Аннотация: Les Forces spirituelles de l'Orient Перевод Александра Койранского (1917).
Клод Фаррер
Душа Востока
Роман. Перевод А. Койранского.
I
Перед высокой бамбуковой оградой, окаймлявшей левую сторону дороги, курума остановилась, и курумайа, человек-лошадь, опустил на землю легкие оглобли. И Фельз -- Жан-Франсуа Фельз, член Французской Академии вышел из колясочки.
-- Yorisaka koshakou? [Маркиз Иорисака?] -- спросил он, не слишком уверенный в том, что был понят, когда, садясь в повозку, пробормотал выученный наизусть адрес: "К маркизу Иорисака, на его виллу, на горе Цапли, около большого храма O-Сува, над Нагасаки..."
Но курумайа склонился с выражением величайшего почтения.
И Фельз, поняв этот вежливый оборот речи, к которому японцы не часто прибегают в обращении с варварами, вспомнил о почете, с каким до сих пор Япония относилась к своей былой аристократии. Нет больше Даймио; но сыновья их, принцы, маркизы и графы, сохранили свой феодальный престиж.
Жан-Франсуа Фельз постучал в дверь виллы. Японская служанка, красиво одетая в платье с широким поясом, открыла дверь и почти упала на четвереньки перед посетителем.
-- Yorisaka Koshaku fidjin? -- произнес Фельз, спрашивая на этот раз не маркиза, а его супругу.
На это служанка ответила фразой, которой Фельз не понял, но смысл которой, очевидно, соответствовал европейскому: "Госпожа принимает".
Жан-Франсуа Фельз подал свою карточку и последовал через двор за мелко семенившей японкой.
Этот двор был почти квадратным, несколько растянутым в ширину; идти приходилось по гравию из маленьких черных камешков, гладких и сверкающих, как мраморные шарики. Фельз, удивленный, нагнулся и поднял один из них. Можно было поверить, что их моют каждое утро мылом и горячей водой!
Деревянный дом, широкий и низкий, был окаймлен верандой, покоившейся на простых отполированных сваях. Между двумя из этих сельских колонн открывалась дверь, и от самого порога виднелась безупречная белизна циновок.
Фельз, знакомый с обычаями, собрался на веранде снять обувь. Но служанка, опять упавшая перед ним, воспрепятствовала ему...
-- Ах, вот как! -- пробормотал удивленный Фельз. -- У японской маркизы не снимают обуви?
Несколько разочарованный в своих экзотических ожиданиях он ограничился тем, что снял свою шляпу из светлого фетра, с широкими полями, которая придавала вандейковский оттенок его вдохновенной седеющей голове художника. И вошел в салон маркизы Иорисака.
...Будуар парижанки, очень элегантный, очень модный, который показался бы банальным всюду, кроме этого места, удаленного на три тысячи миль от равнины Монсо. Ничто не говорило в нем об Японии. Даже циновки, национальные Татами, уступили здесь место шерстяным коврам. Стены были обтянуты обоями "Помпадур" а окна -- окна с настоящими стеклами! -- были задрапированы тюлевыми занавесками. Стулья, кресла, бержер, софа заменили классические коврики из рисовой соломы или темного бархата. Большой эраровский рояль занимал целый угол; и, лицом к входной двери, -- большое зеркало, в стиле Людовика XV, удивлялось, должно быть, что ему приходится отражать желтые мордочки, вместо изящных личек французских девушек.
В третий раз маленькая служанка исполнила свой реверанс на четвереньках и потом скрылась, оставив Фельза в одиночестве.
Фельз прошел шага два вперед, взглянул направо, налево и воскликнул возмущенно:
-- Черт дери! Стоит ли быть Сыновьями Хокусай и Утамаро, внуками великого Сесшу!.. Раса, породившая Никко и Киото, раса, покрывшая дворцами и храмами дикую землю айносов, создавшая целиком новую архитектуру, скульптуру и живопись! Стоило ли иметь счастье прожить десять веков в самом блистательном уединении, вне всяких деспотических влияний, кастрировавших нашу западную самобытность, свободными от ига Египта и Эллады! Стоило ли иметь заслоном от Европы непроницаемый Китай и Конфуция -- сторожевым псом от Платона! Да, стоило ли!.. Чтобы в конце концов впасть в обезьянничание и плагиаты, чтобы кончить здесь, в этой клетке, созданной специально для глупейших попугаев Парижа или Лондона, Нью-Йорка или Чикаго...
Он вдруг остановился. Одна мысль внезапно пришла ему в голову. Он подошел к окну, раздвинул занавесочку...
И он увидел сквозь стекло, у ног своих, японский сад.
Настоящий японский сад: маленький четырехугольник, длиной в десять метров, шириной в пятнадцать, придавленный к дому тремя очень высокими стенами; четырехугольник, в котором видны были горы и долины, леса, водопад, поток, пещеры и озеро. Деревья были, конечно, те карликовые кедры, вышиной с хлебный колос, которые умеют выгонять, как следует, одни только японские садовники, или же крохотные вишни, в полном цвету, как того требовало время года, потому что было пятнадцатое апреля; горы были не выше кротовых куч, но искусный грим придавал им вид скалистых кряжей; а озеро -- банка с красными рыбками, окруженная для правдоподобия живописными берегами, цветущими и скалистыми.
Фельз, пораженный, широко раскрыл глаза. Прежде всего в нем заговорил художник.
-- Не удивительно, что с такими садами... эти люди, способные на чудеса в рисунке и красках, всегда сбивались на совершенно фантастическую перспективу!
Он рассматривал странные силуэты маленьких скал и крохотных деревьев в ракурсе, как бы с птичьего полета.
Но вскоре он пожал плечами. Этот сад -- не в счет! Он казался призраком, тенью былой Японии, уничтоженной, изгнанной волей современных японцев...
И все же, когда он глядел поверх стен, когда он взором спускался по склону горы Цапли, любуясь далеким видом, холмами, богато украшенными камфарными деревьями и белоснежными вишнями, храмами на вершинах холмов, деревьями на их склонах, городом на берегу залива, коричневым и синеватым, бесчисленные дома которого убегали по побережью до смутного силуэта далекого леса, -- о, тогда он не мог согласиться с тем, что былая Япония уничтожена и изгнана... потому что и город, и деревни, и храмы, и холмы носили неизгладимую печать древности и напоминали до полной иллюзии какую-нибудь старинную гравюру времен древних Шогунов, какое-нибудь тонкое и подробное какемоно, на котором кисть художника, умершего несколько веков тому назад увековечила чудеса столицы каких-нибудь Хойо или Ашикага.
Фельз молчаливо и долго рассматривал пейзаж, потом повернулся к будуару. Контраст резко бил в глаза. По обе стороны стекла противостояли друг другу крайняя Азия, еще не покоренная, и вторгающийся крайний Запад...
"Да! -- подумал Фельз. -- Быть может, не солдаты Линевича и не корабли Рождественского угрожают сейчас Японской цивилизации... а вот скорее это... мирное нашествие... белая опасность".
Он готов был пуститься в подобные размышления, как вдруг тонкий голос, певучий и странный, но нежный, говорящий по-французски без малейшего акцента, прервал его:
-- О, дорогой мэтр!.. Как мне стыдно, что я заставила вас так долго ждать!..
Маркиза Иорисака вошла и протянула руку для поцелуя.
II
Жан-Франсуа Фельз считал себя философом. И, быть может, он и был им в действительности, конечно, настолько, насколько может быть философом человек Запада. Без всякого усилия он усваивал во время своих прогулок по свету обычаи, нравы и даже костюмы тех народов, которые он посещал... Сейчас вот, у дверей дома, он хотел разуться, согласно с японской вежливостью. Но теперь, в этом французском салоне, где раздавался французский язык, экзотизму, само собой разумеется, не было места.
Поэтому Жан-Франсуа склонился, как сделал бы и в Париже, и поцеловал протянутую ему руку.
Потом, глазами художника, быстрыми и пронизывающими, он оглядел хозяйку дома.
На маркизе Иорисака было платье от Дусэ, Калло или Ворта, это прежде всего бросалось в глаза, потому что это платье, изящное, хорошо сшитое, но задуманное европейцем для европейских женщин, принимало на хрупкой и стройной японке совершенно особенный вид и размеры, -- подобно очень широкой золоченой раме вокруг акварели величиной с ладонь. В довершении всего маркиза Иорисака была причесана противно традиции: ни напомаженной, блестящей челки, ни широких бандо, обрамляющих все лицо; вместо всего этого -- удлиненный шиньон, оттягивающий назад всю прическу, так что голова, лишенная классического тюрбана, цвета черного дерева, казалась маленькой и круглой, как голова куклы.
Была ли она красива? Фельз, художник, влюбленный в женскую красоту, не без тревоги задавал себе этот вопрос... Красива ли маркиза Иорисака? Европеец назвал бы ее скорее уродливой из-за слишком узких глаз, оттянутых к вискам, похожих на две косые щелочки; из-за ее слишком тонкой шеи; из-за бело-розовой поверхности ее слишком больших щек, накрашенных и напудренных свыше меры. Но японцу Иорисака должна была казаться красавицей. И где бы то ни было, в Европе или в Азии, в равной мере нельзя было не почувствовать странного очарования, исходящего от этого маленького существа, презрительного и ласкового, детского и мистического, с медленными жестами, задумчивым лбом и приторной гримаской, которое казалось, то идолом, то игрушкой... Что из двух?
Он поцеловал маленькую ручку, будто выточенную из желтой слоновой кости. И, отказываясь сесть первым, сказал:
-- Сударыня, умоляю вас не извиняться... Мне не пришлось ждать достаточно для того, чтобы как следует полюбоваться вашим салоном и садом...
Маркиза Иорисака подняла руку, как бы для того, чтобы защититься от комплимента:
-- О, дорогой мэтр!.. Вы смеетесь, вы смеетесь! Наши бедные садики так смешны, и мы это знаем!.. Что же касается до салона, то ваша похвала относится к моему мужу: это он обставил всю виллу, прежде чем привез меня... Потому что, вы ведь знаете, мы здесь не у себя дома: наш дом в Токио... Но Токио так далеко от Сасебо, что флотские офицеры не могут ездить туда в отпуск. Поэтому...
-- А! -- сказал Фельз. -- Маркиз Иорисака служит в Сасебо?
-- Ну, да. Разве он не сказал вам этого вчера?.. Когда он был у вас с визитом на борту "Yseult"?.. Его броненосец чинится в арсенале... Кажется, что так... Я не уверена, потому что этих вещей не рассказывают женщинам. Кстати, по поводу вчерашнего, я еще не поблагодарила вас, дорогой мэтр! Это так любезно с вашей стороны -- согласиться писать этот портрет... Мы вполне сознавали, что неудобно ловить вас на этой яхте, где вы все же не вполне дома... Мой муж едва посмел... И какой портрет! Портрет такого маленького существа, как я, написанный таким мастером, как вы!.. Я буду ужасно гордиться. Подумайте только! Ведь правда, вы ни разу не писали японку? Ни разу до сих пор? Значит я буду первой женщиной в империи, которая будет обладать портретом, подписанным Жаном-Франсуа Фельзом.
Она захлопала в ладоши, как ребенок. Потом продолжала:
-- Меня особенно радует мысль, что благодаря вам мой муж сможет некоторым образом иметь меня подле себя, в своей каюте на корабле... Портрет ведь это, не правда ли, почти двойник? Таким образом, мой двойник уплывает в море и, может быть, будет присутствовать при боях, потому что сообщают, что русский флот в прошлую субботу прошел мимо Сингапура.
-- Бог мой! -- воскликнул, смеясь, Фельз. -- Вот портрет, который придется писать в героическом стиле!.. Но я не знал, что маркизу Иорисака придется так скоро вернуться на театр военных действий... И я тем более понимаю его желание увезти с собой, как вы изволили выразиться, ваш двойник.
Маленький рот, подкрашенный густым кармином, отчего казался еще меньше, полуоткрылся для легкого смеха, довольно неожиданного и -- характерно японского:
-- О, я знаю, что это несколько необычное желание... В Японии не принято показывать, что влюблен в свою жену... Но маркиз и я, мы так долго жили в Европе, что стали совсем европейцами...
-- Это правда, -- сказал Фельз. -- Я помню: маркиз был морским атташе в Париже...
-- Целых четыре года... Первые четыре года брачной жизни... Мы вернулись только к концу позапрошлой осени, как раз к объявлению войны... Я еще была в Париже во время салона девятьсот третьего года... И я так любовалась на этой выставке вашей "Азиадэ"!..
Фельз поклонился с скрытой усмешкой:
-- Это, глядя на "Азиадэ", вы почувствовали желание иметь портрет, написанный мной?
Японский смех опять пробежал по накрашенным губкам, но на этот раз он закончился парижской гримаской:
-- О, дорогой мэтр! Вы опять смеетесь надо мной! Конечно, нет, я не хотела бы походить на эту красивую дикарку, которую вы написали в ее необычайном костюме, плачущую, как безумная, с застывшим взглядом...
-- ...Направленным на дверь, в которую кто-то ушел...
-- А? Что ж, в конце концов, это не портрет! Но ведь я видела и ваши портреты... госпожи Мэри Гарден, герцогини версальской и, в особенности, прекрасной мистрис Хоклей...
-- А в особенности -- этот последний?
-- Да... О, я, конечно, не предвидела, что вы в один прекрасный день прибудете в Нагасаки на яхте этой дамы... Но ее портрет был так прекрасен! Я его в особенности предпочитала другим из-за чудесного платья. Вы помните, дорогой мэтр? Платье "princesse", все из черного бархата, с корсажем из английского кружева на сатиновом чехле, цвета слоновой кости! И вот! Думая о платье мистрис Хоклей, я заказала себе вот это платье, которое и выбрала для портрета...
Фельз нахмурил брови:
-- Для портрета? Вы хотите позировать в этом платье?
-- Ну, да! Разве оно ко мне не идет?
-- Оно необычайно идет к вам... Но я предполагал, что для интимного портрета вы не остановитесь на городском платье. В особенности же, когда дело идет даже не о настоящем портрете, а только об этюде. Ведь в нашем распоряжении не более двух недель, не так ли?.. Разве вы не предпочтете быть изображенной в чудесном костюме ваших бабушек, в одном из тех кимоно, вышитых гербом, которые теперь начинают носить наши хорошенькие парижанки?..
-- О, дорогой мэтр!.. Вы слишком снисходительны к нашим старинным модам... Я очень редко облачаюсь в одежды моих бабушек, как говорите вы, очень редко, да! И потом, это едва ли понравилось бы моему мужу, иметь мое изображение в этом костюме, которого он почти не знает... и которого не любит. Мы совсем, совсем европейцы... мой муж и я.
-- Ну, хорошо! -- согласился Фельз, покоряясь.
Но про себя подумал:
"Какие бы они ни были европейцы, все же этот портрет, наполовину японский и наполовину европейский, от этого не станет благородней! И, Боже, какая скука писать его!"
Тем временем маркиза Иорисака позвонила. И две служанки -- в японских костюмах -- принесли на большом подносе все принадлежности чая по-английски: спиртовку, чайник и золотую сахарницу, чашки, блюдца, салфеточки, кувшинчик со сливками...
-- Вы возьмете, конечно, кекса? Или бисквитов?.. Надо дать чаю настояться... Это цейлонский чай, само собой разумеется...
"Само собой разумеется..." -- повторил Фельз про себя с кротостью.
Он мечтал о зеленом чае, легком, нежном, который пьют без сахара в деревенских чайных, закусывая ломтиками никогда не черствеющего пирога, называющегося "кастера".
Он стал пить британское зелье, темно-коричневое, густое, вяжущее, и ел венские печенья...
-- А теперь, -- сказала маркиза Иорисака, -- так как вы уже прислали вчера сюда ваши краски, мольберт и холст, мы сможем начать, когда вам будет угодно, дорогой мэтр. Не хотите ли вы сейчас приступить к позе? Что -- освещение здесь подходящее?..
Фельз собирался ответить. Но дверь, открывшаяся в эту минуту, прервала его.
-- О, я забыла вас предупредить! -- воскликнула маркиза. -- Вам не будет неприятно встретиться у нас с нашим лучшим другом капитаном Ферганом? Капитан английского флота Ферган -- наш интимный друг. Он должен был быть у нас сегодня к чаю, и вот как раз мой муж ведет его...
III
-- Митсуко, не откажите представить капитана господину Фельзу, -- маркиз Иорисака на пороге салона посторонился, чтобы дать войти гостю. И его голос, несколько гортанный, но ясный и размеренный, казалось, несмотря на вежливость слов, скорее приказывал, чем просил.
Маркиза Иорисака склонила голову:
-- Дорогой мэтр, вы позволите? Капитан Герберт Ферган, флигель-адъютант его величества короля английского! Господин Жан-Франсуа Фельз, член французской академии! Но садитесь, пожалуйста, прошу вас.
Она обратилась к мужу:
-- Приятно ли вы погуляли в такую прекрасную погоду?
-- Хэ! Очень приятно, благодарю вас.
Он сел рядом с английским офицером.
-- Пожалуйста, Митсуко, чаю, -- сказал он.
Она поспешила исполнить его желание.
Жан-Франсуа Фельз смотрел на них.
В этой европейской обстановке происходившее имело европейский вид: два человека -- англичанин и японец (последний в черном мундире с золотыми пуговицами, скопированными с морских форм всего Запада; первый в штатском вечернем костюме, какой надел бы к чаю у любой леди в Лондоне или Портсмуте). Молодая женщина, ловкая и проворная в своей роли хозяйки, грациозно наклонившаяся, чтобы протянуть чашку чая... Фельз не замечал больше азиатского лица, он видел только линии тела, почти такие же, под складками парижского платья, как у очень маленькой француженки или испанки... Нет, действительно, ни в чем не проявлялась Азия, даже плоское и желтое лицо маркиза Иорисака не говорило о ней, хотя резкое освещение сквозь застекленные окна еще более подчеркивало его, но Европа коснулась этого японского лица, подняла бобриком подстриженные волосы, удлинила жесткие усы, охватила шею широким воротником. Маркиз Иорисака, бывший воспитанник французской морской школы, лейтенант вполне современного флота, готовившегося сразиться с Балтийской эскадрой России, так старался походить на своих вчерашних учителей и на своих противников, что немногим отличался перед любопытным взором Жана-Франсуа Фельза от сидевшего рядом с ним английского капитана...
А этот англичанин своим почтительным и дружеским поведением светского человека, находящегося с визитом у друзей, подчеркивал, что этот дом не был странным и экзотическим жилищем -- жилищем двух существ, в жилах которых не текло ни капли арийской крови; он подтверждал лишь, что это был вполне нормальный и заурядный дом людей, каких найдешь миллионы на трех континентах, космополитической четы культурных людей, в которых нивелирующее действие веков сгладило всякий расовый характер, всякую особенность рождения и всякий след былых национальных или провинциальных нравов.
-- Господин Фельз, -- начал капитан Ферган, -- я имел честь любоваться многими из ваших прекрасных картин; вам ведь известно, что в Лондоне вы пользуетесь еще большей славой, чем в Париже... Кроме того, я долго жил во Франции, где я был морским атташе, одновременно с маркизом... Но позвольте мне поздравить вас с тем очаровательным портретом, который ваше пребывание в Нагасаки дает возможность написать. Я полагаю, что в нынешний момент истории Японии японские женщины представляют собой самое интересное и самое обаятельное, что может дать нам женский пол... И я завидую вам, господин Фельз, вам, которому дано запечатлеть чудесным талантом внешность и взгляд одной из этих дам, бесспорно превосходящих своих европейских и американских сестер... Не протестуйте, сударыня! Иначе вы заставите меня договорить до конца и поздравить господина Фельза с его величайшей удачей: с тем, что позировать ему будет не какая-либо из ваших очаровательных соотечественниц, а вы -- самая очаровательная из всех.
Он улыбался, смягчая видом шутки свою слишком прямую похвалу. Это был человек безукоризненной вежливости и корректности, на всей особе которого, казалось, можно было явно прочесть его достоинство флигель-адъютанта короля. Он обладал определенным и мужественным изяществом англичан хорошего происхождения, и его бритое лицо, его прямой лоб, его живой взгляд, слегка ироническая улыбка его губ, слишком явно зачисляли его в особую категорию, отличную от общей массы людей, пьющих эль и пожирающих сырое мясо. Английская школа оставила немало портретов подобных баронетов и лордов, сыновей тори XVIII века.
Офицеры британского флота обычно моложе французских. Ферган, несмотря на свой чин и предположительную важность его миссии в Японии, казался совершенно молодым. Маркиз Иорисака, простой лейтенант, казался его сверстником. Фельз инстинктивно сравнивал их и подумал, что, быть может, маркиза Иорисака тоже сравнивала их...
-- Митсуко, -- спросил маркиз, -- доволен ли господин Фельз вашим туалетом? Как вы будете позировать?
Фельз по этому поводу вспомнил, что маркиз совсем не любил старые японские моды:
-- Я очень доволен, -- подтвердил он с незаметной иронией, -- я очень доволен! И я надеюсь, что мне удастся портрет, непохожий на то, что делается обычно... Что же касается до позы, то не будем еще говорить о ней. Я имею обыкновение, даже в случаях такой спешной работы, как эта, набрасывать предварительно мою модель со всех сторон и во всех положениях. Таким образом, у меня получается двенадцать или пятнадцать эскизов, из которых я выбираю самую лучшую и самую верную позу... Не заботьтесь о вашем живописце, сударыня... Садитесь, разговаривайте, вставайте, ходите и не обращайте внимания на рисовальщика, который время от времени, глядя на вас, будет чертить в альбом.
Он открыл альбом, переплетенный в серый холст и, разговаривая, стал набрасывать.
-- Митсуко, -- заметил маркиз Иорисака, улыбаясь, -- вот способ позировать, который вам понравится.
Фельз остановился, подняв карандаш:
-- Митсуко?.. -- спросил он. -- Извините невежду, не знающего и трех слов по-японски... "Митсуко" -- это ваше имя, сударыня?
У нее был почти извиняющийся тон:
-- Да! Несколько странное имя, не правда ли?
-- Не более странно, чем другое. Красивое имя!
Капитан Ферган подтвердил:
-- Я вполне с вами согласен, господин Фельз. Митсуко... Митсу... Звук этот сладок, и значение его не менее сладко... Потому что "Митсу" по-японски значит "медовые соты".
Маркиз Иорисака поставил на поднос свою чашку.
-- Хэ! Да... -- отозвался он. -- "Медовые соты" или в другом начертании -- "тайна"...
Жан-Франсуа поднял глаза на хозяина. Маркиз Иорисака улыбался любезно и за улыбкой его, конечно, не скрывалось никакой задней мысли.
-- Меня же... -- прибавил маркиз, -- зовут Садао, что ровно ничего не значит.
Фельз не мог воздержаться от мимолетного замечания:
-- "Садао"? Мне казалось, что, когда маркиза обращалась к вам...
Короткий смех прервал его:
-- О, нет! Вы не могли слышать... Хорошая японка никогда не называет своего мужа по имени... Она побоится быть невежливой... Старые остатки старинных нравов... В старину мы не были слишком феминистской нацией. Во время древней Японии, до великих реформ тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года, наши подруги были почти рабынями. И их уста еще помнят об этом, как видите, но только -- уста...
Он опять засмеялся и очень почтительно поцеловал руку своей жены. Но Фельз все же заметил некоторую неловкость этого жеста. Очевидно, маркизу Иорисака не каждый день приходилось целовать руку Митсуко...
Быть может, заметив слишком наблюдательный взгляд гостя, маркиз пустился в объяснения:
-- Жизнь так изменилась у нас в последние сорок лет... Конечно, книги объяснили вам, европейцам, эту перемену. Но книги все объясняют и ничего не показывают. Представляете вы себе, дорогой мэтр, чем было существование супруги даймио во времена моего деда. Несчастная жила пленницей в недрах феодального замка... пленницей, и что еще хуже, рабыней своих собственных слуг -- господ самураев, самый непочтительный из которых не согласился бы унизить свои две сабли перед зеркалом ["Зеркало -- душа женщины, меч -- душа воина".Японская пословица] или, как вы сказали бы во Франции, перед тряпкой. Подумайте только, Бушидо, наш старинный кодекс чести, ставил женщину ниже земли, а мужчину выше небес. В замке-тюрьме супруга даймио могла на досуге размышлять об этой неопровержимой истине. Князь целый день в отсутствии, лишь изредка, ночью, удостаивал посещением супружескую комнату. И княгиня-раба, в постоянном одиночестве, была занята только тем, что проявляла полную покорность матери своего супруга, которая не упускала случая злоупотребить властью, безапелляционной и не ограниченной по сохранившемуся от китайцев ритуалу. Вот судьба, которая была бы суждена сорок лет тому назад супруге даймио Иорисака Садао... Судьба, которой избегает в наши дни жена простого флотского офицера, вашего покорного слуги, который тоже нисколько не сожалеет о варварских временах! Приятнее наслаждаться обществом образованных и снисходительных гостей, хотя бы и сидя в такой вот избушке, чем прозябать в уединении и невежестве в замке каких-нибудь Тоза и Шошу... -- Фельз удивился, с каким пренебрежением произнес японец эти знаменитые древние имена:
-- ...И более почтенно, -- продолжал маркиз, -- служить на броненосце его величества императора, чем предводительствовать какой-нибудь шайке воинов-грабителей, наемников шогуна, главы племени...
Он остановился, взял со стола ящичек с турецкими папиросами и предложил их европейцам.
-- Вам, милостивые государи, мы обязаны прогрессом, которым наслаждаемся теперь. Мы никогда не забудем этого. Мы не забудем, сколько терпения и снисходительности вы затратили на эту трудную роль воспитателей. Воспитанник был очень отсталый, и ум его, застывший в стольких веках рутины, лишь с трудом усваивал западное обучение. Но ваши уроки принесли плоды. И, быть может, наступит день, когда новая Япония, действительно цивилизованная, сделает честь своим учителям.
Он подошел к маркизе Иорисака и протянул ей ящичек с турецкими папиросами. Она, казалось, колебалась одну секунду, потом поспешно взяла папиросу и закурила ее сама, так как он позабыл предложить ей огня. Он заканчивал в это время свою тираду, устремив на Жана-Франсуа Фельза оживленный взор, блеск которого внезапно угас под желтыми веками.
-- Уже теперь, несмотря на наше несовершенство, вы снисходительно рукоплещете нашим успехам над русскими армиями... Вы сами помогли нам достигнуть возможности успешно бороться в Китае...
Он закончил, кланяясь несколько ниже, чем поклонился бы европеец.
-- Кто говорит -- "русский", говорит -- "азиат". А мы, японцы, вскоре станем европейцами. Победа наша принадлежит вам столько же, сколько и нам, потому что -- это победа Европы над Азией. Разрешите же принесть вам нашу почтительнейшую признательность...
IV
-- Господин Фельз, -- обратился к нему капитан Герберт Ферган в тот момент, когда художник, закончив первый сеанс, прощался с Иорисака, -- вы ведь возвращаетесь на борт яхты? Я иду в ту же сторону. Не желаете ли пойти со мной?
И они вышли вместе.
Дорога змеилась по склону холма. Впереди их, по спуску, сельские домики предместья были разбросаны группами под крышами цвета увядших листьев. По левую руку сады О-Сува скрывали большой храм в густой зелени сосен и кедров, в розовом и лиловом снегу вишневых деревьев в весеннем наряде, в то время, как направо, за глубокой бухтой, переливающейся под бризом, за густо заросшими горами другого берега, закатное солнце, пурпурное, как на знаменах империи, медленно спускалось к горизонту.
-- Нам придется немного пройти пешком, -- сказал Ферган. -- Мы найдем куруму не ближе, чем на улицах, ведущих к лестнице храма.
-- Тем лучше! -- ответил Фельз. -- Приятно пройтись в такой прекрасный апрельский вечер.
-- Итак? -- спросил вдруг английский моряк. -- Вы видели домашнюю жизнь японского маркиза и его жены. Зрелище достаточно редкое для "бака тоджин" -- "чужеземного варвара", каковы мы оба! Редкое и довольно любопытное. Каково ваше впечатление, господин Фельз?
Фельз улыбнулся.
-- Мое впечатление превосходное. Японский маркиз -- один из самых вежливых людей, даже по отношению к "бака тоджин", если судить по его сегодняшним разговорам, а жена его -- красивая женщина...
Удовлетворение блеснуло в глазах англичанина:
-- Правда? Не так ли? Она совсем красивая женщина... Настолько лучше трех четвертей своих соотечественниц!.. И так молода, так свежа! Об этом трудно судить из-за белил и румян, которых требует мода: ведь необходимо походить на европейских женщин! Об этом можно пожалеть, потому что под краской кожа не желтее новой слоновой кости, и вы не можете вообразить себе такой шелковистой нежности. Ведь ей едва ли двадцать четыре года, этой маркизе Иорисака!
-- Вы ее прекрасно изучили, -- заметил Фельз несколько насмешливо.
-- Да!.. То есть... Я очень близок с маркизом...
Бритое лицо покраснело.
-- ...Очень близок... Мы вместе проделали всю кампанию. Ведь вам известно, что моя миссия в этой стране обязывает меня следить за войной, и я в качестве зрителя плаваю на том же броненосце, что и маркиз Иорисака.
-- Ах, вот как? -- удивленно проговорил Жан-Франсуа Фельз, -- На японском броненосце? Правительство микадо допускает?..
-- О, на совершенно исключительном основании. Я послан королем со специальной миссией... более официозной, чем официальной. Англия и Япония -- в союзе, а союзные отношения допускают многое... Я в восторге: вы, конечно, согласитесь, что нет ничего более интересного, чем эта война. Я был под Порт-Артуром десятого августа, и я провел весь бой в броневой башне маркиза. Вот почему мы теперь, как я сказал вам, интимно близки... Товарищи по оружию, братья, два пальца одной руки!.. Вы понимаете?
Он смеялся сердечно и лукаво. Потом продолжал тоном, исполненным доверия:
-- Ах, какая тонкая лиса, этот Иорисака... О, он не дурак! Эта хитрая лиса хотела заставить меня проболтаться. Японцы на море, безусловно, превосходят русских, но это еще не совершенство. И они многому могут научиться, подружившись с таким флотом, как наш... Но я лично с маркизом не более чем корректен: ведь мы с Россией в мире. А, вот и курумайи!..
Два извозчика приближались, везя шагом пустые свои экипажи. Увидев европейцев, они побежали к ним...
-- На таможенную набережную? Не так ли, господин Фельз, -- спросил капитан Ферган.
-- Нет! -- ответил художник. -- Нет, я не возвращаюсь на борт "Изольды", то есть, не сейчас. Я намерен пообедать сегодня один, по-японски, в харчевне...
Англичанин погрозил ему пальцем:
-- О, о, господин Фельз! Корчма и обед по-японски! Все это можно найти в Иошиваре! [Иошивара -- квартал чайных домиков и гейш.(Прим. пер)]
Жан-Франсуа Фельз улыбнулся и показал на свои седые волосы:
-- Вы не взглянули на этот снег, дорогой друг!
-- Какой там снег! Вы молодой человек, господин Фельз! Чтобы дать вам ваши сорок лет, надо вспомнить о вашей славе!
-- Мои сорок!.. Да их пятьдесят, увы! И я еще не признаюсь в излишке...
-- И не признавайтесь, все равно не поверю! И, раз вы не направляетесь в портовый квартал, расстанемся. Но перед тем позвольте вам оказать услугу? Не прикажете ли перевести курумайе ваше приказание?
-- Благодарю вас! Вы очень любезны. Как я уже говорил вам, я хотел бы сперва пообедать, а потом...
-- Потом?
-- Потом, мне надо побывать в квартале, именуемом Диу Джен-джи.
-- All right!..[ Отлично] -- англичанин повернулся к возчикам.
Последовал обмен японскими фразами, среди которых раздавались утвердительные "хэ!" курумайи.
-- Все сделано. Ваш возничий не ошибется, будьте спокойны. Вы пообедаете в чайной на улице Манзай-маши. А оттуда вас отвезут в ваш квартал Диу Джен-джи, который расположен на середине склона холма больших кладбищ... И что я говорил? Все-таки придется пересечь Иошивару, чтобы добраться туда. Не избежать ее, находясь в Японии, господин Фельз. До свидания, и да будут к вам благосклонны хорошенькие "ойран" за своими бамбуковыми решетками!
V
Лестница ветхая, поросшая мохом, шаткая, взбиралась совершенно прямо по склону холма, между двумя низенькими японскими стенками, прерывавшимися там и сям деревянными домиками, мрачными и молчаливыми. И уснувший квартал, с его опустевшими садами и немыми хижинами, казался авангардом огромного города мертвых, густо заросшего кладбища, бесчисленные могилы которого спускаются тесными рядами с окрестных вершин, окружают, теснятся и осаждают город живых, значительно меньший по размерам.
Жан-Франсуа Фельз, поднявшись на вершину лестницы, пытался ориентироваться.
Он оставил куруму у подножья ступеней: к кварталу Диу Джен-джи нет проезжей дороги. И теперь, один среди тропинок горы, он колебался в выборе пути.
-- Три фонаря, -- пробормотал он. -- Три фиолетовых фонаря у дверей низкого дома...
Ничего подобного не было видно. Но отвесная тропинка продолжала лестницу и шла зигзагами к площадке, откуда можно было свободно заглянуть во все улички: Фельз покорился необходимости взобраться по этой тропинке.
Ночь была без туч, но темная. Красноватый новый месяц только что исчез за западными горами. Вдали тихо звучал гонг какого-то храма.
-- Три фиолетовые фонаря, -- повторил Жан-Франсуа Фельз.
Он остановился, чтобы дать прозвонить своим часам с репетицией. Обед в чайной на улице Манзай-маши был не слишком долог. Но Фельз после обеда не мог отказать себе в прогулке по освещенному Нагасаки, сверкающему, шумному, веселящемуся, среди толпы гуляющих зевак и длинных цепей галопирующих курумайи. А теперь было поздно: часы прозвонили десять раз.
-- Черт! -- пробормотал Фельз. -- Час довольно поздний для официального визита...
Он взглянул на предместье, разбросанное у его ног, и на город, скучившийся еще ниже по берегу залива. Вдруг он воскликнул:
-- Три фиолетовые фонаря!
Они были тут, совсем рядом, как раз под тропинкой, на которую он вскарабкался не без труда. Они показались теперь сквозь ветви деревьев...
Фельз спустился по тропинке и обошел купу деревьев. На звездном небе вырисовывались очертания низкого дома. Он был типично японский, из простого коричневого дерева, без украшений. Но над входом выдвинутая балка образовала нечто вроде фронтона, и этот фронтон, украшенный ажурной резьбой и позолоченный, как косяк пагоды, резко отличался от абсолютной простоты японского сруба, которым он был обрамлен. Три фиолетовых фонаря тоже странно выделялись посреди голого фасада, который они освещали: это были три чудовищных маски из промасленной бумаги, три маски, оскал которых отталкивал, как гримаса скелета, и цвет которых напоминал разлагающийся труп.
Жан-Франсуа Фельз взглянул на эти три замогильных фонаря и на фронтон, напоминавший чеканное золото. Потом он постучал -- и дверь отворилась...
VI
Слуга очень высокого роста, одетый в синий и обутый в черный шелк, появился на пороге и смерил взглядом посетителя.
-- Чеу-Пе-и? -- произнес Фельз.
И он протянул слуге длинную полоску красной бумаги, покрытую черными буквами.
Слуга поклонился по-китайски, соединив кулаки над лбом. Потом он почтительно принял бумажку и исчез за дверью.
Фельз, оставшийся снаружи, улыбнулся.
-- Этикет не изменился, -- подумал он.
И стал терпеливо ждать.
Внутри раздался звук гонга. Послышались торопливые шаги, шорох циновки, которую волокли по полу. И снова наступила тишина. Но дверь еще не открывалась. Протянулись пять минут.
Было довольно свежо. Весне не было еще и четырех недель. Фельз вспомнил это, чувствуя, как холодный ветерок пробирается под его плащ.
-- Этикет не изменился, -- повторил он, разговаривая сам с собой. -- Но в такую ночь, чреватую насморками, бронхитами и плевритами, нелегко так мерзнуть на крыльце, в то время, как хозяин, заботясь об учтивости, приготовляет, как следует, прием. Право же, этот холод убеждает меня: Чеу-Пе-и оказывает мне слишком много чести...
Но дверь в конце концов открылась.
Жан-Франсуа Фельз сделал два шага и поклонился, как только что кланялся слуга, по-китайски. Хозяин дома, стоявший перед ним, ответил таким же поклоном.
Это был гигант, роскошно одетый в платье из парчи и в шляпу с шариком из гладкого красного коралла, признака самого высокого мандаринского достоинства. Двое служителей поддерживали его, потому что ему было по меньшей мере семьдесят лет, и его тело было слишком огромно для его старческих сил; к тому же его чин и положение принудили его с того возраста, когда он стал ученым, передвигаться лишь в колясках-паланкинах.
Чеу-Пе-и, бывший посланник и вице-король, почетный наставник сына первой наложницы императора, член многих государственных и научных советов, был одним из двенадцати высших сановников китайского двора. И Жан-Франсуа Фельз, связанный с этим ученым-сановником тесной дружбой, не без удивления получил этим утром приглашение, в котором Чеу-Пе-и просил его прибыть "в жалкое жилище, выпить, как бывало, со снисхождением чашку плохого горячего вина"... Чеу-Пе-и -- вне Пекина? Это казалось ему необычайным.
Но все же, это был Чеу-Пе-и; Фельз с первого взгляда узнал странное лицо с впалыми щеками, рот без губ, тощую бородку цвета олова и, главным образом, глаза: без определенной формы и цвета, заплывшие, почти не видимые, но излучающие две острых иглы, которых нельзя было забыть тому, кто однажды был ими пронзен.
Чеу-Пе-и, поклонившись, оперся на плечи своих двух служителей и сделал четыре шага вперед, чтобы выйти из дома навстречу гостю. Потом, кланяясь снова и указывая на левую сторону двери, он произнес соответственно ритуалу:
-- Окажите честь войти первым.
-- Как я осмелюсь? -- возразил Фельз.
И он поклонился еще ниже. Ибо некогда он изучил "Книгу церемоний и внешних отличий", которые -- как говорит Конфуций -- "украшение сердечных чувств". Это изучение необходимо всякому, кто хочет приобрести истинную дружбу китайского ученого.
Чеу-Пе-и, услышав надлежащий ответ, довольно улыбнулся и поклонился в третий раз:
-- Окажите честь войти первым, -- повторил он.
-- Как я осмелюсь?.. -- После чего он вошел, как его просили.
В глубине передней четыре ступени вели в первую залу. Чеу-Пе-и пересек ее наискось и, указывая гостю на западную сторону, как того требовала учтивость, произнес:
-- Удостойте пройти с этой стороны.
-- Как я посмею?.. -- возражал Фельз.
И на этот раз он прибавил:
-- Разве вы не старший брат мой, очень мудрый и очень старый?
Чеу-Пе-и протестовал:
-- Вы слишком возносите меня!
Но Фельз воскликнул, как надлежало:
-- О, нет, нисколько! Что же касается до возраста вашего, то я слышал, что вы уже достойно прожили более семидесяти трех лет в то время, как я, ваш младший брат, суетно прожил не более пятидесяти двух.
Чеу-Пе-и указал на украшение своего пояса:
-- Вот, -- сказал он, -- яшмовая табличка, совершенно новая. А прежде я носил алебастровую, очень старую! Но до меня дошел разговор -- Кэмг-Фу-Тзы [Конфуций] с другим достойным человеком: оказывается, яшма почитается мудрецами, а алебастр нет. Не ясно ли, что эта новая табличка драгоценна, а старая -- нет? Я сравниваю вас с яшмовой табличкой, а себя с алебастровой.
-- Я не достоин этого! -- заявил Фельз.
Но после троекратного отказа, он согласился пройти с указанной стороны и взошел по ступеням.
В конце первой залы, по японскому вкусу, занавес скрывал вход во вторую.
Чеу-Пе-и приподнял край занавеса и сказал:
-- Благоволите идти очень медленно! [Идти медленно разрешается только знатным особам. Идти им навстречу быстро -- знак почтения к ним]
-- Я пойду очень скоро, -- возразил Фельз.
Но, переступив порог, он сделал только один шаг и остановился.
Вторая зала, чудесно обставленная, разукрашенная и омеблированная в китайском вкусе, не давала возможности идти вперед, потому что пол исчезал под великолепной грудой бархата, парчи, шелка, атласа, серебряного и золотого шитья. Вся зала была одним сплошным диваном, огромным и царственным ложем отдохновения.
Стены были обтянуты желтым шелком и вышиты с потолка до пола длинными, философскими изречениями, начертанными вертикальными столбцами черных шелковых букв. С потолка спускались девять фиолетовых фонарей, изливающих свет витража. В северном углу бронзовый Будда, больше человеческого роста, улыбался среди курительных палочек над осветительной гробницей, изукрашенной драгоценными металлами и каменьями.
На трех столиках -- из черного дерева, из слоновой кости и красного лака -- стояли курильница, сосуд с горячим вином и удивительный тигр из древнего фаянса. А посреди шелков, разбросанных на полу, серебряная подставка, поставленная на перламутровый поднос, поддерживала лампу для курения опиума, пламя которой, загражденное бабочками и мухами из зеленой эмали, сверкало, как изумруд. Трубки, иглы, чубуки, коробочки из рога и фарфора окружали лампу. И запах священного зелья царил и властвовал повсюду.
Чеу-Пе-и протянул руку:
-- Удостойте, -- сказал он, -- избрать место, где постлать вашу циновку [Ритуал требует, чтобы даже в зале, устланной коврами, гостю предлагалась циновка].
-- Все места слишком лестны, -- ответил Фельз.
Два мальчика, сидевшие на корточках около ламп с опием, тотчас же положили одну на другую три циновки, более тонких, чем полотно. И Фельз сделал вид, что хочет снять одну из них, чтобы протестовать против не заслуженного им почета. Но Чеу-Пе-и с довольной улыбкой воспрепятствовал ему.
Затем мальчики разложили рядом с циновками гостя циновки хозяина дома. После чего они преклонили колени, держа почтительно по трубке в левой и по игле в правой руке.
Но прежде чем занять место на циновках, Чеу-Пе-и подал знак. И тогда слуга, более высокого ранга, о чем свидетельствовал бирюзовый шарик на его шапке, взял сосуд с горячим вином со столика черного дерева и наполнил чашу.
-- Удостойте выпить, -- сказал Чеу-Пе-и.
Чаша была из нефрита; не из зеленого нефрита -- "яо", а из белого, прозрачного, именуемого "ию"; из того нефрита, пользование которым по ритуалу предоставлено только князьям, вице-королям и министрам.
-- Я соглашусь пить только из деревянной чаши, лишенной украшений, -- сказал Фельз.
Но после троекратного настояния он все же выпил из нефритовой чаши. И после того, как, вслед за гостем, выпил и Чеу-Пе-и, оба они улеглись лицом друг к другу, разделенные перламутровым подносом.
Теперь церемониал был закончен. Чеу-Пе-и заговорил:
-- Фенн Та-дженн [Та-дженн -- "важный человек", почетное обращение к знатным особам на уровне первых классов мандаринов (чиновников). Между тем как имя своего гостя хозяин попросту не может выговорить, так как в китайском языке нет равнозначного "льз"] -- сказал он, -- когда мне только что подали вашу высокочтимую карточку, сердце мое забилось от великой радости. Тридцать лет тому назад я встретился с вами впервые, в Римской Академии, которую задумал посетить я, скромный путешественник, стремившийся увидеть в вашей великолепной Европе что-либо, кроме солдат и орудий войны. Пятнадцать лет тому назад я во второй раз встретил вас, в Пекине, который вы удостоили длительным пребыванием во время мудрого путешествия по всем странам, обитаемым людьми, которое побудила вас предпринять ваша мудрость. В первую встречу вы предстали предо мной учтивым юношей, мудрым и рассудительным, как немногие старцы. А во вторую -- вы уже были философом, достойным сравнения с старинными учителями. Прошло еще пятнадцать лет. И вот я вижу вас вновь. И я радуюсь, зная, что в вашем обществе наслажусь неизреченным блаженством разговора.
Он довольно чисто говорил по-французски; но его глухой гортанный голос медлил, отдаляя фразу от фразы, потому что он думал по-китайски и переводил свои мысли. Он продолжал:
-- Я слушаю и жду ваших слов, как пахарь ждет урожая ржи в первый месяц лета и урожая клейкого проса в первый месяц осени. Однако прежде покурим, чтобы опий рассеял тучи нашего разума, очистил наше суждение, сделал бы более музыкальным наше ухо и освободил бы нас от деспотических ощущений тепла и холода, источников многих крупных заблуждений. Я знаю, что люди этой страны, объятые страшным духом нетерпимости, запретили опиум строгими законами. Но этот дом, хотя и весьма скромный, не подчинен никаким законам. Давайте же курить! Эта трубка сделана из орлиного дерева -- "ки-нам". Его смягчающее влияние особенно ценится курильщиками вашего благородного белого Запада, более нервных, чем сыновья темной расы Чунг-куо [Срединной (Центральной) империи (Китая)].
Жан-Франсуа Фельз молча принял трубку, которую подносил ему коленопреклоненный мальчик. И всею силой своих легких он потянул в себя серый дым, в то время, как мальчик поддерживал над лампой маленький коричневый цилиндр, приклеенный к головке трубки. Опиум шипел, таял, испарялся. И Фельз, исчерпавший одной затяжкой все содержимое трубки, откинулся обоими плечами на циновку, чтобы удобнее было расширить грудь и дольше сохранить во всем своем существе волны философического и доброжелательного зелья.
Но через минуту, в то время, как Чеу-Пе-и закурил в свою очередь, Фельз заговорил:
-- Пе- и Та-дженн, -- сказал он, -- ваши слишком благосклонные уста произнесли слова гармоничные и согласные с разумом. Поистине, мудро приписывать безумие юношам и здравый смысл -- людям пожилым, если они даже, подобно мне, прожили суетную жизнь. Но между тем, я припоминаю те времена, которые вам угодно было воскресить в вашей памяти; я припоминаю Римскую Академию и ваш город Пекин, славный среди всех городов. И вот замечаю я мое настоящее безумие, безумие пожилого человека, худшее, чем мое безумие юности, худшее, чем безумие раннего отрочества...
Он остановился, чтобы выкурить вторую трубку, которую подносил ему коленопреклоненный слуга.
-- Пе- и Та-дженн, -- продолжал он, -- в Риме я был глупым школьником; но я с почтительностью изучал традиции старинных мастеров. В Пекине я был неразумным путешественником; но я стремился открыть свои глаза зрелищу Неба, Земли и Десяти тысяч первозданных вещей. Теперь я больше не изучаю, глаза мои разучились видеть, и я живу, как живут волк и заяц, отдавая управление моими шагами случаю и бесстыдным страстям. Ученые и сановники страны моей были неправы, наградив меня многочисленными наградами и почестями, не заслуженными мною. За несколько картин, написанных грубо и неискусно, эти люди, лишенные правильного суждения, выделили меня, направив на меня внимание толпы и восторг невежд. Голова моя была слаба. Горячее вино славы опьянило ее. И тогда-то передо мной предстали нечистые наслаждения и низменные страсти. Я не сумел оттолкнуть их. И я стал их рабом. Из уважения к целомудренному дому хозяина моего я не остановлюсь на них подробнее.
-- Мне совершенно невозможно, -- произнес Чеу-Пе-и, -- согласиться с вашей строгостью по отношению к вам самим.
Он подал знак, и коленопреклоненный слуга заменил трубку из орлиного дерева трубкой из темной черепахи.
-- Мне невозможно, -- повторил Чеу-Пе-и, -- согласиться с вашей строгостью, потому что ни один человек не свободен от заблуждений и потому что только очень добродетельные люди имеют мужество беспощадно обвинять себя. Впрочем, мудрость ваша согласна с преданиями: ибо написано в Ли-Ки: "То, что должно быть сказано на женской половине, не должно быть сказано вне ее [Благовоспитанный китаец никогда не говорит о женщинах, разве только отвлеченно, например, цитируя изречение философа. Чеу-Пе-и одобряет сдержанность гостя, намекнувшего ему замаскированными словами на то, что женщины играли и продолжают играть в его жизни чрезмерную роль]. А ученый, который соблюдает добрые нравы в своих речах, не способен оскорбить их в своих действиях.
Он выкурил трубку из темной черепахи и выпустил из ноздрей дым более густой и более крепкий по аромату.
Фельз кивнул:
-- Мой старший брат, очень мудрый и очень старый, не погружался в то грязное болото, в котором презренно барахтается его младший брат. Мой старший брат и не видел всего этого своими очами и поэтому он в неведении.
-- Я -- не в неведении... -- покачал головой Чеу-Пе-и.
Фельз приподнялся, чтобы разглядеть своего хозяина. Китайские глаза, едва видимые в прорез век, сверкали ироническим и проницательным блеском.
-- Мне все ведомо, -- сказал Чеу-Пе-и. -- Ибо я здесь по августейшему приказу сына Неба. И я, его ничтожный подданный, обязан здесь, в этой стране несовершенной цивилизации, видеть все, знать все и обо всем в точности докладывать. Таким образом, исполняя мою миссию неразборчиво, но со рвением, я знаю, что вы прибыли вчера в Нагасаки на белом пароходе с тремя медными трубами. Я знаю, что вы давно путешествуете на этом белом судне, приятном на вид. Я знаю, что судно это несет цветной флаг ["Xоа-Ки" цветной флаг -- пестрый флаг Америки] американской нации и принадлежит женщине. Мне все известно.
Фельз слегка покраснел, склонился щекой на одну из кожаных подушек и стал глядеть на лампу для опиума. Двое коленопреклоненных мальчиков поспешно разогревали и приклеивали к головкам трубок большие зеленоватые капли, которые в огне мало-помалу окрашивались золотом и янтарем.
-- Удостойте курить, -- посоветовал Чеу-Пе-и.
Тем временем двое других слуг вошли неслышными шагами, неся чайник из простой коричневой глины и две удивительных чаши из старинного розового фарфора.
-- Это тот самый чай, -- сказал Чеу-Пе-и, -- который Августейшая Высота [Августейшая Высота (Хоанг-Чан) -- одно из именований императора] принудила меня принять при моем отъезде из Пекина.
Это была прозрачная вода, едва окрашенная в зеленоватый цвет, в которой плавали маленькие листочки, узенькие и продолговатые. От нее поднимался аромат, сильный и свежий, как от распустившегося цветка.
Чеу-Пе-и выпил.
-- Императорский чай, -- сказал он, -- должен быть заварен в воде горного источника, вскипяченной на открытом огне. Надлежит пользоваться чайником, подобным чайникам простых землепашцев, дабы подражать древним императорам, которые заваривали этот чай еще в те дни, когда не было известно искусство эмали.
Он закрыл глаза. И его желтое пергаментное лицо казалось теперь совсем бесстрастным, равнодушным и почти уснувшим.
Но мальчик, стоявший возле него на коленях, повинуясь едва заметному жесту, заменил черепаховую трубку трубкой чеканного серебра.
Курильня медленно наполнялась ароматным дымом. Все теряло ясность очертаний, и смягчились блеск и краски материй на стенах и на полу. Одни только девять фонарей струили с потолка все тот же свет, потому что пары опиума тяжелы и стелятся по земле, не подымаясь кверху.
Фельз в четвертый раз курил трубку чеканного серебра. В четвертый или в пятый...
А сколько раз перед тем -- трубку из темной черепахи? И сколько раз -- трубку орлиного дерева? Он уже не помнил этого. Легкое головокружение овладело им... Некогда в Пекине, а затем в Париже он довольно регулярно прибегал к зелью... Его лучшие картины относились к этой поре. Но когда приближаются пятьдесят лет, мужчина, даже крепкий, должен сделать выбор между опием и любовью. И Фельз не избрал опиума.
И вот покинутый опиум мстил ему. О, это не было опьянение в том грубом смысле, который придают этому слову алкоголики. Это было тяжелое ощущение в мозгу и мышцах; мозг как-то растворился, стал легким, мышцы трепетали активной жизнью, возросшей, умножившейся. Фельз, неподвижный, закрыв глаза, не ощущал больше веса своего тела, простершего на циновке. И быстрые мысли бороздили его мозг, в то время, как ткани, повивающие человеческий рассудок, рвались одна за другой...
Медленный и хриплый голос Чеу-Пе-и нарушил внезапно тишину.