Дымов Осип
Остров заката

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Дневник доктора Шорма-старшего).


   

ОСТРОВЪ ЗАКАТА.

(Дневникъ доктора Шорма-старшаго.)

Повѣсть.

Посвящаю моей женѣ.

I.

   Волны культурной жизни замираютъ здѣсь у песчаныхъ страницъ этого острова. Именно страницъ. Когда настаетъ отливъ, ровная, покойная, смиренная площадь -- какъ чистая страница -- появляется подъ, небомъ. Сотни тысячъ мелкихъ раковинъ, морскихъ звѣздъ, студенообразныхъ медузъ, покорно умирая, пишутъ на песчаныхъ страницахъ отлива свою незамѣтную смерть. Никто тамъ -- въ культурной жизни -- не интересуется этимъ. Дважды въ сутки -- потому что такъ складываются законы тяготѣнія -- умираютъ выброшенныя на влажный берегъ сотни тысячъ животныхъ, чья странная жизнь намъ совершенно неизвѣстна. Раскрытыя, словно въ мученіяхъ, раковины, какъ письмена, усѣяли песчаную страницу; между скользкими, обросшими водорослями камнями копошатся безобразные, какъ кошмаръ моря, широкіе злые крабы и морскіе раки.
   Когда отливъ приходится на денные часы при солнцѣ, при совершенно голубомъ небѣ, при низкой тишинѣ -- хочется плавно повторять про себя: "глубо-окій отливъ, глубокій". Можетъ быть, одновременная нѣмая смерть сотенъ тысячъ животныхъ создаетъ эти густыя полновѣсныя минуты великаго затишья, когда въ золотыхъ теплыхъ, пахнущихъ солью, пространствахъ, четкими, темными, важными ударами пульсируетъ сердце.
   Я одинъ среди дюнъ, песчанаго овса и своихъ мыслей. Нѣтъ: даже не мыслей... Я говорю длительно и строго, какъ молитву:
   -- Глубокій отливъ, глубокія минуты.
   Мое лицо серьезно -- нѣтъ, это не мысли.
   Темными четкими важными ударами моего сердца уносится время. Золотой кулакъ солнца разжимается, вѣетъ милой прохладой; приближается море.
   Сейчасъ появится высокій молодой человѣкъ въ синемъ костюмѣ съ женщиной. Вечеръ.
   

II.

   Насъ здѣсь на островѣ не много, и всѣ мы -- мужчины и женщины -- приблизились къ тому возрасту, когда дорога нашей жизни уже наклонилась, ростъ тѣла остановился, и нечаянное пораненіе на кожѣ заживаетъ медленно, оставляя рубецъ.
   Вотъ, вотъ кто-то возьметъ и повернетъ мое лицо къ закату.
   Мнѣ исполнилось тридцать пять лѣтъ. Это мое послѣднее лѣто. Сейчасъ закончится молодость.
   Передъ самымъ своимъ отъѣздомъ я встрѣтилъ ее. Нечаянно въ случайномъ обществѣ, въ вечеръ, который, казалось, ничего не сулилъ.
   Она не прислала мнѣ своей карточки, и я плохо вспоминаю ея лицо. Но такъ лучше. Память, какъ художникъ, дѣлаетъ выборъ впечатлѣній, останавливается на одномъ, вычеркиваетъ другое, и въ душѣ вырастаетъ странный образъ -- присмотритесь: вырисовывается блѣдная смертная дорогая, безконечно дорогая рука; или странно видятся глаза, одни только глаза -- синій бѣлокъ съ чернымъ зрачкомъ; или -- это еще страннѣе!-- вспоминаются легкія манящія движенія тѣла, которое само не удержано памятью.
   Изъ туманнаго облака-привидѣнія, какимъ она теперь мнѣ кажется, выдѣляются ея волосы густые и нѣжные съ измѣняющимся цвѣтомъ (узелъ на темени былъ гораздо свѣтлѣе, казался фальшивымъ); верхняя губа, неправильно приподнимающаяся въ кривой улыбкѣ, говорила... я потомъ понялъ о чемъ. Хорошо помню, какъ она ставила ноги, широко, красиво развертывая носки. Еще всматриваясь, вижу высокій ростъ съ покатыми, вѣроятно красивыми плечами, простую, вродѣ велосипедной, шапочку и непріятно-гибкіе пальцы. И покрывая все, ярко и близко -- вотъ протянуть руку -- вижу темные, немного выпуклые, должно быть скрытные, дорогіе смертные, безконечно дорогіе глаза.
   ...Что въ нихъ, въ глазахъ человѣческихъ, которые такъ жгуче волнуютъ, что не жаль жизнь, жизнь отдать -- пусть взглянули бы только? Какая сила, Божія или Дьяволова въ этихъ странныхъ живыхъ, у краевъ срѣзанныхъ эллипсахъ? Не глядитъ ли кто-то другой -- не человѣкъ уже -- изъ-за раздвинувшихся вѣкъ? Какъ будто здѣсь у самаго мозга прорвалась густая завѣса матеріи -- и въ образовавшіеся провалы сквозитъ уже что-то иное, нездѣшнее.
   Чужіе глаза запоминаются до самаго послѣдняго проблеска сознанія, когда дѣти брезгливо и испуганно стоятъ у постели, и жена съ застывшимъ лицомъ глядитъ, не плачетъ. Кто знаетъ, можетъ быть, и дальше, когда уже потухло сознаніе и чей-то торопливый шопотъ въ сосѣдней комнатѣ говоритъ: "свѣчу, зажгите свѣчу" -- все ближе и ближе запомнившіеся глаза -- ширятся провалы, рвется завѣса, и мы уходимъ.

-----

   Я не могу забыть этого ранняго утра тамъ, въ Городѣ, въ апрѣлѣ, когда съ сѣвера уже подступили бѣлыя ночи.
   Въ гостиной досказанъ послѣдній анекдотъ. Давно пора разойтись.
   -- Настроенія! Давайте дѣлать настроеніе!-- говоритъ мой другъ В. К--ъ и тушитъ электричество.
   За запотѣвшимъ, тоже неспавшимъ окномъ стала видна долгая, уже синѣющая улица; у нашего подъѣзда стоитъ рядъ извозчичьихъ дрожекъ, ждетъ. Я закрываю глаза на одну секунду, не перестаю все слышать, и уже мнѣ снится. Такъ бываетъ послѣ безсонной ночи. Мнѣ снится совершенно мокрый лѣсъ, на голыхъ черныхъ вѣтвяхъ висятъ сережки. На проѣзжей дорогѣ, гдѣ бѣжитъ мутная холодная вода, стоитъ она -- Шапочка, такъ случайно встрѣченная, и смотритъ. Она смотритъ въ другую сторону, но я знаю: это она ждетъ меня. Значитъ: все время, пока въ гостиной говорили и шутили, она тамъ стояла безъ шубки съ прищуренными глазами и ждала? Я открываю глаза -- прошло всего полторы секунды -- и вижу Шапочку у двери въ углу; она разговариваетъ съ кѣмъ-то, не глядитъ на меня, но, мнѣ кажется, видитъ. Лицо ея теперь въ утреннихъ сумеркахъ прекрасно, необыкновенно честно. У меня бьется сердце, я громко смѣюсь и даже не стараюсь объяснить чему.
   Мы ѣдемъ, я провожаю ее домой. Ночь ушла, оставивъ у желѣзныхъ палисадниковъ, у воротъ и скамеекъ сквера скомканныя бумажки. Хорошо ѣхать, положивъ руку на упругія милыя бедра рядомъ сидящей дѣвушки, переспрашивать о завтрашнемъ, т.-е. сегодняшнемъ свиданіи, нагибаться къ поблѣднѣвшему лицу, смотрѣть на брови, слишкомъ далеко раздвинутыя.
   -- Да? Не опоздаете? Да?
   У воротъ будитъ спящаго дворника жрица свободной, т.-е. безрезультатной любви. Потомъ проходитъ поэтъ, воротникъ его пальто поднятъ, онъ видѣлъ кусочекъ жизни и убьетъ его стихотвореніемъ.
   Я закрываю глаза отъ усталости и блаженства, вижу: въ мокромъ лѣсу у самой канавы громко поютъ двѣ птицы, иволги-самцы: "прилетѣли!". Между деревьями быстро сладостно мелькая, бѣжитъ ускользая Шапочка. И уже это не деревья, а стулья, разбросанные въ опустѣвшей гостиной, и на клавишахъ раскрытаго піанино сохнетъ вѣточка ландыша. Я раскрываю глаза, немного удивляюсь, что одинъ, мой извозчикъ покачиваясь спитъ, и мы тихо плывемъ по долгой улицѣ.
   Ночь кончилась, входитъ день. И всѣ на землѣ -- растенія, люди и животныя -- начали отбывать жизнь.
   ...Поэтъ тихо входитъ въ свою комнату, воротникъ его пальто поднятъ. Запыленныя за зиму гардины позолотились лучами апрѣльскаго молодого солнца; онъ садится какъ былъ: въ шляпѣ и пальто и на обратной сторонѣ вчера полученной телеграммы начинаетъ стихотвореніе.
   

III.

   Утромъ мы встрѣчаемся на прогулкѣ всѣ, но не говоримъ для чего мы здѣсь. Госпожѣ Финкельманъ искренно кажется, что она здѣсь для лѣченія. То обстоятельство, что насъ лѣчащихся такъ мало, ее нисколько не удивляетъ: сезонъ де окончился. .
   Она говоритъ:
   -- Я это дѣлаю не ради эстетики, а потому, что у меня ожирѣніе сердца. То-есть, можетъ развиться... Утромъ я пью натощакъ стаканъ воды... Я люблю больше холодъ, чѣмъ жаръ... Я не ѣмъ ростбифа... Что меня касается, то я не хожу въ оперу...
   Она говоритъ только о себѣ -- что любитъ и что ѣстъ. Хотя никто ее не спрашиваетъ. Эта толстая добродушная, неглупая женщина -- странное существо. Она ходитъ по свѣту и пожираетъ: телятъ, мужчинъ, огурцы. Это огромная исправная, великолѣпно снаряженная машина надвигается на предметы, на формы, уничтожаетъ ихъ, творитъ новыя. Страшная мѣшалка въ мѣсивѣ матеріи.
   Г-жа Финкельманъ изъ Минска, жена присяжнаго повѣреннаго, не подозрѣваетъ своего назначенія. Конечно, она уважаемая дама, конечно, она каждый годъ бываетъ въ заграничномъ курортѣ, пудрится и носитъ тяжелыя брилліантовыя серьги, которыя прорѣзали въ ушныхъ мочкахъ длинныя щели.
   Но страшные зубы машины дремлютъ въ ней, всегда готовые раскрыться, всегда голодные. У нея пятеро дѣтей, они зовутъ ее нѣжно "мамочка", пишутъ сюда письма. Но эти дѣти вырваны у сѣдѣющаго, молчаливаго унылаго мужчины, ея мужа, у десятка телятъ, сотенъ курицъ, утокъ, у деревьевъ, у огурцовъ и яблокъ, потому что все это она пожрала. Трудно даже перечислить сколько разнообразныхъ жизней убито г-жей Финкельманъ изъ Минска для того, чтобы могли появиться ея пятеро дѣтей!
   Я гляжу на эту толстую здоровую, самодовольную женщину и думаю, что теперь она устала, старѣется, у нея развивается ожирѣніе сердца. Страшная машина жизни начинаетъ разваливаться, зубы притупились, она скоро сдѣлается безвредной.
   -- Докторъ,-- спрашиваетъ она меня и поводитъ голубыми, на выкатѣ, такими невинными, такими обычными глазами:-- докторъ, можно мнѣ купаться? Я такъ люблю морскія купанья.
   Я говорю, что можно, хотя при слабомъ сердцѣ это, конечно, вредно. Но пусть скорѣе разрушается страшная машина, вѣчно рождающій аппаратъ, мощная мѣшалка въ мѣсивѣ жизни,-- жена присяжнаго повѣреннаго г-жа Роза Ѳедоровна Финкельманъ изъ Минска.
   

IV.
Лѣсъ.

   Весь юго-западъ нашего острова покрытъ лѣсомъ. Если войти въ него весной, въ робкій день, сейчасъ же послѣ города, гдѣ театры и женщины съ раздвинутыми прибранными бровями, то дѣлается стыдно. Думаешь: какъ же такъ? Цѣлая зима ушла и все такое -- а вотъ здѣсь лѣсъ. Лѣсъ. Все время онъ здѣсь. Должно быть, осуждаетъ все, что тамъ, въ городѣ. Ахъ, стыдно за все, что было зимою.
   Стоятъ деревья, какъ тихіе мудрецы, какъ успокоившіяся души, и въ строгомъ медленномъ созерцаніи совершается ихъ жизнь.
   Въ растеніяхъ тихо и величаво замираетъ долго блуждавшая жизнь. Можетъ быть, въ одежду изъ коры, въ извивающіеся, темные глухіе корни вселяется душа человѣка, прежде бывшая животнымъ? И дремлетъ тамъ подъ небомъ въ открытомъ воздухѣ вмѣстѣ съ росой и гусеницами?
   Въ цѣпенѣющій сонъ столѣтій погружается тогда духъ; смутно доходятъ отзвуки внѣшняго міра: вотъ выглянуло солнце, вотъ внизу глубоко за пластомъ глины бьется пульсомъ подземная вода, вотъ наклонилась земная ось къ зимѣ... Исчезъ огненный рычагъ сознательной жизни -- Страданіе -- и растеніямъ открылось то, что выше сознанія и разума и чувства: ощущеніе космоса и его дыханія. Глубокое созерцаніе -- удѣлъ мудрецовъ, превысившихъ Страданіе -- охватываетъ ихъ желанной полунирваной.
   Тихо свершается въ древесномъ тѣлѣ обмѣнъ веществъ, дни и ночи, лѣта и зимы слѣпымъ эхомъ отзываются въ ихъ долгомъ сонномъ существованіи. Время почти замерло, замерли чувства, угасли желанія, и длинный, длинный рой мыслей, обременяющій мозгъ человѣка неизбѣжнымъ наслѣдіемъ предковъ, остался по ту сторону, сброшенъ, сброшенъ навсегда... надолго?... Закончился кѣмъ-то предопредѣленный кругъ и -- вотъ деревья, вотъ лѣсъ на землѣ.
   Сонное царство, счастіе достигнутое. Проносится вѣтеръ, проносятся годы, исчезаютъ, срываясь, столѣтія. И когда луна восходитъ надъ лѣсомъ, кажется, что ко всѣмъ намъ -- соснамъ, елямъ и вербамъ -- приходитъ давно желанный любовникъ и зоветъ и обѣщаетъ. Зерна небытія разбрасываетъ луна по землѣ -- по землѣ, гдѣ все заковано въ смерть и преемственность, гдѣ всѣ чужды, одиноки, не знаютъ зачѣмъ и для чего посланы на огороды, въ дома и театры и маленькія станціи желѣзныхъ дорогъ.
   Лѣсъ, это хоръ успокоившихся душъ. Это, если хотите -- загробная жизнь наша. Философъ дѣлается сосной, проститутка -- вербой или осиной и т. д.

* * *

   Это вовсе не странно то, что я говорю, и есть обѣщанія и предчувствія такой жизни. Ночью, когда мы спимъ, мы похожи на деревья. И живемъ и не живемъ. Не умерли, но свободны отъ Страданія, отъ разума также. Какъ бы ускользнули отъ Времени.
   Солнце заслоняетъ отъ насъ небытіе, Великій Праздникъ. Оттого ночь такъ желанна. Оттого въ тѣни, когда исчезаетъ солнце, насъ охватываетъ сонъ.
   Выползаютъ тѣни и всѣ вмѣстѣ сливаются въ темную желанную прежнюю, какую-то прежнюю ночь. И у нея во лбу луна... Медленно, какъ замерзающій ручей, катится потокъ времени. Исполняется чье-то дальнее обѣщаніе. И вотъ на всю землю, на дома и людей, на рыбъ и животныхъ надвигается Духъ лѣса и зачаровываетъ. Все живое обращается въ деревья съ ихъ темнымъ цѣпенѣющимъ созерцаніемъ, съ ихъ тихимъ сномъ, куда глухо стучится внѣшняя жизнь.
   Ночью мы не одиноки. Только ночью не одиноки. Духъ лѣса -- Великій Зеленый Духъ -- преддверіе небытія -- принялъ насъ въ свое лоно; надъ нами звѣздное небо, надъ нами глазъ ночи -- луна. Смутно сквозь сказки тѣней чуемъ какъ стучится смерть, т.-е. то самое, что здѣсь зовется жизнью: свѣтъ, сознаніе. Это въ столовой звонко бьютъ старинные часы и кто-то стонетъ за стѣной.
   Проснулись. Солнце. И необходимость, неизбѣжность существованія, и круги времени и пространства, словно петли, сторожатъ насъ у измятаго изголовья и, какъ только открываемъ глаза, бросаются на насъ, начинаютъ пожирать.
   Лѣсъ далеко тамъ гдѣ-то на окраинѣ, за полями и рѣкой. Мы проснулись здѣсь, на землѣ отъ Долгаго Сна, говоримъ толстой, добродушной, неглупой женщинѣ: "мамочка", пишемъ ей письма, когда она въ отъѣздѣ...
   День накидываетъ на насъ смертную петлю. Вотъ уже принесли газету.
   

V.

   Письмо отъ нея.
   "...14 іюля. Ночь.
   "Я сижу одна въ комнатѣ, окно закрыто. Мнѣ кажется, если я выйду на улицу, то за угломъ непремѣнно встрѣчу васъ, васъ, который поцѣловалъ мое сердце.
   "Мои обѣ голыя руки на столѣ. Я поднимаю то одну, то другую и цѣлую ихъ долго съ закрытыми глазами. Я говорю имъ: милыя руки, сестры мои, вы привели его ко мнѣ, онъ любитъ васъ, вы отдали его мнѣ, милыя мои сестры. Онѣ руки раньше были моими, только моими, и потому я не видѣла ихъ красоты, не думала о нихъ, но теперь онѣ ваши -- наши общія -- и я любуюсь ими каждый вечеръ и утромъ, когда никто не видитъ. Если кто-нибудь пройдетъ мимо окна, онъ увидитъ высокую дѣвушку, стоящую среди комнаты и медленно цѣлующую свои голыя руки. Что же онъ скажетъ? Онъ скажетъ: "она любитъ". А вдругъ вы придете -- вы вѣдь знаете мое окно -- подойдете неслышно и скажете: "она любитъ меня".
   Зачѣмъ вы далеко уѣхали?"

-----

   Она подписывается такъ, какъ я ее называю -- "Шапочка". Почеркъ у нея правильный, крупный, четкій -- даже какъ бы непріятно четкій, мужской. Ея письма я читаю три раза: сначала бѣгло тутъ же на порогѣ или на улицѣ, гдѣ письмо застанетъ, потомъ тихо и внимательно на берегу или въ дюнахъ. И на другой день утромъ въ послѣдній разъ. Собственно тогда я уже хороню его.
   "Милыя руки, сестры мои" -- читалъ я на берегу при глубокомъ отливѣ и услышалъ сзади шорохъ; шла женщина, та, что постоянно сопровождаетъ высокаго молодого человѣка въ синемъ. Не знаю почему я быстро спряталъ листокъ въ карманъ. Но она замѣтила. Я понялъ это по тому, что она покраснѣла, опустила голову и запнувшись быстро прошла.
   Бываетъ такъ, что самыя сокровенныя мысли другого человѣка вдругъ непонятнымъ ясновидѣніемъ прочитываются нами. Именно самыя затаенныя, которыя наиболѣе хотѣлъ бы скрыть. Усилія воли, стремящія подавить мысль, дѣлаютъ ее напряженной, упругой, и она воспринимается другимъ мозгомъ, какъ перехваченная телеграмма.
   Я узналъ эту глубоко скрытую мысль прошедшей женщины, о которой вовсе не думалъ. Совершенно неожиданно раскрылась мнѣ ея душа, и, не обмѣнявшись ни словомъ, я свободно читалъ цѣлыя главы изъ жизни этой совершенно чужой, говорящей на чужомъ языкѣ, никогда раньше мною не видѣнной женщины.
   Я глядѣлъ ей вслѣдъ и вдругъ увидѣлъ, что она была стройна и сложена, какъ дѣвушка. Я вспомнилъ ея лицо некрасивое съ широкимъ ртомъ, въ веснушкахъ, съ бѣлками глазъ въ тоненькихъ красныхъ жилкахъ.
   -- Ея лицу тридцать два года, а можетъ быть больше. Но тѣлу, ногамъ и упругой груди не болѣе двадцати. Какое странное существо.
   Она не оглянулась, но по тому, какъ, вывернувъ лѣвую руку, поправила выбившіеся на затылкѣ волосы, я понялъ, что она чувствуетъ, что я гляжу на нее и еще -- что знаю то, что она это чувствуетъ.
   ...Вотъ она прошла, ея нѣтъ, я читаю письмо Шапочки. Мнѣ кажется, что оно стало меньше, мельче, суше. Какъ будто мимо прошедшая женщина съ тридцатидвухлѣтнимъ лицомъ и молодымъ тѣломъ вынула изъ него что-то, унесла съ собой.
   Вечеромъ госпожа Финкельманъ мнѣ объясняетъ: высокій молодой человѣкъ нездоровъ и женщина -- это его сестра милосердія, нѣмка Фредерика.
   -- Докторъ, я чувствую головокруженіе послѣ купанья -- говоритъ она.
   -- Моя жена чувствуетъ головокруженіе послѣ купанья -- повторяетъ мужъ Осипъ Ильичъ.
   -- Это пройдетъ,-- говорю я: продолжайте.
   Мы гуляемъ по хрустящему песку всѣ втроемъ. Я смотрю на сѣдоватаго унылаго человѣка съ узкими плечами и думаю, что онъ неосторожно разбудилъ спавшую машину, тронулъ винты, задѣлъ колеса, и вотъ она, медленно двинувшись, вошла, вонзилась въ жизнь, и пожирая завоевываетъ землю. И проглотитъ также того, кто разбудилъ ее. Таково это страшное чудовище.
   

VI.

   Осипъ Ильичъ разсказалъ мнѣ исторію своей женитьбы. Это не была только слѣпая любовь, нѣтъ, но и прочная дружба и уваженіе также. Онъ давно до женитьбы зналъ всю семью невѣсты.
   Онъ очень подробно разсказывалъ, я выслушалъ его, почти не прерывая, и ясно, хотя онъ, конечно, не хотѣлъ этого, не зналъ и не думалъ, мнѣ представился странный, почти фантастическій домъ,

гдѣ ихъ убиваютъ.

   Ихъ -- это мужчинъ. Но нечаянно могутъ убить и женщину. Но это нечаянно.
   Въ этомъ домѣ убили трехъ, теперь убиваютъ четвертаго (его). И добьютъ. Тамъ хорошо работаютъ.
   Домъ, какъ домъ. Съ виду ничего особеннаго, какъ всѣ. Какъ всюду. Парадный подъѣздъ, телефонъ и проч. Тамъ охотно бываютъ. Три старшія дочери рисуютъ, поютъ, горбатая знаетъ языки. Всѣ привѣтливы, но странно; смѣются невесело, красивыхъ женщинъ не приглашаютъ, потому что сестры не любятъ: на нихъ будутъ обращать вниманіе, къ чему?... Даже прислуга чумичка.
   На двери визитная карточка: такой-то, имя, отчество, занятіе. Это отецъ. Онъ на кладбищѣ уже третій годъ, а карточку все не снимаютъ. Такъ. Такъ красивѣе, приличнѣе.
   Теперь мужчинъ нѣтъ: убиты. Добиваютъ послѣдняго.
   Всѣ женщины, сколько ихъ есть въ домѣ, молодыя и старыя, какъ бы составили странный дьявольскій заговоръ. Вечеромъ, когда гости уходили, онѣ собираются полураздѣтыя съ заплетенными косичками и шепотомъ о чемъ-то говорятъ, говорятъ. Никогда при этомъ не присутствовалъ ни одинъ мужчина.
   Горбатая, знающая языки, убираетъ посуду, остатки вина сливаетъ, а про селедку говоритъ, прерывая заговоръ:
   -- Останется на завтра къ обѣду.
   Когда бы ни придти: утромъ, днемъ, въ праздникъ или въ день похоронъ всегда на комодѣ стоитъ чисто-приготовленная, разрѣзанная ломтиками селедка. Не то, что ее ужъ такъ любятъ въ этомъ домѣ, нѣтъ, просто стоитъ.
   Былъ у нихъ братъ. Убитъ. То-есть, разумѣется, онъ умеръ естественною смертью, знакомый докторъ даромъ лѣчилъ и даромъ выдалъ удостовѣреніе въ смерти. Какъ онъ любилъ всѣхъ этихъ женщинъ старыхъ и молодыхъ, и какъ его любили! Стѣны увѣшаны его портретами, въ комодахъ, гдѣ мѣховыя шубы и старыя метрики, хранятся его книга. Это была гордость всей семьи, прекрасный глубокій умъ, нѣжное благородное сердце, мягкіе грустные глаза. Вся семья имъ питалась. Вся семья -- эти старыя, двоюродныя и родныя -- паразитировали на немъ, крѣпко уцѣпившись любящими теплыми, мягкими, нѣжными объятіями.
   Питались не только его трудомъ, хотя, конечно, и это: деньги шли на семью, на это скопище женщинъ; его умъ, его нѣжное сердце какъ бы принадлежало семьѣ и распредѣлялось на всѣхъ почти поровну. Его любили, онъ отвѣчалъ преданной умилительной привязанностью и вмѣстѣ съ любовью отдавалъ какіе-то нѣжнѣйшіе, священнѣйшіе свои соки, выработанные въ таинственной глубинѣ рядами поколѣній; можетъ быть, это были волокна генія или то, что ему предшествуетъ. Но мягко, любовно, нѣжно, довѣрчиво присосавшись, пили, пили изъ него эту драгоцѣнную кровь, эти родники жизни, милыя безпомощныя женщины.
   У юноши начались какія-то нервныя боли. Молодыя дѣвушки подрастали, расцвѣтали, у нихъ круглились бюсты и бедра, старыямать, двѣ тети, двѣ бабушки -- чувствовали себя бодро, рѣдко болѣли. Аккуратно ѣздили на дачу: братъ нуждался въ отдыхѣ; тамъ всѣ пили кефиръ, какао; у горбатой зарубцевались легкія.
   Потомъ черезъ полгода средняя начала учиться пѣнію, ей предсказывали много, а юноша хирѣлъ.
   -- Такой слабый! Что съ тобой? Ну, ѣшь еще...-- говорили старшіе.
   Ухаживали, оберегали его. И сосали, сосали.
   Давно уже на одномъ изъ тайныхъ ночныхъ заговоровъ полураздѣтыя въ бѣлыхъ ночныхъ кофтахъ съ глупыми, жалкими, страшно прозаическими косичками женщины рѣшили его женить на одной изъ двоюродныхъ. Такой хрупкій, такой слабый, будутъ ли за нимъ смотрѣть чужіе? Какая-то чужая, навѣрно развратная, любитъ тряпки, дрянь какая-нибудь... А тутъ онъ останется въ семьѣ, ничего не измѣнится, будутъ подавать чисто нарѣзанную ломтиками селедку.
   Кажется, онъ любилъ другую. Послѣ его смерти старшія, разбирая въ ночныхъ кофтахъ его бумаги, вдругъ натолкнулись на пачку писемъ, написанныхъ совершенно незнакомымъ женскимъ почеркомъ. Прочли и удивились. И обидѣлись, оскорбились на него, умершаго: какъ? чужая? не своя?!
   Рѣшили все скрыть отъ двоюродной, чтобы не огорчить ее. И сожгли письма -- осторожно, ночью.
   Такъ живетъ теперь двоюродная высокая, съ развитымъ бюстомъ -- сытая мышь, грибъ, выросшій на рухнувшемъ великанѣ.
   Всѣ, кто зналъ покойнаго, говорили, что умерла душа дома, потому что "онѣ обязаны ему всѣмъ".
   Онѣ были обязаны всѣмъ, эта добродѣтельныя, милыя, здоровыя безцвѣтныя женщины-мыши. Онѣ размѣняли его высокій мозгъ, онѣ распредѣлили между собой по кусочкамъ его глубокое сердце и сдѣлались милыми, добродѣтельными, безцвѣтными.
   Но въ домѣ остался другой и на него перенесли всю нѣжность, любовь и ласку. Эти мыши не могли жить безъ пищи: онѣ тоже родились подъ солнцемъ.
   -- Ты замѣнишь намъ его,-- говорили.
   "Онъ замѣнитъ намъ его..." повторяли на ночныхъ заговорахъ мыши.
   Самая старшая, та, что уѣхала полтора года назадъ въ N. съ молодымъ мужемъ, вдругъ вернулась вдовой. Отъ чего онъ умеръ? Его такъ любили! У него такъ часто гостили лѣтомъ, вмѣсто дачи...
   -- Максъ умеръ! Милый Максъ. Какъ онъ разсказывалъ анекдоты!
   Вдова пополнѣла, сдѣлалась лучше всѣхъ въ домѣ, дѣвушки ей завидовали.
   Потомъ умеръ женихъ двоюродной -- незадолго до свадьбы. Онъ застрѣлился, но это скрывали: неприлично.
   Теперь въ домѣ остались немногіе. Онъ -- Осипъ Ильичъ -- женился на средней, Розѣ. Цѣлая рать женщинъ, ея родственниковъ, вѣчно торчитъ въ домѣ. По большимъ праздникамъ вечеромъ собирается вся семья. Уютно... Въ новомъ гнѣздѣ старыя мыши чувствуютъ себя хорошо, хвалятъ, судачатъ, сидятъ долго. Онѣ спокойны: молодая продолжаетъ ихъ дѣло, сосетъ, сосетъ мужчину, убиваетъ его медленно неутомимо, любовно.
   Распредѣляя между собою живую оплодотворяющую кровь мужчины, глухо чуютъ, что ихъ устами говоритъ великій желѣзный законъ земли.
   

VII.

   Любовь является много разъ, но запоминается только та, которая не изжита до конца. Вы женаты, и давно уже потускнѣли всѣ серебряныя и золотыя вещи, полученныя въ подарокъ въ день свадьбы. Но однажды снятся тѣ, тѣ глаза. Не жены. Они были черны тогда наяву, но теперь во снѣ особенны, магичны. Она полуотвернулась, но ждетъ васъ и смотритъ въ другую сторону. Значитъ все было пустякомъ, недоразумѣніемъ, ничего не случилось?... Невозможно удержать сердца, и оно бросается впередъ навстрѣчу прищуреннымъ милымъ прежнимъ глазамъ. Боже, что за радость! Но она, маня и увлекая, быстро скользитъ между деревьями, и изъ-подъ подола темно-синяго тоже прежняго, того платья мелькаетъ извивающейся каемкой пятно бѣлья... Боже, Боже, что за сладостная радость эта любовь во снѣ!...
   Утромъ жена почему-то надѣваетъ темно-синее, пахнущее шкафомъ платье.
   -- Тебѣ нравится?-- спрашиваетъ она: вѣдь сегодня тепло... Конецъ февраля.
   ...Да, это милое платьице, но то во снѣ лучше, изящнѣе.
   Жена не понимаетъ, почему за обѣдомъ и даже послѣ ужина вы такъ нѣжно и грустно цѣлуете ея руку.
   -- Милый,-- говоритъ она, поднимая брови: милый...
   И у нея странныя, быстро исчезающія слезы.
   Кажется, что черезъ много лѣтъ, когда будетъ потухать сознаніе и чей-то торопливый шепотъ скажетъ: "Свѣчу, зажгите свѣчу", снова вырисуется лѣсъ съ мокрымъ рыхлымъ снѣгомъ, она остановится, не будетъ ускользать среди деревьевъ, обернется, станетъ ждать, и черные неприщуренные серьезные глаза отвѣтятъ, что все было пустякъ, недоразумѣніе... Нельзя удержать сердца, и оно бросится впередъ.
   -- Нѣтъ пульса,-- скажетъ докторъ, выпуская руку, какъ ненужный предметъ.
   Колоколъ...

* * *

   ...Здѣсь на островѣ мнѣ кажется, что я любилъ только одинъ разъ одну дѣвушку въ лунную осеннюю ночь. Всѣ тѣ, къ которымъ я не подошелъ, какъ бы слились вмѣстѣ. Я никогда не видѣлъ этого лица, оно какъ бы составлено изъ лицъ тѣхъ, что прошли мимо. Женщины дарили мнѣ любовь, я благодаренъ имъ; но я помню не тѣхъ, что давали, а тѣхъ, что не дали. Всѣ вмѣстѣ онѣ уже сзади меня. Давно ли были впереди? Въ зеленомъ дыму -- это осенняя луна -- я вижу блѣдныя холодныя поэтическія руки. Нѣтъ, это даже не руки Шапочки. Лицо неясно, и тамъ, гдѣ глаза, лежатъ глубокія необыкновенно точныя тѣни, словно овальныя заслонки, спускающіяся съ бровей.
   Всѣ вмѣстѣ -- тѣ, что, гордыя, прошли мимо -- сливаются въ одинъ образъ Дѣвушки; ее я единственно любилъ одинъ разъ въ осеннюю росистую ночь. Я помню хорошо, какъ это было. Такъ подробно, какъ ничто другое.
   ...Я вернулся въ городъ, который покинулъ когда-то... но когда? Мнѣ говорятъ: вотъ здѣсь былъ пожаръ, деревья вырубили. Здѣсь застроили, появились голуби. Что это за городъ? Ну, гдѣ живетъ Дѣвушка. Я хожу по саду, онъ сталъ меньше, часть его отведена подъ огородъ, гряды засѣяны редиской и салатомъ, бесѣдки нѣтъ, нѣтъ ужъ многихъ людей, доски забора свѣжія, ровныя, ничего не говорятъ.
   Двѣнадцать лѣтъ назадъ человѣкъ, слегка на меня похожій, былъ здѣсь вечеромъ съ Дѣвушкой. Гдѣ они оба? Почему-то этого человѣка я присваиваю себѣ, сливаюсь съ иинь и говорю: это былъ я. А дѣвушка -- я не знаю гдѣ теперь дѣвушка. Она не похожа на Шапочку.
   Ботъ мы идемъ осеннимъ вечеромъ при яркой выпуклой лунѣ, и рядомъ съ нами играя бѣгутъ двѣ бѣлыя кошки -- Женя и Фликъ. Отъ росы, сада, луны онѣ словно ошалѣли. Прыгаютъ между листьями салата, какъ собаки; Фликъ не дается въ руки, у Женьки шерсть вся мокрая. Она словно похудѣла, мордочка ея въ пескѣ.
   У дѣвушки отъ выпуклой луны лицо лиловатое, на немъ треугольникомъ лежатъ три черныхъ пятна -- они будятъ глубокія печальныя мысли и мою любовь; это на ротъ и глаза накинулись тѣни...
   Онѣ будятъ мою печальную любовь.
   Я не вижу ея глазъ -- прикрыты тѣнями -- но знаю ихъ хорошо.
   -- У васъ брови раздвинуты чуть больше обыкновеннаго,-- го, ворю я -- похожій на меня.
   По дорожкѣ сада, мокраго отъ печальной росы, движется ея гибкое тѣло, луна освѣщаетъ насъ, доски новаго забора теперь прекрасны и древни. Она прижимается ко мнѣ и вдругъ тихо блаженно вскрикиваетъ, потому что сбоку быстрый хитрый шорохъ.
   -- Это Женька. Не бойтесь. Женька, или сюда, противная!
   Я поднимаю мокрую теперь легкую-легкую женю, у нея покорно свисаютъ длинныя лапки, въ глазахъ ея луна. Всюду луна, дѣлается страшно. Всюду луна бросаетъ свои лучи -- смерти.
   -- Смерти? Почему смерти?-- говоритъ моя спутница: Неправда.
   Я цѣлую ея маленькую руку, ея гибкое дорогое мнѣ -- дороже моего -- тѣло и вижу: въ глазахъ ея луна.
   -- Я скоро уѣду отсюда. А вы какъ же?-- произноситъ ея ротъ, прикрытый тѣнью.
   Она уѣхала. Развѣ былъ второй звонокъ? Сразу закричалъ, схватившись за голову, третій.
   Посреди сада врытъ столбъ, и на немъ зеркальный шаръ. Онъ потрескался за зиму. Я вижу въ немъ свое лицо съ расплывшимся носомъ -- такъ кажется. Въ немъ отражается нарядный игрушечный садъ, обнесенный свѣжимъ чистенькимъ заборчикомъ, а вокругъ крохотнаго солнца кучки нарядныхъ облачковъ. Это осень подкралась, выпила лѣто.
   Гдѣ же моя жизнь? Моя подруга -- Дѣвушка? Мои слова о любви? А моя молодость и весь городъ за двѣнадцать лѣтъ и всѣ жизни, которыя раздавлены золотымъ кулакомъ солнца? Какъ это можетъ быть, чтобы пропало, когда даже дымъ отъ зажженной спички не исчезаетъ и возвращается?!
   Мѣсяцъ назадъ, по дорогѣ сюда на островъ, я посѣтилъ этотъ городъ. Почти ни съ кѣмъ не раскланивался -- все чужія новыя лица. Глубокой ночью подъ чернымъ деревомъ у городского сада я сидѣлъ и плакалъ. И слушалъ соловья. Ну, да, соловья! Онъ все-таки пѣлъ, хотя его столько разъ описывали. Подъ чернымъ деревомъ, не знаю какимъ, одинокій, постарѣвшій я сидѣлъ и слушалъ звуки умершей молодости, была луна -- другая... Далеко вдоль улицы виднѣлась желтая иглистая точка, это старуха-еврейка зажгла разбитый фонарь у своей будки, продаетъ папиросы.
   ...Кто взялъ мою жизнь? Кто ослабилъ мое тѣло, кто съ каждымъ разсвѣтамъ принимается медленно пить мою кровь, высасывать мою жизнь и гнать къ чернымъ тѣнямъ по безвѣстнымъ дорогамъ?
   Били на башнѣ гетмана Браницкаго старые часы -- мой отецъ умеръ за это время и двѣ сестры.
   Я уѣхалъ на островъ.
   

VIII.

   Прежде этотъ островъ, говорятъ, посѣщался. Неподалеку отъ гавани была гостиница; теперь гостиницы давно нѣтъ, публика сюда не ѣдетъ, про островъ совсѣмъ забыли. У старшины въ комнатѣ, что считается канцеляріей, на стѣнѣ виситъ плоскій ящикъ, и подъ стекломъ его, словно коллекція засушенныхъ диковинныхъ бабочекъ, хранятся -- противъ всякихъ правилъ -- нераспечатанныя письма. Они адресованы въ гостиницу, которой уже нѣтъ. Коронованныя особы, чьи портреты изображены на маркахъ, частью умерли, частью отреклись отъ тропа. Чернила на конвертахъ побурѣли. Время пронеслось мимо этихъ писемъ, которыя не доставлены и все ждутъ своихъ адресатовъ. Чувства, когда-то трепетавшія, мысли, когда-то зажегшіяся среди огородовъ и маленькихъ станцій желѣзныхъ дорогъ подъ костянымъ черепомъ человѣка, дремлютъ въ длительномъ сновидѣніи подъ стеклянной крышей въ канцеляріи старшины. Здѣсь подъ бумагу, словно въ нору, вползло время, залегло между строчками, впиталось въ буквы, присосалось къ небрежной подписи. Странное безсмертіе осѣнило эти письма, присланныя до востребованія. Смѣнилось нѣсколько старшинъ, и отъ одного къ другому не то изъ суевѣрія, не то по традиціи переходитъ эта необычная коллекція.
   Мнѣ иногда кажется, что не спроста собрались мы здѣсь разные, чужіе люди, до сихъ поръ никогда не видѣвшіе одинъ другого. Оттуда -- понимаете? съ той стороны -- насъ словно вытолкнули, нарочно привели сюда всѣхъ вмѣстѣ, всѣхъ тѣхъ, что...
   Я вамъ разскажу, я вамъ разскажу наконецъ эту странную догадку! Она не даетъ мнѣ покоя и, чѣмъ дальше, тѣмъ звучитъ убѣдительнѣе.
   Мы попали сюда, на этотъ уединенный заброшенный островъ -- тѣ, чьи жизни, достигнувъ высшей точки, уже наклонились къ закату... Какъ будто сослали насъ: въ тиши и отдаленіи переживите наединѣ съ собой эту страшнѣйшую трагедію разставанія съ молодостью. Сослали, чтобы не слышать нашихъ стоновъ, не видѣть нашего горя. Послѣднее лѣто наше, лѣто тридцатипятилѣтнихъ, сожжетъ нашу юность. Осенью мы вернемся, вернемся въ Городъ, къ улицамъ и друзьямъ. Мы будемъ уже на той сторонѣ. Но теперь, но здѣсь -- страшная полоса, дни и ночи -- особенно ночи!-- когда по привычкѣ хочешь глянуть впередъ, а кто-то тянетъ назадъ, къ закату, заставляя оглядываться. На заброшенный, забытый островъ -- такъ мнѣ чудится -- каждый годъ прибываютъ мужчины и женщины, и золотой кулакъ солнца можжитъ ихъ молодость. Кто былъ прошлымъ лѣтомъ? Кто будетъ слѣдующимъ? Безысходная трагедія разыгрывается здѣсь въ глубокомъ отдаленіи передъ моремъ и песками, гдѣ замираютъ послѣдніе всплески той, культурной жизни.
   Я тихо повторяю: "Островъ заката", хотя его зовутъ, конечно, иначе. И съ каждымъ шагомъ, что я дѣлаю, съ каждой мыслью -- все равно какой -- неизмѣнно уплываетъ молодость, сгораетъ лѣто.
   Мы здѣсь спрятались, хоронимъ молодость и медленно превращаемся въ стариковъ. Иногда я просыпаюсь, мои глаза мокры. Я плакалъ? во снѣ? И вспоминается разомъ, четко: снилась мысль, что ушла молодость. Понимаете? не картины, не образы, а одна мысль приснилась -- мысль подъ пустыннымъ голубымъ небомъ, какое бываетъ только во снѣ.
   Кажется: мы когда-то были здѣсь -- очень, очень давно. Солнце было моложе, въ канцеляріи старшины не висѣли подъ стекломъ письма, да кто знаетъ? возможно, что и самой канцеляріи вовсе не было. Все возможно, потому что это было особое, совсѣмъ особое время съ золотымъ поясомъ вокругъ стана.
   ...Въ цѣпенѣющемъ одиночествѣ мыслей замираетъ наша молодость. Гдѣ-то далеко ждетъ меня дѣвушка -- я осенью проснусь, приду въ городъ -- покорно, покорно -- у меня будетъ сынъ.
   Я затихну.
   

IX.

   Вотъ объ этомъ я ей писалъ. Слова мой были уже недѣвственны. Они являлись не въ первый разъ. Я уже вызывалъ ихъ прежде и прежде и еще... Они приходили откуда-то изъ темноты комнатъ, изъ-подъ абажура лампы вмѣстѣ съ тѣнями. Они носились надъ бѣлымъ листикомъ бумаги, какъ невидимыя летучія мыши; чернила скрѣпляли ихъ кандалами, они теряли свободу, замирали...
   Нѣсколько разъ я, волшебникъ, вызывалъ ихъ изъ-подъ абажура вечерней лампы. Они приходили все быстрѣе, откликаясь все послушнѣе, какъ хорошо пріученные и покорные слуги. Но было что-то зловѣщее и насмѣшливое въ этой услужливой готовности. Слова ложились обычными неровными строками, аккуратно заполняя всѣ четыре страницы, но уже не ждали мысли, иногда торопили ее, иногда обгоняли или выталкивали изъ себя, если она почему-либо медлила. Потомъ (я это подмѣтилъ) они перестали особенно церемониться съ чувствомъ также, поправляли и раздували его. А вѣдь, казалось, они отъ него зависѣли.
   Неволя развратила слова. Я вызывалъ ихъ изъ темныхъ угловъ -- служить моимъ мыслямъ, но служа они наглѣли, лѣзли впередъ, открывали непрошенно двери. Они кружились вокругъ меня, были на готовѣ услужить -- эти маленькіе юркіе демоны -- и теперь, когда я хотѣлъ чистоты и ясности, они обступили мозгъ кружась, толкаясь...
   Какъ сквозь толпу черни, столпившейся у чьихъ-то дверей, пробиралось между ними, избѣгая встрѣчъ, мое письмо къ Шапочкѣ. Былъ вечеръ, лампа освѣщала мой столъ, и черное, чернѣе ночи, стекло оконъ казалось холодно безумнымъ.
   Я писалъ, я говорилъ высокой дѣвушкѣ, которая цѣлуетъ ночью въ комнатѣ свои голыя руки. Любовь моя летитъ, у нея два черныхъ печальныхъ крыла -- чувствуете это, Шапочка? Она убьетъ тебя и меня, и, какъ кирпичи, ляжемъ мы въ подвалахъ мірозданія, по нашимъ тѣламъ пройдутъ, растоптавъ насъ, жизни -- которыхъ еще нѣтъ, которыя гдѣ-то таятся... мы позовемъ ихъ.
   Покойно горитъ на моемъ дачномъ незатѣйливомъ столѣ дешевая лампа. На версты и версты вокругъ тихо, и нѣтъ живыхъ звуковъ. Слышно, какъ будто изъ воды выкатываются на берегъ колеса, срываются и опять налѣзаютъ. Это море.
   И вдругъ листокъ почтовой бумаги тускнѣетъ, мысль опадаетъ, оставляетъ меня, столъ начинаетъ пахнуть рыбой, и я ясно чувствую, что кто-то неподвижно караулитъ меня за окномъ. Ждетъ. Смотритъ, подойдя на цыпочки, на мою наклоненную голову сзади. Затаилъ дыханіе. На затылокъ мой смотритъ. И давно уже такъ стоитъ. Это самое страшное, что "оно" стояло и раньше -- до того, какъ я почувствовалъ, раньше, когда я былъ беззаботенъ, беззащитенъ, вовсе ни о чемъ не думалъ... Но изъ темнаго угла въ затылокъ мой впивались молчаливые глаза, ждали.
   Сразу -- словно душа ушла изъ моего письма. Всѣ слова потускнѣли, сморщилось чувство... Отъ стола пахнетъ рыбой.
   Я знаю -- "оно" здѣсь, за спиной, за окномъ въ мягкихъ тѣняхъ, въ мягкихъ черныхъ бархатныхъ волнахъ вѣтра. Капли росы на травѣ, она не выдаетъ шаговъ пришедшаго.
   Такъ я сижу одинокій среди черныхъ пространствъ воды и ночи, покорный подъ взглядомъ невидимыхъ глазъ. Чернила на моемъ перѣ высохли, не дописавъ любовнаго посланія. Мнѣ страшно. Я хочу молиться. Обои моей дѣтской я вспоминаю, первые обои, какіе увидѣлъ здѣсь...
   ...Я осторожно раскрываю дверь и слышу, какъ, перекатываясь черезъ горло маятника, въ предсмертномъ хрипѣніи умираютъ секунды; иду. Волосы мои шевелятся въ бархатныхъ мягкихъ волнахъ. Звѣзды надо мной. Сейчасъ я вспоминаю и вижу: вижу себя выходящаго изъ-подъ низкой двери и поднявшаго лицо къ странному-странному небу: оно было бѣлымъ, матово-бѣлымъ, какъ звѣзды, а посреди него, не мерцая, очень тяжелыми застывшими кристаллами повисли темно-синія звѣзды. Небо и звѣзды обмѣнялись окраской, и такъ я запомнилъ эту земную ночь.
   Ничего я не услышалъ, но угадалъ, что за поворотомъ у дома старшины кто-то ходитъ. Я догналъ поздняго пѣшехода. Это была сестра милосердія -- сидѣлка Фредерика. Платье ея длиннымъ шлейфомъ пригибало мокрые стебли.
   

X.
Погань.

   Встрѣча и разговоръ мой съ молодымъ человѣкомъ въ синемъ костюмѣ -- тѣмъ, кого всегда сопутствуетъ сестра милосердія -- были такъ необычны, что мнѣ хочется, сохраняя объективность, разсказать объ этомъ какъ совершенно посторонній наблюдатель -- словно я со стороны видѣлъ себя и его, наклонившагося къ моему болѣзненно-удивленному лицу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Въ комнатѣ врача по нервнымъ болѣзнямъ сидитъ молодой человѣкъ лѣтъ 27. Онъ высокаго роста, одѣтъ со вкусомъ въ лѣтній англійскій костюмъ; на ногахъ у него изящные рыжія ботинки. Лицо серьезное, мало значительное. При взглядѣ на него думаешь: "завидный женихъ". Еще: въ пріемныхъ врачей по нервнымъ и спеціальнымъ болѣзнямъ постоянно такіе, именно молодые люди. Они сидятъ, ничуть не конфузясь, покойно какъ въ кафе, перелистываютъ прошлогодній иллюстрированный журналъ, изрѣдка заговариваютъ.
   Вошелъ докторъ Шормъ-старшій. Въ комнатѣ оставались съ глазу на глазъ докторъ и пришедшій. Это всегда волнуетъ: два человѣка встрѣтились въ первый разъ. Что они скажутъ другъ другу?
   Пришедшій:
   -- Я вамъ назвалъ фальшивую фамилію, это вовсе не моя. Я не хочу, чтобы вы меня знали. Здѣсь я проѣздомъ, мы никогда не встрѣтимся. Я могу говорить совершенно свободно.
   Докторъ:
   -- Да.
   Пришедшій:
   -- Я бы могъ разсказать это только отцу, но у меня нѣтъ. Другу -- нельзя, потому что самый большой другъ отвернется. Женщинѣ подавно.
   Докторъ:
   -- Значитъ совершенно постороннему.
   Пришедшій:
   -- Нѣтъ. Докторамъ всегда разсказываютъ всякую гадость, то, о чемъ вообще не говорятъ вслухъ. Надо же куда-нибудь вылить.
   Докторъ (онъ покраснѣлъ):
   -- На что вы жалуетесь?
   Пришедшій:
   -- Я васъ задержу, но я заплачу вамъ вдвойнѣ, какъ за два визита... Ахъ, бросьте, не надо даже говорить объ этомъ.
   Докторъ:
   -- На что вы жалуетесь?
   Молодой человѣкъ ровнымъ негромкимъ голосомъ безъ повышеній сказалъ:
   -- Богъ есть. Я вѣрю въ Него. Я вѣрю, что наша жизнь, совершившись, какъ сонъ, сольется съ Божествомъ. Что міръ прекрасенъ. Жизнь свѣтла. Я люблю солнце, музыку, лѣсъ, женщинъ, ихъ нѣжное сердце, ихъ нѣжные волосы. Богъ есть, но меня Онъ отвергъ, меня Онъ проклялъ, отъ меня Онъ отвернулся навѣки. Что я Ему сдѣлалъ? Когда я родился, Онъ взглянулъ на меня, показалъ: "дрянь". Отнынѣ жизнь моя была проклята. Я еще этого не зналъ. Я росъ и думалъ и читалъ книги, глядѣлъ на небо, подходилъ къ женщинамъ, какъ всѣ. Но странная муть, значенія которой я долго не понималъ, грязнила мою душу. Не подумайте, что я испытывалъ страданія или меня преслѣдовали несчастія -- нѣтъ, жизнь моя текла ровно, покойно, съ мелкими удачами и неудачами. Я былъ обезпеченъ, образованъ, здоровъ, любилъ общество, шутки, но позади меня стоялъ кто-то, молчаливо смотрѣлъ на мой затылокъ.
   -- Смотрѣлъ на васъ сзади?
   -- Знаете, къ каждому изъ насъ жизнь, міръ, вселенная -- говоритъ разное. Совершенно разное. Другія слова. Другимъ тономъ. Мы всѣ дѣти земли? Дѣти неба? Неправда! Между нами дѣлаютъ выборъ. Есть любимцы. Есть баловни. Это вовсе не скрывается. Дѣлается совершенно нагло, открыто. Почему? на какомъ основаніи? Просто такъ. Такъ.
   -- Успокойтесь. Ну, успокойтесь же...
   У молодого человѣка начинаетъ дрожать нога. Ему видимо неловко и досадно, что докторъ замѣтилъ это. Онъ обхватываетъ колѣно обѣими руками и хочетъ улыбнуться блѣднымъ лицомъ. Онъ раскрываетъ ротъ, и вдругъ докторъ съ ужасомъ видитъ, что нёбо и вся внутренняя сторона щекъ у него совершенно черныя. Но возможно, что такъ только показалось. Молодой человѣкъ овладѣлъ собой.
   -- Бываютъ въ дѣтствѣ сны, которые запоминаются на всю жизнь. Поистинѣ они вѣщіе. Они кладутъ отпечатокъ на всю духовную жизнь человѣка, на самыя глубокія его мысли. Кто насылаетъ эти кошмары на душу шестилѣтнихъ дѣтей, когда съ ними не въ состояніи справиться мозгъ сорокалѣтняго мужчины? Черезъ сновидѣнія мы еще дѣтьми узнаемъ, что насъ кто-то поймалъ, крѣпко держитъ и выпуститъ не скоро. Иногда кошмары говорятъ о томъ, что случится черезъ двадцать-тридцать лѣтъ; вамъ снятся люди -- съ которыми играли утромъ въ мячъ -- обросшіе бородами; вы видите гробъ и себя, себя самого съ начинающей лысиной и почему-то краснымъ шрамомъ вокругъ всего черепа. А проснувшись знаете, чувствуете, что это случится, случится именно вотъ такъ, какъ снилось, и живете дальше, твердо все зная напередъ безъ тайны, безъ неизвѣстности ожиданія. Ну, можно ли это дѣлать?
   ...О томъ, что я не такой, какъ всѣ люди, или, что сдѣлаюсь не такимъ, какъ всѣ, мнѣ было дано знать очень рано, на пятилѣтнемъ году моей жизни. Нѣтъ, подумайте, какъ они спѣшатъ! Мнѣ едва было пять лѣтъ, когда это приснилось. До сихъ поръ я отчетливо помню весь сонъ со всѣми подробностями. Я никогда его не разсказывалъ и сейчасъ волнуюсь -- удастся ли мнѣ передать главное.
   У насъ былъ старинный чернаго дерева небольшой ящикъ, въ которомъ мать держала чай и сахаръ. Стоялъ онъ въ буфетѣ; помню, у него былъ испорченъ замокъ, кажется, нами, дѣтьми, и отъ него, если открыть, пахло мышами. Вотъ этотъ ящикъ мнѣ приснился. Будто бы я, пятилѣтній, взобрался на столъ, открылъ его и вдругъ на днѣ его нахожу странный мягкій сѣроватый округлый предметъ. Я не знаю, что это за вещество -- на землѣ такого нѣтъ, только во снѣ; вродѣ резины, но безъ ея упругости; скорѣе всего, это напоминаетъ уплотненную плѣсень гриба. Форма предмета тогда для меня, ребенка, тоже была совершенно непонятна, но нѣсколько лѣтъ спустя утромъ, войдя въ спальню матери, я съ ужасомъ увидѣлъ этотъ предметъ -- мой кошмаръ: это были голыя женскія груди. Тогда, повторяю, я ничего не зналъ, но со странной злобой и до сихъ поръ непонятнымъ отвращеніемъ чувствовалъ, что здѣсь нѣчто враждебное, безстыдное, наглое и опасное. Я выбросилъ этотъ округлый предметъ изъ ящика на полъ и, напрягая всѣ силы, сталъ топтать его ногами. Къ возрастающему ужасу моему предметъ, раздаваясь въ стороны подъ ударами ноги, былъ неуничтожаемъ. Я ощущалъ, какъ мягко податливо онъ распластывался по полу, но структуру его, но объемъ его нарушить было невозможно. Въ этомъ -- тогда во снѣ и потомъ при пробужденіи -- было зерно моего кошмара. Я билъ ногой объ эту бѣлесоватую отвратительную массу, чувствовалъ ея мягкость сквозь подошву, и у меня отъ страха и предчувствія, что этого не забуду -- замирало сердце, какъ передъ смертью. Я проснулся. Первый разъ, когда проснулся ночью... когда увидѣлъ ночь тутъ, близко съ цѣпкими руками у моего горла съ бѣлымъ страшнымъ, какъ бѣльмо, окномъ, съ только что проглоченнымъ дѣтскимъ моимъ крикомъ сквозь сонъ. Этотъ крикъ еще трепеталъ въ комнатѣ, былъ живъ, и мнѣ тогда, помню, казалось, что я не одинъ, во мнѣ живетъ кто-то второй, вотъ тотъ, кто зналъ, мнѣ не сообщая, что это за бѣлесоватый предметъ, кто заставлялъ меня съ ненавистью топтать массу ногами и кто дикимъ, какъ бѣльмо, голосомъ кричалъ среди темноты и спящихъ предметовъ.
   Утромъ я всталъ, уже развращенный. Дѣтство окончилось. Страшный палецъ пригрозилъ мнѣ.
   Страшный палецъ пригрозилъ мнѣ оттуда. Но тогда я еще не зналъ всего. Проходило время, годы, я часто забывался и, окруженный предметами, телефономъ, людьми, которые шутили, имѣли дѣтей, чувствовалъ себя въ безопасности, прочно защищеннымъ. Только вечера были иногда странны. Городскіе вечера -- съ далекой музыкой, съ дѣвушками, возвращающимися изъ магазиновъ, съ гулко прогремѣвшей телѣгой.
   Въ прошломъ году лѣтомъ днемъ при яркомъ солнцѣ со мной случилось вотъ это. Я былъ на берегу моря въ Ш., знаете, этомъ модномъ дорогомъ курортѣ, гдѣ никакимъ привидѣніямъ быть не полагается. Ну, а я увидѣлъ привидѣніе. Въ прошломъ году днемъ, въ дюнахъ при самомъ яркомъ солнцѣ! Она лежала ничкомъ на голомъ пескѣ, и я сначала думалъ...
   -- Кто лежалъ?
   -- Что? Да. Маленькая женщина, совершенно маленькая, чуть больше аршина. Страшно развратная. Одѣта она была вродѣ балерины, но руки закрытыя, въ рукавахъ, ноги же ея были голы, четко и изящно обрисованныя. Можетъ быть, впрочемъ, онѣ были въ какомъ особенномъ голубовато-сѣромъ трико. Но во всякомъ случаѣ тѣло ея было изъ той же неупругой резины, какая мнѣ приснилась двадцать одинъ годъ назадъ. Нѣтъ, вы только вообразите мой ужасъ, когда я приблизился и увидѣлъ эту гадость. Издали мнѣ казалось, что лежитъ кѣмъ-то брошенная цвѣтная бумага и вдругъ какъ ударъ въ грудь вотъ это... Я не зналъ, что сказать. Я стоялъ наклонившись, глядѣлъ и не могъ кричать. Крошечная женщина лежала отвернувшись отъ меня, блѣдной щекой на пескѣ... Похоже было, что ее обидѣли, побили и такъ бросили. Я тронулъ ее концомъ трости, почувствовалъ ту прежнюю мягкость, страшно крикнулъ и бросился бѣжать. По дорогѣ, когда мнѣ въ уши свистѣлъ вѣтеръ и билъ тупыми молотками въ грудь, я понялъ, что я проклятъ.
   -- Вамъ показалось... Галлюцинація.
   -- А развѣ я говорю, что это дѣйствительно было? Галлюцинація, весьма возможно. Но откуда въ моемъ мозгу родятся эти отвратительные кошмары? Вѣдь я совершенно не думалъ объ этомъ. Я никогда не видѣлъ на рисункѣ такой женщины, никто не разсказывалъ мнѣ ничего подобнаго. О, если бы проклятая карлица дѣйствительно лежала тамъ въ дюнахъ Ш!...
   ...Я проклятъ Богомъ. Теперь я это знаю. Я прохожу мимо людей, я не касаюсь женщинъ... Я не умру, я исчезну -- совершенно, безъ остатка. Поймите, грибъ не исчезаетъ, частицы его живутъ вѣчно, пока горитъ солнце. Но я -- я исчезну. Я поганый. Мое тѣло, вотъ эти руки, глаза, мои волосы они больше существовать не будутъ. У меня тѣло сдѣлано изъ той мягкой массы... неупругой резины. Для меня нѣтъ будущей жизни. Я ничего не могу ждать. Я здѣсь, здѣсь все кончаю. Все. А-а!
   Докторъ не въ силахъ остановить этого совершенно нечеловѣческаго крика. Онъ чувствуетъ, какъ отъ ужаса у него дрожь бѣжитъ отъ темени внизъ вдоль всего тѣла, словно струи теплой воды.
   -- Я ношу англійскій галстукъ, какъ всѣ, какъ любой женихъ. Я выброшенъ... Я здѣсь совсѣмъ особенный, нездѣшній -- для чего это со мной сдѣлали?...
   Онъ не плачетъ, онъ воетъ, сидя въ креслѣ и заложивъ ногу на ногу въ изящныхъ желтыхъ ботинкахъ.
   -- Никто не знаетъ. Она ходитъ за мной. Нѣтъ, я не сошелъ съ ума. Или сошелъ еще до рожденія... Она ходитъ за мной, утромъ подаетъ мнѣ кофе... А убью ее.
   -- Кого?
   -- Сестру Фредерику. Вы ее видѣли. Вотъ ужъ второй годъ, какъ она около меня. Ее лучше всего убить. Только вы никому не говорите, да все равно я отопрусь. Это очень легко сдѣлать съ Фредерикой. Никому и въ голову не придетъ. Мнѣ можно, мнѣ все можно, это даже забавно...
   Онъ встаетъ, не подаетъ руки. Онъ говоритъ спокойно:
   -- Я васъ не знаю. Прошу васъ при встрѣчѣ со мной не останавливаться, не окликать меня, я васъ не знаю. Мы чужіе. Вздоръ.
   Онъ кладетъ на столъ деньги, оправляетъ, поводя шеей, англійскій лиловый галстукъ и, слегка поскрипывая ботинками, уходитъ.
   

XI.

   Земля. Важной печалью дышатъ ея поля. Злоба въ ея горахъ. Какъ они лаютъ при громѣ и въ бурю! Месть въ ея водѣ, самой спокойной. Развѣ земля нашъ другъ? Развѣ другъ смотритъ такими печальными пугающими и мстительными глазами? Сюда мы попадаемъ, какъ на чужбину. Осматриваемся, строимъ стѣны и крыши -- огораживаемся. Опасаемся, что ночью въ лѣсу кто-то выйдетъ изъ-за деревьевъ; что сверкающимъ іюльскимъ днемъ въ полѣ жуткимъ шорохомъ зашумятъ колосья и, вдругъ сзади взвизгнувъ, вспрыгнетъ на плечи маленькое мохнатое цѣпкое существо, какое не бываетъ. Развѣ это другъ?
   Сюда мы попадаемъ, какъ на чужбину, и здѣсь словно расплата совершается. Какая тамъ загробная жизнь? Здѣсь, здѣсь среди огородовъ, рѣкъ, желѣзнодорожныхъ станцій и объятій мы уже отбываемъ, уже изживаемъ загробную жизнь. Въ осеннія ночи при яркой лунѣ, когда мокры трава -- отъ слезъ -- и глаза рядомъ идущей дѣвушки -- отъ росы -- намять наша крѣпнетъ, мы вспоминаемъ нѣчто давно утраченное, что лежитъ сзади насъ. Плоскіе лучи луны -- они плоскіе -- всюду разбрасываютъ сѣмена небытія, идею существованія внѣ земли и ея огородовъ.
   Кто-то завелъ хитрую замысловатую машину, и мы, люди, играемъ въ ней роль небольшихъ рычаговъ; наши мысли, сказанныя съ высокой трибуны, запечатлѣнныя въ дорогихъ книгахъ или въ ушахъ поколѣній, въ сущности также прикрѣплены къ огородамъ и пескамъ земли, какъ рѣпа или мелкій кустарникъ; сгниваетъ рѣпа -- сгниваютъ мысли; плодятся рѣпа и кролики -- плодится мысль.
   У животныхъ и у растеній нѣтъ поэтовъ, но если бы они были -- какія скорбныя глубокія мысли вошли бы къ намъ, въ нашъ міръ, въ нашъ міръ, гдѣ всѣ мы -- растенія, люди и животныя -- живемъ, какъ въ далекой чужбинѣ... какъ на маленькой промежуточной станціи желѣзной дороги.
   Точно ли промежуточной? Точно ли тамъ гдѣ-то есть конечный пунктъ, и мчатся поѣзда, и который-нибудь захватитъ и насъ, и насъ также?...
   ...Ѣдете. Грохочетъ поѣздъ, пожираетъ пространство и время -- оттого старѣемся. Несутся мимо окна облака и деревья и вороны на проволокахъ телеграфа. Думаете: развѣ это я? Я? весь тутъ? Со своими предметами? и деньгами? И все это занимаетъ такъ мало мѣста...
   Поѣздъ останавливается на маленькой станцій. Почему каждый разъ, когда вы видите эти маленькія станціи, гдѣ поѣздъ стоитъ двѣ минуты, каждый разъ сердце сжимается? Маленькія станціи желѣзной дороги, это -- разсадникъ безмѣрной тоски, это -- начало страшной догадки. Иногда кажется: не люди строили этотъ небольшой двухъэтажный домикъ съ занавѣсями въ верхнихъ окнахъ, съ разодранной афишей на телеграфномъ столбѣ. Нѣтъ, не люди: кто-то другой... За одну, двѣ минуты остановки поѣзда что можно разсмотрѣть? Эти дребезжащіе, жалкіе, затерянные въ поляхъ удары станціоннаго колокола, эти люди съ приниженными молчаливыми лицами. Собака. Деревья за желтымъ частоколомъ, иногда цвѣтущая сирень, и дѣти вдали, они никогда не кричатъ. Или не слышно за разстояніемъ. Когда уходитъ поѣздъ, медленно разминаясь, вдоль рельсъ остаются стоять одинокія фигуры людей съ молчаливыми, приниженными, рабски-праздными лицами. Остались. Несется поѣздъ, и вдоль пути стоятъ и ждутъ и молча ждутъ одинокіе люди. Мчится слѣдующій поѣздъ, убѣгаетъ вдаль и еще, и еще, а они все стоятъ и ждутъ и ждутъ. И кажется: чѣмъ дальше къ какой-то цѣли, тѣмъ гуще толпа одинокихъ людей, не говорящихъ между собой. Днемъ ли, ночью -- на маленькой станціи желѣзной дороги никогда не ложатся, никогда не спятъ, все ждутъ, всматриваясь въ запыленныя окна мимо проносящихся поѣздовъ.
   Но когда-нибудь поѣздъ -- вашъ поѣздъ -- не въ состояніи будетъ прорваться сквозь толпу ожидающихъ и остановится. И вы сойдете. И у васъ сдѣлается такое же рабски равнодушное, схожее со всѣми лицо. И будете стоять на маленькой станціи день и ночь, во всѣ часы. И ждать. Мимо будутъ проноситься поѣзда. Будете смотрѣть въ окна, и станете ждать, когда замретъ тихо у маленькой станціи поѣздъ -- чей-то поѣздъ -- и изъ вагона сойдетъ согнувшись новый и остановится рядомъ съ вами. Ахъ, какъ мы одиноки! Смилуйся надъ нами, небо -- кто тамъ!...
   

XII.

   За стѣной говорили: привезутъ корову.
   На всемъ островѣ была только одна корова. Мы ея не видѣли, но всѣ питались ея молокомъ. Иногда сквозь ранній сонъ слышалось далекое мычаніе; сейчасъ же перестроившись мѣнялись сны, казалось, что близко поле, свисаютъ вѣтви кустовъ, въ канавахъ вода безъ отблеска, какъ бываетъ раннимъ утромъ.
   Что-то случилось съ нашей коровой. Заболѣла. Да, кажется она была уже стара. Кто-то изъ рыбаковъ поѣхалъ покупать новую. Тамъ за стѣной это было событіе. Рыбакъ былъ въ отсутствіи два дня. Потомъ вернулся, разсказывалъ. Его разсказъ передавался другимъ.
   Я прислушивался къ голосамъ за стѣной и думалъ, что осенью мы всѣ уѣдемъ, а они останутся. Они останутся, эти спокойные, загорѣлые съ простыми мыслями люди. Мы спрячемся въ Городъ, въ его стѣны, въ его рестораны, потому что боимся. Они останутся. Они увидятъ, какъ въ долгой страшной агоніи будутъ умирать море и лѣто. Какъ потухнетъ солнце, какъ вспугнутый близостью смерти будетъ биться въ эпилепсическихъ припадкахъ вѣтеръ и черепицы крышъ будутъ летать по стонущему острову, словно голуби. И съ ревомъ, крикомъ, котораго мы боимся, рухнетъ въ волны изжитое лѣто, къ злымъ копошащимся крабамъ и длиннымъ полуживымъ водорослямъ.
   Тихія сердца -- искупленіе наше... По ихъ непримѣтнымъ жизнямъ перешагнувъ явится новое. Оно ступитъ на голубые глаза, и мирныя мудрыя молчаніемъ души лягутъ пьедесталомъ. Въ Городѣ появится новый геній. О немъ будутъ писать газеты. Они тамъ и не узнаютъ. Будутъ смѣняться молчаливыя поколѣнія, ряды и ряды, и смѣной своей ворошить, буравить, взрыхлять землю... всю землю, всю матерію, которая, сплетаясь узлами, образуетъ тѣла, приливая и отливая вокругъ загадочнаго центра.
   Въ этотъ вечеръ они за стѣной легли спать позже. Видимо волновались и шопотомъ, чтобы меня не безпокоить, говорили. Я сидѣлъ неподвижно съ ущемленнымъ сердцемъ. Меня волновалъ ихъ поздній осторожный шопотъ о темномъ, темномъ существѣ, которое мы -- я и Роза Ѳедоровна Финкельманъ -- собираемся грабить, медленно убивать. Я не слышалъ словъ, и мнѣ казалось, что мѣрно льется ручей чистый и простой -- чистый и простой. Было стыдно, стыдно за все то, что въ городѣ. За то, что еще свершится.

* * *

   Корова прибыла утромъ. Мы были на пристани. Хромой Павелъ, старшій сынъ моего хозяина ковыляя суетился, словно дорогого гостя ждалъ. Нѣсколько лѣтъ назадъ ему случилось провести ночь подъ открытымъ небомъ, утромъ онъ не могъ встать.
   -- Легъ на проклятое мѣсто,-- объяснялъ онъ,-- проклятое мѣсто, гдѣ трава не растетъ ? Вотъ и отнялъ ногу.
   -- Кто?
   -- Отнялъ. Другую не могъ, потому что не на его мѣстѣ.
   Ему двадцать три года, у него глаза, какъ у дѣвушки.
   Онъ объяснилъ намъ, что корову привезутъ на плоту.
   -- Такъ всегда къ намъ привозятъ,-- совершенно серьезно объяснилъ онъ, хотя привозили всего одну, да и то восемь лѣтъ назадъ.
   Дѣйствительно, показался плотъ. Постепенно мы стали различать людей, животное, какіе-то тюки.
   -- Посмотрите, они разукрасили ей рога розовыми лентами,-- сказала Роза Ѳедоровна.
   Въ рукахъ у нея былъ бинокль.
   -- Тамъ кто-то еще есть,-- сообщала она: тоже съ лентами. Странно.
   -- Еще корова?
   -- Да.
   Молчаніе.
   -- Нѣтъ, это женщина... Серьезно, женщина.
   Мы смѣялись.
   Приближался, колыхаясь по водѣ, плотъ. Корова, бѣлая съ черными пятнами, разукрашенная, какъ на праздникъ, стояла, глядя на аршинъ передъ собой. За ней дѣйствительно находилась женщина, полная, со свѣтлыми, очень свѣтлыми уже отслужившими волосами, въ смѣшной старомодной и въ то же время дѣтской шляпѣ. Это, видимо, добродушное сорокалѣтнее существо теперь было разсержено сосѣдствомъ громадной коровы, на рогахъ которой красовались ленты тѣхъ же цвѣтовъ, что и у нея на шляпѣ. Плотъ медленно подплывалъ къ острову, лицо дамы становилось все явственнѣе съ полными раскраснѣвшимися отъ жары я досады щеками; мы не могли скрыть своихъ улыбокъ. Хромой Павелъ суетясь побѣжалъ внизъ къ пристани, возился съ досками, что-то кричалъ. На пріѣзжую и на ея багажъ рыбаки не обращали вниманія. Она стояла въ смѣшной наивной шляпѣ съ чемоданами, тяжело дыша, что-то сердясь говорила, на языкѣ, который я не разобралъ за разстояніемъ. Такъ она у меня осталась въ памяти, эта неизвѣстная полная дама, Богъ знаетъ откуда явившаяся къ намъ на островъ вмѣстѣ съ коровой. Ея свѣтлые, слишкомъ свѣтлые волосы свисали у висковъ прямыми, всегда вызывающими насмѣшливую жалость прядями, и рыхлыя полныя безсильныя руки держали тяжелые чемоданы. Больше мы ея не видѣли, потому что ночью она была уже мертва.
   -- Странно, -- сказала Роза Ѳедоровна, когда мы, улыбаясь, уходили съ жаркой и влажной пристани: издали мнѣ показалось, что это я сама пріѣзжаю на плоту.
   -- Но ты вѣдь брюнетка,-- возразилъ мужъ: вовсе не похоже.

* * *

   Умерла пріѣзжая дама такъ странно, неуютно, просто и страшно, что до сихъ поръ смерть этого совершенно чужого мнѣ человѣка кажется большимъ событіемъ въ моей жизни.
   ...Она шла съ пристани озираясь, потная, тучная, смѣшная, чѣмъ-то удивленная. Два подростка, толкая другъ друга, несли ея чемоданы.
   Казалось, что дама была здѣсь прежде, полуузнаетъ мѣстность, разсѣянно глядитъ на лица молодыхъ и всматривается въ стариковъ. Она остановилась, поджидая мальчишекъ съ чемоданами, сказала, что вещи надо нести въ гостиницу. Мальчишки переглядывались недоумѣя, дама, коверкая языкъ, сердилась, и шляпа ея окончательно сползла. Подошли другіе и объяснили: гостиницы давно уже нѣтъ, если что нужно, можно справиться у старшины; ненадолго можно остановиться тамъ же, верхняя комната съ балкономъ.
   -- Она не надолго,-- объясняетъ пріѣзжая дама дочери старшины: на два дня. Въ К. ее ждетъ старшій сынъ, вольноопредѣляющійся, очень добрый, очень способный человѣкъ. И красавецъ. Послѣ завтра вечеромъ она уѣдетъ. Ей хочется увидѣть старыя мѣста. Вѣдь она была здѣсь двадцать два... нѣтъ, двадцать три года назадъ. Да, была. Кстати: что это за корова? Откуда? И неужели такъ всегда пассажировъ перевозятъ вмѣстѣ съ животными?
   Разгоровъ происходилъ въ канцеляріи, потому что въ большой комнатѣ уже было накрыто къ обѣду. Дочь вышла, чтобы поговорить съ отцомъ, и когда вернулась, то увидѣла, что пріѣзжая дама стоитъ взволнованная передъ висящей рамой, въ стеклянной тюрьмѣ которой -- словно коллекція засушенныхъ бабочекъ -- дремали два десятилѣтія недоставленныя письма.
   У проѣзжей прерывается голосъ, она стучитъ жирнымъ пальчикомъ по стеклу и говоритъ:
   -- Ко мнѣ письмо. Вотъ это письмо ко мнѣ'. Я могу показать бумаги, визитныя карточки, что это я.
   Это былъ экстренный случай. До сихъ подъ подобнаго еще не было ни разу.
   Изъ столовой появился старшина безъ сюртука, бритый, безъ одного уха. Въ дверяхъ толпились его жена, дѣти и какой-то гость. Это, дѣйствительно, было удивительно.
   Старшина не зналъ, какъ поступить. Онъ держалъ, согнувъ ладонь вмѣсто отрѣзанной ушной раковины, потому что слышалъ только на это ухо; дама повторяла, волнуясь:
   -- Это ко мнѣ. Я здѣсь жила раньше, давно. Я знаю отъ кого.
   Старшина въ связкѣ ключей отыскалъ одинъ маленькій мѣдный съ темнымъ налетомъ. Онъ гремѣлъ возясь у крохотнаго замка, отперъ крышку, взялъ письмо.
   -- Я знаю отъ кого,-- говорила пріѣзжая и поблѣднѣла.
   Въ канцелярію вошли всѣ толпившіеся у дверей. Безухій старшина держалъ письмо, не отдавая.
   -- Надо на почту,-- сказалъ онъ: я не могу.
   Почта была близко. Вышли всѣ, сколько было. Старшина съ бѣлыми рукавами своей полотняной рубахи шагалъ впереди всѣхъ. Дама прижимала обѣ руки къ своимъ пышнымъ уже отслужившимъ грудямъ; обернувшись, она схватила дочь старшины, дѣвушку, за руку и шепнула горячо, быстро:
   -- Это письмо отъ него. Я его любила.
   Дѣвушка сказала:
   -- Онъ ушелъ?
   -- Вотъ же онъ пишетъ. Но тогда ушелъ, не отвѣтилъ... не знаю... Я уѣхала, не дождавшись!
   Шли по срединѣ улицы и, когда прошли нѣсколько шаговъ, дочь старшины вдругъ громко зарыдала. Странно, что никто не удивился.
   Прошла мимо женщина и долго стояла изумленная; ей показалось, что это похоронная процессія, но она не видѣла гроба.
   На почтѣ тоже удивились, пробовали засмѣяться, письмо выдали.
   И вотъ всѣ ушли; пріѣзжая стоитъ у окна, рветъ старую высохшую, выцвѣтшую бумагу конверта, отваливается марка, обнаруживая четыреугольникъ совершенно иного нетронутаго цвѣта. Она читаетъ.
   Она читаетъ и вокругъ кружится муха, садится на письмо, и дама блѣднѣетъ все больше. Потомъ она читаетъ сначала, еще разъ, не кончаетъ и выходитъ, не запирая за собой двери. У входа, на улицѣ она видитъ дочь старшины, не удивляется и говоритъ:
   -- Зоветъ. Ждетъ меня.
   И она идетъ. Издали кажется, что водятъ только что прибывшую корову, потому что такъ схожи ленты на ея дешевой курьезной шляпѣ.
   Отыскали ее только утромъ. Какъ странно она тамъ забилась въ водѣ подъ досками пристани!.. Впрочемъ, иначе было трудно покончить съ собой, потому что берегъ здѣсь совершенно плоскій. Но смерть, очевидно, наступила медленно и была очень мучительная.
   Вытаскивали ее баграми, какъ застрявшую лодку.
   

XIII.

   Вытаскивали ее баграми, какъ застрявшую лодку, при этомъ порвали платье, задѣвъ глубоко мертвое мясо. Прибыли власти, ее раздѣли.
   Голое тѣло, голое тѣло человѣческое -- это страшно! Я зналъ юношу, который сошелъ съ ума въ банѣ, въ общей комнатѣ. Подъ платьями скрывается самый большой непонятный ужасъ нашей жизни. И подумать только, что это такъ близко на улицахъ, на балахъ, тутъ же, около!
   Обнаженное тѣло -- это какъ страшное требованіе, какъ неистовый крикъ. Замираетъ сердце. Словно неожиданный ударъ разомъ все, все опрокидывающій! Всѣ кошмары и загадки, которые, казалось, уже давно отошли, и надъ ними хотѣлось посмѣиваться -- вдругъ ринулись, проснулись, ожили вмѣстѣ съ этими бѣлѣющими округлыми плоскостями тѣла.
   Какъ страшное требованіе, какъ ревъ Воли передъ нами голое тѣло -- и на немъ волосы. Кто-то схватываетъ за горло, сжимаетъ, сжимаетъ свой кулакъ, къ этому нельзя привыкнуть. Бѣлѣющее тѣло и на немъ волосы... Значитъ это не сказка -- дѣйствительно, дѣйствительно до насъ былъ огромный міръ, крикомъ кричавшій; и будетъ послѣ...
   Смутно бѣлѣющее сквозь полумракъ тѣло и на немъ волосы... Въ ночи, въ теплой темнотѣ вдругъ обнажается тѣло, словно вспыхиваетъ и требуетъ, и кричитъ. Ужасъ раскрываетъ свою красную пасть... А казалось все такъ просто.
   Въ дортуары, пансіоны и общежитія до зари приходитъ и мнетъ подушки, и сбрасываетъ одѣяла мохнатое скользкое безстыдное чудовище, сосетъ кровь, цѣлуетъ въ молодыя груди подъ лѣвый сосокъ и потомъ сразу бьетъ тупымъ сильнымъ копытомъ по затылку у самой шеи, гдѣ выступаетъ угловатая косточка. Отъ этого удара безсильно опускаются руки, и верхнія вѣки, какъ огромныя тяжести, медленно скользя по глазу, закрываются. Разомъ стынетъ подушка.
   Я вѣдь говорю вамъ: знакомый юноша, музыкантъ сошелъ съ ума въ банѣ, въ общей комнатѣ передъ большимъ праздникомъ.
   

XIV.

   Шли дни -- какъ колокольный звонъ въ горахъ. Солнечные, круглые, они несли безмятежность, бездумность, и были похожи другъ на друга тоже, какъ удары колокола въ горахъ. Казалось страннымъ, что кто-то -- гдѣ и кто?-- умѣетъ различать ихъ и считаетъ:
   -- Среда, четвергъ, пятин...
   Старый бухгалтеръ, плѣшивой съ гнутой спиной и гнутымъ носомъ, давно забывшій свою молодость,-- тамъ въ Городѣ каждое утро въ девять часовъ сморщенными отслужившими пальцами отрывалъ листокъ стѣнного календаря и -- наступали среды и четверги. А здѣсь казалось: колоколъ мирно, бездумно звонилъ дни, и каждый изъ нихъ былъ облитъ солнцемъ, запахомъ моря и грустью.
   Такъ они срывались изъ-подъ гигантскаго языка, жили, воздвигая надъ нами голубую чашу съ солнцемъ во лбу, и замирали, сваливаясь за океанъ.
   ...Бухгалтеръ съ головой, похожей на пожелтѣвшій провинціальный билліардный шаръ, взглядывая поверхъ очковъ, оторвалъ "сентябрь", и ко мнѣ сконфуженный, съ поглупѣвшимъ, довольнымъ, нехорошо помолодѣвшимъ лицомъ, вошелъ Осипъ Ильичъ.
   -- Докторъ,-- сказалъ онъ,-- докторъ, вы знаете, ей-Богу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . такъ что одѣвать пришлось сырыя, холодныя. Дулъ рѣзкій сѣверный вѣтеръ и раскачивалъ огромныя сосны, какихъ нѣтъ на европейской равнинѣ. Мужики не умывались: некогда, да и къ чему?Было очень рано, и тусклый трудный день не обѣщалъ ни одной радости или улыбки. Спали всѣ трое врядъ въ лѣсорубной избушкѣ; зимою ее заваливало снѣгомъ до самой крыши. Уже начиная съ Урала и далѣе на востокъ и сѣверъ можно встрѣтить эти крохотныя избушки, затерянныя среди гудящихъ волнъ лѣса. Въ нихъ не живутъ, но дровосѣки, надсмотрщики и пильщики, далеко ушедшіе отъ своихъ деревень, проводятъ здѣсь ночь. Проходятъ недѣли и люди возвращаются домой: они мало говорятъ. У нихъ глаза рѣдко мигаютъ, и если на минуту закрыть ихъ, то кажется, что слышишь мѣрный гулкій стукъ, видишь что качается высокое дерево и плывутъ вверху облака.
   ...Вчерашній дождь прекратился, но все вокругъ было безъ улыбки, сурово, можетъ быть -- злобно.
   Мужики шли одинъ за другимъ, и бороды ихъ были похожи на косматые куски мха. Казалось страннымъ, какъ среди этой толпы деревьевъ они узнаютъ дорогу, различаютъ знакомыхъ, тѣхъ, мимо которыхъ надо пройти. Но они узнавали, не всматриваясь. Такъ вѣдь намъ люди чужого народа -- негры или японцы -- кажутся совершенно одинаковыми, схожими.
   День укрѣплялся. Уже не было никакого сомнѣнія -- какъ нѣсколько часовъ назадъ -- что онъ не случится, пройдетъ мимо. День укрѣплялся. Онъ входилъ въ деревьямъ самую толщу до сердцевины, пронизывалъ, опускаясь съ поверхности, лѣсныя озера, ложился на стебли подводныхъ хвощей и на спинки осеннихъ лягушекъ. Подъ прибавившейся тяжестью еще одного дня лягушки, распластавъ тѣло, покорно опускались на холодное дно, длинно закрывая бѣлымъ вѣкомъ свои выпуклые глаза. Такъ онѣ умирали. На поверхности воды появлялся пузырь. Упавшая капля дождя убивала его. Кусочекъ воздуха, который взятъ былъ у лѣса весной и нѣсколько мѣсяцевъ прятался въ тѣлѣ лягушки, возвращался. Кто-нибудь его получитъ.
   Звуки топора слышались такъ: здѣсь и въ разстояніи сотни шаговъ сбоку, слѣва. Какъ будто тамъ тоже рубили -- причемъ чуть-чуть не поспѣвали. Это было эхо. Нижнія вѣтви и верхушки качались. Происходило самое обыкновенное дѣло, и, если я говорю, что бороды мужиковъ походили на косматые куски мха, то въ концѣ-концовъ это вѣдь только такъ, поэтическая прикраса, а на самомъ дѣлѣ мужики были обыкновенные, четвертый день питались горохомъ и назывались самыми обычными именами.
   Дождь усилился, и сбоку въ разстояніи сотни шаговъ стали рубить тише, а потомъ удары мужиковъ и тѣхъ, невидимыхъ, совпали.
   Большая, сорокъ аршинъ высоты ель еще держалась. На одинъ изъ сучьевъ ея былъ накинутъ мокрый канатъ -- смертная петля. Тонкій правильный разрѣзъ пилы прохватывалъ основаніе почти до середины, и пожелтѣвшія отъ дождя опилки покрывали тусклую землю. Дерево упало.
   То, что давало дереву жизнь, что связывало его съ извѣчнымъ движеніемъ планетъ, его пульсъ въ сердцѣ вселенной -- куда это дѣлось?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   -- Докторъ,-- повторилъ онъ, улыбаясь щекой,-- ей-Богу, моя жена беременна. Это рѣшено.
   

XV.

Заказное. Recommandé.
Petersburg
Петербургъ
. . . . . . ая ул. д. . .
ЕВБ.
. . . . и. . . . . оквѣ
. . . . . . . . . . . . ой
(Шапочкѣ).

   Abs. Dr. Scliorm. . . . . .
   "Мнѣ тридцать пять лѣтъ. Тридцать пять лѣтъ я развивался, читалъ книги, передумалъ милліоны мыслей; одиннадцать тысячъ разъ раздѣвался вечеромъ и засыпалъ; одиннадцать тысячъ разъ просыпался утромъ и думалъ: вотъ сегодня! Дни, словно длинный рядъ дверей, захлопнулись позади меня, они гнали, толкали меня передъ собой все время къ опредѣленной цѣли. Теперь я знаю куда. Къ твоимъ голымъ тонкимъ рукамъ, ихъ хочется видѣть всегда при лунномъ свѣтѣ. Къ твоимъ грудямъ. Я вижу твое лицо, блѣдное необыкновенно честное, какъ тогда послѣ безсонной ночи у М--овыхъ. Я и ты -- мы оба страшно близки кому-то Третьему.
   "Кто ты? Почему ты, чужое мнѣ существо, съ чужой жизнью, съ другими мнѣ неизвѣстными мыслями, съ совершенно другимъ, непохожимъ на мое тѣло, ты ждала меня все время? И требуешь отъ меня -- во имя Третьяго! О тебѣ и о дняхъ, которые пройдутъ до нашей встрѣчи, я думалъ уже въ далекой юности -- я, гимназистъ въ бѣлой блузѣ съ ременнымъ поясомъ, съ буквами на пряжкѣ. Не только думалъ -- стоналъ долго, бродя по заснувшимъ улицамъ маленькаго города и слушая, какъ на башнѣ гетмана Брапицкаго бьютъ старые католическіе часы.
   "Такъ случилось, что жизни наши -- одинъ общій узелъ на нити Третьяго. Радостная покорность охватываетъ меня, мои вѣки тяжелѣютъ -- кто закрываетъ ихъ? Узелъ на нити въ рукахъ Третьяго -- наши мысли, наши надежды, наши тѣла. Будемъ покорны... Мудрость осѣнитъ насъ.
   "Я иду къ тебѣ, мнѣ кажется, что я возвращаюсь. Твои бѣлѣющія груди -- какъ обреченіе мое. Пусть свершится. И пусть длится нить. Любовь моя. Я жгу себя.
   "Мои вѣки тяжелѣютъ -- не отъ сна. Я закрываю глаза и забываю все: книги, которыя читалъ, людей, которыхъ встрѣтилъ, мысли, что изжилъ. Ничего этого не было. Мое сознаніе чисто и вымыто, какъ хрустальный бокалъ. И вижу -- этимъ новымъ, этимъ первымъ сознаніемъ... Я люблю тебя.
   "... Черную землю -- я вижу -- и въ высотѣ луну, пахнетъ липами. По всей вселенной разлилась моя ночь молодости. Я смотрю вверхъ, чувствую напряженіе своей шеи, волосы мои шевелитъ безшумный вѣтеръ. Сквозь листья деревьевъ -- это въ какомъ-то саду -- звѣзды кажутся свѣтляками въ травѣ. Старинный домъ съ колоннами я вижу и далеко отблескъ воды. Прислонившись къ одной изъ колоннъ, стоитъ высокая голая смертная женщина и пятна волосъ на ея тѣлѣ -- какъ поцѣлуи смерти. Я плачу, я хочу умереть у твоего тѣла. Боже мой... Сейчасъ закричитъ пѣтухъ, все исчезнетъ, скорѣе..."

* * *

   Я отправилъ письмо; его принялъ тотъ самый чиновникъ, который, выдавъ письмо пріѣзжей дамѣ, убилъ ее. Онъ исполнилъ свое дѣло покойно, обычно и даже не зналъ о своемъ преступленіи. Развѣ вообще мы виновны въ преступленіяхъ?
   На обратномъ пути я встрѣтилъ Поганаго съ сестрой Фредерикой. Веснушекъ на ея лицѣ стало меньше, я понялъ, что лѣто кончается. Она наклонила голову, отодвинулась, словно знала, что Поганый со мной заговоритъ.
   Дѣйствительно, онъ, даже не глядѣвшій на меня при встрѣчахъ, протянулъ руку и, не измѣняя лица, не двигая мускуломъ, улыбнулся.
   -- Докторъ,-- сказалъ онъ просто, кротко и страшно: я завтра умру. Вы понимаете, конечно, что я не умру, а исчезну, просто меня растопчетъ чья-то нога. Я не повѣшусь, какъ вы сейчасъ подумали (дѣйствительно, я подумалъ объ этомъ), и не знаю отчего, но умру. Два часа назадъ мнѣ это стало извѣстно. Я умывался и вдругъ услышалъ, какъ закричалъ пѣтухъ. Ну вотъ, я понялъ и замолчалъ. Я тихо вытеръ лицо, вода съ умывальника сразу стала вялой. Когда одѣлся, уже все кругомъ измѣнилось. Я чувствую каждую ушедшую минуту, мнѣ страшно жаль ихъ, я думаю: ихъ надо употребить на что-то настоящее, и, пока думаю, онѣ уходятъ. Вотъ я съ вами говорю -- не знаю для чего, а онѣ все уходятъ. Еще три раза осталось мнѣ поѣсть передъ смертью.
   У Поганаго былъ совершенно бѣлый, уже мертвый лобъ. Я подумалъ объ этомъ, хотѣлъ крикнуть, но онъ понялъ и, чтобы остановить крикъ, больно, быстро сжалъ мою руку и продолжалъ попрежнему: просто, кротко и страшно.
   -- Думали вы когда-нибудь о послѣдней женщинѣ, которую встрѣтите? Послѣдней -- послѣ нея однажды утромъ закричитъ пѣтухъ, и все остановится... Какая она будетъ? Гдѣ встрѣтите? Вернется ли та, которую ждете все время, или появится на вашей дорогѣ совершенно новая со странными привычками, въ чужомъ для васъ платьѣ? Послѣдняя женщина -- вы увидите ея лицо снизу вверхъ -- потому что будете лежать на слабо измятой подушкѣ, а она стоять возлѣ; вы услышите сбоку ея торопливый шопотъ: "свѣчу, зажгите свѣчу", и тогда поймете, кто она, зачѣмъ встрѣтили.
   -- Я никогда не думалъ, что вотъ она будетъ послѣдней (Поганый не стѣсняясь указалъ на Фредерику). Какая-то чужая. Изъ Бремена или Ганновера -- я о городахъ такихъ никогда и не думалъ. Что за нелѣпость! Хоть мать, что ли, была бы, а то...
   Фредерика угадала, что о ней говорятъ; не зная языка, она, казалось, понимала все.
   -- Все стоитъ, краснѣетъ. Васъ, что ли, она любитъ? Когда буду лежать на слабо смятой подушкѣ, то снизу вверхъ увижу ея лицо и эти золотыя пломбы въ зубахъ. Слѣдовало бы ее убить. Знаете: послѣдняя женщина всегда не та, о которой думаешь. Ну, прощайте, докторъ. Я все кончилъ.
   Вотъ онъ уходитъ; за нимъ сестра милосердія, какъ его тѣнь.
   Меня охватываетъ странная злость.
   "Оставьте меня,-- говорю я имъ мысленно,-- кошмаръ какой-то, оставьте меня. Уѣду отъ васъ. Шапочка..."
   

XVI.

   Но на другой день, въ четвергъ, Поганый не умеръ. Я его встрѣтилъ подъ вечеръ закутаннаго въ пальто, потому что съ моря дулъ сѣверо-восточный холодный вѣтеръ. На меня онъ не взглянулъ даже; можетъ быть, не видѣлъ.
   Всю пятницу шелъ непріятный черный дождь, при которомъ не вѣрится ни въ искусство, ни въ религію, ни въ то, что до насъ жили какіе-то люди, страдали, любили. У меня были гости вечеромъ: супруги Финкельманъ. Роза Ѳедоровна говорила, что мнѣ слѣдуетъ жениться, смѣялась, поводила своими голубыми, страшными, пожирающими глазами.
   Въ субботу очень рано утромъ меня разбудили тревожные стуки въ дверь -- словно вдѣтые одинъ въ другой полые конусы.
   Три раза въ теченіе всей жизни слышитъ ихъ человѣкъ, и это черныя вѣхи на его дорогѣ, трижды повторенное предостереженіе. Въ первый разъ ихъ слышитъ ребенокъ передъ утромъ, въ темнотѣ при свѣтлѣющихъ, теперь страшныхъ окнахъ. "Идите проститесь съ мамой, дѣти",-- говоритъ изъ-за темной двери голосъ отца. Во второй разъ стучитъ гдѣ-нибудь въ меблированныхъ комнатахъ швейцаръ или горничная подаетъ листокъ бумаги или сообщаетъ: умеръ другъ.
   Проходятъ годы, забыто дѣтство. Домъ, въ которомъ вы родились, уже давно сломанъ, и не существуетъ страшнаго окна, вставшаго среди ночи. Въ волосахъ вашихъ сѣдина. Вы идете, въ рукахъ вашихъ дрожитъ свѣча; вдоль узкаго коридора бьются, какъ прищемленныя, тѣни. У двери, гдѣ спятъ ваши дѣти -- двѣ дѣвочки и мальчикъ -- вы стучите тремя короткими горестными ударами, словно вдѣтые одинъ въ другой полые конусы. Теперь вы слишите ихъ наяву, они вернулись. Вы стучите сбоку у коричневой двери и знаете и чувствуете, что тамъ въ темнотѣ, какъ привидѣніе, встало страшное окно, и стеклянная лампа на столѣ кажется тяжелой, какъ гробовая тяжесть. Значитъ вмѣстѣ съ разрушеннымъ домомъ не исчезло окно, что глядитъ слѣпыми бѣльмами въ окружающую ночь?
   -- Идите проститься съ мамой, дѣти...-- говорите вы, прислоняете лобъ къ косяку двери, и капли стеарина, какъ слѣпыя слезы, обливаютъ ваше платье.
   Прислонившись головой къ косяку двери, за которой спятъ дѣти, мы будимъ нашимъ стукомъ привидѣнія, вызываемъ ночь за окномъ и страшную тяжесть стеклянной лампы. Какъ будто передаемъ что-то. Третій ударъ для насъ -- первый для нихъ, спящихъ, будущихъ, тѣхъ, что взвалятъ крестъ на себя и освободятъ насъ, усталыхъ, прислонившихся къ косяку дверей.
   -- Идите проститься, дѣти,-- говорите вы.
   Тихо расплетается уже близкая къ окончанію цѣпь. Ночь за окномъ посвѣтлѣла, ужасъ и проклятіе ея воспринимаются уже чужимъ сознаніемъ, тѣми, что когда-нибудь въ узкомъ коридорѣ подойдутъ къ запертой двери дѣтской и скажутъ, будя другихъ:
   -- Идите проститься...
   Освобожденіе несетъ этотъ послѣдній третій ударъ. Но если его нѣтъ? Если нѣтъ у васъ дороги по узкому коридору и нѣтъ коричневой двери, и некуда прислониться побѣлѣвшимъ лбомъ?...

-----

   Въ субботу очень рано утромъ меня разбудилъ торопливый тревожный стукъ въ дверь. Во снѣ знаешь точно, что онъ означаетъ. Но, проснувшись, забываешь; сознаніе путаетъ, сбиваетъ съ толку, забываешь мудрость сонной догадки.
   За дверью говорилъ хромой Павелъ:
   -- Просятъ васъ. Баринъ въ синемъ опочилъ. Господи.
   Онъ такъ и сказалъ -- опочилъ; я никогда не думалъ, что ему вообще извѣстно это величавое слово. Торопливо одѣваясь, я подумалъ, что кто-то словно тихую молитву прошепталъ надъ тѣломъ Поганаго: "опочилъ".
   Теперь мнѣ кажется, что случилось все разомъ, и между извѣстіемъ о смерти и полученіемъ того письма не прошло и секунды. Какъ бы одинъ крикъ, одинъ тупой ударъ. Но на самомъ дѣлѣ почталіона я встрѣтилъ болѣе получаса спустя и въ промежуткѣ видѣлъ еще черную повязку вокругъ головы Осипа Ильича -- черную повязку, такъ поразившую меня въ это жуткое острое утро.
   Какъ врачъ, я не долженъ былъ терять ни минуты, но для чего-то бросился, дѣлая крюкъ, къ Финкельману. Онъ спалъ, я вошелъ къ нему и увидѣлъ, что глаза его до самыхъ бровей были обвязаны какой-то черной повязкой. Я вскрикнулъ. Онъ вздернулъ повязку выше, поднялъ голову съ подушки, глядѣлъ испуганно, не понимая. Я протянулъ руку къ его лбу. Онъ объяснилъ:
   -- Я не могу заснуть безъ того, чтобы не обвязать глаза чѣмъ-либо чернымъ. Это чулокъ Розы Федоровны.
   Мы не засмѣялись. Черный, плоско сложенный чулокъ остался лежать въ кажущейся мертвенности.
   Мы шли, мы почти бѣжали. Туманъ. Изъ-за поворота въ резиновой накидкѣ, хотя дождя не было, показался почталіонъ. Онъ зналъ меня и порывшись передалъ письмо. Отъ Шапочки.
   Я его прочелъ тутъ же, обронилъ конвертъ. Вотъ:
   "Я ухожу. Лѣто сказки кончилось. Благодарю. Ухожу за сильнымъ, который позвалъ меня. Вы его знаете, это В. К--ъ, вашъ другъ. Ухожу совсѣмъ. Больше не должно быть произнесено ни одного слова. Мы похоронили другъ друга. Такъ нужно. Счастья желаю вамъ".
   ...А то мое заказное письмо она еще только получитъ вечеромъ или завтра утромъ.
   

XVII.

   Глаза мои были открыты. Я глядѣлъ горю въ самое лицо. Оно лилось мнѣ въ сердце полной рѣкой, черной сказкой. Настали дни, которые не повторятся; суровое небо ихъ было опоясано кровавой дугой, словно узкой радугой. Это анатомировали Поганаго, потому что смерть показалась загадочной -- распилили черепную крышку, и вокругъ всей головы трупа, захватывая спереди начинающуюся лысину, шелъ красный шрамъ. Мнѣ вспоминаются теперь эти дни, какъ чей-то огромный круглый лобъ, съ кровавымъ шрамомъ вокругъ. Подъ этой гигантской аркой совершалась моя жизнь, шли минуты, какъ величавая рѣка. Кто-то невидимый, запрокинувъ голову, длиннымъ речитативомъ пѣлъ печальную молитву, и я здѣсь, глядя на далекую воду, качалъ головой въ тактъ его длинной пѣснѣ.
   На безплодномъ пескѣ замираютъ здѣсь волны культурной жизни. Дважды въ сутки -- потому что такъ складываются законы тяготѣнія -- умираютъ выброшенныя на берегъ сотни тысячъ животныхъ, чья странная жизнь намъ совершенно неизвѣстна. Раскрытыя, словно въ мученіяхъ, раковины, какъ письмена, усѣяли песчаную страницу. Мнѣ кажется, что вмѣстѣ съ ними раскрыто мое сердце, и солнце медленно пьетъ его кровь. Одиноко и въ глубокомъ молчаніи я пишу на безплодномъ клочкѣ земли свою незамѣтную смерть...
   Въ эти глубокіе пронизывающіе дни, когда надо мной свистя носился мечъ Вселенной и я чувствовалъ у наклоненной шеи тихій вѣтерокъ его движенія, надо мной спустилась и окутала мозгъ прежняя мысль. Уже два раза я ее чувствовалъ. Мысль о томъ, что на насъ глядятъ. Глядятъ. Не то старикъ съ лупой у глаза, не то какая-то молодая пара: дѣвушка въ свѣтло-рыжихъ волосахъ и юноша. Онъ полунебрежно, разсѣянно и глубоко-нѣжно обнялъ ее, касаясь стана, и головы ихъ вмѣстѣ. Еяправая и его лѣвая руки держатъ старую истлѣвшую по краямъ, пахнущую временемъ и пылью гравюру. И на этой гравюрѣ скудными строгими экономными и холодными линіями закрѣплена наша теперешняя нынѣшняя жизнь. Не вся -- только обрывки ея: кучка деревьевъ, кусокъ неба, стѣны какого-то дома и нѣсколько крохотныхъ людей, чьи лица совершенно нельзя разглядѣть. Только обрывки -- остальное провалилось куда-то, оно никогда не найдется.
   Какъ это происходитъ, что современная, вотъ тутъ на глазахъ происходящая жизнь одновременно можетъ казаться давно прошедшимъ существованіемъ -- невозможно понять. Но таково ощущеніе. Дѣвушка въ свѣтло-рыжихъ волосахъ и разсѣянный юноша, наклонившись, разсматриваютъ гравюру, и я, мое горе, облака и осень и взволновавшееся къ зимѣ море -- мы всѣ существуемъ въ этой старой бумагѣ. Наша жизнь тончайшимъ слоемъ размазана по плоскости. Насъ разсматриваютъ. Мы -- части гравюры, пахнущей пылью и временемъ; молодая пара -- юноша съ дѣвушкой -- только что закончившіе любовь, съ небрежнымъ любопытствомъ глядятъ на нашу жизнь, и только потому у насъ является иллюзія ея дѣйствительности...
   Въ третій разъ явилось эдо ощущеніе и длится часами. Я забылъ всю свою прожитую жизнь -- дѣтство, гимназію, мать, однажды долгую болѣзнь -- и помню только два момента, когда мнѣ казалось, что глядятъ... что дѣвушка въ свѣтло-рыжихъ волосахъ и юноша разсматриваютъ старую источенную молью гравюру.
   ...Нѣсколько лѣтъ тому назадъ осенью мнѣ сообщили телеграммой о сумасшествіи брата. Я ѣздилъ не останавливаясь два дня; когда засыпалъ, мнѣ снилось все то же: рельсы, окно вагона, хлопающая дверь, больной братъ... Я пріѣхалъ въ санаторію, мнѣ сообщили, что его увезли на разсвѣтѣ третьяго дня въ закрытой каретѣ.
   Я вошелъ въ его комнату, сѣлъ за его столъ, увидѣлъ умывальникъ, зеркало, шкафъ и бѣлое, три дня не бывшее влажнымъ полотенце. Какъ тихо было въ этой комнатѣ, какъ странно-равнодушно-тихо! Въ углу у желѣзной нетоплснпой печки стояла большая дорожная корзина, обвязанная крестъ-на-крестъ потускнѣвшей веревкой. Должно быть, эта тишина исходила оттуда, изъ дорожной корзины; потомъ уже я понялъ, что тихо было отъ остановившихся часовъ. Я сидѣлъ, и мнѣ казалось, что комната, я и мое горе, то, что я дышу, что бьется мое сердце -- только части старой гравюры въ незнакомыхъ рукахъ.
   Другой разъ это было въ Швейцаріи. Я ѣздилъ въ В., но опоздалъ къ послѣднему вечернему пароходу. Въ теченіе жаркаго душнаго дня я столько разъ мѣнялъ поѣзда, пересаживался на пароходъ и обратно, что совершенно не зналъ, гдѣ нахожусь теперь. Былъ уже темный вечеръ, я сидѣлъ на открытой теперь безлюдной террасѣ гостиницы, ждалъ заказаннаго ужина. Внизу, спускаясь къ озеру были разбросаны одиночные маленькіе огни; домовъ не было видно, и огоньки казались крохотными уколами на черной бумагѣ. Было очень тихо, странно-равнодушно-тихо. Вѣтеръ шелестилъ черными листьями.
   И вдругъ внизу заигралъ кларнетъ. Странный инструментъ -- ночью въ городѣ, имени котораго я не зналъ. Я слушалъ звуки, не понималъ мелодіи и чувствовалъ, какъ одинъ за другимъ эти острые мучительные стоны врѣзались въ ночь и мое сердце. Черный міръ вокругъ стоналъ въ припадкѣ истекающаго счастья и тихо перестраиваясь укладывался въ плоскость. Что не умѣстилось, то выпало. Старикъ съ лупой наклонившись разсматривалъ старую, гравюру, и правый уголъ ея внизу былъ уже источенъ молью. Нѣсколько минутъ я жилъ въ этой гравюрѣ, и, когда стоны кларнета внизу окончились, все разсыпалось, время потекло назадъ, я очнулся... мнѣ подали ужинъ...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Одиноко въ глубокомъ молчаніи я пишу на безплодномъ клочкѣ земли свою незамѣтную смерть. Кровавая дуга, какъ радуга, опоясала суровое небо, я пройду подъ ней, долженъ пройти, за мной захлопнутся ворота.
   Моя рука покрыта волосами, пальцы въ поперечныхъ морщинахъ; вѣдь это они держали влажныя въ жаркій день кольца трапеціи въ гимназическомъ саду. Если наклонить голову -- вотъ такъ,-- то можно услышать, какъ стальныя кольца, ударившись другъ о друга, звенятъ веселымъ мелодическимъ легкимъ звономъ.
   Я наклонилъ голову и услышалъ это; и не замѣтилъ, какъ, тихо передвинувшись, кровавая радуга очутилась уже сзади меня, стала тускнѣть.
   

XVIII.

   -- Ты уѣдешь, но вѣдь никто не можетъ запретить мнѣ думать о тебѣ всегда. И развѣ мы не встрѣтимся?
   Она беретъ мою руку, прижимается щекой -- можетъ быть, губами, въ темнотѣ не видно.
   Въ темнотѣ не видно ея золотыхъ пломбъ въ широкомъ рту, ни веснушекъ. Я могу думать: что это вовсе не Фредерика, сестра милосердія, а другая, совсѣмъ другая... ну, я ужъ знаю кто.
   Прямо передъ нами въ пяти шагахъ маякъ. Мы невидимъ здѣсь свѣта. Толстые желѣзные прутья, отлого расходясь, служатъ укрѣпленіемъ. Все время, какъ только съ моря подунетъ вѣтеръ, гдѣ-то вверху слышится слабый звукъ желѣза, тихое громыханіе. Это не раздражаетъ, напротивъ: какъ бы неумѣлое утѣшеніе.
   Вечеръ. Часъ назадъ мы встрѣтились. Я не видалъ ея съ самыхъ похоронъ Поганаго; теперь подошелъ къ ней, потому что она остановилась, потому что наклонила голову, а онъ былъ мертвъ.
   Темно; тихо утѣшая, грохочетъ въ перекладинахъ маяка ржавое, пропитанное солью желѣзо. Это я? Я -- здѣсь?Но вѣдь вотъ такъ ясно: гимназистъ съ ременнымъ поясомъ вокругъ блузы ходитъ по улицамъ маленькаго города, и при лунѣ бьютъ часы на башнѣ гетмана Браницкаго. Я тамъ, а не здѣсь.
   -- Что ты говоришь?-- спрашиваетъ Фредерика.
   Она наклоняется ко мнѣ, сквозь теплую темноту я вижу ея лицо снизу вверхъ. Странное чужое лицо; почему оно здѣсь?
   Фредерика глядитъ на меня; она въ неудобной позѣ, вытянула шею, но сидитъ долго, не замѣчая неудобства, не шевелится. Очевидно, она привыкла -- думаю я -- такъ она глядѣла на него -- точно такъ.
   Я спрашиваю ее серьезно:
   -- Что ты сказала, когда увидѣла, что онъ умираетъ?
   -- Ахъ, я такъ испугалась.
   -- Нѣтъ, что ты сказала?
   -- Я не закричала. Я увидѣла, что у него закатились глаза, и сказала, чтобы скорѣе зажгли свѣчу.
   -- Кому вы сказали?
   -- Въ сосѣдней комнатѣ были люди, дочь хозяина.
   Отчего-то свѣтлѣетъ, вѣрно прошла мимо тяжелая туча.
   -- Ты моя смерть,-- говорю я.
   -- Я тебя люблю,-- тихо отвѣчаетъ она, такъ что надо догадываться.
   -- Это ты стояла сзади меня за окномъ и смотрѣла, какъ я пишу?
   Молчаніе.
   -- Когда?
   Конечно, это она стояла тогда ночью, когда я увидѣлъ, что въ свѣтломъ матово-блѣдномъ небѣ висятъ темно-синія звѣзды. Она всегда стояла -- женщина, которая любитъ -- какъ смерть. Она убиваетъ во имя новаго.
   -- Я не понимаю,-- говоритъ она:-- я буду оберегать тебя.
   -- Какъ его?
   Я усмѣхаюсь. Я думаю, что занялъ его мѣсто. Что прошла молодость.
   Всходитъ луна изъ-за дюнъ, и на ея фонѣ рѣзко вычертились три колоса песчанаго овса. Тѣло Фредерики кажется зеленоватымъ, неземнымъ. Странно, что она такъ вздрагиваетъ, бьется. Я наклоняюсь. Глаза ея закрыты, и въ уголкахъ вѣкъ висятъ, не скатываясь, двѣ слезинки. Кажется, что она видитъ всѣ мои движенія и слѣдитъ за ними голыми руками и этими слезинками и всѣмъ тѣломъ, высвободившимся изъ-подъ измятаго платья.
   Опять -- какъ и всякій разъ -- явилась мысль, что я дѣлаю мелкое, некрасивое преступленіе передъ Ней, передъ той, настоящей, которую встрѣчу, нѣтъ ли -- не знаю, но которая есть... есть... Вдругъ всѣ мысли утонули въ ощущеніи острой мучительно желанной боли... Какъ желѣзный стержень она пронзила мое тѣло до самаго сердца. Потомъ безсильно опустились руки, и верхнія вѣки, какъ огромныя тяжести, медленно скользя по глазу, закрылись...
   Когда я впослѣдствіи вспоминалъ эти минуты, мнѣ явственно представлялись тихое громыханіе желѣза въ перекладинахъ маяка и чистая луна, внезапно вставшая высоко въ небѣ, хотя тогда я не слышалъ звуковъ и не глядѣлъ вверхъ.....
   -- Я зналъ, что ты любишь меня и будешь моею.
   Лицо ея теперь счастливо, она улыбается широкимъ ртомъ, я вижу въ темнотѣ пломбы.
   -- Почему ты зналъ?
   -- Помнишь, ты прошла мимо, когда я сидѣлъ съ письмомъ.
   -- Это было письмо отъ женщины?
   -- Да.
   -- Я тогда почувствовала. Мнѣ было очень обидно.
   -- Я больше не буду получать отъ нея писемъ,-- говорю я.
   Она молчитъ. Шляпа моя упала, вѣтеръ обвѣваетъ мой лобъ.
   -- Я не буду больше получать этихъ писемъ.
   -- Я знаю.
   -- Почему ты знаешь? Почему?
   -- Ну, иначе ты не былъ бы со мной.
   Въ этихъ случаяхъ надо лгать, но мнѣ не хочется. Я тихо пожимаю ея руку. Она вяло отвѣчаетъ пожатіемъ.
   -- Ушла?
   -- Да.
   -- Можетъ быть, она...
   Я отрицательно качаю головой.
   -- Когда она улыбается, у нея справа поднимается верхняя губа, какъ у хищнаго звѣрька. Я раньше не замѣтилъ, не понималъ этого. Нѣтъ, она не вернется.
   Фредерика осторожно касается моихъ волосъ руками, гладитъ ихъ.
   -- Что это такое?-- спрашиваю я и вижу на локтѣ ея синякъ.
   -- Ничего, я ударилась.
   -- Странно, какъ можно такъ ударить?
   Она говоритъ:
   -- Да, это онъ меня схватилъ... крѣпко... но не думайте, что...
   Какъ странно: тотъ лежитъ въ могилѣ, а слѣды отъ его пальцевъ еще живы.
   -- До сихъ поръ не проходитъ,-- говоритъ она и растираетъ рукой кожу на локтѣ:-- прежде такое всегда въ три-четыре дня проходило, безъ слѣда. Я стара уже.
   Я беру ея голову обѣими руками, цѣлую въ лобъ и потомъ синяки на ея локтѣ -- слѣды пальцевъ человѣка, который уже въ могилѣ.
   Совсѣмъ поздно; луна сдѣлалась маленькой. Холодно. Мы расходимся.
   

XIX

   Въ дальнихъ поляхъ за кустами свирѣль отыграла лѣто. Тихо вылетѣли послѣдніе звуки, понеслись съ вѣтромъ, но скоро упали на мокрую траву. Затихли. Свирѣль онѣмѣла. Тотчасъ же наступила осень. Раздвинулся горизонтъ въ полтора раза, посвѣтлѣли дали, остыло море. Опали всѣ листья, замерли деревья. Кто-то ходитъ далеко съ поникшей головой.
   Вода бьется о хмурый берегъ, но стерты письмена, которыя тысячи незамѣтныхъ смертей начертали на песчаныхъ пространствахъ отлива. Упадетъ снѣгъ, подъ нимъ заготовится новая чистая страница, и на ней съ весны будетъ написана новая глава любви.
   Свирѣль закончила свою пѣсню, и тотчасъ люди кинулись въ дома, заперлись и притихли. Можетъ быть, ничего не было, и лѣто, все пережитое лѣто только чудилось въ пѣснѣ? Замолкла волшебная флейта, и закончился сонъ, бьется море и шумитъ лѣсъ. И крылья дальней мельницы неподвижнымъ угломъ рѣжутъ одинокое небо.

* * *

   Завтра я ѣду. Хромой Павелъ помогаетъ мнѣ укладывать вещи. Отъ Финкельмана я получилъ извѣщеніе, что они прибыли въ Минскъ благополучно, Роза Ѳедоровна кланяется, чувствуетъ себя превосходно, и "все идетъ нормально". Фредерика ѣдетъ ночью, вещи ея уже на пристани; такъ какъ квартиры у нея уже нѣтъ, она бродитъ съ утра по острову; кажется, я издали видѣлъ ее у двухъ могилъ: Поганаго и пріѣзжей дамы.
   ...Я уѣду въ городъ, спрячусь, какъ всѣ, никому не разскажу о своей боли и о томъ, что я пережилъ свое послѣднее лѣто. Я буду пожимать руки, говорить о чемъ неинтересно, слушать ненужныя слова; мое лицо будетъ рабски равнодушно, какъ и у другихъ, какъ у всѣхъ. И когда я черезъ годъ или два случайно встрѣчу Шапочку -- дѣвушку, которая прошла мимо, можетъ быть, уже не вздрогну.

Осипъ Дымовъ.

"Русская Мысль", кн.III, 1908

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru