Публикуется по: Собрание сочинений в 12 т. Т. 4: М., 2012. С. 272-282; Т. 6:. М., 2013. С. 253-262, 310-328, 354-417; Т. 7. М., 2014. С. 357-373.
--------------------
РУССКАЯ ДУХОВНАЯ КУЛЬТУРА И РЕВОЛЮЦИЯ
Революция 1917 года застала русскую монархию в состоянии разложения. Она нанесла последний удар в сущности почти мёртвому политическому телу. Но она же безжалостно перерезала живую нить цветущей русской культуры. В отличие от политики, насквозь упадочной, культура переживала в России XX века свой блестящий Ренессанс. Этот культурный Ренессанс, конечно, тоже был связан с политическим нервом русской жизни. Он совершался в предчувствиях первой революции, в нарастании её волны и в процессе её изживания и ликвидации. 1905 год составляет водораздел последнего хребта старой русской культуры начала века.
XX век в России был во всём отрицанием XIX века, несмотря на кровную связь с ним. Он произвел свой отбор в отцовском наследстве; нашёл свои святыни среди заброшенного на чердак старья и выбросил в мусорную кучу всё то, чему молились отцы. Но этот духовный отрыв детей девяностых годов был делом необходимости и, в какой-то мере, правды.
XIX век, начавшийся Пушкиным, закатывался бесславно: в скучных и душных сумерках Александра III. Героическая волна народничества спала до "аптечек и библиотечек" деревенской интеллигенции. Вселенский голос Толстого и Достоевского находит свой последний отклик в Короленке и Чехове. Самый подлинный талант Чехова не мог помешать его искусству стать выражением и, следовательно рассадником русского провинциализма. Никогда ещё -- даже во времена Гоголя -- Россия не казалась такой сплошной Чухломой. Реакция против наследия XIX века протекает по нескольким, первоначально не связанным и даже противоположным руслам. В то время как марксизм сводил свои счеты с народничеством, на университетских кафедрах, где воцаряется немецкая наука, ученики Владимира Соловьева ведут успешную борьбу с позитивизмом. Из кантианской философии и заветов славянофильства изготовился новый русский идеализм, прекраснодушный, бледный, который не произвел большого впечатления на интеллигенцию, но отчасти вложился в благородное и обреченное дело русского либерализма. Гораздо острее и действеннее оказалось, как это ни странно, эстетическое движение. Декаденты провозгласили красоту единственным мерилом ценностей. Больше всего на свете они возненавидели мораль, справедливо видя в ней становой хребет XIX века. Народничеству они противопоставили свой аристократизм утончёнников, подняли Пушкина, как знамя, но искали в красоте прежде всего ядов, разлагающих пушкинскую гармонию. Однако, были они все-таки прежде всего русские люди и русские поэты, и родословная их шла не только к Пушкину, но и к Достоевскому. Вот почему их красота оказалась скоро путем к мистическому восприятию жизни; декадентство обернулось символизмом, поэты -- "богоискателями". Религиозный голод двух столетий, который находил себе некоторое удовлетворение в жертвенном подвиге революционного народничества, ищет теперь утоления на пути псевдомистического экстаза. Когда заложенная марксистами глубокая мина начала давать свои взрывы, революция, нарастая, стала впитывать в себя множество первоначально чуждых ей философских, эстетических и даже религиозных элементов. Надвигавшаяся катастрофа окрашивалась цветами мистического преображения мира (Белый, Блок, Иванов) или христианского апокалипсиса (Мережковский, Бердяев). 1905 год протекал в напряженной мистической атмосфере. Он принес с собой крушение для всех апокалиптиков и революционеров, но освобождение для скованных сил русской культуры.
"Военное" поражение первой революции убило в широких слоях интеллигенции всякое обаяние революционных идей и идеологии. С другой стороны, лже-конституционализм, развращающий в области политики, принес, несомненно, освобождение духовному творчеству. Все живые силы интеллигенции стихийным потоком ринулись по освобожденному руслу. Никогда ещё уровень русской науки не стоял столь высоко, как в десятилетие 1905-1915 годов. Никогда поэзия и художественная проза не достигали такого совершенства словесных форм. С гребня символистической волны начинается спуск к реализму, возвращение на землю, но осложненное искусом эстетического затвора. Художественная культура, долго питавшаяся западными соками, приводит к возвращению на родину, к открытию древнего русского искусства. Мистическая волна вливается в Церковь, находя пищу в литургической мистике. Политическая мысль национализируется. Либералов и демократов волнуют проблемы Великой России, развитие её производительных сил, её положение в мировой борьбе народов. Развивающаяся техника приводила в движение огромное капиталистическое строительство. Россия, меняясь со дня на день, накопляла богатство, мощь, национальное самосознание. Однако, эта блестящая, во многом подлинно великая полоса русской предвоенной культуры, несет в себе органический порок, связанный с её рождением из отрицания XIX века. Этот порок -- равнодушие к вопросам нравственности, до конца непреодолённое. Восстановление в своем значении красоты, истины, даже Бога не повело за собою реставрации добра. Распад личной и социальной этики продолжался. Русская интеллигенция, которая когда-то, в лице своей великой литературы, снабжала нравственными идеалами скудеющую Европу, теперь опустилась и опустила с собой Россию едва ли не ниже всех народов мира.
Противоэтическое, в среде некогда перенасыщенной социальной этикой, перекидывалось в противосоциальное. Интеллигенция шла на службу буржуазному накоплению, собиралась заботливо выращивать в себе инстинкты стяжания и цинизм по отношению к политическим и социальным формам жизни. И, наконец, простой вывод из этих фактов -- противосоциальное становилось противонародным. Так как народ лишь в слабой мере был вовлечён в процесс буржуазного перерождения, то пропасть между интеллигенцией и народом неожиданно увеличилась, несмотря на повышение культурного уровня масс. Интеллигенция становилась на сторону врагов народа именно в то время, когда её вчерашние демократические и социальные идеалы спускались в низы и становились по новому почетными. Этого никто не видел в 10-х годах. Блок один глухо кричал о разверзающейся бездне. Война чрезвычайно расширила "ножницы" между интеллигенцией и народом. 17-й год сжал лезвия этих ножниц и перерезал жизнь (не образно только) старой русской интеллигенции и её культуры.
Хозяйство революции всегда расточительно. Революции губят, не считая, мёртвый и живой инвентарь, в расчёте на будущее, на неиссякаемый творческий поток народной силы. В этом расчете ей случается иной раз и обмануться. У нас в России эти общие условия революционно-подсечного (или переложного) хозяйства обострились особой большевистской завистью ко всем, кто обладал духовным превосходством.
Умственное поравнение должно сопровождать материальное. Если нельзя сразу поднять уровень масс, можно опустить уровень интеллигенции. Если голова не гнется, её можно срубить. Ставка на понижение была не только бессознательной: иногда она и облекалась в подобие учения, которым жили иные большевистские "просветители" вплоть до вчерашнего дня. Этим учением объясняется безжалостное истребление интеллигенции. Испугавшийся Ленин слегка приостановил её вымирание. При Сталине, в годы пятилетки, её истребление было поставлено систематически, целыми секторами: инженеров, статистиков, ихтиологов, историков... Спохватились на 17-м году: увидели, что интеллигенция -- "дефицитный товар"; что воссоздать её -- во всяком случае такую -- не удастся.
В расчёте на народ революция, пожалуй, не просчиталась. Его тяга к культуре, его духовный голод оказались огромными, -- особенно в первые годы революции. Не приходится сомневаться и в его одаренности. Но этого оказалось мало для создания новой интеллигенции, которая могла бы с честью поднять брошенную культурную нить. Чрезмерно быстрое расширение культурной базы всегда опасно: оно несет с собой понижение уровня, разжижение крепости. Нужно время и силы, которые были бы способны переработать новые, приобщающиеся культуре слои. Иначе образуется прорыв, наступает упадок, попятный ход. Для большевиков тоже встал вопрос о кадрах, встал, к сожалению, слишком поздно. Истребляя интеллигенцию, они лишали рабочую и крестьянскую молодёжь единственной возможности вступить в наследство старой культуры. В императорской России сыну рабочего было, бесспорно, трудно попасть в университет. Зато из университета он выходил образованным человеком. Сейчас высшее образование существует для него только по имени. Обрывки технических сведений падают в сознание, лишенное перспектив, как в мусорный ящик. Красота и правда древней народной души загублены без возврата. Новое культурное мировоззрение непосильно и недоступно. Так рождается технически полуобученный дикарь, который, в смысле общего стиля культуры, стоит на низшей ступени развития, чем безграмотный крестьянин, живший остатками духовных ценностей ХУН века.
На место общей культуры становится марксизм, который обещает привести в стройную систему разорванный мир знаний. В этом притязании и была его сила, то обаяние, которое он оказывает на младенческое сознание, растерявшееся перед лицом культуры. С марксизмом всё становилось ясным. Все вещи занимали свои места и притом иерархия мира соответствовала строю примитивной души, поглощенной процессом непосредственного добывания пищи: вся Россия жила в этих условиях и продолжает жить и сейчас, на 18-м году революции. Классовое злопамятство было другим народным корнем марксизма, определяющим новую гордость победившего класса. Эти психологические присоски марксизма помогли ему привиться на русской почве, столь, казалось бы, чуждой его немецко-западной природе. И за всем тем его новое торжество в России было, конечно, насильственным. Это не столько болезнь роста народной души, сколько её калечение и вывих.
Здесь мы подходим к третьему фактору культурной истории русской революции. После интеллигенции и народа, и раньше их, ибо сильнее их, власть является в современной России самым мощным, культурным, или противокультурным двигателем. О, конечно, она сознает сама себя носителем культуры, просветителем. Она любит, когда её льстецы сравнивают с Петром Великим в его всеохватывающей борьбе с варварством русской жизни. Забывают одно существенное различие. Петр был только практик, техник; исходивший из определённых, действительных потребностей России. Большевизм -- учение, система, лже-религиозный догмат, для которого сама техника есть прежде всего предмет поклонения. Ужас русской революции не в том, что она разрушила, а в том, что она замыслила построить величайший целый мир из одной отвлеченной идеи. Будь эта идея величайшей из созданных человечеством, будь строители гениями, самый замысел, всё равно, обречен на провал. Ни одна идея не может исчерпать внеразумной глубины жизни. Пытаясь покорить жизнь, она её убивает. В России идея, положенная в основу строительства, была взята из давно отработанного и выброшенного запаса старых научных гипотез; строители -- из отбросов старой полуинтеллигенции, которым эта идея была по плечу. Впервые в истории власть взялась строить не только государство и общество, но и науку, искусство и нравственное сознание. Даже теократическая церковь никогда не ставила перед собой столь огромной задачи. И никогда ещё грандиозность цели не сочеталась с большим убожеством средств и исполнителей. Угроза Скалозуба через 100 лет исполнилась буквально: России был дан фельдфебель в Вольтеры: от революции или от Красной Армии, это не имеет значения.
Вот почему героический штурм культуры со стороны народных масс разбивается не об одно только отсутствие кадров интеллигенции. Он встречается ещё и с заговором власти, которая старается отравить все колодцы, где бы они могли утолить свою жажду.
В суждениях о современной русской (советской) культуре нужно избегать двух ошибок: как резкого размежевания, так и полного отожествления коммунистического и национального элементов. Одинаково ошибочно было бы сказать: "в СССР нет русской культуры, есть лишь официальная государственная продукция марксизма", -- и сказать: "русская культура пробивает себе дорогу и легко опознается под поверхностным официальным покровом". В действительности, дело обстоит гораздо сложнее. Власть является не только цензором, но и подлинным организатором культуры. Коммунизм -- не только внешнее насилие, но и внутренний соблазн, которым живет, или по крайней мере жила новая русская интеллигенция, поднявшаяся из недр народа. Определить, сколько внешнего и сколько внутреннего, искреннего или лживого в этом приятии коммунизма советской культурой, нет никакой возможности. Ложь стала в России второй природой, во всяком случае -- нормальной "атмосферой" общественной жизни. Люди принюхались к отравленному воздуху; многие, вероятно, не представляют даже, как можно дышать кислородом. Большинство работников культуры относится к своим задачам -- научным, художественным или социальным -- чисто технически. Они получают задания и стремятся выполнить их с максимальной ловкостью и совершенством. О смысле и оправданности самой задачи не задумываются. Для успокоения совести хватаются за первые готовые формулы. Эта единственная возможность работать и не впадать в отчаяние. Иначе остаётся лезть в петлю. Но это всеобщая принудительная повинность лжи -- самое страшное пятно -- вернее, язва, лишай -- на лице новой советской культуры.
Каково содержание этой новой культуры -- или, по крайней мере, её основные слагаемые?
Пока мы рассматриваем официально-государственную доктрину (которая, однако, мы видели, не остаётся только официальной), ответ может быть один. Это сплошная реакция, попытка повернуть русскую мысль к давно оставленным позади вехам. Прежде всего -- марксизм, который в 90-х годах был живым увлечением, подлинным соблазном русской интеллигенции. Но интеллигенция давно пережила эту юношескую болезнь. В своей критике она не оставила от марксизма камня на камне. И теперь Россия вынуждена зубрить свои старые детские учебники в новом издании, ещё более упрощенные, приспособленные для неграмотных. Но за марксизмом -- материализм, за 90-ми годами 60-е. Дерзкое и молодое увлечение Писарева, физиологией лягушки думавшего ниспровергнуть Бога, возрождается с подлинной серьезностью. В 60-е же годы, к Шеллеру-Михайлову тянет и мнимо-реалистический роман с социальным заказом, с безупречным и выдуманным героем, творцом социалистической жизни. ещё дальше, и за 60-ми годами воскрешается XVIII век -- век барского вольтерьянства, которое, лишенное своего галльского остроумия, спускается в деревенские колхозы и фабзавучи мёртвым оскалом безбожного богословия.
К этим, весьма почтенным древностям, слагаемым новой культуры прибавляется техника, как религия нового человека. Техническая религия тоже не открытие пролетариата. Это продукт буржуазного века. Технический идеал ещё не умер в Европе и особенно в Америке, хотя его явная недостаточность и неспособность вывести человечество из кризиса делает его скорее темой вчерашнего дня. Для России это наследие капиталистической Америки, вместе с обносками дворянского ХVIII века, и составляет самую душу пролетарской культуры.
Можно было бы думать, что существенно новое и подлинное коммунистическое в советской культуре -- её коллективизм, понимаемый в смысле полного растворения человека в коллективе. Однако, этим коллективом в СССР является не свободный союз, не община трудящихся, а государство. Действительно, столь полное огосударствление личности ещё никогда не проводилось в истории, но полицейское государство ХVII-ХVIII веков уже ставило себе этот идеал. В древней Москве, а ещё более в древней Азии он проводился ещё последовательнее. Несомненно, что легкость его осуществления в революционной России объясняется глубокими пережитками полицейского государства -- особенно в массах населения, ещё вчера (50 лет тому назад) освободившихся (и далеко не вполне) от крепостного права. Что из того, что в самой передовой Европе, обезумевшей от войны и капиталистического кризиса, возрождаются те же идеи "целостного" государства? Это обстоятельство не лишает их глубоко-реакционного характера. Аракчеев является прямым учителем Сталина.
Мы не хотим отрицать и нового. Вся эта реакционная ветошь пронизана током новых сил. Революция, конечно, разбудила массы к новой жизни. Их творчество, уродуемое в государственных колодках, тем не менее -- величина действительная. В чём оно выражается?
1. Прежде всего, марксизм эпохи сталинизма есть марксизм своеобразный; иные говорят, не марксизм вовсе. Действительно, чистый марксизм, опровергнут самой возможностью пролетарской революции в России -- стране, почти лишённой пролетариата. Для обоснования партийного учения, идущего в разрез с условиями хозяйственной действительности, понадобилась новая формулировка марксизма. Для революционного класса всё возможно. Если не личная, то классовая (читай государственная) воля абсолютно свободна. Официальная философия советской России сейчас, пройдя через Гегеля, становится своеобразной формой идеализма, хотя и обосновываемого и против Бога и вне морали. Но это уже некоторый выход для человеческого духа. Намечаются отдаленные возможности нового творческого идеализма -- конечно при условии освобождения личного сознания.
2. Советская литература вольно и невольно отражает героику революции: восстание масс, подвиги красных партизанов. Реализм, хотя бы "социалистический" не пригоден для "творимой легенды". Для изображения её в красках романтизма понадобилась вся формальная школа русского символизма, язык А. Белого и А. Ремизова с их приемами "остранения" действительности и импрессионистически-декоративного преломления быта. На этом пути советская литература создаёт если не абсолютно новое, то во всяком случае интересное сочетание реалистического искусства с приемами искусства символического. Беда лишь в том, что этот прием оказывается внутренне неоправданным и, сообщая новой литературе большой блеск (порою всего лишь мишуру), отнимает от неё искренность.
3. Наконец, воодушевление техницизма (подлинное и широкое) расширяется до замысла перестройки всей жизни на разумных началах. Для молодёжи, вступающей в жизнь в России, весь мир кажется плавким, нет проблем невозможных и непосильных. Несмотря на легкомыслие многих проявлений, это ценное психологическое состояние. Вероятно, позже наступит горькое похмелье и уныние, пессимизм будет расплатой за нынешнюю мечтательность. Но сейчас много подлинно героического творится на советской земле русскими людьми, что исполняет нас чувством гордости за Россию.
Таким образом, новая культура многими нитями оказывается связанной с русскими XIX и XX столетиями. Однако не она несёт их чаемое сочетание. Кажется даже, что она пытается соединить все, что было худшего в наследии двух враждующих веков. От XIX взят материализм, но выброшено нравственное подвижничество; от XX взят имморализм, с изрядной долей эстетизма, но выброшены все религиозные и личные его искания. Новое (в России) -- культура героической воли, технически направленной. Но эта воля постоянно встречается с косностью жизни, быта, человеческого материала; ещё более с варварскими капризами и безумством власти, которая губит безжалостно юные силы, освобожденные революцией. Оттого то всё чаще разочарование ползёт тенью за титаническим творчеством. Стоит спуститься с ходулей, и мы оказываемся в старом царстве не умирающей пошлости. Россия Зощенки, Ильфа-Петрова, Катаева и других прямо продолжает гоголевскую и чеховскую Россию. Героика, лишённая глубоких корней (религиозных) оказывается часто условной позой. СССР устает позировать для фотографов всего мира, и тогда оборачивается старым Пошехоньем. Именно Пошехонье остаётся вечной угрозой советской культуры, её вероятным исходом. "Переключение" революционной энергии, о котором говорят так много, всё ещё не совершается. Совершится ли оно -- покажет будущее. Но всякое замедление в ликвидации коммунистического опыта организации русской культуры означает утечку живых сил, нарастание сил косности, делает возвращение Пошехонья всё более вероятным.