез, -- и вы никогда не догадались бы... Но успокойтесь, ваше любопытство будет сейчас удовлетворено. Это вовсе не секрет, вверенный моей скромности... Я сам выследил его, так что не обязан тайной. Так вот, симпатичный милый мальчик, для того чтобы влюбиться как животное, нет, как ангел, выбрал нашего прекрасного друга, госпожу де Карлсберг, нашу прекрасную баронессу Эли... Вот уже с неделю она в Монте-Карло, у госпожи Брион, как вам известно, и этот бедный мальчик не в силах был совладать с собой. Он во что бы то ни стало захотел увидать ее, но так, чтобы она этого не знала. Он все блуждал вокруг виллы Брион, поджидая, не выйдет ли она. Посмотрите, сколько пыли на его башмаках и на низках брюк... Затем, так как в Канне ему сказали, что баронесса все вечера проводит за игрой, он явился сюда. Но ему не удалось отыскать ее в этой толпе... Вот как любим мы, французы, -- прибавил он, смотря на маркизу, -- когда мы любим...
-- А баронесса? -- спросила итальянка.
-- Вы желаете знать, любит ли его баронесса или не любит? -- продолжал Корансез. -- По счастью, вы верите в хиромантию, вы и мисс Флуренс, потому что я могу сказать вам в ответ лишь то, что открывает мне мой маленький талант прорицателя... Вы не прочь послушать? Отлично! -- продолжал он после утвердительного кивка обеих дам со своим обычным видом, в котором сочеталась серьезность с мистификацией. -- Линия сердца на руках баронессы совершенно красная, а это означает сильную страсть, притом же есть значок, который заставляет отнести эту страсть к тридцатому году ее жизни, -- возраст, в котором она находится теперь. Не надо особенно удивляться, если эта страсть повлечет за собой трагическую смерть... Но не пугайтесь: не всегда сбывается то, что начертано на руке. Хотя, впрочем!.. Говорил ли я вам когда-нибудь, что вот тут, под горой Юпитера, у нее есть ясно очерченная звездочка, один из лучей которой образует крест соединения?
-- И это значит? -- спросила американка с тем интересом, с которым граждане этой страны, столь положительной, относятся к вопросам сверхъестественного порядка, "спиритуалистическим", как там говорят.
-- Брак с принцем, -- отвечал южанин.
Наступила минута молчания, в течение которой Корансез с особенным вниманием продолжал рассматривать Пьера Отфейля, потом искорка блеснула в его взоре, и тоном человека, которому только что пришла в голову славная мысль, он сказал:
-- Маркиза! Что если бы его взять свидетелем, которого мы искали для церемонии в Генуе и не нашли?.. Мне кажется, что его присутствие на нашем венчании принесет нам счастье.
-- Это правда, -- отвечала госпожа Бонаккорзи. -- Приятно в известные часы смотреть на честные, искренние лица. Но лишний соучастник тайны... Благоразумно ли это?..
-- Если я предлагаю вам его, -- возразил Корансез, -- то верьте, что я отвечаю за его скромность. Мы с Отфейлем познакомились еще в ранней юности. Честность этого человека -- как золото, испытанное в горниле! И уж во всяком случае, он гораздо надежнее, чем подкупленный свидетель, который всегда готов будет выдать, лишь бы ему заплатили побольше...
-- Согласится ли он? -- перебила маркиза.
-- Это я узнаю завтра перед отъездом из Канн, если только вы в принципе не против этого выбора... Однако, -- прибавил молодой человек, -- в таком случае было бы более благоразумным пригласить его на яхту...
-- Это уж будет мое дело, -- сказала мисс Марш. -- Но как и где представить его моему дяде? Не думаю, чтобы они были знакомы.
-- Они познакомятся сегодня же вечером, -- отвечал Корансез, -- в том самом поезде, который всех нас повезет в Канны. Я пойду подготовить нашего влюбленного к этому шагу и не покину его до самого вагона, тем более, -- закончил он, вставая, -- что мы слишком уж долго заговорились здесь, и если стены тут не имеют ушей, то найдутся глаза... Мой друг, -- продолжал он со вздохом, беря маленькую ручку госпожи Бонаккорзи, которая также поднялась, и сжимая ее со страстным порывом, -- мне больше не придется говорить с вами до того великого дня. Скажите же мне лишь одно словечко, которое дало бы мне силы дожить до тех пор...
-- Бог да сохранит тебя, amina mia [Душа моя -- итал.], -- отвечала госпожа Бонаккорзи голосом серьезным, почти торжественным, с этим "ты", которое изобличало глубину страсти, искусно вызванной ловким и хитрым господином.
-- Это записано тут, -- весело отвечал Корансез, показывая свою руку. -- И тут, -- прибавил он, кладя руку на сердце.
Потом, обращаясь к молодой девушке, он сказал:
-- Мисс Флосси, когда вам потребуется отважный малый, который пошел бы ради вас на верную гибель, то одно лишь слово, и он бросится right away [Очертя голову -- англ.]...
И пока мисс Марш смеялась над этой невинной эпиграммой на один из маленьких идиотизмов языка янки, пока маркиза следила за провансальцем взором любящей женщины, сердце которой переполняется от каждого движения любимого человека, он сам пробирался к своему старому товарищу. В самом деле, в его движениях было столько могучей грации, столько гибкой силы, его походка была так легка и мужественна, что молодая американка не удержалась, чтобы вслух не высказать этого. Женщины этой энергичной расы, которая так много отводит места физическим упражнениям, целые часы проводят на открытом воздухе в атлетическом содружестве с игроками в теннис или гольф. Они вполне объективно и невинно ценят животную красоту мужчины и фигуру юного римлянина или грека.
-- Как красив твой Корансез! -- сказала она маркизе. -- И притом в нем столько веселости, столько увлекательности! На мой взгляд, это типичный француз, именно такой, каких я себе воображала, когда читала еще в Марионвилле романы Александра Дюма. Как ты будешь счастлива с ним!..
-- Очень счастлива! -- отвечала итальянка. И повторила, как бы объятая мрачным предчувствием: -- Очень счастлива, но Бог не допустит этого.
-- Бог допускает все, чего мы хотим, если только мы действительно хотим и если это не преступно, -- возразила мисс Флуренс.
-- Нет, -- настаивала ее собеседница. -- Мне много пришлось налгать Альвизу. Я буду за это наказана...
-- Если ты так думаешь, -- сказала американка, -- то почему ты не поговоришь с братом? Или, может быть, ты возложишь это на меня? Пять минут разговора, и на твоей совести не останется ни капельки лжи. Полагаю, что ты имеешь полное право выйти замуж. Деньги твои! Чего же ты боишься?..
-- Ты не знаешь Альвиза, -- перебила ее госпожа Бонаккорзи, и на лице ее отразился настоящий ужас. -- А если он вызовет его на дуэль и убьет?.. Ну, все равно, будем делать, как условлено, и Мадонна да будет за нас!..
Она на секунду закрыла глаза и тяжело вздохнула. Флуренс Марш смотрела на нее с изумлением. Она, англосаксонка, воспитанная в полной самостоятельности, никак не могла понять магнетического ужаса, который внушал своей сестре Наваджеро.
А маркиза в своих мыслях далеко унеслась от игорных зал и от своей собеседницы. Она видела маленькую капеллу Богоматери у Сосен в Каннах, где в течение нескольких месяцев она каждый день заказывала мессу, чтобы простилась ей ложь брату. Она видела алтарь, пред которым заставила Корансеза стать на колени и обещать, что они вместе отправятся на богомолье в Лоретту, как только брак их будет оглашен!
Провансалец верил в Мадонну почти так же, как верил в линии руки, с полускептицизмом и полуверой ребяческой и хитрой южной натуры, весьма сложной, несмотря на примитивность своих инстинктов, искренней даже в рисовке и несколько суеверной в самых положительных расчетах. В угрызениях госпожи Бонаккорзи он видел самую прочную гарантию своего успеха: раз влюбившись, женщина, в которой соединялось подобное благочестивое усердие с бурей страстей, самым роковым образом должна была прийти к браку.
Но, с другой стороны, он почти верил сам, что зажженные в маленькой каннской церкви свечи охраняют его от мести ужасного брата, безусловно, способного на все, лишь бы не допустить, чтобы состояние сестры перешло в другие руки. Он слишком хорошо изучил страшный характер венецианца и потому не удивлялся, как мисс Марш, паническому ужасу своей невесты. Но при всей своей ярости, что поделает Альвиз против брака, совершенного настоящим священником по установленной форме, когда будет недоставать только гражданской санкции, которая для благочестивой маркизы была совершенно излишней?
Но, верный старому изречению "две предосторожности лучше одной", Корансез был не прочь пригласить на эту церемонию нескольких лиц из своего круга -- оно могло пригодиться в день неизбежного объяснения. Как он раньше не вспомнил о старом товарище, которого нашел этой зимой в Каннах и который был чист сердцем и невинен душой так же, как в то время, когда они вместе учились в старом лицее Людовика Великого?
С первого же рукопожатия, которым они обменялись при теперешней встрече, Корансез почувствовал эту юношескую невинность, эту чистую правдивость друга своей юности. Почувствовал он их и в невинном увлечении Отфейля баронессой Эли де Карлсберг. День за днем на его глазах вырастала эта страсть, о которой он только что рассказал своим собеседницам. Но он не сказал им, что, по его мнению, баронесса увлеклась молодым человеком не менее чем он ею. Тут он действительно мог похвалиться своей прозорливостью, которая и в этом случае, как и во многих других, оказалась незаурядной.
Но как ни был прозорлив южанин, а все же он не предвидел, что, воспользовавшись своим открытием для собственной выгоды, он превращал в драматический эпизод ту оперу-буфф, которой должен был быть его брак с госпожой Бонаккорзи. Когда Корансез говорил о самом себе и о своей знаменитой линии счастья, то постоянно повторял: "У меня всегда выходят забавные штуки..."
Действительно, в жизни, кажется, встречаются два весьма различных типа людей, и их вечное существование доказывает законность двух точек зрения на жизнь, в течение веков проводимых в комедии и трагедии. Каждый человек примыкает к одной из этих категорий, и редко встречаются люди, в которых смешиваются оба элемента. Для одного типа субъектов, похожих на Корансеза, самые романтические положения сводятся к водевилю. У другого класса, к которому -- увы! -- принадлежал Пьер Отфейль, наоборот, самые простые эпизоды превращаются в драму. Если первые любят, и любят искренно, то никогда любимая женщина не причинит им боли. Другие обречены на глубокие потрясения, на тяжкие волнения: все их идиллии суть трагические идиллии.
И действительно, стоило только поглядеть на двух молодых людей, один подле другого, в ту минуту, когда Корансез положил руку на плечо Отфейля, и с полной очевидностью обнаруживалась противоположность между этими типичными представителями персонажа из комедии и героя из трагедии: один крепкий и веселый, с блестящими глазами, с чувственными губами, самоуверенный и как бы брызжущий благодушием; другой -- хрупкий и нежный, взор омрачен думой, он готов на страдание при малейшем соприкосновении с жизнью.
Когда подошедший пробудил его от мечтаний, то по его телу пробежала дрожь от враждебного чувства, которое он едва скрывал. Но эта враждебность не обидела хитрого южанина. Он отлично знал, что она бесследно исчезнет, стоит только произнести одно имя. Заставив своего друга подняться, он взял его под руку и начал так:
-- Что за странная скрытность явиться сюда, не предупредив меня? Скрытность и глупость! Мы преспокойно могли бы пообедать. Сегодня я был за столом в самом лучшем обществе Монте-Карло: госпожа де Карлсберг, госпожа де Шези, мадемуазель Марш, госпожа Бонаккорзи. Ты не соскучился бы...
-- Да в пять часов я и сам не знал, что поеду с шестичасовым поездом, -- отвечал Отфейль.
-- Знаю я это, -- продолжал Корансез, -- некоторые очень спокойно сидят в своей комнатке в Каннах, но вдруг, подобно Жанне д'Арк, слышат голоса, только совсем другие: "Rien ne va plus... Messieurs, faites vos jeux...". И вот банковские билеты начинают корчиться в их бумажниках, а луидоры танцевать в кошельках, и человек, сам не зная как, попадает за зеленое поле. Выиграл ты, по крайней мере?
-- Никогда не играю, -- отвечал Пьер.
-- Все имеет свое начало, -- возразил другой. -- Но скажи, пожалуйста, ты часто сюда являешься?
-- Сегодня первый раз.
-- И ты всю зиму провел в Каннах! Недаром Дюпра называет тебя "мадемуазель Пьерретта". Ты слишком молод, чтобы быть таким благоразумным. Берегись, молодость возьмет свое. Кстати, речь зашла о Дюпра... Не имеешь ли ты известий о нем?
-- Он все еще на Ниле с женой, но уже на пути в Каир, -- отвечал Отфейль. -- Он даже настаивал, чтобы я присоединился к ним...
-- Но ты не пожелал ехать и провести с ними конец их медового месяца... Это еще благоразумнее, чем не играть, -- подхватил Корансез. -- Вот что значит не ехать в свадебное путешествие на здешний берег, как то делается во всем свете: хотят сфинксов, пирамид, пустынь, катарантов, разрушенных храмов... А в конце концов соскучатся со своей женой и ей опостылят, не успев даже устроить домашний очаг...
-- Но уверяю тебя, что Оливье очень счастлив, -- отвечал Отфейль с живостью, показывавшей, как близок был его сердцу друг, о котором Корансез говорил так шутливо.
Затем без сомнения, чтобы сразу обрезать всякие комментарии касательно отсутствующего, он прибавил:
-- Да и что такое, говоря серьезно, свадебное путешествие сюда! Неужели ты находишь интересным это общество? -- Он показал на толпу игроков, которая становилась вокруг столов все возбужденнее с каждой минутой. -- От Ниццы до Сан-Ремо раскинулся рай растакуэров [На парижском арго: люди, не принадлежащие к обществу, преимущественно иностранцы, сорящие деньгами, -- почти равносильно слову "проходимец". -- Примеч. пер.]. Это пошло, это гадко, это унизительно. Роскошная природа, опозоренная людьми, -- вот этот берег... Серьезно, Оливье прав, предпочитая пустыню: стоит ли труда покидать Париж, чтобы ехать сюда и найти карикатуру на него?
-- Это мнение парижанина, -- молвил провансалец.
После эпизода в аристократическом клубе он питал против столицы злобу, которую облегчил, повторяя:
-- Растакуэры! Растакуэры! Произнеся эту анафему, вы думаете, что все выразили. Но, говоря это, вы и не подозреваете, что близок тот час, когда вы, гордые парижане, станете провинциалами для Европы. Но это так, это так... Кто же отрицает, что на Ривьере есть авантюристы? Но зато сколько тут истинных аристократов! И эти истинные аристократы, разве они парижане? Нет, это англичане, русские, американцы. А взгляните на итальянцев, которые обладают не меньше вас умом и изяществом, да еще обнаруживают под этим изяществом темперамент, чего у вас никогда не было, и веселость, что вы совершенно утратили. А иностранки, которые встречаются на здешнем берегу! Говорить ли нам об иностранках? Не сравнить ли нам их с той куклой без сердца и ума, этой тщеславной игрушкой из папье-маше, которую называют парижанкой...
-- Во-первых, я сам вовсе не парижанин, -- перебил Отфейль. -- Ты забываешь, что семь месяцев из двенадцати я провожу в моем тихом Шамгане и что мои бедные овернские горы вовсе не походят на бульвары. А во-вторых, я согласен со второй половиной твоего парадокса: да, некоторые из здешних женщин прямо поражают своим изяществом, образованием, умом и красотой... Однако, -- прибавил он, покачивая головой, -- эта красота разве сравняется когда-нибудь с обворожительностью не парижанки (я за это не стою), а настоящей француженки с изящным умом, с тонкой тактичностью, словом, с поэзией истинного чувства меры и вкуса?..
Его мысли парили, и он не обращал внимания на тонкую, едва заметную усмешку, бродившую на губах его собеседника. Господин Корансез не был человеком, способным на продолжение такого пустого разговора. Он слишком мало заботился, проводит ли Оливье Дюпра свой медовый месяц среди могил фараонов или в Корнише, а про этого старого товарища, самого близкого друга Отфейля, он заговорил только для того, чтобы придать их разговору некоторый характер интимности. Фразы, которые Отфейль только что произнес касательно иностранок, доказали Корансезу лишний раз, насколько он был прав, считая друга влюбленным в госпожу де Карлсберг.
И в ту же минуту он снова вернулся к осуществлению своего проекта. Оба друга в этот момент проходили мимо стола с trente-et-quaranle. И как раз за этим столом сидело одно из лиц, имевших весьма близкое отношение к задуманному плану: дядя мисс Марш, один из самых знаменитых железнодорожных королей Америки, Ричард Карлейль Марш, или проще Дикки Марш, тот самый, который в известный день, сам того не подозревая, должен был одолжить свою яхту для свадебной поездки маркизы Бонаккорзи.
Час тому назад Корансез думал представить Отфейля владетельному янки в вагоне на обратном пути. Но почему же не начать подготовку почвы для этого знакомства теперь же?
-- А я тебя уверяю, -- заговорил он, -- что в этой иностранной колонии немало мужчин столь же интересных, как и их жены. Иностранцы стоят иностранок. Мы только мало обращаем на них внимания, потому что они не так красивы на вид. Вот и все.
И затем продолжал:
-- Я вижу одного из них за этим игорным столом. Я тебя с ним познакомлю. Вчера мы встретились с его дочерью у баронессы Эли. Это Марш, американец... Я хотел бы, чтобы ты посмотрел, как он играет... Прекрасно, кто-то встает. Не отставай от меня, мы сейчас воспользуемся проходом и проберемся в первый ряд...
И тотчас же южанин ловко протиснулся вместе с Отфейлем через внезапно раздавшуюся и моментально снова сомкнувшуюся толпу зрителей. Он устроил так, что они оба попали как раз за кресло крупье, сдававшего карты, и теперь могли ясно видеть весь стол и подмечать малейшие жесты игроков.
-- Этот маленький человек с серым лицом, с целой пачкой банковских билетов перед ним?
-- Он самый. Ему нет еще пятидесяти лет, и он стоит уже десять миллионов долларов. Девятнадцати лет он был кондуктором на конке в Кливленде, штат Огайо. И вот этот самый человек, которого ты видишь, основал город, в котором теперь насчитывается пятьдесят тысяч жителей. Он назвал его по имени своей жены, Марионвиллем.
Свое состояние он нажил буквально собственными руками. Рассказывают, что он сам вместе с рабочими пролагал по прерии первые километры железнодорожного полотна своей компании, которой теперь принадлежит более трех тысяч километров пути.
Изучай хорошенько эти руки рабочего. Как ловко они теперь действуют на зеленом поле! Гляди, как они сильны и в то же время необыкновенны. Узловатые пальцы говорят об обдуманности, здравомыслии и расчетливости. Концы этих пальцев слегка приплюснуты -- это склонность к тираническим поступкам, любовь к подвижности и наклонность к мрачным мыслям.
Я тебе расскажу про его поведение после смерти дочери... Видишь ты большой палец? Оба сустава одинаково велики, это соединение воли и логики; он сдвинут назад -- это расточительность. Марш пожертвовал сто тысяч долларов на Марионвилльский университет... А вглядись в эти жесты: сколько решительности, сколько спокойствия в его игре, какое отсутствие нервности... Разве это не мужчина? А?
-- Это все-таки прежде всего господин, у которого много денег, -- отвечал Отфейль, которого забавлял азарт друга, -- столько денег, что ему совершенно безразличен проигрыш...
-- А вот другой, через два места от Марша, -- продолжал Корансез, -- разве у него нет денег? Этот субъект с розеткой, очень красный, с неловкой фигурой! Ты его не знаешь? Это Брион, финансист, директор одного из крупнейших банков. Разве ты не встречал его у госпожи де Карлсберг? Его жена близкая подруга баронессы Эли...
Он хотя и миллионер, а посмотри на его руки, как они нервны и жадны. Замечаешь, что у него большой палец шаром: это знак преступности. Смотри, если этот парень не вор!.. А его манера брать банковские билеты... Разве не достаточно характеризует этот жест его грубость?
А дальше, рядом с ним, погляди, играет глупец. Посмотри на Шези с его заостренными, мягкими пальцами: два средних одинаковые -- палец Сатурна и палец Солнца. Это несомненный признак игрока, которому суждено разориться, особенно, если он лишен логики, а на это указывает его большой палец. И он еще считает себя дельцом! Он обделывает делишки с Брионом, а тот волочится за госпожой Шези. Предчувствуешь ты неизбежный конец?..
-- Эта красавица госпожа Шези, подруга моей сестры? -- с живостью воскликнул Отфейль. -- И этот негодяй Брион?.. Да это невозможно...
-- Я же не сказал, что у них что-нибудь уже было, -- отвечал южанин. -- Я только сказал, что, принимая во внимание ничтожность мужа и его страсть к игре и здесь, и на бирже, есть основание опасаться, что в один прекрасный день дойдет до того... А, господин пуританин, вы негодуете, но зато скука исчезла... Право, этот уголок вовсе уж не так банален, если только пожелаешь открыть глаза. И признайся: из двух парижан и растакуэра, которых мы только что видели, ведь интересен-то как раз растакуэр!..
С этой фразой молодые люди покинули свой наблюдательный пост. Теперь Корансез увлек своего спутника в залы с рулеткой, причем произнес слова, которые заставили Отфейля содрогнуться с головы до ног:
-- Если это не производит на тебя впечатления, так не поискать ли нам госпожу де Карлсберг? Я оставил ее за одним из этих столов и хочу попрощаться с ней... Представь себе, она ненавидит, когда знакомые присутствуют при ее игре... Но, вероятно, она проиграла уже все свои деньги и давно ушла...
-- Она часто и много играет? -- спросил Отфейль, который теперь уже вовсе не желал покидать своего старого товарища.
-- Да, она играет, и часто, но и это она делает, как и все остальное -- из каприза или от скуки, -- отвечал Корансез. -- И ее брак вполне оправдывает это. Ты знаешь принца? Очень мало. Но ты знаешь его привычки. Скажи мне, есть ли тут смысл -- принадлежать к Габсбургско-Лотарингскому дому, называться эрцгерцогом Генрихом-Францем, иметь такую жену и в то же время проповедовать анархистские идеи, шестнадцать часов из двадцати четырех проводить в физической лаборатории и обжигать себе руки, бороду и глаза в огне горна, принимать друзей баронессы, как он их принимает, когда удостаивает показаться им...
-- В таком случае, -- спросил Отфейль и рука его задрожала под рукой друга, когда он предлагал этот наивный вопрос, -- ты думаешь, что она несчастлива?
-- Да стоит только взглянуть на нее, -- отвечал Корансез, который, наконец, поднявшись на носки, узнал госпожу де Карлсберг.
Это был как раз единственный стол, к которому Пьер не подходил, когда осматривал залы, потому что его отбросила волна народа, которая скучилась там теснее, чем во всех других местах. Корансез сделал знак своему товарищу, который был недостаточно высок, чтобы смотреть поверх этой массы плеч и голов, и начал пробираться, таща за собой робкого спутника, через эту живую стену зрителей и зрительниц, любопытство которых было, казалось, возбуждено до крайней степени. Молодые люди поняли причину этого, когда после долгих минут нечеловеческих усилий они снова заняли такое же место за креслом крупье, какое занимали только что возле стола с trente-et-quarante.
Там происходила, действительно, одна из тех необычайных игр, которые потом попадают в легенды этого прибрежья и затем расходятся по всей Европе и по обеим Америкам. Как будто кто-то ударил Отфейля, когда он сообразил, в чем дело: героиней игры была именно та баронесса Эли, милое имя которой -- нежное австрийское уменьшительное от "Елизавета" -- постоянно отзывалось в его сердце, как очаровательная музыка.
Да, действительно, госпожа де Карлсберг была теперь центром всех взоров этой публики, обыкновенно столь бесчувственной. Поддаваясь соблазну азартной игры, она и тут умела сохранить какую-то нежную и покоряющую грацию, которая внушала молодому человеку чувство страстного обожания. О! Как она была горда даже в этот момент, как она была прекрасна!
Ее легкий бюст, единственная часть ее тела, которую можно было видеть, был одет в корсаж из лилового шелка, отделанный оборками из черного шелка, с такими же рукавами, которые, казалось, дрожали при каждом ее движении. Аграф из крупного дунайского жемчуга, с бриллиантами кругом, застегивал этот корсаж, на котором блистала длинная золотая цепочка от часов, тоненькая и усыпанная камнями с чудной игрой. На голове у нее была очень маленькая шляпа, сделанная из двух крылышек, отделанных лиловым шелком и серебром. Эта модная безделушка на тяжелых косах ее черных волос и бьющий на эффект туалет представляли резкий контраст и с ее лицом, и с ее занятием, которым она была поглощена в этот момент.
На лице этой женщины сияла столь редкая во времена нашей стареющей цивилизации величавая красота, которая не поддается разрушительному действию лет и горя, потому что она заключается в основной соразмерности частей: в форме головы, в линии лба, в строении челюстей, в зрачках глаз. Но если вы узнаете, что в ее жилах текла греческая кровь, то для вас станет понятна классическая изящность этого лица.
Ее отец, генерал Заллаш, бывший тогда адъютантом при коменданте Зары, женился по любви на черногорке, которая сама была дочерью уроженки Салоник, и только эта наследственность могла создать то величавое и вместе изящное лицо, на котором матовая и знойная белизна кожи окончательно закрепляла какой-то неопределенный восточный колорит.
Только в одних глазах не было блаженного или страстного огня восточных очей. Они были какого-то неуловимого оттенка, темные, почти с желтизной, с каким-то неизъяснимым выражением зрачков, как будто внутренняя боль омрачала взор. В них читалась такая глубокая скука, такое неисцелимое утомление, что, разглядев это выражение, вы невольно стали бы жалеть эту женщину, столь одаренную на первый взгляд, и вы почувствовали бы стремление исполнять малейшие ее желания, лишь бы только с этого чудного лица исчезло это выражение хоть на одну секунду. Но, без сомнения, это была просто игра физиономии, которая ничего общего с душевным настроением не имела, потому что дивные глаза сохраняли свое странное выражение даже в настоящую минуту, когда баронесса Эли вполне отдавалась безумной фантастичности своей игры.
С тех пор, как Корансез расстался с ней, она выиграла громадную сумму: перед ней высилась пачка тысячефранковых билетов, пожалуй, до пятидесяти, -- и целая колоннада из монет в двадцать и сто франков. Прелестная ручка в перчатке, вооружившись лопаточкой, с грациозной ловкостью хозяйничала среди этих куч денег, и -- это и возбуждало вокруг ее игры лихорадочное любопытство -- она каждую очередь рисковала наивысшей ставкой: девять луидоров на цифру (цифру ее лет -- 31), столько же на карре и шесть тысяч франков на черную. Размеры возможного выигрыша и проигрыша были так велики, а она относилась к тому и другому с такой очевидной бесстрастностью, что, вполне естественно, стала душой партии и вокруг нее раздавались бесчисленные замечания, на которые она, по-видимому, обращала столь же мало внимания, как и на движение шарика на рулетке.
-- Уверяю вас, это эрцгерцогиня, -- говорил один.
-- Нет, это русская княгиня, -- возражал другой. -- Только русские и способны на подобную игру.
-- Ее цифра вышла сейчас три раза подряд. Если она выйдет еще раз, банк лопнет!
-- Э, нет, на цифре она не может выиграть... Ее спасает цвет.
-- Я верю в ее звезду. Я ставлю на ее цифру.
-- А я играю против нее. Она начала теперь проигрывать.
-- Руки... -- говорил Корансез, нагибаясь к уху Отфейля, -- взгляни на руки: даже и под перчатками видны руки аристократки и фантазерки. Посмотри на другие, как вытягиваются и прячутся эти жадные и дрожащие пятерни. Все кажутся плебейскими, когда взглянешь на ее пальчики... Но можно сказать, что мы принесли ей несчастье. Красная и 7... Она проиграла... Красная, 10... Еще проиграла... Красная и 9... Снова проигрыш... Красная и 27... Она потеряла двадцать пять тысяч франков! Если бы это слово не было вульгарным в приложении к такой красивой женщине, то я сказал бы: "Ай да бабища!" Она продолжает...
Молодая женщина действительно продолжала распределять свое золото и билеты на ту же цифру, то же карре, тот же цвет, но, по-видимому, ни эта цифра, ни карре, ни черная не хотели больше выходить. Еще несколько ставок, и монеты в двадцать и сто франков исчезли, как бы потонув в бездне, а вслед за ними и билеты отправились под лопаточку и присоединились к куче, выросшей перед крупье.
Не больше четверти часа прошло с того момента, когда Отфейль и Корансез начали следить за этой партией, а перед баронессой Эли не было уже ничего, кроме маленького пустого кошелька и какой-то драгоценной вещицы варварского типа: коробочки для папирос русской работы из массивного золота, инкрустированной сапфирами, рубинами и алмазами.
Молодая женщина взяла эту коробочку в руки, как бы взвешивая ее, в то время как новый удар рулетки опять дал красную. Уже в одиннадцатый раз выходил этот цвет. С тем же видом безразличия, она обратилась к своему соседу, толстому господину лет пятидесяти, с квадратной головой и в очках, который бросил всякий расчет и прямо играл против нее. Теперь перед ним высились целые груды золота и билетов.
-- Милостивый государь, -- сказала она ему, протягивая коробочку, -- не дадите ли вы мне двадцать пять луидоров за этот ящичек?..
Она говорила довольно громко, так что Отфейль и Корансез слышали, как она произносила эту до странности неожиданную фразу.
-- Да ведь это нам надо ее умолять, чтобы она позволила нам одолжить ей деньги... -- сказал Пьер.
-- Я тебе этого не советую, -- возразил другой. -- Баронесса очень умеет быть эрцгерцогиней, когда захочет, и я полагаю, что она плохо нас примет... Да притом же тут всегда найдется какой-нибудь золотых дел мастер, который охотно купит вещь за такую цену, если господин в очках откажется... Он отвечал ей по-немецки... Она не понимает... Ну, что я тебе говорил?..
Как будто нарочно, чтобы оправдать претензию Корансеза на пророческий дар, как раз в ту самую минуту, когда госпожа де Карлсберг по-немецки повторяла соседу свой вопрос, из толпы выдвинулась крючконосая физиономия торговца драгоценностями, рука протянула билет в пятьсот франков, золотой ящичек исчез, а аристократка даже и не удостоила взглядом этого господина -- одного из бесчисленных ростовщиков, которые занимаются за этими столами тщетно преследуемым ремеслом.
Она взяла билет и даже не потрудилась разогнуть его, потом подождала, пока красная вышла еще два раза, как будто колеблясь, и, наконец, кончиком своей лопаточки подвинула билет к крупье, со словами:
-- На красную.
Шарик снова забегал. Вышла черная. Тогда баронесса Эли взяла свой веер и пустой кошелек и встала. В сутолоке, происшедшей при ее отъезде, расталкивая сам толпу, чтобы попрощаться с дамой, так смело игравшей, Корансез вдруг заметил, что потерял Отфейля.
"Нет на свете более глупого человека, чем этот бедняга", -- подумал он, подходя к госпоже де Карлсберг.
Если бы в течение этих нескольких минут он не был всецело поглощен тщеславным удовольствием разговаривать с супругой австрийского герцога, хотя бы и морганатической, то он заметил бы, что его спутник в это же время пролагал себе путь к господину, купившему ящичек, столь фантастически предложенный и проданный. И, может быть, он нашел бы весьма недурным коммерческий оборот, сделанный этим беднягой, если бы видел, как он вынул из кармана бумажник, а из бумажника два банковских билета и как купец передал ему тот самый предмет, который только что блестел на рулеточном столе перед баронессой Эли. Ростовщик продал коробочку влюбленному за сумму втрое больше той, которую заплатил сам. Так зарождаются крупные фирмы!
II. Крик души
Если поступок Пьера Отфейля ускользнул от недоброго взора Корансеза, то это еще не значит, чтобы его совсем никто не заметил. Другая личность видела, как баронесса Эли продала ящичек для папирос и как молодой человек перекупил его. И эта личность была такая, что влюбленный романтик, конечно, должен был скорее всего опасаться ее приметливости. Быть замеченным ею или госпожою де Карлсберг -- это было совершенно одно и то же: свидетелем обеих торговых сделок был не кто иной, как госпожа Брион, поверенная баронессы Эли, ее задушевный друг, у которого на вилле она провела целую неделю. Мог ли такой друг не передать того, что видел?
Но чтобы объяснить, с каким исключительным интересом госпожа Брион наблюдала за обеими сценами и в каком духе собиралась рассказать о замеченном факте, необходимо сообщить, каким образом тесная интимность связала жену парижского финансиста, столь мало родовитого, как Орас Брион, с важной дамой с европейского Олимпа, которая фигурировала в "Готском Альманахе" среди членов императорской австрийской семьи.
Особенность космополитического света, его психологическая живописность, если можно так выразиться, именно и заключается в этой роли простого случая, который снимает с него банальный характер, свойственный всем обществам, состоящим из богатых и праздных людей, в обилии подобных встреч и в неожиданных результатах, проистекающих отсюда.
Этот свет держится на столкновении личностей, которые представляют самые непримиримые противоречия и исходят из диаметрально противоположных сфер социального мира. Там можно наблюдать, как влияют друг на друга натуры столь непохожие, иногда даже столь враждебные, что чувства, самые простые во всякой другой обстановке, принимают тут, благодаря неожиданному стечению обстоятельств, всю цену редкостного факта и, так сказать, поэтичность исключения.
Подобно тому, как в сердечной жизни Пьера Отфейля, француза с головы до ног, француза до мозга костей, неизгладимый след должна была оставить вспыхнувшая в нем любовь к баронессе Эли, иностранке, полной такого неизведанного очарования, которое не в силах был анализировать молодой человек, точно так же эта дружба между баронессой Эли и Луизой Брион не могла не быть для них обеих чувством совершенно своеобразным в их жизни, хотя факторы, из коих она сложилась, были настолько же естественны во всех своих деталях, насколько необычны по своим результатам.
Вот еще характерная черта космополитического света! Возьмите личности, которые в него попадают, каждую отдельно: они окажутся простыми и логичными. Соедините их: их сближение даст в результате самую невероятную эксцентричность.
Эта дружба, как и большинство прочных чувств этого рода, зародилась на шестнадцатом году жизни обеих женщин. Выйдя из детских лет, они оказались соединенными той школьной близостью, которая обыкновенно прекращается с выходом из монастырского пансиона в свет. Но когда подобное чувство устоит против напора светской жизни, против разлуки, против разности окружающей среды, против соблазна новых связей, тогда она становится как бы прирожденным, неразрушимым, необходимым, в той же мере, как и родственное чувство.
Итак, когда обе подруги познакомились, то одна из них называлась Эли Заллаш, а другая -- Луиза Родье. Она принадлежала к известной фамилии католических банкиров Родье-Вималь, теперь уже прекратившейся. Конечно, в момент их рождения -- одна родилась в замке Заллаш у подошвы Штирийских Альп, а другая -- в предместье Сент-Оноре в отеле Родье, -- тогда казалось, что их земные пути должны навеки остаться раздельными.
Но их сблизило одно и то же несчастье. И вот как. Обе они потеряли своих матерей в одном возрасте, почти сразу же их отцы женились вторично. Обе с первых же месяцев этих новых супружеств выдержали неприятности с мачехами, и для обеих этот маленький внутренний кризис разрешился водворением в институт Сакре-Кер в Париже. Банкир выбрал это заведение, потому что он заведовал его денежными суммами и знал его настоятельницу. А генерал Заллаш был приведен к тому же выбору своей второй женой, которая этим ловким ходом сразу и от падчерицы избавлялась, и приобретала предлог почаще навещать Париж.
Попав в один день в благочестивый дом на улице Варенн, две сироты, молодая австриячка и молодая француженка, почувствовали живейшую симпатию друг к другу. Взаимная откровенность скоро превратила это влечение в страстную дружбу. И затем эта дружба прочно поддерживалась, потому что была основана на коренных свойствах их характеров, которые время должно было только усилить.
Классическая трагедия вовсе не была так далека от действительности, как говорят ее противники, когда рядом с главным действующим лицом, протагонистом, она ставила личность, предназначенную только выслушивать его откровенности. В самом деле, и в действительной, обыденной жизни существуют натуры второстепенные, натуры -- это, если можно так выразиться, копилки вздохов и криков, вырывающихся у других людей, натуры-зеркала, вся жизнь которых заключается в восприятии того, что им дают, вся личность -- в отражении, которое другая личность производит в них.
С монастырских лет Луиза Брион принадлежала к тому типу, который насквозь проникнут милой стыдливостью, деликатной чуткостью и тактичным состраданием, к типу, который воплощен Шекспиром в героическом и корректном Горацио, неразлучном спутнике Гамлета во время его борьбы с убийцей его отца. В шестнадцать лет так же, как и в тридцать, достаточно было взглянуть на нее, чтобы угадать в ней прирожденную безличность натуры, чуткой до робости, неспособной принять какое-нибудь решение, отважиться на инициативу, рискнуть, захотеть, жить по собственному разумению.
Ее лицо было изящно, но это изящество проходило незамеченным -- столько стремления спрятаться было в этих скромных чертах, в пепельно-серых глазах, в просто зачесанных каштановых волосах. Она говорила мало и беззвучно. Она обладала гениальным уменьем выбрать скромный костюм, такой костюм, который на женском арго обозначается милым словечком "спокойный". Не правда ли, как мил этот неподражаемый термин женского жаргона!
Мужчины или женщины, безразлично, вообще люди, у которых вся внутренняя жизнь сводится к такому врожденному смирению собственных желаний, к отступлению перед действительностью, к деликатности, слегка жалкой, к утонченным нюансам чувств, такие люди обыкновенно, в силу кажущегося противоречия, которое в конце концов оказывается самой логикой, прилепляются к натуре, полной пыла и порыва, дерзости и натиска, и всецело покоряются ее чарам. Они испытывают непреодолимую потребность хотя бы воображением, хотя бы сочувствием оказаться причастными к тем радостям и горестям, испытать которые на собственном опыте у них не хватает сил.
Именно такова и была история отношений между госпожой Брион и баронессой Карлсберг. С первой недели их детской дружбы страстная и увлекающаяся Эли околдовала рассудительную и благоразумную Луизу. Это колдовство пережило целый ряд лет, даже усилившись от того, что по выходе из Сакре-Кер обе подруги опять подверглись новому и аналогичному несчастью. Ничто так не сближает, как эта общность несчастий. И та, и другая, вступая в брак, оказались жертвами отцовских амбиций.
Луиза Родье стала госпожой Брион при следующих обстоятельствах: старый Родье попал в такое затруднительное положение, в каком не бывал в течение всей своей финансовой деятельности, и думал найти спасение, приняв к себе в качестве зятя и компаньона Ораса Бриона.
Сын отца, подпавшего под конкурс по приговору парижской биржи, этот последний в пятнадцать лет благодаря своей энергии не только поправил свое состояние, но еще и завоевал сверх того славу опытного финансиста: он ставил на ноги предприятия, слывшие пропащими, вроде дел австро-далматских железных дорог, столь мошеннически ограбленных и покинутых на произвол судьбы знаменитым Юстусом Гафнером [См. роман Поля Бурже "Космополис". -- Примеч. пер.]. Чтобы окончательно стереть всякое воспоминание об отце, Бриону надо было вступить в связи с одной из фамилий, которые составляют биржевую аристократию и почетное положение которых стоит патента на знатность.
Этот человек был теперь нужен для главы дома Родье-Вималь в качестве главного адъютанта и даже заправилы ввиду тайного кризиса, который переживали его дела. Луиза, конечно, поняла необходимость такого союза и пошла на него, но из-за этого стала страшно несчастной.
В то же самое время Эли Заллаш, также под давлением отца, выходила замуж за эрцгерцога Генриха-Франца, который увидал ее на Карлсбадских водах и воспылал яростной страстью. Подобную страсть может восчувствовать только пятидесятилетний принц, с остывшим уже сердцем, для которого чувство является вообще впечатлением до такой степени неожиданным, что он ухватывается за него со всем лихорадочным пылом юности, как бы вернувшейся на один момент.
Император, который был принципиально против морганатических браков, в данном случае согласился в надежде, что новая жизнь смирит и упорядочит его кузена, всегда отличавшегося беспокойными и революционными наклонностями. А генерал Заллаш в возвышении дочери видел верное ручательство за фельдмаршальский жезл. И он, и его жена произвели на дочь такое давление, что она уступила, сама поддавшись тщеславию, -- это чувство столь обычно в ее годы.
Двенадцать лет прошло с тех пор, и две старые подруги из Сакре-Кер были по-прежнему одиноки, по-прежнему несчастны, по-прежнему сироты: одна -- среди пышной жизни полупринцессы, другая -- среди почти царской роскоши богачки-парижанки. Они были так же одиноки, как в дни, когда они разговаривали в первый раз под деревьями монастырского сада, зелень которого закрывала печальный бульвар Инвалидов. Они никогда не прерывали своей переписки, и так как каждая могла постоянно видеть тягость собственной судьбы в судьбе подруги, то их настроения еще более сблизились на почве этой общей меланхолии, взаимной откровенности и замкнутости от остального мира.
Жесткость финансиста, его узкий эгоизм, прикрываемый заученными манерами лживого светского человека, его грубая чувственность дали Луизе возможность понимать, оплакивать и разделять душевные мучения бедной Эли, отданной в добычу ревнивому деспотизму властелина с тяжелым, неровным и взбалмошным характером, в котором умственный нигилизм анархиста сочетался с чванным самодурством тиранической натуры. С другой стороны, баронесса по глубине собственных ран могла судить и о язвах, от которых изнывало нежное сердце ее подруги.
Только она, дочь солдата, происходящая от черногорских героев, которые никогда не сдавались, она не поддалась гнету, как поддалась наследница выродившейся семьи, внучка честных Родье и благоразумных Вималей. Эли сразу же противопоставила гордости гордость и воле волю. Дикие сцены, которые она выдерживала, глазом не моргнув, довели бы, конечно, до полного разрыва, если бы молодая женщина не возымела мысли апеллировать к очень высокой инстанции.
Властное воздействие привело к компромиссу, который спас приличную внешность. Баронесса добилась почти полной свободы, не разводясь с мужем, но всякий поймет, каким позором для него это сопровождалось. За последние четыре года это была первая зима, которую она проводила возле эрцгерцога, разболевшегося и уединившегося в своей вилле в Каннах, -- странный уголок, устроенный вполне во вкусе своего странного хозяина: половина дома была дворцом, другая половина -- лабораторией!
Госпожа Брион издали следила за этой супружеской драмой, потом за полуразрывом, примеру которого она не последовала. Мягкое существо, без всякого протеста, позволяло мучить и терзать себя этому кулаку -- рабовладельцу финансового мира, имя которого она носила. Такой контраст сделал подругу еще более дорогой для нее. Эли де Карлсберг была ее бунтом, ее независимостью, ее романом; романом, из которого она знала не все главы.
Откровенность двух подруг, которые видятся только после долгих промежутков, всегда бывает неполной. Инстинктивно одна подруга, откровенничая с другой, не решается посягнуть на представление, которое та имеет о ней, и, в конце концов, это представление напоминает гораздо больше прошлое, чем настоящее.
Точно так же и баронесса скрыла от подруги целую сторону своей жизни. Прекрасная, богатая, свободная, необузданная и беспринципная, она искала забвения и возмездия за неудавшуюся супружескую жизнь в том, в чем ищут подобного забвения и подобного возмездия все женщины со страстным темпераментом и не сдерживаемые религиозным чувством. Сначала она только кокетничала, потом увлекалась и, наконец, пала.
Госпожа Брион ничего подобного не подозревала. Она любила в Эли богатство жизненной силы, не давая себе отчета в том, что эта подвижность, эта жизненность, эта энергия не могли не привести женщину ее расы и ее свободных взглядов к поступкам, противным нравственности и целомудрию.
Но ведь первое условие и даже суть дружбы заключается именно в этом непоследовательном пристрастии, которое заставляет нас забывать по отношению к некоторым особам закон, всем известный и столь просто выражаемый в обыденной речи поговоркой: "и на солнце есть пятна". Зависть и ненависть видят только пятна. Почему же тогда дружбе не видеть только блеск?
Однако, столь ослепленная дружбой, столь честная, столь мало причастная к интригам, совершавшимся вокруг нее, она была все-таки женщиной и уже в силу одного этого обладала особым чутьем ко всему, что касалось отношений между полами. Это безошибочное чутье бессознательно, я сказал бы, как животный инстинкт, подсказало ей, что у ее подруги, к которой она питала полное доверие, произошла какая-то перемена в отношениях к мужчинам. Луиза даже не могла бы сформулировать, в чем изменилась Эли, однако за последние годы она подмечала эту перемену при каждом новом свидании.
Не бросалась ли ей в глаза развязная непринужденность поз и костюмов, некоторая наглость взгляда, склонность истолковывать в дурную сторону всякую замеченную близость, привычная разнузданность, почти цинизм в разговорах? Этих признаков, по которым узнается женщина, осмелившаяся бравировать предрассудком стыдливости и принципами нравственности, этих признаков госпожа Брион не могла не заметить в госпоже де Карлсберг, но никогда не позволяла себе не только осмыслить их, но даже сознаться в том, что заметила.
Деликатные, любвеобильные души испытывают упреки и даже угрызения совести, когда дело коснется тех, к кому они привязались. Они скорее обвинят самих себя, скорее признают ошибочными свои впечатления, чем станут осуждать лицо, вызвавшее эти впечатления. И тем не менее у них остается сомнение, которое потом, при малейшем конкретном факте, обостряется до нестерпимости.
Для Луизы Брион этим маленьким фактом оказалось за последнее время положение, которое ее подруга приняла по отношению к Пьеру Отфейлю. Случаю было угодно, чтобы она была в Каннах, когда он был представлен баронессе у госпожи де Шези, которая, как мы видели, была близким другом сестры молодого человека, юной и блестящей Мари д'Иссак. С этого же первого вечера госпожу Брион поразили манеры Эли, которая долго в уголке салона говорила с глазу на глаз с этим человеком, еще вчера незнакомым ей.
Тотчас же уехав в Монте-Карло, она, без сомнения, и не думала бы об этом, если бы при новом визите в Канны не увидела, что молодой человек принят уже у баронессы совсем как свой. Прогостив сама несколько дней у мадам де Карлсберг, она должна была признать, что ее подруга либо не в меру кокетничает с Отфейлем, либо потеряла благоразумие. Она предпочла остановиться на неблагоразумии. Она порешила, что малый до безумия влюбился в Эли и что эта последняя со скуки и по легкомыслию предалась очень опасной, если только не преступной игре.
Она решила было предотвратить беду, но потом ни на что не отважилась, поддавшись тому параличу нравственных сил, которым сильная личность поражает слабую единственно посредством магнетического воздействия своего присутствия.
Сценка, подмеченная ею сегодня вечером в игорной зале, дала, наконец, ей энергию заговорить. Поступок Пьера Отфейля, торопливость, с которой он поспешил перекупить папиросницу, проданную госпожой де Карлсберг, -- это необычайно глубоко отозвалось в душе верной подруги. Тут она сразу нашла доказательство самой трогательной аналогии между своими чувствами и чувствами влюбленного.
Она сама пришла и затерялась в толпе зрителей, чтобы следить за игрой своей подруги, азарт которой беспокоил ее, она сама видела, как баронесса продала золотой ящичек. Этот поступок "Богемки" причинил ей жестокую боль. Еще тягостнее было ей думать, что эта дорогая по воспоминаниям вещица, которую постоянно носила с собой Эли, будет выставлена в лавках Монте-Карло и в конце концов будет подарена какой-нибудь публичной женщине счастливым игроком.
Она тотчас же стала разыскивать ростовщика, чтобы сделать то самое, что сделал Пьер Отфейль. Тот факт, что им пришла в голову одна и та же мысль, заставил откликнуться в ее душе струнку глубокой симпатии. Затронуто было ее чувство к госпоже де Карлсберг, радость согрела мягкую душу романтической женщины, так мало привыкшей находить у мужчин отзвук своей нежности.
Она подумала: "Несчастный! То, чего я опасалась, случилось. Он ее любит! Есть ли еще время предупредить Эли и снять с ее совести ответственность за несчастие этого ребенка?" Эта мысль восторжествовала над робостью наивного и доброго создания. Она дала себе слово поговорить с подругой, как только представится случай, и этот случай представился в тот же вечер.
Они вышли из казино около одиннадцати часов. Брион, всегда весьма корректный и вежливый перед свидетелями, проводил обеих дам до виллы -- роскошного сооружения, которое финансист воздвиг, словно рекламу из мрамора, на самом видном месте ската. Но тут он сразу их покинул. Когда они остались одни, баронесса позвала свою подругу погулять немного по саду виллы Брион, столь же необычайному, невиданному и знаменитому, как сама вилла. По ее словам, она хотела накануне отъезда в Канны в последний раз полюбоваться на сад в эту ночь, действительно сказочно чудную.
Завернувшись в манто, женщины стали прогуливаться взад и вперед сначала по террасе, потом по аллеям. Они ходили молча, охваченные контрастом между лихорадочной атмосферой казино, где они провели вечер, и спокойной роскошью пейзажа, окружавшего их теперь. Не менее удивительный контраст был между той баронессой Эли, которая сидела за рулеткой, и той, которая прогуливалась в этот час.
Полная луна, сиявшая на бездонном небе, казалось, навевала на нее, погружала ее в трепет экзальтированной неги. Полуоткрытые уста, как бы вдыхавшие и выдыхавшие чистоту этой дивной холодной ночи, готовы были сказать, что ее лицо ласкается к этим бледным лучам, что холодный блеск светила проникает ей в сердце через очи, -- с такой жадностью они вперялись в серебристый диск, который обливал всю твердь светом, почти столь же сильным, как блеск яркого дня.
И эта луна освещала море, синее и бархатистое, на котором струящиеся и замирающие потоки бледных лучей выводили сказочный путь. Воздух был так чист, что среди этого облитого светом залива, можно было разглядеть всю оснастку яхты для прогулок, неподвижно стоявшей на якоре у выступа мыса, на вершине которого вырисовывалась зубчатая громада старого дворца Гримальди.
С другой стороны вытягивалась большая сумрачная масса мыса Мартэна. Повсюду царила смесь прозрачного света с черными массивами, как резцом высеченными на фоне этой сказочной атмосферы. Длинные ветви пальм, загибающиеся на верху, жесткие иглы алоэ, густая листва апельсинов бросали почти черную тень, в то время как на газонах магический свет луны разливал свой волшебный блеск.
Один за другим гасли огни в домах, и две женщины с террасы могли видеть эти дома, которые теперь, как белые призраки среди темных, непроглядных зарослей олив, погружались в сон, властно разлившийся по этому пейзажу. Такое спокойствие царило в это время, что гулявшие не слышали никаких звуков, кроме потрескивания песка под их маленькими башмачками, да шороха их же платья.
Госпожа де Карлсберг первая прервала молчание, поддавшись соблазну думать вслух, соблазну особенно сильному в такую минуту и рядом с таким другом. Она остановилась на миг, пристальнее вгляделась в небо и промолвила:
-- Как чиста эта ночь, как она нежна! Когда я была маленькой девочкой, у меня в Заллаше была гувернантка немка, которая знала название всех звезд. Она и меня этому научила. Я до сих пор еще умею находить их: вот Полярная звезда, Кассиопея, Большая Медведица, Арктур, Вега в созвездии Лиры. Они вечно на одном и том же месте... Они были там же, когда мы еще на свет не родились, они будут там же, когда мы умрем.
Думаешь ли ты когда-нибудь о том, что лицо ночи было точно такое же, когда жили Мария-Антуанетта, Мария Стюарт, Клеопатра -- все эти женщины, имена которых сквозь туман годов и столетий служат для нас воплощением необъятных несчастий, трагических несчастий, великой славы? Думаешь ли ты о том, что они смотрели на эту самую луну, на эти самые звезды, не сдвинувшиеся с места, и притом смотрели такими же глазами, как наши, испытывая такие же радости и такие же печали? Думала ли ты, что они исчезли, как исчезнем и мы, а эти небесные светила останутся по-прежнему, эти светила, которые не трогались и не терзались их радостями и скорбями?
Когда такие мысли овладевают мной, когда я думаю, какие мы жалкие существа, со всеми нашими треволнениями, на которые не отзывается ни один атом в этой бесконечности, тогда я спрашиваю себя: что значат наши законы, наша мораль, наши предрассудки? Какое тщеславие думать, что мы хоть йоту значим в этой чудной, вечной, бесстрастной природе! Я говорю себе: здесь на земле есть одна только истина -- утолять голод сердца, чувствовать и достигать до вершины всех своих чувств, желать и достигать вершины всех своих желаний, жить, словом, своей личной жизнью, настоящей жизнью, порвав со всякой ложью и со всякими ограничениями, жить, пока не погрузишься в неизбежное небытие...
Было что-то ужасное в том, что эта прекрасная женщина изрекала слова такого горделивого нигилизма в эту чудную ночь, среди этого дивного пейзажа. Для госпожи Брион, нежной и благочестивой, эти фразы, произнесенные тем же самым голосом, которым крупье только что говорил, куда поставить последний куш, были еще ужаснее.
Она так благоговела перед Эли, перед ее высоким умственным развитием, которое позволяло ей сознательно читать всякую книгу, писать на четырех или пяти языках, говорить о всевозможных предметах с самыми образованными людьми! До семнадцати лет баронесса воспитывалась по солидной немецкой методе, а впоследствии в разговорах с эрцгерцогом и во время долгого пребывания в Италии постоянно приходила в соприкосновение с незаурядной образованностью, и ее гибкая полуславянская природа сумела воспользоваться этим.
Увы! На что послужила ей эта редкая культурность, эта способность все понимать, эта любовь к мышлению, если она не извлекла оттуда ни уменья властвовать над своими капризами -- это доказывалось ее поведением за рулеткой, -- ни уменья овладеть своими мыслями -- это было слишком ясно из мрачного символа веры, который только что вырвался у нее. Эта внутренняя бедность рядом с таким богатством внешних дарований и способностей снова поразила верную подругу, которая никогда не хотела признавать отрицательные стороны в характере своей старой товарки из Сакре-Кер...
Госпожа Брион сказала:
-- Ты опять говоришь так, будто не веришь в будущую жизнь. Неужели ты это искренне делаешь?
-- Нет, не верю, -- ответила баронесса, отрицательно качая хорошенькой головкой. -- Этим я обязана влиянию моего мужа, и только этим. Он излечил меня от слабости, препятствующей нам взглянуть прямо в глаза правде... А правда в том состоит, что человек никогда не мог открыть на земле ни малейшего следа Провидения, исходящей свыше жалости и справедливости, ни единого признака, ни единого указания, что есть над нами что-либо, кроме слепых и беспощадных сил. И это я теперь знаю и очень довольна, что знаю это. Мне нравится всем сердцем моим восставать против этой жестокой и бессмысленной природы. Я нахожу в этом величайшее наслаждение, и это дает мне внутренние силы, как бы это ни казалось тебе странным...
-- Не говори больше так, -- перебила госпожа Брион и, обняв Эли, прижала к себе, как сестра прижимает больную сестру, как мать ребенка, -- ты слишком огорчаешь меня... Но, -- настаивала она, держа руку подруги в своей руке и снова двигаясь с ней дальше, -- но я знаю, что у тебя на сердце лежит тяжесть, которой ты не делишься со мной. Ты никогда не была счастливой, а теперь счастлива меньше, чем когда-либо. И ты ропщешь на Бога за свою неудавшуюся судьбу. Ты сейчас позволяешь себе кощунствовать, как только что позволила себе пойти к рулетке и играть до потери сознания, до состояния, в которое впадают пьяницы. Не отрицай этого. Я была там сегодня вечером и, спрятавшись в толпе, наблюдала за тобой... Прости меня. Сегодня с самого утра ты была такая нервная! Ты так беспокоила меня! Мне страшно было оставить тебя на пять минут. И вот, моя Эли, я видела тебя среди этих женщин и мужчин, за этой безумной игрой, на которую смотрела вся публика, шепча твое имя! Я видела тебя, когда ты хотела продать эту коробочку, эту заветную вещицу, которая тебе... Ах, моя Эли! Моя Эли!..
Глубокий вздох вырвался вслед за этим дорогим именем, которое добрая женщина повторяла со страстной нежностью. Наивное сердце, страдавшее от падения своего идола, не смея даже произнести упрек, тронуло баронессу и немного пристыдило ее. Свое двойственное чувство она скрыла под смехом и постаралась придать лицу веселое выражение, чтобы успокоить свою подругу.
-- Какое счастье, что я тебя не увидала! -- сказала она. -- Иначе я заняла бы у тебя денег и проиграла их... Но не беспокойся, этого больше не будет. Я так часто слышала разговоры об ощущениях во время игры. Вот я и захотела хоть раз не баловаться, как делаю каждый день, но играть серьезно... И это скучно, даже более чем скучно... Мне жалко только папиросницы... -- С минуту она как бы колебалась. -- Это воспоминание о человеке, которого нет уже на свете... Но завтра я разыщу купца...
-- Это бесполезно... -- с живостью возразила госпожа Брион. -- У него уже нет ее.
-- Ты уже перекупила ее? -- спросила госпожа де Карлсберг. -- О, я узнаю в этом мою Луизу...
-- Я хотела так сделать, -- отвечала госпожа Брион почти шепотом, -- но другой опередил меня...
-- Другой? -- повторила баронесса, и лицо ее внезапно подернулось надменным выражением. -- Ты видела его, и я его знаю?
-- Я видела его, и ты его знаешь... Но я не смею сказать тебе его имя, потому что вижу, как ты относишься к этому факту. И все-таки ты не вправе гневаться на этого человека. Ведь если он влюбился в тебя, виновата в том ты сама... Ты была с ним так неблагоразумна, позволь мне все высказать, так кокетничала...
И помолчав немного, прибавила:
-- Это молодой Пьер Отфейль...
Сердце страшно билось в груди доброй женщины, когда она произносила эту фразу. Она, конечно, хотела прекратить кокетство госпожи де Карлсберг, которое считала безрассудным и безнравственным, но какие-то волны, пробежавшие по лицу ее подруги, заставляли ее опасаться, не зашла ли она слишком далеко и не навлекла ли на нескромного влюбленного одну из тех вспышек гнева, на которые, она знала, Эли была способна. И она стала упрекать себя в бестактности, почти в предательстве по отношению к бедному малому, трогательную тайну которого она подсмотрела.
Но нет, не гнев преобразил черты госпожи де Карлсберг и залил внезапной краской ее щеки при имени Пьера Отфейля. Ее подруга, которая так хорошо знала ее, могла бы понять, что на самом деле ее охватило глубокое душевное волнение, но оно не имело ничего общего с надменной гордостью, которая проявилась за минуту перед тем. Это так поразило ее, что она оборвала свою речь.
Баронесса Эли, со своей стороны, также ничего не отвечала, так что обе женщины продолжали идти молча. Они вошли в аллею пальм, сквозь которые с трудом пробивались редкие лучи месяца и не могли рассеять мрак. Госпожа Брион не могла уже различать лицо своей подруги, и потому ее беспокойство возросло до такой степени, что она наконец осмелилась спросить дрожащим, прерывающимся голосом:
-- Отчего ты мне не отвечаешь? Не думаешь ли ты, что я должна была помешать этому молодому человеку сделать то, что он сделал? Но ради тебя самой я не могла и виду подать, что заметила его! Или, может быть, ты рассердилась на мое замечание о твоем кокетстве? Но ведь ты отлично знаешь: если я заговорила в таком тоне, то только потому, что я так ценю твое сердце!
-- Мне сердиться на тебя? -- отвечала баронесса. -- На тебя?.. Но ведь и ты отлично знаешь, что это невозможно... Нет, я не рассержена, я потрясена... Я не знала, что он был там, -- продолжала она тише, -- что он видел меня у этого стола за таким занятием. Ты думаешь, что я кокетничала с ним? Так смотри же...
Произнеся эти слова при выходе из аллеи, она повернулась. По ее лицу медленно катились две тихие слезы. В ее глазах, из которых только что вытекли эти слезы, Луиза могла прочесть самые сокровенные тайны ее души. И начиная сдаваться перед очевидностью того, чего она не дерзала понять сразу, она воскликнула: