Фрибес Ольга Александровна
Овинный овес

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


И.А. ДАНИЛОВ

ОВИННЫЙ ОВЁС

   -- А что, Никита Алексеевич, -- сказал ямщик, когда сквозь белый туман снежной крупы засветились окошки большого деревенского дома, -- не пристать ли? Вы бы поотдохнули -- видишь, какая погода!
   Никита Алексеевич и сам нерешительно подумывал о том же; они до сих пор ехали по большой дороге, и то гусем, а при встречах не раз "напруживались", как говорил ямщик, давая дорогу и попадая в сугробы, а впереди до Ракитного было еще верст двадцать, и приходилось сворачивать на проселочный путь по следу, проложенному случайно проехавшими чужими санями; Бог весть, что им еще предстояло. Погода только еще разыгралась; не было ни большого ветра, ни холода, но снег сыпался так обильно и безустанно, что всё превращал в белое меньше, чем в минуту -- лицо, воротник, высунувшуюся руку Никиты Алексеевича, его черные усы, а главное проезжую дорогу, на которой были занесены даже елочки, утыканные по обеим ее сторонам, и высовывались одни их темно-зеленые верхушки.
   -- Вправду, не пристать ли?
   -- Ну, пожалуй, -- с притворной ленью в голосе сказал Никита Алексеевич; ему показалось в это мгновение, что если бы они не остановились, он пришел бы в отчаяние -- до того привлекательно явился его воображению горячий чай, отдых в теплой, опрятной горнице. Он хорошо знал богатый постоялый двор, около которого лошади стали сами, отряхиваясь со звоном бубенцов и шурша заиндевевшими мордами о запертые ворота. Сколько раз с детства приставал он в щегольских "верхах", где у двухаршинного темно-коричневого образа и днем и ночью светился огонь, где лежанки были всегда такие теплые, а крашеные полы такие намытые, где можно было не только прекрасно отдохнуть, но и поболтать с словоохотливыми, умными хозяевами. Хотя, конечно, все это отнимало много времени, а у Никиты Алексеевича было назначено деловое хозяйственное свидание в Ракитной усадьбе и непременно на следующее утро, чтобы не опоздать на ярмарку в Сенном.
   На стук ямщика отворилась калитка, и в ней показалась молодая женщина с накинутым на голову платком и с фонарем в руках; ветер, попав в отбитый кусочек стекла, чуть не задул огня.
   -- Катерине Петровне! -- сказал, узнав ее ямщик. -- Впусти, нас, сделай милость; оборони от темной ночи, от непогоды...
   Ямщик Иван был большой балагур; на каждый случай у него были прибаутки или любимые словечки, да и собой он был молодец, -- пожалуй, не хуже Никиты Алексеевича; он ничего не боялся, если только дело не касалось лошадей, которых он жалел измучить; раз он преспокойно пошел один с палкой на волка, присевшего на краю дороги, и так подействовал на него своим бесстрашием, что волк сам его испугался и убежал.
   Пока он заворачивал в ворота, тяжело скрипя полозьями, и вполголоса что-то говорил Катерине, на что она из-под платка тихо смеялась, Никита Алексеевич, сбросив в кибитке доху, поднялся по широкой, как в помещичьих усадьбах, лестнице в знакомые "верхи"; он так присмотрелся к вековым елям в лесу, что в его глазах всё еще мерещились их могучие ветви, пригнутые к земле под тяжелыми хлопьями снега. Широкая дверь, обитая клеенкой, гостеприимно откачнулась, когда он потянул за скобку; он вошел в страшно натопленную горницу, подумав, что сейчас же велит отворить трубу, но его ожидало разочарование -- вся горница была занята, так что на полу не было, кажется, свободного аршина между высокими сенниками: дамские и детские, старые и молодые головы на подушках были освещены лампадкой, горевшей у большого в углу образа; лежанка вся была покрыта ворохом сушившихся платков, шалей и красной фланели, ряд валенок, тоже для просушки прислоненный к лежанке, тянулся по полу.
   -- Вот тебе раз! Везде спят! -- невольно вырвалось вполголоса у Никиты Алексеевича; постояв и держась за дверь несколько мгновений, он вышел. Когда за ним затворилась дверь, молодая белокурая девушка, приподнявшись на локте, с изумлением посмотрела ему вслед; подождав немного, она встала и подошла к одному из окошек, с напряженным любопытством вглядываясь в его голубоватую мглу. Снаружи всё было спокойно -- безмолвие, не перестающий сыпать и крутиться снег, однообразная белая даль, оглобли полузаметенных снегом чьих-то дровень под окошками и запертые ворота.
   -- Никита Алексеевич! -- сказала она с некоторым недоумением, узнав его по голосу, высокому росту, когда она взглянула на него с осторожным любопытством, и он в ту же минуту сказал несколько слов.
   Ее звали Варварой Борисовной; она встретилась с Никитой Алексеевичем года четыре тому назад, когда гостила у родных в К., еще до "самостоятельного" своего труда, который заключался в уроках в одной из петербургских гимназий и в частных домах. Теперь она была невестой прекрасного пожилого человека и согласилась на масленицу поехать вместе с кузиной будущего своего мужа в деревню к знакомым, с тем, чтобы провести первую неделю великого поста где-нибудь на богомолье.
   Шаги внизу и стукнувшая к хозяевам дверь ее успокоили: она боялась в эту минуту, что Никита Алексеевич уедет, не увидав ее: т.е. она не боялась в прямом или сознательном смысле слова, -- мысль, что не позже завтрашнего утра она скажет Никите Алексеевичу, как устраивается ее жизнь, наполняла ее душу очень понятным молодым торжеством, если принять во внимание, что она была бедна, одна из шести дочерей у родителей, что во время ее знакомства с Никитой Алексеевичем они страстно нравились друг другу, и если не сошлись, то никак не по ее вине... и что похожее на месть чувство к человеку, некогда любимому, не могло в ней ни замереть, ни исчезнуть!

*

   Варвара Борисовна была бы незаметна в большой, нарядной зале -- наружность ее, средний рост, круглые плечи, были очень обыкновенны; но в небольшом обществе в домашней обстановке, особенно если бы у нее было побольше самоуверенности, а поменьше девической сжатости в разговоре, в манерах, она могла очень нравиться, и почти не подозревала этого. Те, кому она нравилась, вероятно, находили ее хорошенькой. Она была свежа и оживленна: очень ценила в себе маленькие уши и руки совершенной красоты, потому что, по ее мнению, больше ценить нечего было. Большие рты бывают редко красивы, но в ее лице рот с опущенными уголками всего выразительнее говорил, что Варвара Борисовна создана для чувства и самоотвержения.
   Самостоятельность труда ее не очень восхищала, хотя для него она, по совету тетки, уехала из родного города и, найдя уроки, первое время радовалась своей относительной независимости. Ее сокровенным идеалом жизни было видеть вокруг обеденного стола больших и маленьких -- но непременно своих -- детей, и нарезать им ломти хлеба подобно Гётевской Шарлотте; или выкупать их и, надев им чепчики, уложить их в кроватки, а самой сесть около них с книгою. Эта мечта всплыла перед ее глазами, когда она приняла предложение Степана Егоровича; радость освободиться от уроков, довериться на всю жизнь человеку спокойному, доброму, заботливому, светилась перед нею иллюзиями счастья. Все кругом нее радовались тоже; у ее жениха было много друзей, потому что он готов был служить всякому и никому не мешал своим превосходством. Недели три уже длилось около Варвары Борисовны праздничное настроение окружающих, праздничное отношение к ней, -- и даже в эту бедную впечатлениями минуту, поздно вечером, когда она смотрела на однообразную метель за окном, она радовалась тишине и сравнительному одиночеству -- всеобщее внимание к ней уже ее утомляло. Она вспомнила о своем женихе, об его немолодом довольно приятном лице, с прижатыми на висках седыми волосами, широким озабоченным лбом и вопросительно-нежно уставленными на нее глазами, его наивно-слащавую улыбку, осторожные мягкие движения -- но связать все это в одно представление она бы не могла. Когда Варвара Борисовна думала о всех отрицательных и положительных качествах души Степана Егоровича, ей начинало казаться, что она мало его знает, потому что черты его души, как черты лица, никак не склеивались вместе. Оригинальных людей вообще немного, но в Степане Егоровиче, несмотря на преобладание в нем всего хорошего, не было ничего характеристичного, личного. Он был не беден, хорошо подвигался по службе, и во всеобщем хоре, что Варваре Борисовне особенно посчастливилось, не было ничего преувеличенного. Любовь... но любовь, бросая на всё окружающее свой пленительный, таинственный свет, подобно лунному, так же непостоянна, случайна, призрачна, как лунные лучи. Варвара Борисовна приучила себя так смотреть на чувство, хотя знала, что при других обстоятельствах могла бы полюбить пылко, нежно и беззаветно; впрочем, она надеялась, что со временем полюбит так и мужа, ближе узнав его; и Степан Егорович, вероятно, ожидал того же самого, когда смотрел в ее большие иссиня-серые глаза, на их мечтательную серьезность.

*

   В самой беспрерывности и хаотичности метели, если смотреть из окна, сквозит какой-то порядок, но от него становится жутко. Варвара Борисовна с минуту-две стояла неподвижно, глядя в окно, и вот, на фоне крутящихся и устремленных внезапно куда-то в порыве ветра снежинок, она вспомнила знойный день в К., когда она проводила там свои последние годы. Она стояла на полутемной, широкой парадной лестнице; входные двери были отворены настежь на ярко освещенный солнцем сад через дорогу; в этой раме вдруг появилась движущаяся картина: медленно кивающая головой лошадь, за нею бочка с водой и Трофим в красной рубашке; они проехали, и на смену этому видению из глубины сада появился быстро идущий Никита Алексеевич; вид его белого кителя, сияющего лица, темных глаз, и весь он на фоне весело-зеленого ясеня заставил содрогнуться и сердце, и ум, и воображение Вареньки; она сжала в своей руке толстую бархатную тесьму, которая вместо перил была протянута вдоль лестницы, и когда Никита Алексеевич увидал ее в знойной полутьме, выражение ее глаз как будто получило силу добраться до глубины его души, освободить ее от всего наносного, пустого, мелкого и показать ему его самого, каким он был на самом деле. Беззаветно полюбить могут немногие, и он еще не был способен на это; но все же, когда он заговорил с нею, в его словах была властная нежность, которая обещает и требует любви -- и она разбудила в Вареньке способность понимать пение птиц и так смотреть на ветки распустившейся белой сирени в саду, точно из этих прекрасных цветов рождались прекрасные мысли. "Если не теперь, то уже никогда!" -- почувствовала она. Ей показалось, что придется, пожалуй, разложить уложенный сундук и остаться там навсегда. Она знала, что Никита Алексеевич в долгах, что он едва-едва держится в довольно дорогом полку, увлекая все сердца своим уменьем танцевать поэтический вальс, и что привычки его ничего не сулят отрадного в семейственной жизни. "Ну, как-нибудь!" -- нежно говорила она самой себе, если мысль ее мимолетно останавливалась на этом. (Разумеется, она очень рассчитывала на свое благотворное влияние).
   -- Неужели это правда, что вы завтра уезжаете? Разве возможно так вдруг, сплеча?.. -- торопливо сказал он, но в его вопросительно-встревоженном лице не было того волнения и той решимости, которые ей хотелось бы видеть.
   -- Для чего же оставаться? -- сказала Варвара Борисовна с бессознательной прямотой. Она тихо повторила эти слова, -- о, как потом долго, как мучительно она казнилась этим повторением, нежным, неуверенным, почти жалобным звуком голоса! Она без внутреннего рыдания никогда не могла вспомнить эти минуты, особенно тогда, как, подняв брови, он озадаченно и огорченно молчал несколько мгновений...
   -- Не уезжайте, -- наконец, произнес он с упрямой мольбой.
   В глазах Вареньки всё потемнело; ей казалось, что Никита Алексеевич, подняв руки, закрыл от нее навеки свое мужественное лицо; а он всё смотрел тем же напряженно-нерешительным взглядом на смятенное и страдающее выражение в ее глазах, не сознавая обиды в своей нерешительности.
   -- ...Я советую вам найти богатую невесту, -- неверным, срывающимся голосом проговорила Варенька.
   -- Да, -- сказал он чуть не со слезами. -- На любимой... обожаемой... я жениться не могу.
   Его лицо очутилось очень близко от ее лица с его выразительным, нежным взглядом, но она нашла в себе силу властно и гордо отстранить его от себя, точно отстраняла со своего житейского пути навеки, и молча ушла в комнаты.
   После этого прошли годы, пока она привыкла не содрогаться больше при этом видении прошлого. Людское сердце Варенька еще недостаточно хорошо знала, но именно его одного, с его темными, ласковыми глазами и возбужденной улыбкой, она чувствовала довольно тонко и верно, и поэтому поняла, что он искренно страдал, не сознавая своего эгоизма. Так оно и было. Сначала воспоминание о ней приливало горечи во всякую его радость; Никита Алексеевич, любя жизнь, умел впитывать в себя радость из всякого, по-видимому, ничтожного, явления. Чужая воля, в виде дяди, который каким-то чудом пережил "эмансипацию" крестьян на своем суглинке и удержался в пределах почти прежних, перенесла Никиту Алексеевича в новые условия и интересы, заставив выйти из полка, переехать в родовое имение и заинтересоваться крошечным конским заводом; и старое всё потускнело и забылось...
   -- Нянечка! Я проспался! -- сказал заспанный голос пятилетнего будущего родственника Варвары Борисовны, которого тоже тащили в гости.
   -- Спи, батюшка, спи! -- недовольно отозвалась няня.
   Варенька быстро легла.
   -- Нянечка! дай молочка! -- опять сказал мальчик, и вслед за этим всё затихло; только окна слегка потрясались от напора метели, и ветер выл в трубе.

*

   -- Вы еще не спите? -- спросил Никита Алексеевич, отворяя дверь к хозяевам.
   Для деревни одиннадцатый час, особенно зимою, -- час поздний, но на постоялом дворе Егора Ивановича засиживались и позже, собрав ребятишек на подмогу, по пяти копеек в вечер, и работая роговые изделия; прежде, в старом доме, запах от размачиваемого рога был всегда противен, и Никита Алексеевич боялся останавливаться на хозяйской половине, но теперь для черной обделки рога была особая клетушка, и для работы начисто была отведена особая горница, так что у хозяев в большой, уютно заставленной нижней половине было чисто. Когда Никита Алексеевич вошел туда, молодой, статный мужик, Сергей, старший сын, почти сам хозяин, сидя на широкой лавке, под образами, читал книгу; на столе горела дешевенькая стеклянная лампа и лежала его широкая, темная рука. Старуха-мать пряла, сидя от лампы в некотором отдалении, чтобы куделя не загорелась; все другие спали. Сарафан хозяйки и ее триповый повойник, бревенчатые стены и лубочные на них картины, и квадраты светлых окон на голубую ночь, -- всё это было похоже на картину, на декорацию, выражало собою какой-то несказанно глубокий и родной смысл и поражало спокойствием и внутренней тишиной.
   -- Да хозяина всё нету, его ждем! -- отозвалась старуха на его вопрос после взаимных приветствий; она повернула к нему свое чистое, широкое, моложаво-пожилое лицо с запавшими тонкими губами и встала вздувать самовар.
   -- Должон старик быть давно, да не увяз либо-где... -- сказал Сергей, который, несмотря на наружную небрежность к родителям, без позволения отца не смел даже платок купить жене, когда осенью отправлялся в Питер с товаром. В его смышленом, спокойном лице, с рыжеватой бородкой и светлыми маленькими глазами, было обещание, что он не пропадёт на своем веку, что выберется из состояния, которое ему самому казалось низким, накопит денег и выведет детей "в люди"; только люди эти, по большей части, окажутся впоследствии ничтожными.
   -- Метёт ужасно, -- сказал Никита Алексеевич. -- Кто это у вас наверху?
   -- А это к Тарутиным господам, в Грачево, генеральша питерская едет... Поотдохните вот на диване, -- может, вам и удобно покажется, -- приветливо говорила хозяйка. -- Занято, сердечный мой, наверху-то.
   -- Я только что оттуда, из Грачева, -- произнес Никита Алексеевич, растянувшись на покатом, новом и скользком до невозможности клеенчатом диване. -- Они там ждут каких-то гостей. А где Егор Иванович?
   -- Да хозяин, ведаешь, на станцию за овсом поехал, двое пошевень взял; сказывали, ведаешь, хорош овёс-то, да по сорока пяти копеечек.
   Старуха накрывала стол под образами красной скатертью и перетирала зеленоватый, кривой на один бок, стакан. Никиту Алексеевича у них любили еще с тех пор, как он, в русской рубашке, прибегал поиграть с Сергеем; у его родителей и здесь была усадьба, от которой не осталось следа.
   -- Недорого, -- заметил он.
   -- Что за дорого! Да овёс-то, чу, овинный ведь, не машинный, так оно и пришлось ладно.
   -- Что ты говоришь! Ведь это совсем другой разговор выходит! -- сказал Никита Алексеевич, садясь на диване, точно уже не до отдыху было. -- Да знай я -- у Путятина не покупал бы. Овинный -- и сорок пять! А не уступит ли мне Иваныч?
   -- Да чего не уступить, ладил, что мог захватить, -- сказала хозяйка, хлопоча у поставца и мягко ступая по полу валенками. -- Буде не поскупишься, за провоз накинешь.
   -- За провоз накинем! -- произнес Никита Алексеевич, а сам невольно подумал: "А вы -- не обмерьте".
   -- Так знаешь что, -- сказал он, принимаясь пить чай, -- я подожду хозяина.
   -- И то пообожди, куда теперь ехать, -- отозвался Сергей, который выходил с ключом, чтобы отпустить лошадям, привезшим Никиту Алексеевича, овёс и сено, и теперь вернулся с накинутым на одно плечо полушубком и пахнул холодным воздухом в жаркую горницу. -- На поседуху не желаете ль? У нас нынче поседуха...
   -- Нет... -- нерешительно сказал Никита Алексеевич, однако, подумав об этом немного. -- Да у вас и хорошеньких нет.
   -- Хорошеньких? Зачем наших девушек кухнать? -- с добродушной ворчливостью сказала хозяйка. -- Молоды, здоровы -- вот-те и хороши.
   -- Я нынче стал разборчив, Степановна! -- сказал Никита Алексеевич, с трудом, только чтобы не обидеть Прасковью Степановну, заставив себя съесть немного пирога с курицей, с прокислым тестом, но без соли и масла, которым его с такою гордостью угощали.
   Никита Алексеевич только после чаю почувствовал, как устал он; но заснуть сразу не мог; он лег опять на скользкий диван и, постукивая каблуками, точно на них еще были шпоры, смотрел на запотевшие стекла, за которыми судорожно метался снег. Отдых, особенно в тепле и полутьме, действовал на Никиту Алексеевича всегда возбуждающим образом, рисуя ему сладкие мечты.
   Раз в его жизни наступил перелом и перемена условий, хотя и по воле дяди, -- интересы инвентаря, построек, сена стали ему так же близки, как и интересы полковые; он быстро привыкал ко всякому делу, и хотя не был наделен сильным характером, в котором заключается своего рода творчество, но обладал настойчивостью, упорством в достижении цели, если она ему была совершенно ясна; но цель не всегда была для него ясна. Он не вполне был доволен своей жизнью; хотя он был о себе искренно скромного мнения (несмотря на решимость, с которой брал за руку или заставлял взглянуть в свои смеющиеся глаза), но эта скромность не мешала ему желать для себя всего большего и лучшего в жизни. Других обидеть или обделить он не хотел, он о них не помнил, он просто думал о себе.
   Усадьба, в которой он стал хозяйничать, окруженная жидким лесом тонких сосен и большими, унылыми полями, была лишена легких, веселых радостей, которые он так любил; ему скучно было без любви, без легкомысленных товарищей, без возможности найти богатую невесту, такую, которая бы ему нравилась. Трудиться, обзаводиться, соображать для того только, чтобы приобретать, как дядя его, -- это, по его мнению, было ложное понятие о труде. Он, впрочем, редко пускался в отвлеченные рассуждения и не любил их; его мысли всегда были похожи на ощущения. Ему сначала хотелось спать; но когда Сергей объявил ему весьма важную новость, что дорога, о которой в уезде так долго толковали, утверждена, -- сон его пропал.
   -- Слышь, Никита Алексеевич, председатель вечор сказывал -- ветка пройдёт на самое твое Веселое!
   -- Эх, кабы не соврал! -- отозвался Никита Алексеевич, невольно заметив, как щеголял Сергей словом "ветка". О ней вообще и о всей дороге говорили уже больше десяти лет, но всё попусту. А хозяина всё не было, пока не стало светать.

*

   Варвара Борисовна проснулась утром, когда Егор Иванович налегке, убрав купленный овёс в большой надежный сарай, стучал в свои ворота. Когда она открыла глаза, в окнах забрезжилось утро; ни няни, ни горничной, едущих с ними, уже наверху не было. За окном сероватый оттенок всех предметов как будто таял; всё белело; нетронутый, чистый снег мягко выступал навстречу глазу, куда ни посмотришь; небо было ясно, только наискосок от занимающейся над лесом бледно-огненной зари словно грядка пушистых легких облачков тянулась к западу. Оглобли оставленных у дома дровень и сами дровни были совершенно покрыты свежим снежным покровом.
   Варвара Борисовна увидала село, неровный поворот его и задымившиеся в темно-серых избах трубы; у одних ворот два мальчика с обвязанными тряпками ушами и в полушубках с длинными талиями ладили какие-то санки; из того же двора собирался уезжать мужик на розвальнях и впрягал лошадь. Утро готовилось так радостно, так мирно улыбнуться, что невольно внушало мысль, в какие именно формы должна была бы обратиться жизнь -- среди природы, среди свободного, спокойного труда.
   Пользуясь тем, что все еще спали, Варвара Борисовна стала молиться перед темным образом, глядя на чуть заметный, дотлевающий огонёк в лампадке; она читала привычные молитвы, сжав руки и наклонив голову, но сознание души жизни, которое она вдруг почувствовала, унесло равнодушие прежних молитв; что может быть трогательнее молитвы молодой, привлекательной девушки на заре утра, на заре ее новой жизни, особенно если она всеми силами своей души решалась отныне поступать и думать хорошо? "Ну вот, -- подумала она, -- теперь, если я увижу Никиту Алексеевича, он узнает, что пренебрег мною для моего же счастья -- слава Богу".
   И в то же время она увидела его. Никита Алексеевич, быстро и твердо ступая по снежной дороге, переходил улицу в сопровождении небольшого старика, в длинном тулупе. Это был Егор Иванов. Он поминутно поворачивал голову, суетливо и быстро, напоминая курицу и подчеркивая своими неловкими ухватками красивую мужественную осанку Никиты Алексеевича.
   -- Она молится! -- прошептал чей-то детский голос, и Варвара Борисовна встала с колен.
   Мало-помалу все встали -- Елизавета Петровна, будущая ее кузина, две девочки-подростки, младшие дети, гувернантка. Не прошло и получаса -- стол, сдвинутый к окнам, покрыт скатертью, а по ней -- всеми свертками с провизией; дети, умытые свежей водой из висячего медного рукомойника, дотрагивались осторожно пальцами до пирожков и подорожников или бросались к окнам полюбоваться на чистоту улицы, особенно когда встало солнце, и крыши вдруг с одной стороны покрылись яркими оранжевыми полосками; вымазанная известкой труба на одной из них как будто запылала. Люди, которым помогала и старуха хозяйка, поминутно входили то с самоваром, то с водой, то уносили сенники; дети все спрашивали:
   -- Мама, отпустите взглянуть на лошадей?
   -- Мама, можно к детям поиграть?
   Старшая девочка, встряхивая волосами, переплетала их и вполголоса перекорялась с гувернанткой (как с Варварой Борисовной недавно еще перекорялись ее ученицы) -- и вся эта суета как будто подчеркивала усталость после неудобно проведенной ночи.
   -- Эво! эво! -- проговорила вдруг Прасковья Степановна, сама с любопытством в лице подбежав к окошку.
   "Боже, Никита Алексеевич, вероятно, идет!" -- мелькнуло в уме Варвары Борисовны.
   -- Свадьба проехала, видали ль, детки? -- докончила хозяйка.
   -- Куда же так рано? -- спросил кто-то.
   -- Да они за невестой едут, а оттуль назад; еще за три версты от нас в церкву -- к обеду только домой.
   Двое розвальней, катясь как по льду, весело промелькнули с колокольчиками и заплетенными в цветные покромки гривами лошадей; в них сидели дружки в пестрых кушаках и, должно быть, сватья, покрытые ковровым платком.
   Варвара Борисовна воспользовалась этой минутой, чтобы сказать, что она слышала, что кто-то приехал вечером... Кто это? уехали уже или еще нет? Одинокое ее положение в чужом городе и зависимость делали ее скрытность близкой к неискренности. Степановна сказала ей, что ночному гостю уже запрягают, а его еще нет: он-де ушел в сарай смотреть овёс.
   -- И вам лошади сейчас готовы, -- прибавила она.
   Елизавета Петровна сказала на это:
   -- Вот и прекрасно! -- и за эти слова Варваре Борисовне показалось, что они никогда не могут сойтись так душевно, как бы следовало. Впрочем, она и раньше так думала, и только по неопытности своей удивлялась этому; знай она людей больше, -- она непременно назвала бы Елизавету Петровну "каменистой почвой", а между тем это была в высшей степени приветливая, даже дружелюбная женщина. Она была очень недурна собой, высокая, полная, изящная, всегда хорошо одета, всегда всем довольна и наделена внешней наблюдательностью, которая вносила занимательность и живость в ее разговор. Варвара Борисовна даже осуждала себя за то, что не могла привязаться к Елизавете Петровне, хотя в то же время не могла не признать за ней известных достоинств. Но достоинства эти являлись как бы по заказу, по первому требованию обстоятельств, душу большею частью оставляя в стороне.
   С одинаковой легкостью Елизавета Петровна казалась доброй, религиозной, сострадательной и даже умной; она нисколько не лгала; пожелав думать или чувствовать так, а не иначе, она так и думала и чувствовала.
   -- Я пойду, взгляну на детей, что они там делают! -- сказала Варенька, приписывая бессонной ночи свое глухое смятенное беспокойство; ее почти раздражали белые руки Елизаветы Петровны с круглыми, толстыми пальцами и превосходной черной жемчужиной на одном из них.
   -- Merci, милая Варенька, -- отозвалась Елизавета Петровна, с веселой улыбкой прищуривая большие, красивые глаза; но Варенька пошла вниз не из-за детей, как Елизавета Петровна делала вид, что думает; с ними были няня и гувернантка. Она пошла, сама не зная хорошенько, зачем. Она постояла на заскорузлой и скользкой от замерзшей сырости лестнице; мороз еще сдерживал на ней воздух, но летом он должен был быть очень тяжел и едок; впрочем, снизу, с галерейки, которая охватывала дом с четырех сторон, и теперь доносился запах махорки. На лестнице не было никого, лошади, звонко переступая копытами по бревнам, настланным в воротах, встряхивали все бубенчики; около них кричали детские голоса и уговаривал голос гувернантки. Варвара Борисовна вошла к хозяевам не без трепета сердца -- она боялась, что проглядела возвращение Никиты Алексеевича и как бы идет ему навстречу; она чувствовала, что это было бы неприлично для невесты такого серьезного человека, как Степан Егорович.
   Внизу, кроме детей, никого не было из хозяев. Деревенские мальчишки обступили девочек Елизаветы Петровны и наперерыв хохотали от удовольствия и любопытства, когда барышни надували резиновую дорожную подушку и выпускали потом из нее воздух. Дверь поминутно отворялась, и прибывали новые посетители с возбужденными лицами и покрасневшими носами. Их болтовня рассмешила и Варвару Борисовну:
   -- Посмотри, кака подушка чудная! -- говорили вполголоса хозяйские дети вновь прибывшим. -- Да как она надуват-то? -- рассуждали они. -- Неужто изо рта перья пускат?
   Но один славный смышленый мальчик лет девяти догадался и сказал, ткнув очень темным пальцем в восточный узор подушки:
   -- Ты это духом надула.
   -- Ишь платьецо-то како! -- застенчиво говорили девочки, покусывая кончики головного платка и робко приподнимая воланы на барышниных платьях.
   Но вот со звоном всех колокольчиков в распахнутые ворота выехали три генеральских тройки, и всех позвали размещаться.
   В ту минуту, как Варвара Борисовна, с растерянным выражением в синевато-серых своих глазах, направлялась к тройке, где уже сидела Елизавета Петровна, она неожиданно услышала где-то очень близко весело-повелительный голос Никиты Алексеевича. О, знакомый звук голоса некогда любимого человека! Могучее воспоминание, осветившее вдруг свежее утро, пахнувшее мыслью о недоступном, о вечном счастии людском! Она быстро оборотилась, потому что Никита Алексеевич шел за кибиткой и был в трех саженях от нее. Он поднял глаза -- меховая шапка, слегка сдвинутая на затылок, шла ему, как и военная фуражка -- нет, гораздо больше! -- и вдруг блеснули его темные глаза, улыбка, зубы, блеснула радостью и изумлением его душа на одно летучее мгновение, когда он увидал взволнованное и вопросительно-смущенное лицо Варвары Борисовны.
   -- Ведь бывают же встречи! -- воскликнул он, быстро к ней направляясь. А она только за минуту перед тем говорила себе: "А вдруг он не увидит, не узнает -- ужасно!".
   -- Варенька! что же ты? -- спросила Елизавета Петровна.
   -- Погодите, Lise, пожалуйста, погодите! -- говорила Варенька умоляющим голосом и умоляющими глазами, точно упрашивая не обнаруживать перед детьми ее волненья и пока ее не расспрашивать.
   -- Что вы, Варенька? -- говорила ничего не понимавшая Елизавета Петровна; ни лихорадочного тона Вареньки, ни ее внезапного одушевления она и не заметила. А Никита Алексеевич был около кибитки в каких-нибудь двух шагах.
   -- Где же он? -- оборачиваясь по сторонам, спросила Елизавета Петровна, когда Варвара Борисовна наскоро объявила ей, что встретила знакомого. Другие тройки уже уехали.
   -- Что это значит? Как вы здесь?.. -- произнес Никита Алексеевич -- и надо было молодую горячность Варенькиной души, чтобы, стоя за кибиткой, в несколько секунд уметь рассказать самое главное -- что она невеста человека, знакомого даже всему здешнему уезду, хотя он и служит в Петербурге, и так рассказать, чтобы это вышло как бы само собою.
   Ей было досадно только одно -- что она не может никак удержаться от возбужденного и радостного смеха, когда наивно озадаченное и оторопелое несколько выражение появилось в его смуглом красивом лице; он задумчиво смотрел на нее. "Не может, не должно этого быть!" -- как будто говорил его взгляд.
   -- Как вы изменились! Как похорошели! -- сказал он вслух, доверчиво взяв ее за руку, точно они не расстанутся навсегда через минуту, разъехавшись в разные стороны, а встретились, как старые друзья, чтобы не разлучаться больше.
   Ямщик, ожидая Варвару Борисовну, не садился на облучок, а похаживал вокруг кибитки, подпираясь кнутом. Хозяйка вышла из ворот, щурясь на красное солнце и, по обыкновению всех русских баб, крепко прижав под грудью руки, раза два взглянула направо и налево, о чем-то соображая. Дети высовывались из кибитки то с той, то с другой стороны и ныли, что пора ехать. И, наконец, Варвара Борисовна протянула ему руку и продолжительным взглядом, точно чтобы навеки запомнить его черты, на него взглянула... Этот взгляд потом тревожил немножко ее совесть, но она успокоила себя тем, что прощалась навеки со своим прошлым, что этим свиданием, полным ее торжества, как бы уничтожилась вся горечь воспоминаний... Отныне уже ничто не мешало ей устремиться душою в будущее. Через несколько мгновений ей стало жаль, что она как будто огорчила Никиту Алексеевича. Елизавета Петровна о чем-то раза два ее спросила, но Варвара Борисовна отвечала так рассеянно и смотрела на снежную дорогу так строго, что она уже больше ее ни о чем не спрашивала. Варвара Борисовна всё повторяла себе: "Слава Богу! славу Богу!". Но червячок какой-то всё шевелился в ее душе, и снег своей яркой, однообразной, матовой белизной, убегая под полозья саней, больно резал ей глаза.
   -- Ах, что я за дурак! -- говорил в то же время Никита Алексеевич. -- Не мог раньше догадаться, что они-то и ехали к Тарутиным! Ну, не дурак ли я!
   Его терзала, как преступление, мысль, что на возвратном пути он отлично мог бы заехать в Грачево, -- знай он наверное, что они там пробудут хоть три дня. Он как нарочно только что послал в Ракитное сказать, что приедет часа через два или три, и чтобы его подождали ехать вместе на ярмарку.
   В нерешительности он часто давал обстоятельствам овладевать собою, и поэтому, когда Иван-ямщик веселым жестом и с прибаутками пригласил его садиться, он молча пошел к саням, сохраняя на своем оживленном лице озадаченное выражение.

*

   Усадьба Тарутиных, заново выстроенная после пожара, с балконами и большими окнами, напоминала гораздо более дачу, чем прежнюю старинную усадьбу, угнездившуюся в садах, теплую и тесноватую. Новый дом весело рисовался на горе, и вид из него был прелестный -- на покатый к Чолже сад; он еще не был обшит тёсом, в нем не обжились; ни воспоминаний, ни преданий не было в больших почти еще пустых и проходных комнатах.
   Челяди, по-старинному, у Тарутиных было много, но горничные ходили босиком, и везде у них было неряшливо и скудно, -- только не в смысле еды, которая, казалось, больше всего объединяла всю эту большую семью; взрослые и подростки обсуждали обеды, заказывали свои кушанья и точно думали про себя: "Мы помещики, как и в старину; у нас не модно, но сытно". Варвара Борисовна не могла понять, как сама хозяйка, бывшая институтка, такая по виду утонченная, худенькая, томная, примиряется с такой скучной жизнью, что в ней находят две молодые ее дочери, недурные собой, с тонкими талиями, принаряженные и модно взбивающие волосы?
   -- Вы выходите замуж? какая счастливица! -- сказала та, которая была помоложе, с более приятным, чем у другой, лицом, но с чрезвычайно узкими плечами и впалой грудью (она думала потихоньку, что Варвара Борисовна должна бы быть счастлива даже своей наружностью и стройностью). Обе они сообщили Вареньке, что собираются на курсы, что здесь слишком тошно и скучно. "Вообще, жизнь тускла везде", -- думала про себя Варвара Борисовна, которая в обществе девиц бывала большею частью ненаходчива и неоживленна. Любочка и Лилинька затащили ее в свою комнату и долго рассказывали ей про Никиту Алексеевича, какой интересный гость у них был вчера, о его веселости и любезности, о черных усиках. Варвара Борисовна подумала, что если он везде и всегда любезен и весел, то, может быть, она ошибалась в нем, и он никогда не любил ее, ее одну исключительно (о том, что он называл ее "обожаемой", она в это мгновение забыла); случайно она увидала в зеркале свое свежее лицо рядом с бледным изображением Любочки; недоверчиво и ревниво проверила она возможное о себе впечатление -- густые светло-каштановые волосы и красивые брови, страстно-задумчивые глаза и рот с опущенными уголками, который, улыбаясь, выражал такую нежность и самоотвержение. "Милый, дорогой Степан Егорович! -- подумала она благодарно о своем женихе. -- Вот кто оценил, кто понял меня!".
   Хотя молодые хозяйки и собирались на курсы, однако никаких книг нигде не было видно; одни листы ничтожной газеты валялись повсюду. Варвара Борисовна тоже читала немного, но она любила книги и чувствовала их содержание хотя безотчетно, но довольно верно. Дети Елизаветы Петровны и Тарутины, бегая по комнатам, взвизгивая, прячась за стульями "под воск" и ссорясь, шумели невообразимо, а мамаши вели свой разговор, тягучий и бесконечный, как канитель, но не такой, как она, блестящий и тонкий. Когда явился отец Тарутин, всё кругом стало как будто осмысленнее и уютнее; он и не вносил большого интереса, но был самодоволен, оживлен и добр. Эта пора его жизни была для него удачна; он только что пристроился земским начальником (это место с давних пор было его мечтой), и поэтому старался, чем только мог, обрадовать жену и детей, несмотря на то, что, кажется, всех в доме побаивался. Варенька скоро заметила, что он вообще очень неравнодушен к молодым женщинам; долго после этого дня припоминался ей его громкий, отрывистый смех, вьющиеся на висках седые волосы, вся его широкая, небольшая фигура с длинной талией и надушенная одеколоном. Она рада была, когда сели обедать, -- "всё-таки скорее кончится", но -- что, она не знала сама. Чудный зимний день еще не успел погаснуть, небо быстро голубело; всё оно было испещрено маленькими перистыми облачками, что очень редко бывает зимою; всё в ослепительных лучах садилось солнце, и при этом белизна, напряжение всей природы, чуткая тишина... прозрачный, замечтавшийся сад. "Поскорей бы кончился обед, -- думала Варвара Борисовна, -- у них здесь скучно, нет никакой связи между их жизнью и вот той красотой за окном, -- нет любви даже к себе. Степан Егорович -- хороший человек сам по себе, вот почему с ним всё будет иначе... я вдохну жизнь в него и во всё окружающее. Мне, верно, нездоровится или я устала". Между тем зажгли висячую несветлую лампу, и в саду на снег упали бледные тени. Шум за столом, суетня прислуги, самодовольный хохот Тарутина -- это всё неизъяснимо раздражало Варвару Борисовну; стучали и в передней, которая приходилась рядом со столовой, -- говорили, снимали теплые сапоги. Барышни вопросительно-нервно переглянулись.
   -- Не становой ли? -- с гримасой сказала хозяйка.
   "Батюшки! Не Панкратий ли Иванович?" -- подумал хозяин, испуганно взглядывая на дверь и с легкомысленным ужасом ожидая требования денег за распилку дров. Но дверь отворилась, и в ней показалось смущенное, смуглое лицо Никиты Алексеевича, его сверкавшие при улыбке зубы. Варваре Борисовне вдруг показалось, что узор стальной вилки, на которую она перевела взгляд, приблизился к ее глазам, -- вот, вот, коснется холодком ее лба.
   -- Вам дурно? -- спросила тихонько Любочка, а она думала, что кричат откуда-то издалека...
   -- С дороги! -- долетел до нее встревоженный голос Елизаветы Петровны.
   Стало вдруг ужасно тихо: когда она сделала над собой усилие и очнулась, -- отвечать на вопросы участия, кажется, было еще труднее -- близко от нее раздался густой звучный голос Никиты Алексеевича; он имел в себе пленительную способность сообщать краски, жизнь, теплоту окружающему и проникать в сердце Варвары Борисовны, как чудное старое вино. Они взглянули друг на друга с беспокойством, с сладостным ужасом.

*

   -- Иван, знаешь что? -- сказал Никита Алексеевич, когда они отъехали от двора Егора Ивановича уже верст пять.
   -- А что?
   -- А то, что поезжай-ка, брат, опять в Грачево -- пожалуй, только поскорее.
   -- Вот тебе что! -- сказал Иван, встав, выпустив вожжи и разводя руками. -- Ведь эко дело-то! Диви бы со станции от Егора от Иванова, а то ишь отъехали... Мне бы в Ракитной седок бы подвернулся, а то домой вертаться порожнем...
   -- Ну, быть так, -- сказал Никита Алексеевич, решив пожертвовать теми золотыми, которые у него были отложены для личных удовольствий на сенновской ярмарке,  я уж заплачу тебе за оба прогона.
   -- Так-то оно так! -- возразил Иван, в душе довольный, но считая долгом поломаться. -- Вот тебе и выходит, что, значит, рано пряха встала, да мало напряла!

*

   -- Ну, молодёжь теперь повеселится! -- сказала хозяйка дома, которая, как все в их соседстве мамаши и тетушки, с одной точки зрения смотрели на Никиту Алексеевича -- как на жениха, и такого жениха, какими не пренебрегают. Волна в лице всего юного поколения, придумав играть в саду, перенесла невольно и Варвару Борисовну к белому пушистому обрыву над Чолжой; она отчетливо только помнила, что в прихожей Никита Алексеевич сам надевал ей теплые калоши, став для этого на одно колено ("Хорошо, что я догадалась взять те, от Вейса!" -- промелькнуло в ее мысли). Зимняя луна, неизъяснимо очаровательная, скользила за переплетенными между собою темными ажурными ветвями; безветренно, беззвучно... Она не могла взять в толк, как это ей казалось, что жизнь в Грачеве скучна и тускла; эта самая жизнь в ее глазах пламенела теперь вся поэтическим огнём.
   -- Всё-таки скажите мне -- отчего, отчего вам сделалось дурно? -- настойчиво и нежно спросил Никита Алексеевич.
   Кругом аукают, бегают, визжат; Любочка остановилась невдалеке в мечтательной позе.
   -- Ну, скорей! Скажите скорей!
   -- Но к чему вы вернулись? -- возразила Варенька, точно она не слыхала его слов.
   -- Я вернулся... а вы хотели этого?
   -- Я хотела! -- произнесла Варенька как бы вне себя. Радость жизни таинственно сверкнула перед их внутренними глазами в этом прозрачном саду. Зачем говорить об измене? Что такое измена чему-то несуществующему, никогда не существовавшему? Ведь кроме этого пленительного человека (который напрасно взволнованно говорит -- она не слышит!) всё другое, для нее, -- только неверная колеблющаяся тень жизненного смысла.
   Они вместе со всеми другими играли в короли и в горелки, точно чтобы потешить детей, а на самом деле потому, что собственная душа распотешилась.
   -- Я не ошибаюсь? не ошибаюсь? Да скажите же! -- лихорадочно говорил Никита Алексеевич, глядя на нее ласковыми глазами и с возбужденной улыбкой, когда руки их встретились в игре.
   -- Нет! Клянусь, что нет! -- Варваре Борисовне казалось, что она произнесла эти слова слишком громко, но она сказала их дрожащим, ласково-убедительным замирающим голосом.
   -- Хозяйка моего Веселого! Душа моей жизни! -- с упоением прошептал Никита Алексеевич, когда по смыслу игры он должен был передать ей какое-то мнение.
   -- Не так! Вы не так! -- возмущенно кричал кто-то из детей.
   -- Нет, так! -- вступилась Варвара Борисовна.
   Жаль было домой вернуться, хотя дом привлекательно и тепло светил всеми своими большими окнами; над трубой, где была кухня, поднимался и сейчас же разметывался по небу столб дыма, -- варили ужин; белые и прозрачные облака, точно изнутри освещенные сиянием, как стая огромных лучезарных птиц, устремлялись вверх над темной хвойной рощей в неведомые поэтические страны. Никита Алексеевич наскоро рассказал Варваре Борисовне, каким образом овинный овёс был причиною их встречи, удивляясь, какой довольно иногда мелочной случайности для событий громадной важности.
   Но исключительно счастливы бывают лишь мгновения, и сознание счастья уже несло в себе отраву, когда Варвара Борисовна осталась одна за ширмами, которыми отгородили ее кровать в комнате барышень. Еще никто ничего не знал... и чем глубже, за полчаса перед тем, она чувствовала свою победу над жизнью, тем сильнее проснулись в ней страх и сожаление о Степане Егоровиче. "Но было бы хуже, -- страстно повторяла она, начиная в воображении свое письмо к нему и складывая как бы в мольбе руки, -- было бы хуже, если бы я узнала о том, что люблю Никиту Алексеевича, а не вас, после свадьбы с вами. Примиритесь с этим, только не проклинайте меня. Проклятие это могло бы упасть на его голову"... -- Но слезы и рыдания прерывали ее слова. Ах, если бы она знала, что, менее чем через полгода, Степан Егорович теми же слащавыми глазами смотрел на другую свою невесту, на этот раз красавицу-вдову своего приятеля -- и, должно быть, этот брак был удачнее, чем мог быть брак с Варварой Борисовной.
   Но она узнала об этом событии, когда собственное счастие в Веселом заволокло от нее весь мир...

И.А. Данилов. Наша жизнь. Очерки и рассказы. СПб.: Государственная типография. 1912. С. 3--33.

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru