Чернов Виктор Михайлович
Житловский Хаим Осипович

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   Чернов В. M. В партии социалистов-революционеров: Воспоминания о восьми лидерах
   СПб.: "Дмитрий Буланин", 2007.
   

ЖИТЛОВСКИЙ ХАИМ ОСИПОВИЧ
(1865--1943)

0x01 graphic

   Мое знакомство с Житловским состоялось для меня совершенно случайно. Первым этапом в моей поездке за границу был Цюрих, где жена моя уже побывала ранее и где у нее была одна очень близкая подруга. Что касается до меня, я в этом городе и днем с огнем не мог найти себе политических единомышленников. Шел 1899 год. В цюрихской русской колонии преобладали молодые социал-демократы, совершенно завороженные своим, на мой вкус, очень упрощенным, марксизмом; они были к тому же целиком поглощены разгоравшейся распрею между "стариками" группы "Освобождения труда" {Группа "Освобождение труда" -- первая российская социал-демократическая организация. Основана в 1883 г. в Женеве (Г. В. Плеханов, П. Б. Аксельрод, Л. Г. Дейч, В. И. Засулич, В. Н. Игнатон). Участвовала в создании газеты "Искра" и журнала "Заря", в подготовке II съезда РСДРП (1903), на котором самораспустилась.} и почти всею поголовно молодежью.
   У первых была теоретическая зрелость, способность охватить мыслью все ожидаемые ими будущие этапы движения. Вторые сохраняли в душе первые уроки пережитой ими самой начальной фазы движения, не выходившей из рамок чисто экономической борьбы рабочих отдельных предприятий против их непосредственных хозяев. То же, что привез с собою я, -- видение назревшей аграрной революции -- воспринималось борющимися сторонами как нечто равно чуждое и тем и другим. Если некоторые из "молодых" и заинтересовались вначале моими деревенскими перспективами, то скоро от меня осторожно отошли, опасаясь, как бы на них не обрушились авторитетные старики за воскрешение каких-то отживших "народнических иллюзий".
   Что касается "стариков", то представителем их тенденций был проживавший тогда в Цюрихе П. Б. Аксельрод. Человек очень живого ума, он первоначально отнесся было к моим рассказам с серьезным интересом и, по-видимому, абсолютно без всякого предубеждения. Он даже свел меня непосредственно с главным теоретиком "стариков" Г. В. Плехановым, в расчете, что, может быть, нам удастся найти общий язык и до чего-нибудь "договориться". Надежда его оказалась иллюзорной: мы "договорились" лишь до жестокой словесной схватки.
   Плеханов сразу же резко обрушился на легальных критиков марксизма, особенно на известного "В. В." -- Василия Павловича Воронцова. Было ли это случайно, или до него дошло, что я перед тем специально ездил в местечко Божи над Клараном, чтобы вести переговоры об Аграрной лиге с Воронцовым и старым землевольцем Д. Клеменцом, но только в разговоре этом Плеханов, что называется, "наступил мне на любимую мозоль", особенно когда обозвал Воронцова чем-то вроде "мелкого ублюдка народнического марксизма".
   У меня были еще слишком живы в памяти мои собственные недавние разговоры и споры с В. В., и я по молодости лет не мог стерпеть такой явной несправедливости. Крепясь, я сдержанно возразил, что самым слабым местом В. В. нахожу его подчеркнутый аполитизм, но справедливость требует признания, что это аполитизм не справа, а слева, и от него отдает в известной мере анархизмом, но уж никак не монархизмом. Это оказалось достаточным, чтобы Плеханов, что называется, взвился на дыбы: "Слева или справа, но это с ног до головы -- путаник, он напускает туману в такой вопрос, как сосредоточение всех революционных сил на завоевание в России политической свободы. И я вам говорю, что подобных господ в такую эпоху, как наша, при первой к тому возможности -- вешают!". Безапелляционность тона, каким это было сказано, его наигранность, надменная поза русского Робеспьера, гневно нетерпимого ко всем, смеющим мыслить несогласно с ним, -- все отняло у меня последнюю тень желания продолжать разговор в подобном тоне. После обмена несколькими сухими репликами я ретировался в переднюю, где успел услышать, как Плеханов громким укоризненным тоном говорил подоспевшему хозяину: "Ах, Павел, Павел, ну как же ты мог себе вообразить, что мы можем договориться с подобными людьми?". Чтобы не услышать еще чего-нибудь, явно не предназначенного для моих ушей, я поспешно вышел, не оставив времени выскочившему в переднюю и явно сконфуженному хозяину меня проводить. Впечатление, произведенное на меня в этот раз Плехановым, было настолько неприятным, что я не раскаивался в данном ему отпоре.
   Но, признаюсь, искренно пожалел о том, что неудача устроенного Аксельродом свидания могла только сыграть роль ушата ледяной воды и для возникшего, как мне казалось, между мною и Павлом Борисовичем взаимного расположения. Я вынес общее впечатление, что скромный, вдумчивый, но внешне неяркий Аксельрод привык добровольно стушевываться перед блестящим Георгием Валентиновичем, -- стушевываться даже там, где умел внимательнее, глубже и последовательнее его продумывать реальную проблематику рабочего движения в России.
   Не могу и не хочу умолчать и о том, что меня с Аксельродом разъединяло и еще одно, гораздо более объективное обстоятельство: различие в нашем отношении к "ревизионизму" Эдуарда Бернштейна. Аксельрод сразу настроился по камертону Плеханова; а Плеханов выступил даже с протестом против Каутского, который, выступая антагонистом Бернштейна по существу, признавал, однако, его заслугу перед социал-демократией уже самым приступом к пересмотру и перепроверке целого ряда положений ее идеологии и программы. При этом Каутский полагал, что, выдержав критические сомнения Бернштейна, те же самые положения будут крепче утверждены и сознательнее, обдуманнее восприняты. Плеханов же никаких заслуг за Бернштейном не признавал и третировал его критические потуги как идеологические мыльные пузыри. Эта непримиримая и нетерпимая позиция пришлась по вкусу Розе Люксембург, Кларе Цеткин, Радеку и другим будущим большевикам. Она не особенно шла к вдумчивому Аксельроду, но азартная левизна юности была силою, которой он лишь с большим трудом мог противостоять.
   Не был сторонником Бернштейна и я; его ревизионизм был иначе нацелен, чем тот, о котором мечталось мне; я искал отправных пунктов скорее для ревизионизма слева, чем для ревизионизма справа; моему умонастроению более отвечал бурный пафос Жореса или даже революционный синдикализм -- за вычетом его аполитизма и интеллигентофобии. Конечные выводы Бернштейна были мне чужды, но в его критицизме я видел шаг вперед, без которого марксизм превратился бы в "общество взаимного любования" типических "умственных сидней".
   Дальше дело пошло еще хуже: из России к "старикам" подоспело подкрепление в виде замечательной тройки -- Ленина, Мартова и Потресова, в которой до поры до времени задавала тон воинственная непримиримость первого. Этим и был окончательно предрешен исход моих цюрихских встреч. Первая близость моя с Аксельродом быстро отцвела, не успев расцвести. Для ее частичного возобновления время пришло лишь позднее, в 1917 году, благодаря посредничеству человека, которого я очень ценил и к которому влекла меня, поверх нередких, преходящих разногласий, почти инстинктивная симпатия: Ираклия Георгиевича Церетели.
   Когда в Цюрих приехал из Берна с очередной лекцией X. О. Житловский, это, при моем тогдашнем политическом одиночестве в Цюрихе, было для меня настоящим подарком судьбы. Я буквально изголодался по авторитетному человеку старшего поколения, способному с сочувственным интересом отнестись к перспективам, открывшимся передо мною после первых попыток деревенской работы в Тамбовской и соседних -- Саратовской и Воронежской -- губерниях. Я развернул перед Житловским все мои планы, и прежде всего план создания за границей в крупном масштабе обслуживающей назревающее аграрное движение литературы.
   Попутно я посвятил его в секрет обретенной нами в России "ячеечной формы" деревенской организации -- крестьянского "братства", которая так легко и быстро прививалась в местах, затронутых нашей пропагандой, что, казалось нам, явно может стать основой будущего всеобщего крестьянского союза. Житловский своей отзывчивостью сразу вывел меня из тупика. Он обещал, что "устав" нашего мужицкого братства отпечатает в ближайшем же номере издаваемого им маленького журнальчика "Русский рабочий" и что следом за этим его Союз {Союз русских социалистов-революционеров за границей -- народническо-эсеровская организация. Основана в 1893 г. в Берне X. О. Житловским, имела свой печатный орган "Русский рабочий" (1894--1899, No 1--11). В 1902 г. влилась в партию социалистов-революционеров.} откроет кампанию за привлечение внимания всех русских социалистов к очередному вопросу момента: перенесению массовой организации с передового пролетариата городов на отстающее от него трудовое земледельческое население деревень.
   Но это было еще не все, чем новый знакомый произвел на меня необычайное впечатление. Кроме моих обязанностей по отношению к начатой деревенской работе, я при поездке за границу имел еще и другие планы. Еще в России я увлекался общемиросозерцательными проблемами, составляющими предмет "науки наук" -- философии.
   Пути моего мышления в этой области пролегали в равном отдалении и от немецкого философского идеализма, превращавшего философию в метафизику, и от упрощенного материализма, впервые насажденного в России "писаревщиной". Я был лишь в основном знаком с зарубежной критикой того и другого; мои знания иностранных языков были зачаточны, да и доставать книги на иностранных языках тогда, кроме столиц, было почти негде; въезд же в столицы мне был со времени выхода из крепости запрещен. А между тем на умы русской молодежи шел на моих глазах поход: с одной стороны, адептов материализма, перевооруженного уже по-новому "диалектическим методом" в духе Маркса и Энгельса; с другой -- разочарованных материалистов, вернувшихся на пути Гоголя, Достоевского и славянофилов: {Славянофилы -- представители одного из направлений русской общественной мысли 1840--1850-х гг. Выступали с обоснованием особого, отличного от западноевропейского, пути исторического развития России, усматривая ее самобытность в отсутствии борьбы социальных групп, в крестьянской общине, православии как единственно истинном христианстве; противостояли западникам. Выступали за отмену крепостного права, смертной казни, за свободу печати и т. п. Главные представители: И. С. и К. С. Аксаковы, И. В. и П. В. Киреевские, А. И. Кошелев, Ю. Ф. Самарин, А. С. Хомяков, В. А. Черкасский и др. Близки к ним были В. И. Даль, А. Н. Островский, А. А. Григорьев, Ф. И. Тютчев и др. В процессе подготовки крестьянской реформы 1861 г. многие из них сблизились с западниками на почве либерализма. Некоторые их идеи получили развитие в идеологии почвенничества (H. H. Страхов), панславизма (Н. Я. Данилевский), а также "охранительного" направления русской общественной мысли.} от модного неокантианства и его теории познания они взяли лишь его познавательный скепсис и тем безудержнее преобразились в искателей безусловной истины и сверхопытного трансцендентного знания, даваемого свободной и "крылатой" мистической интуицией.
   Молодость дерзка, и я очертя голову ринулся в бой статьями в "Вопросах философии" {"Вопросы философии и психологии" -- российский философский журнал, издававшимся Московским психологическим обществом в 1889--1918 гг. Основан по инициативе профессора кафедры философии Московского университета Н. Я. Грота, являвшегося и первым его редактором.} и в "Русском богатстве". {"Русское богатство" -- российский литературный, научный и политический журнал. Издавался в 1879--1914, 1917-1918 гг. С 1895 по январь 1904 гг. выходил под редакцией Н. К. Михайловского (совместно с В. Г. Короленко). Будучи оплотом народничества, вел ожесточенную полемику с русскими марксистами. На рубеже 1890--1900-х гг. являлся своеобразной лабораторией, в которой формировались идеи неонародничества. С 1906 г. фактически стал органом партии социалистов-революционеров. Запрещен в 1918 г. за антибольшевистскую направленность.} Но чем более бой разгорался, тем напряженнее ощущал я потребность в философском довооружении. В общем плане заграничной поездки я уделял поэтому достаточное место для того, чтобы припасть непосредственно к живым родникам новейшей философской мысли Европы, в которых меня особенно привлекала -- тогда еще по сведениям из вторых рук -- линия философской мысли, шедшая от древнего Протагора через Лааса к Маху, Авенариусу, Петцольду и Гольцапфелю, -- линию, к которой потом мне пришлось прибавить Эйнштейна.
   Житловский предстал передо мною как живой выходец из того мира философской мысли, в двери которого я давно уже в мечтах моих стучался. Он был на десяток лет старше меня: он родился в 1863 году {X. О. Житловский родился в 1865 г.} в Витебске, я -- в 1873 году в заволжском степном Новоузенске. {Как удалось установить по архивным документам, В. М. Чернов родился 25 ноября 1873 г. в уездном городе Саратовской губернии Николаевске (ныне -- Пугачев).} Житловский закончил свое образование в Бернском университете со степенью доктора философии, внушавшей мне, по новизне дела, искреннее почтение, я же был извлечен зубатовскимп ищейками из стен Московского университета всего лишь при переходе с первого курса юридических наук на второй и продолжал свое образование в традиционном пристанище мятежных искателей истины -- в тюрьме.
   Житловский владел, как родным, самым философским языком того времени -- немецким. Я обладал лишь теми элементами этого языка, которые давались нашими классическими гимназиями. В его беседах со мною он с большой легкостью оперировал знанием всех разветвлений неокантианства; для меня многие из них были еще "землей неведомой". Естественно, что я во многих вопросах мог ждать от него откровений и глядеть на него как на "учителя", снизу вверх. У него были, в общем, простые и приятные манеры, лишенные тогда всякой претенциозности и "генеральства".
   Те несколько дней, которые Житловский провел в Цюрихе, мы с ним были почти неразлучны. В нем располагали меня к себе беззаботно-доброжелательная общительность характера, находчивость и остроумие. Перед отъездом он усиленно соблазнял меня покинуть "скучный" Цюрих и перебраться в Берн. Он прежде всего предоставлял в мое распоряжение хорошо подобранную философско-социологическую библиотеку, главным образом немецкую, и предлагал самого себя в гиды по лабиринту школ, систем и обобщений. Одновременно с этим он советовал мне сразу же записаться в студенты Бернского университета: как для того, чтобы систематически провести то свое собственно научно-философское довооружение, о котором я мечтал еще в России, так и для того, чтобы вооружиться докторским дипломом, чему он придавал очень важное значение.
   Я колебался недолго: в Цюрихе меня ничто не удерживало.
   Весь первый год, проведенный мною в Берне в ближайшем общении с Житловским (редкий день мы с ним не виделись), был, так сказать, медовым месяцем нашей дружбы. Не осталось, кажется, ни единого вопроса, о котором у нас не было бы на все лады говорено и переговорено.
   Я записался в университет и прилежно слушал лекции по философии. Они меня, правда, несколько разочаровали; но их польза для меня в смысле практики немецкого языка и освоения научно-философской терминологии была самоочевидна. Одним я был несколько удивлен: отношением Житловского к борьбе философских школ. Он рассматривал их, как коллекционер рассматривает избранные экземпляры своих коллекций. Он ими любовался, ценил в них оригинальные особенности, редкостные и странные формы, их внутреннюю согласованность и симметрию или, наоборот, неожиданную асимметричность, словом, более всего внешнюю красивость. Они были для него подобны мертвым телам наколотых на булавки бабочек. Дух жизни от них отлетел, они не возбуждали в Житловском никакой страсти -- ни позитивной, ни негативной. Единственная страсть -- классификатора, делящего их на роды, виды и подвиды.
   Для меня, может быть по наивности, пестрые очертания и краски грандиозного парада философских систем укладывались в одну целостную панораму борьбы истины с заблуждением, методического мышления с фантастическим, чистого знания с произвольными домыслами. Он высоко ценил кантовскую "Критику чистого разума", я требовал се дополнения "Критикой чистого опыта". Он смотрел на столкновение философских систем глазами холодного эстета, я -- глазами неофита, принимающего самым близким образом к сердцу ход и исход воплощенной в нем борьбы правды с кривдой. Я производил над ними суд, подобающий ревнителю истины; он же разводил безнадежно руками, пожимал плечами и скептически вопрошал: "Что есть истина?". Я не уставал воевать со стародавним обычаем философии -- быть наукообразной, то есть замаскированной служанкой религии; он находил это в порядке вещей. Я требовал тщательного отделения от научной философии, основанной на строгой теории познания, всяких метафизических вымыслов, домыслов и вообще незаконных примесей. Он улыбался, усаживался как можно комфортабельнее в кресло, клал ногу на ногу и не без юмора начинал: "Но что же, собственно, худого в метафизике? Кому и чем она мешает или жить не дает? Ее область стоит высоко над жизненными потребностями, конфликтами и распрями. Представим себе многоэтажное здание -- жизнь социального целого -- и на самом верху -- вышку. Не чердак, заброшенный и запустелый, а скорее что-то вроде застекленной студии, куда не врываются никакие буйные порывы ветра, где все -- сплошной покой, тишина, ровный и мягкий полусвет. Окинем взглядом своды, потолки, верхние углы. И вот перед нами тонкая, легкая, серебристая сеть паутины. Она вздрагивает от малейшего, почти не ощутимого колебания воздуха. Заходящее солнце отбрасывает на нес свои лучи, и пурпурный отблеск ложится на каждую нить, на каждую осевшую на нее мельчайшую пылинку. Какая воздушность, красота, какая изящная и нежная симметрия! А ведь это и есть живой символ метафизического построения -- этой красоты духовных очей, этой покоящейся в себе гармонии. Кому и зачем поднимать на нее беспощадную руку?".
   Признаюсь, для моих ушей все это звучало какой-то странной умственной прихотью. Сеть паутины? Ее сколько угодно у нас бывало по разным вышкам и углам, но на практике с нею неразлучными бывали пыль и плесень. А вместе с пылью веков без труда можно было разглядеть на ее нитях почти прозрачные мощи микроскопических мушек и мошек, и где-то на одной из ее нитей, как на телефонном проводе, висел коварный, подстерегающий новые жертвы паучок, выпрядающий сам из себя эту сеть для целей, ничего общего с чистою красотою не имеющий. Из храма науки и научной философии их надо выметать самым беспощадным образом!
   Житловский выслушивал, добродушно улыбался, отвечал что-нибудь юмористическое и оставался доволен тем, что ему удалось подразнить мою непримиримость. Но под этим "воздушным" боем шрапнелями острот оставался серьезный вопрос о подмене жажды знания прихотями тонкой гастрономии мысли, ищущей пряностей, щекочущих вкусовые нервы, вместо здоровой питательной пищи.
   Когда я говорил ему об этом, в нем еще громче звучал дух противоречия: "Ведь существует же искусство для искусства, ведь в игре, в спорте, в танце мы тратим двигательную энергию ради наслаждения самим процессом ее обнаружения вне посторонних полезных ее плодов или результатов. Совершенно так же мы имеем в метафизике напряжения мыслительные, вся прелесть и ценность которых в них самих, а совсем не в служении каким-то сторонним практическим пользам живой общественности. Не надо обесценивать это свободное от оков опыта духовное творчество, называя его пустой "игрой ума" или "танцем мысли". Есть даже в такой строгой науке, как математика, действия над "мнимыми величинами"; есть и в обыденном рассудке загадки, шарады, ребусы...".
   Что я мог ему ответить? Что игры хороши для детей, а мы из детских штанишек давно выросли; что ребусы, шарады и крестословицы -- "рукоделье от безделья"?
   Личность его меня очень интересовала; но впервые пришлось мне почувствовать, что наряду с созвучными мне идейными мотивами я найду у него и элементы серьезного расхождения. Это начало меня тревожить.
   Юность Житловского в России была осенена закатом грозного Исполнительного Комитета "Народной воли", и лишь когда там уже "облетели цветы, догорели огни", он перебрался в эмиграцию...
   Житловский в русской эмиграции выступил как заметная величина в эпоху, когда после разочарования, а затем и ренегатства Тихомирова окончательно стал на очередь вопрос о дележе "наследства" "Народной воли". Тому способствовали смерть последнего члена Исполнительного Комитета, замечательной русской женщины Оловенниковой-Ошаниной и надвигавшийся конец патриарха народнической эмиграции П. Л. Лаврова.
   Но значительно раньше Житловского выдвинулся готовившийся вступить в "последний и решительный бой" с Тихомировым, превосходивший его и своей теоретической подготовкой, и силою аналитического ума, и энергией, и, наконец, блеском полемического дарования Г. В. Плеханов.
   Борьба его с народовольчеством была давнего происхождения: с конца "Земли и воли". Не раз фигурально говорилось, что она была расколота надвое: одни осью своей работы взяли "землю" (это был Плеханов, создавший "Черный передел" {"Черный передел" -- революционная народническая организация в России начала 1880-х гг. Возникла в августе--сентябре 1879 г. после раскола "Земли и воли". Название связано с распространенным среди крестьян слухом о близком всеобщем ("черном") переделе земли. Первоначально члены организации разделяли программу "Земли и воли", отрицали необходимость политической борьбы, не принимали террористическую тактику "Народной воли", считали, что революцию может совершить только народ. В области тактики "чернопередельцы" были сторонниками широкой агитации и пропаганды в массах. Организаторами Центрального кружка организации в Петербурге были Г. В. Плеханов, П. Б. Аксельрод, О. В. Аптекман, М. Р. Попов, Л. Г. Дейч, В. И. Засулич и др. Периферийные кружки действовали в Москве, Харькове, Казани, Перми, Саратове, Самаре и других городах. Аресты 1880--1881 гг. и эмиграция ее руководящих деятелей ослабили организацию. Под влиянием успехов "Народной воли" многие "чернопередельцы" перешли на народовольческие позиции. К концу 1881 г. организация перестала существовать, однако отдельные чернопередельческие кружки действовали вплоть до второй половины 1880-х гг. Плеханов, Дейч, Засулич и другие "чернопередельцы" порвали с народничеством и, перейдя на позиции марксизма, создали в 1883 г. в Женеве первую русскую марксистскую организацию -- группу "Освобождение труда".}), другие -- "волю" (это была "Народная воля" с главной осью работы -- борьбой за политическую свободу). Раскол был делом рук Плеханова, надеявшегося на Воронежском съезде добиться исключения политиков-террористов. Потерпев поражение, он "хлопнул дверью" и попробовал под новым именем восстановить землевольчество в его первоначальной чистоте. Его ждала новая неудача: история "Черного передела" свелась к ряду последовательных отколов русских работников и присоединения их к большинству землевольцев, оставшихся под флагом завоевавшей себе героическую славу "Народной воли".
   Идеологическая карта "Черного передела" была заранее бита уже тем, что против "критического народничества" Глеба Успенского, поддержанного Михайловским, Плеханов не только должен был ратовать за "романтическое народничество" Златовратского, но и держаться единого фронта с полуанархистом, полу монархистом Юзовым-Каблицем, завершившим свою эволюцию окончательным переходом в реакцию и антисемитизм. Путь этот был безнадежен.
   Перед Плехановым, по-видимому, иногда вставал вопрос о соглашении с народовольцами, к чему его и его друзей склонял Тихомиров, все более терявший веру в народовольчество, но еще некоторое время сохранявший формальную верность знамени таких старых друзей, как бесконечно импонировавший ему Александр Михайлов. Плехановцам он предлагал порознь войти в ряды "Народной воли" и, не полемизируя с ее прошлым, постепенно перерабатывать ее идеологию в марксистском духе. Плехановцы, кажется, наполовину уже склонялись к этому, но переговоры их с народовольцами кончились, когда в руки народовольцев попало письмо Стефановича к Дейчу, понятое ими как план взрыва "Народной воли" изнутри.
   Нетрудно было себе представить, какие бесчисленные бури происходили за это время на собраниях русских колоний в эмиграции. Житловский был частым оратором на этих колониальных собраниях; имя его уже начало произноситься наряду с именами Тихомирова и Плеханова. К тому времени, когда я приехал за границу, Житловский был уже признанным лидером нового, социально-революционного направления.
   Он был одним из основателей заграничного Союза русских социалистов-революционеров, которому удалось связаться с другим, существовавшим в России (с центром в Москве), Союзом социалистов-революционеров и принять на себя роль заграничного представителя последнего.
   Надо не забывать (иначе наделаешь множество ошибок), что в то время единой ПСР в России еще не было. Самое имя "эсеры" как специфическое обозначение нашего течения в русском социализме явилось почти случайно. Исторически одинаково социалистами-революционерами называли себя и землевольцы, и народовольцы, и чернопередельцы; даже стоявшие на грани между либерализмом и социализмом народоправцы не покидали освященное всей прошлой историей имя "социально-революционной партии "Народного права"". И Плеханов еще в середине 90-х годов говорил о социал-демократическом секторе в общей семье русских социалистов-революционеров.
   Ныне вся эта история "словесных наименований" совершенно позабыта, откуда и происходит многое множество недоразумений. Слово "социалист-революционер" вовсе не было придумано для обозначения одной из обособленных фракций русского социализма. Вначале это было объединительное слово -- то, что оставалось, когда отбрасывали дальнейшие частные определения: "Земля и воля", "Народная воля", "Черный передел", "Освобождение труда". Поэтому его и принимали в России, точно сговорившись, то там, то здесь самые разнообразные местные группы и союзы, ничего не ведавшие друг о друге.
   Историк русской революции вообще, а тем более историк партии социалистов-революционеров должен отдавать себе отчет в том, что первая "Программа объединенных групп социалистов-революционеров", появившаяся на рубеже 80-х -90-х годов, предполагала чисто техническое объединение всех возможных групп. Инициативным центром этого объединения был город Тверь; воззрения этой центральной группы характеризовались ее политическими соседями как "босяцкая программа". И хотя лично Максим Горький никогда к ней не принадлежал, но на ней, бесспорно, отразилась свойственная ему подмена пролетариата, как станового хребта всей революции, деклассированными тружениками города и деревни -- люмпен-пролетариатом.
   Течение это, подобно всем течениям промежуточного, переходного периода, ныне почти позабыто. В частности, когда я рассказывал о нем Житловскому, он ровно ничего не знал и не ведал. А между тем в 1891 -- 1892 годах оно было в Москве "последним криком революционной моды", и ни о чем другом в передовых кругах не было столько толков и споров, как об излагавших эти воззрения нелегальных "Письмах старого друга" П. Ф. Николаева и его легальной книге "Активный прогресс и экономический материализм". Сам Николаев, старый каракозовец, позднее присоединился к совершенно чуждому "горьковских" настроений "народоправству" Марка Натансона, а разочаровавшись в этом последнем, вошел под конец своей жизни в нашу ПСР.
   В моих воспоминаниях о Житловском эту "переходную стадию" можно было бы вовсе обойти, если бы не абсолютное неведение Житловским относящихся к ней фактов и если бы не странная, порожденная этим неведением аберрация.
   И Житловский, и главный друг его по заграничному Союзу -- Хонон (Шарль) Раппопорт -- наивно думали, будто наименование "социалисты-революционеры" есть их личное изобретение, на которое они как бы взяли от истории патент. А потому каждый раз, когда до них доходили вести о существовании в разных местах России "социалистов-революционеров", они преисполнялись гордым сознанием, будто все не ушедшее в марксизм русское движение идет указанными ими путями и духовно формируется их социально-политическим "кредо".
   И они действительно уверовали, будто их заграничные устные выступления, вместе с двумя-тремя печатными брошюрами их Союза, стали для будущего водоразделом: одна половина движения создана их проповедью, а другая -- проповедью Плеханова, Аксельрода и Веры Засулич. В политической жизни Житловского и Раппопорта, как мы дальше увидим, аберрация эта сыграла поистине роковую роль. Она заставила их выступить с притязаниями, далеко не соответствующими ни их личным ресурсам, ни тому, что удалось им дать русскому движению. Для их самочувствия почти ударом был приезд в 1901 году из России Г. Гершуни, принесшего с собою весть о сплочении там эсеровских сил в объединенную ПСР, для которой зарубежный Союз Житловского и Раппопорта не значил почти ровно ничего.
   В русской эмиграции Житловский дебютировал книжкой "Социализм и борьба за политическую свободу", написанной в форме политического турнира лично с Г. В. Плехановым. То был критико-полемический ответ на его "Социализм и политическую борьбу". Это ставило Житловского в положение как бы официального оппонента Плеханову при всех его довольно частых выездах в Берн из своей "главной квартиры" -- Женевы.
   Плеханов был опасным противником в литературных диспутах, но еще более -- в словесных турнирах. У него было большое чутье на отыскание слабых сторон противника; и основною манерою его было мастерство "обходного движения". С большим искусством избегая "лобовой атаки" наиболее сильных позиций противника, он умел отыскать где-нибудь "с боку" менее защищенный пункт, через который и направлял свой катастрофический для противника прорыв, сбивающий один из его флангов или производящий опустошительный набег на его тыл. И здесь он развертывал всю силу своего остроумия, своей безжалостной иронии, своей едкой насмешки. Не всем нравилась эта плехановская манера; на более требовательных слушателей она порою производила отрицательное впечатление и возбуждала, по закону противоречия, симпатию к пострадавшим от плехановской словесной расправы. Выпадала не раз и на долю Житловского удача иметь после ожесточенных дебатов с Плехановым на своей стороне сочувствие "избранных" слушателей, умеющих вдумчиво расценить -- что, в последнем итоге, дали обе спорящие стороны для увеличения ценности своей позиции. Однако не они создавали общую атмосферу зала. Решающую роль часто играло невзыскательное "болото", глазевшее на дебатеров, как на своего рода бойцовых петухов, и считавшее по хлесткости отдельных выпадов, кому надо присудить в ринге победу "по пунктам".
   Не без интереса присутствовал и я на двух-трех докладах Плеханова, послуживших поводом для очередных выступлений Житловского со своими возражениями и закончившихся очередной словесной "расправой" первого с последним. "Каждый раз, когда мне случается бывать в Берне, -- начал Плеханов уверенным и слегка снисходительным тоном свою заключительную реплику на одном из своих докладов, -- я могу быть спокоен: здесь у меня имеется свой собственный непременный оппонент -- доктор от философии Житловский. И чему бы я ни посвятил доклад: историческому ли материализму или основам эстетики В. Г. Белинского, празднованию ли Первого мая или угрозе общеевропейской войны, -- я знаю, что мой оппонент не упустит случая подняться и высказать ряд философски звучащих замечаний. И уж, конечно, не упустит случая подчеркнуть главный мой грех: неуменье понять, что нет лучшего средства поднять революцию в России на максимальную высоту, как террор. Но этого мало. Необходим политический террор! Необходим систематический политический террор! Тот самый, воспоминание о котором вдохновило недавно собрата доктора Житловского, г. Бурцева, провозгласить свой новый символ веры, пожалуй, даже свое новое звание: "Я теперь, -- говорит он, -- не социалист, даже не террорист, я -- просто бомбист!""
   И под смех публики Плеханов продолжал: "По совести говоря, я сам затрудняюсь сказать, кто именно из них двоих бурнопламеннее: доктор ли от философии или бомбософии. Но знакомство с обоими приводит мне на память картину из моих отроческих лет, в дальней русской провинции. Был там брандмейстер, который прославился тем, что кто бы или что бы его не разбудило ночью, он вскакивал, как на пружинах, и, еще ничего не видя и не слыша, во всю силу своих брандмейстерских легких, испускал зычный пожарный клич: "Направляй кишку! Направляй!"". Зал уже покатывался от хохота, когда Плеханов заключал: "И вот уже не в первый раз, и боюсь, что не в последний, мой собственный оппонент доктор Житловский допытывается у меня, когда же я соглашусь скомандовать "направлять кишку"? А если у меня нет ровно никакого желания "направлять кишку"? Пусть сам, если уж ему этого так хочется, сам ее направляет! А я лучше посмотрю да поучусь, ибо никогда брандмейстером не бывал".
   В течение всей этой отповеди, признаюсь, мне было не по себе глядеть на Житловского, все лицо которого залилось краскою по самую шею. Я уже боялся, как бы "в запальчивости и раздражении" он не попался на провокацию и не скомпрометировал себя какой-нибудь резкой нервной выходкой; но Житловский быстро овладел собою и сам принялся посмеиваться не без примеси иронии: очевидно, лучшее, что он мог в этом случае сделать.
   Через два или три дня состоялся какой-то закрытый вечер чествования Плеханова, на который я в качестве приезжего получил пригласительный билет. Картина была глубоко провинциальная. В честь Плеханова показывали свои таланты молодые студентки. Одна миловидная, наивная и беспрерывно краснеющая девица декламировала из Алексея Толстого "Князь Курбский от царского гнева бежал" после того, как один из местных марксистов бойко разъяснил, что князь Курбский был своего рода Герцен эпохи Ивана Грозного, а Плеханов -- подлинный Герцен нашей эпохи, следовательно...
   Не без тайного удовольствия наблюдал я, как у Плеханова характерным движением вздымались дуги бровей, особенно когда юная девица с чувством отчеканивала: "За Грозного, Боже, царя я молюсь, за нашу Святую, Великую Русь". Тут устроители собрания о чем-то посовещались, что-то спросили чествующего и заявили, что Плеханов любезно соглашается ответить на вопросы присутствующих. Вопросов задано было немного, и лишь один внес оживление -- кто-то спросил, как относится Плеханов к эсерам. Опять дугами взгорбились плехановские брови, и у него, что называется, тотчас же "заиграла селезенка". Он изобразил вид непонимающего: "К кому, кому? К социалистам? Революционерам?". И вдруг, будто только что вспомнив, воскликнул: "Ах, да! Понимаю, понимаю... Но что же мне ответить? Отношусь просто, как рассказывается в старом-престаром анекдоте. В дверь изо всей мочи стучат. Хозяин спрашивает: "Кто там?". Отвечают: "Мы". -- "Да кто -- мы?" -- "Чухна!" -- "Да сколько же вас?" -- "Одна". Так вот, я сильно боюсь, что вся эта так называемая партия социалистов-революционеров без большого труда сумеет усесться на одном скромных размеров диване". В вариациях высмеивания и вышучивания Житловского и эсеров вообще Плеханов был неистощим. То он приглашал читать инициалы "с.-р." как "социалисты-реакционеры", то даже еще проще -- "социалисты-ротозеи".
   Не без удовольствия вспоминаю, что поведение Житловского в этих и подобных случаях не снижалось до уровня выходок из враждебного ему лагеря. В те времена в его натуре имелся немалый запас врожденного добродушия, диктовавшего ему вести полемику с противниками не иначе, как в белых перчатках. Так, по поводу того, что "всех эсеров можно усадить на одном диване", Житловский парировал: "О, да, вы правы. Но я слышал, когда однажды члены группы "Освобождения труда" задумали покататься на лодке по Женевскому озеру, один из них шутливо заметил: "Осторожнее с лодкой, товарищи, а не то вдруг вся наша партия утонет". Я рад, что тогда вся партия социал-демократов разом не потонула и ныне составляет значительный сектор всего русского движения. Но не значит ли это, что друг против друга лучше бы иметь более веские аргументы, чем арифметику числа членов?". Увы, эти простые и элементарно честные мысли, случалось, оказывались не по плечу очень крупным, но не менее претенциозным фигурам движения...
   Да, Житловский был не из тех, кто приходит в смущение от первой запущенной в него насмешки. И он как раз в это время задумал план своего контрнаступления против марксистски настроенного большинства бернского студенчества. Он объявил специальный доклад об основной сущности социализма. Я ждал его с большим нетерпением и в то же время с некоторой тревогой. Нельзя, чувствовалось мне, говорить о социализме наших дней, не подведя итогов -- что дал нам так называемый научный социализм Карла Маркса, то есть, что уцелело из его прогнозов и предуказаний, выдержавших проверку опытом движения, и что должно быть поставлено под вопросительный знак и обречено на перепроверку. И вот здесь передо мною вставал и другой вопрос: наступил ли уже для нас такой момент итогов, или еще не завершен самый цикл событий и таящихся под ними молекулярных процессов, под которыми можно подвести итоговую графу? Но эти вопросы моего друга не смущали. Он заранее решил вовсе на них не задерживаться, оставив их целиком в стороне. Ибо вовсе не обязательно предпослать своему социализму и особую историко-социологическую теорию, и схему философии истории, и цельную концепцию хозяйственной эволюции, на одной из ступеней которой именно социализму и найдется его логически законное и объективно необходимое место. К нему можно подойти и просто, как к социализму обыкновенного здравого смысла, без нагромождения книжных премудростей и всякого рода "предпосылок". Как отдельный человек строит жизнь свою на элементарных утилитарных и рационалистических началах, не осложняя ее чрезмерным теоретизированием и философствованием, так и задачи общественного устройства должны быть сведены, так сказать, к простейшим нормам совместной социальной гигиены. Это и будет "социализм".
   Не помню в точности, когда я вполне разглядел основную слабость этой интересной и порой блестящей личности. Да и трудно указать этот момент, как и во всяком процессе, непрерывном и постепенном. Две его черты определялись для меня все яснее. Во-первых, отсутствие во всем его положении, да и в самом мышлении того стержня, который называется целеустремленностью. И, во-вторых, его своеобразный умственный (да и жизненный) эпикуреизм, для которого, в конце концов, все хорошо проработанные и доведенные до логической симметрии системы были равно хороши.
   Первая черта особенно резко сказалась на судьбе широких политических планов, о которых мы размечтались было при первом нашем свидании. Номер "Русского рабочего", в котором должна была начаться общая кампания за расширение базы революционного движения с города на деревню и за создание единого социалистического фронта на этих новых основаниях, все никак не мог родиться на свет. Приняв всерьез свое собственное вступление в Союз Житловского, я написал целую брошюру об основных вопросах программы и тактики русского социализма. Рукопись моя ездила но разным городам Европы, где были разбросаны прочие члены Союза, и обрастала увесистыми критическими замечаниями, и я не сразу догадался: никто не торопится просто потому, что денег на печатание брошюры нет и не предвидится. Было видно, что вся эта симпатичная организация является чем-то вроде "пули на излете". Ее основатели истратили себя на дело этого основания целиком, без остатка.
   И Житловский вскоре пришел к своему новому откровению. Он размахнулся проектом "черного передела" всех партий: вес ныне существующие партии в интересах дальнейшего освобождения человеческой личности от искусственных пут должны быть ликвидированы. Каждый отдельный вопрос, разрешаемый тем или иным вполне конкретным требованием, должен вокруг себя сплотить людей в специальную "лигу", которая по отношению к себе подобным должна исповедовать строгий нейтралитет. Оптовое, и в этом смысле универсальное, ведение коллективной политики предусматривалось заменить розничным началом, согласно которому каждая "лига" ведает лишь свой специальный вопрос и в сферу ведения других лиг не вмешивается вовсе. Каждый человек по-прежнему должен быть вооружен для ответа на весь круг социально-политических вопросов данного времени и места, но это будет достигнуто одновременным вхождением в несколько строго размежеванных по сфере своего ведения политических соединений типа "лиг", ни одно из которых не будет более иметь претензий на всестороннюю духовно-политическую гегемонию над человеком. Всеобщая беспартийность должна быть соединена со всеобщей организованностью по "вертикальному" принципу, тогда как "горизонтальные" разделения на партии отойдут в архив истории, от чего и человек, и его индивидуальная мысль почувствуют себя бесконечно легче и свободнее.
   Этому плану ликвидации всех партий и раздроблению их на беспартийные лиги нельзя было отказать в известной оригинальности. Беда Житловского оказалась в том, что ни в одной из партий план его не встретил ни тени отклика. А стало быть, начав поступать по своему рецепту, Житловский мог бы только ликвидировать собственную партию в то самое время, когда партии-соперницы, наоборот, продолжали бы сплачиваться и консолидироваться, -- действие явно самоубийственное. Он это прекрасно понимал и заявлял, что на такой риск одностороннего самоубийства своих единомышленников вовсе не зовет. В конце концов, Житловский со своим проектом остался в блистательном одиночестве. Дело в том, что о прагматической ценности идей, вдруг озаряющих его сознание, он задумывался и заботился менее всего. Ему обычно было достаточно, чтобы очередная пускаемая им в ход идея выглядела "ново", "интересно", "оригинально".
   Если к этому прибавить, что Житловский продолжал считать своею бессмертною заслугой и предметом своей гордости то, что он был единственным подлинным первооснователем и вдохновителем совершенно новой партии -- социалистов-революционеров, то мы получим первый наглядный образец того внутренне противоречивого и дисгармонического решения мучивших его вопросов, на которые его обрекла внутренняя дисгармоничность его натуры. Конечно, выступить с планом "черного передела" и всеобщей ликвидации всех партий мог только человек, совершенно разочаровавшийся в деле создания своей собственной или увидевший создание новой партии помимо него.
   Я должен сказать, что, за исключением С. А. Ан-ского, в кругу моих ближайших политических друзей чувствовалась какая-то то явная, то скрытая отчужденность от Житловского, покоящаяся на смутном и безотчетном недоверии к нему. Это не было, конечно, недоверием к его политической честности; просто он внушал сомнение в смысле непостоянства, а потому и ненадежности его политического "кредо". Общая миросозерцательная сторона его взглядов производила впечатление расплывчатости; ход его мыслей поражал своей капризной изменчивостью; он находил особый вкус к тому, чтобы "огорошивать" публику намеренной, кокетливой парадоксальностью. Русские мои приятели часто упрекали его в том, что если в его натуре много национального пафоса, то пафос социалистический ей чужд; а он на эти упреки отвечал тем, что бросался в эксцессы социального максимализма и на пороге XX века заявлял, что его программа -- "немедленный социализм". Мне обычно приходилось брать на себя роль его адвоката. И в самом деле, я находил, что многие из "уклонов" Житловского были просто "антидотом" различным "детским болезням" нашего движения. Так под упреками в расплывчатости мне мерещился расхожий, некритический позитивизм, недалеко ушедший от писаревщины, переполненной духом наивного материализма; а из-под обвинения в гипертрофии национальной тенденции выглядывало сведение нашего интернационализма к плоскому космополитизму -- оранжерейному продукту, пригодному лишь для безнадежно оторванной от народных низов и висящей в воздухе духовной аристократии. А поскольку Житловский боролся против этих вопиющих упрощений нашей идеологии во всеоружии новейшей философии, он был для меня настоящей находкой.
   Мне уже пришлось упомянуть, что в первые годы эмиграции Житловского вокруг него сложился узкий и тесный кружок -- заграничный Союз русских социалистов-революционеров, или так называемая "группа семи". В России группа эта осталась неизвестной. Но Житловский в последние годы своей жизни, в личных воспоминаниях на столбцах нью-йоркской газеты "Тог", эту группу избрал исходным пунктом своей "эсеровской историографии", хотя на самом деле она не выходит из рамок его собственной автобиографии. Группа состояла из четырех мужчин и трех женщин. Если откинуть Левснтиса, милого и доброго человека, скромно говорившего, что он в группе состоит "в сущности, только для счета", то весь ее состав распадется на три простые семейные единицы. То были: Шарль (Хонон) Раппопорт и Фани Ратнер, Хаим Житловский и Вера Северьяновна, Мендель Розенбаум и студентка Полубоярннова. Если Житловский был в кружке патентованным философом-идеологом, Розенбаум -- революционным практиком, то Шарль Раппопорт -- необыкновенно подвижным и шумным практическим политиком.
   Ш. Раппопорт был человеком немалых способностей. Он обладал умом более острым, чем глубоким, характером более напористым, чем стойким, и высокой общей социалистической культурой, которая впоследствии выдвинула его в первые ряды литературного штаба Французской социалистической партии. Сам он, к сожалению, гораздо более своих действительно ценных свойств дорожил своим остроумием, в особенности искусством "игры слов". Некоторые из его "крылатых выражений" в свое время вошли во всеобщий обиход. Но главною бедою Раппопорта была его совершенно феноменальная бестактность, его выходки порой граничили с богемным хулиганством. Неудивительно, что врагов он создавал себе на каждом шагу. В особенности бурю эмигрантского негодования вызвало его выступление по поводу принятия Мильераном - тогда еще социалистом! -- ордена от царя Николая II. Раппопорт преспокойно заявил, что с точки зрения русского революционера в этом ровно ничего страшного нет. Он едва не подвергся за это всеобщему бойкоту. К этому прибавилась история с его неожиданным переходом от "жоресистов" к самым крайним марксистам Франции -- "гедистам".
   В те времена Французская социалистическая партия делилась на большие областные федерации, из представителей которых и состоял заседавший в Париже ее организационный центр. Для того, чтобы на менее важные партийные заседания деятели федераций могли не отлучаться, было в обычае назначать им заместителей из парижских старожилов. Удалось получить звание такого заместителя и Раппопорту, немало этим гордившемуся. Получил он его от одной из федераций, имевших тогда жоресистское большинство, но вскоре после этого его утратившей. Защитнику Мильерана, неотвязно преследовавшему Жореса публичными и крайне аляповатыми демонстрациями своей дружбы, предстояло очутиться за бортом. Случилось иное. В газете Жюля Гсда появилась его небольшая, но хлесткая статейка, наделявшая Жореса эпитетами вроде "революционного шансонетчика", "оглашающего своим лаем публичные места" и т. п. И хотя Жорес в русской эмиграции Парижа не был тогда (за полуподдержку того же Мильерана) в фаворе, но выступление Раппопорта чисто этически произвело на всех такое отталкивающее впечатление, что вокруг него в Париже оказалась зияющая пустота. Более непопулярной фигуры было бы и нарочно не сыскать. И когда мне довелось побывать в Париже, я убедился, до какой же степени оказалось убийственным для репутации Житловского Союза его представительство там в лице Раппопорта. На этой-то почве и произошел кризис в отношениях Житловского с партией.
   Григорий Гершуни, прибывший за границу, имел специальную миссию: объединить по возможности все зарубежные организации, составлявшие народническо-эсеровское крыло русского социалистического движения. Для этого предполагался особый учредительный съезд. Вопрос о создании Заграничной организации ПСР, казалось, по существу сомнений не возбуждал. Но на пути практического выполнения обнаружились трудности, поставившие Житловского в очень тяжелое положение и пережитые им чрезвычайно болезненно. Предварительные переговоры показали, что целый ряд лиц -- в том числе "старые народовольцы" {"Группа старых народовольцев" -- российская группа революционных эмигрантов в Париже в 1890-х гг. В ее состав входили П. Л. Лавров, М. Н. Ошанина, Н. С. Русанов, И. А. Рубанович, Э. А. Серебряков и другие. Располагая типографией в Женеве, вела активную издательскую деятельность, выпускала брошюры, в 1893-1896 гг. издавала непериодический сборник под редакцией Лаврова и Русанова "Материалы для истории русского социально-революционного движения" (вышло 7 выпусков). Стремилась поддержать народовольческую идейную традицию и содействовать близким ей по направлению кружкам в России. Русанов и Рубанович участвовали в 1901 г. в основании "Вестника русской революции", ставшего теоретическим органом партии эсеров.} поголовно -- участвовать в создании какой-либо организации вместе с Ш. Раппопортом ни в каком случае не согласятся.
   Житловский оказался верным и трогательным защитником своего друга по Союзу. Я поддерживал его в этом деле, хотя и без полной уверенности в нашей правоте. Дело кончилось компромиссом: съезд учредителей был собран на основе приглашений чисто персональных. Ш. Раппопорт приглашения на него не получил, но будущему организационному центру предоставлялось право войти с ним в переговоры относительно введения его в организацию. Компромисс этот остался, однако, на бумаге. Раппопорт прислал съезду письменный протест против того, что его обошли, и обещал доказать, насколько он, обойденный, является более стойким, верным и последовательным социалистом-революционером, чем многие другие, получившие приглашение на съезд. При этом он был особенно возмущен "изменой" Житловского.
   Свое обещание Раппопорт выполнил, однако, довольно оригинальным способом. Как раз в тот момент, когда Житловский горячо и бескорыстно защищал его, Шарль нанес ему нечто вроде внезапного удара в спину -- он против своего друга юности выступил "беглым огнем редакционных батарей "Искры"". {"Искра" -- заграничная социал-демократическая газета, издавалась с 1900 по 1905 гг. Сыграла решающую роль в сплочении русских социал-демократов и подготовке II съезда РСДРП, который объявил газету Центральным печатным органом партии. Отдельные номера неренечатывались в нелегальных типографиях в России, а также на гектографах. После раскола в РСДРП газета стала органом меньшевистской фракции.} Все мы, друзья Житловского, горели тогда негодованием против Раппопорта, запятнавшего себя на страницах враждебного органа грубой, злостной, изменнической вылазкой, рвали с ним личные отношения и возмущались непонятным благодушием, с которым сам Житловский, перенеся с огромным болезненным чувством удар с этой стороны, протянул ему руку, чтобы все забыть и все простить...
   Подводя итоги деятельности Житловского в рядах объединенной ПСР, я должен сознаться, что в полной мере мои ожидания от его вхождения в партию не сбылись. Дебютировал он в качестве эсера -- независимого организатора заграничного Союза русских социалистов-революционеров -- удачно, и книжку его "Социализм и борьба за политическую свободу" всякий внимательный историк революционного движения обойти бы не мог. Но на этом его работа как партийного писателя и идеолога надолго прервалась.
   Когда за границу было перенесено издание "Революционной России", {"Революционная Россия" -- газета Союза социалистов-революционеров (1901), затем центральный орган партии социалистов-революционеров (1902--1905). Печаталась в Финляндии (No 1, 2), Франции (No 3, 4), Швейцарии (No 5--77). С третьего номера в состав редакции входили М. Р. Гоц, В. М. Чернов и Л. Э. Шишко. В газете публиковались материалы но вопросам программы и тактики партии, освещалась внутренняя жизнь партии, события российской общественной жизни, большое место отводилось вопросам крестьянского, рабочего и либерального движении, теории и практике террора и полемике с социал-демократами. В 1920 г. В. М. Чернов организовал за границей журнал под таким же названием, подчеркнув тем самым его преемственность с эсеровской газетой.} центрального органа нашей партии, я надеялся, что тут-то получит возможность развернуться Житловский во всю величину своего литературного дарования, многообразных знаний, живости, остроумия и богатства аргументации. Я часто призывал его к исполнению своих обещаний, а в ответ слышал вечные жалобы, что он завален мелкой "хлебной" литературной работой, не оставляющей времени для писания в партийный журнал -- тем более что в него ему стыдно писать "что-нибудь", а хотелось бы явиться с "чем-нибудь особенным". Правда, он довольно охотно выступал в качестве лектора и дебатера, горячо спорил о марксизме, о крестьянстве, о пролетариате, о стачках, демонстрациях, террористической борьбе. Был он активным и в делах Аграрно-социалистической лиги. {Аграрно-социалистическая лига -- народническо-эсеровская организация, созданная в 1900 г. но инициативе В. М. Чернова народниками-эмигрантами. В 1902 г. влилась в партию социалистов-революционеров.} Но засадить его за писание удалось лишь один раз, когда у нас явилась мысль переиздать "Царь Голод" А. Баха.
   Эта брошюра произошла из серии прочитанных им в России лекций, внезапно оборванных и незаконченных. Бах согласился было сам подготовить се новое, исправленное и дополненное издание, но перегруженный своими химическими опытами, так и не удосужился к ней вернуться и уступил это дело нам. Житловский написал к ней заключительную главу о социалистическом обществе с тем, что я возьму на себя все остальное. Так в наших популярных изданиях появилась "и его меду капля". Это меня порадовало, но выполненная Житловский работа все же оставалась далеко не соответствующей его силам и возможностям. Потому ли, что из начального периода общепартийного строительства он вышел утомленным, или потому, что врастание его Союза в партию прошло с тяжелыми осложнениями (особенно много их наросло в процессе его защиты Шарля Раппопорта), но Житловский вместо взрыва энтузиазма, испытанного всеми нами от смычки с Россией, не мог отделаться от некоторого чувства охлаждения, не без примеси горечи. Никак не могли наладиться у него отношения и с виднейшими нашими парижскими товарищами -- Рубановичем и Русановым. У меня оставалась еще надежда "проломить лед" при посредстве такой привлекательной и неотразимо очаровывающей фигуры, как Михаил Гоц. Я не раз возобновлял попытки сблизить их между собою. Оказалось, однако, что взаимная их несозвучность как психологических типов неизменно держала их вдалеке друг от друга. Все это не могло пройти бесследно.
   И вот незадолго до Амстердамского конгресса II Интернационала я вдруг получил от Семена Акимовича Ан-ского весть, что он спешно выезжает в Берн ввиду того, что его любимый друг Житловский так потрясен всем происходящим, что и не знает, как Хаим сумеет все это пережить.
   У Ан-ского зародилась блестящая мысль: дать X. Житловскому оправиться от всего пережитого, переправив его в Америку. Он предложил "бабушке русской революции", Е. К. Брешковской, собиравшейся как раз тогда по партийной командировке объехать Соединенные Штаты, взять с собою Житловского в качестве ее помощника, особенно при ее обращениях к многочисленной в Америке еврейской аудитории. Какого же ей еще искать лучшего, чем Житловский, переводчика и посредника в сношениях с этой для нее непривычной аудиторией? Я всеми силами поддержал это предложение. Независимо от той услуги, которую он мог оказать "апостольской миссии" Е. К. Брешковской, я считал для самого Житловского эту поездку прямо спасительным делом.
   Для Житловского поездка эта должна была означать конец европейского периода его эмиграции. От его Союза осталось одно воспоминание. Смычка с русской партией у него налаживалась туго. Глубоко засевшей занозой было для него непризнание за Союзом преимущественных прав на представительство партии за рубежом, усугубленное инцидентами вокруг Шарля Раппопорта, которого он считал равным с ним основоположником Союза. Скрепя сердце, Житловский подчинился, но от этого его работоспособность пострадала.
   Выехали они в октябре 1904 года. "Бабушка" имела в Америке совершенно исключительный успех на грандиозных и по числу участников, и по их энтузиазму массовых митингов, где зал дрожал от оваций, где женщины, слушая "бабушку", заливались слезами, где не раз "бабушку" по окончании ее речи толпа с пением революционных гимнов подхватывала на руки, проносила по залу и где нередко зал не мог вместить всех собравшихся и приходилось тотчас же дублировать митинг в другом, наскоро найденном помещении!..
   А "бабушка", как всегда, говорила: "Прошу вас меня обо всяких программных тонкостях и о научных теориях не спрашивать: не моя специальность. Но если здесь найдется достаточно лиц, чувствующих потребность хорошо разобраться в том, что называется политической философией или миросозерцанием партии, то серьезно с ними заняться дал обещание мой спутник, которого я так и называю: "мой философ". К нему и обратитесь". Дальнейшие вести из Америки гласили об организации Житловский систематического курса лекций, о том, что на первую лекцию собралось 700 человек (больше зал вместить не мог), о необычайном его успехе и т. д. У нас в Женеве появилась даже мысль об издании этого курса лекций.
   После отъезда Брешковской было решено, что Житловский останется в Америке еще на неопределенное время "для закрепления некоторых сделанных ею моральных завоеваний". Неудивительно, что тогда же в Америке зародилась легенда, будто Житловский послан был туда чрезвычайным уполномоченным партии социалистов-революционеров, -- легенда, еще более усилившаяся после того, как в Нью-Йорк прибыл и стал появляться перед публикой в сопровождении Житловского боевой герой нашей партии Г. А. Гершуни после своего побега из каторжной тюрьмы. Но в интересах истины надо сказать, что никогда никакого представителя с неограниченными полномочиями Центрального Комитета партия в Америку не посылала. Уезжая из Америки, "бабушка" оставила в ней две организации. Одна была "Общество американских друзей русской свободы", а другая -- "Автономная американская организация ПСР" с нью-йоркским комитетом во главе и разветвлениями в других местах. Автономный характер этой организации исключал даже звание "уполномоченного ЦК" при ней, полагавшегося для всех областных организаций партии в самой России. Таким образом, Житловский мог быть лишь рядовым членом этой организации и был таковым сначала реально, а затем номинально. Не занимая в Америке никакого партийного поста, Житловский имел возможность сохранить очень им ценимую полную "свободу рук", при которой никакой специальной ответственности за все его выступления и действия партия не несла.
   Надвигалась революция 1905 года. Житловский не утерпел и закрыл главу первого своего американского периода, не кончив обещанного курса лекций. В 1906 году он приехал в Россию и был встречен нами с распростертыми объятиями. Нам очень хотелось провести его в Государственную думу, кажется, от Витебска, но власти поспешили его "разъяснить" (как называли тогда формальные махинации для устранения от выборов нежелательных кандидатов). Мы пытались также теснее связать его с организацией национальных ветвей нашей партии, которая тогда росла с чрезвычайной быстротой, обрастая то прилегающими к ней автономными родственными инонациональными партиями, то просто построенными по национальному признаку филиалами общепартийных организаций.
   Тогда как раз готовился созыв Всероссийского съезда социалистических организаций 15 национальностей: то были большею частью союзники ПСР (младо-дашнакцане, грузинские социалисты-федералисты, эстонская ПСР, латышский Союз, социал-революционный по программе, но еще не успевший переименоваться из социал-демократического в социал-революционный). К ним Житловский смог присоединить еще новооснованную Социалистическую еврейскую рабочую партию, {Социалистическая еврейская рабочая партия (СЕРП) -- одна из влиятельных еврейских политических организаций России. Создана в апреле 1906 г. X. О. Житловским и М. Б. Ратнер, имела федеративные связи с партией социалистов-революционеров. Несмотря на весьма критичное отношение к другим еврейским социалистическим партиям в 1906--1907 гг., именно СЕРП после поражения первой русской революции выступила с инициативой объединения всех еврейских партий. В мае 1917 г. партия объединилась с ССРП, в результате чего была создана Объединенная еврейская социалистическая рабочая партия (ОЕСРП). После Октябрьского переворота 1917 г. в ОЕСРП произошел раскол: одна ее часть приняла активное участие в борьбе против большевиков, а другая -- объединилась с левыми бундовцами и создала Объединенную еврейскую коммунистическую рабочую партию, влившуюся в 1919 г. и компартию Украины.} или, по инициалам ее имени, "Серп", и инонациональные отделы общепартийных социал-революционных организаций (мусульманский, поволжский, чувашский, осетинский и даже якутский). Ввиду заслуг Жнтловского по разработке национальной проблемы Житловскому предлагалось, по моему предложению, поручить открытие съезда.
   Увы, полицейские удары по инонациональным организациям очень ослабили их общий съезд: вместо 15 делегаций собралось 6, и пришлось довольствоваться малоавторитетной конференцией. Самый состав делегации нашей партии, бывшей фактически устроительницей съезда, оказался нсавторитетным; глава ее, Натансон, подпал под влияние лидера правого крыла ППС, Пилсудского, и вместе с ним провел рео1снис, согласно которому основной вопрос конференции, вопрос национальный, был признан "вопросом открытым" и "еще не вышедшим из стадии внутрипартийных дискуссий".
   Революция тем временем шла на убыль. Житловскому осталось вернуться в Америку подавленным и разочарованным. Этим отчасти объясняется и то, что заколебались самые основы его национально-еврейской программы -- нового или прогрессивного национализма, как он выражался. От него незыблемыми остались красивые лозунги с изменчивым и неопределенным содержанием.
   Еврейство представлялось ему исторически одной из жертв легендарной "колесницы Джаггернаута", путь которой устлан распростертыми телами покорных фанатиков, в фаталистическом исступлении отмечающих траурные выезды колесницы собственною кровью. И Житловский возглашал -- как будто то был трубный глас архангела на Страшном суде -- дышащий мужеством отчаяния призыв: "Во что бы то ни стало - вон из-под колес истории!".
   Но что могло это означать конкретно? На это свой недвусмысленный ответ давал сионизм. Не одно ли из колес фантастической "колесницы Джаггернаута", врезавшись в живое распластанное тело еврейского народа, оторвало его от собственной матери-земли, от его исторической родины и превратило в обессиленного Антея древней легенды?.. Житловский глядел иначе. Сионизм как конкретная политическая программа решения вопроса -- быть или не быть еврейскому народу таким же государственно-независимым и полноправным народом, как все другие -- его не убеждал.
   Когда-то его мировоззрение ближе всего подходило к "духовному сионизму" Ахад Гаама. Это не был сионизм интегральный: Сион не рисовался ему, как великорусу Москва -- собирательница земли. Палестина выступала для еврея как основная централизующая сила еврейской жизни, еврейской народной души, она -- организующий символ, по не более. Если угодно, Палестина -- это мозг и сердце еврейства. Но не во плоти, а "в духе".
   Над этим вопросом он размышлял еще с середины 80-х годов, когда готовил к печати вышедшую в 1887 году книгу "Мысли об исторических судьбах еврейского народа". Вплоть до середины 90-х годов он искал принципы "нового национализма", по которому базой его служит "не отечество, не страна, а самостоятельная народная культура". Освобождая этот принцип от всяких посторонних, на его взгляд, наслоений и защищая, безусловно, его светский характер, он наговорил много ослепляющих парадоксов: что "еврейский народ остается верен себе даже при отказе от иудаизма, с его религией, философией и нравственностью; что можно быть еврейским националистом и даже сионистом, но в то же время исповедовать христианскую религию" -- "быть евреем не по Талмуду, а по Евангелию Иисуса". И вместе с М. Б. Ратнером он всецело увлекался принципами экстерриториальной или персональной автономии (самоуправляющейся полноправной национальной еврейской корпорации среди любого инонационального государства). Больше всего настаивал он при этом на присвоении конгрессам национальных еврейских делегатов имени "сеймов" (хотя исторически сеймы старого польско-литовско-русского государства имели природу существенно территориальную).
   Вооруженный этим пониманием, Житловский рассчитывал создать "собственную" еврейскую партию, которая отнимет у Бунда {Бунд (Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России) -- политическая партия, объединявшая еврейских рабочих и ремесленников западных областей Российской Империи. Возник в сентябре 1897 г. на учредительном съезде еврейских социал-демократических групп в Вильно. Центральными печатными органами были газета "Арбейтер штиме" ("Рабочий голос" -- издавался нелегально в России) и журнал "Идншер Арбейтер" ("Еврейский рабочий" -- издавался в Женеве). В 1898 г. участвовал в подготовке и проведении 1 съезда РСДРП, вошел в партию как организация, автономная в вопросах, касающихся еврейского пролетариата. На II съезде РСДРП (1903) бундовцы потребовали признания их организации "единственным представителем еврейского пролетариата" и отстаивали требование федеративного принципа построения партии. Когда их притязания были отклонены, вышли из РСДРП. Под влиянием общего революционного подъема на IV (Объединительном) съезде РСДРП (1906) снова вошли в РСДРП, занимая по всем вопросам меньшевистские позиции. VI (Пражская) Всероссийская конференция РСДРП (1912) исключила бундовцев из партии. После Февральской революции 1917 г. бундовцы поддерживали Временное правительство и выступали против большевистского курса на захват власти, считая более предпочтительной для страны буржуазно-демократическую альтернативу. К Октябрьскому перевороту 1917 г. отнеслись отрицательно, считая приход к власти большевиков "узурпацией народной воли". Стратегия Бунда была направлена на непризнание и отстранение от власти большевиков. В декабре 1917 г. на своем VIII съезде приняли установку на парламентский, демократический путь борьбы с большевиками, полагая, что Учредительное собрание лишит их власти. Гражданская война и еврейские погромы привели к крушению надежд лидеров Бунда на буржуазно-реформистский путь развития России. В рядах Бунда произошел раскол. В марте 1919 г. XI конференция Бунда провозгласила признание Советской власти, а в 1920 г. на XII конференции было принято решение о выходе Бунда из меньшевистской партии, о признании программы РКП(б) и присоединении к Коминтерну. Не признавшие этого решения правые бундовцы объединились в апреле 1920 г. в Социал-демократический Бунд и разделили общую судьбу меньшевиков. Часть их руководителей эмигрировала, образовав за границей "представительство ЦК Бунда". В марте 1921 г. на XIII конференции в Минске бундовцы, вопреки позиции правого крыла, приняли решение о вхождении в РКП(б) на предложенных ею условиях, то есть на общих основаниях, что привело к самоликвидации Бунда на территории России, в Польше же он действовал до конца 1930-х гг.} его звание "властелина дум" еврейского народа на востоке Европы и которой Житловскому суждено указывать пути. Дело оказалось сложнее. Бунд после IV съезда уже более не был тем Бундом, который на II съезде РСДРП, едва успев выступить с первым, еще робким абрисом национальной программы, был сурово принят сплоченным "искровским" большинством буквально "в штыки". В Бунде уже происходило "идейное перевооружение". Там уже была учтена тщательная переработка социал-демократической программы но национальному вопросу на таких партейтагах передовой в этом вопросе Австрии, как Брюнский и Вимбургский; были усвоены и продуманы серьезные труды таких теоретиков "австромарксизма", как Карл Реннер и Отто Бауэр. И VI съезд Бунда (конец 1905 г.) отразил в своей программе новые течения социалистической мысли в национальном вопросе. Четкая формула умного и изящного Медема: "Нация -- сумма всех индивидуумов, принадлежащих к данной культурно-исторической группе, независимо от их районного расселения" и "нация самоуправляется лишь в той области вопросов, в которой проявляется национальная жизнь как таковая, то есть в области культурных вопросов" -- с точки зрения последовательного "экстерриториализма" не оставляла многого желать. И когда Житловскому удалось, наконец, создать течение "сеймовцев", программный сборник "Возрождение" и Социалистическую еврейскую рабочую партию, то он уже более не был счастливым собственником новой, никому в полноте не ведомой идеи.
   Впрочем, эта эпоха у Житловского была переходною; вскоре он от "экстерриториализма" принципиально перешел к территориализму. Гранью этого перехода явилось его известное заявление: "Никакая культурная самостоятельность не мыслима там, где нет почвы своей земли под ногами, то есть без территории с однородным еврейским составом населения и с правом устраивать основы экономической жизни так, как это соответствует воле большинства еврейского народа".
   Житловский, однако, не был бы Житловским, если бы он тем самым решил вопрос, где же для евреев лежит эта "страна обетованная". Для него как будто не было прошлой истории этого вопроса, как например, длительные споры "аргентинцев" с "палестинцами", проект еврейского государства в Уганде и т. п. Он проповедовал "территориализм без территории", территориализм пока совершенно абстрактный, начинающий еще только подыскивать для евреев "уголок своей земли под солнцем" -- как будто всестороннего открытия всех углов мира и его окончательного раздела еще не произошло и где-то можно еще открыть "ничью землю". Ясно, что такой бестелесный и бескровный, "воздушный" территориализм магнитом для массовых упований стать не мог, он годился лишь для кучки интеллигентов, тщетно ждущих нового Моисея и обретающих лишь нового фантазирующего прожектера.
   Житловский был поставлен перед дилеммой: или примкнуть к единственному, выпавшему на долю еврейства, но все еще проблематическому "национальному очагу" в Палестине, либо примириться с судьбой безземельной нации, которой остается мечтать разве лишь о правах относительно свободной национальной корпорации в чужой стране. Житловский был слишком умным человеком, чтобы все еще закрывать глаза на неизбежность выбора между двумя этими возможностями при отсутствии третьего. Так и поняли его все мыслящие евреи, когда он в своем американском журнале "Dos Naie Laben" (я в этом органе сотрудничал) в 1909 году заявил, что он "стоит на пороге сионизма". Вопрос, казалось бы, был им раз и навсегда решен. Но не тут-то было.
   Житловский в течение своей жизни побывал на многих политических порогах. Но как-то слишком часто оказывался в обуви, обращенной носками назад, а каблуками вперед. Так было у него с народовольчеством, с партией социалистов-революционеров, с "Возрождением" и "Серпом", с "левыми эсерами", с "Поалей-Цион". {"Поалей-Цион" -- еврейская социал-демократическая рабочая партия. Была образована в феврале 1906 г. на учредительном съезде в Полтаве. Выступала за образование территориальной еврейской автономии на демократических началах в Палестине. Октябрьский переворот 1917 г. члены партии встретили враждебно, требовали перехода власти к Учредительному собранию, но отвергали насильственные методы борьбы против Советов. В 1919 г. от партии откололись правая группировка и левая фракция, образовавшая Еврейскую коммунистическую партию "Поалей-Цион". В 1922 г. Еврейская коммунистическая партия в советских республиках самораспустилась, часть членов партии вступила в ряды РКП(б), а другая -- оформилась в Еврейскую коммунистическую партию. Последние группы "Поалей-Цион" прекратили свое существование в СССР летом 1928 г.} Так и мне, когда я в 1929 году побывал в Нью-Йорке, пришлось его застать в плену "биробиджанских" миражей. Трудно было не видеть, что связанная с ними платформа ИКУФа {ИКУФ -- американская еврейская организация. В 1920--1930-е гг. придерживалась прокоммунистических позиций, занималась в основном культурно-просветительной деятельностью.} была большевистскою диверсией против сионизма и как бы его не слишком искусной "контрафакцией". Но Житловский уже тешил себя иллюзией о новом расцвете еврейской культуры на почве грядущей новой автономной еврейской республики в составе Советского Союза. И это в то время, когда сионистов преследовали так же ревностно, как демократических социалистов, когда суровый опыт жизни уже наглядно убеждал всех, что самостоятельная общественная жизнь еврейства в СССР -- сплошной мираж, что в Советском Союзе даже каждый отдельный еврей есть собственность союзного государства, у которого отнято право ухода из этой страны, которое даже в Третьем Рейхе долго существовало под условием денежного "откупа". Я тщетно пытался разбить иллюзии Житловского и его друзей в этой области. На меня многие глядели, пожимая плечами: как это какой-то гой смеет оспаривать такого авторитетного знатока еврейской проблемы, как Житловский? Мне пришлось пойти с ним на публичный диспут. Я решился на это, отдавая полный отчет в том, что степень нашей специальной компетентности в этой проблеме несоизмерима, но совершенно спокойный за исход спора, потому что ясно видел на глазах Житловского ослепляющую его повязку, а на своей стороне -- не поддающуюся перетолкованиям суровую правду жизни. И тогда произошло неожиданное для многих: из этого спора не Житловскому суждено было выйти победителем.
   Может быть, стоит мельком упомянуть, что столь же воздушным и бестелесным оказался и жизненный, бытовой национализм Житловского. Он дважды был женат и в обоих браках не бездетен. Первая жена его была русской, вторая -- голландкой. Никакой здоровый национализм не может, конечно, бунтовать против смешанных браков. Но в Швейцарии я знал детей его от первого брака: они были с ног до головы маленькими швейцарцами. Дети от второго брака выросли чистыми американцами. Это, конечно, не материал для полемики. Но это материал для биографической характеристики.
   Кстати, переселившись в Берн, я застал Житловского в кругу его семьи. Жена его, Вера Северьяновна, была исконно русской женщиной. Она принадлежала к стародворянской помещичьей культуре. Брак ее с Житловским был высоко романтическим браком, вполне в духе того времени, когда "тургеневские девушки", бесконечно неудовлетворенные окружавшей их средой -- затхлой и глубоко провинциальной, беззаветно порывали с нею, всей душою своей и всем умом своим жаждали чего-то нового, свежего, оригинального и уходили, очертя голову, за какими-то неведомыми "Инсаровыми", готовыми головы свои положить за свою далекую крылатую мечту. И не было ничего удивительного в том, что Хаим Житловский мог занять воображение и сердце наивной, тоненькой как тростиночка, провинциальной помещичьей дочки. Она оказалась превосходною женщиной, бесконечно преданной дому, семье, мужу и детям. Веру Северь-яновну часто называли местным эсеровским Дон Кихотом в юбке, а мужа -- ее собственным Санчо Пансо. На ее хрупкие плечи свалилась главная тяжесть содержания семьи. И она была популярнее его в студенческой русской колонии. В ее дешевой столовой кормились многочисленные студенты и студентки, собственной кухни не заводившие по непрактичности, по неимению времени, но также, увы, по спорадическому безденежью. За них всех Вера Житловская бегала по базарам, завязывала связи со швейцарской деревней для непосредственного снабжения сельскохозяйственной продукцией по оптовым ценам, налаживала сношения с местными банками для добывания оборотных средств на кухонную и столовую утварь и на сведение концов с концами при неизбежности кормежки в долг юношества плебейского и пролетарского происхождения, беспомощного на чужбине. Для него Вера Житловская была прибежищем -- надежной консультанткой во всех жизненных делах, которым она от полноты сердца, охотно и усердно предавалась в скудные излишки трудового дня, проведенного среди кухонных горшков, кастрюль и сковородок или целых колонн ждущей своей очереди накопившейся немытой посуды. Порою казалось подлинным чудом, как в этих условиях ухитрялась эта исхудалая, тщедушная на вид женщина давать целой куче своих клиентов свежую, обильную и вкусную пищу за цену, неведомую у местных рестораторов или изготовителей "домашних обедов", да еще прокармливая при этом себя с мужем и двумя ребятами. Но чудес в мире не бывает, и в последнем счете единственным источником, из которого покрывались все хозяйственные дефициты, оставалась лишь исключительная трудоспособность и выносливость этой женщины.
   Трудно было придумать больший контраст с мужем, принимавшим жизнь с усмешкой и с философской уравновешенностью. Он больше всего ценил спокойствие, царившее в его кабинете среди молчаливых книг и умеренного числа посетителей, с которыми так приятно протекало время в разнообразных и содержательных беседах. Тут как будто на другой планете, где-то вблизи от философски ясного и безоблачного Олимпа, царили другие пиршества -- пиршества духа. Далеко уходила жизненная проза с запахом кухни и немытой посуды, с грошовыми расчетами, с тесными рядами столов, вокруг которых люди набивались, словно сардины в коробках. Посетители его уютного рабочего кабинета входили в него, как в капище, под обаянием пафоса расстояния между собою и жрецом, хранящим скинию завета. Он умел импонировать... Но нередко можно было слышать: "Нет, не такая жена нужна бы ему. Это только избалует, изнежит его. Ему бы надо волевую женщину, требовательную к нему как жизненному товарищу по семейно-бытовой упряжке". Вере Северья-новне сочувствовали, се понимали, жалели и уважали. Практическая беспомощность Житловского всем бросалась в глаза. Он сам с усмешкой говорил про себя: "Моя фамилия звучит почти как "жид ловкий", но это мираж -- более неловкого в жизни еврея и нарочно не придумаешь".
   Однако я скоро убедился, что бытовая избалованность Житловского в Берне была относительной. Он предпринимал отчаянные попытки поправить экономическое положение семьи, но его титул "доктор философии" к хлебной профессии отношения не имел. Заработки его статьями в немецких социалистических изданиях были более чем скромны. Лучше оплачивались его статьи в русских "толстых журналах": русская публика с жадностью глотала работы высоко идеологического значения. Но тут была другая беда -- он вечно задумывал большие работы, длинные серии статей, для которых у него не хватало выдержки, и он их неожиданно обрывал ради начала новых. В конце концов, у редакций сложилось правило принимать его рукописи "в принципе", откладывая публикацию до получения всей серии статей. И Житловский попадал в заколдованный круг: чтобы добраться до конца серии, надо жить, а без гонорара за начальные главы серии жить не на что. Но подчинить свою работу нормам соразмерности и последовательности он не умел, а поэтому часто жаловался, что у него "пороху не хватает", считал себя литературным неудачником и опускал руки. Все это было напрасными "литературными терзаниями", "пороху" у него имелось достаточно. Не хватало лишь самодисциплины, привычки систематически работать. Вера Северьяновна, вопреки всему, продолжала хранить веру в научно-философскую будущность мужа. И на один момент, казалось, судьба им улыбнулась.
   У Житловского был младший академический товарищ, некто Эдсльгейм. Отец его, богатый банкир, убедившись, что сын по его жизненным стезям пойти не склонен да и не способен, решил устроить судьбу его совсем по-иному: сделать из него светило интеллектуального неба, утвердив его на такой "ключевой позиции", как крупное издательское дело всеевропейского масштаба. Молодой Эдельгейм пригласил к ближайшему участию в деле Хаима Житловского, который, окрыленный грандиозными планами, отправился по Европе вербовать сотрудников для новооснованного "Академического издательства социальных наук" и в этой части своей миссии преуспел. Вернувшись с манускриптом "Социалистических этюдов" тогда еще нового для немецкой аудитории Жана Жореса, с немецким текстом "Исторических писем" П. Л. Лаврова и еще рядом проектов новых работ разных авторов, он завершил переговоры с органом университетской молодежи "Der Sozialistischc Akademiker" и помог развернуть его в широкий орган социализма -- "Die Sozialistischc Monatshefte", открывший свои страницы широкой социалистической дискуссии: от бернштейнианцев справа до анархообразных элементов слева (впоследствии он превратился почти всецело в орган чистого немецкого "ревизионизма"). И все же...
   Только с переездом в Америку материальная база жизни Житловского наладилась. Частью это было обусловлено изменившимися жизненными условиями, в том числе новым браком. В некрологах Житловского насчитывали около сорока написанных им книг -- завидная литературная производительность, но большая часть написанного относится к американскому периоду его жизни и деятельности.

* * *

   Житловский принадлежал русской культуре не менее, чем еврейской. Он когда-то не только охотнее, свободнее и красноречивее писал и говорил по-русски, чем по-еврейски, но и в напряженном безмолвии собственной души думал по-русски. Ему, в смысле знания и понимания России, было много дано; неудивительно, что это давало право и многое с него взыскивать.
   На глазах у Житловского происходило рождение, рост и конечная победа большевизма. Как достаточно образованный этический мыслитель, он никогда не исповедовал удобного лозунга "победителей не судят". Он издавна вскрывал в самом Марксе принципиальное отталкивание от морализма. Он писал на своем знамени: "Нет социализма без морали, нет и морали без социализма". Из этого основного корня он выводил и многочисленные "преступления большевизма" перед человечеством и его культурою. Из него же выводил он и то, что "в последнем счете ленинская мораль совпадала с иезуитизмом". Казалось, что это в полной мере открывало ему глаза на все те регрессивные начала, которые зрели в октябрьской революции, несмотря на всю ее революционную внешность и на всю ее конструктивную немощность, несмотря на весь размах ее страсти к разрушению отжившего мира. С беспощадным остроумием говорил он, что буржуазная революция умела хотя бы с энтузиазмом насаждать повсюду "деревья свободы". А октябрьская? "Большевики, -- писал он, -- не засадили ни одного социалистического деревца. Вместо этого они всадили в землю мертвый телеграфный столб и начали поливать его кровью буржуазии и Других "противников"; а потом и кровью рабочих масс. Нечего удивляться, что и получилось такое чучело..."
   Вместе со всеми нами Житловский не раз повторял: "Если нет полноты свободы без социализма, нет и никакого социализма без полноты свободы". Спрашивается, какими же судьбами при такой исходной точке зрения и такой оценке реального большевизма он к концу жизни мог кончить ролью обычного "попутчика" сталинской диктатуры? Вопрос кажется неразрешимым. Думаю, однако, что некоторые элементы, его освещающие, из эпохи своей близости с Жит-ловским я вынес.
   Камень, о который роковым образом споткнулся он, было старое упование Герцена и Чернышевского, Лаврова и Михайловского (условно подтвержденное и самим Марксом), что для России не исключена возможность минования крутой и тяжкой лестницы капиталистической эволюции и обретения более прямых путей к социализму. В известном смысле такая вера была широко распространена в эсеровских кругах. В кругах русского марксизма, наоборот, она считалась совершенно иллюзорною. Никто не предвидел лишь одного: что именно одна из фракций русского марксизма, его крайне левое, большевистское крыло сыграет дьявольскую шутку над обеими спорящими сторонами. Как раз большевистский переворот и дал возможность "перепрыгнуть" через обычный цикл "классического" капиталистического развития и так повернуть колесо истории, что русскому капитализму пришлось "отцвести, не успевши расцвести".
   Ленин отлично понимал, во что он метил, провозгласив свою формулу: да, мы осуществляем не свою собственную программу; мы, в сущности, перехватываем у эсеров их программу. Но пусть они на нас не жалуются: кто же виноват в том, что они свою собственную программу провести в жизнь не смогли, не сумели или не посмели? Так дайте же шире дорогу нам!
   В самой России нашлось немного простаков, попавшихся на ловко закинутую Лениным удочку. Известное их количество оказалось, однако, в рядах левых эсеров. Но им извинением было то, что они пошли в западню "по молодости лет" и по свойственной этой поре наклонности к умственному упрощению. Они не умели глубже анализировать вопроса о том, в чем кроется секрет вмешательства коллективного разума и коллективного деяния в дело "минования" всех фаз капиталистической эволюции. Чем будут заменены эти выпадающие фазы? Они нарождались, развивались и сменялись самотеком, то есть стихийно. Кто же, что и как станет на их место? В способе ответа на эти вопросы и была вся суть.
   Россия знала когда-то группу "народников-монархистов" (В. Пру-гавин, Юзов-Каблиц, Н. Энгельгардт и другие). В их представлении переворот должна была произвести не знающая себе равной по всемогуществу и способная парить высоко над своекорыстным эгоизмом всяких сословий и классов монархическая власть. Она скажет: "Да не будет капитализма!" -- и покинет историческую арену капитализм. Она скажет: "Да будет всеобщее равенство в труде" -- и процветет народное производство с исключением всякой эксплуатации.
   Этой группе не было дано стать властительницей дум эпохи. Но свой вариант такой же веры во всемогущество над народным хозяйством "властного приказа" дало в революции течение, обычно обозначаемое именем "якобинства" или "бланкизма". На русской почве оно получило наиболее безудержную, безоглядную, "одержимую" форму в "нечаевщине". Внезапный захват власти сплоченной заговорщической группой, умеющей облагодетельствовать трудовые массы своими декретами, -- вот где кроется секрет обретения прямого пути к социализму, в обход капиталистических путей развития. Но в народничестве нечаевский элемент был преодолен общим перерождением смутного народничества в последовательную демократию. Однако ставка на заговор, захват власти, диктатуру, правительственный террор, декретоманию возродилась в новой форме. Будущий историк русской социал-демократии отмстит в своей летописи вещий момент: Ленин, явившийся из-за границы, впервые излагает перед "советчиками" свою максималистскую программу. В ответ ему один из видных большевиков смятенно и возмущенно восклицает: "Трон Нечаева, вакантный после его смерти, более не свободен! Отныне он занят, и кем же? Нашим Лениным!".
   Вне дороги политической демократизации страны и еще более глубокой демократизации хозяйства никаких фаз капитализма миновать нельзя. Вытеснение капитализма с его позиций замещалось бы при этом по всему фронту созидательным развертыванием всевозможных форм коллективного хозяйства, обобществления труда и собственности "снизу вверх": в общинно-кооперативной эволюции, профессионально-гильдейской, земско-муниципальной. Житловский должен был бы отлично понимать, что все это далеко не равносильно какому-то единому и моментальному волевому акту -- переброски своего тела на "гигантских шагах" террора и диктатуры в какое-то "государство будущего" через "сожженную землю" полымем гражданской войны.
   И вот где была скрыта подлинная загадка: Житловский этого не понимал! Старому оптимистическому упованию лучших времен народничества он дал упрощенное и грубое наименование: непосредственного "перехода от царизма к социализму". Словно "от царизма" есть куда "переходить", кроме Петропавловки, Средне-Колымска и Акатуйской каторги! Правда, и они теперь перестроены, вернее, перекрашены и переименованы, а как -- о том знает лишь Гулаг (Главное управление лагерями, где проживают миллионы крепостных рабов), ибо, как всем давно известно, Советский Союз, к стыду нашему, является самым крупным форменным рабовладельцем всех времен и народов.
   Судьба Житловского была предрешена. Раз уж он привык мыслить о скачке через капитализм не иначе как произволением авторитарного волюнтаризма и вне осложнения эволюционно-демократическими переходными стадиями, то дальнейшее ясно само собою. Дальше Житловский пошел торною дорогою всех, утративших свой собственный жизненный путь.
   На его глазах "выморочным" имуществом стал большевизм. Секвестровать его в свою пользу явился самовольный наследник -- сталинизм. Сопротивление ленинской "старой гвардии" было сломлено. Кто хочет цели, хочет и средств. Ими были великая сталинская чистка и нашумевшие на весь мир "процессы". Злостные ненавистники ленинизма и Ленина могли бы только предаться ликованию. Ведь было доказано с якобы судебной достоверностью, что весь подобранный и вышколенный в подполье Лениным главный штаб его, может быть за вычетом случайных одного-двух членов (в том числе Сталина, конечно), состоял сплошь из вредителей, изменников, предателей родины, то ли немецких, то ли японских шпионов!
   Житловский не мог закрыть на это глаза. Но не мог он и объявить такие суды -- комедией, их приговоры -- грязной клеветой, а исполнение судебных решений -- кошмарным преступлением. Что же ему оставалось?
   Путь слабых людей: он осторожно прошел посередине. Он ничего не утверждал, не бросал услужливо, в угоду "хозяина", комки грязи в свежую могилу. Но он резонировал, он взвешивал разные шансы. Сверял "да" и "нет". И высказывался почти нейтрально. Как знать, были ли все эти вчерашние герои и звезды большевизма подонками человека. Он готов был высказать только абстрактное положение: возможно, что были. На свете нет ничего невозможного...
   Но вот знаменитый и безупречный американский философ и педагог Дьюи взялся дублировать в американской обстановке и американских правовых формах ряд московских процессов. Результат свелся к позорному краху всей московской постановки. И что же? Воспользовался ли этим Житловский? Нашел ли в себе достаточно смелости, чтобы произнести: "А возможно, что и не были"? Нет. Но услужливо принялся подрывать авторитет Дьюи. Он, видите ли, недостаточно знаком с условиями подполья, а поэтому недостаточно компетентен и квалифицирован для разбора таких дел... И это говорил человек, в ленинской морали узревший иезуитскую сущность!
   И еще один образец. Я жил в Праге, когда Гитлер начал ряд своих захватнических действий по окончательной подготовке Второй мировой войны. Первым его шагом был "аншлюс" Австрии. Мы, находившиеся в Европе, с замиранием сердца следили за тем, как легко прошел аншлюс в замаскированных, "без пяти минут легальных" формах и как вывел он нацистскую агрессию прямо в тыл сначала Чехословакии, а затем через нее и в тыл Польше. И вот в это самое время мы узнаем, что Житловский в Америке не то простодушно, не то безответственно и легкомысленно взял на себя оправдание аншлюса! В принципе, говорил он, аншлюс -- мера правильная; лучше было бы, конечно, если бы его провели социалисты, но раз этого не вышло, то хорошо, что за него взялись хоть наци! Что Житловский способен в такой степени утратить и всякое чутье действительности, и всякое понимание общеполитической ситуации, признаюсь, при всем знакомстве со слабостями Житловского, не мог себе представить и я. Ради внешней, кажущейся справедливости абстрактного принципа "аншлюса" как он мог не заметить, что, призывая мириться с ним, он подписывает смертный приговор над еврейством и всей остальной, кроме Германии, Европой? Тогда я окончательно сказал себе: это абстрактный резонер, но совсем не политик.
   Несколько позже как громом поразило еврейство всего мира весть о договоре Молотова -- Риббентропа, {Речь идет о "Советско-германском пакте о ненападении", который был заключен 23 августа 1939 г. в Москве сроком на 10 лет. Одновременно был подписан секретный протокол, по которому Германия и СССР договорились о разграничении сфер влияния в Восточной Европе.} иными словами, Сталина-Гитлера. Выступить прямым адвокатом Гитлера ему, еврею и идеологу еврейского национального бытия, -- не значило ли идти на моральное самоубийство? А не выступить? И вот готов новый поворот: договор этот, конечно, удар по еврейству и отчасти по социализму, но, может быть, он был нужен для СССР. Что же еще тут добавить?
   Так спускался со ступеньки на ступеньку бывший мой близкий приятель Житловский. Терпеть я далее не мог -- и выступил против него со статьей "Лицом к лицу с Житловский", полной горечи и возмущения. Житловский был взволнован. Оставшимся у нас общим друзьям говорил, что ответит мне все разъясняющей брошюрой. Я ждал. Брошюра не появилась, и от нее не нашлось никаких следов в его литературном наследстве. И что мог бы он ответить?
   Заброшенный превратностями судьбы в Нью-Йорк, ставший уже давно-давно резиденцией Житловского, я с особой силой почувствовал разверстую между нами непереходимую пропасть. Того, прежнего, "моего" Житловского больше не существовало. Его подменили. И я с горестным недоумением спрашивал себя: "Что с ним? Чему он учит? В чем пафос его проповеди? Что прозревает он в судорогах и конвульсиях современности?". Искал -- и не находил у него ничего "своего". Какой упрощенный, грубый, деревянный трафарет, какое рабское повторение чужих, избитых, истертых, затрепанных мыслей!
   "Жизнь слагается из бесчисленных, странно спутанных кривых, а ее хотят заключить в квадраты логических построений". Это изречение В. Г. Короленко когда-то меткостью своей особенно нравилось X. Житловскому. Увы! Теперь он подверг себя умственному "опрощению". Как будто трех измерений стало для него уже много. Хватит и двух, особенно если перед ним -- разграфленная фабричным способом в квадратики бумага, и в этих квадратиках так легко размещается целая "прикладная социология" для нетребовательных вкусов. Все идет на свои полочки, да и полочек-то нужно немного:
   Политический мир стал легко распадаться для Житловского на три части. С одной стороны -- те, для кого СССР, как Палестина для сионистов, есть "святая земля" социализма, плюс их "попутчики"; с другой -- противоположный мир всемирной реакции и фашионацизма с их "попутчиками"; и, наконец, посредине -- мир буржуазного индивидуализма, не способный, конечно, разорвать со своей частнокапиталистической базой, но в лучшей части своей так прочувствовавший угрозу всей цивилизации от немецкого "зверя из бездны", что готов безоговорочно и стопроцентно помогать единственно непримиримому и бескомпромиссному борцу против него -- Советскому Союзу.
   Схема как схема: "три квадрата логических построений". И в каждой из них Житловский приготовил по сенсации. Во-первых, себя самого он, если не ошибаюсь, впервые формально провозгласил одним из коммунистических "попутчиков". Но ведь даже хвост кометы, влачащийся за нею во всех путях ее, имеет свой собственный изгиб. И Житловский конфиденциально, не без некоторой "тайнописи", вверял бумаге "важное" признание: "Но у меня есть свои замечания в области чисто политических и духовных надстроек над существующим режимом, о которых распространяться сейчас не время". И вот этой-то "оговоркой, сказанной скороговоркой", исчерпывалось все, что осталось в Житловском от Житловского!..
   Каковы же были мотивы его приписки в "попутчики" к коммунизму? Во-первых, он на все сто процентов за уничтожение частного капитализма. Во-вторых, в споре между Сталиным и Троцким он за формулу Сталина, которая, как он утверждал, "всегда была и его формулой". В-третьих, он "высоко ценил роль Сталина в разрешении национального вопроса".
   Верить, конечно, можно во все. Взять хотя бы "уничтожение частного капитализма". В былые времена Житловский по поводу столь однобоко отрицательного определения социализма только пожал бы плечами и поставил бы ребром вопрос: а в пользу чего и кого "уничтожается" капитализм и чем заменяется? Ибо история знала много режимов, расцвета частного капитализма в недрах своих не допускающих: императорско-мандаринский "государственный социализм" древнего Китая, коммунистически-теократическое государство иезуитов Парагвая, военный коммунизм с режимом "сисситий" (то есть "общего котла") античной Спарты... И Житловский помнил тогда, что есть виды коммунизма, стоящие не выше частного капитализма, а ниже его, и знаменующие отнюдь не его переразвитие, но как раз наоборот: его недоразвитие. Не сомневаюсь, тогдашний Житловский и в оценке нацизма не успокоился бы на столь же упрощенно-негативной формуле: "национал-социализм есть просто железный корсет, не дающий капитализму распасться". Он сумел бы рассмотреть в нем и его демагогический, грубый, но несомненный антикапитализм, и его специфическую природу недоношенного квазисоциализма в форме последовательного "всеогосударствления" на основе партийной монополизации самого государства. Многое знал и позабыл Житловский!
   А что он приобрел? Уменье глубокомысленно вникнуть в разницу "формул" между Сталиным и Троцким? Тема эта немного опоздала; Сталин се навсегда разрешил, да так ловко, что не оставил Троцкому возможности ни апелляций, ни кассации. Да, вот еще: уменье оценить величину "значения Сталина в разрешении национального вопроса". Но об этом Житловскому было с кем поговорить и кроме меня: например, с представителями тех прибалтийских республик, для которых этот "способ решения" может писаться как угодно, а читаться все равно одинаково, а именно: "вооруженная оккупация".
   Еще одна сенсация Житловского -- сообщение, будто "формула Сталина всегда была и его формулой". Чего же лучше! А вот я знал человека, чья формула гласила: из-за фиаско большевизма разочаровываться в социализме не приходится, ибо "никаких деревьев социализма большевики не насаждали". По совершенно изумительному совпадению фамилия творца этой формулы -- Житловский, и даже имя то же -- Хаим!
   Но что эти сенсации перед его заявлением, по которому все или почти все рабочие организации и партии как русского, так и еврейского демократического социализма оказывались в лагере фашионацизма и его попутчиков! Я сначала не верил собственным ушам и глазам, но вот перечень "враждебных групп" собственноручной работы Житловского: "троцкисты, социал-демократия старой марксистской школы, включая Бунд, "демократических социалистов", социал-реформистов, социалисты-революционеры от крайне правых через черновский центр до крайне левых, анархисты, сионисты и особенно пойалей-сионисты и цейре-ционисты нашей страны, организации типа "Арбстер Ринга", {"Арбетер Ринг" - американская еврейская рабочая организация. Была создана и 1900 г. эмигрантами-евреями из Восточной Европы, в качестве главной своей цели провозглашала полное "освобождение рабочих от всех видов эксплуатации". Играла важную роль в распространении идей демократического социализма среди еврейских трудящихся Америки, активно боролась за интересы рабочих и гражданские права. Вместе с тем выступала за сохранение национальных духовных традиций и еврейской культуры, в особенности на идише. Проводила широкую социальную политику, направленную прежде всего на поддержку престарелых и больных, развитие образования и досуга. Ныне одна из культурно-просветительных еврейских организаций США (The Workmen's Circle / Arbeter Ring), ориентирующаяся в основном на сохранение и поддержание национальной идентичности ее членов.} Рабочего комитета, {Еврейский рабочий комитет -- американская еврейская рабочая организация. Была создана в феврале 1934 г. для представительства интересов еврейских рабочих в профсоюзном движении страны и для мобилизации рабочих на борьбу с усилившейся фашистской угрозой в Европе. С первых дней своего существования имела тесные связи с ведущими профсоюзными объединениями США -- Американской федерацией труда и Конгрессом производственных профсоюзов, при помощи которых развернула широкую антифашистскую деятельность. С началом Второй мировой войны оказывала всестороннюю помощь странам и народам, подвергнувшимся фашистской агрессии. При непосредственном ее содействии удалось переправить из оккупированных фашистами европейских стран в США более 1500 видных деятелей рабочего и социалистического движения (в том числе В. М. Чернова), крупных деятелей науки и культуры, как евреев, так и представителей других наций.} национально-рабочего фербанда в большинстве их членов и бренчей -- все эти круги можно назвать попутчиками всемирной реакции"! И ведь придет же такая фантазия: нагромоздить, как Пелион на Оссу, бундистов на сионистов, анархистов на старых марксистов, троцкистов на социал-реформистов, эсеров на эсдеков, все это сверху прикрыть разными рабочими рингами, юнионами, фербандами, бренчами, вдохновляемыми идеями демократического социализма, и, взобравшись на высочайшие ходули, одним богатырским скачком перемахнуть через всю эту вражескую груду разоблаченных им попутчиков мировой реакции, то есть фашионацизма!
   Откуда эти, такие чуждые Житловскому в расцвете сил его, догматизм и фанатизм? Максим Горький как-то раз метко подметил: "Люди догмата часто являются добровольными пленниками слепой, жестокой веры и тем более фанатически защищают истинность ее, чем мучительнее сомневаются в ней". Разве от этого?
   Житловский буквально набрасывался на всю эту "сплошную реакционную массу", пускался на различные логические ухищрения, чтобы набросить на нее самую черную тень и разделаться с ней. "Мой девиз, -- говорил он, -- немедленная всевозможная помощь Советскому Союзу во всех возможных формах и видах, с чьей угодно стороны и в максимальной мере. Но я -- попутчик коммунизма, а "они" -- попутчики всемирной реакции. Мы -- на двух противоположных полюсах, следовательно, их девиз -- противоположен моему. Значит, он должен гласить -- никакой помощи Советскому Союзу, ниоткуда, ни в какой форме и ни в какой мере. А если "им" и приходится порой оказать кое-какую помощь, от которой не удается откричаться, так это скрепя сердце, с раздвоенной волей, с изъеденной червоточиною ненависти к советской власти душой..."
   Железная логика! Сказано слово -- и все изъяснилось! Умел же заглядывать в глубь наших "черных" душ следопыт Житловский! Самсон когда-то воскликнул: "Погибай, душа моя, вместе с филистимлянами!". Ну, а мы, выходит, практичнее Самсона: чем жертвовать собственной душой, мы жертвуем просто собственной родиной...
   Пожалуй, лишь в одном он ощупью, сослепу, локтем касается истины. Если бы по той или другой причине, хотя бы в результате военных неудач, именующая себя советской, а на деле -- просто тоталитарно-партийная, диктаторская власть решила бы уйти или сама себя реформировать, или окружающей ее средой была бы смещена и заменена более народной, более демократической властью -- я плакать не стал бы. Но если Житловский полагал, будто моя нелюбовь к партийной монополии на власть во мне сильнее моей любви к родному народу и родине и что за гибель этой власти для меня и крушение родины -- недорогая плата, то за кого он меня принимал? Одно из двух: или он считал меня выродком человечества, или сам был чужд бескорыстной любви к родине, стоящей превыше всяких личных страстей, пристрастий и неприязней. Если родина моя имела несчастье во время величайшей в истории катастрофы возглавляться правительством, которому природа его мешала использовать все ее силы, все ее ресурсы и привести к максимальной гармонии связи с лучшими союзниками, то каков должен был быть естественный и здоровый порыв моей души: поставить на ней крест, махнуть рукой на нее вместе с ее властью или же напряженнее взывать о помощи ей? Ибо кто нуждается в помощи: счастливцы или несчастливцы? Неужели это непонятно?
   Что касается лихого кавалерийского налета Житловского на позиции почти всех русских и еврейских партий и рабочих организаций, то скажу по праву человека, стоявшего вместе с Житловский у колыбели той партии, политическую репутацию которой пытался он запятнать. Рвать последние нити моральной связи с этой партией или с тем, что от нее осталось после ее разгрома, было его, конечно, право. Но он должен был помнить, что в его жизни не было лучших воспоминаний, чем связанные с нею. Она вписала в историю незабываемые страницы кипучей работы, беспримерных жертв, напряжения социалистической мысли и революционной совести. Она была богата великими предчувствиями и прозрениями. Не чужда была она и трудно поправимых промахов, и трагических ошибок. Пусть тот, кто свободен от них, первый бросает в нес камень. Но не Житловскому же это следовало делать! Выражаясь словами Герцена, не отшибленный ли угол памяти, разумения и совести сделал Житловского ее обвинителем?
   Теперь несколько слов о Рабочем комитете и прочих объединявшихся вокруг него еврейских организациях. Это они-то вставали на путь помощи России только тогда, когда уже сил не хватало "от нее откричаться"? А кто же начал первым кричать на весь рабочий мир о немедленной помощи Советской России, как только Гитлер переступил ее рубежи? Рабочий комитет! Кто послал для переговоров о способе пересылки в Россию собранных средств особую делегацию к полпреду Уманскому? Рабочий комитет! Кто до образования Russian War Relief {Russian War Relief -- американская общественная организация, созданная в 1942 г. для оказания материальной помощи народам СССР, подвергнувшимся фашистской агрессии.} не один месяц собирал теплую одежду, медикаменты, деньги -- собирал не импозантными чеками, а буквально за счет трудовых рабочих грошей, тех грошей, в которых, по словам поэта, "иная гривна медная дороже ста рублей"? Рабочий комитет! Чьи сборы вещами и деньгами благодаря массовому рабочему энтузиазму достигли суммы приблизительно в миллион долларов? И чья работа получила признание в переданной от имени Советской России благодарности через Russian War Relief? Рабочего комитета!
   Как мог Житловский такого движения не чувствовать и не ценить? И как у него, когда-то такого совестливого и лояльного, хватило смелости писать, что это -- враги помощи России. Неужели из-за того, что не организациям "попутчиков" выпала в нем инициативная и ведущая роль? Или в нем говорил ущемленный "комплекс" перебежчика? Лев Толстой про одного из героев Ф. М. Достоевского сказал: "Он живет, мстя себе и другим за то, что послужил тому, во что не верил, а лишь наскоро убедил себя, что верил; и потому при первом удобном случае разуверился...". Не так ли случилось и с Житловским?
   Доктор Хаим Житловский был когда-то близким моим приятелем, и я готов был считать его чем-то большим: своим другом. Я ценил в Житловском, кроме обычных свойств, доставляющих в нашей среде популярность человеку пера и ораторской трибуны, еще нечто: свободный от догматизма ум, со вспышками несомненной оригинальности; отсутствие логического изуверства, не способного прислушиваться к другим и умеющего лишь плести собственную бесконечную нить силлогизмов; культурность в спорах с инакомыслящими, запрещающую доводить остроумие дебатера до грубого глумления, а страстное отношение к собственной "правде" -- до чернения противника приписыванием ему всех смертных грехов. Развитие нашего приятельства в глубокую дружбу было прервано случайностями личных судеб, отбросивших нас надолго на географическое расстояние, для поддержания взаимных отношений почти непреодолимое. Так порознь пережили мы самые катастрофические сдвиги в бытии России и Европы. Я думал, что наша близость победоносно выдержит это испытание: я оказался наивным прекраснодушным оптимистом.
   Здесь, в Америке, вне моего зрения, прошла главная, и в том числе финальная часть его жизни и деятельности. Это имя когда-то произносилось здесь с неизменным обертоном всеобщего уважения; оно было даже окружено чем-то вроде преклонения среди довольно большого круга его учеников и почитателей, внимавших ему, как учителю. Но звезда Житловского, бывшая 20 -- 25 лет тому назад в зените своем, с тех пор стала медленно, но верно клониться к закату. Немалую роль в этом сыграла писательская индивидуальность Житловского: его капризная манера обо всем говорить "не так, как все", и даже непременно наперекор всеобщему мнению, непременно эпатировать читающую публику какой-нибудь сенсационною выходкой или, по крайней мере, блестящим парадоксом. Когда-то мышление доктора Житловского было не лишено известной оригинальности. Но его постигла судьба, довольно обычная для людей, чрезмерно форсирующих зародыши этой оригинальности и потому превращающих ее в нарочитое оригинальничание, под конец становящееся назойливым и неэстетичным. Вместе со склонностью "для красного словца не пожалеть ни матери, ни отца" это перенапряжение индивидуального писательского своеобразия стало все более создавать Житловскому репутацию избалованного литературно-публицистического гурмана, умственного сибарита, у которого игра идеями и понятиями преобладает над тем, что можно было бы назвать "идейным целомудрием" или, если хотите, "интеллектуальной совестью". Нельзя уважать того, чем играешь; а без уважения как к чужим, так и к собственным, меняемым как перчатки, канонам и лозунгам, нет более и той писательской искренности, без которой можно только скользить по поверхности читательского сознания, лишь задевая, но не захватывая его глубоко: "сердце тем не убедится, что не от сердца говорится".
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru