Ершов Артемий Ильич
В тупике

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

APT. ЕРШОВ

ИЗБРАННОЕ

НОВОСИБИРСКОЕ
КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
1954

   

В ТУПИКЕ

   -- Филипп, ты?
   Он поднял на меня бесцветные, глубоко спрятавшиеся за бусыми кудлатыми бровями глаза и посмотрел недоверчиво. Потом как будто с трудом вспомнил, улыбнулся жалкой пришибленной улыбкой, оживился и протянул ко мне руки.
   -- Я, я, Алексей Трофимович...
   Я уже несколько проходил мимо этого сурового на вид старика, но мне некогда было ближе вглядеться в него.
   Он стоял на углу двух не совсем бойких улиц, никогда не просил вслух, не настаивал. Может быть, он и шептал что-нибудь, но голоса его ранее сегодняшней встречи я не слышал.
   Стоял он и, видимо, глубоко верил, что если девять человек пройдут, то десятый должен остановиться.
   Разговаривать здесь было неудобно, да и видеть Филиппа в этой новой для него роли мне было больно.
   -- Ну, пойдём. Тут недалеко. Как ты попал сюда, мой старый Филипп?
   Он согласился итти, и мне пришлось почти поддерживать его,-- так он был слаб.
   Пока он взбирался на тротуар, мимо нас прошли, шурша платьями, две молоденькие изящные дамы с куколкой-девочкой.
   И то, что я взял этого грязного нищего за руку и повёл, показалось им необычайным, и они, неодобрительно посмотрев в нашу сторону, отвернулись.
   Засмотрелась на занятную сцену куколка-девочка, но сердитый окрик матери заставил её чинно двинуться вперёд.
   А ей так хотелось посмотреть!
   Шли мы тихо.
   Обгонял нас поток куда-то спешивших, занятых людей, которые, заставляя нас сторониться, на тротуаре, что-то бунчали, и было трудно понять, извиняются ли они за причинённое нам беспокойство или сами выражают недовольство.
   Вдоль улицы бешено мчались грязные ручьи с сероватой пеной, и солнце отражалось в мириадах капель тающего снега.
   Филипп задыхался, часто кашлял, и тогда из его горла вылетали усталые, сиплые, смертельно утомлявшие его звуки.
   Он смотрел кругом безучастно; да и смотрел ли?
   Только войдя в мою квартиру, он стал бодрее. Словно знакомые ему вещи на моём столе отогнали его пришибленность. Потом сел, опершись руками на колени, и наклонил голову. И не глядел в глаза, как будто стыдился, чего-то.
   -- Ну, как ты попал сюда, Филипп?
   -- Приехал вот, вишь, в город. Нельзя там... Да-а..-- И после большой паузы добавил: -- Не один даже...
   -- Не один? -- удивился я.
   Я знал, что старик одинок.
   -- Ка-ак же...-- протянул Филипп.-- На квартире тама Санька никоновская. Помнишь, поди, Саньку?
   Я отрицательно покачал головой.
   -- Да в школе у тебя же училась.
   После долгих усилий из целого ряда прихлынувших в воспоминании детских голов вырисовалась одна... Маленькая, всегда оборванная, грязная и жалкая Санька... Я вспомнил, как горько плакала она, когда после первого года учёбы её не пустили больше в школу: Санька стала нужна семье как работница.
   -- Что же ты школу-то бросил, Филипп?
   -- Пришлось уж так,-- уклончиво ответил Филипп.
   -- Да ты не домой ли собрался?
   Я вспомнил, что ещё при мне Филипп -- сторож в моей школе -- часто собирался "домой" в Россию, почти грезил вишнёвыми садами, яблоками. И радовался, как ребёнок, если я привозил из города дряблых от длинной дороги и долгого лежания в лавке яблок. Это напоминало ему Россию^ Сибирь казалась ему неприглядной.
   -- Где уж! Не придётся, верно,-- протянул он. И столько мучительной боли было в этих словах, что на миг стало жаль его седой головы, безрадостно ушедшей жизни.
   Была мечта и исчезла. Развеялась, как туман над полями.
   С трудом я уговорил Филиппа пить чай. Пил он молча, старательно и аккуратно кусал оставшимися зубами сахар и заботливо стряхивал крошки в стакан. Отвечал односложно.
   В комнате темнело. Спускались липкие, тягучие сумерки. Посерели и затуманились стёкла окон, исчезли зайчики от ближайших луж, игравшие на потолке, и Филипп сидел теперь незнакомый, странно далёкий и недоверчивый.
   Вдруг он всполошился.
   -- Что ж это я! А Санька-то дома ждёт... Одна ведь...
   Филипп заторопился и оттого долго не мог попасть в рукава зипуна.
   Одевшись, он ушёл так быстро, что я не успел спросить, где он живёт.
   Через минуту он вернулся и виновато сказал:
   -- Я зайду ещё...
   -- Подожди... К тебе можно на квартиру?
   -- Отчего не можно. Грязно только там.
   Мы вышли.
   Жил Филипп на окраине города в лачуге, кое-как сколоченной из старых вагонных досок да полусгнивших горбылей. Обрыв реки составлял четвёртую стену этой хибары.
   Санька обрадовалась.
   -- Дедушка!
   Потом, увидев чужого, внезапно присмирела. Была она почти такая же, какой я её помнил. Только стала худощавее, лицо вытянулось, посерело, да впали глаза.
   В комнате горела лампа без стекла. От длинного оранжево-красного языка пламени тянулась вверх тонкая струйка копоти, разрывалась где-то под потолком и падала мелкими, убегающими от вздоха чёрными снежинками.
   В углу на тряпье сидел хозяин комнаты, на скамье близ печи безмятежно похрапывала его жена.
   -- Не узнаёшь, Санька?
   Сделав усилие, она вскинула на меня глаза и тотчас же опустила.
   -- Ну?
   Санька молчала.
   -- Помнишь?
   Тихо, почти как вздох, послышалось:
   -- Помню.
   Сесть пришлось на полусломанную скамейку. Было душно и оттого, что коптила лампа, и оттого, что в маленькой конуре дышало пять человек.
   Здесь Филипп стал доверчивее и проще.
   -- Так-то... Вот и приехали с Санькой...-- И с ласковой шутливостью Филипп положил чёрную руку на Санькину голову и спутал белокурые волосы.-- Во где живём! -- словно похвастался он.
   Я приглядывался.
   Тени от лампы ложились неверно и блёкло. Сиротливо и скромно желтел грязный стол, боязливо поблёскивали запотевшие стёкла больных окон.
   Говорил только Филипп.
   Хозяин квартиры понуро молчал. Мне казалось, что у этой измятой и дико взлохмаченной фигуры должен быть нелепый голос. Изломанный и потом кое-как склеенный из разных тонов и тембров.
   -- Пусть погорит немного, -- сказал Филипп хозяину, указывая на лампу.
   Потом подошёл, деловито опустил фитиль. Стало темнее, и исчезла чёрная полоса копоти.
   Санька сидела неподвижно. И когда я быстро повёртывал голову в её сторону, то ловил взгляд пристальный, любопытствующий. В глазах мелькал отблеск огня, точь в точь как на крупных каплях слёз плакавших окон.
   Филипп долго возился с намокшими обутками, старательно вертел и разглаживал сырые портянки.
   -- Как же ты здесь, Филипп? -- снова задал я тот же вопрос.-- Ты так и не сказал мне. Ты, Санька, как приехала?
   -- Не помнит, поди, как и доехала. Всё смешалось... Всё смешалось... На заработки, вишь, поехали,-- сказал Филипп и рассмеялся болезненно, точно заплакал. -- Хорошо в школе-то было... -- вздохнул он.-- Верно -- там, брат, хорошо, где нас нет. Жил там и думал: плохо. Домой собирался, а глядь, вон куда попал... На старости-то лет -- дочку завёл... А ты, Санька, спи... Твоё дело малое, глупое,-- сказал Филипп и снова погладил белокурую голову.
   -- С осени, сам знаешь, плохо у нас в Серебрянке-то стало. К Покрову-то, почитай, всё зачистили, мышам не осталось... Плохое житьишко народу пришло. Никон-от, санькин отец, сам не свой стал. Сеял он десятины две, так и с тех, может, только семена и собрал. Много, ох, как много надо было на его семью-то. У Лукерьи, слышь, кроме Саньки четверо осталось. Бился, бился... Куда толкнёшься? Везде, брат, не лучше. Подмоги ниоткуда тебе нет, да и впереди не видно. Чем дальше, тем хуже... И скот падать стал. Крыши, слышь, раскрывать стали. Даже и те, что по десятку лет покрыты стояли. А у Никона и раскрывать нечего было... У первого у него в Серебрянке и корова пала. Голосили они с Лукерьей, как над человеком. Да слезами горю много ли поможешь? Беда пришла, и упал духом Никон...
   Филипп внезапно вытянулся, провёл рукою по волосам, глянул на Саньку и крикнул притворно сурово:
   -- Ты спи! Чего глаза-то таращишь!
   Она смотрела мимо деда широко раскрытыми глазами. Что-то видела в тёмной пустоте.
   -- За одним пришло и другое. Настала такая дорога, с которой податься уж некуда. Всё один конец. Лошадь у Никона пала. Уже над ней не плакали -- притерпелись. Знаешь, стоит человек и нет ему пути. Стены кругом. Понимает это он и уж не шевелится.
   Молчит Филипп и перебирает в памяти далёкое, больное.
   -- Саньку раз я увидел. Прибегла ко мне за чем-то... Смотрит: хлеб. Пришла -- и забыла за чем... Тянется, словно малый ребёнок непонимающий... Просить не просит, а тянется... Дал ей кусок. Боже ты мой, как вцепилась. Побежала, так и не сказала, за чем приходила... Не съела, смотри, сама. Домой утащила. На много ль кусочка! Думал, думал Никон, да и надоумился. Приходит ко мне. В ноги. Что, думаю? Валяется, плачет. О чём, говорит, просить тебя, Филиппушка, хочу... Не гневись ты на меня, бога для. Не за себя я, Филиппушка. Старый ты, говорит, и одинокий, а у меня куча ребят... Не глядели бы глазыньки... Стою я перед ним и ничего не понимаю. Насилу сказал: пусти, говорит, родной, вместо себя. В город уйдёшь ты, старенький, боговым именем прокормишься, а мне куда. Много нас. Сам-то, может быть, и пробьюсь я, а семья как? И плачет, за ноги обнимает... Страшно мне стало... Ожесточело сердце. Куда я сам-то, старый?.. Совсем ведь старый, -- скрипит Филипп.
   А Санька слушает. Сжалась, дышит неслышно.
   -- Куда я? -- тоскливо спрашивает Филипп, повернув голову в сторону. -- Приехал на чужбину, схоронил всех и остался один... Думал, уж умру там -- при школе. Тяжело старым костям итти и искать, начинать жизнь сначала... И отказал я Никону...
   Голос упал, дрогнул, но усилием воли Филипп сдержался и заговорил снова. Только суше и жёстче звучали слова. Глубоко вздохнула тёмная масса в углу: хозяин.
   -- Рассердился я даже. Показалось, что обидел он меня, старого, никудышного. Думал: и так хуже всех живу; ан, многим и моя жизнь раем казалась... Приходила потом и Лукерья. И слушать не стал я. Ушёл, как барин, и глядеть не хочу. А потом думать стал. А что уж хорошего, коли мысли пошли тёмные да злые? Сушат они сердце, и человек как камень становится -- твёрдый да бесчувственный. Спать не могу... Помню, заходил к Никону в избушку. Глядеть не мог. Как мухи сонные бродят. И ребят не слыхать. На дворе -- ни души. Почти повалилось всё... Ходить, вишь, нет надобности за двором-то... поправлять не к чему. Конец один -- не уйдёшь... Посмотрел я на них, и хуже мне стало. Думаю: нет мне покоя теперь. Не жизнь, а маята. И не даром так было...
   Обрывался голос, и с хрипом ползли слова, полные горя.
   -- Жизнь загубил молодую я, старый... Повесился Никон...
   Напряглась тишина, и стало боязливым потрескивание лампы. Нс шевелилась тёмная фигура в углу. Замерла и ждала тихо, затаив дыхание.
   Тихо, тихо в избушке. Свесил голову старый дед.
   Вдруг взметнулся звонкий крик и огромный и страшный блеснул в темноте.
   -- Аа-аа-аа-аа!.. Дедушка, бою-усь!..
   Всполошил всё до самых укромных щелей.
   -- А-аа-аа!..
   Вскочила рыдающая Санька, объятая жутким безграничным страхом, маленькая и слабая, и бросилась к деду.
   Почти застонал хозяин. Что-то неодобрительно зашептала женщина.
   Прижалась к деду Санька и дрожа говорила:
   -- Дедушка, миленький, родненький... Боюсь я, боюсь...
   Спрятала лицо в широкую грудь старого, шептала, крепко обняв деда:
   -- Дедушка, миленький...
   -- Что ты, что ты, дурочка?.. Говорил: спи, Санька. Экая ты! Ну, вот и испугалась... Глупая, глупая, Санька... -- И гладит Филипп точно родную. Спокойно и мерно качает её. Засыпает Санька. И снова говорит Филипп.
   -- После этого уж не мог я. Выпросился у Петра Степановича. Славный он человек тоже. Позволил. Решил я уйти, а на место себя Лукерью поставил. Сторожит она там теперь. Всё же хоть ребятишкам есть можно... Вымолила, чтоб Саньку с собой взял. Прослышала, что в городе лучше с дитём-то пожалеют... Вот и пришли мы... Живём милостью. Подают -- нам хватает. Вот, брат, и домой уж верно я приехал... к пристани...
   Примирённо зазвучал голос, и даже жалость маленькими каплями вошла в него. Жалость к своей седой голове.
   В комнате душно. Почти гаснет лампа. Успокоилась Санька на руках деда.
   Я простился.
   Поднялся кряхтя хозяин и пошёл проводить меня, и неожиданно и несмело, точно жалуясь, проговорил мне вслед:
   -- И у нас, брат, плохо...-- И вздохнул.-- О-хо-хо-хо...
   И я услышал, что голос у него действительно нелепый, изломанный.
   
   1913 г.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru