Ершов Артемий Ильич
В поисках родины

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

APT. ЕРШОВ

ИЗБРАННОЕ

НОВОСИБИРСКОЕ
КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
1954

   

В ПОИСКАХ РОДИНЫ

I

   Ждали парохода уже третий день.
   Третий день сидели, сгрудившись на тесной палубе пристани, загромоздив её бесформенными кучами домашности: мешками, зыбками, горшками, дерюгами, туесами.
   Река, широкая и суетливая вблизи города, спокойно шла дальше, лизала просмолённые бока баржи-пристани и, равнодушная, скрывалась из глаз крутым поворотом.
   По железнодорожному мосту, глухо шурша, ползли длинные подвижные червяки-поезда, и казалось, что они бессмысленно двигаются взад и вперёд из одного только желания повисеть над широкой рекой.
   Пристань жила. Рядом с пристанью по высоким, на тонких жердях, сходням сгружали дрова, потом заносили большие ящики; то и дело приставал к берегу маленький пароходишка, привозя полную баржу телег с сеном. Когда баржа очищалась, пароходишка задорно свистел, принимал деловой вид и, гулко шлёпая колёсами, устремлялся кдругому берегу. Там уже снова чернела кучка людей и стояли большие возы. Ещё дальше -- под "дубинушку", ухая, выкатывали на берег брёвна плотов, к великому неудовольствию купающихся ребятишек. Со стороны города подъезжали возы, и кучи багажа всё росли и росли.
   Оживление пристани действовало угнетающе. Вынужденное безделье, жаркое солнце, едкая пыль с горы, свистки парохода и уханье -- надоели смертельно.
   И три дня ожидания на пристани были хуже, чем двухнедельный путь в поезде с ежеминутными остановками.
   Ночью картина менялась. Пристань утихала. Река чернела, скрывался из глаз мост, и чудилось, что ночные червяки, светя тремя глазами, плывут в воздухе.
   На другом берегу горели костры; оттуда слышались песни и, смягчённые расстоянием, казались нежными и задушевными. Город ещё шумел, горели редкие тусклые точки фонарей. Позже утихал город, и тогда было слышно реку. Тёмная, странно незнакомая и таинственная, она изредка шевелила своей чешуйчатой шкурой. Свет фонарей на миг возрождался в ней и гас.
   Под утро поднималась сырость, заставляла дрожать и кутаться в рваные армяки.
   Ещё в большом российском городе все эти люди, съехавшись с разных сторон, вошли в поезд и не расставались. Примелькались лица. Всё, что было незнакомого друг в друге,-- узнали. Теперь осталось только нудное томительное ожидание.
   Старый солдат Данило Зотов, отец Лаврентия, хворал. Целыми днями лежал на тряпье и жаловался старчески-тяжело. Жаловался кому-то, говорил с кем-то о перенесённой дороге, о долгом ожидании, о бессердечности различных "переселённых" чиновников, о сыне, который потащил его в незнакомую и, очевидно, неприветливую страну.
   -- Умереть дома не дал... Разбросаешь могилы...-- скрипел он и, вперив свои выцветшие, мутные глаза в знойное небо, лежал неподвижно. Может быть, видел там, в светлоголубой выси, старую деревню, жалкую полосу земли в две сажени, и сожалел.
   Лаврентий измаялся больше всех. Не работой, а мыслью, что он единственный виновник этой тревожной жизни. Он не замечал, что ему почти одному из семьи приходилось таскать тяжёлые мешки, устраивать ребятишек, хлопотать и суетиться. Это делал он с радостью. Но когда до его ушей долетал отрывистый скрип отца, когда в исхудалом и измождённом лице жены он видел если не укор, то и не одобрение,-- тогда становилось невмоготу. В такие моменты там, в глубине души, шевелилось недовольство и чуть не раскаяние. Стоило закрыть веки, и, независимо от воли, воображение восстанавливало сначала полуголодную жизнь дома, затем -- беспокойный отъезд, постоянный трепет в ожидании неудач. И первое казалось лучше.
   То же состояние переживали и другие. Никогда не унывающий Никита, балагур и весельчак, устал также. Ухарски надвинутая на затылок солдатская фуражка мало соответствовала его настроению.
   -- Выпить уж, что ли? -- в десятый раз решал Никита. Но когда после долгих колебаний он покупал шкалик, то и выпитая водка оказывала мало действия. Почему-то еще острее чувствовалась нелепость положения, и становилось жаль себя.
   Невольная задержка доставляла удовольствие лишь Лукерье, бойкой разбитной бабёнке. Андрей, муж её, хмурый и строгий, с прямыми жёсткими волосами, озлоблён, но глядел на весёлое лицо Лукерьи и думал:
   "И задам я тебе! Погоди ужо".
   Лукерья всегда находила собеседников. Переругивалась с грузчиками, скалила белые зубы с щеголеватыми служащими и звонко хохотала над их незатейливым остроумием.
   Иногда Андрей, доведённый до отчаяния, кричал на неё, грубо хватал её и сажал на груду багажа. Она огрызалась, как хищный зверёк.
   -- Отвяжись! Намолчусь ещё в яме-то...
   -- Цыц, дьявол!
   -- Сам старый чёрт!.. Не убудет меня.
   А через мгновение уходила на берег, лущила семечки и снова звонко смеялась.
   Старики не одобряли, но ей было всё равно. Вечерами её зудила бабка -- мать Андрея.
   Город, заманчивый, полный неизведанных тайн, весёлых грехов,-- чаровал и тянул к себе. Когда Лукерья представляла себе ту жизнь, которая оставалась позади, и ту, что намечалась в тумане расплывчатыми линиями, она содрогалась.
   Вечная смена лиц в пути, новые слова и фигуры, хотя и обобщённые одной плотоядной мыслью, улыбкой, доставляли ей удовольствие.
   -- Скорей бы! Скорей уж! -- кричали сонные фигуры мужиков.
   Ничем нельзя было заняться, нельзя отойти, потому что где-то глубоко внутри надежда подсказывала:
   -- Не уходи! Сейчас, сейчас... Вот за поворотом реки взметнётся чёрный дым, и покажется пароход.
   Но пароход не показывался.
   На четвёртый день ждали уже плохо. Посылали ходоков на пристань разузнать. Никто ничего не знал.
   Когда ночью пришёл пароход, то не поверили. Потом сразу засуетились, забегали, побудили спящих, захватили наскоро мешки и ринулись к пароходу. На пароход не пускали. Его нужно было разгружать. Посадку назначили не раньше, как в полдень. Это никого не убедило, и остальную часть ночи провели полубодрствуя, оживлённые появлением долгожданного парохода.
   Из трюма парохода вытаскивали кули, ящики, тюки. Их было так много, что казалось непонятным, где всё это помещалось.
   Перед рассветом на пароход стали втаскивать такие же по виду кули, ящики, как будто только для того, чтобы испытать терпение ждавших и поглумиться над ними. Боялись отойти от багажа, чтобы не пропустить время посадки. Но пароход грузился долго. Покончив с трюмом, стали таскать на палубу громоздкие веялки. Солнце поднялось высоко, и только тогда у входа на пароход по обеим сторонам трапа встали два потных матроса в синих блузах и кожаных фуражках с медными бляхами. Кто-то крикнул:
   -- Сади-ись!
   Голос мгновенно утонул в целом рое разнообразных звуков. Заплакали ребятишки. Нагруженные огромными кулями, бросились мужики к пароходу.
   Сразу застопорило. Полуграмотный матрос пытался читать измятые, засаленные бумажки-документы. Но когда увидел, что это бесполезно, стал пропускать всех подряд.
   Узкий проход на верхнюю палубу был сделан как будто нарочно для того, чтобы мешать втаскиванию багажа.
   Бросив как попало первые кули, бежали назад, чтобы захватить ребятишек и оставить хранителями занятых мест.
   Устраивались везде. И под веялками, и на веялках, и, кажется, готовы были приладиться за покрашенной верёвочной решёткой.
   Быстро устроились, и тогда стало ясно, что торопиться было некуда.
   Только теперь были в состоянии приняться за еду. В узком тёмном коридоре перед медным баком выстроился длинный ряд мужиков и баб с чайниками. Потом долго пили желтоватую воду, грызли родные сухари и вытирали обильный пот.
   Все словно ожили.
   Эту ночь спали уверенные и спокойные.
   Пароход отправился только с рассветом.
   Данилу поместили около трубы. От неё нещадно пекло.
   Иногда из открытого люка кухни напахивало чем-то незнакомым, по вкусным.
   Данило лежал недовольный и злой так же, как и на пристани. Теперь вместо неба перед его глазами торчали узенькие доски, выкрашенные в белую краску. Они дрожали вместе с грузным пароходом. Ничего кроме досок для Данилы не существовало. Не видел крутого берега с обвалившейся глиной, не видел больших, растянувшихся прибрежных сёл с белыми чистенькими церквами. Те же, кто считали себя виновниками переселения, с глубокой радостью останавливали свои взгляды на зелёных долинах, на тёмных стенах лесов и чёрных полосах пашен.
   С напряжённым вниманием вслушивались в рассказы стариков-старожилов. И эти рассказы, то пугающие, то ласковые и манящие, порождали сумбур, двоили мысль и не давали успокоения. Тоскливо становилось на сердце перед неизвестной жизнью, о которой не знал никто, и, чтобы скрыть свои разъедающие сомнения, приходилось преувеличенно-развязно говорить о ней.
   Пароход шёл долго, а берега не менялись. Всё также на высоком правом берегу с обнажённой глиной встречались силуэты тёмного леса, всё так же слева виднелись луга и пашни.
   Когда река окуталась мягкой, влажной ночью и загорелись баканы на тёмной дороге впереди, утихло на задней палубе.
   Рядом с Данилой устроился Никита. Спал он крепко, сном утомлённого вконец человека. Данило просыпался часто. Трудно было восстановить всё, чтобы узнать: где он, как попал сюда и куда едет. Снились беспокойные сны старику. Когда пришёл он с последней кампании домой, то решил, что больше уж не потревожат его. Место для могилы выбрал, сыну показал. Рядом со старухой.
   Старость пришла немощная, горькая. Отупела память и новые этапы жизни связывала с отчётливо-яркими, хотя давно изжитыми, картинами.
   Повернулся с глухим стоном Никита. Подложил руку под голову. Скатилась его фуражка, лёгким ударом прикоснулась к лицу Данилы. Вздрогнул Данило, проснулся. Фуражку увидел. И память связала.
   -- A-а... На войну!.. Опять на войну!
   Данило ощупал фуражку.
   Нет, не обманула. Он чувствует её в своих руках. И красный околыш ясно видно. Как же так забыть! Куда?
   Данило повернулся. Рядом, вверх лицом, спал Лаврентий.
   -- Сын. Он везёт. Он знает.
   Вспоминает Данило с испугом, что не приготовился он.
   -- Лаврентий. Лаврентий!..-- встревоженно будит сына Данило.
   -- Что, батюшка?
   -- Как же, Лаврентий?..-- почти заплакал старик.-- Не сказал ты мне раньше. Я не готов. Где мундир? Ружьё? Ну как я покажусь...
   -- Что ты, батюшка? Зачем мундир?
   -- В городе начальство. Может, сразу и в дело пошлют.
   Лаврентий знаком с такими моментами в жизни старика. Шепчет:
   -- Завтра. Всё найду. Ещё долго ехать.
   Данило успокоился. Озабоченно поправил солдатскую фуражку Никиты и бережно положил её на мешки, повыше, чтоб не смять.
   Идёт пароход. Уже свет чуть пробивается. Побелело незаметно. Словно тонкими колеблющимися струйками пронзилась ночная тьма.
   На другое утро картина берегов изменилась. Ещё выше поднялся правый берег, и уже не было видно, есть ли там леса. Сёла по этой большой и, видимо, холодной реке были старые, побусевшие от времени, и крепко расселись они на берегу, широко раскинув свои концы.
   Лаврентий, а вместе с ним и остальные переходили от оамых светлых надежд к мрачному отчаянию. Чем ближе подъезжали к городу, где нужно было сойти с парохода и ехать уже на лошадях к назначенному участку, тем мрачнее становился Лаврентий. Уходили, оставались позади тёмные заманчивые рощи и казавшиеся издали частыми стога, а впереди вставала лишь степь, однообразная, сухая.
   На одной из пристаней встретили семейство переселенцев. Высокий, сухой мужик с испуганным лицом сидел около груды узлов и мешков.
   -- Далече? -- поинтересовался Лаврентий.
   Мужик почесал за ухом, снял шапку и ответил:
   -- Домой... в Рассею...-- И лицо его вдруг расплылось в широчайшую улыбку, сделалось по-детски радостным и светлым.
   -- Что так, дядя? Аль плохо?
   -- Не-е... Кто в силах, тому не плохо. Вот у нас на участке Кузьма, Крамарь, хохол... Летось только приехал, а, смотри, много уж у него. Хозяйство справное... Деньги были, ну, значит, и хорошо ему.
   -- А земля как?
   -- Что земля! Много её. Пахать, вишь, не на чем... Кормиться плохо. Земля -- она небогатая, что и говорить, навозу надо. А без скота откуда навоз? Вот и надумал я назад.
   Мужик улыбался доверчиво и просто. Был почти уверен, что все разделяют его радость.
   -- Не-е... Дома всё, браток, лучше.
   Обратника окружили и, пока стоял пароход, тянули разговор, выпытывая мелочи, из которых слагалась вся их жизнь. Мужик говорил о постоянной засухе, о горячих степных ветрах, от которых сохнет трава, горит сено и в мелкую пыль разбивается земля. Вести эти -- грозные, страшные в своей незнакомости,-- всё подтверждались новыми лицами.
   Когда вдали, совсем в стороне от реки, показались синевато-тусклые очертания зданий и церквей города, все эти вести забылись, и охватила новая близкая забота: быстро высадиться, выгодно купить лошадь и возможно скорее добраться до назначенного участка.
   Хотя город и было уже видно, но пароход шёл как будто нарочно медленно и в другую сторону. На передней открытой палубе собрались классные пассажиры. Пароход зацвёл яркими летними костюмами. Переселенцам приказали убраться к своему багажу.
   Загудел призывно и радостно грузный пароход, задребезжали доски навеса, и все остальные голоса: и шлёпанье колёс, и пыхтение машины -- сразу же потерялись.
   Река круто поворачивала к городу. На городской пристани виднелся такой же яркий цветник платьев, и, когда можно стало различить лица, на пристани и на пароходе замахали платками и крича обменивались нетерпеливыми словами. Слышалась радость. А тут же, кругом трубы парохода, грязная, неряшливая, бедная и чужая толпа скитальцев, приехавшая искать родину, стояла холодная, застывшая, немая.
   Опять так же торопливо и безалаберно высадились прямо на берег.
   Город промелькнул, как тяжёлый этап, с беготнёй -- по начальству и за покупкой лошадей. И облегчённо вздохнули, когда, наконец, он остался позади, шумливый и пыльный.
   За день отъехали мало. Приходилось итти пешком всем, кто мог. С любопытством вглядывались в широкую степь, без конца и без края.
   Когда поднялись из долины реки, степь вырисовалась вся, могучая, незнакомая, пугающая необъятностью.
   Сумерки опустились на степь. Решили сделать привал. У опушки, маленького, не выше человеческого роста, колка остановились. С другой стороны колка стыдливо прятались заброшенные на лето казахские зимовки: дерновые, с обнажившимся деревянным остовом, они, казалось, давно уже умерли, и теперь лишь белеют выветрившиеся старые кости. Вот-вот налетит вороньё или ветер посильнее ударит, и упадут они, рассыплются мелким пеплом, останется только маленькое, незаметное для глаза, пятно сора.
   Степь темнела. Смутно маячившие на горизонте могилы сделались совсем расплывчатыми и туманными, постепенно растворялись в чёрной мгле и, наконец, исчезли. От земли поднимался прохладный и влажный туман, налетел ветерок. В колке еле шевелились тёмные листья и тихо шелестели.
   Сухой и мелкий валежник из колка горел быстро и весело. Столб дыма почти прямо подымался вверх, и отблеск беспокойного и подвижного огня играл на запылённых лицах.
   Лаврентий заботливо подостлал старику сермягу н уложил его ближе к костру.
   Данило кашлял. Долго смотрел на бегающее пламя костра. Звёзды-искры вместе с дымом поднимались и скоро исчезали, безжизненные и слабые. Стариц устал.
   -- Куда едем? Слышь, куда едем? -- встревоженно вдруг обратился он к Лаврентию.
   -- Как куда, батюшка? На место, -- удивился Лаврентий.
   -- Ой, не дури, сынок!
   Потом огляделся кругом. У ближнего костра сидел Никита в своей ухарски надетой солдатской фуражке. И это навело Данилу на старые воспоминания. Он сделал попытку подняться и заговорил оживлённо и лукаво, точно угадав тайну, которую от него старались скрыть.
   -- Знаю. Опять на войну. Не обманешь! Ну, ничего, ничего. Да, да! Не ври! Не ври, Лаврентий, не ври!
   -- Ладно, батюшка, ладно...-- успокаивая, заговорил Лаврентий. -- Ешь вот лучше.
   Старик умолк.
   -- Тять, а тять... А скоро доедем?
   -- Скоро, сынок, скоро! -- ответил Лаврентий семилетнему Митьке.-- Ешь, сынок, да спать надо.
   -- Завтра не доедем?
   -- Спи. Завтра раньше встанем, може и доедем,-- сказала мать, бережно укутывая Митьку.
   -- Тять, а тять... А у нашего Серка из глазу бежит... Старый он.
   Лаврентий не ответил.
   Вот снова откуда-то взялся лёгкий, еле заметный ветерок -- родился в степи. Любовно зашептали, склоняя головы, степные травы. Вот сильнее подул, налетел на жалкий одинокий колок и засвистел меж стволами.
   Послышался топот. Сторожко вытянули уши лошади и подняли головы. Одна заржала, и из степи ответило ей заливчатое ржание.
   Из темноты выплыла фигура верхового казаха. Он подъехал ближе, остановил лошадь и с любопытством уставился на ближайший костёр.
   Молча подъехал к другому и, скаля свои белые зубы блестевшие в темноте, что-то спросил.
   Никита поднялся от костра, с неменьшим любопытством подошёл к всаднику и подал ему руку.
   -- Здравствуй, что скажешь?
   Казах заговорил, быстро кидая слова. Ухо улавливало лишь одно знакомое слово "хохол". Так, не разбирая кто они, кричали им вслед старожильские ребятишки:
   -- Хохол поехал... Хохлы переселяются.
   Казах указал по направлению дороги.
   Никита понял, что он спрашивает, куда они едут.
   -- В Джетышок, -- ответил он.
   Казах радостно замотал головой. Слово было знакомое.
   Он постоял, но когда ему надоела эта скромная беседа, пришпорил лошадь и быстро исчез, словно утонул в темноте.
   -- Лопочет, лопочет, а чёрт его знает что! -- возмущался Никита.-- Талды-балды, талды-балды...-- передразнил он казаха.-- И как же это, братцы вы мои, не жарко им... Жжёт во как, а они на себя сколь одёжи наздевали.
   -- Нехристи, -- поддержал хмурый и жёсткий Андрей.-- Что им...
   -- Женихи завидные,-- вдруг сказал Никита, озорно взглянув на Татьяну, дочь Семёна. -- Слышь, Семён, Ганьку-то свою за милую душу пристроишь.
   Семён, маленький рыжий мужик, отозвался сердито.
   -- Не бреши, брехня. Вот Андрею надо за своей Лукерьей смотреть, а то сбегёт с черномазым каким.
   Лукерья засмеялась визгливым жеманным смехом.
   -- Не спрошу тебя, дядя Семён! -- бойко ответила она и метнула победный взгляд в сторону мужа.
   -- То-то и я говорю.
   -- Ну, рыжий пёс! Разинул хайло! -- обозлился Андрей.-- Твою никто не возьмёт -- испужается!
   Лаврентий вмешался и прекратил назревавшую ссору.
   Костры гасли. В золе пролетали, тихо потрескивая, на миг вспыхивая, звёздочки-искры. Дым поднимался лениво, тоненькой струйкой, белый на фоне чёрной степи.
   Лаврентий долго не мог уснуть. Глядел в чёрное небо, где мелькали светлые точки, и тяжело вздыхал. Хотелось уснуть, потому что завтра предстоял трудный день, тяжёлый переход по жаркой степи, но мешали мысли. Пёстрым роем шли они, нестройные, то заманчиво мягкие, светлые, как лик солнца, то мятежные, полные тревоги, похожие на осенний ветер. Лаврентий старался создать себе покой, отгонял думы, которые порождались маленьким, назойливым червяком, неустанно глодавшим его сердце.
   Приближалась к концу утомительная дорога, яснее вырисовывались обетованные земли. Стоило закрыть глаза, как ярко виделась картина засеянной пашни, волнующейся от ветра пшеницы, добрые кони, высокое солнце и радость. Вот идёт он, Лаврентий, по вспаханному полю и мерно машет рукою, разбрасывая золотой дождь. Далеко на горизонте теряется край поля. Приятно устать, слабость чувствуется во всём теле, а на душе царит покой, радостно-лёгкий, желанный... Шепчут губы: как хорошо! Сначала много придётся работать, но это ничего. Подрастёт Митька... Как-нибудь справимся. Справимся, будет хорошо!
   Окутывает лёгким туманом полузабытьё, лениво, еле вспыхивая, проходят виденья, тускнеют!..
   -- Лаврентий... Слышь, Лаврентий!... -- встревоженно кричит Данило.
   -- Что, батюшка?
   Но старик уже перевернулся на другой бок и шепчет во сне свои бессменные слова.
   Снова потянулись знакомые мысли, вспугнутые, вновь вызванные к жизни. Вспомнился казах, его быстрые, падающие слова.
   -- Чудной народ,-- усмехнулся Лаврентий.-- Пашен, говорят, у них нет, и то живут. "А мы с пашнями..." -- самодовольно подумал он.
   

II

   Этим только что отмежёванным участком кончалась населённая часть степи. Туда, дальше на юг, к солёным озёрам,-- степь покрыта белыми лысинами солончака. То и дело прерывается она голубоватыми от неба глазами-озёрами. Только кой-где набросаны чёрным мусором зимовки хозяев беспредельной степи -- казахов. Ютятся зимовки около жалких, наполовину выжженных колков, где-нибудь в небольшом логу. А тут же, на пригорке, поднимаются остроконечными углами дерновые могилы.
   Редко появлялся здесь русский пришелец. Разве пьянчужка казак с того берега реки ухитрялся пристроиться писарем в казахскую волость, да и то -- и по костюму и по обличию -- мало походил на русского.
   Постепенно, отрезая лучшие куски правильными фигурами, ползли в глубь степи переселенческие участки. Всё дальше к югу, не торопясь, но неуклонно.
   Сначала было почти не жалко степи. Пусть селятся, откочуем дальше, ибо нет конца степи. Но когда, не останавливаясь, пошла в степь волна неизвестно откуда взявшегося люда, стало тесно, и копилось глухое недовольство.
   Викентий Михайлович, землемер, ещё молодой парень, сожжённый солнцем и ветрами, нарезал участки для новых переселенцев.
   В полдень он внимательно осмотрел горизонт, сердито бросил бинокль и, подостлав свой непромокаемый "карачапан", растянулся вздремнуть около мензулы.
   Рабочий-казах, лукаво прищуриваясь не то от слишком яркого солнца, не то от чего-то другого, подобрал бинокль и стал так же внимательно отыскивать веху.
   -- Ну её к чёрту! Брось, Джумакан. Всё равно не найдёшь. Видишь, какое марево,-- сказал Викентий Михайлович, заслоняя лицо от нестерпимо палящего солнца.
   -- Не найдёшь однако,-- покорно бросил бинокль казах и сел на подостланном чапане, подставив солнцу и без того чёрную свою физиономию.-- Спать, верно, будем,-- нехотя произнёс он, обращая свои узкие глаза на Викентия Михайловича.
   -- Часик-другой придётся. Пусть жар схлынет.
   Степь изнемогала.
   Бледножёлтая, блестевшая от густого ковыля, она замерла до последней травинки. Марево подняло над горизонтом не видные в ясный день колки, и они висели теперь над землёй.
   Джумакан подумал было съездить к своим на стоянку, где косили сено, но Викентий Михайлович уже спал, да и лошади ушли далеко -- догонять лень.
   И только тогда, когда солнце заметно спустилось к накалённой земле, откуда-то пахнуло прохладным ветром, Викентий Михайлович проснулся.
   Поднялся он не сразу. Долго сидел на раскалившемся карачапане, вертел непослушными руками папиросу. Преодолев эту трудную задачу, встал и лениво взялся за бинокль. Потом неожиданно швырнул его в сторону, остервенело плюнул и выругался так крепко, что у Джумакана промелькнула улыбка полного одобрения.
   -- Опять нет вехи! Той самой, что и вчера. Если это уронил ваш скот, то я погоню всех с покоса! Чёрт знает что такое!
   Джумакан услужливо слушал.
   -- Может, есть... Посмотри ладно,-- посоветовал он.
   -- Говорю, нет. Тоже -- чучело: посмотри ладно! А я не ладно смотрю, что ли? -- презрительно усмехнулся Викентий Михайлович. -- Что я без вехи сделаю?--сердито обратился он к Джумакану.
   -- Вехи нет -- плохо,-- согласился Джумакан. Придётся сниматься. Поедем.
   Сложили инструменты и скоро потянулись от неудачной стоянки. Джумакан невозмутимо сидел на ящиках и лениво помахивал тонким верёвочным бичом. Так же лениво отвечали ему недовольные лошади.
   -- Видишь, нет.
   -- Верно, барин, нету...
   Викентий Михайлович с озлоблением принялся устанавливать уроненную веху.
   -- Я говорил -- скот, -- уверял Джумакан, указывая на неясные следы копыт.
   -- Мне от этого не легче.
   Отъезжая от вехи, Викентий Михайлович то и дело оглядывался, точно боялся, что, пока они едут к намеченному пункту, веха снова исчезнет. Но она стояла.
   Пока они тащились к прежнему месту, устанавливали инструменты, из-за края степи выползла чёрная туча и со сказочной быстротой увеличивалась. В ней утонуло солнце, степь стала бурой и грязной, исчезли колки, потерялись маячившие в мареве воздушные замки. Закачали тревожно зонтами высокие стебли прошлогоднего морковника, налетел порывистый ветер, пошёл дождь.
   Когда Викентий Михайлович взялся за съёмку, стало ясно, что надо уезжать, чтоб не промокнуть вконец.
   Ехать к своим юртам было бесполезно, так как они находились на расстоянии часа езды. Джумакан потянул к своим на сенокосную стоянку.
   Надев карачапан, Викентий Михайлович плотно уселся в телегу и почти совсем закрыл лицо. Джумакан гнал вовсю, не обращая внимания на ужасающие ухабы.
   Викентий Михайлович не любил этих поездок к казахам. Он не понимал их языка и всегда думал, что они говорят именно о нём и что-нибудь нехорошее, смешное.
   Джумакан ещё издали, завидев знакомую палатку, сооружённую из двух поставленных в козлы телег, закричал приветствие.
   Ему ответил грязный оборванец, гололобый подросток с чёрными быстрыми глазами.
   Встретили как всегда радушно и прежде всего угощали кумысом, тёплым и невкусным.
   Гроза прошла быстро. Тучи налетели, заполонили всё небо от края до края, затемнили степь и разразились коротким, но сильным и дружным дождём.
   -- Ругался? -- шёпотом по-казахски спросил Урозбайка, переводя глаза с Джумакана на нахохлившегося Викентия Михайловича.
   -- Сильно! -- коротко ответил Джумакан. -- Скотина, говорю, роняет... Завтра совсем веху унести надо -- огонь разведёте. Не узнает...-- И Джумакан рассмеялся громко и весело, показав свои ослепительно белые зубы.
   -- Что ты? -- с неудовольствием спросил Викентий Михайлович.
   -- Рассказываю, как ехали. Растрясло совсем.
   Урозбайка отвернулся, чтобы скрыть улыбку, а Джумакан уткнул своё плоское лицо в круглую деревянную чашку с кумысом.
   Прибрели с соседней стоянки казахи. Между ними аксакал Омар, маленький плутоватый старик с белой реденькой бородкой и с необычно большими для казаха глазами.
   -- Ну что, Джумакан? Как землемер?
   -- Сердится.
   -- Ничего. Пусть не ездит в чужую степь. Пришёл хохол, земли ему надо. Сказывают, на будущее лето здесь косить нельзя будет. Куда пойдём? К Арлагач-озеру?.. Там и так много. Ещё на днях Мукаш туда кочевал,-- спокойно заговорил Омар, а Урозбайка не спускал своего умного пытливого взгляда с шевелящихся губ старика. В чёрных глазах его проносились искорки возбуждения.
   -- Сегодня работать будете?
   Джумакан посмотрел на прояснившееся небо, на солнце и решил:
   -- Будем.
   -- Веху поставили?
   Джумакан кивнул головой.
   -- Я опять поеду и уроню,-- засверкал глазами Урозбайка.-- Землемера ты задержи... Пусти лошадей...
   Урозбайка вспрыгнул на лошадь и помчался.
   -- Куда послали? -- подозрительно спросил Викентий Михайлович, устало взглянув на Джумакана.
   -- Там... на станок... Старику ещё одну косилку надо. Казахи запереглядывались и одобрительно замотали головами.
   Викентий Михайлович с неудовольствием заметил, что дождь окончательно перестал и что сегодня ещё можно будет поработать.
   Он вышел из шалаша.
   Омытая дождём степь посвежела и заискрилась.
   -- Плохо... Сено косить надо... Дождь идёт,-- дружелюбно обратился к Викентию Михайловичу Омар, неимоверно коверкая слова.
   Викентий Михайлович покосился, потом сделал приветливое лицо и успокоил:
   -- Завтра просохнет... Всё -- твоё? -- махнул он кругом, указывая на недавно выросшие стога.
   -- Да, да,-- закивал Омар и заулыбался, точно услышал смешное.
   -- Эй, Джумакан! Едем.
   -- Сейчас!
   Джумакан торопливо выбежал и оглянулся.
   -- О-ой-бой!... Лошади ушли.
   Сбросил засаленную шапку, чапан и побежал, тяжело топая огромными сапогами.
   Лошади не давались, и он поймал их только тогда, когда показался Урозбайка.
   -- Джумакан!
   -- Ай!
   -- А вехи-то опять нет!
   -- О-ой-бой!..-- изумился Джумакан.-- Однако, нет..
   -- Что же это? Опять скот уронил?
   -- Не-ет... Какой скотина... Урозбайка сказывал: хохол-да проехал...
   -- Ну так что же?
   -- Он, может...
   Викентий Михайлович был изумлён настолько, что даже не мог ругаться.
   -- Едем опять,-- покорно сказал он.
   Когда веха была снова поставлена, Викентий Михайлович внушительно громко заметил, стараясь поймать взгляд Джумакана:
   -- Если ещё раз упадёт веха, я набью морду вашему аксакалу. Это -- ваши. Больше некому.
   -- Ой-ой-бой!.. Зачем морду?.. Аксакал старый, почтенный... Он не будет ронять... Это хохол проклятый...
   -- Знаю я вас!
   В эту ночь в юрте Джумакан рассказывал реечнику Джангабылу что-то очень смешное, от чего они оба хохотали до упаду.
   Злополучная веха аккуратно падала, пока, наконец, не исчезла совсем.
   -- Утащили, язви их...
   -- Хохол,-- однообразно и уверенно говорил Джумакан.
   -- Хохол, говоришь? Ладно. Ставь.
   Джумакан старательно ставил запасную веху и так же старательно утаптывал землю.
   После работы заехали в новый посёлок к ненавистным "хохлам".
   В посёлке первой встретила землемера Лукерья. Викентий Михайлович увидел расплывшееся в улыбке лицо Лукерьи, крепкие зубы и подумал:
   -- Где же я видел эту женщину?
   А она, не пряча улыбки, обрадованная появлением нового лица, низко кланялась:
   -- Пожалуйте, гостенёк дорогой... Чайку, может, с дороги пожелаете?
   Андрей неприязненно глядел на землемера, но перечить боялся. Узнав же, что землемеру потребуется постоянный рабочий с парой лошадей, отмяк и начал покрикивать на Лукерью, когда она замешкалась с чаем.
   После чая Викентий Михайлович о чём-то таинственно поговорил с Андреем, и Джумакан, несмотря на старанье, не мог узнать содержание разговора.
   Викентий Михайлович повеселел и приветливо ответил на приглашение Лукерьи:
   -- Теперь буду часто к вам заезжать...
   Этой же ночью Андрей неистово тарабанил в дверь юрты Викентия Михайловича и, захлёбываясь, кричал:
   -- Эй, Викентий Михайлович... Спишь? Вора привёл!.. Викентий Михайлович проснулся. В соседней юрте, где помещался Джумакан, слышался возбуждённый гортанный говор.
   -- Ну, стой, казахская образина. Ишь ты, кусается, собака!
   Андрей, видимо для острастки, двинул рвущегося Урозбайку в бок.
   -- A-а... Вот кто! -- еле выговорил от внезапно нахлынувшего гнева Викентий Михайлович, увидев Урозбайку.
   Вспомнились бесплодные утомительные поездки по накалённой степи, томительное бездействие, бесполезная кропотливая работа. Вспомнились смешки среди казахов. Они казались теперь издевательством.
   -- У-у, паршивец!..-- кинулся он на Урозбайку, но тот увернулся и скрылся за широкой спиной Андрея.
   -- Не отвертишься...
   Выбежал Джумакан и долго, не останавливаясь и не заикаясь, стал кидать бесконечные и, видимо, недовольные слова. Еле слышно отзывался Урозбайка.
   -- Ну как, Джумакан? Хохол, говоришь?
   -- Чего уж...-- безнадёжно махнул рукой Джумакан.-- Мальчишка глупой, баловался... Пустить надо...
   -- Баловался, язви тебя! А я дни терял!.. Двадцать раз на одно место ездил!..-- рассердился Викентий Михайлович.-- К старосте его надо. Джумакан, запрягай...
   -- Лошадей нет... ночь... где найду?.. отдохнуть им надо...-- сумрачно отговаривался Джумакан.
   -- Ну, Андрей, ты свези...
   -- Ладно. Куда парнишку-то?
   -- Тащи в юрту.
   Не успел Андрей выйти из юрты, как его лошадь ринулась в темноту, получив хороший удар кнута. Это Джумакан отвязал и пустил её в степь.
   -- О-ой-бой!.. Отвязалась.
   -- Ну и собака! -- хлопнул руками Андрей.-- До утра, видно, оставим... Завтра найди лошадь, а то горе тебе будет!..-- грозился Андрей, хмуря брови.
   Под утро Урозбайка удрал. Его не могли найти ни в ауле, ни на сенокосе, ни в посёлке. Видимо, его сплавили в один из дальних аулов. Урозбайка сделался героем.
   Джумакан изредка, когда удавалось дешево купить барана или достать из аула кумысу, пел, раскачиваясь на разостланной кошме и аккомпанируя себе на двухструнной домбре.
   Он пел о том, как хорошо жили в степи без хохлов, как пришли они, голодные и жадные, как старались для них русские землемеры, отрезая казахскую зеулю, как "хиротехники" изрыли степь, отыскивая им воду. Пел об Урозбайке, который не побоялся светлых пуговиц землемера и долго злил его, таская у него веху.
   ...Закончив съёмку, уехал на соседний участок Викентий Михайлович. Борозды, которыми опахал землемер новый участок,-- не видны. Как будто всё как встарь. Но когда, отыскивая убежавшую лошадь, натыкался казах на борозды-грань, то невольно останавливался и посылал ругательства. Плевался и гневно смотрел на север, где еле виднелись журавли колодцев в новых посёлках.
   Сила шла, и уже было поздно мешать ей.
   Можно было подвинуться ближе к змеящейся реке, но почему-то все уходили на юг, к солёным озёрам.
   

III

   На новом участке быстро росли, как холмики, землянки переселенцев. Избушки -- хуже зимовок: конуры, чтоб играть в прятки с солнцем, ветром степным да дождём.
   Омар решил уйти. Он постепенно начал подготовлять родичей к дальней кочёвке. И в это лето на целые дни воцарялся в ауле гортанный говор. Сыпались быстрые слова, искрились гневом глаза молодёжи, и навёртывалась слеза обиды у стариков. Но уйти согласились: не видят глаза -- сердцу легче. А с юга уже прошёл слух, что нашёлся край степи. Тесно кругом озёр тем, кто не знал конца своим владениям.
   Горячий ветер сушил траву и мелкую пыль поднимал с дороги. Вспаханные пласты были бурыми и сыпались, как песок.
   Данило ходил по бороздам, внимательно мял в руках комья земли и с тяжёлым вздохом говорил:
   -- Плоха землица, ох, плоха!..
   Обошёл, несмотря на зной и старость свою, весь участок. Ни оврага, ни балки. Ровно раскатанная поверхность покрылась редкой и жёлтой травой. Только в одном углу, где грань Джетышока подходила к соседнему посёлку, рос мелкий кустарник всего с десятину, да и то большая часть его находилась за гранью.
   -- Худо, Лаврентий. Врут ходоки много.
   Лаврентий не отзывался. Он не меньше старика видел, что плохо, но ему казалось, что он, по чьей вине поехали на новые места, не может и не должен жаловаться.
   -- Ни тебе леса, ни тебе воды... Нельзя жить, Лаврентий. Силы положишь сколько, пока что выйдет.
   Лаврентий знал, что нужно многое сделать, затратить массу труда. Но стоило бросить вокруг себя быстрый пытливый взгляд, охватить эту смертельно скучную и безжизненную равнину, как опускались руки.
   -- Поддастся ли степь? Оживёт ли?
   Андрей с двумя лошадьми поступил на работу к землемеру.
   -- Не будет толку здесь. Хоть поработаю... Деньги будут -- всё меньше поту моего прольётся.
   Даже повеселел.
   В посёлке, встречаясь по вечерам, говорили совсем не о том, что заполняло их душу, чем болело сердце. Никита ещё пробовал иногда шутить, но шутки были несмелые и выходили некстати. Никто не поддерживал.
   Иногда кто-нибудь, побывав в соседней Славянке, говорил равнодушно:
   -- Болезни у них пошли... Сестра милосердная там... Чеснок выдаёт, порошки... Хлеб уже поели.
   Так же равнодушно, словно речь шла о чём-то далёком, чужом, поддерживали разговор.
   Нудные, знойные, обессиливающие дни тянулись в работе. И мысль, что работа напрасна, делала труд несладким.
   Однообразие дней нарушалось приездом Андрея и землемера. Работали они недалеко, поэтому по субботам и перед большими праздниками являлись прямо из степи с ящиками, инструментами, треногами.
   Викентий Михайлович с удовольствием останавливался в посёлке.
   -- Хоть люди есть. Слово скажешь, а там ведь чёрт знает что! С Андреем немного наговоришь.
   Ему сочувствовали, зная Андрея.
   -- Только и разговору, что опросы. Каждый день кто0нибудь из казахов спрашивает: "что делашь?" Пора бы и привыкнуть, нет -- спрашивают. Сегодня чудно вышло. Приезжает какой-то казах, конечно, спрашивает: "что делашь?" Надоело мне говорить с ними, всё равно ничего не понимают. Сено, говорю, вот в эту трубу меряю. Считаю, сколько его у вас. "Зачем?" Да так, говорю, оставлю вам сколько скажут, а остальное, мол, в город начальство представить велело. Захватил голову, закричал мой казах и помчался... Сбаламутил других. Насилу я отвязался.
   К землянке Андрея собирались все. Бросал свою бесцельную ходьбу вокруг двора Данило, прибегал Никита. Суетились Лукерья с бабкой, устраивая барина. Лукерья расцветала и незаметно старалась принарядиться. Иногда Андрей замечал это, хмурился по обыкновению, но его, после длинных разговоров, обычно командировали за водкой в Славянку, и он с охотой соглашался и ехал. По возвращении начинался пир.
   Закусывали только вначале. А потом лишь для прилику морщились, густо и сочно сплёвывали на пол. Разговоры моментально оживлялись. Всем вдруг нестерпимо хотелось говорить о том, что осталось позади. Подёрнутое дымкой времени, овеянное туманом податливой памяти, вставало обманчиво-прекрасное в разгорячённом мозгу прошедшее. Перебивая друг друга, передавали мысли, давно стыдливо прятавшиеся в голове. Откуда-то брались полные поэзии, на песню похожие слова даже у тех, кто не умел говорить трезвый.
   Данило аккуратно выпивал один стакан водки, сидел в углу и молчал. Молчал и Лаврентий. Он не пил. Его тянуло в эту атмосферу откровенных воспоминаний, резких оценок новой жизни. Тут забывалась осторожность, которая мешала трезвым. И даже легче становилось Лаврентию.
   -- Не один, значит, я, а все... Всем худо.
   -- Ты только подумай,-- держал Викентия Михайловича за пуговицу Никита.-- Как тут работать? Вот они руки, устали не знали, потому что на душе моей радостно было. Хуже они теперь, что ли? А сейчас не могу. Не лежит сердце.
   Семён, маленький с огненнорыжей бородой, лишь подтверждал:
   -- Милый, милый... Верно! Во как верно! В душу загляни.
   Только Андрей пытался защищать.
   -- Не-ет... Ты это оставь... Если ты человек, соблюдать себя можешь, то и здесь проживёшь. Дома ты плакал -- земли мало. На вот -- бери её! Теперь и это кажется вам плохо.
   -- Брат, брат... ты спроси старика, солдата старого... Дедушко, Данило Васильич, ну скажи ты ему, знаешь ведь ты...
   Данило вытирал рукавом слезящиеся глаза и пока собирался ответить -- его уже не слушали. Про себя говорил:
   -- Леску бы, озерко там какое ни на есть... Землица кабы получше.
   -- Казахи, говоришь? Это совсем другое. Им так уж и положено.
   Викентий Михайлович сначала вслушивался, но потом слова повторяющиеся, почти бессвязные, надоедали. Словно трубил кто-то:
   -- Бу-бу-бу... бу-бу-бу...
   Убиралась в сенки бабка, свёртывалась калачиком и спала под немолчный шум в землянке. Уходил утомившийся Данило. Лукерья, прислонившись к косяку, простаивала до конца, предупредительно исполняя все желания Викентия Михайловича.
   Пьянея, Викентий Михайлович всё чаще и откровеннее останавливал взгляд на Лукерье. Чувствуя это, Лукерья подбиралась, делалась неожиданно деятельной и весёлой. Меняя на столе опроставшиеся бутылки, Лукерья близко склонялась к плечу Викентия Михайловича, вспыхивала и, точно извиняясь, бросала на него быстрый, смущённый взгляд.
   Иногда Андрей, оторвавшись от разговора, пытался осознать, что происходит, исподлобья посматривал на Викентия Михайловича и Лукерью и вмиг забывал.
   Пили далеко за полночь и расходились, когда уже светлая полоска на востоке показывала новый день и воздух становился прохладным и влажным.
   -- Что ты ходишь там?-- недовольно встречала Лаврентия Татьяна.-- Уж, добро, пил бы... Сидишь там, как пень.
   Лаврентий виновато, стараясь не делать лишних движений, раздевался, но засыпал нескоро. Неотвязно длинной вереницей шли привычные мысли.
   "Ну, а если назад?..-- пугливо вертелся где-то вопрос.-- Нет! Не надо думать об этом... Поздно".
   В гулкой тишине предрассветного часа доносилось глухое стрекотание косилок за гранью. То работники Омара начинали свой трудовой день.
   -- Хорошо ему... запасает... На работниках выезжает. Лошади у него... Да ведь он дома. Да, да, дома... дома! Другого и не видел ничего...
   И каждый раз, лишь только утром поднималась Татьяна, прибегала Лукерья, вся истерзанная, в синяках, с растрёпанными волосами, открытой грудью, с воем и рыданиями. Её бил Андрей. Бил нещадно, как бьют иногда животных озверевшие люди. Люди, у которых не осталось сердца.
   -- Ты бы хоть умылась, Лукерья! -- бросала на ходу занятая работой Татьяна.-- Стыдно ведь показаться народу.
   -- А-а-а-а-а! -- выла Лукерья. Иногда сквозь вой вырывались слова негодующие, злобные.-- Убью старого дьявола, кикимору несчастную. Доведёт он мою бедную головушку. А-а-а-а-а!..
   -- За что опять?
   -- А вот спроси его, старого чёрта. Боится, что с землемером гуляю. А я хоть бы слово какое лишнее сказала с ним...
   -- Ну, ну...-- недоверчиво тянула Татьяна.
   -- Сегодня опять, только спать улёгся Андрей, вышла я на улку. Замешкалась. Андрей-то проснулся, искать стал и тоже на улицу...
   -- Застал?
   -- Не-е... Барина-то не было, а он меня... Уж не возил бы, старый чёрт, а то ведь сам привозит на беду мою... Я хоть бы что... В город уйду от окаянного...
   Потревоженный воем, кряхтел на лавке, близ печки, Данило и слушал. Неодобрительно покашливал.
   -- Так и надо, Лукерья... Не марай хвоста, не гуляй с барами.
   -- Да вот те Христос, дедушка, я даже ни единым пальцем. С пьяных глаз это чудится ему.
   Пока отходила Лукерья, смывала кровь с лица, причёсывала волосы,-- просыпался посёлок. В землянке Андрея спали мирно и хозяин и гость... Поднимались они уж тогда, когда высоко стояло солнце, и омаровы работники, отобедав, вновь принимались за работу.
   По воскресеньям только опохмелялись. Проспавшись, Андрей заискивающе говорил с Викентием Михайловичем и с Лукерьей.
   -- То-то,-- огрызалась она.-- Теперь тебе Луша, а как ночью-то изукрасил...
   -- Спьяну это я...
   -- Моим-то бокам от этого не легче.
   Викентий Михайлович не вмешивался, хотя чувствовал себя неловко. Особенно трудно было смотреть на Лукерью.
   День проходил бесцельно. После выпитой водки тянуло спать. Спать было душно, одолевали мухи, и в раскалённом воздухе трудно дышалось.
   Наутро уезжали рано. Раньше, чем поднимался посёлок.
   Таинственно сообщала Лукерья Татьяне:
   -- Тройку дал. Ей-богу!
   И лицо Лукерьи с подбитыми глазами становилось весёлым и праздничным.
   -- Догуляешь ты...
   Так беспрерывной, скучной и нудной цепью шли в вечность дни, похожие один на другой, мелькали в однообразной работе и мыслях.
   Подходила осень. Чувствовалась нехватка в сене. На участке не было покоса, можно брать только косилкой. Без пособия не прожить.
   Андрей крепко вставал на ноги. Купил ещё одну лошадь. Продали казахи задёшево -- всё же, может быть, добрее будет землемеров работник. Омар послал ему два хороших воза сена.
   За гранью целыми днями, не переставая, трещали косилки Омара. Он настойчиво косил реденькую траву, и только благодаря неустанному труду работников в течение всего лета, почти до самого снега, у него высились стога.
   Лавочник из Славянки отдавал напрокат машину, но просил так дорого, что не было никакой возможности взять её.
   Уж поздно осенью однажды Лаврентий не услышал привычного стрекотания косилок. Метали последние стога.
   "Накосился, должно быть",-- подумал Лаврентий.
   Заметил и Данило:
   -- Успеть ведь ещё можно, Лаврентий. Может и постоит погода. Даст Омар машины теперь...
   Лаврентий решил итти к Омару.
   Омар встретил его внешне любезно.
   -- Здравствуй, здравствуй.
   Омар заставил Лаврентия втиснуться в шалаш, устроенный из опрокинутой телеги, покрытой рваными полосами холста.
   Шалаш был настолько мал, что в нём помещалась, только большая кадушка.
   Омар угощал кумысом. Лаврентий с трудом глотнул из чашки, поданной Омаром. Еле сдержался, чтобы не выплюнуть. Тёплая остро-кислая влага оказалась не по нутру. Он виновато поглядел на Омара. Тот с удовольствием, причмокивая, облизывал большую, своего изделия ложку, которой только что наливал в чашку кумыс.
   -- Пей. Что ты?
   Лаврентий замотал головой. Он долго не мог начать говорить, зачем пришёл, но потом осмелился.
   Омар только злорадно, как показалось Лаврентию, расхохотался.
   -- Сам косить ещё буду... Плохую степь мне оставили... Долго косил, много места выкосил, много ли сена поставил?.. Лошадей зимой чем кормить буду?
   Хотя Лаврентий и был подготовлен к такому ответу, отказ огорчил его. Он сразу поднялся, проговорив растерянно:
   -- Ну, что же... самому надо... уж я как-нибудь...
   Омар заметил и захотел смягчить свой отказ.
   -- Откуда пришёл?
   -- С Курской губернии.-- И Лаврентий указал рукой гуда, где, по его мнению, должна была находиться родная губерния.
   Омар утвердительно кивнул головой, точно действительно уразумел, где была родина Лаврентия.
   -- Всегда так здесь? -- спросил Лаврентий.
   -- Всегда. Хуже бывает, лучше не бывает... Сена нет, воды нет, хлеба нет... Из-за вас ещё дальше гонят... Уходить вам надо. Кочуйте в другое место. Здесь плохо... Своих нет, как жить будете?
   Омар говорил убедительным тоном, хотя и знал, что для него всё равно: укочует Лаврентий или нет.
   -- Плохо жить. Пашни не будет -- хлеба не будет... Казахов гонят -- где пасти буду?.. Тебе худо -- зачем приехал?.. Кочевать домой надо.
   Лаврентий прислушивался к ломаной речи Омара, и слово "домой" ласково коснулось его уха. Мгновенно воскресли знакомые места, на миг сжалось сердце.
   -- Да-а...-- протянул он, словно в забытьи.-- Домой. Это хорошо.
   Шёл от Омара степью и думал. Что дома? От худа ушёл, а теперь и совсем нельзя возвратиться. Хозяйничают на пашне другие, знакомые, но чужие люди. Нет, нельзя вернуться. Встало блаженно улыбающееся лицо обратника-мужика на пристани. Ведь вот решился же он как-то. И отгонял Лаврентий эту соблазняющую несбыточными надеждами мысль, отгонял, как греховную. Вспоминалась длинная, томительная дорога в Сибирь, но как-то мимо прошла, и ярче вставала сладкая мечта о доме и родине.
   

IV

   На Покров Викентий Михайлович и Андрей приехали совсем. Викентий Михайлович уезжал в город, закончив работы. Он был возбуждён, радостно настроен, приветлив.
   -- В город, домой,-- сообщал он всем, и видно было, что ликовала душа его и ему трудно было сдерживать это ликование.
   Лукерья ходила опечаленная, заплаканная. Андрей собирался везти Викентия Михайловича до города. Вместе с ним уезжал Джангабыл, молодой казах, служивший у Викентия Михайловича в реечниках.
   -- Брат в городе зимовал... Кучером у барина. Дома плохо, тесно... Скот у богатых аксакалов... У нас нету... Пойду в город деньги зарабатывать, -- весело говорил Джангабыл. Но когда замечал, что на него не смотрят, стлались по лицу его тёмные, печальные тени. Пугала неизвестность. Город чужой и шумный.
   Викентий Михайлович торопился, поэтому решено было выехать завтра. Последний раз провожать Викентия Михайловича собрались все. Он заражал своей радостью. Дружелюбно хлопал по спине и говорил не переставая всем и каждому:
   -- Не тужи... Не без милости бог. Проживёшь.
   Омрачался он только при взгляде на Лукерью. Она открыто и, казалось, беспричинно плакала. Андрей уже хмурился и раза два цыкнул:
   -- Чего воешь? Дура.
   Викентий Михайлович пил наравне со всеми и оттого был разговорчив, точно хотел досказать что-то необходимое, важное, чего не успел сказать в предыдущие свои приезды.
   Было душно в землянке. Едкий дым махорки сизыми клубами плавал в воздухе и лениво уходил в отворённую дверь. Лампа с заклеенным бумагой стеклом мигала оранжевым клочком пламени, и близкие предметы ярко вспыхивали, когда удлинялось пламя.
   Викентий Михайлович чувствовал себя растроганным. Радость впереди была так велика, что становилось страшно за неё. Потому даже приятно было, когда примешалась грусть беспричинная, лёгкая.
   -- Собираюсь вот домой, радуюсь... Боже мой! Если бы вы знали, как я радуюсь. Но... вот теперь, когда я вспомню, что, может быть, никогда больше не увижу этих мест, не встречусь ни с кем из вас, мне становится жалко. Да, жалко,-- значительно и грустно подтвердил свои слова Викентий Михайлович.
   -- Гора с горой...-- начал было Никита, но Викентий Михайлович перебил его.
   -- Нет, ты постой... Не мешай... Когда я думаю, что я навсегда оставлю за собой страницу прожитой жизни, от которой остаются только одни воспоминания, -- как бы ни скверна была эта страница, мне жаль её. Жаль каждого мига, канувшего безвозвратно...
   Викентий Михайлович увлекался и мало думал, понимают ли его слушатели. Нужно было сказать для себя. Было приятно прислушаться к словам, к своему голосу, получившему гибкость, певучему и грустному.
   -- Думал я о вас. Пришли вы за тысячи вёрст. Я понимаю, что новые места грезились вам ярким лучом и оказались не такими. Но если пойдёте назад,-- покажется лучше здесь.
   -- Это уж конечно... Там хорошо, где нас нет! -- солидно сказал Андрей.-- Я, скажем...-- и Андрей начал было хвастливую, всем знакомую речь о собственных способностях, уменье устраиваться, но его не слушали.
   -- Всё родная сторона!-- тихо сказал Лаврентий, отвечая не столько на слова землемера, сколько на собственные мысли.
   -- Спроси-ка стариков... Могилы, говорят, по свету разносим... Да и мешаем мы тут, -- вспомнил он слова Омара.
   -- Верно! В том-то и горе... Мне вот кажется, что вся земля, понимаешь, вся земля, -- подчеркнул Викентий Михайлович,-- разделена на клеточки. Знаешь, как в пешки играешь... Живут в клеточках люди. Худо ли, хорошо ли живут, всё же каждый на своём месте. Как пешки расставлены. Но вот берёт тот, кто играет на этой большой доске с клеточками, пешку и ставит на другую клетку, -- может быть, и через всю доску. Поставит на клетку близко к другой пешке, и той поневоле уходить надо с места... Срубят иначе пешку...
   Лаврентий с трудом понимал рассуждения Викентия Михайловича, но всё же слушал.
   -- Выходит, сталыть, пешки... Лукерья, сталыть, али моя Авдотья -- дамки, а мы все пешки, -- расхохотался Никита.
   Викентий Михайлович брезгливо поморщился и жадно выпил стакан водки.
   -- Да... О чём это я? Ну, вот... Ещё есть беда, и вот какая: думают пешки-то про себя, что на другие-то клетки они сами по своей воле идут. Захочу -- останусь... А дело-то такое, что со всех сторон другие пешки собрались. Срубят ведь, перешагнут. Уходить надо...
   Викентий Михайлович опьянел и с трудом отыскивал нужные слова.
   -- Впрочем, будет об этом! Даже и узнает пешка, чго не по своей воле,-- толку для неё мало. Может быть, ещё хуже ей станет.
   -- Слушай, Андрюш, а Андрюш!.. Скажи дамке своей -- пусть огурцов, што ль, даст... -- и не дождавшись ответа, Никита залпом опрокинул стакан и отёр губы подолом рубахи.
   -- Плачешь? -- проходя мимо Лукерьи, сказал пьяно Викентий Михайлович. И для себя добавил: -- Ну, плачь, что ж... это понятно... Я, брат, ведь для тебя тоже страница, да ещё какая...
   Лукерья не поняла, но вспыхнула и вышла.
   -- Напрасно ты бьёшь её, Андрей. Совсем напрасно.
   -- Душа ведь у меня. Сам посуди, разве можно терпеть. Хоть до тебя доведись.
   -- Не научишь, брат... От битья толку мало.
   -- Пусть чувствует. Ей ничего.
   Никита, держась руками за стол, ёрзал по лавке за неимением места для танца, фальшиво и задорно пел:
   
   Как кузькина мать
   Собиралась умирать,
   Умереть не умерла...
   
   Потом они с Семёном запели, обнявшись, старую песню, с грустными переливами и острой печалью:
   
   Лебедь у орла всё выспрашивал...
   
   Запевал помятым баском Никита, и рыжий Семён, подняв голову и тряхнув волосами, подхватывал мягким тенорком:
   
   Всё выспрашивал:
   Не бывал ли, орёл, на моей стороне?
   Не слыхал ли, орёл, о моей голове?
   
   Андрей громко разговаривал с Викентием Михайловичем. И сквозь пьяный говор, тупой смех прорывалась тоскливая песня.
   
   Прилетали к нему все три ласточки,
   Перва ласточка -- родна матушка...
   
   Облокотившись на стол, кто-то плакал пьяными слезами.
   Когда уже все начали говорить, перебивая друг друга, обдавая слюной и тяжёлым дыханием, Лаврентий ушёл.
   Из темноты осенней ночи долетали до него всхлипывающие слова женщины:
   -- Как же я-то теперь? Голубчик мой!... Барин...
   

V

   С отъездом Викентия Михайловича посёлок замер. Настали длинные вечера, когда кажется, что за окном как-то особенно сгустилась тьма и бросается мелкими брызгами в окно и воет где-то.
   Старику Даниле совсем занедужилось. Лежал на печи, где даже пошевелиться было трудно. Слушал тихие, редкие слова сына и невестки и думал. Мысль утомляла, утомляло долгое неподвижное лежанье. Татьяна что-то чинила. На лавке под побуревшим овчинным полушубком спал Митька, раскрыв рот и всхрапывая.
   -- Лаврентий, а Лаврентий!
   -- Что, батюшка?
   -- Обрядил скотнну-то?
   -- А то как!
   Старик замолчал, долго кряхтел, поворачиваясь из другой бок.
   -- Не приехал Андрей?
   -- Не-е. Хотел закупить в городе кой-что и, значит, задержался.
   -- Купить, говоришь? Хорошо -- у него купилка-то есть. Подработал летом, вот и купилка.
   -- Ему что. Были и раньше у него.
   -- О-хо-хо... Спинушку разломило! Далеко на старости-то... я отъехал... Да-алеко, брат... Сколько будет, Лаврентий?
   У Лаврентия сжималось сердце. Когда старик начинал вспоминать родину, то по-старчески брюзжал, сердился и под конец плакал. Страшны Лаврентию слёзы старика.
   -- Тыщи три будет.
   -- Три? Плохо, Лаврентий... Как жить будешь? Умру я скоро, вот и могила на чужой стороне. Раскидал ты по свету могилы, Лаврентий... Раскидал...
   -- Ах, батюшка,-- искривившись от боли, сказал Лаврентий.-- Не силом ведь нас тащили, сами поехали.
   Но тут же услужливая память воскресила жестокие слова Викентия Михайловича: "Взял пешку и переставил её на другой конец доски".
   -- Мать-то вон где лежит, а я, верно, тут лягу... И Татьяну увёз. Своих-то когда она теперь увидит. А может, и совсем не увидит...
   Нежданно заплакала Татьяна, низко склонившись, над работой. Плакала негромко, скрыть от мужа старалась.
   -- Господи! Куда же я? -- молил страстно Лаврентий.-- И мне ведь тоже не хорошо. Господи! За что ещё они попрекают?
   Эта страстная мольба выражалась только лёгким движением губ да заблестевшими глазами. Лицо бледнело, кривилось, становилось старше. Точно много лет проходило в эти вечера.
   За окнами бесился осенний ветер, бил дождём, пел унылые песни. Лаврентий весь ушёл в себя, съёжился.
   -- Нет помощи... мука нестерпимая,-- неслись мыс ли.-- Один ведь я...
   Застучала дверь в сенях. Татьяна не торопясь отворила. Вошла закутанная в большую шаль Лукерья, отряхнула капли дождя.
   -- Не едет мой-то,-- сообщила она.-- Сижу, как сыч, одна-одинёшенька. Даже страшно стало. Бабка храпит, ей только бы спать.
   -- Садись.
   -- Погодка проклятая. Хоть глаза выколи. Пока шла, насквозь продуло,-- монотонно тянула Лукерья, и на лице её не отражалось пи одной мысли. Устремила глаза. Покорно склонила голову, словно ждала удара, готовая принять его без сопротивления.
   -- Думы разные лезут. Да и как не полезут, коли сидишь да слушаешь, как завывает. У вас хорошо -- много вас...
   Она оглянулась. Никто не слушал. Лукерья села на лавку подле Татьяны.
   -- В городу, верно, задержался Андрей-то?
   -- Где больше! Не запьянствовал бы. Пропьётся, много денег с собой взял,-- бесстрастно сообщила Лужерья.
   Потом неожиданно сцепила руки, ломая кисти.
   -- Ох, да и тошно же мне!
   -- Кому не тошно? -- отозвался Данило.-- Всем то явно!
   -- Там хоть дом был, как люди жили, а тут в землянке. Когда ещё построимся. Кругом только казахи.
   Помолчав сказала:
   -- Хочу завтра в Славянку сходить. Праздник ведь... Ты, Лаврентий, не поедешь?
   -- Куда там. Лошадь голодом стоит.
   -- А ты бы так, как Никита... Каждую ночь ездит к стогам. Надерёт сена, понемногу-то и незаметно.
   -- Грех ведь, Лукерья! -- строго сказал Данило.-- Ответ давать придётся.
   -- А скотину морить не грех? -- резко спросил, почти крикнул Лаврентий.
   -- Как-нибудь обойдёмся. Брось ты думать об этом, Лаврентий.
   -- Рад бы бросить...
   В долгом молчании было слышно дыханье Митьки да порывы ветра. Лаврентий лёг.
   -- Вечеровать будешь, так я посижу у тебя,-- тихо произнесла Лукерья.
   -- Сиди, что ж. Починяюсь я,-- приветливо ответила Татьяна.
   Когда замолкли вздохи Лаврентия, не слышно стало на печи деда, Лукерья тихо, с побледневшим, сразу осунувшимся лицом и сверкающими глазами, наклонилась к Татьяне. Шёпотом, прерывающимся в горле, сказала:
   -- Уйду ведь я... в город... Завтра в Славянку, оттуда в город.
   Татьяна изумлённо опустила работу и опасливо огляделась.
   -- Что ты, Христос с тобой. Обумись ты!
   -- Не могу. Моченьки моей нет жить с ним.
   -- Всё равно найдёт он тебя.
   -- Не скоро. Поживу пока, отдохну. А там хоть на смерть пусть колотит.
   -- Не дело задумала... Брось ты, христа ради! -- за махала руками Татьяна.
   -- Думала много я, а теперь уж уйду. Не завтра,-- потом уйду. Опротивело всё. В городе в стряпки наймусь, проживу... Викентий Михайлович адрес оставил, где искать его. Говорит, на место обязательно поступишь...
   Лукерья говорила шёпотом, твёрдо и уверенно, и видно было, что решилась она бесповоротно.
   -- А битьё -- что! Здесь бьёт, потом бить будет,-- всё равно. Совсем не убьёт. Бабке сказала -- в церковь пойду. Узелок связала, положила кое-что. Деньги-то есть у меня.
   Долго, склонясь вместе с Татьяной, рассказывала Лукерья про город, про жизнь свою. Мечты жизнью считала.
   К вечеру на другой день выпал снег, первый, лёгкий, пушистый, ослепительно белый, и замёл след в Славянку.
   Приезда Андрея дожидались с нетерпением, так как он должен был побывать в городе у начальства и узнать о пособии. Ещё летом приезжал кто-то из города, описывал дворы, считал, сколько едоков, сколько хлеба осталось, на много ли сена хватит. Записав, что нужно, уехал, и теперь не было никаких слухов. Потом приходила бумага о том же. Бесследно пропала и она.
   Когда поехал Андрей, то всем миром просили, чтобы узнал подробнее: дадут ли, когда дадут и сколько. Даже лишние расходы оплатить обещали.
   Андрей приехал довольный. Он хорошо устроил свои дела. Купил сена, которое решил вывозить, лишь установится дорога.
   Заходил по начальству, но никто ничего определённого не знал. Сказывали, отпустили будто сумму, но когда будут раздавать и по скольку -- никому неизвестно.
   Не особенно удивился отсутствию Лукерьи.
   -- В Славянке задержалась. К Савелью, гляди, заехала,-- объяснила бабка.
   Когда же Лукерья и через неделю не вернулась -- решил съездить.
   -- Дело есть. Заодно и её привезу.
   Уехал и задержался тоже.
   Степь покрылась снегом, и на белом просторе её стали ясно видны чёрные омаровы стога с белыми шапками. Были они близко около грани и манили, дразнили доступностью.
   Сходясь, теперь глухо заговаривали об омаровых стогах, ругали богатого бая. Никита уже не скрывал своих мелких покраж.
   -- Куда ему, косоглазому чёрту!.. Так стоят,-- говорил Никита.-- Не грех будет стог-другой вывезти. Не разорится.
   Старый Данило шептал неодобрительно:
   -- Не дело, Никита. Не дело... Трудился, вишь, много он... Чужое ведь...
   -- Трудился! Чёрта с два! Над кумысом он трудился, а работники спину гнули... Всё равно останется. Не вывозит до сей поры, сталыть, в другом месте есть. А стог-другой... И не заметит. Сообща только,-- тогда ничего. А то, говорят, лошадей угоняют. С одним-то справятся, а вот ежели все, тогда...
   Кроме Данилы никто не возражал, хотя и не соглашался открыто. Никита, несмотря на снег и следы, всё же ездил за сеном. Его заметили. Приезжал в посёлок рассерженный Тюлегень, брат Омара, ругался.
   Потом ускакал, погрозив на прощанье:
   -- Таскать будешь,-- лошадей угоним.
   -- Ну, теперь обязательно увезут сено, -- убеждённо говорил Никита.-- Не оставят и клочка.
   И это решило дело. Стало жаль эти стога, как свои.
   Гуськом двинулись в тёмную ночь.
   Когда добрались до сена, то словно очумели от жадности. Торопились, ковыряли стога вилами, плохо клали возы, валили на землю. Наутро, кроме следов от саней, в самый посёлок приводила дорога, посыпанная клочьями сена.
   Как бешеный, прискакал снова Тюлегень, увидел сложенное сено, и, не сказав ни слова, умчался в аул.
   Тревога поселилась над посёлком.
   -- Ну, значит, сегодня приедут. Лошадей угнать грозились...
   -- Омар-то -- волостной у них. В суд, наверно, пойдут...
   Ждали долго, опасливо вглядывались в чуть-чуть серую дорогу, ведущую в аул. Никто не появлялся.
   -- В волость, должно, ускакали,-- решили в посёлке.
   Уж неделя к концу приходила, а о краже ничего не было слышно. Лаврентий раскаивался. Ругался отец.
   -- Не исправишь беды своей таким делом. Новое горе только нажили. Ворами прослывёте.
   Лаврентий вздохнул.
   -- Кто ты, Лаврентий?.. Сын мой, аль нет? Думал я раньше, что есть злые люди... Нет злых людей. Верно это? Ведь -- люди... и, значит, не могут быть волками, не могут перегрызать друг другу глотки. А вот зло -- есть! И много его: полон мир. Откуда оно?.. Вот и знаю теперь. Зачем зло делаешь, Лаврентий, ведь ты сам-то не злой?..
   Казались грозными шорохи ночи и были полны пугающего смысла.
   -- Хоть бы скорей уж кончилось,-- молил Лаврентий.
   А степь попрежнему оставалась безмолвною, внешне спокойною, застывшею.
   В беспокойной жизни, мыслях волнующих устал совсем Лаврентий.
   "Дома-то тихо как было. Ах, зачем эта дорога длинная-длиныая, полная лишений и бед. Вернуться бы! Проснуться бы там, дома, на старом знакомом месте. Пусть сном будет эта жизнь, тяжёлым сном",-- думал Лаврентий. Чуть-чуть беспокойный лай голодных собак стряхивал очарованье.
   Едут...
   Хотя никто не приезжал, нужно было долгое время, чтобы отделаться от тревоги, заставить спокойно биться сердце.
   Тоскливым ожиданием заразились все. Пугалась Татьяна и даже Митька. С трудом понимая происходящее, он только знал, что должен кто-то приехать, кого-то боятся.
   Завидев со стороны старого посёлка чуть-чуть черневшую точку, выделявшуюся в степи, он прибежал к отцу:
   -- Тятька, едут...
   Заинтересовались и остальные. Когда точка приблизилась, узнали пару Андрея. Он ехал медленно. В санях, завёрнутая в полушубок, с закрытым лицом лежала Лукерья.
   Андрей не смотрел на соседей, не ответил на приветствия. Въехав в ограду, вызвал из землянки бабку и насмешливо сказал ей:
   -- Принимай молельщицу.
   Бабка помогла Лукерье войти в землянку. Лукерья стонала.
   Пока распрягал лошадей Андрей, вышла из землянки древняя бабка, нетвёрдыми шагами подошла к нему. Задрожали побелевшие губы, сухими стали, и прерывающиеся, свистящие злобой вырвались слова:
   -- Зло... дей ты! Сердца у тебя нету!.. Скотину жалеют, а ты...
   Хотела ещё сказать что-то, но не могла. Лишь тряслись плечи и вздрагивали седые волосы.
   -- Ну, ну... не смеши людей! -- спокойно сказал Андрей. За плечи взял, довёл до землянки.
   Сходила к Лукерье Татьяна. Пришла заплаканная. Лишь шептала сквозь слёзы:
   -- Господи, господи...
   -- Бил? -- коротко спросил Данило.
   -- Бил, ничего не осталось. Волосы клочьями, глаз не видать...
   -- Господи, господи,-- закрылась руками Татьяна, словно хотела не видеть того, что настойчиво и жутко стояло перед глазами.
   Тяжело вздохнул Данило.
   -- Твёрдый, жёсткий человек. Камень.
   В этот вечер жестокость человека заслонила у людей страх за себя. Говорили лишь о Лукерье.
   

VI

   Над степью нависла полупрозрачная матовая ночь. Глядели холодно и спокойно звёзды с высокого неба над степью и зажигали на миг острые снежинки. Степь неподвижна, бела. Нет даже дум у ней. Спит.
   Тихо свистнул кто-то близ омаровой заимки. Крадучись зашевелились тёмные фигуры. Тревожный шёпот разнёсся. Заскрипел под копытами снег. Лунным виденьем выплыл на дорогу всадник. Другой, третий... Много их. Растянулись один за другим узкой дорогой. Наклонился низко к седлу вожак, сжал стременами бока лошади, заглушённо крикнул что-то и понёсся. Распластавшись, еле касаясь ногами земли, кружа по еле заметной серой тропинке, летели лошади. Пар из ноздрей застилал задним дорогу.
   Рассудили в ауле, что долго и невыгодно таскаться по волостным да крестьянским начальникам, да и денег будет стоить. Можно платить тем же, чем обидели. Помимо несоглашавшегося Омара подобрал молодцов Тюлегень.
   Спал беспокойно Данило на печке. Смутные сны приходили. Слух тревожно ловил всякий шорох.
   Залились предостерегающим лаем собаки. Разнёсся топот коней по посёлку.
   -- Приехали!
   Еле накинув зипун, выбежал Лаврентий.
   Проснулась Татьяна. Накинула на Митьку старый полушубок, шалью накрылась и вышла.
   Зашумели на улице. Визгливо прорывался голос Тюлегеня, а потом покрывался общим шумом. Кто-то уже кричал. Словно выть начинали.
   Слушал Данило. Что там? Подняться-то трудно... Узнать бы!
   Ворвались в общий шум женские голоса. Кто-то исступлённо, близко, должно быть около самого угла землянки, кричал:
   -- Ой, мамонька!.. О-ой, мамонька!
   Затрясло Данилу. Надо подняться.
   Вбежала Татьяна, волоча шаль за один конец.
   -- Батюшка, бьются там. Казахи...-- И залилась плачем, бросилась к Митьке, точно спасать от чего-то.
   Забилось нежданно совсем молодо старое сердце Данилы. С печи слез. Обуваться стал. Руки не слушают, не поспевают за молодым сердцем.
   На улице все кричали. Шум рос и рос.
   Вдруг с треском разорвалась завеса шума: грянул выстрел, на миг покрыл всё. Это Семён пустил в ход свой дробовик.
   -- Стреляют! Данило Зотов! Торопись!
   Как темно в землянке. Качается она. Не найдёшь и мундир. Где ружьё?
   Заметался в землянке Данило.
   Воют. Крик исступлённый несётся.
   -- Ох, опоздаю. Стыда-то! Как же это? Где все? Прибрать надо было... Лаврентий спрятал. Бежать уж так... Только скорей, скорей!
   -- Батюшка, батюшка, не ходи ты туда!..-- закричала Татьяна.
   Не услышал старик. Там на улице бьются! Долг зовёт туда!
   Кто сказал, что в отставке Данило Зотов? Это сон был. Надо бежать...
   -- А-а-а-а-а!-- закричал Данило, выставил вперёд руки, к двери бросился.
   Не дошёл. Подкосились, согнулись ноги старого. Не выдержало старое сердце. Грузно упал близ порога на земляной пол. Захрипел лишь немного, пошевелил веками тихо, дрогнул и замолк.
   -- Батюшка, куда же ты?
   Подбежала-замолкла Татьяна. Назад отступила, раскрыла глаза широко. С криком бросилась к двери.
   Старый солдат Данило Зотов выбыл из строя.
   
   1915 г.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru