Чернышевский M. H.
Последние дни жизни H. Г. Чернышевского

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   H. Г. Чернышевский в воспоминаниях современников
   М., "Художественная литература", 1982.
   Серия литературных мемуаров.
   

M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЖИЗНИ H. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО

   Семнадцать лет прошло со дня второй и последней смерти моего отца. Первая смерть, несомненно, более страшная, чем вторая, случилась еще почти полвека тому назад. Немного уже осталось живых свидетелей той смерти, а скоро будут стариками и более молодые свидетели его смерти 17 октября 1889 г. в Саратове. Немногим поделились своими воспоминаниями о нем его современники, немного уделили ему и позднейшие писатели -- не их в том вина!-- и в конце концов о жизни моего отца известно и до сих пор еще довольно мало, по крайней мере мало для составления настоящей биографии. Будем надеяться, что в этом отношении много поможет как выпущенное теперь полное собрание его сочинений, так и появляющиеся по временам отдельные очерки и воспоминания разных лиц.
   Для истории литературной и политической жизни, конечно, наибольший интерес имеют те сведения из жизни писателя, которые обрисовывают его общественную деятельность. Но чем крупнее писатель, тем больше приобретают интереса даже и мелкие случаи из его обыденной жизни, характеризующие его просто как человека.
   Я не специалист по истории литературы, я даже и вовсе не писатель и не беру на себя смелость вдаваться в оценку литературной деятельности моего отца. Но внутренняя, домашняя жизнь его известна мне ближе, чем кому-нибудь другому. Я попробую описывать только то, чему был сам ближайшим свидетелем, или то, о чем могу судить по имеющимся у меня материалам так, как может судить и обыкновенный человек, не писатель.
   Я начинаю с конца: случайно попались под руку письма 1889 г., и я хочу восстановить в памяти некоторые подробности последних дней жизни и смерти моего отца. Подробности эти, при всей своей безобидности, не могли быть опубликованы тогда же по цензурным условиям, налагавшим тяжелое veto на каждую строчку о Чернышевском.
   Затем я предполагаю печатать постепенно и другие имеющиеся у меня материалы для биографии моего отца1.
   В конце 1883 г. отец был возвращен из Сибири и "водворен" на жительство в Астрахани, где и пробыл пять с половиною лет. Надеждам его на дальнейший перевод в Петербург или Москву, где ему было бы легче заниматься литературным трудом, не суждено было осуществиться: все мои прошения по этому поводу (сам он ничего не просил) не имели успеха, и, наконец, удалось лишь добиться перевода из Астрахани "на родину в Саратов". Это было летом 1889 г. В Саратове и до сих пор есть у нас на берегу Волги свой маленький домик в шесть комнат, в одной из которых родился и жил мой отец с 1828 по 1846 г. непрерывно, а потом наездами из Петербурга и в бытность учителем Саратовской гимназии в 1852--1853 гг. Занять этот дом тотчас по переезде из Астрахани оказалось невозможным, так как он сдавался внаем и в то время жил в нем наш давнишний знакомый, известный в Саратове присяжный поверенный Ал. Ард. Токарский (бывший, между прочим, в прошлом году членом Государственной думы). Отказывать ему в квартире до истечения контракта не хотелось, а потому временно матушка наняла квартиру в доме Никольского на Соборной улице {Фотография этого дома (а также и нашего собственного) помещена в статье Юдина ("Ист. Вестник", 1905 г., дек. "Н. Г. Чернышевский в Саратове". Упомянув об этой статье, не могу не отметить, что в ней довольно много неточностей.}. В августе мы с женой приехали навестить стариков. По условиям службы мне нельзя было провести в Саратове более 2--3 дней, и это были последние дни, в которые я видел отца живым. Он не казался мне больным -- напротив, меня, как всегда, поражала его необыкновенная бодрость и моложавость (в густых волосах на голове не было ни одного седого волоска -- они были, и то в очень умеренном количестве, лишь в бороде). Его смело можно было считать лет на десять моложе, в особенности когда он вел обыкновенную беседу. Старость и усталость чувствовались лишь тогда, когда он с обыкновенной беседы переходил на разговор о более интимных, так сказать, сторонах жизни кого-нибудь из наших родных или близких, которыми он интересовался и которым хотел чем-нибудь помочь. Несколько дрожащим голосом и грустным-грустным, проникающим в душу тоном, почти полушепотом, расспрашивал он меня о разных сторонах жизни того или другого человека, и такой разговор будил во мне воспоминания о старике священнике, у которого мне приходилось исповедоваться во дни моей юности... Да и сами беседы имели характер исповеди, на которой раскрывались самые укромные уголки сердца.
   Накануне моего отъезда с отцом случился приступ сильной лихорадки. Он прилег на кровать и, как бы извиняясь за свою болезнь, начал объяснять ее причину. Голос его страшно изменился и стал резким и низким (обыкновенно он говорил мягким тенором). Причину болезни он объяснял желудочными недомоганиями и неисправностями, а эти последние явились следствием его питания в Сибири. Питался он там почти исключительно кашей (ел он ее, кстати, прямо из горшка, чему свидетельствует сохранившаяся серебряная столовая ложка, почти четверть которой сточилась от ежедневного трения о глиняные стенки горшка в продолжение почти двадцати лет). Бывало у него и молоко, которое, по его словам, было ему прямо необходимо, как лекарство, но часто и его он отдавал какой-нибудь бедной женщине для кормления ее голодного ребенка, а сам оставался на каше и черном хлебе.
   В день нашего отъезда он сравнительно поправился, и мы никак не думали, что больше нам уже и не придется с ним увидеться.
   
   16 октября 1889 г., вечером, мы получили одну за другою две телеграммы: "Николай Гаврилович сильно болен. Завтра другая телеграмма. Федоров". "Апоплексия, положение опасное, если можно выезжайте. Федоров" {Константин Михайлович Федоров, ныне редактор-издатель асхабадской газеты "Закаспийское Обозрение" и автор книжки "Н. Г. Чернышевский", жил несколько лет у моего отца и писал под его диктовку.}. Слабая надежда наша на благополучный исход не оправдалась: на другой день пришли поразившие нас как громом две телеграммы с горькою вестью: "Умер. Ждать вас или нет, отвечайте. Федоров", и другая -- "Папаша скончался 12 ч. 37 м. пополуночи. Чернышевская". Конечно, мы с женой тотчас же решили ехать и послали в Саратов телеграмму с просьбою подождать хоронить до нашего приезда. До отхода поезда оставалось лишь несколько часов, и я едва успел заехать к А. Н. Пыпину, который, как на грех, в те дни прихворнул и очень был огорчен тем, что не мог ехать вместе с нами. Печальна была наша дорога, никогда еще с таким тяжелым чувством не подъезжал я к Саратову; я был совершенно подавлен и приехал совсем больной. Нас встретили на вокзале M. H. Пыпин и К. М. Федоров. Из наших ближайших родственников в Саратове в то время жили: Николай Дмитриевич Пыпин (отец А. Н. Пыпина), дочь его Варвара Николаевна Пыпина и сын Михаил Николаевич Пыпин -- все они теперь уже умерли; а также здравствующие и поныне Константин Николаевич Буковский с женою Варварою Александровною, дочерью родной сестры моей матушки. К. Н. Буковский, служивший в Саратовском земстве, распоряжался похоронами. Ближайшими свидетелями последних минут жизни моего отца, кроме матушки, были К. М. Федоров, живший вместе с ними в той же квартире, и тетушка моя, Варвара Николаевна Пыпина (старшая сестра А. Н. Пыпина), необыкновенной доброты и редкой души женщина -- я никогда не могу без душевного умиления вспомнить о ней. Затем ближайшим помощником в первых хлопотах после смерти был и младший брат А. Н. Пыпина, Михаил Николаевич Пыпин, ныне недавно умерший. Письма его служат мне материалом для настоящей моей заметки, пополняя мои личные воспоминания о тех печальных днях, подробно описывать которые было запрещено газетам по цензурным условиям того времени. Первым его вопросом при встрече было: "Почему же не приехал Саша?" (т.е. А. Н. Пыпин). Оказывается, в Саратове все были уверены, что на похороны приедет и А. Н. Пыпин, но, к сожалению, он не мог этого сделать, не рискуя серьезно расхвораться. По дороге к дому я узнал и подробности о ходе болезни отца.
   Как я уже упоминал, в августе при мне с отцом случился сильный приступ лихорадки. Хотя он скоро и поправился, по-видимому, но это было уже, вероятно, началом серьезной болезни. Лечиться как следует отец не любил, полагаясь на свой крепкий организм, и ограничивался принятием домашних средств, которые сводились к приему хины и очищению желудка. В половине сентября случился второй, уже более сильный приступ лихорадки (конечно, это была уже не просто лихорадка, а нечто более серьезное), во время которого был приглашен и доктор (Брюзгин), которому, впрочем, отец не дал себя исследовать, и лечение опять-таки свелось к домашним средствам. Все это время отец, видимо, лишь перемогался, что называется: болезнь уже стала развиваться сильнее, чему, по всей вероятности, способствовали и семейные неприятности и огорчения, подробно рассказывать о которых я считаю еще несвоевременным2.
   Несмотря на свою болезнь, отец не переставал работать и продолжал переводить историю Вебера и разбирать материалы для биографии Добролюбова {Эта работа так и осталась неоконченною. Первый том, почти совершенно законченный, вышел уже после смерти моего отца. Вторым томом предполагал заняться А. Н. Пыпин, но не успел. В настоящее время все материалы для биографии Добролюбова переданы нами в полное распоряжение Литературного Фонда, который и предполагает приступить к их разборке и опубликованию в более или менее ближайшем будущем.}. Переводил он, обыкновенно диктуя К. М. Федорову, и перевод шел необыкновенно быстро -- в день переводилось не менее половины печатного листа, а иногда даже значительно больше -- около целого печатного листа очень убористого шрифта. Знакомые с техникою этого труда могут оценить такую необычайную быстроту работы.
   Привожу краткий последовательный ход развития болезни, как было записано у меня тогда же.
   11 октября, среда.-- Утром (в 10 1/1 час.) отец пошел на почту. (Он всегда сам отправлял всю свою корреспонденцию). Погода была сырая и холодная. Жаловался на тяжесть шубы и надел более легкое осеннее пальто, но по дороге снял и его и остался в легком люстриновом пиджаке и полотнянной жилетке. Заходил к Пыпиным, Эрминии Сократовне (сестре матушки) и в аптекарский магазин, где спрашивал какого-то слабительного. Пришел домой совершенно усталый и прилег. Был озноб.
   12 октября, четверг.-- Целый день работал. Перевел 18 печатных страниц истории Вебера. К вечеру стало нехорошо. Прилег. Ничего не ел и пил только молоко.
   13 октября, пятница.-- Работал с 8 до 10 час. утра, после чего стал жаловаться на усталость. К вечеру был опять озноб и легкий бред.
   14 октября, суббота.-- Не работал и только написал письмо в Астрахань (кому -- не помню теперь) с благодарностью за присланный тростник для мундштуков. Между 4 и 9 был сильный бред. В 7 час. вечера был доктор Брюзгин. По уходе его, сам сделал себе промывательное. С 9 до 11 час. спал, но беспокойно. Ночью был сильный понос (накануне, в пятницу и в четверг выпил на 15 к. английской соли).
   75 октября, воскресенье.-- Встал в 6 ч. утра. Стал читать корректуру 1-го тома Вебера (2-го издания) и прочитал целый лист. Утром был сильный озноб. Часов в 12 ходил по всем комнатам, как человек, не находящий себе места. Пришел в гостиную, хотел было прилечь на диван, но раздумал: "нет, уж я лучше пойду прилягу". Прилег у себя на диване. Просил потереть спину, сначала у поясницы, потом все выше и выше, наконец, уж затылок и макушку. Сначала просто рукой, а потом просил, чтобы потерли маслицем каким-нибудь. Днем был понос и рвота. В этот день зашел проведать отца А. А. Токарский. Отец поздоровался с ним, как с Токарским, т. е. назвал его правильно Александром Ардальоновичем, но сказал: "А я ваше лекарство еще лишний раз принял" -- видимо принимая его за доктора. Часов в 6 хотел сделать себе промывательное и все сам приготовил, но не мог справиться и упал на лицо. Вероятно, в это именно время произошел паралич левой стороны. Перенесли его на диван уже в бессознательном состоянии. Ночью был сильный бред. Привожу этот бред, как он был записан К. М. Федоровым.
   "Инга, инк... (вздох) совсем я расстроен... С новой строки... Если послать в Шлезвиг-Гольштейн тысяч тридцать шведского войска, оно легко разобьет все силы датчан и овладеет всею Ютландиею и всеми островами, кроме разве Копенгагена, который будет защищаться упорно. Но в ноябре, в скобках поставьте 9-го числа, сдался и Копенгаген; датчане обратили все население датской столицы в светлое серебро, отослали в Египет энергических людей патриотической партии..... Да с, да-с, так где ж это, да, с новой строки... Когда мы приехали в Белград по смерти князя Никиты, там, разумеется, не было и разговоров, кроме как чем окажется чешская партия... Скована ли она, подобно старочешской узкой, не имеющей гибкости, мрачной программой не очень далекой от иезуитских речей.
   Здесь больной вдруг замолчал и через четверть часа вздохнув. тихим голосом снова начал:
   "Самая маленькая судьба этого человека решена, ему нет спасения, он умрет через 1 1/2 или 2 недели... В его крови найдена хоть микроскопическая частичка гноя, судьба его решена: через 1 1/2, 2 недели он умрет от гнойного заражения крови. Неисцелимость -- неприятна, бессилие врача -- оскорбительно, потому с самого возникновения теории гнойного заражения крови были составлены другие, отрицавшие неизбежную смертельную развязку этого заражения.... Между прочим священник Иван Иванович Волков, один из товарищей Александра Николаевича Добролюбова по семинарии.....

0x01 graphic

   16 октября, понедельник.-- В 3 ч. утра последние его слова были: "Странное дело -- в этой книге ни разу не упоминается о Боге" -- о какой книге говорил он -- неизвестно. В 4 ч. утра началась хрипота и икота, наступила агония, продолжавшаяся почти сутки. В ночь на 17 октября скончался.
   Отец лежал в гробу, окруженном со всех сторон роскошными венками. Лицо его было глубоко спокойно; следы страдания и скорби исчезли, и, несмотря на четвертый уже день (похороны были задержаны до моего приезда, т. е. до 20 октября), он производил впечатление спокойно уснувшего, сладко отдыхающего человека. Да, только тут и нашел он отдых, которого не знал всю свою жизнь, и не хотел знать, да, может быть, и действительно не чувствовал потребности в отдыхе, поддерживаемый кипучею работою нервов. В первые дни по возвращении из Сибири, на добродушный совет А. Н. Пыпина отдохнуть и поберечь себя, не утомлять себя работою, отец, видимо волнуясь от мысли, что его считают уже расслабленным стариком, писал: "...Ты советовал мне отдохнуть от утомления изнурительным путем. Мой путь был столько ж изнурителен, как был бы переезд на порядочном извозчике из Малой Морской на Большую Морскую, и в каждую минуту его, точно так же, как по окончании его, я столько же нуждался в отдыхе, сколько всякий живущий в своей квартире здоровый человек нуждается в отдыхе, когда, проснувшись после хорошего сна, умывшись и одевшись, напьется чаю. В минуту приезда сюда, как и на каждой станции пути, я был совершенно готов по неутомленности сесть за работу, работать, пока захочется есть, и, поев, продолжать работу до поздней ночи -- если начало ее было утром, или до позднего времени дня, если начало ее было ночью. Я умею ездить, не подвергая себя ни малейшему утомлению. Но изнурительно мне жить без работы..."
   Незадолго до последней утренней панихиды местный фотограф-любитель (кажется, фамилия его Ольденбург) снял фотографию с гроба, окруженного венками, но, к сожалению, условия съемки были крайне неблагоприятны, а фотографический аппарат оказался из посредственных, так что снимок вышел довольно неудачный {Раньше, когда отец лежал еще на столе, была снята, и довольно удачно, фотография местным фотографом Егеревым. Хотели было снять гипсовую маску с лица покойного, но не могли найти никого, кто бы взялся за это, или, лучше сказать, сумел бы взяться. (Примеч. M. H. Чернышевского.)}. Впрочем, некоторые надписи на лентах венков вышли отчетливо. Всех венков было более сорока. На большинстве из них были ленты с надписями, а именно:
   -- Автору "Что делать?" от русских женщин.
   -- От женщин-тружениц (от учительниц).
   -- Великому незабвенному учителю и борцу за правду Н. Г. Чернышевскому. Русские женщины. (Из Петербурга.)
   -- От одесских почитателей и почитательниц.
   -- От женщин. (Служащих в земстве.)
   -- Мир праху твоему, страдалец. (От местного кружка молодежи.)
   -- Уму и таланту. (От служащих в конторе сборов Тамб.-сарат. ж. д.)
   -- Мыслителю и гражданину.
   -- Памяти великого писателя от интеллигенции (оба эти венка от местных политических ссыльных).
   -- Учителю.
   -- От Саратовского Литературного фонда.
   -- Н. Г. Чернышевскому от редакции и сотрудников газеты "Саратовский дневник".
   -- Николаю Гавриловичу Чернышевскому (от редакции газеты "Саратовский листок").
   -- Сеятелю великих идей от кружка почитателей.
   -- Страдальцу от нижегородских почитателей.
   -- Великому писателю от нижегородских почитателей.
   -- Николаю Гавриловичу Чернышевскому. От харьковской интллигенции.
   -- От молодежи незабвенному и дорогому (от местных ссыльных).
   -- Страдальцу от студентов Казанского университета. (Оба эти венка погребены вместе с гробом.)
   -- Гражданину и мыслителю от студентов Петровской академии.
   -- Н. Г. Чернышевскому от московского студенчества.
   -- Дорогому учителю, страдальцу за идею от студентов Петербургского университета.
   -- Апостолу правды Н. Г. Ч. от высших учебных заведений г. Харькова (серебряный венок).
   -- Н. Г. Чернышевскому. Студенты Горного института.
   -- Н. Г. Чернышевскому от студентов Лесного института.
   -- Николаю Гавриловичу Чернышевскому от учащихся в Петербурге пермяков.
   -- П. Г. Чернышевскому от русских студентов Дерптского университета и Ветеринарного института.
   -- Н. Г. Чернышевскому от студентов-технологов.
   -- Н. Г. Чернышевскому от студентов Новороссийского университета.
   -- От русской учащейся молодежи дорогому учителю и Wielkiemu obroacu ucisnionych mlodziez polska -- Studiosi Warsovienses.
   Кроме этих венков и венков от родных (много венков было прислано уже после похорон) было несколько венков и без всяких надписей, с одними лишь черными лентами -- время было тяжелое и потому некоторые лица нашли, вероятно, рискованным печатать на лентах какие-либо надписи из боязни конфискации их полициею.
   Весть о кончине отца быстро разнеслась по всей России, и отовсюду стали получаться телеграммы и письма с выражениями соболезнования о горькой утрате. Все телеграммы адресовались или прямо на имя матушки, или в редакции местных газет. Привожу текст из главнейших полученных телеграмм:
   Астрахань.-- Сейчас почитатели покойного Николая Гавриловича отслужили панихиду и выражают вам соболезнование по случаю тяжелой утраты.-- Никольский.
   Барнаул.-- Утрата незабвенного Николая Гавриловича вызывает глубочайшее горе.-- Овсянкин, Олесинов, Голубев, Олесинова, Шерр.
   Варшава.-- (Письмо на имя редактора газеты "Саратовский дневник").
   "Глубокоуважаемый г. Редактор.
   К Вам как представителю тех работников мысли, к которым принадлежал незабвенный Н. Г. Чернышевский, варшавская учащаяся молодежь решается обратиться с следующей просьбой в твердой надежде, что Вы не откажетесь исполнить ее.
   Во-первых, выразите от лица этой молодежи глубокое сочувствие семье дорогого ей покойника. Скажите ей, что ее горе глубоко чувствуется нами и что удар, поразивший ее, поразил также и нас, так далеко живущих от незабвенной могилы. Скажите ей, что Николай Гаврилович не умер, что как в душе своих родных, так и в наших лучших воспоминаниях, в наших задушевнейших думах он живет и долго еще будет жить, что и мертвый он будет будить в нас лучшие стремления и напоминать нам о лучших целях и стремлениях, что и мертвый он по-старому заставляет нас забывать о всех недоразумениях, возникавших и возникающих между представителями двух народностей... Скажите семье покойного, что как ни ничтожно это утешение в сравнении с утратой, понесенной ею, оно идет от сердца не одного десятка, а может, быть, и не одной сотни молодежи, которая всегда видела и видит в Николае Гавриловиче своего дорогого учителя.
   Во-вторых, от лица той же молодежи возложите на могилу Николая Гавриловича два венка, сведенные между собою связью (что имеет особое символическое значение).
   Если с надписями будут какие затруднения, то снимите их и вручите семье покойного. Русские и польские студенты университета и Ветеринарного института".
   (При письме был прислан венок, или, вернее, два венка, соединенных между собою металлическою лентой с надписью "Studiosi Warsovienses". На ленте же было написано: по-русски -- "От русской учащейся молодежи дорогому учителю" и по-польски -- "Wielkiemu obroncu ucisnionych mlodziez polska").
   Дерпт.-- Все русское студенчество в Дерпте, глубоко пораженное вестью о кончине незабвенного Николая Гавриловича, скорбит вместе с вами о тяжелой утрате.
   Дерпт.-- В присутствии 20 студентов сейчас отслужена в соборе панихида.
   Казань.-- Примите искреннее выражение моей глубокой скорби по поводу вашей невозвратной утраты.-- Рейнгардт.
   Минск.-- Глубоко опечаленные утратой великого учителя двух поколений, шлем вам искреннее выражение нашего соболезнования. Вы похоронили то, что было смертного в Николае Гавриловиче, но слава его не умрет, пока живы в русском обществе любовь к народу и стремление к справедливости, пока не угасла в нем вера в лучшие идеалы человечества.-- Почитатели.
   Москва.-- Глубоко огорчены кончиною уважаемого Николая Гавриловича. Просим выслать корректуру и оригинал истории Вебера.-- Типография Исленьева.
   Москва.-- Редакция "Русской мысли" приносит выражение искренней печали о кончине Николая Гавриловича Чернышевского.-- Лавров, Гольцев, Ремезов.
   Москва.-- Редакция "Русских ведомостей", высоко ценя заслуги покойного супруга вашего в области науки и публицистики, просит вас принять выражение искренней скорби по поводу его кончины.
   Нижний.-- Глубоко сочувствую вашему горю о незаменимой утрате. Присоединяю и мое последнее прости незабвенному Николаю Гавриловичу, великому страдальцу.-- Илларион Короленко.
   Нижний.-- Приношу мою искреннюю, глубокую скорбь на могилу покойного.-- Захарьин.
   Нижний.-- Примите глубокую скорбь об утрате великого писателя и человека.-- Анненский, Анненская, Богословский, Богородский, Баршев, Баргянский, Богданович, Вознесенский, Васильев Н., Васильев, Венский Д., Васнецов, Владимиров, Гацисский, Голиков, Добровольский, Дрягин, Ермолинский, Елпатьевский С., Елпатьевская Л., Евтихеев, Захарьин, Зверев, Исакович, Короленко И., Короленко В., Короленко А., Кашкаров, Кисляков М., Кисляков А., Кисляков В., Колосов, Кащенко П., Кащенко В., Кащенко О., Карпов, Козлова, Козлов, Килевейн Г., Красовский, Константинов, Лазаревский, Лошкарева, Лошкарев, Личкус, Ланин, Меморский А. Н., Неволин, Ольхин, Остафъев, Позерн, Пругавин, Попов, Пастухов, Плотников, Романов, Розанова, Розанов, Рождественский П., Савельева А. И., Савельев, Севастьянов, Сипович, Силантьев, Страхова, Соколов Н., Соколов, Сибиряков, Фрелих А., Фрелих П. А., Фольц, Цомакион, Шмидт О., Шмидт О., Ширяева, Ширяев, Щеглов.
   Одесса.-- Почитательницы и почитатели Чернышевского с прискорбием узнали о кончине великого мыслителя и ученого, имя и идеи которого никогда не изгладятся из памяти русского общества. Мир праху твоему, честный человек.
   Одесса.-- Студенты Новороссийского университета с глубоким прискорбием услышали весть о кончине великого писателя Чернышевекого, оказавшего неоцененную услугу русскому обществу в пробуждении в нем сознательного и критического отношения к действительности. С благоговением преклоняемся пред прахом нашего незабвенного учителя, имя которого долго-долго будет жить в памяти современников и потомства.
   Петербург.-- Примите выражение горести о кончине незабвенного публициста Николая Гавриловича Чернышевского.-- Кетриц, Кудрявцев, Медведев.
   Петербург.-- Память о честном человеке будет для нас незабвенна.-- Нефедов, Спицын, Лепешинский, Нефедова.
   Петербург.-- Студенты С.-Петербургского университета выражают свое искреннее и глубокое соболезнование по поводу утраты дорогого учителя и человека, слово которого не расходится с делом. Память его для нас незабвенна.
   Петровско-Разумовское.-- Тяжело и горько нам было услышать весть о кончине глубокоуважаемого Николая Гавриловича. Мы не жили в ту великую эпоху русской жизни, которой он является самым ярким и живым выразителем, но и для нас он был любимым учителем и мужественным гражданином, а теперь, сошедши со сцены, оставил русскую молодежь еще более осиротелой в самое тяжелое для нее время. Пусть наша искренняя любовь к покойному и глубокое сочувствие к его идеалам смягчают горе и тоску от понесенной вами утраты.-- Студенты Петровской академии.
   Харьков.-- Харьковские студенты выражают искреннее соболезнование по случаю смерти незабвенного Николая Гавриловича. Сейчас отслужили панихиду.
   Харьков.-- Лучшая часть русского общества, а с ним и студенчество понесли громадную потерю в лице угасшего в глуши покойного вашего мужа, Николая Гавриловича. Будьте уверены, что в этот страшный день у гроба дорогого покойника вместе с вами мысленно присутствуют и все лучшие люди России. Да поможет вам это сознание легче справиться с вашим горем.-- Студенты Ветеринарного института.
   Число телеграмм, конечно, было бы больше, если бы и в это дело не вмешивалась полиция: как потом выяснилось, многие телеграммы оставались неотправленными и возвращались обратно подавателям. Старания полиции были направлены и к тому, чтобы в печати не появлялось подробных описаний похорон (коротенькие заметки все-таки были помещены в местных газетах).
   Привожу теперь выписки из писем М. Н. Пыпина к родным в Петербург:
   "Бессилие врачей оскорбительно -- сказал, между прочим, Николай Гаврилович в своем предсмертном бреду; еще более оскорбительны их невежество и небрежность -- скажу я, как скажут и многие другие; первый приглашенный доктор не понял болезни, а второй если и понял, то не принял никаких серьезных мер для предотвращения апоплексического, т. е. мозгового удара. О ходе болезни я ничего не буду писать тебе, Сережа;3 {Сергей Ник. Пыпин, умерший в 1903 г.} скажу только, что она была мучительна; еще мучительнее была агония, длившаяся полсуток".
   "Варенька {Варвара Ник. Пыпина, тоже уже покойная. (1892 г.).} послала за мною тотчас, как только скончался Николай Гаврилович (впрочем, и сама пришла следом за посланной, так как забыла написать, что мне следовало захватить из дому). Пока я и наш дворник обмывали тело, Костенька {К. М. Федоров.}, переписчик Николая Гавриловича, и Буковский (муж Ольги Сократовниной племянницы, дочери Анны Сократовны) отвезли к нам почти все бумаги, бывшие в письменном столе Николая Гавриловича; у Ольги Сократовны остались спрятанными наиважнейшие его бумаги, переданные им ей лично в первые дни болезни. Этот Буковский и распоряжался затем. Пришли мы с Варенькой домой часа в 4, а в 7-м я отправился к нашему священнику сказать о похоронах, панихидах и т. д. Мне не приходилось присутствовать на утренних панихидах; надо было оставаться дома; со слов других только могу сказать, что на них народу было немного; но на вечерних бывало очень много, день ото дня все больше и больше, так что, напр., на второй уже день масса публики стояла на лестнице и на дворе за невозможностью проникнуть в комнаты. На первой вечерней панихиде обращал на себя всеобщее внимание Мосолов, политический ссыльный шестидесятых годов, ученик Николая Гавриловича (т. е. в здешней гимназии). Уже седой старик, он горько плакал все время панихиды. Плакали многие. С первого же дня стали носить венки. (дальше идет перечисление некоторых венков и надписей, которые уже приведены выше) Во время шествия процессии (по Александровской улице 4) возложен на катафалк венок от студентов Казанского университета, а вчера особый депутат от студентов московских вообще произнес перед Ольгою Сократовною (на квартире ее) речь соболезнования и привез великолепный и громадный фарфоровый венок. С их надписями вышла история -- у полиции уже был список надписей (на панихиде заметили переодетых, а на дворе и у ворот стояли прямо в форме), и она заявила, чтобы сняли ленты с надписями "Автору "Что делать?" и "Сеятелю великих идей"; однако их оставили до Миши. Венок с надписью "Страдальцу" принесен уже при Мише, и он сказал тем, кто его принес: "К прискорбию моему, должен заявить, господа, что этот венок должен остаться здесь" (т. е. не может быть оставлен на катафалке). Венки, за исключением Ольги Сократовниного и Сашиного5 {Т. е. А. Н. Пыпина.}, лежавших на груди Николая Гавриловича, и венков живого и хвойного, облегавших его голову, были все размещены по углам и крыше катафалка; ленты с надписями, за исключением надписей "Автору "Что делать?" и "Сеятелю" (они были особливым образом свернуты), развевались по воздуху, и надписи издалека можно было видеть, а некоторые даже и прочесть. Когда у могилы тело покрыли коленкором и собрались уже привинчивать крышку, внезапно появились те два металлических венка с надписями "Страдальцу" и "Мир праху твоему, страдалец", были возложены на грудь и тотчас же наложили крышку и закрепили ее..."
   "...Мое расстройство было бы несравненно больше, если б я присутствовал при последних днях жизни Николая Гавриловича; но там из нас была только Варенька, и та с Ольгой Сократовной прятались от Николая Гавриловича, когда он был в памяти; на второй день болезни Николай Гаврилович самым настоятельным образом просил Ольгу Сократовну не посылать ни за доктором, ни за Варенькою. Доктору Брюзгину удалось исследовать больного, когда тот был уже без памяти. Возвращусь несколько назад: почти месяц тому назад, 16 сентября Николай Гаврилович заболел точно так же; несмотря ни на что, Ольга Сократовна послала за ближайшим врачом, вот этим Брюзгиным; Николай Гаврилович не дал себя исследовать и прямо ему сказал, чтобы тот больше не приходил, что "я лечиться не стану". Когда Варенька, за которою тогда послала Ольга Сократовна, вошла к нему, он первым делом просил ее ничего не говорить ему о болезни и т. д., Варенька в тот раз пробыла там часа два и по приходе рассказывала мне, что он, напр., ходит, говорит о чем-нибудь и беспрестанно разговор сменялся бредом; я выразил опасение за воспаление мозга, но когда Варенька сказала, что пред ее уходом он стал ужасно потеть, я за верное сказал Вареньке, что болезнь миновала или начала проходить; так оно и было. В этот раз Брюзгин находил только малярийную лихорадку и дал только хины; но уже А. А. Токарский заметил (он бывал у Чернышевских, и Ольга Сократовна взвалила на него пред Николаем Гавриловичем ответственность за приглашение доктора) неладное и заговорил о консилиуме. Это было 15-го вечером; 16 с раннего утра6 Токарский поехал за докторами: тот отказывается, тот спит; в конце концов, кроме Брюзгина, явились Кротков и Бонвеч; результатом их совещаний была телеграмма Мише, что Николай Гаврилович заболел, но опасности нет; в этой же телеграмме было сказано, что окончательное мнение или диагноз будет ими высказан завтра; Бонвеч взял пять рублей и уехал; но Брюзгин и Кротков (специалисты по нервным болезням) оставались, причем Кротков высказал мнение о возможности воспаления мозговых оболочек; Николай Гаврилович был в бреду, но сознание окружающего, должно быть, еще было, ибо на многократные, настойчивые и громкие просьбы Кроткова: "Николай Гаврилович, высуньте язык" -- Николай Гаврилович раз произнес: "Я бы вам его высунул, да вы мне его вырвете", и в другой раз: "Он у меня толстый". Слышал, что только при этом втором ответе у докторов явилась мысль о возможности удара (т. е. я слышал так, что если больной чувствует, что язык его толст, то это указывает на возможность удара); но чего-либо экстренного не предпринимали все-таки. В 12 час. или в 1 час. (того же 16 октября) заметили, что отнялась левая сторона. В 9-м часу вечера Варенька вернулась домой, чтобы захватить кое-что из белья, и сказать, что она пойдет туда опять, и говорила, что больной так хрипит, что слышно чуть не на дворе, что послали в аптеку за кислородной подушкой и мускусом, на голову же клали резиновый мешок со снегом. Как мне ни хотелось пойти с нею, я на это не решился; там все время были (с утра до самого конца) оба доктора, был там Буковский, был, наконец, Костенька, который у них считается давно уже своим человеком; не хотелось оставлять одного папеньку и разные другие соображения; главное, я никак не думал о близкой смерти; правда, с тех самых пор, как я увидел Николая Гавриловича лично, я полагал, что он умрет разом, от удара мозгового или нервного; теперь, если мелькала мысль о возможности его смерти, то с нею боролась другая мысль, что удастся его вылечить; правда, ужасно было бы его положение, если бы он выздоровел лишь настолько, чтобы сознавать невозможность работы; смерть была предпочтительнее -- многие говорили это, между прочим, говорила мне это лично Ольга Сократовна, а кто не говорил, тот думал. Во всяком случае, я сказал Вареньке, чтобы непременно послали за мною, если бы была надобность. Повторяю, о близости смерти не помышлял. Калитку приказал не запирать и, не раздеваясь, прилег. В конце первого часа за мною прислали и сама Варенька пришла, как говорено выше. Я уж и позабыл, что хотел сделать оговорку; вся она, впрочем, в том и состоит, что я намеревался переждать несколько дней; а затем у меня явилась мысль послать тебе письмо с Мишей, хотя бы бессвязное и кое-как нацарапанное; я счел это более удобным ввиду тех мер, за которые взялась полиция; например, многие телеграммы, посланные здешними литераторами в петербургские и московские газеты, хотя и были приняты на станции, но затем были возвращены подателям. Полиция вела себя, положим, не очень нахально, но все же в достаточной мере нагло и подло; шныряли переодетые; у нашей церкви7 поставили городовых конных и пеших; околодочные в форме и без формы шныряли в церкви и около нее; например, хоть на кладбище: стоит группа из пристава, помощника его и околодочного; я прихожу с давним моим и нашим знакомым Г. П. Ф-м, пристав шепчет (можно было слышать) "это кто?" -- околодочный докладывает ему на ухо, о моем спутнике тоже. Оправдывали поведение администрации внушениями свыше, т. е. из Петербурга. Некоторые умники находили поведение деликатным; что же назвали бы они неделикатным? Могло быть и то, что полиция боялась быть нахальнее: говорят, что предупреждали, что в случае чего ее могут разнести. Надо отдать справедливость молодежи вообще, поднадзорной в особенности; спасибо, спасибо им, только они и выказали себя настоящими почитателями и ценителями Николая Гавриловича. На панихидах и погребении были преимущественно молодежь, а в ней преобладал женский пол; не совращенные еще тягостями жизни и разными расчетами и соображениями, сохранившие свое сердце и душу чистыми, они отдали должную дань памяти покойного; без душевного волнения нельзя было видеть некоторые молодые, почти детские личики, проникнутые глубокою скорбью. Многие плакали. Многие, может быть, не понимали истинных заслуг Николая Гавриловича, но все знали в общем, что за человек был покойный. Верное в общих чертах понимание его встречалось там, где нельзя было и предполагать; напр., против нас живет старичок, бог его знает, кто он такой; возвращаемся мы с Варенькой с кладбища, и вот что нам рассказывает Прокофьич {Дворник дома Пыпиных. (Примеч. M. H. Чернышевского.)}: стоял он на углу у дома Чернышевских со скамьей, приготовленной для литии, здесь же и толпа народа, собравшегося в ожидании процессии. И вот в этой толпе старичок этот (совершенно трезвый) кричал: "За что замучили человека? За то, что правду говорил. А сами где?"... и ужасно бранил "начальство". Как его не забрали в полицию -- удивлялся и Прокофьич. Варенька слышала по пути, как одна старушка, видя полицию, сопровождающую гроб, сказала: "И мертвого-то боятся, спокойно умереть не дадут". Мне на пути также пришлось слышать несколько добрых замечаний..." "...На другой день смерти Николая Гавриловича явился к Ольге Сократовне артиллерийский офицер К. и просил позволения снять с Николая Гавриловича портрет масляными красками (фотографическую карточку сняли еще утром в день смерти). "Для кого же вы будете снимать?" -- спрашивает она. "Конечно, для вас".-- "В таком случае, можно",-- разрешила она, и К. тотчас же отправился в Радищевский музей, откуда вернулся не только с мольбертом, палитрой и пр., но привез с собою и профессионального художника Попова, и тотчас принялись за дело с двух -- разных -- пунктов. Этот К. хотя никогда у нас не был и мы ни разу его не видели, однако нам родственник: он женат на ... Ольга Сократовна у них бывала. Портреты еще не отосланы, но схожи, причем портрет, рисованный Поповым, лучше; быть может, потому, что он удачнее выбрал место для снимания {Портрет, рисованный Поповым, находится у меня; это, вернее, наскоро набросанный этюд, чем законченный портрет. Портрета же, рисованного К-м, я не видал и не знал, какая судьба достигла его8. (Примеч. M. H. Чернышевского.)}... (Ольга Сократовна) намеревалась снять фотографию с кабинета, но раздумала, и кабинет был карандашно срисован тем же К-м...9 Через полчаса по нашем возвращении со станции стал собираться народ в ожидании выноса, и все больше и больше; уже фотограф, приглашенный по желанию Ольги Сократовны, чтобы снять фотографию с гроба со всеми на нем венками, не без труда мог поставить свой аппарат, а священник с трудом мог проникнуть к гробу для последней пред ним службы; словом, так много было народу, что и своим трудно было повернуться".
   "...Мне довольно приходилось видеть покойников, но никогда я не видел, чтобы лицо могло так изменяться со смертью, как изменилось оно у Николая Гавриловича (оно стало значительно красивее и очень напоминало лицо Некрасова). Как будто бы самые черты резко изменились; особенно это изменение бросилось в глаза, когда к вечеру первого дня лицо немного припухло; опасались, что оно распухнет еще более, но этого не случилось; напротив, к вечеру второго дня опухоль уменьшилась, но не висок, где, вероятно и произошло кровоизлияние в мозг. Не осталось на лице и следов того изнурения, которое так бросалось мне в глаза при обмывании и которое так врезалось мне в память. Те, кто видел Николая Гавриловича в первый раз в гробу и представить себе не могли его лица живого....."
   "...Понесли гроб: в ногах А. А. Токарский и В. Н. Поллак (литератор, знакомый Николаю Гавриловичу и ему понравившийся), в середине я и Костенька, в головах К. Н. Буковский и Миша. Буковского кто-то сменил на полпути, Токарского кто-то сменил у дома Чернышевских (около их дома было две литии -- по пути в церковь и обратно); около церкви стояла уже толпа; перед входом выстроились шпалерами несколько городовых; высшие полицейские чины мелькали там и сям; нести было тяжело; какой-то умник распорядился притом нести гроб в церковь не по Гимназическому10, а по Бабушкину взвозу, чем путь значительно удлинился; полицейские конные и пешие, хотя и в небольшом количестве, провожали процессию до самого кладбища".
   "...В церкви очень многие прощались (всем было немыслимо) с Николаем Гавриловичем, причем я заметил, что преимущественно целовали его руки; принуждены были разрывать на части гирлянды из живых цветов, каковые части дальше разделялись на части мельчайшие, а также отрывать листы из лавровых венков...
   ... "При выносе из церкви произошла некоторая особенность. Мы выходили из церковного притвора на паперт, когда среди пения и плача, Ольга Сократовна, не спускавшая глаз с лица Николая Гавриловича, воскликнула рыдающим голосом: "Голубчик, он слышит, он плачет; Миша, смотри -- слеза!" Миша оглянулся и подавленным от слез голосом сказалъ "да, да". Оглянулся и я и, действительно, заметил, что во внутреннем углу левого глаза проступила капля прозрачной жидкости.....
   Из церкви несли те же; только Токарского, который еще с той смены ушел в суд, заменил доктор Кротков. Отслужили литию у угольного дома {т. е. у нашего дома -- на углу Бол. Сергиевской и Гимназической.} и начали подниматься по Гимназическому взвозу; теперь все громче и громче стали раздаваться голоса, чтобы служить литию у гимназии, но директор, очевидно ожидая этого, выслал сказать священнику, что он не желает, чтобы у гимназии служили литию, и священник отказался служить ее... У гимназии мы все сменились, чтобы дать место массе желающих нести гроб и с нетерпением того ожидающих. Шли по Немецкой, Александровской и Московской12. Прошли уже некоторое расстояние по этой последней, когда ко мне, шедшему в стороне, обратился один из молодежи, которого я постоянно видел на панихидах: "Вот женщины желают нести, да не знают как" -- а я ему: "Что ж они думают, ведь это надо сейчас, дальше им будет не под силу". Тот бросился в женскую толпу, там заполошились и тотчас же сменили всех мужчин. А дальше им было бы действительно не под силу; в городе было очень грязно, а за городом и говорить нечего: грязь чуть ли не по колено. Когда отошли от города, многие сели в экипажи, и мы вперед поехали на кладбище; но мужская и женская молодежь (впрочем, и не одна молодежь) бодро шли вперед и с неослабевающей охотой несли гроб до самого кладбища; на Московской улице провожающие организовали хор, и он пел прекрасно, лучше, чем тот хор, который был в церкви и который наполовину состоял из архиерейских певчих. Участие в нем женских голосов придавало пению еще больше красоты и задушевности; я никогда не слыхал такого хорошего похоронного пения. Катафалк, везомый четырьмя лошадьми, украшенный венками с развевающимися лентами, несение гроба женщинами, этот хор, масса провожающих -- придавали всей процессии торжественно необычайный вид и делали похороны такими похоронами, каких Саратов не видел да никогда и не увидит. А тот, кто лежал в этом гробу? Как мало все это согласовалось с тою простотою, которую он везде и во всем любил! Но разве можно считать эту торжественность оскорблением его памяти? Скорее можно считать таким оскорблением то безучастие, если не сказать больше, которое было выказано такими сферами интеллигенции, от которых наиболее было возможно ожидать всяческих заявлений сочувствия к памяти покойного; так, на панихидах я видел только двух докторов да трех адвокатов; два адвоката привезли маленький венок без всякой надписи и моментально исчезли. На кладбище было четыре адвоката (т. е. присяжных поверенных) да 3 доктора; было несколько чиновников контроля Тамбово-саратовской ж. д., один акцизный..."
   "...Теперь, бросая ретроспективный взгляд на эти четыре месяца, право, все больше и больше проникаешься предположением, почти уверенностью, что это было сплошное мучение, медленное, неуклонное приближение к смерти. В докторской заметке, помещенной в одном из последних номеров "Саратовского листка" и содержащей краткое описание болезни Николая Гавриловича, было сказано, что вообще он "казался совершенно здоровым"13. Это вздор; вообще эта заметка не внушила мне доверия: очень уж сквозит в ней желание самооправдания задним числом... Здесь вообще могли очень мало печатать о Николае Гавриловиче; например, воскресному фельетонисту того же "Листка", желавшему коснуться тогдашней злобы дня, цензор (это было 21 октября) прямо сказал, что он не пропустит ни одного слова. Фельетонист "Дневника" ввернул о том несколько слов (22 октября), но так тупо и бестактно, что я никак не ожидал этого. С. С. Гусев хотел провести маленькую параллель между смертью купца и писателя: параллель старая и давно избитая, но здесь она могла бы прийтись кстати, ибо 18 октября хоронили здесь богатого купчину; вышло несколько бестактных слов..."14
   "...Смерть вообще производит ошеломляющее действие; тем более эта; а то, что следует за нею, вся эта суета, беспорядок -- всего этого не уложить в стройную рамку последовательного рассказа; и мне гораздо легче писать вам, не гоняясь за последовательностью и порядком; и теперь еще, уже на пространстве трех недель, я точно в тумане представляю себе те печальные дни: надо очень хорошо владеть словом, чтобы только приблизительно выразить свое чувство; право, я никак не могу хорошенько выразить свою настоящую мысль; как-то невольно, подавляюще чувствовалось, что умер какой-то необычный человек: какая то невыразимо-тоскливая жалость охватила меня всего, когда я только мельком взглянул на Николая Гавриловича со сложенными на груди руками и подвязанным подбородком. Плохо помню, как я дошел гуда; но там первою бросилась мне в глаза фигура Ольги Сократовны, согнувшаяся, с компрессом на голове и как-то странно потемневшим лицом; потом я помню, что она взяла меня за руку, сказала: "Подите, проститесь с ним" и хотела подвести меня к дивану, на котором он лежал: но не доходя до него нескольких шагов она пригнулась к моему плечу и горько-горько заплакала, а я нежно целовал ее руку, бывшую в моей руке...
   ... "Пока приготовляли воду для обмывания, я прошел в гостиную, где сидели еще оба доктора Кротков и Брюзгин -- только что кончившие составление подробного письма П. И. Бокову {Известный московский врач, очень давнишний знакомый и близкий нашему семейству человек.} (в ответ на его телеграмму о том, как идет ход лечения); я на минуту присел около них и спросил о причине смерти: Кротков ответил: "Апоплексия: кровоизлияние в мозг". Перед тем, прежде чем задать этот вопрос, я счел вежливостью сначала назвать себя, и Кротков спросил меня: "Вы брат Александра Николаевича?" -- Да, мол. А днем, до смерти, он спрашивал Ольгу Сократовну, почему она не известила тебя в самом начале болезни, что он слышал, что вы так близки. Она ответила, что ты и сам старик, притом некрепкого здоровья, что, вероятно, ты не совсем здоров, что вот отложил свою поездку, быть может именно вследствие этого. В последовавшие дни -- я писал уже об этом многие справлялись о твоем приезде. Писал и о том, как мы жалели, что пришлось тебе отложить свою поездку. Кто же знал?
   ... "Надо было, однако, приступить к обмыванию. И удивительное дело! Прошло, по моему приблизительному расчету, никак не меньше часу с минуты смерти как только Николай Гаврилович скончался, Варенька сбежала вниз в кухню, разбудила кухарку и послала ее за мною; поднявшись в комнаты она вспомнила, что надо написать мне, что я должен захватить из дому, тотчас же написала мне и опять спустилась вниз, чтобы передать записку кухарке, но та уже убежала; тогда Варенька опять поднялась наверх, оделась и пошла сама: потом когда мы пришли, пока ждали воды и т. д., надо было приготовить то, да другое; а когда Ольга Сократовна и Варенька стали торопить меня (хотя задержка вызывалася никак не мною, а неимением теплой воды), доктора раза два повторили: "Да не беспокойтесь, мы так положили его, что если и застынет, так не беда,-- так вот, говорю я, прошло не меньше часу с последней минуты (хотя Варенька была в это время около постели, но она этой минуты не уловила, и только увидев, что доктор закрывает глаза Николая Гавриловича, во время агонии бывшие полуоткрытыми, она поняла, что все кончено) -- до обмывания, а тело было горячее, положительно горячее, и это обстоятельство мучительно действовало на меня; мне все казалось, что жизнь еще теплится в этом теле, что быть может в нем есть еще капля жизни; и странно: воочию я видел перед собою, поднимал, поворачивал и мыл тело Николая Гавриловича, а моему воображению необъяснимым образом оно представлялось или телом слабого, больного, беспомощного ребенка, или вызывало в моем воображении картину какого-то великого художника, изображающую "Снятие с креста", снимок с которой виденный мною уже не помню где, издавна как-то врезался в мою память и запечатлелся в ней. Удручающим, тяжелым образом действовало это на меня; а рядом с этим и другое оскорбительно-тягостное чувство с какою то обидою и упреком говорило во мне, что этот последний долг, воздаваемый мною Николаю Гавриловичу, это было единственное, что во всю его жизнь я мог сделать для дорогого, но уже теперь мертвого человека. Перед умершим человеком всегда чувствуешь себя виноватым, даже и в том случае, если самая строгая совесть не найдет в чем упрекнуть себя; и тем ужасно это ощущение, что всякое слово, всякий помысел, сами по себе извинительные, обыденные,-- все здесь ставишь себе в вину. Я в личных сношениях весьма не экспансивный человек; но сколько раз, именно в такие дни, когда Николай Гаврилович приходил к нам такой больной, слабый, унылый (до слез жаль было на него смотреть в таких случаях), сердце мое переполнялось всею тою любовью, всею тою нежностью, с какими только оно способно, готово было раскрыться перед ним до самой своей глубины; хотелось раскрыть всю свою душу, все накопившиеся в ней горечи несчастной и мучительной своей жизни перед этим любящим и благородным сердцем! Услышать от него любящее и утешительное слово,-- сказать ему самому все, все хорошее и лучшее, что только мог сказать! И никогда не хватало у меня на это духу. Я знал, я чувствовал его любящую натуру, но вместе с тем мне казалось, что он глубоко, глубоко скрывает вообще свои чувства, не любит слышать излияний от других. Если в этом я ошибался и ошибаюсь, да простит мне его память".
   "Стол оказался несколько мал, так что в головах пришлось подставить еще маленький круглый столик, подушка попалась мягкая, и вот, чтобы голова не слишком низко лежала, кому то пришла (сколько помнится -- Вареньке) счастливая мысль положить на этот столик под подушку несколько книг; удобнее всего оказался для этой цели Брокгауз; мы их и положили несколько; вы их увидите на фотографической карточке, они хорошо вышли; под каждую руку, чтобы они лежали прямее, также положили по одному тому того же Брокгауза; а когда утром явился фотограф, Константин Михайлович, кажется, догадался, очень уместно, положить на стол Вебера -- переведенного и в подлиннике. Карточку вы теперь вероятно имеете -- она вышла очень хороша; жаль только, что фотограф не догадался опустить ту занавесь, что висела над дверью в гостиную; поэтому обстановка последней, особенно стол с лампой, кажется стоящею около самого гроба. Ольга Сократовна и Варенька жалеют очень, что волосы у Николая Гавриловича лежат не так, как они лежали у него живого, т. е. не так пышно; и досадовали на себя, что не поправили их; пеняли даже на того, кто их причесывал. Варенька спрашивает меня: "кто причесывал?!-- "Да вы же", -- отвечаю. Я начал причесывать Николая Гавриловича еще в спальне, прежде чем мы его понесли; волосы от лежания и мытья были, конечно, спутаны; я отчасти расчесал их своим металлическим гребешком, пронял ряд, а затем передал гребешок Вареньке и просил ее докончить прическу, когда мы совсем уложим Николая Гавриловича на стол; но Ольга Сократовна и Варенька не соображают того, что мертвые волосы не могут же лежать так, как лежат и держатся волосы живые. Кстати о волосах: мы -- я и Варенька -- очень жалеем, что так мало их обрезали. Случилось это потому, что Варенька надеялась, что отрежет их Ольга Сократовна, но позабыла, что Ольга Сократовна имеет на этот счет разные приметы. Между тем в среду, на второй день, приходить к нам одна давно знакомая, хорошая и умная барышня; она только что узнала о смерти Николая Гавриловича, расстроенная прибежала к нам, чтобы спросить о причине и болезни и попросить Вареньку провести ее к Чернышевским посмотреть и проститься; пока Варенька передавала ей скорбную повесть, та очень плакала; потом они вместе пошли туда. Там между прочим, эта барышня просила Вареньку дать ей на память несколько волос Николая Гавриловича. Варенька передала о ее желании Ольге Сократовне, при чем просила отрезать и для себя; но Ольга Сократовна сказала, что сама она резать не будет, но что если угодно это Вареньке, пусть она отрежет сама; и притом отсоветывала это делать, приводя какие-то приметы; Варенька приметы эти не захотела взять во внимание и отрезала и себе, и Л. П-не но очень не многу. А вечером я сообразил, что следует послать Еничке... {Т. е. сестре -- Евгении Николаевне Пыпиной.} и просил Вареньку отрезать мне еще прядь для Енички. Она говорит, что надо об этом сказать Ольге Сократовне, а та кстати сама подошла к нам и я передал ей свое желание.-- "Да отрежьте, но только пожалуйста сами". Я отправился на поиски ножниц и нашел таковые в комнате у Константина Михайловича; старые, сломанные и в добавок тупые. И резать было неловко, и жаль было резать много; нам следовало сделать это перед тем, как класть на стол; на затылке можно было бы отрезать в достаточном количестве для всех своих.
   "Слухов и толков, которые циркулировали все эти дни -- и не передать, некоторые были довольно характерны; говорили, например, и опасались, что похороны заставят сделать раньше и скрытно; как бы подтверждением этого слуха может служить следующий случай: перед последней панихидой, очень незадолго до ее начала, одна давняя знакомая Ольги Сократовны, вертевшаяся здесь все эти дни с утра и до ночи, подходит ко мне и говорит: "Михаил Николаевич, вон там, в самых дверях передней, стоит Иван Яковлевич С<лавин>; человек он хороший, лицо почетное. Вам он давно хороший приятель,-- вам следовало бы провести его в гостиную". "Пожалуй, она права",-- подумал я и действительно провел его в гостиную, на минуту с ним присел и, между прочим, спрашиваю, был ли он на предшествовавших панихидах. "Нет, не был,-- отвечает он,-- представь себе: меня вчера утром Ананий Иванович (Недошивин, городской голова) уверил, что Николая Гавриловича похоронили вчера рано утром". С, кажется, единственный из представителей нашего муниципалитета, бывший хоть на одной панихиде и в церкви, и на отпевании. Из земских гласных я видел только двух -- один из них присяжный поверенный. Из офицеров был только один -- тот К., о котором я упоминал в одном письме. Меня возмутило отсутствие нового председателя губернского земства Б. Человек умный и слывет передовиком. С Николаем Гавриловичем был лично знаком. В начале осени была в Саратове сельскохозяйственная выставка; Николай Гаврилович два раза посетил ее; в одно из этих посещений кто-то познакомил его с Б., завязался разговор, во время которого объяснилось, что Б. бывал у Николая Гавриловича еще будучи студентом. Здешний железнодорожный правительственный контроль считается с тех пор, как существует, либеральным местом служения и прибежищем либерального пролетариата: служить там не сочтет для себя позорным самый рьяный свободомысл; и чиновники контроля оправдали свою репутацию: исправно посещали панихиды, на гроб Николая Гавриловича возложили прекрасный, с хорошею, хотя и скромною надписью ("Уму и таланту") венок и провожали гроб до могилы; один из них -- давний и хороший Мишин знакомый В. И. К., жена этого К.-- давняя моя знакомая, женщина-врач; и третий день она приводила к гробу своего десятилетнего сына, чтобы тот, по ее словам, "поклонился прах великого человека и навек запечатлел черты его лица... Доктор Н<икифоров> также на панихиды приводил десятилетнего сынишку и взял его с собой даже на кладбище. На кладбище много вообще было провожающих, и пеших, и на экипажах; последние, хотя и не все заняты ехали в четыре ряда, число провожающих счетом я затруднился бы определить; старший кладбищенский священник о. Матвей Розанов (по наружности чистый апостол) сказал: "Я на кладбище вот уже двадцать лет, таких похорон не видел". (Кстати: Константин Михайлович послал в "Живописное обозрение" карандашные рисунки памятника и кабинета Николая Гавриловича; кабинет срисовывал художник Попов, памятник -- не знав и надеется, что их поместят... {Эти рисунки не были помещены. (Примеч. М. П. Чернышевского.)} Удивили меня два случая во время похоронного шествия. На углу каких-то улиц стоит кучка чуек; не то мастеровые, не то приказчики из какой-нибудь немудрящей лавчонки; подбегает; еще мужичонка и спрашивает: "Кого хоронят?" -- "Чернышевского",-- был простой ответ, произнесенный одним из молодых парней, но в этом простом ответе я уловил вовсе не простой смысл; чувствовалось, что отвечающий сознает, что "Чернышевского" должны знать все, находит, что одного этого имени достаточно, чтобы понимали все, кого хоронят; и самая фамилия была произнесена каким-то теплым, сердечным тоном. Этот тон и эта сознательность, содержимость, так сказать, ответа меня и подивили. Ясно, что для парня фамилия "Чернышевский" имеет какое-то внутреннее, хорошее содержание, является олицетворением какой-то идеи. Ведь такое omen in nomine {понимание имени (лат.).} не под силу многим людям с образованием. Но от кого и что он слышал? Я нисколько не удавился бы, если бы мне сказали, что Николай Гаврилов! в своих частых и продолжительных прогулках по Саратову (в первое время) свел знакомство и с таким слоем населения и ему успел внушить к себе любовь. Говорил же Константин Михайлович, что в Астрахани простой народ знал и любил Николая Гавриловича. А в другой раз меня удивила уже женщина, простая женщина, одетая так, как одевается, напр., наша Сиклития15, не рвано, но бедно: иду в стороне, взглянул на гроб и между барышнями и барынями, несущими его, вижу и эту женщину, также участвующую в несении гроба; потому и бросилась мне в глаза ее фигура, что слишком дисгармонировала она с этими пальто и шубками, шляпами и шапочками. Подошел близко, всмотрелся: лицо не молодое, серьезное, какое-то проникновенное, как сказал бы Достоевский. И женщина эта также осталась для меня загадкой..." "...Ввиду того, что тебе, Саша, дорога каждая строчка о Николае Гавриловиче, следовало бы обратиться по возможности ко всем знавшим Николая Гавриловича и имевшим с ним какие-либо сношения и просить и их также о сообщении тебе всевозможных сведений. Мне тебя не учить стать, и, наверное, эта мысль явилась у тебя раньше моего; но как ты приведешь ее в исполнение -- вот что мне интересно... Было бы крайне обидно, если бы с Николаем Гавриловичем повторилось то же, что с Добролюбовым; сколько мне известно, воспоминаний о последнем было и есть крайне мале. Биография Николая Гавриловича, конечно, еще немыслима, но... впрочем, еще раз повторяю: ученого учить лишь портить. Немного à propos {кстати (фр.).}. Еще с первого дня смерти Николая Гавриловича мне вспомнились и до сих пор ежедневно вертятся у меня четыре строки из стихотворения Некрасова на смерть Добролюбова:
   
   Но слишком рано твой ударил час,
   И вещее перо из рук упало!
   Какой светильник разума угас,
   Какое сердце биться перестало!
   
   Не прав ли я, искренно полагая, что эти прекрасные, благородные слова можно применить к смерти Николая Гавриловича, как и к смерти Добролюбова, которого Николай Гаврилович так любил и так высоко ставил; "Не в России надо было ему жить",-- сказал мне однажды Николай Гаврилович. А самому Николаю Гавриловичу еще более нельзя было в ней жить".
   Наконец склеп был заделан и могила приведена в порядок и украшена массою венков. Но оставлять венки на могиле было немыслимо: они лежали совершенно открыто, на могиле не было никакой ограды, и ручаться, за сохранность венков было невозможно. Поэтому к ночи мы отвезли все венки домой и спрятали их у Пыпиных. Но крайне дорожа надписями на лентах и боясь, чтобы, эти ленты как-нибудь не затерялись, я отвязал их от венков и, уезжая из Саратова, взял с собою в Петербург. Слышал потом, что некоторые лица, приславшие венки, были недовольны этим и осуждали меня, но я сделал это исключительно в видах более бережного их сохранения. А через полтора года (летом 1891 г.) на средства -- собранные почитателями моего отца, на могиле его была поставлена железная часовня, сделанная по рисунку художника Ф. Г. Беренштама, со стеклами, с крепкою дверью, и тогда все венки со всеми лентами были развешаны нами в этой часовне. Часовня эта стоит около самой церкви, у задней ее стены16. Казалось бы, что помещение в такой железной, весьма солидной, часовне венков должно было в достаточной степени гарантировать их сохранность. Но, увы! даже и этого оказалось мало. Летом 1905 г. матушка моя приехала как-то на кладбище отслужить, по обыкновению, панихиду и к ужасу своему заметила, что с одной стороны часовни выбиты стекла, а с памятника сорван серебряный венок, присланный от высших учебных заведений г. Харькова. Наглость вора дошла до того, что на железном переплете рамы, из которой были выбиты стекла, он нацарапал, вероятно осколком стекла, свою подпись: "Петр... 27 июля" (точную дату теперь забыл). Конечно, матушка тотчас же заявила о покраже полиции, обещая хорошую награду за находку венка, но этим заявлением все дело ограничилось, а вора так-таки и не нашли.
   

M. H. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЖИЗНИ Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОГО

   Михаил Николаевич Чернышевский (1858--1924) -- младший сын писателя. В 1866 г. вместе с матерью ездил в Сибирь для свидания с Чернышевским. Некоторое время жил с отцом в Астрахани. Впоследствии издатель его сочинений, первый директор Дома-музея Н. Г. Чернышевского.
   Впервые его воспоминания опубликованы в журн. "Былое", 1907, No 8, с. 128--150. Печатается по этому тексту.
   
   1 М. Н. Чернышевский подготовил и издал в 1906 г. Полное собрание сочинений Чернышевского в десяти томах, составил библиографию литературы о Чернышевском (два изд.: СПб., 1909 и СПб., 1911). Комментировал издание "Чернышевский в Сибири" (в трех томах, СПб., 1912--1913), включившее переписку писателя с родными; напечатал биографические статьи "Пропавшее письма Н. Г. Чернышевского" ("Былое", 1922, No 18) и "Чернышевский в Вилюйске" (там же. 1924, No 25). (Подробнее в статье: H. M. Чернышевская. Младший сын Н. Г. Чернышевского.-- Чернышевский, вып. 3, с. 183--212.)
   2 Имеются в виду участившиеся в те годы приступы психической болезни старшего сына Чернышевского Александра (см.: Н. М. Чернышевская. Озарена тобою жизнь моя...-- "Русская литература", 1978, No 2).
   3 С. Н. Пыпин.
   4 Ныне ул. им. Горького.
   5 То есть А. Н. Пыпина.
   6 Ср. описание 16 октября у А. А. Лебедева (см.: Воспоминания, II, с. 367--369).
   7 Сергиевская церковь.
   8 Первый портрет хранится в Доме-музее Н. Г. Чернышевского, судьба второго портрета неизвестна.
   9 Рисунок M. M. Канищева находится в Доме-музее Н. Г. Чернышевского. На подлиннике надпись рукой Канищева: "Кабинет, в котором последнее время жил и умер Ник. Гавр. Чернышевский (вид кабинета из столовой)".
   10 Ныне ул. им. Некрасова.
   11 То есть у дома Чернышевских.
   12 Ныне проспект им. Кирова, ул. им. Горького, проспект им. Ленина.
   13 "Саратовский листок", 1889, 26 октября, No 229.
   14 "Саратовский дневник", 1889, 22 октября, No 226.
   15 Служанка Пыпиных.
   16 Часовня перенесена на усадьбу Дома-музея Н. Г. Чернышевского после сооружения на могиле Чернышевского надгробного памятника работы скульптора П. Ф. Дундука и архитектора М. В. Крестина (1939 г.).
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru