Аннотация: (Jack, другой вариант перевода названия: "Джек").
Современные нравы Перевод и предисловие Алексея Плещеева. Текст издания: журнал "Отечественныя Записки", NoNo 3-8, 1876.
ЖАКЪ.
СОВРЕМЕННЫЕ НРАВЫ.
Альфонса Додэ.
<Перевод и предисловие> А. П<лещеева>.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Альфонсъ Додэ, романъ котораго "Фромонъ младшій и Рислеръ старшій", появившійся въ прошедшемъ году, имѣлъ такой огромный успѣхъ -- далеко не новичекъ въ литературѣ. Онъ написалъ уже много. Стихи, сказки, театральныя пьесы -- во всемъ онъ пробовалъ свои силы; но всѣ эти произведенія, болѣе или менѣе нравившіяся публикѣ, однакожъ, не выдвигались особенно. Только теперь попалъ онъ, кажется, на свою настоящую дорогу. Его также слѣдуетъ причислить къ реальной школѣ, ведущей начало свое отъ Стендаля и Бальзака и блистательнѣйшими представителями которой считаются, въ настоящее время, Флоберъ и Зола. Но у него, сильнѣй, чѣмъ у нихъ, звучитъ поэтическая струна; и, кромѣ того, вы безпрестанно чувствуете въ его произведеніяхъ присутствіе самого автора; это отсутствіе объективности, эта привычка прямо выражать сочувствіе къ своимъ дѣйствующимъ лицамъ или смѣяться надъ ними можетъ, пожалуй, считаться недостаткомъ; но вы охотно прощаете это Альфонсу Додэ, за его крайне симпатичную личность, къ которой вы, по мѣрѣ того, какъ подвигаетесь въ чтеніи его романовъ, все больше и больше привязываетесь. Въ этомъ отношеніи онъ напоминаетъ Диккенса; да и вообще въ немъ слышится вѣяніе великаго англійскаго юмориста. Эта склонность выставлять скорѣе смѣшныя, нежели дурныя стороны характера, это стремленіе отыскать человѣческія примиряющія черты въ самыхъ испорченныхъ натурахъ -- все это -- свойства, которыми отличался Диккенсъ; наконецъ, у Альфонса Додэ, какъ и у Диккенса, чуть не въ каждомъ романѣ являются дѣти, къ которымъ онъ относится съ трогательной задушевностью. Эмиль Зола, посвятившій Альфонсу Додэ весьма подробный этюдъ, говоритъ, что его въ особенности любятъ женщины, которымъ нравится его субъективность, потому что онѣ находятъ въ немъ свою собственную нервную чувствительность, свою душу и сердце. По мнѣнію Зола, это большое счастье для реальной школы, что она имѣетъ въ рядахъ своихъ такого обаятельнаго писателя, открывающаго двери для романистовъ болѣе суровыхъ, слѣдующихъ за нимъ.
И, въ самомъ дѣлѣ, хотя Додэ изображаетъ дѣйствительность такою, какою она есть, безъ всякихъ прикрасъ, безъ лжи и манерности, однако, оставаясь глубоко правдивымъ, онъ, въ то же время, совершенно чуждъ безпощадной суровости, пессимизма и мизантропіи. У него никогда не слышится злобной и рѣзкой ноты. Его оружіе -- тонкая, изящная, хотя, вмѣстѣ съ тѣмъ, меткая иронія. Самыя мрачныя, неприглядныя картины въ его романахъ утрачиваютъ все рѣзкое и отталкивающее, благодаря его юмору и той поэтической искрѣ, которая живетъ въ его сердцѣ.
"Жакъ", предлагаемый здѣсь читателямъ въ нѣсколько сокращенномъ видѣ, есть, по нашему мнѣнію, лучшее произведеніе Альфонса Додэ. Нигдѣ до сихъ поръ не было у него такой ширины захвата, такого разнообразія въ изображеніи современныхъ французскихъ нравовъ. Притомъ-же, и самая тэма очень нова. Авторъ разсказываетъ намъ исторію сына кокотки. Такихъ положеній, какъ здѣсь, намъ не случалось встрѣчать въ другихъ французскихъ романахъ. Если отношенія Жака къ человѣку, съ которымъ живетъ его мать, нѣсколько и напоминаютъ отношенія Копперфильда къ отчиму, то зато личность этого любовника, личность Жака и его матери всецѣло принадлежатъ автору. Особенно удалась ему мать. Это лицо въ высшей степени реально и характерно, и французскіе критики совершенно справедливо замѣчаютъ, что Альфонсъ Додэ выказалъ большой художественный тактъ, не сдѣлавъ ея дурной, отталкивающей женщиной, а только легкомысленной, и даже придавъ ей нѣкоторыя симпатическія черты. Слѣдуя пріему всѣхъ реалистовъ новой школы, Альфонсъ Додэ въ одинаковой степени обращаетъ вниманіе какъ на развитіе характера главнаго лица, такъ и на изображеніе вліяющей на него среды. Онъ вводитъ читателя въ различные слои общества: въ первой части онъ знакомитъ его съ кружкомъ "неудачниковъ" ratés, потерпѣвшихъ крушеніе на разныхъ поприщахъ -- на литературномъ, артистическомъ, ученомъ и изъѣденныхъ самолюбіемъ; во второй части дѣйствіе переносится въ міръ рабочихъ, съ ихъ кипучей дѣятельностью, съ ихъ печалями и радостями. Авторъ рисуетъ превосходную картину кузнечныхъ мастерскихъ и домашняго быта ремесленниковъ.
Роману Альфонсъ Додэ предпослано слѣдующее посвященіе: "Эта книга скорби, гнѣва и ироніи посвящается Густаву Флоберу, моему другу и учителю".
I. Мать и ребенокъ.
-- Черезъ Д., господинъ ректоръ, черезъ Д. Его имя пишется и произносится на англійскій манеръ... Djack (Джэкъ). Крестный отецъ ребенка былъ англичанинъ; онъ служилъ майоромъ въ индійской арміи... лордъ Пимбокъ. Вы, можетъ быть, знаете? Достойнѣйшій человѣкъ и самаго аристократическаго происхожденія... но понимаете, г. аббатъ, самаго аристократическаго; и какой вальсёръ... Онъ умеръ, впрочемъ, и ужасной смертью, въ Сингапурѣ, нѣсколько лѣтъ тому назадъ, на великолѣпной охотѣ за тиграми, которую устроилъ въ честь его одинъ раджа изъ его друзей... Эти раджи, должно быть -- настоящіе монархи... Особливо этотъ -- очень извѣстенъ тамъ... какъ бишь его имя?.. Ахъ Господи! такъ и вертится на языкѣ. Рана... Рама...
-- Извините, сударыня, отвѣчалъ ректоръ, невольно улыбаясь этой болтовнѣ и этимъ безпрестаннымъ скачкамъ отъ одной мысли къ другой:-- что же мы поставимъ послѣ Жака?..
Облокотясь на письменный столъ и слегка наклонивъ голову, аббатъ искоса посматривалъ лукавымъ и проницательнымъ взглядомъ монаха на молодую женщину, сидѣвшую передъ нимъ, съ своимъ Жакомъ (черезъ Д.) Это была элегантная, безупречно одѣтая, сообразно модѣ и сезону, особа (дѣло происходило въ декабрѣ 1858 г.). Въ богатствѣ ея чернаго туалета, въ скромной оригинальности ея шляпки, въ мягкости ея мѣха сказывалась спокойная роскошь женщины, обладающей каретой, и отъ своихъ опрятныхъ ковровъ прямо переходящей къ подушкамъ своего экипажа, не подвергая себя промежуточнымъ неудобствамъ улицы. У ней была очень маленькая голова, отчего женщины всегда кажутся больше, красивое личико, подвижное, улыбающееся, съ наивными, ясными глазами и очень бѣлыми зубами, которые она то и дѣло показывала. Эта подвижность чертъ ея, казалась необычайной; и не знаю, что-то въ этой веселой физіономіи, можетъ быть, нижняя губа, слегка оттопыренная, вслѣдствіе безпрерывной потребности говорить, можетъ быть, узкій лобъ подъ спущенными, блестящими волосами, указывало на отсутствіе размышленія, на нѣкоторую ограниченность ума и объясняло ежеминутныя скобки въ разговорѣ этой хорошенькой женщины. Что касается ребенка, то представьте себѣ мальчугана лѣтъ семи или восьми, поджараго, слишкомъ быстро ростущаго и одѣтаго по англійски, какъ этого требовало Д., т. е. съ голыми икрами, въ токѣ съ серебрянными репейками и въ пледѣ. Костюмъ, можетъ быть, шелъ къ его возрасту, но не шелъ къ его длинной фигурѣ и шеѣ, уже довольно плотной; онъ видимо стѣснялъ его. Неловкій, застѣнчивый, съ опущенными глазами мальчикъ, отъ времени до времени, бросалъ безнадежный взглядъ на свои голыя озябшія ноги, какъ-бы проклиная въ душѣ лорда Пимбока и всю индійскую армію, по милости которыхъ онъ былъ облеченъ въ подобное одѣяніе. Наружностью онъ походилъ на мать; но въ чертахъ его было болѣе изящества и благородства. При томъ, это было полное превращеніе физіономіи хорошенькой женщины въ физіономію умнаго мужчины. Тотъ-же взглядъ, но глубже; тотъ-же лобъ, но шире; тѣже губы, но сжатыя болѣе серьёзнымъ выраженіемъ.
На лицѣ женщины мысли и впечатлѣнія, не оставляя ни слѣда, ни морщинки, скользили съ такой поспѣшностью, такъ быстро прогоняли другъ друга, что взглядъ ея постоянно выражалъ удивленіе, -- куда это они исчезли?-- У ребенка, напротивъ, замѣчалась устойчивость мысли, и его черезъ чуръ задумчивый видъ могъ бы даже внушать опасеніе, еслибы къ этому не присоединялись нѣкоторая лѣность движеній и какая-то изнѣженность всего его маленькаго существа -- ласковость и застѣнчивость мальчика, воспитаннаго посреди материнскихъ юбокъ.
Въ эту минуту, прислонясь къ ней и засунувъ одну руку въ муфту ея, онъ съ нѣмымъ восторгомъ слушалъ, какъ она говорила, по временамъ, боязливо и съ любопытствомъ взглядывая на аббата и на все окружавшее его. Онъ обѣщалъ не плакать. Но иногда, однакоже, у него вырывался вздохъ, какъ будто остатокъ рыданія, и его бросало въ дрожь. Тогда глаза матери останавливались на немъ и, казалось, говорили: "Помни, что ты обѣщалъ мнѣ". И ребенокъ тотчасъ же подавлялъ свой вздохъ и свои слезы. Но въ немъ проглядывало большое горе, то гнетущее впечатлѣніе одиночества и покинутости, какое всегда производитъ первый пансіонъ на ребенка, долго остававшагося въ родительскомъ домѣ.
Эти свѣдѣнія о матери и ребенкѣ, полученныя аббатомъ, могли бы удовлетворить поверхностнаго наблюдателя; но отецъ О., болѣе двадцати пяти лѣтъ завѣдывавшій аристократическимъ учебнымъ заведеніемъ вожирарскихъ іезуитовъ, слишкомъ хорошо зналъ свѣтъ и всѣ оттѣнки высшаго парижскаго общества, его языкъ и манеры, для того чтобы не угадать въ матери новаго ученика кліентку совершенно особаго рода.
Апломбъ, съ которымъ она вошла въ его кабинетъ, апломбъ, очевидно искуственный, ея манера садиться, откидываясь назадъ, этотъ молодой, нѣсколько принужденный смѣхъ и, въ особенности этотъ потокъ словъ, которымъ она какъ будто старалась замаскировать какую-то смущавшую ее затаенную мысль -- все это порождало въ аббатѣ недовѣрчивость. Но, къ несчастью, въ Парижѣ всѣ слои общества такъ перемѣшаны; демаркаціонная линія между модными женщинами хорошаго и дурнаго круга, между лореткой, которая держится, и маркизой, которая отдается, сдѣлалась, вслѣдствіе общности удовольствій, прогулокъ, туалетовъ, до такой степени тонкой и незамѣтной, что самый опытный, изощренный взглядъ можетъ ошибиться съ перваго разу. Вотъ почему патеръ такъ внимательно наблюдалъ эту женщину.
Въ особенности сбивалъ его съ толку этотъ безсвязный разговоръ. Онъ не имѣлъ времени ничего сообразить посреди этихъ прихотливыхъ выходокъ, этихъ вольтъ-фасовъ, этихъ скачковъ бѣлки въ клѣткѣ. Но, однакожъ, его сужденіе, какъ ни старались, можетъ быть, сбить его, было уже на половину составлено. Смущеніе матери, когда онъ спросилъ ее, какое еще у ребенка имя, кромѣ Жака, заставило его окончательно остановиться на этомъ сужденіи. Она покраснѣла, сконфузилась и, послѣ минутнаго калебанія, отвѣчала.
-- Извините... я и забыла... Я до сихъ поръ не представилась вамъ... Боже мой! гдѣ у меня была голова? И, вынувъ изъ кармана крошечный porte-cartes изъ слоновой кости, весь раздушенный, какъ подушечки для бѣлья, она подала аббату визитную карточку, гдѣ длинными буквами было напечатано ничего не означавшее имя: "Ида де Баранси". Ректоръ какъ-то странно улыбнулся.
-- Это -- также и имя ребенка? спросилъ онъ.
Вопросъ былъ почти дерзкій. Дама поняла это, еще болѣе смутилась и постаралась скрыть свое смущеніе, принявъ гордый видъ.
-- Разумѣется, г. аббатъ...
-- А! серьёзнымъ тономъ произнесъ патеръ.
Теперь онъ, въ свой чередъ, не зналъ какъ выразить то, что ему нужно было сказать. Онъ вертѣлъ въ рукахъ визитную карточку, при чемъ его губы слегка дрожали, какъ у человѣка, понимающаго, какое значеніе и дѣйствіе должны будутъ имѣть слова, которыя онъ готовится произнесть. Вдругъ онъ всталъ и, подойдя къ большому окну, выходившему въ садъ, облитый красноватымъ свѣтомъ зимняго солнца и гдѣ виднѣлись высокія густыя деревья, постучалъ въ стекло. Черный силуэтъ промелькнулъ передъ окнами, и молодой священникъ тотчасъ-же появился въ кабинетѣ.
-- Погуляйте, мой добрый Дюффьё, съ этимъ ребенкомъ, сказалъ ректоръ.-- Покажите ему нашу церковь, наши оранжереи. Бѣдняжка скучаетъ.
Жакъ подумалъ, что эта прогулка служитъ только предлогомъ для того, чтобы сократить его прощанье съ матерью, и во взглядѣ его выразились такое отчаяніе и такой ужасъ, что ректоръ поспѣшилъ успокоить его.
-- Не бойся, крошка, сказалъ онъ ласково.-- Мама твоя не уѣдетъ... она будетъ здѣсь...
Ребенокъ все еще колебался,-- "Ступай, мой другъ!" произнесла г-жа Баранси съ жестомъ королевы. Тогда онъ немедленно вышелъ, безъ слова, безъ жалобы; словно жизнь ужь пригнула его и приготовила ко всякому порабощенію.
По уходѣ его, въ кабинетѣ на минуту водворилось молчаніе. Слышались удалявшіеся шаги ребенка и его спутника и хрустѣнье жосткаго песка подъ ногами ихъ; трескъ огонька въ каминѣ, чириканье воробьевъ на деревьяхъ; дѣтскіе голоса, звуки фортепьяно... Въ домѣ стоялъ гулъ, какой всегда бываетъ въ большомъ пансіонѣ въ классное время...
-- Какъ ему не любить меня? отвѣчала г-жа Баранси, можетъ быть нѣсколько мелодраматически.-- У бѣднаго малютки только и есть на свѣтѣ, что мать!
-- А! вы -- вдова?
-- Увы! г. ректоръ. Мужъ мой умеръ десять лѣтъ тому назадъ, въ самый годъ нашей свадьбы и при очень грустныхъ обстоятельствахъ. Ахъ! г. аббатъ, романисты, выдумывающіе разныя приключенія, не подозрѣваютъ, что иногда самая обыкновенная жизнь можетъ наполнить десять романовъ!.. Моя жизнь служитъ тому доказательствомъ. Да вотъ... Графъ де Баранси принадлежалъ, какъ вы можете уже судить по его имени, къ одной изъ самыхъ старинныхъ фамилій въ Турэни...
Она неловко попала. Аббатъ именно родился въ Амбуазѣ и отлично зналъ все дворянство своей провинціи. Въ туже минуту, въ сомнѣніяхъ его ума графъ де Баранси занялъ мѣсто рядомъ съ лордомъ Пимбокомъ и сингапурскимъ раджей. Но онъ, однакожь, не выказалъ этого и довольствовался тѣмъ, что мягко прервалъ мнимую графиню:
-- Не раздѣляете ли вы, сударыня, моего мнѣнія, что было бы жестоко удалить отъ васъ такъ рано ребенка, который къ вамъ такъ привязанъ? Онъ еще очень молодъ. И будетъ ли онъ въ силахъ перенести горе подобной разлуки?
-- Но вы ошибаетесь, г. аббатъ, отвѣчала она наивно.-- Жакъ -- очень крѣпкій ребенокъ. Онъ никогда не былъ боленъ. Можетъ быть, онъ немножко блѣденъ; но это -- слѣдствіе парижскаго воздуха, къ которому онъ не привыкъ.
Аббатъ, которому надоѣло, что она не угадываетъ его мысли, продолжалъ на этотъ разъ болѣе вразумительно.
-- Впрочемъ, въ настоящую минуту, наши дортуары полны... учебный годъ близокъ къ концу. Мы должны были отказать уже нѣсколькимъ новымъ ученикамъ до будущаго года. Я былъ бы вамъ очень обязанъ, еслибъ и вы подождали до этого времени. Тогда, можетъ быть, мы попытаемся... впрочемъ, я ни за что не отвѣчаю... Она поняла. "Стало быть, сказала она поблѣднѣвъ:-- вы не согласитесь принять моего сына? Не объясните ли вы мнѣ, по крайней мѣрѣ, почему?"
-- Я отдалъ бы все на свѣтѣ, сударыня, отвѣчалъ аббатъ.-- чтобъ этого объясненія не было. Но, ужь если вы непремѣнно хотите, то я скажу вамъ, что заведеніе, во главѣ котораго я стою, требуетъ отъ семействъ, довѣряющихъ ему дѣтей своихъ, исключительныхъ нравственныхъ условій. Въ Парижѣ нѣтъ недостатка въ свѣтскихъ учебныхъ заведеніяхъ, гдѣ вашъ маленькій Жакъ найдетъ всѣ попеченія, въ которыхъ онъ нуждается. Но у насъ это невозможно. Я васъ умоляю, прибавилъ онъ, при видѣ ея протестующаго жеста:-- не требуйте отъ меня дальнѣйшаго объясненія; я не вправѣ ни о чемъ васъ спрашивать, ни въ чемъ упрекать васъ... Я очень соболѣзную о томъ огорченіи, которое причиняю вамъ въ настоящую минуту; и вѣрьте, что суровость моего отказа столь же тяжела для меня самого, какъ и для васъ.
Пока аббатъ говорилъ, лицо г-жи Баранси прошло черезъ всѣ впечатлѣнія горя, негодованія, смущенія. Сначала она попробовала было не уступать, держать прямо голову и не сбрасывать свѣтской маски; но добрыя слова ректора тронули эту дѣтскую душу, и у молодой женщины хлынули слезы, полились жалобы, признанія. О! она была очень несчастна; никто не зналъ сколько она уже выстрадала изъ-за этого ребенка. Ну, да! у бѣднаго малютки не было отца, не было имени; но развѣ можно было ставить ему въ преступленіе его несчастіе и. дѣлать его отвѣтственнымъ за вину его родителей? "Ахъ! г. аббатъ, г. аббатъ, умоляю васъ..."
И, говоря, она въ какомъ-то наивномъ порывѣ, который, при менѣе важныхъ обстоятельствахъ, могъ бы вызвать улыбку, схватила бѣлую, пухлую, совсѣмъ епископскую руку аббата, которую тотъ, не безъ смущенія, старался тихонько высвободить.
-- Успокойтесь сударыня, говорилъ онъ въ испугѣ отъ этихъ изліяній и слезъ... потому что она плакала, плакала какъ ребенокъ -- съ рыданіями, всхлипываніями, съ наивной невоздержностью нѣсколько вульгарной натуры.
"Господи! думалъ несчастный аббатъ:-- какъ мнѣ быть, если съ этой дамой сдѣлается дурно."
Но слова, которыми онъ старался ее успокоить, еще болѣе возбуждали ее. Она хотѣла оправдаться, объяснить все, разсказать свою жизнь; и ректоръ, волей-неволей, долженъ былъ слѣдить за ея темнымъ, прерывистымъ, спѣшнымъ, безконечнымъ разсказомъ, въ которомъ она на каждомъ шагу обрывала главную нить, не заботясь о томъ, какъ опять возвратиться къ ней. "Это имя Баранси; было не ея. О! еслибъ она могла сказать свое имя -- какъ бы всѣ удивились. Но честь одной изъ самыхъ древнѣйшихъ фамилій Франціи -- понимаете ли, изъ самыхъ древнѣйшихъ!-- была связана съ этимъ именемъ; и ее скорѣй можно было убить, нежели вырвать у ней его имя".
Ректоръ хотѣлъ протестовать, увѣрить ее, что онъ не желаетъ ничего вырвать у ней... но не могъ добиться даже, чтобъ она его выслушала. Легче можно было остановить крылья вѣтреной мельницы, чѣмъ эти рѣчи, вращавшіяся въ пустотѣ. Главнымъ образомъ, хотѣлось ей, повидимому, доказать, что она принадлежала къ высшему дворянству, что у ея гнуснаго обольстителя было также что-то такое въ гербѣ и что, наконецъ, она -- жертва неслыханной роковой случайности...
Чему слѣдовало вѣрить во всемъ этомъ? Вѣроятно, ни одному слову, потому что весь этотъ безсвязный разсказъ изобиловалъ противорѣчіями и умолчаніями. Но и въ немъ, однакоже, выступало нѣчто искренное и даже трогательное: любовь другъ къ другу этой матери и этого ребенка. Они жили всегда вмѣстѣ. Онъ занимался дома съ учителями, и, если она теперь рѣшилась разстаться съ нимъ, то потому только, что ее пугали этотъ пробуждавшійся умъ, эти раскрывавшіеся глаза, отъ которыхъ нельзя уберечься, какія бы ни принимались предсторожности.
-- Лучшей предосторожностью было бы, сказалъ строго аббатъ: -- не допускать въ вашей жизни ничего неправильнаго и сдѣлать вашъ домъ достойнымъ ребенка, живушаго въ немъ.
-- Это -- моя постоянная забота, г. аббатъ, отвѣчала она.-- По мѣрѣ того, какъ Жакъ растетъ, я чувствую, что я становлюсь серьёзнѣе. Притомъ, не сегодня-завтра, мое положеніе установится... Есть человѣкъ, который давно уже ищетъ моей руки... но покамѣстъ мнѣ бы хотѣлось удалить ребенка... отстранить его отъ моей еще тревожной жизни, дать ему воспитаніе аристократическое и христіанское, достойное великаго имени, которое онъ будетъ носить. Я думаю, что нигдѣ ему не было бы такъ хорошо, какъ здѣсь; и вотъ вы отталкиваете его... и, вмѣстѣ съ тѣмъ, отнимаете у матери надежду осуществить ея добрыя намѣренія...
Но здѣсь ректоръ, казалось, поколебался. Помолчавъ съ минуту и потомъ пристально посмотрѣвъ ей въ глаза, онъ сказалъ:
-- Хорошо, сударыня. Если ужь вы непремѣнно настаиваете: я готовъ исполнить ваше желаніе. Маленькій Жакъ мнѣ очень понравился. Я согласенъ принять его въ число нашихъ учениковъ.
-- О! г. ректоръ...
-- Но подъ двумя условіями.
-- Я готова принять ихъ всѣ.
-- Во-первыхъ: до тѣхъ поръ, пока ваше положеніе не установится, ребенокъ будетъ проводить здѣсь всѣ дни отпуска и даже вакаціи и не возвратится къ вамъ.
-- Но вѣдь онъ умретъ, мой Жакъ, если не будетъ видѣть своей матери.
-- О! вы можете пріѣзжать къ нему когда вамъ угодно. Но только,-- и это наше второе условіе -- вы будете видѣться съ нимъ не въ пріемномъ залѣ, но здѣсь, въ моемъ кабинетѣ. Я позабочусь о томъ, чтобъ вы ни съ кѣмъ не встрѣчались.
Она встала въ негодованіи. Эта мысль, что она никогда не попадетъ въ пріемную, на эти блестящія четверговыя собранія, гдѣ гордятся красотой своего ребенка, богатствомъ его одежды и экипажа, ожидающаго у крыльца; что ей нельзя будетъ сказать своимъ пріятельницамъ: "я вчера разговаривала у отцевъ съ мадамъ де-С. или съ мадамъ де-У... съ настоящими "мадамъ", что она должна будетъ украдкой пріѣзжать къ своему Жаку и цѣловать его въ уголку, въ сторонкѣ -- все это, наконецъ, возмущало ее. Хитрый аббатъ попалъ мѣтко.
-- Вы жестоки ко мнѣ, г. ректоръ. Вы заставляете меня отказаться отъ того, за что я васъ благодарила сейчасъ, какъ за милость. Но я должна сохранить достоинство женщины и матери. Ваши условія неисполнимы. И что подумалъ бы мой ребенокъ о... Она остановилась, увидавъ раскраснѣвшуюся отъ холода рожицу мальчугана, съ безпокойствомъ смотрѣвшаго въ окно. Она сдѣлала ему знакъ, и ребенокъ вскорѣ вошелъ.
-- Ахъ! мама, какая ты хорошая... какъ меня ни увѣряли, что ты еще тутъ, а я все-таки думалъ, что ты уѣхала.
Она схватила его за руку. "Ты поѣдешь со мной, сказала она ему:-- мы здѣсь -- лишніе". И, выпрямившись, она гордо вышла большими шагами, увлекая за собой ребенка, удивленнаго этимъ внезапнымъ отъѣздомъ, походившимъ на бѣгство. Она едва кивнула головой въ отвѣтъ на почтительный поклонъ ректора, который также всталъ. Несмотря на свою поспѣшность, она все же удалилась не столь быстро, чтобы ея Жакъ не могъ разслышать тихо произнесенныхъ позади его словъ: "Бѣдный, бѣдный ребенокъ!"
О немъ сожалѣли... Почему? Онъ часто думалъ объ этомъ съ тѣхъ поръ.
Ректоръ не обманулся. Графиня Ида де-Баранси была не настоящая графиня. Она называлась не Баранси и, можетъ быть, даже не Идой. Кто и откуда она была и насколько было правды во всѣхъ ея дворянскихъ исторіяхъ -- никто не могъ бы сказать этого. Одно только было достовѣрно, что она -- не парижанка, а пріѣхала изъ какого-то большого города, акцентъ котораго еще у ней сохранился; что она совсѣмъ не имѣла понятія о Парижѣ и что ей, по словамъ ея горничной, дѣвицы Констанъ, положительно недоставало "genr'а".
"Провинціальная кокетка!" говорила презрительно дѣвица Констанъ. Но всѣ эти свѣдѣнія были довольно неопредѣленныя. Правда, однажды, въ театрѣ Gymnase, два ліонскихъ негоціанта приняли ее за нѣкую Мелани Фавръ, содержавшую когда-то магазинъ перчатокъ и парфюмерныхъ товаровъ на площади des Terreaux. Но эти господа ошиблись и очень извинялись. Потомъ, одинъ офицеръ третьяго гусарскаго полка призналъ въ ней какую-то Nana, съ которой онъ былъ знакомъ лѣтъ восемь тому назадъ въ Орлеанвиллѣ. Этотъ тоже ошибся и тоже извинился. Ужасно наглыя бываютъ иногда сходства!
Однакожъ, г-жа Баранси много путешествовала, и не скрывала этого. Но ничего яснаго, положительнаго объ ея происхожденіи и жизни нельзя было извлечь изъ ея безконечныхъ разсказовъ. То она родилась въ колоніяхъ и говорила о своей матери, очаровательной креолкѣ, о своихъ плантаціяхъ, негритянкахъ и пр.; то она была турская уроженка и провела дѣтство въ большомъ замкѣ на берегахъ Луары. Какъ вы уже видѣли, въ этихъ фантастическихъ исторіяхъ преобладало тщеславіе. Дворянство, деньги, титулы, состояніе -- она не выходила изъ этого. Что касается богатства, то оно у ней было; или, по крайней мѣрѣ, ее содержали очень богато. Ей нанимали маленькій отель на бульварѣ Гаусмана. У ней были лошади, экипажи, роскошная мебель сомнительнаго вкуса, три или четыре лакея. Она вела праздное и пустое существованіе всѣхъ женщинъ этого рода; у ней только было поменьше апломба и побольше стыдливости, сообщенной ей, вѣроятно, провинціей, которая лучше Парижа защищается отъ женщинъ извѣстнаго свѣта. Благодаря этому свойству и также ея дѣйствительной свѣжести, (вѣроятное послѣдствіе дѣтства, проведеннаго на чистомъ воздухѣ), она стояла особнякомъ въ парижскомъ потокѣ, гдѣ у ней, впрочемъ, еще не было своего мѣста, какъ у недавно пріѣхавшей.
Каждую недѣлю, пожилой человѣкъ, съ просѣдью, и очень порядочный посѣщалъ ее. Говоря о немъ, Ида называла его "monsieur" съ такимъ величественнымъ видомъ, что можно было вообразить себя при французскомъ дворѣ, въ тѣ времена, когда такимъ образомъ назывался братъ короля. Ребенокъ говоритъ просто: "нашъ другъ". Лакеи докладывали о немъ: "графъ", но между собой называли его болѣе фамильярно: "ея старикъ".
"Ея старикъ", надо полагать, былъ очень богатъ, потому что она ни во что не входила, и денегъ тратилось въ домѣ пропасть. Всѣмъ заправляла дѣвица Констанъ, горничная-factotum, единственное вліятельное лицо въ хозяйствѣ. Она давала своей госпожѣ адресы поставщиковъ, руководила ея неопытностью въ знаніи парижской жизни и хорошаго общества; потому что ея мечтой, ея главнымъ желаніемъ, пришедшимъ къ ней, вѣроятно, съ богатствомъ, было -- прослыть за порядочную, знатную, безупречную женщину.
И потому можно себѣ представить, какъ подѣйствовалъ на нее пріемъ ректора и съ какой яростью въ сердцѣ она ушла отъ него. Какой стыдъ! Сказать, что ребенка ея не приняли и что съ перваго взгляда этотъ аббатъ угадалъ ея положеніе; тогда какъ ей казалось, что она такъ хорошо скрыла его подъ всей этой роскошной и лживой внѣшностью свѣтской женщины и безупречной матери. Значитъ, сейчасъ было видно, кто она?
Возвращаясь домой, она всю дорогу рыдала, прижавшись къ углу карету, между тѣмъ какъ Жакъ изъ другого угла печально смотрѣлъ на мать, ничего не понимая въ ея отчаяніи, кромѣ того развѣ, что она страдала изъ-за него. Онъ безсознательно чувствовалъ себя виноватымъ, этотъ бѣдный крошка; но къ этой печали примѣшивалась и великая радость, что его не приняли въ пансіонъ.
Подумайте только! Въ продолженіи двухъ недѣль, ни о чемъ другомъ не говорили, кромѣ этого Вожирара. Мать взяла съ него обѣщаніе, что онъ не будетъ плакать, что будетъ уменъ. "Нашъ другъ" читалъ ему наставленія; Констанъ закупала ему приданое. Все было готово, рѣшено. Онъ жилъ въ страхѣ, весь поглощенный мыслью объ этой тюрьмѣ, куда его всѣ толкали. И вотъ, въ послѣднюю минуту -- его помиловали. О! еслибъ его мать не была такъ огорчена, какъ бы онъ поблагодарилъ ее! какъ бы онъ былъ счастливъ, чувствуя себя подлѣ нея, въ этой маленькой кареткѣ, въ которой они столько разъ вмѣстѣ катались и теперь могутъ опять кататься! И Жакъ припомнилъ эти поѣздки въ лѣсъ, послѣ полудня, это долгое катанье по грязному, окоченѣвшему отъ холода Парижу, столь новому для нихъ и на который оба они глядѣли съ одинаковымъ любопытствомъ. Какой-нибудь памятникъ по дорогѣ, какая-нибудь уличная сцена -- все ихъ радовало.-- "Посмотри, Жакъ!.." "Посмотри мама..." Точно двое дѣтей. Въ дверцахъ кареты виднѣлись вмѣстѣ бѣлокурые, длинные локоны мальчика и лицо матери подъ опущеннымъ вуалемъ.
-- Боже мой! Боже мой! Что же я сдѣлала, говорила она ломая себѣ руки:-- чѣмъ заслужила такое несчастіе?
Этотъ вопросъ остался, конечно, безъ отвѣта, потому что маленькій Жакъ находился по меньшей мѣрѣ въ такомъ же невѣдѣніи, какъ и она сама, относительно того, что она сдѣлала. Не зная, что сказать ей, чѣмъ утѣшить ее, онъ робко взялъ ея руку и съ жаромъ прильнулъ къ ней губами -- какъ настоящій влюбленный.
Она вздрогнула и дико посмотрѣла на него.
-- Жестокій, жестокій ребенокъ! Сколько зла ты мнѣ сдѣлалъ съ тѣхъ поръ, какъ живешь на свѣтѣ!
Жакъ поблѣднѣлъ. Онъ зналъ и любилъ только одно существо на землѣ -- это мать свою. Онъ находилъ ее прекрасной, доброй, несравненной. И, не желая, не зная онъ причинилъ ей зло. При этой мысли и съ нимъ также сдѣлался припадокъ отчаянія -- но отчаянія нѣмого. Это были подавленныя рыданія, нервныя судороги, дрожь. Мать испугалась и обняла его. "Нѣтъ, нѣтъ, я пошутила... перестань безстыдникъ. Развѣ можно быть такимъ чувствительнымъ?.. извольте полюбоваться на этого верзилу, который заставляетъ укачивать себя, какъ крошечнаго ребеночка!.. Нѣтъ, мой голубчикъ, ты никогда не дѣлалъ мнѣ зла... Это я, сумасшедшая, вздумала тебя вмѣшивать въ такія исторіи... Полно, дружокъ, не плачь... Посмотри -- развѣ я плачу?"
И странное существо, забывъ свое горе, искренно смѣялось, чтобъ разсмѣшить своего Жака. Однимъ изъ преимуществъ этой подвижной, поверхностной натуры было то, что она не сохраняла долго никакого впечатлѣнія. Странное дѣло! Пролитыя ею слезы придали ей еще болѣе молодости и свѣжести, какъ ливень, только скользящій по перьямъ горлицы, но непроникающій въ нихъ -- дѣлаетъ ее еще глаже и блестящѣе.
-- Гдѣ это мы? сказала она вдругъ, опуская запотѣвшее стекло.
-- Ужь церковь Магдалины! Какъ мы скоро пріѣхали... не заѣхать ли намъ къ этому... какъ его... знаешь, знаменитый пирожникъ? Ну, полно же, вытри глаза, дурачокъ... я тебя накормлю пирожками.
Они завернули въ испанскую кондитерскую, бывшую тогда въ большой модѣ. Тамъ была толпа разряженныхъ дамъ. Г-жа Баранси и ея ребенокъ обратили на себя ихъ вниманіе. Это было ей очень пріятно. Этотъ маленькій успѣхъ, въ соединеніи съ только-что миновавшимъ припадкомъ, заставилъ ее поглотить порядочное количество всякихъ сладостей и запить ихъ маленькой рюмочкой испанскаго вина. Жакъ слѣдовалъ ея примѣру, но съ большею умѣренностью, потому что недавно испытанное имъ большое горе наполняло его маленькое сердце подавленными вздохами, непролитыми слезами.
Когда они вышли оттуда, погода такъ прояснилась, букеты фіалокъ на рынкѣ Madeleine разливали въ воздухѣ такое благоуханіе, что Идѣ захотѣлось пройтись пѣшкомъ, и она отослала карету. Развязно, но нѣсколько замедленнымъ шагомъ женщины, привыкшей возбуждать удивленіе, она пустилась въ путь, ведя за руку своего маленькаго Жака. Движеніе, свѣжій воздухъ, видъ магазиновъ, которые начинали освѣщать -- окончательно возвратили ей хорошее настроеніе духа.
Вдругъ, передъ однимъ магазиномъ, болѣе яркимъ и пестрымъ, нежели другіе, она вспомнила о маскарадѣ, куда она собиралась ѣхать въ тотъ вечеръ и которому долженъ былъ предшествовать обѣдъ въ кабачкѣ.
Ей нужны были цвѣты, букетъ, разныя бездѣлушки, которыя она забыла купить. И ребенокъ, почти въ такой же степени, какъ и она, чувствовавшій утонченную прелесть всѣхъ этихъ элегантностей -- потому что эти пустячки были всегда его жизнью -- слѣдовалъ за матерью припрыгивая, оживленный мыслью о балѣ, котораго онъ не долженъ былъ увидѣть.
-- Ахъ! какъ это мило! Восхитительно... Вы пришлёте это ко мнѣ... бульваръ Гауссмана.
Г-жа Баранси бросала свою карточку, уходила, болтала съ Жакомъ о своихъ покупкахъ. Потомъ она принимала серьёзный видъ.
-- Главное, помни то, что я тебѣ говорила: не нужно сказывать нашему другу, что я ѣздила на этотъ балъ. Это -- тайна... Ахъ! канальство, ужь пять часовъ... То-то будетъ меня бранить Констанъ...
Она не ошибалась. Ея камеристка-фактотумъ, высокая и полная особа, некрасивая и походившая на мужчину, заслышавъ ея шаги, бросилась къ ней на встрѣчу.
-- Костюмъ давно принесенъ... Можно ли такъ опаздывать?.. Вы не будете готовы. Развѣ успѣешь одѣть васъ такъ скоро.
-- Не брани меня, моя добрая Констанъ; еслибъ ты знала, что со мной было! Вотъ, посмотри! И она указала на ребенка. Фактотумъ былъ возмущенъ.
-- Какъ? Господинъ Жакъ... вы возвратились? Это очень дурно, сударь, очень дурно, послѣ того, что вы намъ обѣщали. Остается только отправить васъ въ школу съ жандармами. Нѣтъ! ваша мамаша слишкомъ добра.
-- Да онъ не виноватъ... Это попы не захотѣли... Понимаешь ты это? Оскорбить меня такимъ образомъ... меня... меня! Тутъ у ней снова полились слезы, и она снова начала спрашивать у Бога, что она сдѣлала, чѣмъ заслужила такое несчастіе? Прибавьте къ этому пирожки, испанское вино, духоту въ комнатахъ. Ей сдѣлалось дурно. Нужно было отнести ее на кровать, дать ей понюхать соли, эѳиру для того, чтобы привести ее въ чувство. Дѣвица Констанъ дѣйствовала какъ женщина, привыкшая къ подобнымъ припадкамъ. Она расхаживала по комнатѣ, отворяла и затворяла шкапы съ тѣмъ неподражаемымъ хладнокровіемъ, которое дается опытомъ, и съ видомъ, говорившимъ: "это пройдетъ". Исполняя свои обязанности, она, въ то же время, думала: "И что за мысль была везти этого ребенка къ отцамъ! Развѣ это -- заведеніе для такихъ, какъ онъ... Ничего бы этого, разумѣется, не случилось, еслибы посовѣтывались сначала со мной. Я бы тотчасъ нашла для него пансіонъ... и отличный".
Испуганный Жакъ, видя мать свою въ такомъ положеніи, подошелъ къ кровати, на которой она лежала. Онъ боязливо смотрѣлъ на нее, прося у ней, въ глубинѣ сердца, прощенія за то горе, котораго онъ былъ причиной.
-- Отойдите, г. Жакъ. Мамашѣ лучше... мнѣ нужно одѣвать ее.
-- Какъ! ты хочешь, Констанъ, чтобъ я ѣхала на этотъ балъ? Но развѣ я расположена теперь веселиться?
-- Полноте! Вѣдь я васъ знаю. Черезъ пять минутъ все пройдетъ. Взгляните-ка на этотъ прелестный костюмъ Шалости, на эти розовые, шелковые чулки... а вотъ и колпачокъ съ погремушками.
Она взяла костюмъ и разложила его, выставивъ на видъ его блестки и погремушки, передъ которыми Ида не устояла. Пока она одѣвалась, Жакъ ушелъ въ будуаръ, одинъ, безъ огня. Въ этой кокетливой, ваточной, загроможденной комнатѣ было темно; только слабый, неопредѣленный свѣтъ отъ ближайшаго фонаря, проникалъ туда. Грустно приникнувъ головой къ окну, Жакъ задумался объ этомъ тревожномъ днѣ и, мало-по-малу, самъ не умѣя объяснить себѣ почему, онъ почувствовалъ, что онъ дѣлается "бѣднымъ ребенкомъ", о которомъ съ такимъ сожалѣніемъ говорилъ этотъ аббатъ. Какъ-то странно слышать о себѣ сожалѣнія, когда считаешь себя счастливымъ. Стало быть, есть несчастія, такъ хорошо скрытыя, что даже ни виновники ихъ, ни жертвы не догадываются объ нихъ!
Дверь отворилась. Его мать была готова.
-- Войдите, г. Жакъ... Посмотрите, каково...
О! что это была за прелестная Шалость, розовая съ серебромъ, вся въ атласѣ, и какъ она мило шумѣла фольгой при каждомъ своемъ движеніи! Ребенокъ смотрѣлъ, удивлялся, а мать, вся напудренная, легкая, граціозная, съ своей гремушкой въ рукѣ, смѣялась Жаку, смѣялась въ душѣ самой себѣ, не спрашивая больше, что она сдѣлала Господу Богу и за что была такая несчастная? Потомъ Констанъ набросила ей на плечи теплую sortie de bal и проводила ее до кареты, а Жакъ, между тѣмъ, облокотясь на перила, смотрѣлъ, какъ по ковру лѣстницы спускались живые и быстрые, словно ужь приведенные въ движеніе танцами, два розовые, вышитые серебромъ башмачка, увлекавшіе его мать далеко, далеко отъ него, на балы, куда не возятъ дѣтей. При послѣднемъ шумѣ гремушекъ, онъ возвратился въ комнаты, въ первый разъ въ жизни тяготясь одиночествомъ, на которое обрекали его каждый вечеръ.
Когда г-жа Баранси обѣдала въ гостяхъ, его поручали Констанъ. "Она будетъ обѣдать съ тобой", говорила мать. Въ стсловой накрывали тогда два прибора, и день казался ребенку очень длиннымъ. Но всего чаще случалось, что Констанъ, которой было вовсе не весело въ обществѣ мальчугана, переносила оба прибора въ кухню, и онъ обѣдалъ вмѣстѣ со всей прислугой, въ подвальномъ этажѣ дома.
Тогда происходилъ настоящій кутежъ, о которомъ свидѣтельствовали жирныя пятна на столѣ и безпорядочныя рѣчи собесѣдниковъ. Камеристка, разумѣется, предсѣдательствовала и для увлеченія общества принималась повѣствовать о похожденіяхъ своей госпожи -- впрочемъ обиняками, чтобы не встревожить мальчика.
Въ этотъ вечеръ въ подвальномъ этажѣ происходили большія пренія по поводу отказа отцовъ принять Жака. Кучеръ Августинъ объявилъ, что "тѣмъ лучше", потому что они сдѣлали бы изъ ребенка іезуита, тартюфа. Дѣвица Констанъ протестовала противъ этого выраженія. Хотя она "не исполняетъ обрядовъ", но не позволитъ, чтобъ "о религіи говорили дурно". Тогда разговоръ перемѣнился, къ великому огорченію Жака, которому все хотѣлось узнать, за что этотъ аббатъ, съ виду такой добрый, не принялъ его. Въ настоящую минуту, вопросъ о Жакѣ и его матери былъ отложенъ въ сторону, и рѣчь шла о религіозныхъ убѣжденіяхъ каждаго изъ присутствовавшихъ. У кучера Августина, когда онъ былъ на-веселѣ, оказывались престранныя. Его богомъ было солнце. Онъ не зналъ другого.
-- Я -- какъ слоны, я обожаю солнце, повторялъ онъ безпрестанно съ упорствомъ пьяницы. Наконецъ, его спросили, гдѣ онъ это видалъ, что слоны обожаютъ солнце?
-- Я это видѣлъ однажды на фотографіи! произнесъ онъ величественно, съ видомъ совершеннаго отупленія.
Дѣвица Констанъ назвала его нечестивцемъ и атеистомъ, между тѣмъ какъ кухарка, толстая крестьянка изъ Пикардіи, исполненная деревенской плутоватости, повторяла имъ обоимъ:
-- Послушайте... Это нельзя... о вѣрѣ не слѣдуетъ разсуждать...
А Жакъ? что дѣлалъ онъ въ это время? Сидя на самомъ концѣ стола и отяжелѣвъ отъ кухоннаго жару и отъ безконечныхъ разглагольствованій этихъ людей, онъ засыпалъ. Голова его лежала на рукѣ, и бѣлокурые локоны разсыпались по бархатному рукаву. Въ дремотѣ, предшествовавшей сну, утомительному и непріятному въ сидячемъ положеніи, онъ слышалъ шопотъ прислуги. Ему казалось теперь, что говорили о немъ, но гдѣ-то далеко, очень далеко, въ туманѣ...
-- Чей онъ, голубчикъ? спрашивалъ голосъ кухарки.
-- Я ничего не знаю, отвѣчала Констанъ:-- но дѣло въ томъ, что онъ не можетъ здѣсь оставаться и что она поручила мнѣ отыскать ему пансіонъ.
Кучеръ, икнувъ два раза, пробормоталъ:
-- Постойте, постойте... я знаю одинъ пансіонъ... Отмѣнный! Совсѣмъ подходящій для васъ... Онъ называется учи... нѣтъ, гим... гимназія Моронваль. Ну, да это все равно, то же училище. Когда я жилъ у своихъ египтянъ, у саидовъ, такъ возилъ туда ихъ ребенка. Мнѣ даже продавецъ супа нѣсколько разъ объявленія въ руки совалъ... Должно быть, у меня осталось одно... погодите....
Онъ сталъ рыться въ своемъ бумажникѣ и, выкладывая на столъ разныя засаленныя бумажонки, нашелъ между ними одну, еще болѣе грязную, нежели всѣ остальныя.
Чтеніе программы продолжалось. Но Жакъ заснулъ и не слыхалъ ничего болѣе. Между тѣмъ, какъ будущность его рѣшалась за этимъ грязнымъ, кухоннымъ столомъ, между тѣмъ, какъ его мать, одѣтая розовой Шалостью, веселилась, какъ безумная, неизвѣстно гдѣ -- ему снился старый аббатъ, и слышался тихій, соболѣзнующій голосъ: "Бѣдный ребенокъ!"
II. Гимназія Моронваль.
"Avenue Монтэнь. 25. Въ лучшемъ кварталѣ Парижа", говорилось въ объявленіи Моронваль. Нельзя отрицать, что avenue Монтэнь, дѣйствительно, находится въ одномъ изъ лучшихъ кварталовъ Парижа, въ центрѣ Елисейскихъ Полей, и что въ ней очень пріятно жить. Однимъ концомъ она упирается въ набережную Сены, другимъ примыкаетъ къ окаймленнымъ цвѣтами фонтанамъ. Но она имѣетъ безпорядочный, загроможденный видъ спѣшно проведенной и еще неоконченной дороги. Подлѣ большихъ отелей, округленные углы которыхъ украшены зеркальными стеклами, шелковыми свѣтлыми занавѣсками, позолоченными статуэтками, жардиньерками, вы видите жилища рабочихъ, лачуги, гдѣ стучитъ молотъ тележника или кузнеца. Здѣсь еще остатки предмѣстья, оживляемыя по вечерамъ веселыми звуками Мабиля. Въ эту эпоху существовали въ той же самой avenue Монтэнь и чуть ли не существуютъ еще до сихъ поръ два или три грязныхъ прохода, жалкій видъ которыхъ представлялъ странный контрастъ съ окружающимъ великолѣпіемъ. Одинъ изъ этихъ проходовъ, называвшійся пассажемъ Двѣнадцати Домовъ, начинался около дома 25, стоявшаго въ avenue Монтэнь. Золотыя буквы на фронтонѣ стрѣльчатой рѣшетки пассажа торжественно возвѣщали, что въ этомъ мѣстѣ находится гимназія Моронваль. Но, какъ только вы проникали за рѣшетку, нога ваша вязла въ черной, вонючей, вѣчной грязи, образуемой разрушеніемъ старыхъ зданій и постройкой новыхъ -- въ грязи пустопорожняго мѣста. Лужа посреди переулка, висячій фонарь, перерѣзывавшій пространство, по обѣимъ сторонамъ темные дома, съ "меблированными комнатами", каменныя зданія съ пристройками, изъ старыхъ досокъ -- все это переносило васъ за сорокъ лѣтъ назадъ и въ другой конецъ Парижа, къ Менильмонтану или въ la Chapelle. Эти дома, уподоблявшіеся "шале" съ крытыми галлереями, балконами, наружными лѣстницами, посредствомъ которыхъ они сообщались прямо съ улицей, изобиловали развѣшаннымъ бѣльемъ, кроликами въ клѣткахъ, оборванными ребятишками, тощими кошками, ручными сороками.
Удивительно было также, что на такомъ маленькомъ пространствѣ кишѣло столько англійскихъ конюховъ, негровъ-лакеевъ, старыхъ ливрей, красныхъ жилетовъ, клѣтчатыхъ фуражекъ и всякихъ лохмотьевъ. Прибавьте къ этому, что каждый вечеръ, съ закатомъ солнца, возвращались сюда, окончивъ свою поденщину, женщины, предлагающія прохожимъ стулья, продавцы печенья или рѣдкихъ собакъ, фокусники, всякаго рода нищіе, карлики изъ цирка съ своими микроскопическими пони, и съ рекламами-ярлыками, карета, запряженная козами, и вы будете имѣть понятіе объ этомъ странномъ переулкѣ, походившемъ на темныя, загроможденныя кулисы, позади прекрасной декораціи Елисейскихъ Полей. Окруженный глухимъ шумомъ катящихся экипажей, зелеными деревьями и спокойной роскошью большихъ улицъ, онъ какъ бы представлялъ ихъ оборотную сторону, жалкую и неугомонную.
Нельзя сказать, чтобъ посреди этого оригинальнаго пейзажа гимназія Моронваль была не на мѣстѣ. По нѣскольку разъ въ день, мулатъ высокаго роста, съ прямыми волосами, падавшими на плечи, въ квакерской шляпѣ съ широкими полями, надѣтой на затылокъ и уподоблявшейся ореолу, проходилъ переулкомъ съ озабоченнымъ видомъ, въ сопровожденіи полдюжины маленькихъ чертенятъ различнаго цвѣта кожи, начиная съ мѣдно-краснаго и кончая самымъ чернымъ. Одѣтые въ потертые мундиры школьниковъ, которыхъ дурно содержатъ, тощіе, распущенные, они какъ будто составляли часть какого-нибудь возмутившагося полка въ колоніальной арміи. Это директоръ гимназіи Моронваль водилъ на прогулку "свои маленькія знойныя страны", какъ онъ называлъ воспитывавшихся въ его заведеніи учениковъ. Безпрестанная ходьба этого разноцвѣтнаго пансіона, безсвязность его занятій, удивительныя фигуры его профессоровъ какъ нельзя лучше дополняли оригинальную физіономію переулка Двѣнадцати Домовъ.
Разумѣется, еслибы г-жа Баранси сама привезла своего ребенка въ гимназію, то видъ этихъ мытарствъ, черезъ которыя нужно было пройти, чтобы достичь заведенія, ужаснулъ бы ее, и она ни за что не согласилась бы оставить "свое маленькое сокровище" въ такой клоакѣ. Но неудача, которую она потерпѣла у іезуитовъ, этотъ пріемъ, всего менѣе соотвѣтствовавшій ея ожиданіямъ, такъ испугалъ бѣдную женщину, въ сущности очень застѣнчивую и легко поддававшуюся унынію, что, опасаясь какого-нибудь новаго униженія, она поручила своей горничной, дѣвицѣ Констанъ, помѣстить Жака въ пансіонъ, выбранный для него прислугой.
Было печальное утро, холодное и снѣжное, когда карета Иды остановилась въ улицѣ Монтэнь, противъ вывѣски гимназіи Моронваль. Переулокъ былъ пустъ; фонарь скрипѣлъ на своей веревкѣ; доски лачужекъ, бумага, служившая имъ вмѣсто оконныхъ стеколъ -- все имѣло такой заплеснѣвшій, безпорядочный, раззореный видъ, какой бываетъ послѣ недавняго наводненія или отъ сосѣдства съ каналомъ, у котораго нѣтъ еще набережной.
У двѣнадцатаго дома остановились. Это было на самомъ концѣ переулка, гдѣ онъ еще болѣе съуживается, между двумя высокими стѣнами, достигая улицы Марбёфъ. Нѣсколько черныхъ, тощихъ вѣтвей дрожали надъ зеленой, полинявшей дверью. Нѣкоторая чистота возвѣщала близость аристократическаго заведенія; устричныя раковины, черепки разбитой посуды, коробки изъ-подъ сардинъ, пустыя и продавленныя, были тщательно устранены отъ зеленыхъ, солидныхъ, массивныхъ воротъ, недовѣрчиво смотрѣвшихъ, какъ будто они сторожили доступъ въ тюрьму или монастырь. Глубокая тишина, вслѣдствіе которой обширное зданіе и садъ пансіона какъ будто казались снаружи еще больше, была вдругъ нарушена дѣвицей Констанъ, сильно позвонившей въ колоколъ. Сердце ребенка сжалось при этомъ ударѣ колокола, и воробьи, сидѣвшіе стаей на одномъ деревѣ, съ тѣмъ инстинктомъ ассоціаціи, который является у нихъ зимой, когда зернушки рѣдки, разомъ вспорхнули въ испугѣ и сѣли на крышу сосѣдняго дома.
Никто, однакоже, не отворялъ; но за тяжелыми воротами слышался шопотъ, и у маленькой рѣшетчатой калитки, пробитой въ нихъ, показалось черное лицо, съ толстыми губами, съ удивленнымъ взглядомъ, съ молчаливой улыбкой.
Курчавая голова смѣнилась другимъ типомъ, манджурскимъ или татарскимъ, съ маленькими глазками, съ выдавшимися скулами, съ узкимъ, остроконечнымъ черепомъ. Потомъ появился метисъ, цвѣта кофе на молокѣ, любопытный и улыбающійся, поворота оставались запертыми, и мадмуазель Констанъ начинала терять терпѣніе, когда рѣзкій, пронзительный голосъ крикнулъ вдалекѣ: "Отворите ли вы, обезьяны!"
Шопотъ усилился, странный, съ какими-то особенными удареніями; ключи защелкали въ замкихъ, послышались ругательства, затрещины, кто-то полетѣлъ на землю, и ворота, наконецъ, отворились. Жакъ увидалъ спины учениковъ, въ испугѣ разсыпавшихся во всѣ стороны, не хуже давишнихъ воробьевъ. У входа оставался теперь только одинъ высокій, худой мулатъ, бѣлый галстухъ котораго, въ нѣсколько разъ обмотанный вокругъ его шеи, сообщалъ лицу его еще болѣе темный, землистый цвѣтъ.
Г. Моронваль попросилъ дѣвицу Констанъ войти и, подавъ ей руку, повелъ ее черезъ садъ, довольно большой, но запущенный и унылый. Его изрытыя аллеи и разрушенныя клумбы, благодаря однообразнымъ зимнимъ тонамъ, смотрѣли еще печальнѣе. Нѣсколько строеній, какого-то страннаго вида, были разбросаны тамъ и сямъ, посреди поблекшихъ лужаекъ. Оказывалось, что г. Моронваль приспособилъ къ учебному заведенію зданіе бывшей конской фотографіи. Между прочимъ, въ числѣ этихъ строеній находилась большая ротонда, усыпанная пескомъ и служившая для учениковъ рекреаціонной залой; окна ея, уподоблявшіяся оранжерейнымъ и большею частью съ разбитыми или надтреснутыми стеклами, испещрены были безчисленнымъ множествомъ бумажныхъ заклеекъ.
Въ одной изъ аллей попался навстрѣчу маленькій негръ, въ красномъ жилетѣ, съ большой метлой и ведромъ, наполненнымъ угольями. Онъ робко, почтительно посторонился передъ г. Моронвалемъ, который очень быстро сказалъ ему мимоходомъ: "Затопить въ залѣ".
Это распоряженіе такъ озадачило негра, какъ будто ему сказали, что зала горитъ. Оно было далеко не лишнее. Нельзя представить себѣ ничего холоднѣе этой обширной пріемной, полинявшій, навощенный полъ которой производилъ впечатлѣніе скользкаго, замерзшаго озера. Самая мебель, повидимому, старалась предохранить себя отъ этой полярной температуры и куталась кое-какъ въ ветхіе, сшитые не по ней чахлы, словно госпитальный больной въ свой форменный халатъ.
Но дѣвица Констанъ не замѣтила ни ободранныхъ стѣнъ, ни пустоты этой залы, походившей на стеклянную галлерею и которой конская фотографія оставила въ наслѣдство, такъ же, какъ и всѣмъ зданіямъ, гдѣ она помѣщалась, обиліе холоднаго свѣта, совершенно излишняго. Горничная была въ полномъ восторгъ, что можетъ разыгрывать роль дамы и задавать тону. Она вся сіяла и находила, что дѣтямъ, должно быть, здѣсь прекрасно; они на чистомъ воздухѣ, какъ въ деревнѣ...
-- Совершенно какъ въ деревнѣ... отвѣчалъ Моронваль, рисуясь.
Произошло минутное смятеніе, какъ это бываетъ въ квартирахъ бѣднаго люда, гдѣ посѣтители всегда словно вспугиваютъ массу невидимыхъ атомовъ.
Маленькій негръ приготовлялся топить, Г. Моронваль искалъ табурета для благородной посѣтительницы. Наконецъ, г-æa Моронваль, урожденная Дэкостеръ, которой дали знать, вошла съ чопорнымъ поклономъ. Эта маленькая, очень маленькая женщина, съ длинной блѣдной головой, которая вся ушла въ лобъ и подбородокъ, едва ли не была уродцемъ. Она всегда показывалась съ фаса, держась очень прямо, чтобы ея маленькій ростъ не потерялъ ни на палецъ, и какъ бы стараясь скрыть что-то лишнее, находившееся у ней между плечами. Но, впрочемъ, была очень любезна, предупредительна и исполнена достоинства. Она подозвала къ себѣ ребенка, ласкала его длинные волосы, нашла, что у него прекрасные глаза.
-- Глаза его матери... прибавилъ съ нахальствомъ Моронваль, смотря на дѣвицу Констанъ; та не спѣшила возражать, но Жакъ, возмущенный, вскричалъ со слезами въ голосѣ:
-- Это -- не мамаша... это -- моя нянька.
Тогда г-жа Моронваль, урожденная Дэкостеръ, устыдившись своей фамильярности съ дѣвицей Констанъ, стала гораздо суше, что могло повредить интересамъ заведенія, но, къ счастью, супругъ ея удвоилъ свою любезность, понимая, что горничная, которой поручено самой отвести въ пансіонъ ребенка ея господъ, должна имѣть въ домѣ нѣкоторое значеніе. И дѣвица Констанъ доказала ему это. Она говорила свысока, рѣшительнымъ тономъ, не скрывала, что выборъ пансіона былъ предоставленъ вполнѣ ея усмотрѣнію, и, каждый разъ, какъ произносила имя своей госпожи, брала покровительственный и соболѣзнующій тонъ, приводившій Жака въ отчаяніе.
Заговорили объ условіяхъ. Плата назначалась три тысячи франковъ въ годъ, не считая обзаведенія; объявивъ эту цифру, Моронваль принялся росписывать свое училище. Три тысячи франковъ -- эта сумма, конечно, могла показаться довольно значительной... Онъ самъ первый соглашался съ этимъ. Но "гимназія" Моронваль не походила на другія заведенія. Ей не безъ причины дали нѣмецкое названіе "гимназія" -- мѣсто свободнаго упражненія для ума и тѣла. Здѣсь, ученики, въ одно и то же время, получали образованіе и посвящались въ парижскую жизнь. Они сопровождали своихъ учителей въ театръ, въ свѣтъ, присутствовали на торжественныхъ засѣданіяхъ академіи. Вмѣсто того, чтобы дѣлать изъ нихъ тупыхъ педантовъ, нашпигованныхъ латынью, въ нихъ старались развить всѣ человѣческія чувства; ихъ знакомили съ тихими радостями семейнаго очага, котораго они, какъ чужеземцы, были издавна лишены. Но, несмотря на это, учебная часть не находилась въ пренебреженіи -- совершенно напротивъ: люди, самые замѣчательные, ученые, артисты, не убоялись примкнуть къ этому человѣколюбивому предпріятію въ качествѣ профессоровъ -- профессоровъ положительныхъ наукъ, исторіи, музыки, литературы. Преподаваніе этихъ предметовъ ежедневно передавалось съ курсомъ произношенія французскаго языка по новой, усовершенствованной методѣ, изобрѣтенной г-жей Моронваль-Дэкостеръ. Кромѣ того, каждую недѣлю происходилъ публичный сеансъ выразительнаго чтенія вслухъ, куда приглашались родственники учениковъ или корреспонденты родственниковъ и гдѣ они могли убѣждаться въ превосходствѣ системы Моронваль.
Эту длинную тираду директоръ, болѣе, чѣмъ кто-либо, нуждавшійся въ урокахъ г-жи Моронваль-Дэкостеръ, произнесъ тѣмъ быстрѣе, что онъ, въ качествѣ креола, глоталъ половину словъ и изгонялъ изъ своей рѣчи букву р: вмѣсто "профессоръ литературы" говорилъ "пофессо литеату" и проч. Но все равно, дѣвица Констанъ была буквально ослѣплена. Вопросъ о платѣ, вы понимаете, былъ для нея вопросомъ далеко не важнымъ; самое главное -- чтобы мальчикъ получивъ хорошее, аристократическое воспитаніе.
Мужъ ея прибавилъ, что онъ принимаетъ въ гимназію только родовитыхъ иностранцевъ, наслѣдниковъ знатныхъ фамилій, дворянъ, князей. Въ настоящее время, онъ воспитывалъ даже ребенка царской крови, родного сына короля дагомейскаго. Тогда энтузіазмъ дѣвицы Констанъ достигъ крайнихъ предѣловъ.
-- Да, продолжалъ съ важностью директоръ:-- его величество, король дагомейскій, довѣрилъ мнѣ воспитаніе его высочества королевскаго принца, и я, кажется, могу сказать безъ хвастовства, что мнѣ удалось сдѣлать изъ него человѣка, во всѣхъ отношеніяхъ замѣчательнаго.
Но, что это сдѣлалось съ маленькимъ негромъ, затепливавшимъ каминъ, что онъ вдругъ заметался, закопошился и поднялъ такой страшный стукъ ведромъ съ угольями?
Директоръ продолжалъ: "Надѣюсь -- и г-жа Моронваль-Дэкостеръ, присутствующая здѣсь, надѣется точно также -- что юный король, вступивъ на тронъ своихъ предковъ, припомнитъ добрые совѣты, хорошіе примѣры, которые подавали ему парижскіе наставники, золотые годы, проведенные подлѣ нихъ, ихъ неусыпныя заботы, ихъ дружныя усилія...
Здѣсь Жакъ былъ весьма изумленъ, увидѣвъ, что негръ, все еще возившійся около камина, повернулъ къ нимъ свою курчавую голову и качалъ ею, вращая своими большими бѣлыми глазами, съ мимикой энергическаго отрицанія. Не хотѣлъ ли онъ сказать этимъ, что его королевское высочество нисколько не намѣрено помнить гимназію Моронваль и не сохранитъ къ ней ни малѣйшей благодарности. Но что же могъ онъ знать, этотъ рабъ?
Послѣ этой послѣдней тирады директора, дѣвица Констанъ объявила, что она готова заплатить, согласно существующему обыкновенію, за треть впередъ. Моронваль сдѣлалъ благородное движеніе, означавшее: о! еще время терпитъ... Напротивъ, оно совсѣмъ не терпѣло. Весь домъ кричалъ это, своей колченогой мебелью, своими облупленными стѣнами, своими ветхими, полинявшими коврами. И черный, потертый фракъ Моронваля, и лоснившееся, обвислое платье маленькой дамы съ большимъ подбородкомъ говорили, по своему, то же самое, что время не терпитъ.
Но всего болѣе доказывалось это тою поспѣшностью, съ какой супруги бросились въ сосѣднюю комнату, за великолѣпной книгой съ застежками, для того чтобы внести въ нее имя, возрастъ и день поступленія въ гимназію новаго воспитанника.
Между тѣмъ, какъ всѣ эти вопросы приводились въ ясность, маленькій негръ все еще сидѣлъ на корточкахъ передъ огнемъ, уже вовсе не требовавшимъ его присутствія. Каминъ сначала не хотѣлъ истреблять ни малѣйшей лучинки, какъ отощавшій желудокъ отказывается принимать пищу, но теперь съ жадностью пожиралъ дрова, всею силой своей воздушной тяги, раздувая красное, прихотливое, хрипящее пламя.
Негръ, стиснувъ руками голову и уставивъ глаза въ одну точку, своей черной фигурой, выдѣлявшейся на яркомъ, огненномъ фонѣ, походилъ на силуэтъ чертенка. Казалось, будто онъ всѣмъ своимъ рабскимъ существомъ вдыхаетъ въ себя теплоту и свѣтъ, распространявшіеся около него, между тѣмъ какъ на дворѣ, подъ низкимъ, желтоватымъ небомъ, летали и кружились снѣжинки.
Жаку было грустно: этотъ Моронваль, несмотря на свою сладкую мину, казался злымъ... И потомъ, ребенокъ, въ этомъ странномъ пансіонѣ, чувствовалъ себя совсѣмъ затеряннымъ, еще больше удаленнымъ отъ матери, какъ будто эти маленькіе мулаты и негры, собравшіеся со всѣхъ концовъ земли, принесли съ собой тоску одиночества, безпокойство, навѣянное огромными разстояніями, далекимъ путемъ. Вмѣстѣ съ тѣмъ, онъ вспоминалъ вожирарское училище, гдѣ все дышало спокойствіемъ, кроткой заботливостью... гдѣ было такъ тепло и уютно... Зачѣмъ онъ не остался тамъ? И ему пришло въ голову, что, можетъ быть, его не примутъ и здѣсь. Съ минуту онъ очень боялся этого.-- Между тѣмъ, у стола, надъ толстой книгой супруги Моронваль и дѣвица Констанъ перешептывались, посматривая на него. Онъ ловилъ клочки фразъ, подмигиванья, относившіеся къ нему. Маленькая женщина съ длинной головой глядѣла на него съ участіемъ, и два раза Жакъ слышалъ восклицаніе: "Бѣдный ребенокъ!" -- И она тоже? Почему это они всѣ жалѣли его? Онъ чуть не заплакалъ отъ стыда, приписывая, въ своей дѣтской душѣ, это сожалѣніе, смѣшанное съ пренебреженіемъ, какой нибудь особенности своего костюма, своимъ голымъ ногамъ или слишкомъ длиннымъ волосамъ. Но что всего болѣе пугало его въ новомъ отказѣ, это -- отчаяніе матери. Вдругъ онъ увидѣлъ, что дѣвица Констанъ вынимаетъ изъ своей сумки билеты и луидоры и раскладываетъ ихъ на старомъ залитомъ чернилами зеленомъ сукнѣ стола. Положительно, его принимали. Бѣдняжка искренно обрадовался, не подозрѣвая, что тутъ, на этомъ столѣ, подписывалось несчастіе его жизни, всей его горькой жизни. Въ эту минуту, въ пустынномъ саду, громовой басъ заревѣлъ изъ Роберта:
Вотъ развалины тѣ...
На нихъ печать проклятья...
Стекла пріемной еще дрожали, когда маленькій человѣчекъ, толстый и короткій, широкій и коренастый, обстриженный подъ гребенку, съ бородой вилами, съ черной бархатной шляпой, шумно растворилъ дверь.
-- Каминъ затопленъ! воскликнулъ онъ въ комическомъ изумленіи.-- Что за роскошь? ба-а! не прибавилось ли маленькой знойной страны? ба-а!
Вошедшій заканчивалъ каждую свою фразу этими ба-а, для того, чтобы заявить и констатировать присутствіе извѣстной ноты, которой онъ, въ качествѣ пѣвца, очень гордился и о которой постоянно безпокоился; это глухое мычанье, казалось, выходило изъ самой земли, въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ онъ проходилъ.
Увидѣвъ незнакомую даму, ребенка и груду денегъ, онъ остановился, какъ вкопанный, и рѣчь замерла на губахъ его.
Моронваль съ важностью обратился къ горничной:
-- Г. Лабасендръ, изъ императорской академіи музыки... нашъ профессоръ пѣнія. Лабасендръ поклонился два раза, три раза, а потомъ, неизвѣстно для чего, далъ пинка маленькому негру, который, не сказавъ ни слова, исчезъ, унеся свое ведро съ угольями.
Дверь опять отворилась и впустила еще два новыхъ лица.
Одинъ былъ очень дуренъ, съ просѣдью, безъ бороды, съ худощавымъ лицомъ, въ большихъ выпуклыхъ очкахъ, въ старомъ застегнутомъ до верху сюртукѣ, борты котораго носили на себѣ слѣды близорукости его обладателя.
Это былъ докторъ Гиршъ, профессоръ математики и естественныхъ наукъ. Отъ него сильно несло щелочью, и, благодаря всякаго рода химическимъ манипуляціямъ, пальцы его были разноцвѣтные -- желтые, зеленые, голубые, красные.
Послѣдній изъ вошедшихъ представлялъ рѣзкій контрастъ съ этимъ чудакомъ. Довольно красивый, тщательно одѣтый, въ свѣтлыхъ перчаткахъ, съ волосами, изысканно откинутыми назадъ, какъ бы для того, чтобы безконечный лобъ казался еще больше, онъ смотрѣлъ разсѣянно и презрительно. Его бѣлокурые усы, сильно напомаженные, его блѣдное и широкое лицо дѣлали его похожимъ на какого-то больнаго мушкетера.
Моронваль рекомендовалъ его, какъ "нашего великаго поэта Амори д'Аржантона, профессора литературы".
И онъ также, при видѣ золота, былъ озадаченъ, подобно доктору Гиршу и пѣвцу Лабасендру. Холодные глаза его сверкнули, но вскорѣ закрылись, послѣ взгляда, свысока брошеннаго на ребенка и его няньку. Потомъ онъ подошелъ къ другимъ профессорамъ, усѣвшимся около огня; обмѣнявшись привѣтствіями, всѣ трое смотрѣли другъ на друга, не говоря ни слова, съ веселыми и изумленными лицами.
Дѣвица Констанъ нашла, что у этого д'Аржантона очень гордый видъ. Жакъ почувствовалъ къ нему невыразимое отвращеніе, смѣшанное со страхомъ. Онъ словно подозрѣвалъ, что ему придется вытерпѣть отъ него еще больше, нежели отъ всѣхъ остальныхъ. Ребенокъ инстинктивно угадалъ въ немъ "врага", едва только онъ вошелъ, и этотъ жосткій взглядъ, встрѣтившись со взглядомъ Жака, оледенилъ его сердце. Когда разговоръ между четой Моронваль и дѣвицей Констанъ кончился, мулатъ подошелъ къ своему новому воспитаннику и, ласково потрепавъ его по щекѣ, сказалъ: "полно, полно, дружокъ, надо смотрѣть повеселѣй". Дѣло въ томъ, что, когда пришлось разстаться съ Констанъ, Жакъ не могъ удержаться отъ слезъ. Не то, чтобы онъ былъ слишкомъ привязанъ къ нянькѣ, но она принадлежала къ дому; она каждый день видѣла мать Жака; и, по уходѣ этой толстой особы, разлука казалась ему окончательной.
-- Констанъ, Констанъ! лепеталъ онъ, цѣпляясь за ея юбку:-- скажите, чтобы мамаша пріѣхала ко мнѣ.
-- Она пріѣдетъ, пріѣдетъ, мсьё Жакъ; но не надо плакать...
Жаку очень хотѣлось плакать; но ему казалось, что всѣ эти люди смотрятъ на него, что профессоръ литературы устремилъ на него холодный, насмѣшливый взглядъ, и этого было довольно, для того чтобы ребенокъ подавилъ свое отчаяніе.
На дворѣ такъ и валилъ снѣгъ. Моронваль предложилъ послать за экипажемъ: но фактотумъ объявилъ, что Августинъ съ каретой ждетъ на углу переулка. Это ошеломило всю компанію. Карета -- чортъ возьми!
-- Кстати объ Августинѣ, сказала горничная:-- онъ далъ мнѣ порученіе... У васъ есть ученикъ -- по имени Саидъ?
-- И отличный басъ... вы его сейчасъ услышите, прибавилъ Лабасендръ, высунувшись въ окно, и громовымъ голосомъ кликнувъ Саида. Ему отвѣчало ужаснѣйшее мычаніе, за которымъ послѣдовало появленіе милаго мальчика.
Вошелъ высокій и смуглый школьникъ. Платье его было ему коротко и узко; и онъ, въ самомъ дѣлѣ, походилъ въ немъ на египтянина, одѣтаго по европейски. Но что составляло его главную особенность, это -- его желтая кожа, до такой степени натянутая, что, казалось, она сейчасъ лопнетъ. Кожи было ему, дѣйствительно, отпущено отъ природы черезъ чуръ экономно, такъ что глаза его сами собой закрывались, когда открывался ротъ, и наоборотъ. При видѣ этого несчастнаго,юноши, съ короткой кожей, у васъ положительно являлось желаніе, сдѣлать ему надрѣзъ, проколъ, что нибудь такое, чтобъ облегчить его. Онъ, впрочемъ, очень хорошо помнилъ кучера Августина, служившаго у его родныхъ и дарившаго ему всѣ свои окурки сигаръ.
-- Что прикажете передать ему отъ васъ? самымъ любезнымъ тономъ спросила его Констанъ.
-- Ничего, отвѣчалъ просто воспитанникъ Саидъ.
-- А ваши родные... какъ ихъ здоровье? Вы получаете отъ нихъ извѣстія?
-- Нѣтъ.
-- Не возвратились ли они, какъ намѣревались, въ Египетъ?..
-- Не знаю. Никогда не пишутъ.
Этотъ обращикъ воспитанія Моронваль-Дэкостеръ не поражалъ, какъ видите, особеннымъ блескомъ своихъ отвѣтовъ; и Жакъ, слушая его, предавался страннымъ размышленіямъ. Отзывы этого юноши о своихъ родныхъ, въ соединеніи съ тѣмъ, что говорилъ сейчасъ Моронваль о семейной жизни, которой большая часть его учениковъ лишена была съ дѣтства и которую онъ старался возстановить для нихъ, произвели на Жака зловѣщее впечатлѣніе... ему казалось, что посреди этихъ сиротъ, этихъ покинутыхъ дѣтей, и самъ онъ будетъ такъ же покинутъ, какъ если бы онъ пріѣхалъ изъ Тумбукту или Отаити.
-- Скажите же, непремѣнно скажите, чтобъ она пріѣзжала, твердилъ онъ, машинально хватаясь за платье Констанъ; и, когда ея фалбалы исчезли за дверью, онъ понялъ, что все кончено, что цѣлая полоса его жизни -- существованіе балованнаго ребенка -- отходила въ область прошедшаго и что ему уже никогда не пережить снова этихъ счастливыхъ дней! Въ то время, какъ онъ молча плакалъ, стоя у садовой калитки, къ нему протянулась рука, державшая что-то черное. Это былъ Саидъ, который, желая утѣшить его, предлагалъ ему окурки сигаръ.-- "Бери... не стѣсняйся; у меня ихъ полная сумка", говорилъ интересный молодой человѣкъ, закрывая глаза, для того чтобъ имѣть возможность разинуть ротъ. Жакъ улыбался сквозь слезы и дѣлалъ знакъ головой, что не надо, что онъ не хочетъ этихъ превосходныхъ сигарныхъ окурковъ, и воспитанникъ Саидъ, краснорѣчіе котораго было весьма ограничено, стоялъ передъ нимъ, не зная что еще сказать, когда вошелъ Моронваль. Онъ только-что проводилъ дѣвицу Констанъ до кареты и возвращался исполненный почтительнаго снисхожденія къ горю своего новаго ученика. У кучера Августина было такое великолѣпное одѣяніе, лошадь, которой онъ правилъ, казалась такой рѣзвой, вообще вся внѣшность экипажа маленькаго Баранси была такъ изящна, что это не могло не послужить ему въ пользу. Обыкновенно же, г. Моронваль, для успокоенія носталгіи своихъ "знойныхъ странъ", прибѣгалъ къ другой системѣ, менѣе кроткой и не Дэкостеровской...
-- Это хорошо, сказалъ онъ египтянину, постарайся его разсѣять... Поиграйте вмѣстѣ въ пти-жё... но, прежде всего, ступайте въ залъ, тамъ теплѣе, нежели здѣсь. На нынѣшній день освобождаю васъ всѣхъ отъ ученья -- ради поступленія новичка...
Бѣдный новичекъ! Въ большой стеклянной ротондѣ, гдѣ около десятка метисовъ играли съ крикомъ и завываньемъ въ городки, его тотчасъ же окружили и засыпали вопросами на непонятныхъ нарѣчіяхъ. Жакъ, съ своими бѣлокурыми локонами, голыми ногами и пледомъ, застѣнчивый и неподвижный, посреди необузданной жестикуляціи этихъ "маленькихъ знойныхъ странъ", живыхъ и тощихъ, походилъ на элегантнаго парижанина, попавшаго въ большую клѣтку обезьянъ зоологическаго сада. Эта мысль, пришедшая въ голову Моронвалю, очень его развеселила; но его безмолвный, внутренній смѣхъ былъ прерванъ шумомъ весьма жаркаго спора. Между Лабасендровскими ба-а! и маленькимъ, торжественнымъ голоскомъ госпожи Моронваль -- происхолилъ ожесточенный турниръ. Онъ въ ту же минуту смекнулъ, въ чемъ дѣло, и поспѣшилъ на помощь женѣ, героически отстаивавшей третное жалованье, требуемое профессорами, которымъ порядочно задолжали.
Эваристъ Моронваль, адвокатъ и литераторъ, былъ привезенъ изъ Point-à-Pitr'а въ Парижъ, въ 1848 г., въ качествѣ секретаря одного депутата отъ Гваделупы. Ему было тогда 25 лѣтъ; исполненный честолюбія и не лишенный ни образованія, ни способностей, но безъ всякихъ средствъ къ жизни, онъ принялъ это зависимое положеніе только для того, чтобы попасть въ этотъ страшный Парижъ, пламя котораго такъ далеко распространяется въ мірѣ, что на него летятъ даже мотыльки изъ колоній.
Не успѣлъ онъ высадиться на берегъ, какъ бросилъ своего депутата, завязалъ нѣкоторыя знакомства и бросился въ политику, говорящую и жестикулирующую, въ надеждѣ завоевать и здѣсь тотъ успѣхъ, которымъ онъ пользовался за-моремъ; но онъ упустилъ изъ виду парижскую "смѣшливость" и проклятый акцентъ креола, отъ котораго онъ, несмотря на всѣ свои усилія, не могъ никогда отдѣлаться. Въ первый же разъ, какъ онъ выступилъ передъ публикой въ какомъ-то литературномъ процессѣ, его горячая выходка противъ "этихъ жалкихъ хоникёовъ, позоящихъ достоинство литеатуы" встрѣчена была взрывомъ такого колоссальнаго хохота, который тотчасъ же убѣдилъ несчастнаго "Эваиста Моонваля", что онъ едвали когда-нибудь составитъ себѣ имя въ адвокатурѣ. Послѣ этой неудачи, онъ рѣшился только писать; но вскорѣ увидѣлъ, что въ Парижѣ не такъ легко добиться извѣстности, какъ въ Point-à-Pitr'h. Самолюбивый, избалованный мѣстнымъ успѣхомъ и, вмѣстѣ съ тѣмъ, крайне заносчивый, онъ переходилъ изъ одной редакціи въ другую, но нигдѣ не могъ ужиться.
Тогда началось для него то страшное существованіе, которое или сразу разобьетъ васъ, или навсегда окаменитъ ваше сердце. Онъ сдѣлался однимъ изъ этихъ десяти тысячъ бѣдняковъ, кокоторые каждое утро просыпаются въ Парижѣ съ головой, кружащейся отъ голода и честолюбивыхъ мечтаній, поглощаютъ на улицѣ маленькими кусочками копеечный хлѣбецъ, спрятанный у нихъ въ карманѣ, замазываютъ швы своего сюртука чернилами, бѣлятъ бильярднымъ мѣломъ воротнички своей рубашки и грѣются только около церковныхъ печей или въ библіотекахъ. Онъ узналъ всѣ униженія, всѣ бѣдствія нищеты... Ему отказывали въ ключѣ, когда онъ возвращался въ свои "мёблированныя комнаты" позже одиннадцати часовъ, не давали въ долгъ обѣда въ грязной харчевнѣ; у него не хватало на ночь свѣчи для занятій; онъ промачивалъ себѣ ноги, бродя по улицамъ въ худыхъ башмакахъ...
Онъ былъ однимъ изъ тѣхъ учителей, учащихъ неизвѣстно чему и безполезно утаптывающихъ парижскую мостовую; писалъ гуманитарныя брошюры, статьи дли энциклопедіи, по полусантиму за строчку, составлялъ исторіи среднихъ вѣковъ въ двухъ томахъ, по 25 франковъ за томъ, извлеченія, руководства; списывалъ театральныя пьесы. Получивъ мѣсто репетитора англійскаго языка въ одномъ учебномъ заведеніи, онъ былъ уволенъ оттуда за то, что, по старой креольской привычкѣ, сталъ бить учениковъ. Потомъ онъ пытался опредѣлиться писцомъ въ Моргу, но и это не удалось ему -- по неимѣнію протекціи и также вслѣдствіе прикосновенности къ какому-то политическому дѣлу. Наконецъ, послѣ трехъ лѣтъ этой каторжной жизни, истребивъ несмѣтное количество редисокъ и сырыхъ артишоковъ, потерявъ всѣ свои иллюзіи и въ конецъ разстроивъ желудокъ, онъ случайно нашелъ себѣ урокъ англійскаго языка въ пансіонѣ для дѣвицъ, который содержали три сестры Дэкостеръ. Двумъ старшимъ перевалило за сорокъ; младшей шелъ тридцатый годъ. Маленькой, сантиментальной, исполненной претензій изобрѣтательницѣ методы Дэкостеръ угрожало, такъ же, какъ ея сестрамъ, пожизненное дѣвство, когда Моронваль сдѣлалъ ей предложеніе и получилъ согласіе.
Послѣ свадьбы, они продолжали нѣкоторое время жить въ пансіонѣ, гдѣ оба были полезны, давая уроки; но Моронваль сохранилъ отъ своей прежней жизни фланёрскія, трактирныя привычки; и цѣлая толпа богемы вторгалась за нимъ въ это мирное и честное учебное заведеніе: кромѣ того, мулатъ такъ повелъ дѣло со своими ученицами, какъ-будто эксплуатировалъ плантацію сахарнаго тростника. Хотя старыя дѣвицы Дэкостеръ обожали свою сестру, но были, однакожь, вынуждены разстаться съ ней и удалили чету, выдѣливъ ей тридцать тысячъ франковъ.
Куда дѣвать эти деньги? Моронваль сначала хотѣлъ-было издавать журналъ; но боязнь лишиться своего капитала взяла верхъ надъ желаніемъ видѣть свое имя въ печати. Прежде всего, ему нужно было вѣрное средство обогатиться; и, отыскивая его, онъ набрелъ въ одно прекрасное утро на геніальную идею. Онъ зналъ, что изъ самыхъ отдаленныхъ странъ присылаютъ дѣтей воспитываться въ Парижъ. Ихъ привозятъ изъ Персіи, Японіи, Индостана, Гвинеи; капитаны кораблей или комерсанты, избранные ихъ родителями въ корреспонденты. Весь этотъ маленькій народъ былъ вообще изрядно снабженъ деньгами и очень неопытенъ относительно способа ихъ употребленія, а потому Моронваль смекнулъ, что тутъ золотая руда, которую легко эксплуатировать. Притомъ же, метода г-жи Моронваль-Дэкостеръ могла быть отлично примѣнена къ исправленію всякаго рода недостатковъ выговора. Мулатъ, сохранившій еще кое-какія отношенія съ колоніальными газетами, помѣстилъ въ нихъ удивительную рекламу на нѣсколькихъ языкахъ, перепечатанную потомъ въ марсельскихъ и гаврскихъ листкахъ, между объявленіями о разныхъ товарахъ и названіями отплывающихъ кораблей.
Въ первый же годъ, племянникъ имама Зензибарскаго и два великолѣпнѣйшихъ чернокожихъ съ береговъ Гвинеи явились въ Батиньолль, въ маленькую квартиру Моронваля, которая теперь уже становилась тѣсна, ввиду его новыхъ занятій. Тогда-то начались поиски болѣе просторнаго помѣщенія; и Моронваль для того, чтобы согласить требованія своего новаго положенія съ экономіей, нанялъ въ этомъ ужасномъ переулкѣ "Двѣнадцати Домовъ", отдѣлявшемся отъ улицы Монтэня такой изящной рѣшеткой, полуразрушенное зданіе конской фотографіи, только-что обанкротившейся, вслѣдствіе постояннаго сопротивленія лошадей, не желавшихъ въѣзжать въ эту клоаку.
Новый пансіонъ можно было упрекнуть въ излишнемъ обиліи стеколъ; но это неудобство было временное; фотографы возбудили въ Моронвалѣ надежду на близкое отчужденіе этой собственности увѣривъ его, что тутъ долженъ пройдти новый бульваръ и что проектъ уже почти утвержденъ. Слѣдовательно, оставалось только заключить контрактъ на самый продолжительный срокъ, прибить вывѣску съ золотыми буквами и ждать. Сколько парижанъ, за послѣднія двадцать лѣтъ, раззорились, растратили свои способности, свою жизнь въ этой лихорадкѣ ожиданія! Она совсѣмъ овладѣла Моронвалемъ; и съ тѣхъ поръ, онъ всего менѣе заботился о воспитаніи и благоденствіи своихъ учениковъ. Когда въ домѣ требовались поправки, онъ говорилъ: "не стоитъ... все это скоро должно измѣниться" или "мы проживемъ тутъ не болѣе двухъ мѣсяцевъ". И у него являлись фантастическіе проекты, основанные на громадной суммѣ, отчужденія. Онъ будетъ продолжать начатое дѣло въ болѣе обширныхъ размѣрахъ; создастъ изъ этого нѣчто грандіозное, цивилизующее, плодотворное. А покамѣстъ, онъ совсѣмъ запустилъ свою гимназію; рыскалъ безъ взякой нужды по городу и, возвращаясь домой, каждый разъ спрашивалъ: "ну что? никто не являлся... на счетъ отчужденія?" Отвѣтъ былъ всегда одинъ и тотъ же: никто.-- "Чего же они еще медлятъ?" Но вскорѣ онъ понялъ, чтоего одурачили.И эту слабую, лѣнивую, креольскую натуру малодушное уныніе довело быстро до подлости. За учениками даже перестали смотрѣть. Все, что требовалось отъ нихъ, это -- чтобъ они раньше ложились спать,.чтобъ ненужно было тратиться для нихъ на дрова и освѣщеніе. День ихъ былъ раздѣленъ между классными занятіями, весьма неопредѣленными, неаккуратными, зависѣвшими отъ каприза директора, и порученіями, которыя онъ давалъ имъ, безпрестанно гоняя ихъ по своимъ дѣламъ. Сначала большіе слушали лицейскій курсъ; но потомъ этотъ расходъ сократился, хотя въ трехмѣсячныхъ бюллетеняхъ продолжалъ значиться.
Развѣ частные профессора не могли съ выгодой замѣнить университетскую рутину? И Моронваль пригласилъ къ себѣ своихъ старыхъ знакомыхъ по бесѣдамъ въ к^фё: медика безъ диплома, поэта безъ издателя, пѣвца безъ ангажемента, неудачниковъ, озлобленныхъ, какъ и онъ, противъ общества, не признавшаго ихъ талантовъ.
Замѣчательно, такъ въ Парижѣ эти люди ищутъ другъ друга, какъ ихъ влечетъ другъ къ другу, какъ они группируются, какъ поддерживаютъ одинъ въ другомъ праздное и безплодное тщеславіе, всякія требованія и жалобы. Исполненные, въ сущности, презрѣнія другъ къ другу, они создаютъ себѣ мірокъ взаимнаго восхваленія и кажденія, внѣ котораго для нихъ нѣтъ ничего, кромѣ пустоты.
Можно представить себѣ, что такое были уроки у подобныхъ профессоровъ -- уроки, едва оплаченные и большая часть которыхъ проходила въ спорахъ за кружкой пива, посреди табачнаго дыма, достигавшаго вскорѣ такой густоты, что становилось невозможнымъ ничего видѣть. Спорили громко, доводя до абсурда немногія тощенькія идейки, имѣвшіяся въ запасѣ у каждаго, и въ этихъ спорахъ искусство, наука, литература являлись обезображенными, изкромсанными, издерганными, разорванными въ клочки, какъ дорогая матерія, облитая какой-нибудь кислотой. А что же творилось, посреди всего этого, съ маленькими "знойными странами?"
Одна только г-жа Моронваль, сохранившая хорошія традиціи пансіона Дэкостеръ, относилась къ своей роли серьёзно. Но чинка, кухня, наблюденіе за этимъ огромнымъ полуразрушеннымъ помѣщеніемъ отнимали у нея большую часть времени. Слѣдовало позаботиться, чтобы, по крайней мѣрѣ, мундиры учениковъ для выхода со двора были въ порядкѣ. Ученики очень гордились своими туниками, которыя всѣ, безъ различія, блистали нашивками изъ галуна, покрывавшими рукава вплоть до локтя. Въ гимназіи Моронваля, какъ въ нѣкоторыхъ южно-американскихъ арміяхъ, были только одни сержанты. Это было очень скудное вознагражденіе за тоску изгнанія и за дурное обращеніе директора... Да! мулатъ не любилъ шутить.. Въ первые дни каждой трети, когда касса его наполнялась, его еще видѣли улыбающимся; но въ остальное время онъ мстилъ этимъ чернокожимъ за то, что въ его жилахъ текла негритянская кровь. И его жестокость довершила то, что начато было его лѣностью. Нѣкоторые корреспонденты, консулй, судохозяева были возмущены усовершенствованной системой воспитанія въ гимназіи Моронваль, и, по совѣту ихъ, многихъ дѣтей взяли оттуда; такъ, что изъ пятнадцати маленькихъ "знойныхъ странъ" осталось тамъ только восемь. "Число учениковъ ограниченное", гласила программа. Одно это и было еще въ ней справедливо.
Мрачное уныніе царствовало въ большомъ запущенномъ зданіи. Гимназіи угрожала даже опись имущества, когда дѣвица Констанъ привела туда маленькаго Жака. Конечно, эти деньги, внесенныя за треть впередъ, не составляли еще богатства, но Моронваль понялъ всю выгоду, какую можно извлечь изъ положенія этого новаго ученика и изъ этой странной матери, которую онъ ужь угадывалъ, не зная ея.
И потому въ этотъ день ученики отдохнули отъ строгостей мулата. Въ честь новичка данъ былъ большой обѣдъ, на которомъ присутствовали всѣ профессора; и маленькія знойныя страны получили по глотку вина, чего съ ними давно уже не случалось.
III. Величіе и паденіе маленькаго короля Маду-Гезо.
Если гимназія Моронваль существуетъ еще, то обращаю вниманіе санитарной комиссіи на дортуаръ этого почтеннаго заведенія, какъ на самое нездоровое, сырое, отвратительное мѣсто, гдѣ когда-либо спали дѣти. Представьте себѣ длинное, одноэтажное зданіе, безъ оконъ, освѣщенное только сверху стекляннымъ потолкомъ и пропитанное запахомъ коллодіума и эѳира, потому что оно служило когда-то фотографической лабораторіей. Оне было расположено въ глубинѣ одного изъ этихъ парижскихъ садовъ, гдѣ возвышаются огромныя, мрачныя стѣны, покрытыя плющемъ, тѣнь отъ котораго всюду распространяетъ плѣсень. Дор туаръ примыкалъ къ конюшнямъ одного великолѣпнаго отеля, въ которыхъ во всякій часъ слышались удары лошадиныхъ копытъ и шумъ насоса, не перестававшаго дѣйствовать. Сырость въ этомъ дортуарѣ царствовала круглый годъ и зимой и лѣтомъ, съ тою только разницей, что, смотря по сезону, порождала или сшьный холодъ, или сильную духоту. Лѣтомъ этотъ ящикъ безъ воздуха, раскаленный, вслѣдствіе своего стекляннаго потолка, испаряя къ ночи весь свой дневной жаръ, наполнялся, подобно банѣ, клубами пара, выходившаго изъ всѣхъ его потрескавшихся камней. Кромѣ того, разныя насѣкомыя, которыхъ распложало сосѣдство плюща, проникали черезъ малѣйшія щели, летали или ползали съ шуршньемъ по потолку и потомъ тяжело падали на кровати, привлеченные бѣлизной простынь. Зимняя сырость оказывалась еще лучше. Холодъ падалъ съ неба, проходилъ сквозь ветхія рамы, сквозь тонкій и разщелявшійся полъ; забившись подъ одѣяло и скорчившись такъ, чтобы колѣна подошли къ подбородку, согрѣться часа въ два-въ три все-таки было можно.
Отеческій глазъ Моронваля понялъ сейчасъ, какое можно дать назначеніе этому безполезному сараю, одиноко стоявшему между кучами сора и почернѣвшему отъ ливней и парижскаго дыму.
-- Здѣсь дортуаръ! сказалъ, не колеблясь, мулатъ.
-- Не будетъ ли сыровато?.. тихонько осмѣлилась возразить г-жа Моронваль.
Онъ усмѣхнулся. "Ничего, наши маленькія знойныя страны освѣжатся немножко..."
Мѣста хватало, въ сущности, на десять кроватей, но помѣстили двадцать. Въ глубинѣ поставили умывальникъ; въ дверяхъ постлали какой-то несчастный коврикъ, и "дотуа", какъ говорилъ Моронваль, былъ готовъ. И, въ самомъ дѣлѣ, чѣмъ же это былъ не дортуаръ? Вѣдь, дортуаръ -- мѣсто, гдѣ спятъ, а дѣти спали себѣ, несмотря ни на жаръ, ни на холодъ, несмотря на недостатокъ воздуха, на насѣкомыхъ, на насосъ, на лошадиный топотъ. Они получали ревматизмы, бронхиты, офтальміи, но все-таки спали, сжавъ кулаки, спокойные, улыбающіеся, вздыхающіе -- спали тѣмъ крѣпкимъ и сладкимъ сномъ, который слѣдуетъ всегда за играми, за движеніемъ, за беззаботными днями... Святое дѣтство!
Первую ночь Жакъ не могъ сомкнуть глазъ. Онъ никогда не ночевалъ въ чужомъ домѣ, да и переходъ отъ его маленькой комнатки, освѣщенной ночникомъ, наполненной его любимыми игрушками, къ этому мрачному и странному мѣсту, гдѣ онъ находился, былъ слишкомъ рѣзокъ.
Какъ только всѣ улеглись, маленькій черный слуга, унесъ лампу, и съ этой минуты Жакъ не засыпалъ. При блѣдномъ свѣтѣ, падавшемъ съ потолка, занесеннаго снѣгомъ, онъ смотрѣлъ на рядъ этихъ желѣзныхъ кроватей, выравненыхъ во всю длину залы, по большей части незанятыхъ, плоскихъ, съ одѣялами, скатанными въ головахъ. Только на семи или восьми слышалось дыханье, храпъ или кашель подъ одѣяломъ. Новичку отвели лучшее мѣсто, подальше отъ входной двери и отъ конюшни. Но "ему, все-таки, было не тепло, и холодъ, въ соединеніи съ неожиданностью этой жизни, въ которую онъ вступалъ, не давали ему закрыть глазъ. Онъ припоминалъ всѣ подробности прожитаго дня: ребенку представлялся бѣлый галстухъ Моронваля, походившій на большаго кузнечика; силуэтъ съ локтями, прижатыми къ туловищу и выпятившимися за спиной, подобно лапкамъ; огромные выпуклые очки доктора Гирша и его запятнанное пальто; но въ особенности высокомѣрный, ледяной, ироническій и голубой взглядъ "врага". При этомъ послѣднемъ воспоминаніи, ужасъ его былъ такъ великъ, что онъ тотчасъ же невольно началъ думать о своей матери, какъ о защитникѣ. Что-то она подѣлываетъ теперь? Пробило гдѣ-то вдали одиннадцать часовъ. Она, вѣроятно, на балѣ или въ театрѣ и скоро вернется, вся закутанная въ мѣхъ и въ кружева своего капюшона.
Когда она возвращалась такимъ образомъ -- какъ бы ни было поздно -- она отворяла дверь Жака и подходила къ его кровати. "Ты спишь, Жакъ?" Даже во снѣ онъ чувствовалъ ее подлѣ себя, улыбался ей, подставлялъ для поцѣлуя свой лобъ и полузакрытыми глазами смотрѣлъ на великолѣпіе ея наряда. И у него оставалось видѣніе свѣтлое, благоуханное, какъ будто фея спускалась къ нему въ радужномъ облакѣ... А теперь?..
Но между этими огорченіями истекшаго дня проскользнуло и нѣсколько радостей удовлетвореннаго самолюбія: галуны, кепи и чувство удовольствія при мысли, что его длинныя ноги наконецъ будутъ спрятаны подъ синимъ мундиромъ съ красной обшивкой. Костюмъ былъ немножко длиненъ, но его хотѣли убавить. Г-жа Моронваль даже обозначила булавками тѣ мѣста, гдѣ нужно было подшить. Потомъ онъ познакомился съ новыми товарищами, странными, но, несмотря на дикость своихъ манеръ, очень добрыми ребятами. Они играли въ саду, на свѣжемъ воздухѣ, въ снѣжки, и это было совершенно новой забавой, исполненной прелести для ребенка, воспитаннаго въ тепломъ будуарѣ хорошенькой женщины.
Одно только интриговало Жака: ему хотѣлось увидѣть его королевское высочество. Гдѣ былъ этотъ маленькій король дагомейскій, о которомъ такъ краснорѣчиво говорилъ г. Моронваль? Въ отпуску? Въ больницѣ? Ахъ! еслибъ онъ могъ познакомиться, подружиться съ нимъ. Онъ узналъ имена восьми "маленькихъ знойныхъ странъ", но ни малѣйшаго принца не оказалось между ними. Наконецъ, онъ рѣшился спросить длиннаго Саида: "Развѣ его королевское высочество не въ пансіонѣ?
Молодой человѣкъ съ короткой кожей посмотрѣлъ на него удивленными глазами, раскрывшимися такъ широко, что у Саида осталось немножко кожи для того, чтобы закрыть на минуту ротъ;, онъ тотчасъ же этимъ воспользовался, и на вопросъ Жака, такимъ образомъ, не послѣдовало отвѣта.
Жакъ продолжалъ думать объ этомъ, ворочаясь на своей кровати и слушая долетавшіе до него изъ дому звуки оргина, сопровождаемые густымъ басомъ Лабасендра. Все это пріятно смѣшивалось съ шумомъ насоса, не переставшаго еще дѣйствовать, и съ ударомъ копытъ, которыми сосѣднія лошади потрясали стѣну конюшни. Наконецъ водворилось спокойствіе. Въ дортуарѣ также, какъ и въ конюшнѣ, спали; гости Моронваля, затворивъ за собой рѣшотку пассажа, удалились, и шумъ ихъ шаговъ смѣшался съ отдаленнымъ уличнымъ гуломъ, когда дверь въ дортуаръ, занесенная съ наружной стороны снѣгомъ, вдругъ отворилась. Маленькій черный слуга вошелъ съ фонаремъ въ рукѣ. Онъ отряхнулъ съ себя снѣгъ, отъ котораго казался еще чернѣе, и направился въ другой конецъ дортуара, согнувшись, дрожа отъ холода, съ головой, ушедшей въ плечи. Жакъ смотрѣлъ на этотъ комическій силуэтъ, тѣнь котораго, удлинняясь на стѣнѣ, рельефно выставляла на видъ всѣ недостатки обезьянообразной головы негра, выдавшіяся впередъ губы, огромныя, отставшія уши, круглый черепъ съ курчавыми, шерстистыми волосами.
Онъ повѣсилъ фонарь въ глубинѣ дортуара, который, при этомъ освѣщеніи, сталъ похожъ на пространство между деками корабля. Потомъ остановился, приблизивъ свои большія, окоченѣвшія отъ холоду руки и свое землистое лицо къ теплу, къ свѣту съ такимъ добрымъ, дѣтскимъ, довѣрчивымъ выраженіемъ, что Жакъ тотчасъ же полюбилъ его. Грѣясь, маленькій негръ, отъ времени до времени взглядывалъ на стеклянный потолокъ: "Снигу-то, снигу-то сколько! говорилъ онъ дрожа.
Это слово: снигъ, вмѣсто снѣгъ, этотъ мягкій голосъ, которымъ негръ съ неувѣренностью говорилъ на языкѣ ему чуждомъ, тронули Жака, и онъ устремилъ на него исполненный живаго сочувствія и любопытства взглядъ. Тотъ замѣтилъ это, и шопотомъ сказалъ: ба! новичекъ. Зачѣмъ ты не спишь, "мусье".
-- Не могу, отвѣчалъ Жакъ, вздохнувъ.
-- Это хорошо -- вздыхать, когда есть горе, произнесъ маленькій негръ и потомъ прибавилъ поучительнымъ тономъ:-- еслибы бѣдный свѣтъ не вздыхалъ, бѣдный свѣтъ навѣрно бы задохнулся.
Говоря это, онъ постилалъ одѣяло на кровати, стоявшей рядомъ съ кроватью Жака.
-- Какъ? Вы хотите тутъ лечь? спросилъ Жакъ, удивленный тѣмъ, что слуга помѣщается въ дортуарѣ вмѣстѣ съ учениками.-- Но вѣдь тутъ нѣтъ простыни?
-- Простыни, это -- не для Маду... у Маду слишкомъ черна кожа.
Негръ произнесъ это съ тихой усмѣшкой. Онъ уже готовился торкнуть въ свою постель, полуодѣтый, для того чтобы было не такъ холодно, какъ вдругъ остановился и, взявъ висѣвшую у него на груди какую-то дощечку изъ слоновой кости съ рѣзьбой, сталъ цѣловать ее съ жаромъ.
-- Ахъ! какой странный медальонъ, сказалъ Жакъ.
-- Это -- не медальонъ, возразилъ негръ.-- Это -- мой гри-гри.
Жакъ не зналъ, что такое "гри-гри", и тотъ объяснилъ ему, что это -- амулетка, нѣчто въ родѣ талисмана, приносящаго счастье. Онъ получилъ этотъ подарокъ, уѣзжая на чужбину, отъ своей тётки Керики, воспитавшей его и съ которой онъ надѣялся скоро опять увидѣться.
-- Какъ я съ мамашей, сказалъ маленькій Баранси.
Съ минуту они оба молчали; каждый думалъ о своей Керикѣ.
-- Хороша ваша земля? спросилъ, наконецъ, Жакъ.-- Далеко она? Какъ она называется?
-- Дагомей, отвѣчалъ негръ.
Жакъ приподнялся на своей постелѣ.
-- Неужели? Такъ вы его знаете? Вы, можетъ быть, пріѣхали съ нимъ во Францію?
-- Съ кѣмъ?
-- Съ его королевскимъ высочествомъ... съ маленькимъ королемъ Дагомейскимъ?
-- Это -- я, просто отвѣтилъ негръ.
Жакъ остолбенѣлъ. Король! Этотъ лакей, бѣгающій весь день въ своихъ красныхъ шерстяныхъ лохмотьяхъ, то съ метлой, то съ ведромъ въ рукахъ, служащій за столомъ, выполаскивающій стаканы!
И, однакожь, маленькій негръ говорилъ серьёзно. Глубокая печаль выражалась на лицѣ его, и неподвижные глаза его, казалось, смотрѣли куда-то вдаль... видѣли прошлое... потерянную отчизну.
Отсутствіе ли краснаго жилета, или магическая сила этого слова "король" были тому причиной, но только этотъ негръ, сидѣвшій на краю своей кровати, съ растегнутой рубашкой, съ обнаженной шеей и костяной амулеткой на черной груди, получилъ въ глазахъ маленькаго Жака какое-то обаяніе...
-- Какъ же это могло случиться? робко спросилъ онъ, резюмируя въ этомъ вопросѣ всѣ недоумѣнія своего дня.
-- Случилось, сказалъ негръ.
Вдругъ онъ вскочилъ, чтобъ задуть фонарь.
-- Мусье Моронваль недоволенъ, когда Маду оставляетъ огонь. Потомъ онъ подвинулъ кровать свою къ кровати Жака.
-- Тебѣ не хочется спать... сказалъ онъ.-- А мнѣ никогда не хочется -- когда я говорю про Дагомей. Слушай.
Его звали Маду, по имени его отца, знаменитаго воина Ракѣмаду-Гезо, одного изъ могущественнѣйшихъ монарховъ, въ странѣ золота и слоновой кости, которому Франція, Голландія и Англія присылали подарки изъ-за моря. У отца его были большія пушки, тысячи солдатъ, вооруженныхъ ружьями и стрѣлами, стада слоновъ, обученныхъ для войны, музыканты, попы, танцовщицы, четыре полка амазонокъ и двѣсти женщинъ для него одного. Дворецъ его былъ огромный, украшенный копьями, раковинами и отрубленными головами, которыя выставлялись на фасадѣ послѣ битвы или жертвоприношенія. Маду воспитывался въ этомъ дворцѣ, куда солнце проникало со всѣхъ сторонъ, согрѣвая каменныя плиты половъ и разостланные ковры. Его тётка Керика, главная начальница амазонокъ, пеклась о немъ и брала его съ собой въ походы. Какъ хороша была Керика! Высокая, полная, какъ мужчина, въ голубой туникѣ, въ кольцахъ, ожерельяхъ, браслетахъ, стеклярусѣ, на голыхъ рукахъ и ногахъ; съ колчаномъ стрѣлъ за спиной, съ лошадиными хвостами, развѣвавшимися за поясомъ и на головѣ; съ двумя маленькими рожками антилопы въ волосахъ, соединявшимися между собою на подобіе нарождающагося мѣсяца, какъ будто у этихъ черныхъ воиновъ сохранялось преданіе о богинѣ Діанѣ. Какая вѣрность глаза и руки, когда нужно было вырвать изъ рукъ врага костяное оружіе или снести однимъ ударомъ голову Атантію. Но если у Керики были минуты жестокости, то къ своему маленькому Маду она всегда была ласкова и добра, дарила ему коралловыя ожерелья, шелковыя, вышитыя золотомъ одѣянія и много раковинъ, которыя въ тѣхъ странахъ замѣняютъ монету. Она даже подарила ему маленькій карабинъ изъ позолоченой бронзы, присланный ей англійской королевой и который былъ для нея слишкомъ легокъ. Маду употреблялъ его, когда отправлялся съ ней на охоту въ безконечные лѣса, гдѣ огромныя деревья переплетались съ ліанами. Эти деревья были такъ густы, листья ихъ такъ широки, что солнце никогда не проникало сквозь эти зеленые своды; и каждый звукъ отдавался тамъ, какъ въ храмѣ. Но все-таки тамъ было свѣтло, и огромные цвѣты, созрѣвшіе плоды, разноцвѣтныя птицы, перья которыхъ висѣли съ высокихъ вѣтвей до самой зелени, блистали всѣми отливами драгоцѣнныхъ камней. Жужжанье, шумъ крыльевъ, шелестъ въ ліапахъ, слышались со всѣхъ сторонъ. Безвредныя змѣи покачивали своими плоскими головами, вооруженными жаломъ; черныя обезьяны перепрыгивали однимъ скачкомъ пространства между вершинами; большіе, таинственные пруды, никогда не отражавшіе въ себѣ неба, лежали какъ зеркала въ безконечномъ лѣсу и, казалось, продолжали его подъ землей...
На этомъ мѣстѣ разсказа Жакъ не могъ удержаться отъ восклицанія:
-- Ахъ! такъ тамъ должно быть хорошо...
-- Хорошо... чудесно... сказалъ негръ, можетъ быть, нѣсколько преувеличивавшій и видѣвшій свою родину, сквозь призму отсутствія, дѣтскихъ воспоминаній и энтузіазма восточныхъ народовъ.
И, ободренный вниманіемъ товарища, онъ продолжалъ свою исторію...
Эта жизнь на чистомъ воздухѣ, исполненная приключеній, рано укрѣпила маленькаго короля и сдѣлала его способнымъ ко всякаго рода воинскимъ упражненіямъ; онъ умѣлъ владѣть саблей и топоромъ въ томъ возрастѣ, когда другія дѣти еще цѣпляются за платье матери. Король Ракъ-Маду-Гезо гордился своимъ сыномъ, наслѣдникомъ трона; но, какъ видно, даже и для негритянскаго принца не довольно владѣть оружіемъ и метко пускать пулю въ глазъ слону, надо еще читать книги бѣлыхъ и разбирать письма ихъ для того, чтобы вести съ ними торговлю золотымъ пескомъ. Мудрый Ракъ-Маду-Гезо, говорилъ своему сыну: "у бѣлаго всегда въ карманѣ бумага, чтобъ надуть негра".
Конечно, и въ Дагомеѣ можно бы было найдти для молодого принца наставника изъ ученыхъ европейцевъ, потому что французскій и англійскій флаги развѣвались на морскомъ берегу, надъ факторіей, такъ же, какъ и на мачтахъ кораблей, стоявшихъ въ гавани; но король былъ въ дѣтствѣ отправленъ отцомъ своимъ далеко, на край свѣта, въ городъ, называющійся Марселемъ, для того чтобы тамъ набраться всякой учености, и хотѣлъ дать сыну такое же воспитаніе, какое получилъ самъ.