Тень века сего, по писанию, падает на людей, дела и дни их, и укрыться от тени сей невозможно. Невозможно выйти из-под тени, падающей на меня не от того века, а от века нового. Не ропщу, что покрывает меня проклятие Ельчанинова, старика 68-летнего, но благодарно вспоминаю их век и иную тень, покрывавшую меня во дни отрочества, юности и зрелости. Иного и не жду, чиня перо мое, как вспомнить благодарно людей, дела и дни минувшие под собственной тенью века их, а не под чуждой им тенью века, ныне шумящего.
Голоса колоколов над пошлыми голосами и лаями человеческими.
Глуши рев человечий! Глуши, голубчик! Чем можно! Никто тебя не остановит!
Часть 1. Колокола
I.
На соборной колокольне старого губернского города Темьяна висели колокола.
Одни из них были безыменны. У других были имена: Воеводин, Голодай, Разбойный, Плакун, Княжин, Наполеон, Разгонный, Васин, Соборный.
Каждое имя подымало целый пласт старины и новизны городовой, вплоть до той стародавней нови, когда Темьян был Нов-город: строен из бревен, укреплен надолбами и заплотами и вручен в охрану Николе Можайскому.
Всех старей из колоколов был Воеводин. Колокол давно оглох и онемел. Висел он без языка, щербатый, седой от времени и от зелени. Лит он был из уральского серебра и те, кто в Темьяне помнили его звон, бывший городской голова купец Крутоемов из Заречной слободы и старый заштатный причетник Мефимонов от Спаса-на-Полозьях, те сказывали, что звон у Воеводина колокола был мягкий, стлался над городом серебряной рябью, как ветерок по воде, и был звон умилителен, как вечереющая старцева беседа.
По краю колокола хитрой вязью вилась крещальная надпись, данная колоколу при его рождении, но вся она почти стерлась, и только два куска вязи вещали: "Бориса Феодоровича всея Великия и Малыя и Белыя Русiи..." "в дом Пречистыя Богородицы Преславного ее Рождества".
Заезжие ценители старины, влезавшие на колокольню с местным любителем, старинщиком Хлебопековым, осматривали колокола, а Хлебопеков, в серебряных очках, с голубою бородавкою под седой подстриженной бровью, подводя любителя к Воеводину, неизменно приговаривал:
-- Вот-с, старожил наш. Древнее его нет никого в городе. Был заушен от воеводы.
Воевода, заушивший колокол, был Орленинов, Истома Туренич. Колокол, триста лет тому назад, висел на высокой бревенчатой звоннице, а воевода Орленинов жил на воеводском дворе на том месте, где белеет здание губернского правления с пузатыми колоннами. Воевода Орленинов сидел в Темьяне на кормлении и, по преданиям, кормился яро, крепко, всеядно: "имал" с конного и пешаго, с татиных и воровских дел; брал и с купцов, плававших на низ с товарами в стругах, и с разбойников, перехватывавших эти струги на перемычке, там, где река Темьян изгибает луку, не в силах прободать меловой круторогий Полуяров кряж. Была у воеводы поговорка: "Кто одной рукой братóк, тот другой рукой давóк: обеими брать -- в руках держать". Так воевода и брал, и крепко держал в руках охранный сторожевой Темьян.
В Москву, к Великому Государю, не раз слались жалобные грамотки на воеводу и малыми, и большими людьми из Темьяна, да воевода был переимчив: переимывал грамотки не в домах, так в кабаке, не в кабаке -- так в пути при заставе, -- и имывал по-прежнему. Не одни соболя да лисы чернобурые, да жемчуга, да индийские винисы и лалы, да сорочинское пшено, да серебряную чернь черкесскую, да вина ширасские, да всякое добро русское имал воевода -- он имывал и людей крещеных. В колодниках на воеводином дворе перебывало немало темьянского люду: кто сидел за сестру, кто за жену, кто за дочь, иманных воеводою. Писано было немало харатеек от рабишек Ивáшек и Нечáек к Великому Государю со слезницами на непереносный сором от Воеводы, но и те харатейки переимывал воевода и еще глубже затаивал колодников в темных земленúцах своего крепкого двора.
Но пришел час и на воеводу. Однажды, ó полдень, он зашел, будто невзначай, на двор к торговому гостю Гречушкину, хорошо вызнав, что гостя дома нет, да невзначай же, в саду, приник к гостевой жене с ласкою воеводскою. Гостева жена подняла вопль. От сну ли, с дремы ли, порешив, что вопит гостева жена о пожаре, что занялся дом Гречушкин, некий верный его челядинец кинулся на звонницу -- и ударил в серебряный царский колокол, в подаренье Борис-Федоровичево новому сторожевому городу Темьяну.
Забил набат. Бросился гость Иван Феодорович с народом, на набатный зов, в свой дом, и застали люди воеводу в гостевом саду в неподобном виде: растерзан, а верная жена, от него отбиваясь, не выпускает из рук воеводину бороду и криком кричит. Тут люди, большие и малые, окружили воеводу, говорили поносные речи и угрожали ему лютым боем. А колокол бил да бил набатную тревогу, созывал да сзывал широкий люд в гостев сад. Вышло в Темьяне такое возмущение против воеводы, что посажен был воевода на замок на своем же воеводином дворе, и людишки крепко стерегли воеводу. А тем временем гонец от людишек скакал в каменную Москву с грамоткою великому государю. До того была просолена эта корявая грамотка слезами людишек, что Великий Государь ей внял и послал в Темьян думного дьяка сменить воеводу. Дьяк людишек, державших воеводу под стражей, разогнал, иных и самих под стражу посадил, а кого и на солеварни отправил, но воеводу свел с воеводского места и указал ему путь в Москву. Воевода не мог отказаться от этого пути и снарядился в него на многих колымагах и возах. Перед отправкой в путь долго размышлял он, кто виновен в его пути. Порешив, чья вина всех виноватей, пошел он, пред отъездом, посчитаться с виновным. На соборной звоннице в это время ударяли к утрене в царский жалованный колокол. Поднялся воевода на звонницу, хоть был тучен и тяжко ему было подниматься по узким скрипучим ступенькам, и нашел на звоннице своего обидчика. Обидчик не скрывался от воеводы: благовестил серебряным своим языком, что время благоприятно для молитвы. Подошел воевода к благовестившему колоколу, размахнулся со всего своего широкого плеча пухлой десницей -- и "заушил колокол". Но колокол и не почувствовал воеводина удара на своей ланите -- и по-прежнему посылал Темьяну серебряный зов на молитву. На это еще больше прогневался воевода -- и вдругорядь заушил колокол, еще сильней прежнего. А колокол еще звучней звал в Божий дом. Ярым оком глянул воевода на обидчика, спустился со звонницы и велел готовить коней в долгий путь. Не мешкав, в то же утро тронулся воевода с обозом из Темьяна в каменную Москву. По Темьяну же пронеслась молва, что воевода заушил царский колокол, и темьяновцы с той поры особенно его излюбили, и не одно столетие возвещал им заушенный колокол о "времени Господнем благоприятном".
Колокол старел: звон его, некогда сильный и звучный, делался все тише, но все серебристее, мягче, добрей, как голос у поседевшего старца, привыкшего с юности к долгой постоянной молитве: вся медь в нем отзвучала, звучало теперь одно чистое серебро; и, наконец, замолк колокол, -- замолчал, как седовласый старец, завершающий свой долгий молитвенный путь еще строжайшим подвигом молчания.
Во всем Темьяне только старый причетник Мокий Мефимонов и купец Крутоемов помнили, как в детские свои годы слыхивали они голос Воеводина колокола: мягкий, серебряный, старчески-молитвенный и ласковый.
-- Нет теперь таких колоколов, -- плакался среброкудрый причетник, -- нет и не будет: жéсточь пошла в мире. Колокола ангельских голосов лишились: по-человечьи грубы стали -- не благовестят, а зычут медным языком.
И соглашался с ним долгобородый Крутоемов:
-- Зычут -- и разглагольствуют, и празднословят. В иное время, прости Господи, не звон, а как бы лай колокольный слышится.
-- Без благодати льют, без молитвы звонят: где тут ангельскому гласу быть?
2.
Второй по старине колокол был Голодай.
Он был с трещиной, не велик, не звонок, лит без всяких украшений и без вязи. Голос у него и теперь, с трещиной, и прежде, без трещины, был горький, зябкий, натруженный.
Последний звонарь, Василий Дементьев, звал его иной раз, осердясь:
-У! кашлюн старый! Другие поют, а ты кашляешь, другим петь мешаешь.
Но и в самый красный звон, на Светлое Воскресенье, когда колоколам надо петь "веселие вечное", Василий Дементьев припускал в общий перезвон и хриплый старческий голос унылого Голодая.
В светлую Седмицу много охотников звонить на колокольне и спрашивают, бывало, старого звонаря:
-- Зачем ты, Дементьич, голоса портишь Голодаем? Хрип в нем. Весь красный звон он подхрипывает.
Строго отвечал звонарь:
-- Молоды вы. Без Голодая нельзя быть красну звону.
Но не всем говорил звонарь, почему нельзя. А нельзя потому, что Голодай охрипнул на народной великой беде, взошел на колокольню после великих трудов. Все колокола родились для звона на колокольне, а он один для утоления народной беды.
Темьяновскую область посетила беда. Зима была без снегу: хлеб вымерз, а весна перехватила жар у лета -- и всходы, какие и были, все выжгла. На самого вешнего Николу был зной, да такой огненный, что народ говорил с горем:
"Отдал пророк Илья свой день Николе, да не отдал своей тучи грозовой": не было дождя. Прогневался и Егорий-белоконец: не радел в это лето о скотине -- был большой падеж на скот. К первому Спасу голод начался.
Темьян -- весь в слободах, и слобожане все хлебопашцы. Окружил голод зеленым кольцом весь Темьян: только те, кто вокруг собора жили, не голодали: городничий, попы, казенные люди, купцы. Христа ради подавали луковку да горох: сперва по горстке, потом по полгорстке, потом по щепотке, потом по горошинке, а там и на соль перешли: подавали по крупинкам. Но пришло время -- стали на нищий зов выносить христолюбцы под окно ковшик воды и, потупясь, винились:
-- Не взыщи. Испей, Христа ради.
И пил прохожий, и благодарил:
-- Спаси тебя, Христос.
И, бывало, вода ключевая осолялась в ковшике крупной слезой.
Соль слезная у всех была, а хлеба ни у кого не стало.
Стали темьянцы зазывать к себе попов и просить:
-- Приготовь меня. Я умирать скоро буду. Доедаю последнюю горсть муки.
Поп шел, а его на дороге перехватывали в соседний дом:
-- К нам к первым иди: там доедают, а мы доели. Готовь нас: помираем.
Попы ходили из дома в дом до ýстали.
Голод и болезни косили народ, как траву. На кладбищах некому было могилы копать: на Божьей ниве от всходов тесно -- гуще урожайных колосьев поднялись березовые кресты.
В то старинное время объявился в Темьяне человек незнаемый -- средовек, в чистом белом азяме, в сапогах; глаза карие, борода светлая, лицом бел. Ходил он по площадям, по переулкам, по домам, по кладбищам, и везде всем одно и то же говорил. Скажут ему: "Умирать пора, раб Божий", -- а он -- одно всем:
-- Зачем умирать? Бог жить велел. Мы жить будем.
Городничий Федорчук взял его на расспрос и вызнавал старого: кто? да откуда? да зачем? Все было в порядке: человек вольный, по собственному паспорту, из мещан московских, по рыбному делу, подать уплочена, все чисто.
-- Что же ты у меня в Темьяне будешь делать? -- спросил городничий. -- Ты народ смущаешь. У нас голод, беда. У нас тебе не место.
-- Я и не буду в Темьяне, -- человек отвечал. -- Я беду с собой увезу.
-- Как увезешь? Ты не Бог.
-- С Богом и увезу.
Городничий расспрашивать не стал, погрозил пальцем и отрезал:
-Увезешь или нет, а сам себя увози. Не то -- быть тебе в остроге.
На другое же утро выехал человек из Темьяна -- выехал в кибитке: простая телега; полтелеги накрыто рогожей; под рогожей на перекладине подвешен малый колокол, совсем простой, веревка привешена к языку. А в кибитке, в глубине, один седок -- Спасов образ.
Человек выехал на клячонке, перекрестился на все четыре стороны и ударил в колокол: повез Спаса-седока по русской земле.
Первый, кто встретился на дороге, шапку снял, заслышав его звон, и спросил человека:
-- На колокол собираешь Спасов?
-- Нет, -- отвечал, -- Спасу на голодный кус.
Вынул прохожий грош и положил к Спасову образу. Сделал почин.
Из деревни в город, из города в деревню едет в кибитке Спас-седок, а человек возле пеший идет и мерно бьет в колокол. У колокола зов жалостный, хриплый: плохо лит и без единой доли серебра: медь да олово, -- настоящий голодный голос: доходчив и зазывлив. Слышат прохожие.
-- На чтó собираешь?
-- Спасу на кус. Алчет Спас Христов в Темьянском краю, страждет и наготует.
Укажет на седока в кибитке. Кто мимо пройдет? Всяк либо грош, либо хлеба кусок положит Спасу на снедь, либо холста конец -- Спасу на наготу.
Дальше едет возничий.
-- На что собираешь? На погорелое?
-- Нет. Спасов дом цел в Темьяне стоит. Спасу на кус собираю. Наг он, бос, голоден.
Укажет на Спаса в кибитке. Кладут прохожие.
Проехал Спас в кибитке с колоколом многие сотни верст, объехал многие города и деревни. Собралась в кибитке мирская казна не малая. Повернула кибитка в обратный путь в Темьян. По дороге закупал возничий у купцов хлеб и слал его в Темьян. Шли возы с хлебом, с письмами-наказами от человека то к одному темьянскому боголюбцу, то к другому: "раздай, раб Божий имярек, Спасов голодный кус, а кому -- Спас укажет и о раздаче сам с тебя отчет спросит". Ни одна копейка не пропала, ни одна крошка не затерялась: свят и строг был Спасов кус для каждого.
Время идет. Едет Спас в кибитке к Темьяну с казной: должны были прийти в Темьян о ту пору большие обозы с хлебом, и нужно было его закупить на эту казну.
Вокруг Темьяна леса черны, широки, непросветны. В одной темной изложине остановили кибитку худые люди. Крикнул их нáбольший возничему -- а ночь была черна:
-- Стой! Что везешь?
-- Казну.
-- У кого казна?
-- У Хозяина.
-- Где хозяин?
-- В кибитке.
-- Спит?
-- Сам посмотри.
Набольший подумал: "Возбужу хозяина: так не отдаст -- булат выпросит. Возница не крепок -- хозяину не защита". Полез под рогожу. Возница стоит у телеги спокоен. Кругом телеги разбойники. Ждут: что будет? Ничего. Тихо. Недолго пробыл нáбольший под рогожей. Вылез, шапку держит в руках, подошел к возничему, молвил ему тихо:
-- Хозяин у тебя крут. Стережет свое добро, не дает взять. Да ты-то, смотри, бережешь ли сам-то хозяиново добро? Не имаешь ли?
Гневно посмотрел нáбольший на возничего. Тот усмехнулся и ответил ему тихо же:
-- Как Хозяйский кус имать? Сам знаешь.
Ничего не ответил нáбольший, а разбойникам крикнул:
-- Пропустить их. У старика нет ничего. Хозяин в болестях, без казны.
Пропустили разбойники кибитку. Выехал из леса возничий, глянул к Спасу в кибитку, а перед образом лежит кошель, а в нем червонцы.
Зазвонил тут возничий в колокол и воззвал про себя:
-- Прими, Спасе Пречистый, Себе на голодный кус! И сего с разбойником благоразумным сопричти!
Приехал возничий в Темьян и развез Спасов кус по боголюбцам: стали они питать народ.
Весна пришла. Ржи дали буйный всход. Ожил народ.
А возничего и след простыл. Многие у городничего допытывались: кто он был таков? Городничий ответил, что бумаги были у него в порядке, а сам он московский дворянин, Панкратьевской слободы, а ездил по рыбному делу.
У одного из боголюбцев осталась на дворе кибитка, в которой ездил человек за Спасовым куском, а в ней Спасов образ и колокол. По осени, когда хлеб убрали -- был урожай небывалый, -- вспомнил народ, питавшийся Спасовым кусом, про Спасов образ и про колокол. Собрались на двор к боголюбцу, подняли с честью Спасов образ из кибитки, внесли в собор, поставили в притворе, отпели молебен и возжгли пред ним неугасимую лампаду, а в колокол ударили: звук дребезжащий, медный, надтреснутый.
Заплакали многие: вспомнили прошедшую беду и молвили:
-- У колокола глас голодный. О беде голодной вещаючи, охрип наш Голодай-колокол. Послужил миру, прося на Спасов кус.
Порешили повесить колокол на соборную колокольню.
С той поры висел Голодай на колокольне и еще слабей и болезненней стал его зов. Редко звонили в Голодай. Но соблюдался у звонарей издревле наказ:
-- Без Голодая красному звону не быть!
3.
Третий колокол -- Разбойный.
В нем много серебра: далеко рассыпается серебряная россыпь. Колокол сыплет над городом не одно серебро, но и золото: немало было брошено его в колокольную плавь, -- тяжкого, красного, разбойного золота.
В Темьяне есть Разбойная гора. Долго на ней был голый пустырь -- щебень, чертополох, и только одна старая щелистая неплодная яблоня весною бедно затуманивалась немощным, белым облачком -- как покойница, опять надевала она белое, уже ветхое подвенечное платье.
На пустыре, на отлете, над самой рекой, никто не хотел строиться. "Дом в реку стрясет, -- пророчили старые люди, -- как разбойников двор стрясло". Молодые смеялись над стариками, а не строились. Первым построился там Иван Прокопьевич Ходунов, и не дом построил, а фабрику -- и ничего: не стрясло.
Встарь, когда еще не висел на соборной колокольне Разбойный колокол, на Разбойной горе был крепкий двор купцов Малолетновых. Малолетновы вели низовую торговлю. По реке -- на стругах; по пескам -- на караванах отправляли они товары в Персию и в Хиву: кумач, пестристые ткани московские, меха, зеркала и всякий мелкий товар, -- а с Низу, из-за моря, из степей, привозили бирюзу, шали, ковры, мерлушки, изюм, урюк. Малолетновы богатели и никакая тля их богатства не тлила: ни вор, ни разбойник. У других купцов то баржу бурей разобьет, то низовые ребята со стругом пошалят, то хивинцы на караван нападут, то шамхал шемахинский наложит на товар пошлину разбойной рукой: тля не истлит, так моль источит. А у Малолетновых все невредимо: бурей баржей не бьет, струги по реке без шалостей проходят, хивинцы той порой, как малолетновский караван идет, творят благочестивый намаз: мирны и не алчны, шамхал шемахинский дарит шелком-сырцом и крупной, как голубой глаз, бирюзой на палочках: ни тли, ни моли. Малолетновых было два брата: Семен Егорыч и Аникита Егорыч. Семен в разъездах бывал, а Аникита жил в Темьяне на своем купеческом подворье и вел торговлю на месте. Семен был холост, Аникита сам-пят: жена, трое дочерей. Семен изредка наезжал в Темьян. Все знали, что возвращается Семен Егорыч Малолетнов в Темьян с казною -- вложить ее на покоище в окованные медью сундуки; дорога в Темьян шла сквозь дремучие леса, по глубоким изложинам, ехал Семен Егорыч без всякого оберегу, один-одинешенек, а всегда привозил казну в целости. Одни верили, что Бог бережет Семена Егорыча, грозный Никола Можайский хранит его острореберным мечом от недруга и врага за то, что ревнитель к храму был Семен Егорыч. Приедет в Темьян, выпарится в бане, очистится постом и идет в собор, седобровый, высокий, со щелистой насечиной на правом виске: однажды оступился Семен Егорыч на горном кряже и пал виском о камень -- да и тут Никола выручил. Взойдет Семен Егорыч в собор, к Богу истов, к людям приветлив, в себе молчалив, -- и служит ему протопоп долгое благодарственное молебствие. После молебствия Семен Егорыч зазовет причт к себе во двор, и строятся во дворе великие столы: приходи, кто хочешь, всем -- хлеб-соль и ласка, а нищей братии еще и алтын в придачу. Дивно ли, что Бог с Николой-нищелюбцем хранил Семена Егорыча? Многие так верили, но другие другое вестили в Темьяне про чудесный оберег Малолетнова -- те, кого воротило от его куска, вестили, будто знает Семен Егорыч охранное "слово" и против вора, и против разбойника, и будто "слово" это крепко не милостыней, не алтынной подачею, а заложено на черном камне, а черный камень скрыт у Малолетнова при себе в неведомом месте: пока черный камень при купце, к нему нет приступу ни вору, ни разбойнику. А третьи по простоте решали:
-- Кому счастливится, тому везде путь раздвинут широко и выметен чисто: того конь без кнута везет, у того без полозьев сани скрипят.
Долгие годы возвращался Семен Егорыч в Темьян и с казной, и с почетом. У младшего брата, Аникиты Егорыча, дочери подросли, заневестились. Лучшие женихи засылали свах -- прицениться к дорогому малолетновскому товару, да дорог товар: всем отказ. Наконец, засватал старшую дочь сын богатейшего в округе мучника и лесника Белородова. Жених подходящ, и Аникита Егорыч товар ему показал -- старшую дочь, сероглазую Наталью Аникитичну, но от купли-продажи уклонился до братнина приезда. В этот год долго не возвращался Семен Егорыч: и Иван Богослов, и Покров прошел, а нет его с Низу. "Видно, по зимнему пути воротится", думал Аникита Егорыч. Так и было: вернулся Семен Егорыч по первому пути, спервым снеговеем, под Введенье.
Вернулся хмур, болезнен, молчалив. Все отменил: и в бане не парился, и в собор не ходил, и столы не делал. Прямо с дороги слег в постель и никого к себе не допускал. Аникита Егорыч вносил брату пить и есть, но и с братом был молчалив Семен Егорыч. Под Николу призвал Семен Егорыч брата, велел запереть дверь и молвил с усмешкой:
-- Мой, -- согласился Семен Егорыч, и усмехнулся, но тотчас оборвал усмешку и, строго поглядев на брата, повторил:
-- Привоз мой. А твое что?
-- Где вы, там и я, -- смирненько промолвил Аникита и глаза опустил.
-- Тó-то же, -- грозно произнес больной. -- Вместе грабили, вместе и отвечать. Давай барыши считать и прóтори. Только то беда, что все барыши, видно, тебе, Аникита, достанутся, а мне -- одни прóтори.
-- Зачем же братец? Мы по-Божьему поровну разделим.
-- А ты умеешь по-Божьему? -- опять с грозой спросил Семен Егорыч.
-- Где уметь! -- воскликнул Аникита.
-- Молчи! -- прервал больной. -- О Нем и речь.
Посмотрел Семен Егорыч на брата таким взглядом, что вздрогнул Аникита Егорыч: холодонуло ему по сердцу.
-- Мне умирать пришло, Аникита. Счеты свесть хочу. Вот тебе барыши. -- Он указал на обитый кожей сундучок-укладку, стоявший у него в ногах. -- Тут все. Бери. Все твое. Ничего не возьму. А мне -- прóтори. Прóторям тоже счет нужен. Пиши.
Под прерывистый сказ Семена Егорыча -- задыхался он, кашлял кровью и за сердце хватался -- принялся писать Аникита Егорыч имя за именем, мужские имена и женские.
-- Это убитые, -- отозвался, помолчав, Семен Егорыч, -- а иные, не знаю, живы ли, нет ли. Пиши в живых. Авось, на наше счастье, живы.
Опять стал он сказывать имя за именем, и опять писал Аникита.
Когда все было записано, Семен Егорыч спросил хмуро:
-- Эти прóтори чем покрою?
Аникита молчал.
-- Думаешь, можно покрыть?
-- Помин души, -- сказал робко Аникита.
-- Знаю! Без тебя знаю! -- оборвал его Семен Егорыч. -- Помин будет. Вот на помин.
Он полез рукой под подушку и вытянул оттуда сверток с золотом.
-- В собор. В монастырь. В приход. На неугасимую. Нищим. В острог, на калачи.
Он пристально посмотрел на брата.
-- Только покроет ли это прóтори? Думаешь, покроет?
-- Бог от усердия приемлет, -- вздохнул Аникита.
-- Молчи! От страха. Умереть боюсь.
-- Вы еще поживете, братец.
-- Молчи! Скоро умру. Мне Никола мечом грозил. И его я видел, как на струге плыл.
Аникита и спросить не посмел, кого, но Семен Егорыч сам сказал:
-- Его. Мохнанýл за сердце. Я думал: умру на струге. Сердце мне лапой он остановил. Песий дух я на воде слышал. Да отдышался. Умирать домой приехал.
Семен Егорыч повернулся к стенке и долго лежал молча, затем вскинул глаза на брата:
-- Зови попа. Не наших. Из монастыря. Сисоя. Хочу попробовать, в прóторях отчитаться. А что скоро умру -- это верно.
Долго отчитывался Семен Егорыч пред привезенным из подгородного монастыря отцом Сисоем, но, должно быть, не удался ему отчет. Отец Сисой уехал обратно в монастырь, никому ни слова не сказав про отчет Семена Егорыча, а Малолетнов не умер -- только еще худее, серее, мрачней лежал на постели. Вдруг случилась с ним перемена: доселе не хотел он принять никакого врачебного пособия и твердо объявил брату, что не лечиться, а умирать приехал в Темьян; теперь же он вдруг потребовал темьянских лекарей. Двое были выписаны из Москвы, и ни один никаким леченьем не свел Семена Егорыча со страшного порога между жизнью и смертью, на котором он мучился уже несколько месяцев. Прогнали врачей. Призывали знахарей, ведуний, наговорщиц -- никто не свел с порога Семена Егорыча ни травами, ни лягушиной косточкой, ни человечьим ключом. Прогнали и знахарей.
Тогда-то понял Семен Егорыч, что жизнь у себя его не держит и смерти отдает, а смерть к себе не принимает и к жизни толкает. Понял он, что попы хотели столкнуть его с этого порога к смерти, -- и не могли, а лекари и знахари -- к жизни, и тоже не в силах были, -- и стало ему страшно. Завыл он от боли, и выл днями и ночами, как волк недотравленный, скулил, как пес недобитый, и вой его на улицу рвался и страшил честной дом Малолетновых.
Соборный протопоп приходил к Аниките и внушал:
-- Уйми брата. Срамно слышать. В церкви служба Божья идет, а он, как некий, ущемленный праведником, воет.
Аникита отвечал:
-- Нам тяжелей всех. Страждет.
А протопоп:
-- Если страждет, надо Бога молить. Надо над ним творить заклинания страшные по Петр-Могилину требнику.
Творил протопоп и заклинания, сам трясся, перечисляя смрадные имена духов нечистых, а Семен Егорыч по-прежнему выл и рыкал.
Так смутно, мерзко и срамно стало Аниките от братнего рыка, что помышлял уж он в себе: "Прекратить бы рык. От угара бывает смерть легкая и простая". Одно смущало Аникиту: а вдруг и угар не сведет Семена Егорыча с порога?
Тогда случилось самое простое дело.
Пришел во двор к Малолетновым пасечник, древний дед, прежний пестун Семена Егорыча, принес, как всегда приносил, янтарного меду к первому Спасу, на разговенье, вошел к Семену Егорычу, посмотрел на него, послушал его рык, ничего ему не сказал, а Аниките молвил нáстрого и нáпросто:
-- Держит бес порожный его душу на порожном томлении.
Рассердился на деда Аникита Егорыч:
-- Знаем, что держит. А чем его вызволить?
-- А ты не сердись, -- дед отвечал. -- Дело это простое. Ему и рык и вой дан, а голос у него отнят. Нужно ему голос вернуть.
Совсем осердился Аникита Егорыч и кукиш показал деду.
-- Поди-ка, верни! Попы вертали, лекари вертали, чертогоны вертали -- никто не вернул.
-- И не вернут, -- дед отвечал. -- Его голос вертали. А его вернуть нельзя. Нужно новый голос ему дать, чтоб людям в сладость был, Богу в приятную похвалу, а бесу в мерзость.
Тут от злости Аникита Егорыч даже слова вымолвить не мог. А дед учил его спокойно:
-- Вели отлить колокол на Семеново иждивенье. Зазвонит колокол -- люди с Господом услышат Семенов голос приятный и новый. Тут и душа его, с голосом вместе, решится. Да не скупись на колокол: сребра и злата не жалей.
Больше ничего не сказал старик и ушел на пчельник.
Аникита слушал-слушал братний рык и сказал ему со злобою:
-- Колокол, говорят, надо отлить. Тогда легче тебе будет. Рыкать перестанешь. Измáил ты нас всех своей лáей.
Семен Егорыч махнул только рукой, но к вечеру отрезал брату:
-- Отлей.
И швырнул червонцы из-под подушки.
Не поскупились на колокол: отливали в Москве и в яму побросали немало серебра, а потом, по приказу Семена Егорыча, швырнул Пантелей, доверенный приказчик, и золота три горсти в огненную плавь.
С тоской, с воем, с рыком отчаянным ждал колокола Семен Егорыч. К тому времени уж оставила его вовсе речь человеческая. Долго везли колокол на подводах, привезли в Темьян и принялись всем народом поднимать на соборную колокольню. С площади слали гонца за гонцом к Семену Егорычу:
-- Привезли! -- Народ собирается! -- Веревки крепят! -- Укрепили! -- Колокол возстал! -- Тянут! -- Идет колокол на воздусях! -- Втянули! -- Крепят на колокольне! -- Укрепили!
С каждым гонцом тише и тише становился ярый рык и вой Семена Егорыча, а уж дальше и не нужно было гонцов: колокол сам послал о себе весть. Семен Егорыч услышал его серебряный с золотом звон, голос благоприятный Богу и людям сладостный, -- и, как услышал, поднял руку перекреститься, не донес до лба -- и преставился.
А колокол гудел и гудел серебром и златом, радуя сердца людские. Так заговорил Семен Егорыч новым языком. Сам созвал он знаемых и незнаемых на свое погребение.
С тех пор не умолкал в Темьяне благоприятный голос Семена Егорыча.
Брату его, Аниките Егорычу, не привелось обрести себе такой же голос.
После смерти брата, он вдвое разбогател его "барышами", еще крупнее повел торговые дела. Никакие протори не отягчали его, как отягчали брата перед смертью.
Но разом рушилась вся его крепость. Открылось -- не в Темьяне, а на Низу где-то -- великое разбойное дело и, переходя из суда в суд, росло -- и доросло до Темьяна. Как ни крепок был Аникита Егорыч, как ни щедро пытался он покрыть золотыми барышами свои и братние понизовые прóтори, как ни покрывали судейские доброхоты целыми кипами крючкотворной бумаги эти малолетновские прóтори, -- все было напрасно. Вскрылась двубратняя малолетновская удача: не Никола их покрывал и не черный камень им ворожил -- покрывало их от воров и грабежей то, что сами они были воры и грабители, потайно разбойничавшие над разбойниками. Пришлось Аниките Егорычу идти на соборную площадь, на казнь -- быть биту плетьми, клеймену и снаряжену в вечные рудники в Сибирь. Плакал на плахе Аникита Егорыч и клялся пред народом:
-- Разбойник я и грабитель! Прости, народ православный!
Но хмуро молчал народ на площади.
В тот час ударили к обедне в соборе и заговорил колоколом Семен Егорыч. Горько ухмыльнулся про себя Аникита Егорыч:
-- Ловок ты, брат Семен! Ишь, разливаешься серебряным голосом, и люб народу твой голос по-прежнему. А я слезно каюсь да всем ненавистен мой голос. Разбойничали же мы вместе, и ты был нáбольший. Ты навек будешь с голосом: в храм Божий будешь людей звать, а я сгину без голоса на каторге.
И горько заплакал Аникита.
С тех пор стали серебряный Семен-Егорычев колокол звать Разбойным.
4.
В Плакун били в набат.
Весь Темьян знал его голос: резкий, крепкий, зóвкий. Звук его сверлил ходы в какой угодно дом, проникал за какой угодно крепкий затвор и заслон, стучал в окна, бил в ставни, будоражил слободы и, обежав весь город, проносился по полям, по дорогам, оплетшим город пыльною паутиною.
Плакун был обыденный колокол. По преданью, он отлит был обыденкой, в одни сутки, в самое горевое время, когда выгорел весь Темьян.
В то время, между Пугачом и французом, в Темьяне городничим был немец Вальберх. Его правление ознаменовалось тем, что он построил мост через Темьянку с двумя будками по концам, да тем еще, что он дым запретил. Будочники должны были денно и нощно ходить по мосту: каждому полагалось дойти до середины, отдать друг другу честь и вернуться назад к своей будке, а затем опять идти до середины. Дым был так запрещен: однажды Богдан Богданыч Вальберх отправился спозаранок обозревать город и везде нашел порядок: улицы выметены, будочники ходят по мосту, как приказано, лавки и лабазы открыты все в один и тот же час без промедления, прохожие все должным образом приветствуют градоначальника, везде послушание и порядок. На грех, Вальберх глянул на крыши домов и опечалился. Там был полный беспорядок: из одной трубы дым валил столбом, из другой -- еле-еле курился, из третьей -- только помахивал сереньким хвостиком, а из четвертой ничего не шло; из одной трубы только что кончит дым идти, как из другой начинает. Вальберх опечалился беспорядку, вернулся домой и тотчас издал приказ: навести порядок на дым: всем хозяйкам топить печи в указанное время. Было указано точно: какой улице в какой час дымить, а в непоказанное время выпускать дым из труб было строжайше запрещено, ослушников же велено строго карать: запечатывать печи казенной печатью. Хозяйки завыли и понеслось по всему городу: "немец дым запретил". Будочники ходили по городу: чуть где, в неположенное время, задымит печь -- прекращали: закрывали печь заслонкой и запечатывали печатью: "когда придет время тебе топить, тогда и распечатаем, а пока плати штрафное". У одной хозяйки курицу унесут, у другой поросенка, а не дай -- так не отпечатают во время заслонки и сиди тогда с нетопленой печью.
Темьянские хозяйки принялись искать "обход дыму": топить по ночам, в неуказанное время. Топя украдкой да наспех под Великую субботу, ради куличей и окороков, они дали такой обход дыму, что в ночь занялись три дома на Хрусталевой улице, а к тому времени, как пошел вокруг собора крестный ход с плащаницей, пол-Темьяна пылало.
Темьян встречал Светлое Воскресенье с великим горем, на погорелом месте. К вечерне отрыгнулся пожар на Старой Улице, занялось за рекой и еще четвертушка города выгорела. Несмотря на Христов день, народ от горя объярел. Бабы криком кричали на весь Темьян: "От немца горим! Он праведный дым запретил: не велел в указанное православное время! За то огонь и вскинулся на жилье!" Некий книжник в медных очках расхаживал по улицам с опаленной бородой и возглашал без страха: "Из-за нехристя огненная купина горит не угасает! Все погибнем в огненном крещенье из-за некрещёнца!"
Бабы причитали, а мужики перевели, было, бабий причет на дело: ринулись к городничему и порешили бросить немца в огонь, чтоб нехристем угасить пóлымя, да немец оказался хитер: по бабьим вестям он перекинулся сорокой-вертихвосткой и по ветру вылетел из Темьяна. Весь городничев дом до нитки обыскали -- нашли под периной одну городничиху. Городничиха же была ни при чем: не немка, из купцов, из Маслянниковых, родом.
Немец отыскался только через два дня у соборного протопопа Доната в сундуке.
Протопоп вынул городничего из сундука, накормил его ветчиной, попоил полынной настойкой у протопопицы в чулане и, не выпуская на свет Божий, молвил:
-- Что будем делать, Богдан Богданыч?
Вальберх, не оттрясясь еще от страху, спросил только:
-- Полыхает?
-- Нет, уж угасло. Ветер переменился. Но народ в унынии и молча злобствует.
Протопоп опять натряс страху в Вальберха: он поперхнулся полынной. Протопоп повторил:
-- Что будем делать? Решайте. Вы глава городу.
Вальберх вздохнул и молвил:
-- Не домекаю. Жду совета.
Протопоп Донат только этого ожидания и ждал: совет давно был надуман, пока городничий сидел в сундуке, а за окнами полыхало красное море.
-- А, ну когда так, то примите совет. В чем вы полагаете причину бедствия?
Вальберх ответил:
-- В неповиновении.
Протопоп покачал головой:
-- Это само собой. Но это не главнейшее. Главнейшее же не в неповиновении, а в незвенении.
-- Изъяснитесь, -- попросил городничий.
-- Незвенением потребного колокола объясняется пожарище. Ежели бы на колокольне был потребный для набатного звенения колокол, то весь пожар был бы прекращен во благовремении. Посему следует нам озаботиться приобретением оного набатозвонца.
Городничий согласился наклонением головы.
-- А колокол прилично отлить на общее народное иждивение.
Протопоп Донат достал из огромного кармана в подряснике кожаный кошель и, извлекши пригоршню меди и серебра, положил на стол перед городничим.
-- Вот полагаю почин сему делу.
Городничий также извлек бисерный кошелек из камзола и прикрыл протопопову горсть немалою ассигнацией, а ассигнацию накрыл червонцем-крестовиком.
Увидав это, протопоп промолвил:
-- Изрядное начало.
Протопоп Донат порешил: городничему еще сидеть день, но не в сундуке, а в чулане, а ему, протопопу, объявить на завтра торжественное служение в соборе и положить начало сбору на колокол, и за тем служением явить народу, впервые после пожарища, и самого городничего.
Так и было сделано. Народу собралось в собор видимо-невидимо: все нагоревались вдосталь за пожарное время. Городничий был поставлен с дьячками на клиросе, невидим для народа. Протопоп служил соборне и после Евангелия произнес слово о прещении Божием, о пожарище и о колоколе и, воскликнув по-пасхальному:
-- Воскресения день и просветимся торжеством, и друг друга обымем, -- и вывел городничего с клироса, протянул ему блюдо. Городничий отсыпал на блюдо горсть серебра и золота на погорелое и на колокол. Протопоп поликовался трижды с городничим, благословил и пустил его с блюдом собирать на колокол.
Так потекли народные гроши на набатный колокол. Была самая мысль о нем утешением погорелому народу.
-- Теперь не погорим, -- толковали погорельцы, сидя в землянках на пожарище. -- Как колокол подымем набатный, он беду не скроет: где возгорится огонь -- всему люду укажет.
-- Не погорим, -- подхватывали другие. -- Кого Бог красной бедой посетит, на других беда не перейдет: колокол всякого остережет.
-- Не погорим, -- соглашались третьи. -- Колокол в ночь, в полнóчь подымет.
Давали на колокол не скупясь, не думая, на что завтра придется хлеб купить. Пошла лепта на колокол не только по рукам, но и по сердцам и по умам народным, и обогатилась несказанно. У протопопа целый сундук с медью, серебром и золотом на колокол стоял.
Того было мало: неизвестно, кто надоумил, но порешили как один человек: колокол лить тут же, в Темьяне, на площади перед собором, а мастеров вызвать из Москвы: "так всякая копейка будет видна, так доброхотное даяние не оскудеет: увидят, как льют колокол, -- прибавят прохожие серебро на звон, на красоту, а, может быть, кто-нибудь и золотом в плавь кинет".
Этот сговор людской протопоп похвалил, а второму решенью подивился, да и усомнился: сбыточно ли?
Вторым решеньем порешили всем городом -- лить колокол обыдёнкой. "Беда, -- рассуждали, -- пришла обыдёнкой: не было ее -- и вот она тут: обыдёнкой Темьян выгорел -- на грех дня, стало быть, хватило; и на Божье дело ужели дня одного мало?" -- "Не мало, -- сами себе отвечали, -- да только коли обыдёнкой колокол отлить, так нужно отменить все раздоры, всем заодно действовать, все в Божье дело вместить: и ум, и прибыток".
Слушал это протопоп Донат, молчал, не возражал церковному старосте, передававшему ему народную молвь, но головою качал осторóжко и, наконец, вымолвил:
-- Вопреки ничесоже глаголю. Но сбыточно ли сие? Сомневаюсь. Впрочем, добро зело, -- благословил быть по народному хотенью.
Выписали мастеров из Москвы. Всем народом вырыли на соборной площади колокололитную яму. Мастера споро слепили форму из глины. Заранее свезена была на площадь припасенная медь, олово, серебро. Когда все было припасено, возвещен был день обыденного литья.
Раным-рано, еще не ободняло, протопоп отслужил утреню, после нее освятил воду и окропил литную яму и печь. Мастера запалили огонь от запрестольной свечи. Почали плавить металл. Протопоп первым подошел к яме и бросил туда горсть серебряных и медных денег. За ним бросил городничий, за городничим -- староста, за старостой -- купцы, -- и пошел, и пошел к яме весь темьянский люд. Никто не шел пуст. Всякий бросал в огненную плавь кто медь, кто серебро, кто золото. Купец развязывал тугую мошну и сыпал в плавь пригоршни, приговаривая:
-- Прими, Господь, на медное воззванье, на серебряный голос, на золотой зов!
Нищие бросали гроши и денежки и крестились с шепотком:
-- Прими, Христос, на новый звон, нищей братьи на давальца.
Целовальник сыпал вином смоченный грош, а пьяница -- слезовой и пьяный завалявшийся грош. Старушка-чиновница пришла, поохала на бедность, перекрестилась и бросила в огонь медный кофейник. Глядя на нее, осмелела темьянская беднота: кто бросил медную конфорку от самовара, кто ручку дверную, а кто и пуговицу. Были и такие, что снимали с шеи медный крест и, в последний раз перекрестясь на него, бросали его в клокочущий металл. От старых людей не отставала молодежь: девушки бросали в огонь серебряные сережки из ушей, мóлодцы -- заветные колечки с пальцев. Во плави серебра прибывало и золото не обегало колокольной ямы.
Павел Матвеич, соборный староста, старик высокий, с малой кудрявою белой бородою, день и ночь не отходя, стоял у колокольной ямы и взывал истово:
-- Порадейте, православные, на колокол! Глас Господень -- ангелам на веселье, человекам на спасенье, бесам на посрамленье!
Слушались его, радели и колокольная плавь кипела белым ключом. Из подгородных деревень шли люди, сыпали гроши и приговаривали:
-- От огня, от ветров, от вьюг, от злого дыханья. На Божий зов, на тихмень, на радованье!
Из острога прислали острожане несколько грошей на колокол. Нищие Христа ради на колокол просили.
Слух о колоколе дошел и до князя Памфила Никитича Сухомесова, сидевшего сиднем в своем доме с колоннами, на выезде из города. Князь был известный вольнодумец. В переднем углу в зале у него стоял Вольтеров бюст. Фернейский философ улыбался князю, когда он, в бухарском халате, в сафьяновых туфлях на босу ногу, расхаживал по залу и одновременно измышлял новые максимы чистого безбожества и меры по пресечению вольностей крепостных в дальней своей вотчине. Новые максимы князь заносил в оливковую с золотом книгу, начинавшуюся выпиской из Лукреция: "Timor fecit deos", и запиравшуюся на замок, а новые меры сообщал тут же дворецкому для немедленного осуществления над телами Дашек и Петрушек в Долгодеревенской вотчине.
С давних пор никто из духовенства не бывал у князя с крестом и святой водою. Протопоп Донат звал его "князем вольномыслия". Однажды молодой поп Савва от Старого Егория поспорил с протопопом, что посетит князя с крещенской водою и что князь его примет и наградит. Поп Савва выиграл спор: князь его принял и наградил, да только Савва никогда не досказывал, как его принял князь и за что наградил. Князь ввел попа Савву в зал и сказал:
-- Вот мои покои. Тут и служи, коль пришел служить.
Поп Савва возрадовался, но оглядел все углы: нет ни в одном иконы. Князь зло усмехнулся и спросил:
-- Богов ищешь, отец? Чего искать! Коли сам пришел ко мне, так и служи тому, кто у меня в переднем углу. А не то -- псари у меня очень послушны, а псы очень злы.
И окропил поп Савва Вольтеров кумир крещенской водою, и покадил усердно фернейскому отшельнику, а тот, сквозь сизый дымок кадильный, усмехнулся тонкою мраморною усмешкою.
-- Ну, требу исполнил, -- сказал князь попу Савве. -- Иди. Если охота есть, милости прошу и в другой раз, -- и дал ему немалую ассигнацию.
Ее-то и показывал протопопу поп Савва. В другой раз он не пошел с требой к князю.
Весть об обыденном колоколе, отливаемом на соборной площади, дошла и до князя. Он ударил в ладоши и велел давать одеваться. Ему захотелось взглянуть на народное суеверие. Князь подъехал в карете, но ему пришлось вылезть из нее не близко от колокольной ямы. Народ расступился, давая ему дорогу. Князь подошел к яме, рассматривая народ в золотой лорнет. Над ямою так же ровно и истово возглашал староста Павел Мироныч: