Публикуется по: Собрание сочинений в 12 т. Т. 4: М., 2012. С. 272-282; Т. 6:. М., 2013. С. 253-262, 310-328, 354-417; Т. 7. М., 2014. С. 357-373.
--------------------
ЗАВТРАШНИЙ ДЕНЬ
1
На чём основано убеждение многих из нас, что на другой день после революции русская культура должна пережить небывалый расцвет? На анализе настоящего, на исторических аналогиях? Или на любви, которая "всему верит", которая живёт мифами -- мифами прошлого и будущего? На вере в чудо, которая одна, для слабых душ, способна дать силы жить?
Кажется, довольно мы жили иллюзиями и дорого заплатили за них. Если все пережитые испытания, гибель нашей России и нашей Европы не способны излечить нас от иллюзий, значит, зря мы были приглашены на "пир небожителей". Ничего не забыли, ничему не научились. Иллюзии двигают миром? Да, бесспорно. Но на его погибель. Сейчас, куда ни посмотришь, видишь марширующие миллионы, готовые поджечь мир с четырёх концов, и уже начавших грандиозное разрушение во имя соблазнительной и лживой мечты. Они все в бреду великих иллюзий, во власти мании величия. Конечно, истина тоже нуждается в батальонах, которые сражались бы и умирали за неё. Но вера, движущая её бойцов, иного качества. Jeunesse catholique чем-то в духовном складе, а не только в содержании кредо, отличается от молодёжи коммунистической или фашистской. На кого же будет похожа наша, национальная и православная молодёжь, которая примет участие в строительстве России? Это вопрос решающий для её будущего. Россия ждёт от нас зрячей, трезвой любви. К тому же трезвость -- одно из лучших качеств великоросса, москвича, который сейчас, как мы старались показать в предыдущем письме, становится хозяином русской жизни.
Итак, исторические аналогии, анализ настоящего? Что касается аналогий, я боюсь, что нас ещё дразнит болотный огонёк французской революции. Видя блестящий расцвет французской культуры с 20-х годов XIX века, мы склонны объяснять его влиянием пережитой катастрофы. Мы говорим: революция освобождает скованные силы. Старый режим, не будучи, может быть, столь жестоким, как думали революционеры, своей инерцией, ленью и сословными привилегиями глушил народные силы. Освобождение гражданина стало освобождением и таланта. С другой стороны, те героические страсти, которые революция разбудила в своих сынах, не потухли бесплодно: они, сублимируясь, "переключились" в высшие сферы: романтической поэзии, истории, социологии.
Боюсь, что это представление покоится тоже на иллюзии.
Между революционным пожаром и культурным расцветом эпохи реставрации лежит духовная пустыня: Империя. При Наполеоне литература была скована так, как никогда в старой монархии. Свободой воспользовался собственник и предприниматель, а не мыслитель и художник. И, что, пожалуй, ещё хуже, страна и не ощущала потребности в иной свободе: поэзия и мысль, за ничтожными исключениями, как будто были парализованы. Если отвлечься от грома военных побед, Франция жила внутренними процессами буржуазного накопления. То были безличные, серые будни, в которых "трудились" разные Горио и Гранде.
Воскресение французской культуры было связано совсем не с революционной бурей, а скорее с её отрицанием -- с той огромной духовной реакцией против ХVIII века, которая носит общее имя романтизма. Чтобы быть совсем точным, своеобразие и сила французского ХIХ века заключается в борьбе и синтезе идей реакции и революции, романтизма и просвещения. Уже Сен-Симон (и его ученик Конт) выступают с планом синтетической конструкции, где рационализм XVIII века уживается с преклонением перед католичеством и "органическими" основами средневековья. А дальше новая волна, тоже двухсоставная: революционный романтизм. Гюго, Ламеннэ... Но почти все революционеры 30-х годов начинали с "ультра"-романтической и католической реакции. Именно она дала им ту пламенность, которой была лишена потухшая и превратившаяся в быт революция.
Нет, аналогия французской революции не за нас. Ну, а сама русская действительность? Что говорит анализ настоящего в смысле возможных прогнозов?
Было время, когда действительность давала веские основания для надежд. В самый разгар гражданской войны и свирепого террора в стране горела духовная жизнь. В эпоху НЭПа это напряжение вылилось в значительную литературу, может быть, переоценённую нами, но которая, конечно, не имеет себе равной в революции французской. Поэты старой России и новые писатели, вышедшие из народа, сливались в общем мажорном ощущении жизни. Буря событий захватила их, как дионисическое опьянение. Жизнь казалась чудесной, всеобещающей. Весело шагали по трупам -- навстречу какому-то сияющему будущему. За литературой, театром -- вставали массы, жадно рвущиеся к просвещению, наполнявшие залы популярных лекций, аудитории рабфаков. Жизнь была неприглядна, голодна и дика, насилие торжествовало повсюду, но, глядя на эти чистые, взволнованные лица молодых и стариков, впервые дорвавшихся до культуры, хотелось верить в будущее. Увы, теперь от этих надежд мало что осталось.
Уже в годы НЭПа волна пошлости и стяжания нахлынула, затопляя бескорыстный идеализм "света и знания". Но во второе, сталинское десятилетие, от этого идеализма уже ничего не осталось. Сперва он был переключен на техническое поле строительства, на военный энтузиазм, на парашютничество, полярный миф и проч. Но чем дальше, тем больше романтизм техники уступает место делячеству, устройству личной карьеры. Лозунг "счастливой жизни" отразил второе спадение идеалистической волны, которое кажется окончательным. То, что наступило потом, -- массовый террор, ликвидация коммунистической идеологии, всеобщее подхалимство и рабство -- какая культура возможна в этом отравленном воздухе? И мы видим: советская литература кончается, удушенная, обескровленная, за отсутствием какой бы то ни было свободы и творческой воли к жизни.
Что это? Неужели Сталин, один Сталин сумел так изгадить, засорить все ключи жизни, заболотить все революционные воды? Как бы ни была велика личная вина этого отверженного человека, позволительно выразить убеждение, что и без Сталина этот результат был предопределен характером русской революции и её господствующей идеологии.
Свобода никогда не была основной темой русской революции. В большевизме она превратилась в её прямое отрицание. Французская революция могла на годы, на десятилетия тиранически попирать свободу, сперва в ярости, потом в утомлении гражданской войны. Важно было то, что она её провозгласила. Именно пафос освобождения вызвал во Франции, да и во всей Европе, на рубеже XIX века, тот духовный взрыв, который был одним (одним только!) из элементов культурного возрождения начала века. Социализм исходит из частичного отрицания свободы -- свободы экономической. Его тема -- не свобода, а организация, то есть порядок. Русский большевизм вообще понял социализм как тоталитарное огосударствление жизни. Свобода была и остается для него главным, смертельным врагом. Поэтому-то октябрьская революция оказалась не освобождением, а удушением культуры.
Вначале это могло казаться не так. Массы, участвовавшие в революции, действительно переживали праздник освобождения. Их свобода была двусмысленна и не имела никакого отношения к свободе мысли, слова, культуры. Это свобода от господ, от самого существования господ с оскорбительным сознанием неравенства. Говоря по-русски, воля, а не свобода. Но воля, как стихийное буйство разлившейся жизни -- она была, и она несла, как буря на парусах, тех, кто ей отдавался, кто мог, как Блок, "слушать революцию". Отсюда вещая значительность конца десятых и культурный подъём двадцатых годов в России НЭПа. Но постепенно большевизм осуществил свои потенции: прибрал к рукам, "организовал" всё духовное хозяйство. С 1922-23 года марксизм становится обязательным в науке, с 30-х годов -- сталинизм в литературе. Там, где организация побеждала, наступила медленная смерть от удушения. И сейчас Россия -- духовная пустыня. Такой результат неизбежен во всяком тоталитарно-тираническом государстве, какова бы ни была идея, положенная в его основу. В России такой идеей оказался марксизм. Я сомневаюсь, чтобы марксизм, даже в условиях наиболее благоприятных, в обстановке совершенной свободы, мог лечь в основу значительной культуры. Какова бы ни была его ограниченная ценность в политической экономии и в социологии, в нём совершенно отсутствует тот воздух, в котором может дышать человеческая личность. Марксизм культурно возможен, как прививка к чему-то иному: даже у Маркса -- к его классическому и гегельянскому гуманизму. Страна, всерьёз сделавшая марксизм единственной основой воспитания, превращается в "собачью пещеру", где могут выживать только высокие ростом.
Я не закрываю глаз на то, что русский большевизм, в особенности сталинизм, весьма далеко уклонился от настоящего марксизма. Чрезвычайно огрубляя его, ленинизм, с другой стороны, ассимилировал его с иными, чуждыми ему, хотя столь же элементарными идеями: с философским волюнтаризмом, с культом вождей -- в последней редакции, даже с великорусским национализмом. Это дало возможность дышать и в собачьей пещере, -- но всё же каким спёртым воздухом! Жизнь возможна и в России, но какая убогая! О культурном расцвете в стране марксизма нельзя и мечтать.
Но марксизм был и сойдёт. Много ли уже сейчас от него осталось? Он отравил духовным туберкулёзом одно поколение -- лет на 15, -- но это поколение ещё не вся Россия. Правда, это поколение первенцев революции, самое горячее, активное -- ему ли, казалось, не лепить, не оформлять податливой, пластичной массы, растопившей все старые формы быта и жаждущей новых? Новое творчество жизни оказалось бездарным, и вместе с тем лживым и порочным весь духовный профетизм революции. -- Да, но это для первого поколения. Освободившиеся, или освобождающиеся от марксизма октябрята революции -- они-то могут уже работать. -- Нет, ибо за сменой всех идеологий русской революции -- бывших и будущих -- остаётся её фон: тоталитарной несвободы. В этом удушающем рабстве, в той лёгкости, с которой народ это рабство принял (он называл его первое время свободой), не один лишь общий закон революционного процесса: от анархии -- к деспотизму. Здесь сказывается московская привычка к рабству, культура рабства в московские и петербургские столетия истории. В свободе нуждалась, свободой жила интеллигенция, которая вместе с дворянством, была выжжена революцией. Москвич, пришедший ей на смену, никогда не дышал свободным воздухом: состояние рабства -- не сталинского, конечно, -- является для него исторически привычным, почти естественным.
Мы часто говорим о национализации русской революции Но что это значит? Это значит, что в ней победил не Ленин и не Бакунин, боровшиеся друг с другом первые годы, а Иван Грозный. Сталин и есть перевод его на современность.
2
Духовная бескрылость, бездарность русской революции может доставлять злорадное удовольствие всем её врагам. Но это факт глубоко печальный для русского народа и его будущего. Потому что это будущее кипит в котле революции. Потому что долго ещё поколения, идущие нам на смену, будут нести её печать. Не легко будет стереть её -- да можно спросить себя удастся ли это когда-нибудь до конца?
Ну, а как обстоит дело с нашей реакцией? -- с тем другим духовным источником, который должен питать наше будущее. Потому что нельзя забывать: реакции бывают жизненные, глубокие, плодотворные. Общественные реакции как бы существуют для того, чтобы дух, утомлённый и разочарованный злой суетой настоящего, мог произвести свой examen de conscience, углубиться в себя и выносить в своих недрах новую творческую идею грядущего. В борьбе этой идеи с торжествующей, но уже изношенной идеей настоящего и задан духовный контрапункт эпохи.
Наша реакция? Нельзя не удивляться и не огорчаться её духовным бессилием. Нас не удивляет бездарность революции: чего и ждать от учеников Ленина? Но здесь, в эмиграции, собраны -- мы любим повторять -- лучшие силы русской интеллигенции. Вся их энергия сосредоточена на одном помысле -- на отрицании революции. И эта революция так уязвима: её неправда и ложь самоочевидны. Почему же критика едва поднимается над уровнем злобы дня? А там, где она решается на обобщения, она не выходит из повторения общих мест.
Мне кажется, разгадка этой бескрылости русской реакции заключается именно в том, что она давно уже сказала своё слово и теперь остаётся лишь повторять самое себя. Парадоксальность положения состоит в том, что у нас реакция предшествовала революции, против которой она направлена. Это оказалось возможным потому, что замысел революции был выражен задолго до её осуществления. И не только замысел, но и революционное движение. В этом огромное наше отличие от революции французской, совершенно импровизированной, творимой по вдохновению и страсти. У нас революционная мысль исчерпала себя задолго до возможности воплощения. Подобно романтической девочке, истощившей все свои силы в книжной, вымышленной любви, русская революционная интеллигенция растратила своё вдохновение задолго до решительного часа истории. её зенит падает на 70-е годы. Но то же самое можно сказать и о её отрицательном спутнике. Зенит реакции падает на 80-е годы. Она была далеко не бедна духовно, наша реакция. От Тютчева (и даже Пушкина), через Достоевского к Леонтьеву и Розанову -- мы имеем блестящий ряд мыслителей, каждый из которых дал свой ответ на замысел, если не на действительность русской революции. Эти ответы -- мы их знаем наизусть. С начала XX века русская интеллигенция, даже революционная, совершила над собой чудо самоотречения. Она воскресила своих врагов и приняла в своё сердце большую долю их стрел. Значительная часть контрреволюционной критики давно уже вошла в само революционное сознание -- за исключением большевиков, конечно. Вот почему нашему поколению, несмотря на все ужасы, которые мы видим своими глазами, по существу отрицания революции уже нечего сказать.
Я не забываю, что кое-что эмиграция всё-таки дала. -- Нам приходится говорить только об эмиграции, так как реакции внутри-российской мысли мы не знаем. -- Это новое исчерпывается несколькими книгами религиозной философии и -- евразийством. Впрочем, религиозная философия наша представляет прямое продолжение дореволюционной традиции, слишком резко оборванной грубой рукой: т. е. и это не совсем новое. Евразийство -- явление, действительно новое. Теперь, когда оно, как политическое течение, умерло, можно беспристрастно оценить тот вклад в науку о России, который оно внесло. Даже не сочувствуя вполне его слишком прямолинейным суждениям и прямым историческим ересям, нужно признать значительность новых проблем, поставленных им. Но если евразийство -- единственный ответ русской реакционной мысли на революцию, -- то это, всё же, немного: это не соответствует грандиозности исторического феномена революции, хотя конечно, и превышает намного культурное убожество этого феномена.
Русская революция и русская реакция -- обе были разогретым блюдом, явлениями запоздалыми, давно уже изжитыми русским самосознанием. Даже специфическая идеология большевистской революции -- марксизм -- была сполна изжита в 90-е годы, когда русский марксизм дал действительно много ценных теоретических трудов и вообще был самым творческим сектором социалистической Европы. Старая болезнь русской интеллигенции -- разорванность бытия и сознания, жизнь в двух планах, которая раньше создавала гамлетов и доктринёров, теперь отомстила за себя безмыслием и бескультурностью политического дела.
Но это было бы с полбеды, если бы политика оставила культуру в покое; мудрецы могли бы на время предоставить историческую авансцену бандитам и удалиться "в катакомбы, в пещеры". Однако тоталитарная политика преследует их и под землёй, тащит на площадь, требует от них всенародного унижения истины: не только предательства, но и пошлости. Демагоги требуют от интеллигенции изготовления отвратительных помоев, которыми они кормят обращённых в свиней обитателей счастливых островов Цирцеи. Одни ли большевики? Увы, эта духовная болезнь (в Германии она называется "политизацией") оказывается чрезвычайно заразной; идя с Востока, как чума, она захватила пол-Европы. Но, может быть, сама Россия, заразив весь мир и перестрадав своё, приобретёт иммунитет? Может быть, освободившиеся от большевиков поколения отшатнутся от всяких форм тоталитарного насилия над духом, возжаждав свободы? Это большой вопрос, может быть, самый основной вопрос русской судьбы. Не имея на него точного ответа, мы можем искать лишь элементов решения.
Оглянемся вокруг нас. Мы живём среди людей, сделавших из отрицания большевизма своё профессиональное занятие. Людей, которые надеются принять участие в строительстве русской культуры -- сами или в лице своих детей. И что же? Политизация свирепствует вокруг, быть может, с не меньшей силой, чем в России или в Германии. Люди живут идеей -- идефикс -- политической борьбы с большевизмом, подчиняя все остальные ценности, даже самые духовные, этой борьбе. В политическом утилитаризме мы не уступаем шестидесятникам. Какое там! В сущности, многие из нас вполне готовы к тоталитарному строю -- только, конечно, не коммунистическому. Для многих важнее не свобода, а символы, во имя которых попирается свобода. Они предпочитают символ нации символу пролетариата, двуглавый орел -- серпу и молоту. Вот и все. В этом смысле 1933 год, пришествие к власти Гитлера, был для русской эмиграции суровым испытанием. Приходится сознаться, что в целом она его не выдержала. Тот восторг, с которым многие следят за успехами Гитлера, ещё более широкая популярность Муссолини доказывают, что не свобода привела в изгнание сотни тысяч эмигрантов. Борьба идёт не за свободу, и даже не за Россию, а за свою Россию, Россию своих воспоминаний и грёз -- против России сегодняшнего дня. Поразительно, что с тех пор, как Сталин объявил себя русским националистом и принялся казнить большевиков, он приобрёл даже популярность среди части, -- правда, немногочисленной, -- русской эмиграции. Та необычайная по гнусности атмосфера, которая сейчас царит в России, не прекратила тяги к возвращению. Молодые "патриоты", для которых принципиально нет ничего выше нации, едут, или готовы ехать, в царство опричнины, не смущаясь кровавым насилием, которое там составляет закон обыденности.
Мы не знаем, что происходит там, в самой России, в глубине задавленных человеческих душ. Но не будет слишком смелым предположить, что и там невыносимые страдания и бессилие вызывают те же реакции. И там должны быть люди, мечтающие о Гитлере -- своём или чужом -- не освободителе, а мстителе. Повторяющие старую, такую русскую, хотя и в украинской транскрипции, пословицу: "хоть гирше, та инше". Пусть большинство не желает -- наверное, не желает никакого тоталитаризма, пресытившись одним до тошноты. Но едва ли оно, воспитанное в рабстве, сумеет дать отпор меньшинству, которое пожелает навязать ему "инший" вид тоталитарного рабства. Не нужно забывать, что советский актив не знает, и не хочет знать никаких форм свободной культуры; что для него невообразима сама идея открытого противоречия, борьбы взглядов: что даже для беглецов из ада европейская свобода печати кажется непонятной и почти отвратительной. О свободе в России томятся многие. Говорят даже, что теперь это единственное объединяющее всех настроение. Но говорящие сейчас же прибавляют: впрочем, это самая скромная свобода, бытовая. Хотят иметь уверенность, засыпая, что не проснутся под чекистским наганом, хотят иметь возможность покупать хлеб и продавать изделия своего личного труда. Быть спокойным за жизнь своих близких, за завтрашний день. Все эти вожделения так легко осуществить в любом тоталитарном режиме, чуть-чуть полегче сталинского. Для этих людей гитлеровская Германия должна казаться раем.
Я знаю, что, говоря о политических условиях русской культуры, мы имеем уравнение со многими неизвестными. Многое зависит от того, в какой форме произойдёт ликвидация большевистского периода русской истории. Война, восстание или эволюция режима? В случае насильственной развязки смена одного тоталитаризма другим представляется весьма вероятной. Многие скажут: фашизм придёт на смену сталинизму, и это уже огромный шаг вперёд. Я отвечу: сталинизм есть одна из форм фашизма, так что этот исход равнозначен укреплению выдыхающегося фашизма с обновлением его идеологии. Новая идея вдохнёт новую энергию в работу опричников-организаторов. Перемена личного состава лишь усилит их злобность: новая метла чище метёт... Что касается эволюционного исхода, то как уменьшаются за последние годы его шансы! Сталин позаботился о том, чтобы отрезать себе и своим все пути к мирному отступлению.
Но пусть даже, вопреки вероятностям сегодняшнего дня, отступление окажется возможным, и сталинский режим сможет эволюционировать -- в сторону, скажем, нормализации. Это не увеличивает шансов свободы для завтрашнего дня. Позволяю себе повторить написанное мною когда-то: "Поколение, воспитанное ЧК, не может рассчитывать на свободу. Свобода может быть уделом только его детей". Сейчас, через десять лет ягодо-ежовского воспитания, можно только повторить, с ещё большей уверенностью и большей горечью, эти слова.
Нет, решительно нет никаких разумных человеческих оснований представлять себе первый день России "после большевиков" как розовую зарю новой свободной жизни. Утро, которое займётся над Россией после кошмарной революционной ночи, будет скорее то туманное "седое утро", которое пророчил умирающий Блок. И каким же другим может быть утро после убийства, после оргии титанических потуг и всякого идейного дурмана, которым убийца пытался заглушать свою совесть? Утро расплаты, тоски, первых угрызений... После мечты о мировой гегемонии, о завоевании планетных миров, о физиологическом бессмертии, о земном рае -- у разбитого корыта бедности, отсталости, рабства -- может быть, национального унижения. Седое утро...
3
Но довольно каркать. Не оказались ли и мы во власти контрреволюционных настроений, рисуя эти мрачные картины? Сегодняшний застенок Сталина не должен парализовать у нас зрения и слуха, обращённых к созидательным процессам революционной России. Достижения есть: глупо отрицать или недооценивать их. Индустриализация России. её почти поголовная (или приближающаяся к таковой) грамотность. Рабочие и крестьяне, обучающиеся в университетах. Новая интеллигенция, не оторванная от народа: плоть от плоти и кость от кости его. В результате -- огромное расширение культурного базиса. Книги издаются -- и читаются -- в неслыханных раньше количествах экземпляров. Не только для беллетристики, но и для научной популяризации открыт широкий рынок. Удовлетворять проснувшиеся культурные запросы масс не успевает советская интеллигенция, несмотря на огромный рост её кадров. Кажется, надолго России, в отличие от стран старой Европы, не угрожает безработица и перепроизводство интеллигенции.
Правда, в настоящее время эта огромная экстенсификация культуры покупается, в значительной мере, за счёт понижения её уровня. Меряя масштабом старой России или новой Европы, приходится сказать, что в СССР, в сущности, нет настоящей ни средней, ни высшей школы. Никто не умеет грамотно писать, мало кто чисто говорит по-русски. Невежество в области истории, религии, духовной культуры вообще -- потрясающее. Учёные, даже естественники, жалуются на отсутствие смены. Новая академическая молодёжь явно неспособна справляться с работой стариков. Обнаруживается опасный разрыв между поколениями... Но это не страшно. Это дело поправимое. Можно нажить и грамотеев и учёных: была бы охота, а охота есть. Нужны молодые учёные? Можно воспитать их за границей. Поднять уровень школы? Нет ничего невозможного. Конечно, если рассчитывать не на годы, а на десятилетия. Область научно-образовательной культуры во всём подобна культуре хозяйственно-технической. Всё то, что измеряется количеством, может быть нажито энергией и трудом. По вычислениям Пражского экономического кабинета русский рабочий живёт сейчас хуже, чем до революции. Кто виноват в этом? Глупость хозяйственных руководителей? Органический порок хозяйственной системы? Или просто давление военной опасности, истощающей все силы народа в работе на оборону. И то, и другое и третье (даже коммунистическая система) -- факты преходящие, допускающие изменение. При огромности производительных сил России, с её почти полной автаркией, возможности её хозяйственного роста неограниченны. Изживётся так или иначе ложная система, уйдут головотяпы, откроется дорога, пусть для медленного, но постоянного и, в принципе, безграничного хозяйственного роста. То же и с просвещением. Медленно, очень медленно, разлившиеся воды достигнут предела, и начнется подъем уровней. Если низовая тяга к знанию, хотя бы только техническому, достаточно велика -- а в этом пока нет причин сомневаться, -- это обещает в будущем грандиозный подъём цивилизации. Всё то, что может быть достигнуто средствами внешней, научно-технической цивилизации, в России будет достигнуто. И здесь формула Блока: "Новая Америка". Мечта Ленина об электрификации России -- его убогая предсмертная мечта -- конечно, осуществима. Для десятков миллионов людей в России, для большинства нашей молодёжи в эмиграции -- это всё, о чем они мечтают. С такой мечтой нетрудно быть оптимистом. Всё дело лишь в требовательности по отношению к жизни, к своему народу, к России. Чего мы ждём от неё, чего для неё хотим?
Вот здесь-то и сказывается, что все мы -- я говорю об остатках, или "остатке" русской интеллигенции -- глубоко разойдёмся в вопросе о том, что должно считать истинной или достойной целью культуры. Многие из нас остаются верны понятию "цивилизации", господствовавшему в России шестидесятых годов. Бокль, которого кое-кто из нас читал в детстве, остаётся и сейчас для многих учителем. Его цивилизация слагается из роста технических и научных знаний плюс прогресс социальных и политических форм. В основе этого понимания культуры лежит завещанная утилитаризмом идея счастья или, вернее, удовлетворения потребностей. Человеческая жизнь не имеет другого смысла, и комфорт, материальный и моральный, остаётся последним критерием цивилизации. Все мы помним отчаянную борьбу против такой идеи цивилизации, которую повели в России Достоевский и Толстой, в Европе -- возрождение философии и "модернистского" искусства. С лёгкой руки немцев, мы теперь противопоставляем культуру цивилизации, понимая первую, как иерархию духовных ценностей. Цивилизация, конечно, включается в культуру, но в её низших этажах. Культура имеет отношение не к счастью человека, а к его достоинству или призванию. Не в удовлетворении потребностей, а в творчестве, в познании, в служении высшему творится культура. В дисгармонии она рождается, протекает нередко в трагических противоречиях, и её конечное стремление к гармонии остаётся вечно неудовлетворённым. Но высшее напряжение творчества народа (или эпохи), воплощённое в его созданиях или актах, одно оправдывает его историческое существование.
Ещё недавно, в довоенной России начала XX века, последнее, духовное и качественное понимание культуры, казалось, побеждало, если не победило окончательно, утилитарное и количественное. С тех пор мир пережил страшную реакцию. В войне, в революциях, в экономических кризисах и катастрофах снова, с необычайной мощью, заявили о себе низшие, элементарные стихии культуры. Вопрос об оружии и вопрос о хлебе -- вытеснили сейчас все запросы духа. Даже социальные проблемы, переживаемые с большой остротой, решаются теперь не в терминах свободы или справедливости, а в терминах хлеба и оружия, т. е. национальной экономики и мощи. В то же время война вскрыла глубокий кризис в самой идее гуманистической культуры. Тупики, к которым она пришла во многих своих областях -- нагляднее всего в искусстве -- вызвали глубокое разочарование в самом смысле культуры. Умы, самые утончённые и передовые, возжаждали грубости и простоты. В спорте, в технике, в политике ищут спасения от вопросов духа. Сплошь и рядом эти жизненные установки совмещаются с религиозной -- в религии авторитарной и искусственно примитивной, в которой вытравлено всё гуманистическое и культурное содержание. Современный фашизм и коммунизм именно поэтому оказываются соблазнительными для многих тонких умов, ренегатов гуманистической культуры.
Отсюда понятно, что перспектива индустриальной, могущественной, хотя и бездушной или бездуховной России не всех пугает. Старые демократы и молодые фашисты могут объединиться в безоговорочном оптимизме по отношению к России завтрашнего дня.
Поспешим оговориться. Есть уровень нищеты, беззащитности, материальных страданий, перед которыми должны умолкнуть все вопросы о смысле культуры. Хлеб становится священным в руках голодного и даже праща в руках Давида, вышедшего на Голиафа. До тех пор, пока народ в России ведёт полуголодное существование, лишён самых насущных вещей -- одежды, бани, лекарств, бумаги, я не знаю ещё чего -- только снобы могут отфыркиваться от экономики. Сейчас цивилизация -- самая низменная, техническая -- имеет в России каритативное, христианское значение. Вопрос об оружии сложнее. Россия, конечно, не Давид, но и не Голиаф -- пока. Во всяком случае, не она угрожает, а ей угрожают враги, могущественные, безжалостные. Постольку оправдана, отчасти, и военная тенденция её индустриализма.
Всё это скоро должно измениться и даже превратиться в свою противоположность. Хлеб может быть священным символом культуры, комфорт никогда. Но импульс технического энтузиазма, сейчас вызываемый необходимостью, будет действовать долго в силу инерции. Накопление богатств в социалистических формах не более почтенно, чем погоня за богатством буржуазным. Если этот идеал станет главным содержанием жизни 1/6 части земного шара, то следует сказать: эта страна потеряна для человечества, этот народ зря гадит (а он не может не гадить) свою прекрасную землю. Его историческая ценность меньше ценности любого крохотного племени, затерянного в горах Кавказа или в Сибирской тайге, которое сохранило, по крайней мере, свои песни и сказки, художественные формы быта и религиозное отношение к миру. Россия -- Америка, Россия -- Болгария, Россия -- "Пошехонье", раскинувшееся на пол-Европы и Азии -- это самый страшный призрак, который может присниться в наш век кошмаров. Что же сказать, если этот счастливый пошехонец окажется вооруженным до зубов Голиафом, воплощающим в себе опасность для всего мира? Голая, бездушная мощь -- это самое последовательное выражение каиновой, проклятой Богом цивилизации.
Пусть мы горсть, окружённая к тому же со всех сторон предателями, пусть нас останется хоть три человека, но мы никогда не примиримся с таким будущим России. В своём великом прошлом она дала миру иные поруки. В пору материалистического усыпления Запада, совсем недавно, она горела костром изумительной духовности. Она была "звана Христовой". Она была в числе немногих великих наций -- Греция, Франция, Германия -- которым попеременно принадлежала духовная гегемония Человечества. Вознесшаяся так высоко, она так низка пала. Может быть, сейчас она утратила свои права на первородство. Ей предстоит долгий и трудный путь искупления. Но отказаться совсем от своего лица, от своего мучительного борения с Богом -- ради культуры танков и двуспальных кроватей -- никогда! Можно отказаться от великодержавности политической, смириться перед силой, забыть честолюбивые мечты... Но нельзя забыть о великом призвании. Ибо призвание -- это не слава, а жертва, не притязание, а долг. Речь идёт не о том, чтобы рождать гениев. Земля может устать родить, а мы не можем "прибавить себе росту ни на один локоть". Речь идёт о том, чтобы трудиться, мучиться, искать, чем утолить наш духовный, не физический только голод. В сущности, всего лишь о том, чтобы не обманывать этого голода и не заглушать его в себе анестезирующими снадобьями. Испания, давно, конечно, не мечтает о мировой империи времен Карла V. Но она никогда не забудет о легендарных днях Сервантеса, Кальдерона, Лопе де Вега. Веками будет она жить в воспоминаниях и, если аскетический труд подготовит удобренную почву, почему не настать тому дню (Испания может надеяться), когда таинственная, непокупаемая благодать, gratia gratis data, не оросит дождём её изжаждавшуюся землю?
Совет Шпенглера -- решительно отказаться от непосильной больше культуры ради лёгкой, дающейся в руки цивилизации -- есть отступничество, лишь прикрытое маской стоицизма. Если современная Германия примет этот совет, отступничество сделается национальным. Германия ради владычества над миром, предаст свою душу. Неужели России идти по этому малодушному пути?
Что же, не запутались ли мы в бесплодном противоречии? С одной стороны, трезвый анализ запрещает возлагать чрезмерные надежды на близкое будущее русской культуры. Мы ждём седого утра и безрадостного дня. С другой, отказываемся примириться с этой перспективой. Сердце как будто бы тут не в ладу с головой. Должны, но не можем. Идём, но не хотим идти.
Конечно, это обычное трагическое противоречие истории -- между необходимостью и долженствованием. Оно мучительно-неразрушимо лишь на высотах метафизической мысли: в проблеме предопределения и свободы. В жизненной действительности оно никогда не дано нам в такой остроте. Лишь долженствование дано во всей абсолютности. Необходимость историческая всегда относительна. Это лишь поток, течение событий, нас увлекающее. Нужно плыть против течения. Вот и всё.
Но нужно сказать себе со всею твердостью -- сказать всем мечтающим о строительстве русской культуры, всем молодым энтузиастам, малороссам, пореволюционерам, христианским националистам: против течения! Иначе мы предадим Россию, самое святое её души.
Оглядываясь на прошлое, мы приходим к убеждению, уже более утешительному. Было ли это когда-нибудь иначе? Все поколения русской интеллигенции, как до них строители Империи -- не шли ли против течения, против косности или против традиции русской жизни? И чем глубже взрывают почву, чем духовнее труд и подвиг, тем сильнее сопротивление, тем неизбежнее одиночество. Как страшно одиночество Достоевского! И всё же победа приходит -- быть может, поздно, посмертная победа и относительная, конечно, -- в ту меру, в которой историческая материя способна вместить идею. Но победы возможны. Только пути к ним ведут не через языческое подчинение стихиям жизни, как хочет внушать нам снова и снова органический (или революционный) консерватизм, а против потока, в преодолении инерции и тяжести земли. Под знаком креста.
Еще одно, последнее. Спрашивают: на что ставить? То есть, помимо нашей собственной веры и воли, на какие объективные моменты русской жизни можно опереться в работе для будущего? Без этой точки опоры наши упования рискуют оказаться скорее грезами, а строительство только жертвой. Эти опорные точки не должны приобретать преувеличенных очертаний в наших глазах, превращаться в миражи. Но они должны быть.
Ну, так вот. Все надземные, открытые сейчас течения русской жизни не за нас. Я говорю и больше: все победоносные завтра -- тоже против нас. Но должны быть и те, что с нами. Не может их не быть там, если они есть, хотя и слабы, здесь, за рубежом России. Тот страшный пресс, который давит в России всё живое -- он сплющивает в лист слабых -- т. е. почти всех. Но сильные, немногие, под этим давлением сохранившие дух, должны вырастать в святых и героев. И мы положительно знаем, от надёжных свидетелей, что герои и святые там есть. Будем строги, и произведём отбор. Герои и святые вообще не очень жалуют культуру, это правда. Хотя из их жизни и смерти вырастает впоследствии и культура, для них нечаянная. Но есть и герои культуры, есть и святые культуры. О них мы тоже знаем. Многие из героев живут отрицательными импульсами борьбы: из них выйдут большевики новой идеи, победители завтрашнего дня. Это не наши. Но, за вычетом всех чужих, видится ясно тот чудесный "остаток", в котором живёт сейчас дух России, и который завтра начнёт актуализироваться в её культуре. Это наше противотечение представляется нам сильным не количеством, а качеством. Один кристалл цветной соли может заметно окрасить стакан воды. В строении химического тела присутствие малого количества вещества имеет конструктивное значение. В материалистическую и империалистическую Россию завтрашнего дня войдёт, как жало в плоть нечто совсем иноприродное, кажущееся чужим, на самом деле самое своё, русское из русского. Его присутствие вызовет противоречие, борьбу, кристаллизацию сил. Унисона не будет, однотемной, тоталитарной, усыпляющей одноголосицы. Культура России, даже и завтрашнего дня, будет контрапунктической. Слабая сегодня, даже завтра, духовная элита будет расти. У неё есть могущественный союзник: русское прошлое. К этому прошлому уже обращается все, как к источнику сил: одни к Писареву, Чернышевскому, другие к Суворову и Николаю I. Но этим сталинским отбором героев не исчерпать русского наследия. Шила в мешке не утаишь, Толстого не спрячешь. Великие усопшие, вечно живые, будут строить, вместе с нашими детьми, духовную родину, которая оказалась не по плечу нашему поколению.
А перед нами, живыми, есть скромная, но необходимая, аскетическая задача. Приготовление земли для будущих посевов. В культуре не всё от гения, многое от труда, дисциплины и расчёта. Есть много конкретных проблем организации культуры, национального воспитания, культурной пропаганды, которые мы можем ставить для себя уже сейчас, которые, во всяком случае, должна ставить для себя наша молодая смена. И, прежде всего, мы должны прояснить для себя два основных вопроса: какой мы хотим видеть русскую культуру? И какие препятствия надо преодолеть на путях к её созиданию?