Кто, как не поэт, мог рассказать, что больше всего пленяет женщин? Ум, красота, мужество, храбрость, сила, самоотверженность, -- все это в конце концов ничто перед стихами.
Так по крайней мере казалось мне когда-то, и я высказал с убеждением эти мысли своему старому другу-поэту:
-- Стихи -- вот чары, перед которыми едва ли устоит любое женское сердце! -- не без зависти говорил я. -- Стихи, в которых музыка соединяется с словом, стихи, исходящие из сердца поэта, как пламя из недр земли. Ведь, внушение любви -- своего рода колдовство. А какое же колдовство может сравниться с этим!
Поэт терпеливо и молча слушал меня, курил и печально улыбался.
Тогда я напомнил ему все сказки о могуществе поэзии, начиная от сказок о песнях Ориона, на которые дельфины выплывали из морской глубины и приближались к певцу. Наконец, как мне казалось, очень кстати и удачно я привел старую легенду: если стрелок омочит стрелу своею собственною кровью, он даже с закрытыми глазами попадает в цель. Поэт подобен такому стрелку: его стрелы -- слова рождаются прямо в сердце, кипящем кровью, и потому всем кажутся вновь рожденными.
Поэт поблагодарил меня за эти искренние речи, в которых зависти, однако, было меньше, чем молодого восторга, и рассказал мне в ответ печальную и забавную историю.
* * *
В первый раз, как это ни странно, я полюбил уже на закате молодости.
О, конечно, у меня были и раньше увлечения, но они не в счет. Любовь только тогда имеет настоящее значение для нас, когда ранит, если не смертельно, то глубоко. Впрочем, вероятно, это зависит даже не столько от силы нашей любви, сколько от нашего возраста. Может быть, любовь в конце концов нечто вроде кори, переносимой очень легко в детстве и очень опасной в зрелых летах.
Мой приятель, молодой художник, влюблявшийся всякий раз, как тому представлялся случай, вставил при этом своей веселой скороговоркой:
-- Разница только та, что корью болеют однажды в жизни.
-- По-моему, любовью тоже, -- ответил поэт. -- Впрочем, говорят, каждая последняя любовь всегда кажется первой. А так как любовь, которой я переболел в последний раз, была лет двадцать тому назад, и больше я не переживал ничего подобного, -- мне представляется, что эта любовь была у меня единственной. Я не стану вам называть или описывать женщину, которую я так любил, тем более, что она жива до сих пор. Пусть каждый из вас представит ту, которая для него прекраснее и достойнее всех: такою была для меня она.
Мы стали слушать еще внимательнее.
-- Она имела множество поклонников. Среди них были интереснейшие люди и добрая половина готова была ради нее пожертвовать если не жизнью, то во всяком случае своей свободой. Я, пожалуй, согласен был в крайнем случае отдать то и другое. Она это видела, может быть, даже чувствовала и потому несколько отличала меня от других.
Я на мгновение прервал его:
-- Не вернее ли будет приписать это предпочтение могуществу ваших стихов?
-- Да, может быть... отчасти... Стихи мои... м... да... Я понял нечто вроде этого, но много позже, -- ответил он. -- Стихи мои как будто несколько роднили меня с той печалью, которая составляла главную силу ее очарования.
Он остановил на мне пристальный взгляд:
-- Я вижу по вашим глазам, что вы вспомнили стихи, посвященные ей, одной ей... Да, целая книга стихов... -- он иронически значительно улыбнулся. -- Сотни стрел, омоченных моею кровью.
-- И неужели ни одна из них не проникла настолько глубоко в ее сердце, чтобы это сердце стало вашей добычей?
Он загадочно развел руками, и его седые брови шевельнулись как бы от печально улыбающегося недоумения.
Папироса в откинутой поперек кресла руке пускала вверх легкую струйку синего дыма, извивавшегося так же причудливо, как воспоминание в его памяти.
-- Слушайте, -- сказал поэт. -- Меня волновала и мучила эта таинственная печаль, которая одна на мой взгляд являлась неодолимой прозрачной преградой нашего сближения: что-то вроде тончайшего стекла, которое было невидимо, но почти осязаемо мною. Я страдал. По временам мне казалось, что если я узнаю происхождение ее печали, я в состоянии буду разбить стеклянный гроб, который не хотело или не могло покинуть ее сердце. И вот я всеми силами стал добиваться этого.
Он машинально потянул папиросу и, даже не заметив, что она погасла, продолжал:
-- Надо было внушить ей полное доверие к себе...
-- Но стихи! Чёрт возьми! Разве ей было мало стихов, ваших стихов, которые заставляют мужчин проливать слезы?
Это была правда.
Поэт только пожал плечами.
-- Стихов, очевидно, было мало, чтобы она поверила мне.
-- Чего же она могла еще требовать?
-- Смерти! -- без колебаний ответил он. -- Стихи любви моей должны были пройти не только через мою кровь, но и через смерть, чтобы она поверила и отдалась им.
-- Ну, это слишком!
-- И, однако, я убедился, что это было так.
-- Вы убедились?!
-- По счастью, мы видим вас живым.
Но он остановил нас и продолжал уже без всякой улыбки:
-- Я был близок к отчаянию и, может быть, к самоубийству. Она заметила это, и все это, вместе с моими последними стихами к ней, которые звучали как рыдание мольбы, -- вызвало в ней то, что она могла дать мне -- сожаление дружбы.
Мы переглянулись. Мы были внутренне возмущены, и он понял причину нашего возмущения.
-- Вы, может быть, думаете, что она была недостаточно тонка, чтобы понимать поэзию. Вы ошибаетесь. Я не встречал до сих пор среди женщин существа с таким развитым вкусом, как у ней. Но суть не в том. И того, что она могла дать мне, было слишком много для нее; прибавлю, -- не всякая женщина на это способна.
Подумайте.
Чтобы предотвратить катастрофу, она скорее согласилась отказаться от моей любви, от моего поклонения, так долго освещавшего ее ореол красивой и интересной женщины, чем видеть меня мертвым. Она не могла не знать, что, осторожно погасив мою последнюю надежду, она спасет мою жизнь, но навсегда потеряет мою любовь, и все же решилась на это.
-- Ну, я нахожу это тоже опасной операцией! -- воскликнул красивый, но мрачный инженер, боявшийся любви как огня и впоследствии застрелившийся-таки от неоправданной страсти.
Но поэт мягко возразил ему:
-- Это справедливо в девяносто девяти случаях из ста, но, здесь я должен повториться, -- она была настолько чутка, что могла решиться на эту операцию без особого страха. Наконец, кто знает, может быть, она бессознательно предчувствовала, что тайно для обоих нас здесь выдался особенно благоприятный случай.
-- Непонятно.
-- О, еще бы! Но скоро вы поймете...
В один сентябрьский вечер, когда долго крепившаяся природа вдруг как будто вскрывает жилы, обливая пурпурной кровью деревья, траву и заревые облака, -- мы были вдвоем на ее даче, и это последнее торжество умирания отзывалось в моей душе созвучным эхом.
Мы молчали, наблюдая, как гаснет последний отблеск зари в небе и с тихими вздохами падают на аллею желтые листья.
Тогда, точно поняв все, что происходит в моей душе, она тихо протянула мне руку и сказала голосом, от которого задрожало сердце:
-- Друг мой, я долго колебалась прежде, чем принести вам эту жертву, но, мне кажется, вы заслужили ее, вы один из всех...
Она взглянула мне прямо в глаза и в тех трогательных выражениях, сила которых больше в тоне, чем в словах, больше в движении губ и в переливах глаз, чем в их сущности, искренно объяснила мне то, что я уже сказал вам: что испытывает женщина, теряя достойнейшего поклонника с слабой надеждой сохранить его как друга.
Я почувствовал легкий трепет ее пальцев, прекрасных, как рифмы тех стихов, что слышатся только во сне.
Она продолжала: -- Поверьте мне, это нелегко, но я должна сказать вам...
Ее рука подняла красный лист клена, медленно опускавшийся на землю, и, щуря на него свои глаза, менявшие цвет, как морская вода, она с трудом произнесла:
-- Я никогда никого не в состоянии буду полюбить... Никого больше, -- повторила она после небольшой паузы. -- Хотя вы ближе мне, чем кто бы то ни было.
У меня вырвался ревнивый крик:
-- Вы любите другого!..
Но она обезоружила меня двумя словами:
-- Он умер.
Я не сразу нашелся пробормотать:
-- Какое же заклятие он наложил на вас, что даже по смерти вы остаетесь верной ему?
Но она опять остановила меня несколькими словами:
-- Любовь, к сожалению или нет, не знаю, -- любовь не умирает вместе с любимым. Особенно, если эта любовь началась после его смерти
При этом она подняла на меня глаза.
-- Заклятие, -- сказали вы, -- да это действительно заклятие, пред которым однако вы первый должны преклониться.
Я не мог сдержать своей горечи, но она не дала мне сказать ни слова.
-- Именно благодаря этому заклятию, я особенно не могу полюбить вас... Да, особенно вас! -- закончила она с ударением.
Я ничего не понимал.
-- Но что же, наконец, это за заклятие?
Тогда она просто ответила:
-- Стихи.
Вероятно, мое изумление было слишком ярко, потому что она поспешила объясниться:
-- Разве вас это так поражает? Я удивляюсь. Вам, поэту, больше, чем кому бы то ни было, должно быть известно магическое действие стихов.
Я воскликнул с настоящим отчаянием:
-- Нет, нет, увы, я больше не верю этому!
-- И, однако, вы должны поверить, -- произнесла она с ударением. -- Поверить и почтить во мне это чувство, как самую святую дань тому, что для вас является религией.
Я молчал, но в глубине души у меня было завистливое чувство к этому сопернику, который оказался вдвойне счастливее меня.
Она усадила меня на скамейку и рассказала историю, которая оказалась поучительнее для познания женщины, чем весь мой долгий опыт.
-- Я была моложе и красивее, чем теперь, и я не была печальна.
-- Значит, вы были не так прекрасны! -- протестовал я.
-- Пусть так. Этим я обязана ему.
-- Этому гениальному поэту?
-- Да, гениальному поэту! -- повторила она мои слова, вырвавшиеся с худо-скрытой злобой. Я едва не испортил ими все, но она отмстила мне за них только несколькими словами:
-- Вы не должны так относиться к этому: во-первых, потому, что он умер, во-вторых, потому, что стихи эти, может быть, единственные, написанные им мне. Лебедь поет только перед смертью, и песнь его неизъяснимо сильна. Это была лебединая песня его.
Мне стало стыдно моего низкого чувства, но не завидовать ему я не мог.
-- О, если бы я мог создать такую песню!
-- Нет, нет, для этого, верно, надо было...
-- Умереть? -- вырвалось у меня.
-- Нет! Нет! -- торопливо докончила она. -- Я хотела сказать -- надо было создать только одни такие стихи, только одни, чтобы в них вылилась вся душа... Да, да... Эти стихи внезапно, как молния, осветили мне всю его душу и мою душу, всю силу любви его, которая не могла больше оставаться неразделенной.
-- Эти стихи пришли к вам после его смерти?
-- Да. Я узнала о том, что он покончил с собой в тот же день вечером. Это, конечно, не могло не поразить меня, так как я считала себя отчасти виновной в его смерти. Но это не могло еще меня заставить полюбить его. Его стихи совершили это чудо.
Я стал умолять ее прочесть мне эти стихи. Конечно, она должна была знать их наизусть.
Да, она их знала, но отказалась мне читать их сама, и я понял ее.
-- Я вам, одному вам, вверяю эту тайну. Я одному вам дам прочесть их, -- согласилась она. -- Как бриллиант, вкрапленный в чугунное кольцо, траурный символ бессмертной любви, стихи эти светят неотразимой любовью.
* * *
Вечером, когда мы расходились по нашим покоям, она подала мне конверт в траурной рамке с вложенным в конверт листком бумаги.
Я сразу узнал таким образом печальное имя этого несчастного юноши, смерть которого несколько лет тому назад являлась для всех такою трагическою загадкой.
-- Завтра вы вернете мне этот листок, -- сказала она, протягивая мне руку на прощанье.
Я в нетерпении бросился к себе в комнату, чтобы там наконец постичь тайну того могущественного творчества, до которого мне не суждено было возвыситься.
Руками, которые так дрожали, как будто открывали покров Изиды, я извлек это письмо из конверта и впился глазами в его строки.
-- И что же? Что же? -- нетерпеливо перебили его мы. -- Действительно, это были гениальные стихи?
Он не сразу ответил нам.
-- Я готов был подумать, что помешался от своей любви. Наконец, -- что я сплю... брежу... Нет -- я здоров. Это не бред... Я еще раз взглянул на ровные строки, написанные чужой рукой. Нет, это была правда!
И, глядя нам поочередно в глаза, он закончил такими простыми и такими страшными словами свой рассказ:
-- Стихи были мои, мои собственные стихи, написанные еще в юности, почти забытые мною стихи, от которых я не прочь был отказаться.
* * *
Этот неожиданный конец ошеломил нас до того, что мы некоторое время не могли произнести ни звука.
Вдруг как-то сразу у всех вырвались восклицания.
-- Ах!
-- Это поразительно.
-- Бедняжка!
Кто-то коротко засмеялся.
Но затем все приступили к поэту с допросами, как он принял этот удивительный сюрприз.
На все вопросы он только ответил:
Я положил эти стихи обратно в конверт, отослал ей, не прибавив ни звука к последнему -- прости, и уехал в ту же ночь.