Фудель Иосиф Иванович
Мое знакомство с К. Леонтьевым

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (письмо к С. Н. Дурылину).


   "Преемство от отцов": Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания
   СПб.: Владимир Даль, 2012. -- (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К. Н. Леонтьева: В 12 т. Кн. 1).
   

МОЕ ЗНАКОМСТВО С К. ЛЕОНТЬЕВЫМ

(письмо к С. Н. Дурылину)

   ....Уступаю Вашей настойчивой просьбе, дорогой Сергей Николаевич. Я никогда не писал воспоминаний; быть может потому, что до последнего времени я все еще жил будущим, а не прошедшим, но главная причина лежит, конечно не в этом, а в том, что этот род писанья для меня самый трудный и неприятный. Описывать всегда мне было трудно, а описывать свои житейские встречи и знакомства, особенно с таким близким мне человеком, как К. Леонтьев, это значит неизбежно говорить и о себе самом, что мне всегда было органически противно. Вот почему на просьбы многих друзей дать свои "воспоминания" о К. Леонтьеве я просто отмалчивался. И если теперь я сумею преодолеть свое отвращение к "воспоминаниям", то только благодаря трогательной для меня Вашей сердечной заботливости о том, чтобы запечатлелось и сохранилось все решительно, что связано с именем К. Леонтьева. Вы так любите и чтите образ того, кто для меня более всех дорог, кому я так многим обязан в своем духовном развитии, что Ваше желание заставило меня взяться за перо и я буду писать Вам все, что вспомню о своем знакомстве с К. Леонтьевым и моих впечатлениях от встреч с ним. Связны или бессвязны будут "листки" этих воспоминаний -- не знаю; буду писать исподволь. Пользуйтесь ими, как хотите: для печати, или для своих работ о К. Леонтьеве и Оптиной -- это все равно для меня.
   Живо сохранилось в памяти, как и где я впервые увидел К. Леонтьева. В начале зимы 1886 года я, тогда еще очень юный студент университета, работал в редакционной комнате еженедельного журнала "Русское Дело". Издавал его С. Ф. Шарапов. Из кабинета редактора открылась дверь и прошел мимо меня в переднюю высокий, худощавый старик; его провожал Шарапов, как-то почтительно забегая сбоку вперед и продолжая о чем-то весело разговаривать или отшучиваться. Фигура старика остановила мое внимание. Он был одет не то в длинный сюртук, как носили наши "дедушки", не то в казакин; шея была повязана черным платком; сухощавое лицо, небольшая седая бородка, проницательный взгляд, мельком брошенный в мою сторону, и сознание своего достоинства и внутренней силы во всех движениях -- вот что запечатлелось в моей памяти.
   "Видели, видели?" -- обратился ко мне С. Ф. Шарапов, вернувшись из передней. "Ведь это Леонтьев, наш цензор и писатель. Остроумнейший человек; его разговор -- целый фейерверк; поговоришь с ним час, -- точно из горячей бани выйдешь". Вид у Сергея Федоровича был действительно точно его парили.
   Я скоро забыл и эту встречу и этот разговор и не поинтересовался расспросить -- кто же этот Леонтьев, что он пишет и где. Я и не подозревал тогда, что через два года у меня завяжутся самые тесные дружеские отношения с этим стариком. Но эти отношения и вообще знакомство с К. Леонтьевым связаны с моими первыми литературными опытами и поэтому невольно приходится вспоминать и о них. Ничего не поделаешь.
   Писать я начал с 6-го класса Гимназии. А учитель русской литературы, Н. А. Вербицкий, сам печатавший свои охотничьи рассказы, своими неумеренными похвалами только разжег во мне эту страсть. И когда я поступил в Университет, конечно, охоты учиться не было. Вся энергия и все время уходили на сочинительство, а все помыслы сосредоточивались на том, чтобы попасть в какую-либо редакцию и видеть свое произведение в печати. Какие страхи при этом переживались, волнения, надежды и разочарования -- хорошо известны и понятны всем "начинающим". Два года бился я с этим и ничего не мог поделать. Тогда только глубокое сомнение в своих силах и таланте стало преследовать меня и мне страстно захотелось узнать чье-либо авторитетное мнение о моих литературных опытах. В это время я уже пережил и преодолел революционное міросозерцание и мне были уже знакомы некоторые из наших славянофилов. Днями сидел я в Румянцевской библиотеке, зачитывался "Русью" И. С. Аксакова. Имя это было мне хорошо известно, знал, где он живет, потому что мимо его квартиры (на Волхонке, против Храма Христа Спасителя) ежедневно проходил с Остоженки то в Университет, то в Публичную библиотеку. И я решился обратиться к суду этого писателя.
   В темный сентябрьский вечер 1885 года, крадучись, точно вор, боясь, чтобы кто-нибудь не поймал с поличным, я подошел к парадной двери квартиры И. С. Аксакова и опустил в щель ящика для писем пакет.
   В нем были: два публицистических опыта и письмо мое, умоляющее Ивана Сергеевича -- сказать мне правду. Не долго пришлось мне волноваться. Дня через три я получил ответ. Письмо Ивана Сергеевича и сейчас предо мною на столе. Я его приведу целиком без ложного стыда и без ложной гордости.
   Иосиф Иванович! Я получил письмо Ваше, и два Ваших литературных опыта. На мой взгляд Вы положительно имеете литературное дарование, и именно поэтому Вы и не должны слишком рано (Вам ведь 17 лет) пускаться в публицистику: дарование Ваше может ведь оказаться и пустоцветом {Прозорливо-мудрым оказался в этом смысле И. С. Аксаков. И. Ф.}. Последний ведь тоже цвет, и даже пленяет глаза своими красками, но плода не дает, и скоро вянет. Поверьте мне: никогда никакое образование, ни гимназическое, ни университетское не вредит таланту, а только ему на пользу. {Я видимо в письме к И. С. Аксакову выразил неудовлетворение Университетом и желание бросить все, чтобы посвятить себя литературе. И. Ф.} Вы ведь все же принадлежите к культурной среде, говорите ее языком, располагаете ее же средствами и орудиями. Так чем больше Вы их будете иметь в своем распоряжении, тем лучше. Иначе Ваша мысль всегда будет малокровна и худосочна, мало напитана. Вы же имеете влечение, кажется, не к одному художественному творчеству, но и прямо к публицистике: последняя же требует знаний и знаний, и упражненного мышления. Зайдите ко мне в контору редакции (в Савеловском пер. на Остоженке, дом Мартыновой) во вторник во 2-м часу: я лично объяснюсь с Вами, и покажу Вам в Ваших опытах то, что мне кажется хорошим и слабым.

Ив. Аксаков.

   8 сент<ября> 85 г.
   
   Можете представить, какой праздник был на душе у меня, когда я получил это письмо. Это меня опять подняло до самого неба. Я не чувствовал под ногами земли -- и считал минуты, а не только часы, остающиеся до вторника.
   Юность, юность! бесценная, безумная пора жизни! Не потому ли она так сладка, так приманчива в воспоминаниях старости, что ее переживания единственная ценность в жизни. Все остальное -- звук, миф, дым, мираж. Все дела наши -- не игра ли воображения? Все строительство жизни -- не карточный ли домик жалкий и обманчивый? А то, что кажется зрелому человеку смешным в юноше, фантастичным, -- это и есть существенное в жизни и ценное.

-----

   К И. С. Аксакову я попал почему-то не в контору редакции, как он приглашал, а в квартиру. Принял он меня приветливо, стоя за конторкой в своем кабинете. Все время говорил своим приятным грудным басом, куря сигару и заглядывая в лежавшие пред ним листы моих произведений. Дал советы, ободрил, сказал, что с течением времени введет меня в один литературный кружок, имея в виду вероятно свои собственные вечера, которые были, кажется, по четвергам, и на которых бывал раньше и Леонтьев. На этом и расстались. Но больше я Ивана Сергеевича не видел. Он меня не звал, а 26 января 86 года он скончался.
   Похороны И. С. Аксакова представляли необычайное зрелище. Университетский храм, в котором его отпевали, был переполнен учащейся молодежью: гроб несли на руках до самого Ярославского вокзала (хоронили у Троицы-Сергия) и густая толпа (человек в 500) все той же молодежи шла за гробом. Это было совершенно неожиданно. Знала ли наша молодежь, кого хоронит? Читала ли она, увлекалась ли им? Думаю, что и не читала (кроме единиц) и, стало быть, не увлекалась. Но она знала Ивана Сергеевича своим чутьем. Хоронила честного публициста-трибуна, отдавала должное прямому убеждению и великой любви к родине. Это было и очень красиво и очень утешительно для меня в моем личном безутешном горе. Мне казалось -- я не один и будущее рисовалось уж не так безотрадно мрачно.
   Скоро появилось в газетах объявление неизвестного мне Шарапова об издании им еженедельной газеты "Русское Дело". Он брался продолжать в этом органе заветы И. С. Аксакова и ушедшей с ним "Руси". Не долго думая, я поспешил к этому Шарапову с своей статьей для его журнала. Статья была забракована, но Шарапов отнесся ко мне очень участливо, но совершенно иначе, чем И. Аксаков. Раскритиковавши мою "пробу пера", он, к сожалению, не остановил моих стремлений к публицистике, а наоборот постарался использовать их. Он просто напросто взялся обучать меня журналистике и показал мне некоторые технические приемы писания. Заказал для первого же номера статью "Аксаков и молодежь", дал для этого кой-какой материал из "Руси". Все это было для меня лестно и заманчиво. Статья была напечатана в первом номере, и это окончательно вскружило мою голову. Я проводил целые дни в редакции. Сам Шарапов был что называется "добрым малым". Он обладал очень бойким пером и писал решительно по всем вопросам политики. Не обладая почти никаким образованием, как и все русские самородки, он производил впечатление очень талантливого публициста; был очень находчив и остроумен до редкости, до боли, ничем не стеснялся, не сдерживал своей горячности, всегда рвался в бой и всегда по тогдашним условиям нарывался на препятствия и... проваливал свои органы печати. Но никогда при этом не малодушествовал, а снова поднимался и продолжал свою боевую деятельность. Его коньком были вопросы хозяйственной политики, читать его было всегда приятно, хотя и профану в финансах было очевидно, что Сергей Федорович увлекается и пересаливает. Жаль, что благотворное влияние И. Аксакова на него было слишком непродолжительно, и в своей кипучей жизни этот пламенный патриот и несомненно талантливый и остроумный публицист разменялся на мелочи и не оставил глубокого следа. Но я вспоминаю своего "ментора" с искренней любовью.
   Так вот под его руководством я писал в "Русском Деле" решительно все: политическую хронику, славянское обозрение и даже статьи по внутренней политике. Но главной темой моих статей была молодежь, настроение современного студенчества. К этому я возвращался неоднократно. Меня занимала и увлекала мысль о возможном перерождении молодежи из радикальной в славянофильскую: признаки этого я уже видел даже и там, где их еще не было. Как бы то ни было, но эту тему я вынашивал в душе и уже летом следующего 87 года написал целый ряд статей, задумав напечатать их не в журнале, а отдельным изданием под заглавием: "Письма о современной молодежи и направлениях общественной мысли". Осенью мне удалось это сделать на последние свои гроши. В декабре вышла в свет книжка под знаками NN. Фамилию проставить еще боялся. Кроме литературной скромности тут была и основательная боязнь и товарищей, и профессуры; я был на 4-м курсе и рисковал очень многим. В книжке слишком многое было не по вкусу тогдашней молодежи и ее руководителей.
   В первой половине книжки я дал ряд очерков положения и настроений современной молодежи, нисколько не скрывая всех ее дурных сторон наряду с хорошими; вторая же половина была посвящена указанию путей развития и работы молодежи. Здесь я подвергал жестокому осуждению раболепствующую перед Западом обществ<енную> мысль, восхвалял славянофильство, раскритиковал модное тогда с легкой руки Гл. Успенского народничество и призывал молодежь к "православному народничеству" (т. е. служению народу на единой с ним почве религиозных верований, на единстве идеалов). Взгляды мои тогда были почти установившиеся, по крайней мере в основах; в политических и культурных вопросах я был безусловный последователь Хомякова и Аксаковых, в вопросах религиозных был уже православно-верующим (отчасти под влиянием тех же славянофилов), но с оттенком расплывчатой морали под влиянием Достоевского, просто еще не хватало знаний и религиозного опыта. Останавливаюсь на этих подробностях потому, что впоследствии именно эти недостаточно ортодоксальные взгляды мои побудили К. Леонтьева вступить со мной в переписку, имевшую для меня такое решающее в жизни значение.
   Книжка моя имела громадный успех. Недели через две после ее выхода начались в Университете студенческие беспорядки и довольно сильные и занятные; правда, этот факт шел совершенно в разрез с моим утверждением, что молодежь теперь становится иною и время либеральных протестов прошло безвозвратно, но как бы то ни было книжка с заманчивым заглавием вышла вовремя и ее раскупили почти всю в 3 месяца. Удовлетворение моего самолюбия было полное, но я и не подозревал, что истинное удовлетворение души (за сделанный смелый шаг) ждало меня еще далеко впереди.
   Среди сотрудников "Русского Дела" был студент Н. А. Уманов, оказавшийся моим однокурсником. Он поспешил теперь со мной познакомиться, так как раньше в редакции мы с ним не встречались. Он же (бывший раньше лицеистом) в предыдущие годы принадлежал к тому кружку молодежи, который имел живое общение с К. Леонтьевым, когда он жил в Москве. Их было немного, но они искренно любили К. Леонтьева, и впоследствии тот же Уманов перезнакомил меня с ними. Конечно, на первых же порах Уманов снабдил меня двумя томами "Восток, Россия и Славянство", и я впервые ознакомился с мыслью К. Леонтьева, а затем он стал убеждать меня послать Леонтьеву мою книжку и просить его высказаться о ней. Это было для меня интересно и заманчиво, но я, помню, не решился на это, а уговорились мы с Умановым, что он от себя пошлет Леонтьеву книжку и попросит его разрешить мне написать ему. Вскоре же был получен ответ Леонтьева в открытом письме (которое сейчас предо мною); в нем он писал: "Г-ну Ф... передайте, что и его письма доставят мне большое удовольствие. Брошюрка его сначала не в моем вкусе; но с половины она превосходна (впрочем -- в смысле приготовительного лишь млека!)", а сбоку приписка: "увидит сам, что я прав!"
   Ну, такой отзыв большого человека окрылил меня смелостью и я не замедлил написать Леонтьеву свое первое письмо. По-видимому, Леонтьев писал Уманову еще более подробно (письмо не сохранилось) по поводу моей книжки, и подвергал в нем критике мое православие, потому что в своем письме я защищаюсь и оправдываюсь. "Прежде всего я, Конст<антин> Никол<аевич>, от формализма Православия не отказываюсь и не смотрю на мистическую сторону религии легкомысленно. Я пощусь, говею, по монастырям люблю ходить, не потому что "надо исполнять обряд", а потому что глубоко верую в эту сторону религии и не отделяю в религии моральную сторону от мистической".
   Я нарочно привожу выдержки из своего письма, чтобы восстановить приблизительно мысль К. Леонтьева. "Я совершенно согласен с Вами, Конст<антин> Николаевич, продолжаю я дальше, что "добрый ответ на страшном суде по воскресении" этой плоти должен быть все-таки главною целью нашей религиозной жизни"... И еще далее: "я сильно смущен Вашими словами в письме к Уманову, что "христианство есть прежде всего учение мистико-материалистическое, а потом уже в высшей степени моральное"... Это "прежде всего" меня сильно смущает. Но затем я совершенно согласен, что "у религии нет такого величайшего врага, как мораль без мистики""...
   На это свое откровенное прямодушное письмо, целиком проникнутое молодым чувством готовности слушать, я получил первое письмо от К. Леонтьева, видимо, большое и также откровенное. Но оно у меня почему-то не сохранилось; все сохранилось, кроме его. И не могу себе простить этого. Опять-таки из своего последующего ответа К. Леонтьеву постараюсь восстановить отчасти, что он мне тогда писал; а это должно быть очень интересно. Теперь, когда я припоминаю все это и просматриваю нашу переписку, меня удивляет, как это сразу между нами задолго до личного свидания установились как-то сами собою такие теплые искренние отношения, в которых все было просто, открыто, без тени какой-либо официальности или натянутости. Теперь это для меня удивительно и я задаю вопрос. А тогда никакого вопроса не возникало, как будто так и следовало и иначе не могло быть.
   22 июня (88 г.) я отвечал К. Леонтьеву на его первое мне письмо. "Только недавно я получил маленькую возможность свободнее вздохнуть от всех житейских треволнений, обычно связанных с экзаменами, окончанием курса, переездом на новое местожительство и т. д. Пользуюсь отдыхом, чтобы опять войти с Вами в общение и поговорить "по душе", причем еще раз выражаю Вам свою искреннюю признательность и благодарность за Ваше большое и любезное письмо (полученное мною еще 26 апреля). Прежде всего опять-таки я буду говорить о себе. В своем письме Вы затрогиваете такой вопрос: отчего я в письме к Вам православнее, чем в брошюре и решаете этот вопрос трояко. В этом случае практическую мудрость Вы действительно можете приписать мне, ибо отчасти я придерживаюсь того, чтобы с каждым говорить по его разумению: с мужиком я не стану говорить о философии Гегеля, а нашему "интеллигенту" я никогда не стану рассказывать, каковы мои религиозные взгляды и что такое Православие; происходит это не "страха ради иудейска", а просто по чувству бережливости своей святыни, из страха запачкать ее, из нежелания выносить ее на площадь. "Интеллигента" надо сперва выучить верить в Бога, а потом уже доказать ему, что вера (истинная) предполагает необходимо подчинение Церкви, соблюдение постов и т. п. Брошюрка моя предназначается для таких (даже неверующих ни во что) интеллигентов... Другое дело мое письмо к Вам... Вот первый ответ на вопрос, почему я в брошюре менее православен, чем в письме к Вам. Но второй ответ еще тот, что я не люблю разбрасываться и говорить не на тему. Я даже страдаю излишней систематичностью (немецкая кровь в жилах), что меня делает слишком сухим"....
   На это мое письмо К. Леонтьев ответил мне громадным письмом в 30 страниц мелкого сжатого почерка на почтовой бумаге двойного формата. Это поразительно. Писать незнакомому студенту так много, так любовно и о самом важном в своих убеждениях -- это поразительно. Это то самое письмо о славянофилах и об эстетике жизни, которое дважды было мною опубликовано в печати (хотя не полностью). В нем сосредоточено все характеризующее К. Леонтьева в самых источниках его міровоззрения и узнать его, а тем более судить его и писать о нем, нельзя не прочитавши этого письма. Но самый факт интимного дара такого письма, которое стоит литературного произведения, молодому человеку -- говорит мне о личности писателя гораздо более чем многие страницы его биографии. Тем более что сам К. Леонтьев относился к этому со свойственной ему простотой: "Вот и все, писал он, заканчивая свое письмо. Не думайте, что я принес Вам какую-нибудь жертву, трудясь над таким огромным письмом. И не беспокойтесь об этом. С мая я перестал совсем писать для печати. И это письмо, которое я продолжал не спеша, по частям (от 6 июля до 23) было для меня самого очень приятными облегчающим душу занятием. Не перестану твердить, что надо бы Вам недели хоть на две в Оптину. Две-три беседы с отц<ом> Амвросием принесут больше пользы вашему личному устроению, чем все мои рассуждения. Главное личная вера, а остальное так иль иначе приложится все равно.
   Конечно, и я очень рад бы был Вас увидеть у себя. Если постеснитесь -- дорога взад и вперед станет не больше 25 р. серебром). А жизнь здесь не будет стоить ни рубля. Милости просим ко мне. У меня просторно. Ну прощайте, желаю Вам всего лучшего"...
   Приглашение приехать в Оптину было сделано еще и в первом письме Леонтьева ко мне. Но отсутствие даже 25 р. на дорогу мешало исполнить это наше обоюдное желание. Я только что кончил курс и женился; лето проводил в крестьянской избе подмосковной деревни весело-беспечно и с радужными перспективами в будущем. Как только может жить радостная юность, но реального ничего не было ни в кармане, ни что называется "за душой". И это я откровенно высказал К. Леонтьеву. Не долго думая, он выслал мне почтою 25 руб. на проезд и, чтобы смягчить щепетильность, писал, что и сам он в юности не раз пользовался в трудные минуты такими услугами своих друзей.
   Для меня не нужно было этих предисловий. Радость побывать в Оптиной, о которой я так уже много слышал, получить благословение о. Амвросия, познакомиться ближе с Леонтьевым была так велика, что я через несколько дней уже ехал с женой в Оптину.
   Дорога туда была тогда довольно трудная, но интересная. До Калуги по железной дороге, а от Калуги до Оптиной на лошадях 60 верст. С какими чувствами я тогда ехал -- трудно передать. Вспоминаю -- ив эти хмурые безотрадные дни жизни широко улыбаюсь этому безвозвратному светлому прошлому. Сколько надежды, золотых иллюзий, очарований, какая бодрость уверенности в себе, в своих силах, призвании, какие перспективы светлого будущего всей России! Непременно России! Иначе и жить не стоит. Вот как этот простор по обеим сторонам дороги, как эти поля, бесконечные поля, то с темными, то с желтыми и зелеными полосами, бегущие от меня вдаль и заканчивающиеся темной массой густого дремучего бора. Ямщик говорит, что этот бор тянется на десятки верст и в нем и медведи и всякое другое зверье, сколько угодно. Колокольчик трясется над дугой, сливаясь в один протяжный звук и тройка ровной мерной рысью приближается к Оптиной. Скоро ли? Хоть бы скорее. Остановились передохнуть, покормить лошадей, бодрее поехали. День склоняется к вечеру. Кое-где уже встречаем стада, возвращающиеся домой. Все это ново, невиданно городскому жителю, и все это так весело. Осталось какой-нибудь десяток верст. Сидишь уж неспокойно. Доехать бы засветло, чтобы издали увидеть Оптину. Глазами впиваешься в даль. Темный бор слева придвинулся к нам ближе; вот он верстах в 5 не более, а впереди все большая широкая дорога. Кажется, и конца ей нет. Выехали на пригорок и... дыхание занялось от восторга. Впереди верстах в 7--8 открылась перед глазами вся Оптина.
   Да она была вся перед глазами. На самой опушке громадного темного бора, залитые лучами заходящего солнца церкви, здания и стены обители, блестели яркой белизной. Высокая стройная колокольня придавала какую-то легкость и воздушность этому видению. А перед белоснежной стеной голубой лентой извивалась речка и терялась зигзагами где-то вдали в песках. Картина эта не передаваема. Гармоническое сочетание темно-зеленой листвы с белизной всей обители -- издали неподражаемо красиво. А на меня это произвело потрясающее впечатление.
   Когда мы подъезжали к самым стенам, солнце уже село, был полусумрак. Пришлось переезжать речку Жиздру (довольно глубокую и быструю в том месте) на пароме. Седой монах в подряснике и скуфейке подошел с кошелем на палочке, тихо позванивая колокольчиком. Первая попавшаяся серебряная монета утонула в кошеле за перевоз. И все было ново, и все интересно. Когда лошади быстрой рысью понесли нас в пригорок вдоль монастырской ограды, помню, как поразил меня одуряющий запах свежих яблок. С левой стороны был большой сад, но я не разглядел его и не понял. Этот сладкий аромат казался мне нераздельным, как-то слитным с тихой обителью, в которую я трепетно вступал и с теми надеждами и переживаниями, которые в моей душе играли. Так все это было смутно и в то же время так хорошо!
   Остановились мы в монастырской гостинице. Было почти темно, часов в 10, в конце августа. На другой день часов в 12, узнавши, где живет "консул Леонтьев", как его там звали (и это ему нравилось), я пошел к нему. Смущения во мне не было никакого. Юный задор сказался и в этом. Я шел как к старшему другу, учителю, отцу; быть может, это и подкупило так Леонтьева в мою пользу. Между нами уже в письмах установились близкие отношения.
   Когда я быстро вошел в дом Леонтьева и без доклада (никого в передней не было), открыл дверь из передней в следующую, я увидел очень большую комнату; с левой стороны ближе к большому итальянскому окну стоял большой стол; за столом на старинном диване сидел худощавый старик в пенснэ; в руках у него были карты, он раскладывал пасьянс. При виде меня он быстро скинул пенснэ и поднялся мне навстречу. Мы обнялись. Я сел напротив на стул, и несколько секунд мы молчали, с любопытством разглядывая друг друга. -- "А ведь я представлял Вас брюнетом, -- первый прервал молчание Леонтьев. -- Должно быть на зло немцам", -- засмеялся он тем заразительным добродушным смехом, от которого становится всегда весело присутствующим. Лицо его все оживилось, глаза проницательные и в то же время добрые заиграли и полилась речь его шумным каскадом, если выражаться хамским языком; но иного выражения я не придумаю. По определению Шарапова, речь Леонтьева была фейерверком, но это вульгарное сравнение указывает только на внешний блеск речи, поража<в>ший слушателя. Но здесь был не один только внешний блеск, здесь было глубокое внутреннее содержание, действовавшее на слушателя иногда обаятельно, иногда резко, но всегда подчинявшее остроумием и продуманностью мысли. При первой встрече, просидев у Леонтьева часа два, я был поражен и ошеломлен его речью. Сам я никогда не был разговорчив; к этому присоединялась в то время застенчивость от неумения быстро ориентироваться в разговоре и спорить. Поэтому я все время молчал и слушал; а Леонтьеву была полная свобода высказываться без задержки и возражений. Многих людей я встречал на своем веку, но такого интересного собеседника не приходилось встречать. Покойный Федор Евгеньевич Корш блистал остроумием речи, но ему не хватало живости ума и внешнего блеска. Леонтьев же с таким оживлением и одушевлением говорил часами, что казалось это не калужский помещик, а южанин с Пелопонесса или Аппенин. Рассказы о былом, о пережитом перемешивались у него с выпадами против современного хамства, безобидный анекдот следовал за изложением теории самых культурных типов, остроумное высмеивание современного либерала сплеталось с рядом указаний на исторические факты, а за этим следовало горячее убеждение в истине Православия, в необходимости полного послушания старцу и монастырской дисциплине, цитаты из Вольтера с цитатами из Исаака Сирина и все это пронизывалось от времени до времени такими парадоксами, что человеку "несведущему в Леонтьеве" просто жутко становилось.
   А я в то время Леонтьева писателя не знал; его точки зрения были мне еще не ясны, если не сказать неведомы. Чтение "Востока, России и Славянства" не могло и не может дать понятие о сущности міровоззрения его автора. Надо же было случиться, что громадное письмо Леонтьева (о котором я упоминал) с ясным изложением его теории не было мною еще прочитано; оно завалялось где-то на почте, и я его получил только по приезде из Оптиной. И в результате недельного общения с Леонтьевым я был начинен им, насколько возможно, но переварить этого сразу не мог. И высказал ему это уже после в своем первом письме после свидания. "Не писал я к Вам и потому еще, говорил я, что необходимо было мне несколько разобраться в той массе впечатлений, какую принесла мне неделя жизни у Вас и в Оптиной Пустыни, необходимо было освоиться с вновь возникшими мыслями и переработать их в себя. А мыслей этих и впечатлений было много. Я многое узнал того, о чем прежде даже и нс думал и не воображал... И ваше большое письмо, полученное мною по приезде в Москву, пришлось как нельзя более кстати, ибо разъяснило мне то, что было непонято мною в разговоре и дополнило то, о чем не было разговору"...
   Конечно, я не буду припоминать здесь содержание бесед Леонтьева и наших разговоров. Ведь говорил он то, о чем писал и в статьях и в письмах; и все это уже напечатано. Говорил он увлекательнее и живее, чем писал, но передать его речь мог бы только стенограф. Говорил больше о том, что его в данное время волновало; национальный вопрос, внутренняя наша политика, полемика с Вл. Соловьевым или Астафьевым, религиозные вопросы, но я заметил -- о чем бы он ни говорил -- всегда его речь сводилась к вопросу о призвании России, о предстоящей ее судьбе. Это был стержень, около которого кружились и завивались все остальные вопросы.
   С внешней стороны речь Леонтьева была безукоризненна; ведь он стилист, каких у нас очень мало. И в речи своего собеседника он любил тоже, если не изящество, каким сам щеголял, то по крайней мере правильность и отсутствие мещанства. Последнее он не выносил ни в жизни, ни в разговорах. С нами, молодежью, он не церемонился, и нам приходилось отучаться от дурной привычки употреблять такие выражения, как "обязательно", "совершенно верно", или сокращать слова вроде "карболки". Особенно доставалось за "обязательно". "Это хамство" -- кричал он и тут же с добродушным смехом рассказывал, как встретился крестьянин с односельчанином, несшим убитого зайца. "Никак зайца убил?" "Обязательно зайца". "И совершенно верно", -- с иронией добавлял Леонтьев, лукаво, но ласково поглядывая на собеседника.
   Доставалось, впрочем, не одной молодежи. Леонтьев сам рассказывал (в утешение нам), как он однажды отчитал кн<ягиню> Г., которая в разговоре с ним о своей больной сестре употребляла выражение "ее лихорадит".
   Боже мой! Что теперь делал бы Леонтьев, если бы дожил до наших дней и увидел бы это торжествующее хамство во всех уголках жизни сверху донизу?! И как быстро и решительно этот разлившийся демократизм исказил до неузнаваемости русский язык, тот благородный возвышенный язык, перед которым так трогательно преклонился западный Тургенев!

-----

   Дом, в котором жил Леонтьев, был большой, поместительный. Из передней дверь вела в очень большую комнату, служившею) и гостиной и столовой. Мебели было не много, но все очень старинное, кажется, еще из имения матери. Обращало внимание в углу одно большое кресло причудливой формы на высоком постаменте, которое Леонтьев, шутя, называл своим троном и на котором любил сидеть после обеда, пока выкурит свою сигару. Когда я смотрел на него, немного согнувшего<ся> вперед и задумавшегося, его фигура напоминала мне Иоанна Грозного работы Антокольского. Из большой комнаты дверь вела на балкон, выходивший в сад небольшой, но тенистый и уютный. Из коридора наверх вела узенькая лестница. Там в мезонине были две комнаты; в одной спальня Леонтьева, в другой небольшой его кабинет. Большое итальянское окно открывало дивный русский вид. За рекой почти у самого дома на далекое пространство раскинулись поля и пашни; виднелась дорога на Калугу, обсаженная ивами, и в двух верстах деревня Стенино; а слева на горизонте виднелись колокольни и строения Козельска. Вид был очаровательный, и это было одно из условий для спокойной вдумчивой работы писателя. Около самого окна, боком к нему стоял большой письменный стол, против него у стены старинный диван, на стене ряд портретов дорогих Леонтьеву лиц, портреты все старинные, некоторые акварельные, все в старых рамках.
   Спал Леонтьев на жестком матраце без простыни. "Таков турецкий обычай, -- говорил он, -- и я привык к этому на Востоке".
   Обращали на себя внимание также занавеси -- портьеры на всех окнах одинаковые: из желтого ситца с темно-коричневым бордюром; когда окна были открыты, их выдувало ветром наружу и они развевались как причудливые своеобразные флаги. Таково было мое впечатление от них, когда я в первый раз подходил к этому дому.
   День Леонтьева распределялся в это время строго регулярно. Вставал он довольно рано, часов в 8--9, пил кофе, потом работал часов до 12--1; в это время он уже никого не пускал к себе. Затем сходил вниз. Обед был в 1 час; обед всегда постный и очень скромный: суп, жаренный картофель, какой-нибудь кисель. Затем маленький приятный разговор на кресле в углу и отдых продолжительный у себя в мезонине. Вечером чай, внизу, пасьянс, разговор с домашними, с гостями, иногда в очень хорошую погоду прогулка в скит или в лес на монастырской лошадке. С осени и до весны Леонтьев никуда не выходил из дому вследствие своей головной болезни.
   Семья его в это время была большая. Жена -- в то время душевно-больной человек; она производила жалкое и в то же время симпатичное впечатление. Всегда растрепанная, с большими прядями седых волос, выбившихся из-под платка, с длинным шлейфом, она постоянно бродила с места на место и постоянно искала случая сделать кому-нибудь добро. Впопад и не впопад она смеялась как ребенок, и когда это было во время серьезного разговора и Леонтьев строго останавливал ее, я видел в его лице сдержанную муку и понимал, какой тяжелый крест для его самолюбия послал ему Бог.
   Кроме жены в доме жила его воспитанница -- прислуга Варя с мужем Александром, матерью и тремя малолетними детьми; был еще мальчик лет 16 из соседней деревни -- Петя. Я всех их называю семьей Леонтьева, потому что так это и было. У него всегда были особенные, не обычные отношения к людям ему прислуживавшим и это стоит отметить. Где бы он ни был, он всегда возился с своей прислугой и отдавал ей львиную долю своего досуга. И на Востоке и в России слуги Леонтьева были членами его семьи. О них он заботился, болел душою, учил, пристраивал; женил, выдавал замуж, держал их у себя с целой семьей. Иногда они его обманывали, были ему, как обычно, неблагодарны, но это его не останавливало. Варя, которую я встретил в Оптиной, была на особом положении; она была его воспитанница с 9-летнего, кажется, возраста, она знала в совершенстве его вкусы, привычки, могла заменить ему собеседника, когда долго не было никого в гостях, ухаживала за его женой, вела его хозяйство, без нее ему было трудно. Но вот мальчик Петя, которого я тоже там встретил. Это был простой деревенский юноша, лет 15 взятый в дом прямо из деревни для мелких услуг. Но когда он в чистенькой белой рубашке навыпуск, гладко причесанный и остриженный в скобку, подавал на подносе кофе Константину Николаевичу или приносил сигару или прислуживал За столом, я менее всего мог думать, что год тому назад он был деревенским мужиком. И уж, конечно, он не говорил "обязательно" и не ел с ножа. Иные спрашивали Леонтьева, как это он достигает, что его слуги сохраняют простоту быта с изяществом манер, и на это он неизменно отвечал, смеясь: "Я этого достигаю соединением Жорж-Занда с Домостроем". Строгость и требовательность его к слугам были без послабления, но и ласковая заботливость о их телесном и душевном благе чисто отцовская.
   А дела у прислуги было очень много. Впрочем, не столько дела, сколько забот, чтобы угодить Константину Николаевичу и не расстроить его. Привычек же совершенно своеобразных, которые многим казались причудами, было у Леонтьева не мало. Вот, например, он не признавал другого освещения в доме, кроме свечей. Но свеча не должна была догорать до огарка; когда она сгорала на половину только, ее надо было сменить на цельную. И горе было Пете, если он когда-нибудь проглядел это сделать. Эта "причуда" была довольно дорогая; он сам мне говорил, что приходится тратить на свечи 18 р. в месяц. Это тогда было при скромных средствах очень много. Но что же делать? Не красиво! Эстетика была прежде всего. И для нее можно было многим пожертвовать. Изящество, красота, своеобразие, вкус -- все это было в жизни Леонтьева как в его міровоззрении на первом плане. Все это он мог подчинить только религии и больше ничему. До какой степени он был чуток к красоте и требователен и в повседневной обстановке своей жизни, много могли бы порассказать его домашние. Но с моей женой в тот первый приезд к Леонтьеву случились два эпизода, которых она не забыла до сих пор. Жили мы в гостинице, ходили ежедневно по несколько раз к Леонтьеву. Пришла жена как-то без меня, одевши новое простенькое, но изящное платье, которое было ей к лицу; Леонтьев сидит на своем кресле в углу. "Стойте!" -- вскрикнул он, едва жена моя переступила порог. Та остановилась в недоумении. Константин Николаевич испытующе оглядел ее с ног до головы и одобрительно закачал головою: "прекрасно, прекрасно! какое чудесное платье!" А в другой раз он просто прогнал ее с глаз, когда она пришла в каком-то платье безвкусно сделанном. Прислал кто-то Леонтьеву целую корзину срезанных цветов. Жена моя сидела с ним за столом, я был в Скиту. Леонтьев раскинул цветы на столе и сказал ей "сделайте букет". Несмелыми руками стала она собирать цветы, но через минуту уже Леонтьев почти крикнул: "оставьте, оставьте, не умеете". Ему надо было просто испытать вкус жены, потому что сам он делал букеты бесподобно. Все это мелочи. Но вот из таких мелких штрихов и черточек и рисуется в моей памяти весь Константин Николаевич Леонтьев.

-----

   И если я не умею передать этот образ Вам -- не судите меня, не умею.
   К. Леонтьев и Оптина. В моих воспоминаниях это неотделимо. Я знал Константина Николаевича последние три года его жизни, когда он уже был в Оптиной "на покое", т. е. в обстановке, сравнительно обеспеченной материально, и сравнительно с предыдущими годами смятений, душевных бурь и борьбы, успокоившийся. Я говорю сравнительно, чтобы показать, что это не было полное бесстрастие (в духовном смысле) и не блаженное dolce far niente (в житейском смысле), а то состояние, когда человек совершенно примиряется с непостижимым (уже) в жизни, с совершившимся фактом, и примиряется без озлобления, а с благодарением Богу. Вот такое настроение я застал в Леонтьеве, когда познакомился с ним, и оно усиливалось в нем по мере приближения конца. Такое настроение явилось результатом всей предыдущей жизненной борьбы. Но главным образом влияния Оптиной и ее старцев. Не могу сейчас останавливаться подробно на том, как совершилось это "успокоение" Леонтьева; это дело исследователя его душевной "драмы"; мне же хочется только вспомнить ту обстановку, в которой я сам наблюдал Леонтьева, и те мелкие факты и штрихи, из которых складывалась его жизнь того времени.
   Я приехал в Оптину к Леонтьеву. Два міра одинаково для меня незнакомые (до того я ни одного хорошего монастыря не видал) и одинаково для меня любопытные. Оптина в то время была на верху своей славы. Старец о. Амвросий известен был всей верующей России. И в хозяйственном отношении она тогда процветала. Служба была прекрасная, истовая, пение столповое, своеобразное и достигло оно тогда такого совершенства, какого никогда уже после не могло достигнуть. Но главное, конечно, о. Амвросий. Иоанно-Предтечевский скит, в котором он жил, находится в полуверсте от Оптиной, в том самом сосновом, вековом бору, который окаймляет монастырь с восточной стороны. Извилистая дорожка ведет в скит. И то, что я увидел тогда на этой дорожке и на обширной полянке, которой она оканчивается перед самым скитом, и в приемной домика о. Амвросия -- было для меня до того неожиданно ново и благотворно для души, что я буквально захлебнулся от первых впечатлений, внесших в мою душу целую волну радости ощущения какого-то иного, светлого, подлинного міра, столь далекого от всего мною доселе виденного и переживаемого в столице, в редакциях, в аудиториях, в канцеляриях... Здесь была Россия, подлинная Россия. И это захватывало своей цельностью, выразительностью, глубиной.
   Дивный, осенний солнечный день конца августа. По дорожке в скит к о. Амвросию идут то в одиночку, то группами, сосредоточенные богомольцы, отстоявшие раннюю обедню в монастыре. Встречаются путники уже из скита, и по их радостным светлым лицам догадываешься, что они уже видели батюшку. Это не так-то легко; иные живут по неделе, по две, прежде чем увидят его. У дорожки там и сям сидят нищие, калеки и принимают щедрую милостыньку. Вот в колясочке везут параличного, тоже за благословением. На полянке против скитских ворот сотня, две народу. Все это в ожидании выхода батюшки на общее благословение. Кто сидит здесь на пне; на скамеечке, кто расположился прямо на земле, кто на крылечке в хибарку о. Амвросия. В скит женщинам нельзя входить, и для них сделан вход в келью о. Амвросия прямо в скитской стене через особую пристройку. И кого только тут на полянке нет? Козельская мещанка, чувствующая себя здесь, как дома, светская дама, приехавшая из Москвы или Петербурга, группа крестьян с котомками за плечами, пришедшие верст за 500 за благословением о. Амвросия, купец, приехавший из Сибири, монашки из дальнего монастыря, профессор, генерал, курсистки. Это все ищущие или разрешения своих недоумений и сомнений, или молитв и благословения старца, жаждущие душевной помощи, поддержки, ласки, теплоты, исцеления. Редко, редко встретится просто любопытный, занесенный сюда какой-либо случайностью, но и он скоро подчиняется общему настроению и в его душе зажигается ожидание какого-то иного, высшего переживания...
   Да, это была миниатюрная Россия, представленная всеми ее разнородными частями. Здесь можно было наблюдать, изучать, прикоснуться к тайникам народной души. Батюшка не всех принимал к себе в келью. Это были только особенно нуждавшиеся в его совете. От времени до времени он выходил на общее благословение, в приемную своей кельи, или за ограду на полянку к народу. Келейник его поддерживал, он с трудом шел. Кого благословит молча, кому скажет слово, два, кого выслушает вдумчиво, внимательно, кого неожиданно ободрит шуткой, кому погрозит ласково, всех обойдет, всем уделит из богатейшей сокровищницы своего духа, и все радостные, удовлетворенные, многие преображенные в тайниках своей души, возвращаются в монастырскую гостиницу или прямо домой, унося с собою бережно то, чего мир им не мог дать, а дал только один "батюшка". Можно ли словами описать то таинство, которое совершалось здесь, в тесной кельи старца, или на полянке около нее? Таинство единения больных душ с целебным источником многообразных духовных дарований старца?... Когда я впервые входил в келью о. Амвросия, у меня не было чувства страха, как у иных, не было особенной потребности разрешить какие-либо сомнения; было, припоминаю, просто благоговейное любопытство. И ничего особенного не увидел. На диванчике полулежал в белом подряснике сухой, седенький старичок в черной монашеской шапочке. Взглянул он на меня быстро взглядом своих маленьких, черных глаз, проникшим куда-то вглубь моей души -- это я сразу почувствовал. Потом он на меня и не смотрел, разговаривая; его взгляд был уже обращен в себя. Но по мере того, я как я стоял на коленях около него и что-то говорил -- в моей душе росло и благоговение к нему, доходящее до страха, и безграничное доверие. Вот человек, чувствовал я, которому одному я мог вскрыть всю свою душу, все свои надежды, мечты, разочарования, ошибки и он все поймет, все простит, все обнимет своей бесконечной жалостливостью и лаской. Потом, когда я ближе узнал о. Амвросия, я видел, что жалостливость к немощной душе человеческой была его особенным свойством или даром. От Леонтьева я слышал такой рассказ о нем: "о. Амвросий мне говорил, что в начале своей духовнической деятельности он был гораздо строже к человеческим грехам; но когда он увидел всю слабость природы человеческой, он стал с годами гораздо снисходительнее и мягче". Не просто мягче, мне кажется. Это был особый Божий дар широко понимать природу души и жалостливо относиться к каждому ее кривому изгибу. И вот в глазах батюшки мы видели столько сострадания к горю, столько бесконечной любви, а на лице его и в улыбке тонких губ, столько светлой радости, вливающей надежду в самое отчаянное сердце, что и у самых малодушных из нас, у самых грешных, выростали неожиданно крылья за плечами и уходили они от батюшки совершенно иными, чем приходили.
   Это благостное участливое отношение в людях проявлялось во всех иноках, которых мне тогда пришлось встретить. Прежде всего в гостиннике, который приветливо, радостно встречал каждого приезжего, в мальчике, который прислуживал в этой же гостинице, в убогом монахе, ковылявшем на разбитых ногах из кельи в церковь и приветливо низко кланявшемся каждому встречному, в келейниках о. Амвросия. Особенно сильно поразил меня один из них: брат Александр; первый раз я встретил его, когда он нес воду; он так непритворно радостно закивал мне головою в скуфейке, сказав что-то очень ласковое, с такой сияющей улыбкой, что я в смущении остановился и не знал, что сказать. И это впервые заставило меня задуматься над вопросом, чем живут внутренно все эти монахи и откуда у них это благодушие. Не наше мірское "сытое" благодушие (это совершенно ясно было для меня и тогда), а особенное внутреннее переживание, достижение чего-то нам недоступного, что разливает в них, в их мыслях и чувствах, особенное спокойствие или "успокоение" (как я потом стал понимать), передающиеся во вне, в их словах, улыбках, глазах, в участливости ко всем (но без той надоедливой навязчивости, которая так свойственна иным добрым светским людям). Встречаясь с этим впервые в Оптиной, я приписывал это влиянию о. Амвросия. Отчасти это было так. Но потом я понял, что это результат не личного только влияния, а результат воплощения великой духовной жизни, в той или другой среде. Потом мне пришлось многое видеть и в других хороших монастырях; и я узнал, что инок есть иной человек отнюдь не по внешности, а по внутреннему своему переживанию. Он живет в ином міре, иные, чем у нас чувствования воспитываются и зреют, иные постижения, а отсюда и отношения ко всему бытию. Я узнал и понял, что непритворная ласковость и радостность в иноке есть результат высокой духовной жизни, и эта светлая радостность тем сильнее и глубже, чем сильнее бесповоротное отречение от себя и от міра, чем глубже предание себя воле Божей. А в таком монастыре, как Оптина, это предание воле Божей и выработка духовной жизни в личности легче, чем в других монастырях, потому что там старчество.
   Но прежде чем я это узнал в последующие свои посещения Оптиной и других монастырей, Леонтьев старался мне все это разъяснить, втолковать в первый же мой приезд к нему. Это было любимой темой его разговоров. И я обязан именно ему истинным пониманием аскетизма и его значения в жизни, должным отношением к нашим монастырям и монахам, которых так осуждают многие даже православные люди. Леонтьев не закрывал глаза на недостатки и пороки монахов, не скрывал от меня их немощей; благодушно смеясь рассказывал мне он их, но при этом неизменно добавлял: "для того чтобы выработался такой бриллиант чистой воды, как о. Амвросий, необходимо, чтобы около него было сотни булыжников; среди них отшлифовывается такой бриллиант. Не будет монастырей, не будет и о. Амвросия".
   В то же время Леонтьев старался привить мне вкус к аскетической литературе. Прежде всего сам подарил мне писания Св. Иоанна Лествичника, Варсонофия Великого и других подвижников. Потом преодолел мою нелюдимость и заставил меня пойти "с визитом" к настоятелю монастыря, архимандриту Исаакию. А ему чрез келейника его внушил, что следует подарить молодому человеку некоторые издания Оптиной Пустыни, и я ушел от о. Исаакия, нагруженный книгами. Леонтьев был очень доволен.
   Отношения к нему оптинских монахов были различны. Иные его боялись, потому что он их "разносил", заметив какую-либо неисправность, а потом каялся в этом о. Амвросию, а батюшка с улыбкой замечал: "так ему и следует". Иные ходили к нему в гости, с удовольствием слушая, как он разносил Европу с прогрессом и всеми ее новейшими изобретениями. Когда приезжал в монастырь какой-либо видный сановник из Петербурга или местный губернатор, настоятель (очень простой грубоватый монах) упрашивал Леонтьева прийти на обед, чтобы вести разговоры с гостем. "Не одна купеческая свадьба не обходится без генерала", -- смеялся Леонтьев.
   К о. Амвросию Леонтьев относился с безусловным послушанием, он ему был беспредельно предан. Всякое его слово было для Леонтьева законом, и я не знаю, как он мог бы жить без него (пережил он своего старца только на месяц).
   Постоянного одного духовника у Леонтьева не было. Надо здесь заметить, что старец не должен быть непременно духовником. И предавая свою волю о. Амвросию, а изредка и исповедуясь у него, в другое время (наприм<ер> каждый пост 4 раза в году) Леонтьев исповедался у духовников обители. Таким был о. Платон, а чаще о. Анатолий, начальник скита. Это был замечательный человек и инок. Громадного роста и богатырского сложения, о. Анатолий обладал нежной чисто детской душой. Так его и называли, шутя, "большое дитя". Незлобие его и кротость были идеальные. Он обладал даром рассуждения и у него было много духовных детей среди мірян. Его духовный авторитет очень ценил Леонтьев и всецело подчинялся ему, но в "житейских" вопросах сам подчинял его себе. Это было очень просто. Леонтьев месяцами не выходил из дома и исповедывался у себя в кабинете. О. Анатолий после исповеди иногда оставался у него выпить чаю, и тут Леонтьев давал волю своему красноречию. Как-то раз о. Анатолий некстати высказал свое восхищение Ейфелевой башней (тогда она была модной новинкой) и Леонтьев обрушился на него со всей страстностью своего негодования, как это можно восхищаться таким хамством. Сам он мне потом рассказывал об этом, добавляя: "ну что же делать, пока он был духовником, я стоял пред ним на коленях и беспрекословно слушал его, ну а тут он уж не духовник, и Ейфелева башня не имеет отношения к спасению моей души"...
   Раз я сам прибежал к этому о. Анатолию расстроенный каким-то разговором с Леонтьевым. Я не помню что, но меня сильно взволновало какое-то рассуждение, идущее вразрез с учением Церкви, насколько я это знал или чувствовал. Я искал у о. Анатолия разрешения моего смущения и успокоения. Он успокоил меня, сказав, что Константин Николаевич иногда увлекается своими рассуждениями. "Это бывало, -- добавил он, -- и в разговоре со мною. Занесется, занесется Константин Николаевич, а я ему скажу только: "а Церковь"? И он остановится и замолчит". Припоминаю теперь бесконечные споры Леонтьева с о. Климентом Зедергольмом, талантливо описанные в его книге, и понимаю, что смирение воли и чувства достались ему гораздо легче, чем смирение его буйного титанического ума.

-----

   Иоанно-Предтечевский скит Оптиной Пустыни, в котором в то время был настоятелем (или начальником) упомянутый выше о. Анатолий, был средоточием паломников и устремлений всех приезжавших в Оптину. Там жил о. Амвросий в той келье, в которой до него жили преемственно старцы о. Макарий и о. Леонид. В скиту были духовники, к которым обращались многие міряне помимо старца. В том же скиту в 50-х годах под руководством о. Макария созрела и раскрылась плодотворная деятельность целой дружины иноков по переводу на родной язык и изданию многих Святоотеческих творений и руководств в духовной жизни. С этой работой связаны имена Ивана Васильевича Киреевского и Митрополита Московского Филарета.
   С скитом же связаны и все переживания К. Леонтьева за весь период его жизни с приезда из Турции в Россию в 1874 г. и почти до самой смерти в 1891 г. Очень часто, когда деваться было некуда, когда нужда материальная гнала из Кудинова или Москвы, или когда борьба с самим собой доходила до высокого напряжения, Константин Николаевич неделями и иногда месяцами живал в скиту, в особо отведенной ему келье. Об этом вспоминал Леонтьев с особой теплотой и любил, когда это позволяло ему здоровье и силы, летом ходить в скит.
   Помню особенно живо одну мою прогулку туда с Леонтьевым. Это было в канун какого-то Праздника, когда служилась всенощная в келье о. Амвросия. Он сам по болезненному состоянию очень редко выходил в церковь. Ко всенощной к батюшке допускались только немногие избранные; помню кроме нас были еще 2 и 3 приезжих да 2 и 3 монашествующих. Стояли мы все в приемной, которая была больше других комнат. Через сени была келья, в которой келейник батюшки о. Иосиф служил всенощную, пели 2 послушника. Через открытую дверь в сени, все было слышно. Лампадки перед многочисленными иконами горели тихо и весело, было тепло и светло на душе. Необычайность обстановки, сознание, что молишься с благодатным старцем, растворяли душу и не переживаемое дотоле умиление теснилось в груди. Шестопсалмие читал отчетливо, хотя несколько старательно, грудным баритоном светский молодой человек, брюнет, в очках. На мой вопросительный взгляд Леонтьев, наклонившись, шепнул мне -- "Князь Туркестанов". Впоследствии он принял монашество с именем Трифона, теперь уже давно епископ. Во время пения "Хвалите" я продвинулся в самые сени и увидел батюшку о. Амвросия, который стоял на кровати и, держась за какую-то протянутую проволоку, тоненьким голосом подпевал певчим. Назад мы возвращались уже в темноте. Тихо было и безлюдно на дороге; над головою мерцали звезды; не хотелось ни о чем говорить, и даже Леонтьев шел молча. Хотелось только все прислушиваться к той музыке, которая была на душе.
   Это впечатление так и осталось навсегда у меня и воскресает всякий раз, как я иду знакомой лесной дорожкой в скит. С ним же связано еще и другое тоже яркое впечатление.
   Когда я впервые вошел в Скит, это было в конце августа в прекрасный солнечный день, меня прежде всего и более всего поразили длинные клумбы цветов по бокам главной от ворот до храма дорожки и по боковым, ведущим к кельи о. Амвросия с одной стороны ворот и о. Анатолия с другой. Цветы были однообразные осенние, но я с изумлением остановился перед кустами георгин; их было очень много, сплошной ряд по ту и другую сторону. Но я никогда не видел и прежде того и после таких могучих, густых, разнообразных по окраске георгин. И вот этот цвет совсем не красивый, без запаха, но своеобразный, стал для меня с тех пор любимым цветком. Впоследствии я встречал хорошие (не захудалые) георгины в монастырях. Но где бы я их не видел, я не могу пройти мимо, не остановившись перед ними; первое впечатление Оптинского скита так живо воскресало в душе, как будто и не было тридцати лет напряженной трудовой жизни, а с этим впечатлением воскресает и все, что тогда живило и согревало душу, все молодое, радостное и радужное. Какой великий дар Божий -- это способность человека вновь переживать старой душой молодые чувства, которые конечно не повторяются, но вспыхивая в нужные минуты, освещают и потемки и закоулки нашей жизни.
   Помню через год после того, я уже будучи священником в Белостоке описывал Леонтьеву свои первые пастырские впечатления и свои восторги при совершении некоторых служб. Леонтьев отослал это мое письмо для прочтения в скит к старцам, и они ответили: "это хорошо, потому что в будущем воспоминание об этих восторгах будет возгревать охладевающее чувство". Тогда я к этим словам отнесся равнодушно; я не понимал, как это можно охлаждаться, а не распаляться, как я этого хотел все больше и больше. Теперь... я понимаю хорошо, что такое "охладевающее чувство", понимаю, что значит жить не настоящим, а прошлым, даже в благодарных переживаниях. И чувствую с великой благодарностью к Богу, как счастлив тот человек, у кого это прошлое есть.

-----

   Интересны отношения Константина Николаевича к окружавшей его или только знавшей его издали молодежи. Он любил эту свою молодежь беззаветно, как можно любить только своих детей. В Москве около него группировался кружок студентов, преимущественно лицеистов; об отношениях его к ним читаем в различных воспоминаниях о Леонтьеве и в биографии, написанной Коноплянцевым. Сам же я лично наблюдал, как Леонтьев заботливо и участливо болел душой за каждого из своих питомцев; хлопотал за них перед сильными міра сего, выпрашивал стипендии, устроивал, молился за них во время болезни, скучал, когда долго не имел известий, отечески дружески понуждал их писать ему часто и т. д. Сам я обязан ему бесконечно многим. Достаточно сказать, что достижение счастия величайшего служения на земле, т. е. священства, связано у меня с именем Константина Николаевича. Самая мысль о священстве возникла в моей душе совершенно самостоятельно задолго до знакомства с Леонтьевым. Эта мысль явилась у меня, когда я писал последнюю главу своих "Писем о современной молодежи" в 1887 г.
   Я звал молодежь на служение народу, главным образом на поприще сельского учительства, и вот в это время блеснула мысль: "а почему же не в священном сане? Ведь это еще ближе к народу".
   Но это мне казалось не только дерзким желанием, но и невозможным в практическом осуществлении, ибо сам я тогда не знал прецедентов принятия священства светскими людьми. И вот эту заветную мысль я высказал Леонтьеву. Он сильно обрадовался и поддержал мою мечту горячо и настойчиво, как и все, что ему нравилось. А когда о. Амвросий дал свое благословение на то, чтобы хлопотать о священстве, Леонтьев помог мне самым существенным образом.
   Кроме меня Леонтьева навещали в Оптиной и не раз двое из его кружка: А. Александров и И. И. Кристи (очень талантливый юноша, подававший очень большие надежды, но сгоревший от неизлечимой болезни). И другие молодые люди, бывавшие в Оптиной и познакомившиеся там с Леонтьевым, сохраняли с ним нравственную связь, а потом и добрую память о нем. Вот например упоминаемые ранее князь Б. Туркестанов, Ф. Чуфрин, И. Л. Леонтьев (писавший под псевдонимом И. Щеглов), Е. Погожев (псевдоним Поселянин) и другие. Стоило Леонтьеву переехать за два месяца до смерти из Оптиной в Сергиев Посад, как уже и там за такой маленький срок потянулись к нему молодые люди из учащихся в духовной Академии. Часто навещали его священ (ник) С. Веригин, священ<ник> Н. Толстой (оба перешедшие потом в католицизм), профессорский стипендиат И. В. Попов и другие.
   Стало быть, было в личности Леонтьева что-то привлекательное (несмотря на бьющую в глаза крайность его реакционных взглядов и выпадов), что притягивало к нему молодые умы. Трудно было с ним соглашаться, невозможно было с ним не спорить, но и трудно было устоять против обаятельной красоты этой титанической натуры, которая была весь пламень, весь благородный гнев, о которой уже никто не мог бы сказать словами Апокалипсиса: "Ты ни холоден, ни горяч". Обаятельность заключалась и в скрытых противоречиях духа Леонтьева, в раздирающей его душу драме всей жизни, и это ясно ощущалось всяким, кто соприкасался к этому новому Прометею XIX века.
   И Леонтьев в полной мере пользовался этой своей притягательной силой "чародея". Он старался использовать всякую даже малейшую возможность повлиять на молодую душу, на молодой ум. Он старался внушить юноше свои понятия о религии, морали, культуре, красоте, призвании России, хамстве и разложении Западной Европы, ненадежности славян, необходимости дисциплины и крутого режима во внутренней политике, близости конца міра и т. д. всего, что составляло сущность его міровоззрения, его социально-политических взглядов. Эта страсть не имела пределов; она приводила его иногда к серьезным конфликтам с людьми ему очень нужными. Так мне достоверно известно, что окончательный разрыв Леонтьева с известным философом H. Н. Страховым последовал из-за того, что Леонтьев просил у Страхова два экземпляра его издания "Россия и Европа" Данилевского двум молодым людям, а Страхов отказал. Правда, причины разрыва были глубже; они назревали постепенно. Страхова Леонтьев упрекал в лукавстве и малодушии, подозревая, что тот сознательно "замалчивал" его в литературе "страха ради иудейска". Это была действительная причина разрыва со старым другом, одним из первых и немногих оценивших дарования Леонтьева. Но последний мотив разрывал был именно отказ Н. Страхова помочь книгами бедным молодым людям. О как болел душой Леонтьев и не мог понять, как это можно было не пожертвовать для дела несколько книг. Сам он в этом был расточителен; дарил свои книги и лично и через друзей, всем, кому они могли быть полезными.
   Это был прозелитизм чистейшей воды в благородном смысле слова; прозелитизм, на который мы -- русские люди совершенно не способны. И осно<вы>ваясь на этой черте, я серьезно думаю, что в жилах Леонтьева было много крови не русской; не похож он был по натуре своей и по многим вкусам на чистокровного русского.
   Если выше я назвал прозелитизм Леонтьева страстью, то конечно, в лучшем смысле этого слова. В своих стремлениях обратить своего молодого собеседника в свою веру, навязать ему свои точки зрения -- он доходил до религиозного пафоса. Он так верил в правильность своих теорий и выводов, по крайней мере существенной основе их, и так глубоко был разочарован в возможность влияния своего слова на общество, что уже не думал ни о славе литературной, ни о широком влиянии, а думал только о том, чтобы оставить следы в молодом поколении, чтобы найти или воспитать единомышленников среди ее, чтобы чрез талантливую молодежь не учитель, нет, не он, никому неведомый старик, а его учение победило впоследствии общественное равнодушие и тупость. И в этом искании удовлетворения в этих глазах жадно-пытливо всматривавшихся в каждого молодого собеседника -- чуялась всегда какая-то глубокая трагедия, какая? Тогда нам, юным ученикам Леонтьева, это было еще совсем не ясно...
   В Оптиной у Леонтьева я был 4 раза. Первый раз: в августе 1888 года, второй в июне 89, когда заезжал к нему проездом из Москвы в Вильно для принятия священства, третий раз в августе 90 года и последний в мае 91 года, в последний год его жизни. Особенно памятным мне осталось (кроме первого) третье наше свидание, когда я сопровождал Леонтьева в его поездке в Москву. А случилось это вот по какому поводу. Леонтьев придавал особенное значение началу каждого десятилетия в своей жизни; он об этом не раз мне говорил; можно найти об этом частые указания в напечатанных уже письмах его. По его наблюдениям, начало каждого десятилетия (60--61, 70--71, 80--81) сопровождались в его жизни какими-либо важными событиями, каким-либо переломом. Начало 90-х годов тоже должно было принести ему перемену в жизни. Какую? Кроме смерти ничего более он не мог ожидать. И готовился к этому. Нам тогда это казалось простой мнительностью, но... предчувствие или наблюдательность Леонтьева оказались правильными. 91 года он не пережил.
   
   Самой смерти он не боялся. Ему только хотелось умереть не очень мучительной смертью, по-христиански приготовившись к ней. Раз после обеда в Оптиной он мне сказал: "вот монахи имеют привычку класть земной поклон при возгласе диакона "прочее время живота нашего в мире и покаянии скончати", а я грешный, не в это время кланяюсь в землю, а когда возглашают: "христианския кончины живота нашего, безболезненны (он на этом сделал ударение), непостыдны, мирны". Но нет, слишком велика была бы эта милость Господа ко мне грешному". И он задумался.
   Давно уже Леонтьев страдал одной неизлечимой болезнью, от которой бывает мучительная агония перед смертью; предотвратить это или облегчить страдания можно было только хирургическим путем, чего в Оптиной нельзя было сделать. И Леонтьев был убежден, что ему предстоит эта мучительная смерть, как заслуженное искупление за греховную жизнь. А с другой стороны, по человеческой слабости хотелось избежать этого или облегчить предсмертные страдания. Это и было между прочим главной причиной переезда Леонтьева на следующий год на жительство из Оптиной в Сергиев Посад, где и Лавра и старец (о. Варнава) и Академическая молодежь, и близкая (из Москвы) медицинская помощь. Но эти предосторожности оказались ненужными. Смерть послал ему Бог, такую, о какой он только мечтал и молился -- христианскую и почти безболезненную, от воспаления легких.
   Так вот беспокоясь о приближении нового "перелома" в жизни, Леонтьев задумал съездить в Москву посоветоваться с врачами, да и узнать кстати об условиях жизни в Сергиевом Посаде. Надо было для этого взять благословение у старца. О. Амвросий жил в это время в своей Шамардинской Пустыне. Это был женский монастырь в 14 верстах от Оптиной созданный о. Амвросием на пожертвования своих почитателей. Это было его любимое детище, там он прожил последние свои 1 1/2 года жизни и там скончался в 91 году. Туда мы и поехали к батюшке взять его благословение.
   Я не буду описывать ни Шамардина с его восхитительным местоположением, ни подробностей поездки туда. Это отвлекло бы меня далеко от темы.
   Помню, что из кельи о. Амвросия Леонтьев вышел веселый и очень довольный. Батюшка охотно благословил его на поездку; это был, за три года первый выезд Леонтьева из Оптинского уединения. Очень характерно, как рассказывал мне он, батюшка дал свое разрешение; ведь он всегда веселой шуткой прикрывал свою мысль: это была его любимая манера, здоровый юмор не оставлял его даже в годы тяжких, физических страданий. И в этот раз на просьбу Леонтьева он ответил, смеясь: "что же? И топор надо иногда оттачивать".
   Это очень характерно и мудро. Леонтьев выставлял мотивом своей поездки необходимость посоветоваться с врачами, в виду своей болезни. А батюшка проник в душу своего духовного сына гораздо глубже. И усмотрел в ней, что, быть может, не ясно было в сознании самого Леонтьева, но существовало как потребность -- это необходимость освежить свои умственные силы ("отточить топор"). За три года жизни в Оптиной Леонтьев был сыт и обеспечен духовной жизнью; но его умственные интересы не находили достаточной пищи. Он не терял связи с центрами, переписывался очень усердно и плодовито печатал статьи в "Гражданине". Но ему необходимо было от времени до времени и личное общение с людьми своего круга.
   Через два дня мы уже ехали в покойном экипаже в Калугу. Эта поездка была очень интересна. Леонтьев был оживлен и бодро настроен, хотя боялся утомления пути, особенно по железной дороге. С нами был и мальчик Петруша.
   К. Леонтьев много и увлеченно говорил в этот раз о русской литературе. В сотый раз он мне указывал на грехи и ошибки Гоголевской школы, видевшей в русской жизни только одни уродства и искажавшей действительность. Останавливался долго на положительных представителях литературы, на Марко-Вовчке, Кохановской, Маркевиче. Мелкие рассказы Л. Толстого последнего периода, по стилю, по форме изложения приводили его в восторг. К Л. Толстому, как художнику, он был положительно неравнодушен. Говорил о нем с увлечением, с азартом. Разбирал все красоты его творчества и в то же время указывал, как и в чем и он подчиняется Гоголевскому течению, и очень порицал его за это. Помню, один раз я застал Леонтьева дома углубившимся в какую-то книгу. "Представьте, Осип Иванович, встретил он меня. -- Пятый раз в жизни перечитываю "Войну и Мир" и не могу начитаться".
   К Л. Толстому художнику у него была слабость, и ради этого он снисходительно-мягко относился к Толстому-философу последнего периода его жизни. Я ни разу не слышал от него грубых выражений по адресу Л. Толстого или "ярости" по поводу его противо-церковных мнений, как это бывало всякий раз, когда Леонтьев громил мещанскую, безбожную хамскую "Европу". Рассказывал он мне, как Л. Толстой посетил его, когда был в Оптиной у о. Амвросия. "Говорили мы с ним часа два, но спокойно говорили; впрочем, Толстой несколько горячился, когда касались церкви и Православия. И закончил он свои доводы словами: вот я пью воду Евангелия прямо, непосредственно, а вы ее пьете через фильтр, который держит в руках поп или грязный монах".
   Так передавал мне Константин Николаевич, и лицо его при этом сделалось грустным, задумчивым. Он "жалел" великого писателя. Жалел как несчастного -- безнадежно заблудившегося человека, которого любил и уважал, несмотря на все противоречие их натур и взглядов.
   Такую же слабость чувствовал Леонтьев и к Герцену. Это был его любимый писатель в молодые годы. И тогда он ценил не революционные его выходки, не критику русского строя, не "Колокол", а его беспощадную критику среднего мещанства Европы, ее "буржуйности", выражаясь современным языком.
   В ненависти к мещанству у Леонтьева было духовное сродство с Герценом и оттого тяготение к нему. Не раз он выражал сожаление, что по цензурным условиям эти взгляды Герцена не получают распространения среди русской публики; говорил, что он будучи цензором даже предпринимал шаги в пользу издания отдельных статей Герцена.
   Совершенно иного рода слабость была у Леонтьева к Достоевскому. Его он положительно не переносил. Романов его он не любил и художественное творчество не понимал. Да иначе и быть не могло, потому что нельзя же представить что-либо более противоположное в характере творчества и стиля, чем Пушкин и Лев Толстой с одной стороны и Достоевский с другой. Для Леонтьева же все герои Достоевского были только сумасшедшие или же хамы. "Мужик Марей, мужик Марей, -- повторял он, когда указывали ему и на положительные типы, -- что же в нем особенного? Всякий наш мужик сделал бы то, что он сделал!"
   "Пристрастие" к Достоевскому питалось у Леонтьева, впрочем, не противоположностью только его склада художественного творчества, но и различием взглядов и проповеди, причем, конечно, болезненно отзывалось в душе Леонтьева то, что противоположные ему взгляды получают такое широкое распространение благодаря популярности Достоевского. Я разумею здесь речь на Пушкинском празднестве и многие места из "Дневника". Проповеди "всечеловечества" не мог простить Леонтьев, также как и розового христианства, расплывающегося в одной бесконечной морали. Это было плоско, бесцветно и бессильно. Не мог согласиться Леонтьев и с идеализацией Достоевским русского народа. Леонтьев сам знал прекрасно народ, он смотрел на него трезво, реально, нисколько не умаляя его достоинств, но и не скрывая прежде всего, от самого себя (как это многие делали) его крупных пороков и слабостей.
   Еще тогда 30 лет тому назад Леонтьев видел в душе народа те звериные чувства, которые с такой силою проявились наружу только в эти годы. И тогда отмечая в своем рассказе тот или иной факт, он предвидел и предсказывал грядущий шквал беспощадного всероссийского разрушения и бессмысленной жестокости и добавлял всякий раз: "поднял бы я тогда из могилы Федора Михайловича и заставил бы посмотреть на народа "богоносца ..."
   Только теперь я вижу, как в том был прав Константин Николаевич.

-----

   Ездить по железной дороге для Леонтьева всегда было мучением. На востоке он предпочитал делать кружным путем сотни верст верхом на лошади, чем ехать в вагоне. "Сидеть в ящике, видеть против себя какую-нибудь хамскую физиономию, торопиться на станции в вагон, не допивши стакана чая, по какому-то дурацкому звонку, это невыносимо", говорил он. И бодрое, веселое настроение Константина Николаевича, пока мы ехали в экипаже в Калугу, сменилось нервно-раздражительным, когда мы сели на поезд в Москву. Сидел он против меня (мы заняли одиночные места) хмурый и мало-разговорчивый. Сзади ехали какие-то дамы и весело болтали по-французски; я не прислушивался, да и не понимал ничего. Только вижу лицо Леонтьева проясняется и светлеет; глаза заблестели, он бросил взгляд на меня, потом стал смотреть куда-то вдаль, спокойный, чем-то внутренне удовлетворенный. Было особенно приятно смотреть на его лицо, строго очерченное в профиле энергичное и вдохновенное. Наконец он не выдержал; наклонился близко ко мне и стал говорить топотом: "вы поняли, о чем говорили эти дамы?" Нет. "Они удивлялись, как это сидит священник, а манеры у него совсем светского человека..." И он, откинувшись на спинку, опять задумался чему-то, весело улыбаясь.
   Я молчал и не мешал его думам. Я понимал его оживление и радость. Непрестанно в своих разговорах он развивал любимую тему, что Церковь наша нуждается в образованных и светски воспитанных священниках и архиереях, для того чтобы поднять власть церковную на ту высоту, на какой она должна быть. Мечтал он о большой независимости Церкви от светской власти, о большей авторитетности духовенства, и смелости. И все это он связывал с притоком в ряды духовенства верующих светских людей, которые могли бы оказать влияние и на все светское общество. Не шутя мечтал он видеть своего любимого Владиміра Сергеевича Соловьева на кафедре Вселенского Патриарха в Царьграде, и даровитого И. Кристи епископом в Москве. И вот случайный эпизод в вагоне вырвал Константина Николаевича из ненавистной обстановки и погрузил его снова в область мечтаний. Как раз перед этим печаталась в Гражданине его вдохновенная статья "Добрые вести", в которой он группировал все факты проявления религиозной жизни в обществе, и делал из этого оптимистические выводы. Ему хотелось делать эти выводы, хотелось видеть начало возрождения России, осуществление ее религиозного призвания. И, правду говоря, живя в Оптиной, в этом центре, куда стекались со всей России люди с новым религиозным опытом, или только искавшие его, трудно было (особенно тогда) не впасть в ошибку и не принять частного за общее.
   Много времени с тех пор протекло, более четверти века. Новое поколение успело выроста и стать на ноги. Принятие сана священника светским лицом теперь уже не редкость; много иерархов за это время было и есть не из духовной касты. И что же? Стала ли церковная власть более свободной и независимой? Раздавались ли голоса обличения в последние десятилетия перед революцией? Явились ли новые митрополиты Филиппы из дворянского рода Колычевых? Не упал ли за это время авторитет Синода до последней возможности? И в чем проявилось заметное (влияние) на общество новых людей в клире?
   В тонкой наблюдательности, в трезвых суждениях опыта его гениального ума, в реальной жизни Леонтьев пророчественно-прав. В сладких мечтах о будущем, о желательных путях жизни и он ошибался, как и все благородные мечтатели. Но если бы не мечтать, чем же тогда было бы жить?
   
   В Москве я через неделю навестил Леонтьева в Гостинице на Страстном Бульваре, в которой он остановился. Он был весел и оживлен. Многое его утешило. Навещал его Влад<имір> Соловьев, которого он чисто по-женски любил, прощая ему многое и не замечая еще большего. Познакомился он с новыми единомышленниками, которых привел к нему В. Грингмут -- с Л. Тихомировым, с Ю. Говорухой-Отроком (писавшим под псевдонимом Николаев). Встретился случайно на улице с П. Е. Астафьевым, с которым жестоко перед тем обиженный им поссорился в печати, но здесь при встрече сумел сдержать свой гнев и обошелся с ним по-христиански, и это радовало Леонтьева.
   Мы расстались с ним опять на целый год.

-----

   В последний раз приезжал я к Леонтьеву в июне 1891 года. Как и прежде прожил я у него неделю или около того. В это раз он был в настроении скрытой внутренней тревоги, но внешне более спокоен, чем когда-либо раньше. Его мало тревожило все внешнее, т. е. литературные дела, политика, общественность. Обо всем этом он говорил спокойно, даже равнодушно. Он как бы постепенно отчуждался от этого міра. Часто подводил меня к ящикам своего комода, указывал, где какие рукописи лежат, делал распоряжения на случай смерти. Видимо, его мысли были всецело сосредоточены на трех приближающихся моментах неизбежной развязки. До сих пор им не был исполнен обет, данный Богу еще в Салониках -- принять монашество. Хотя он жил с того времени, особенно последние четыре года, полумонашескою жизнию, но главное -- пострижение -- было впереди. Сам ли он откладывал этот момент, старцы ли оттягивали, не желая раньше времени отрывать его совершенно от мира -- мне неизвестно. Но во всяком случае этот момент приближался, потому что решенный уже переезд из Оптиной в Сергиев Посад понуждал к тому: Леонтьеву хотелось, чтобы это совершили именно Оптинские старцы; да к тому же предчувствие приближения смерти заставило ускорить этот момент. Вот в каком настроении я застал Константина Николаевича.
   Быть может, в связи с этим наши беседы в это последнее мое свидание с ним часто имели своим предметом близкую кончину міра. И раньше, даже в первый мой приезд Леонтьев настаивал на неизбежности близкого {В своих письмах ко мне он неоднократно советывал брать темой своих проповедей кончину міра.} конца, но тогда это поглощалось как-то нашими спорами или же его мечтаниями о призвании России. Теперь же Леонтьев не мысленно только, приходил к положительному выводу, а видел воочию приближающийся конец. Это было эсхатологическое прозрение, жуткое до крайности, но неоспоримое, как факт, как очевидность. И это было за много лет до того, как апокалипсические темы стали волновать русских мыслящих людей, за десяток лет до появления в печати "повести об антихристе" Влад<иміра> Соловьева. Но и сам В. Соловьев в этом долгое время был одинок, что же говорить о Леонтьеве? Напоминать в печати или разговоре о близком конце міра или о том, что связано с этим -- значило в лучшем случае вызывать улыбку сожаления или насмешки. И когда я вскоре после появления одной последней статьи Леонтьева на эту тему увиделся с К. Победоносцевым, он с первого же слова накинулся на меня "что это ваш Леонтьев юродствует?"... "Юродствует" -- это говорил официальнейший представитель Православия!.. Но это я только к слову обмолвился печальным примером (одним из тысячи) непонимания Леонтьева при жизни его. Острота боли теперь уже прошла; людская тупость одинакова везде, во всех концах земли, у всех народов. И когда в старости видишь, что и тупость и непонимание одних, гениальное прозрение других -- все это лежит в неведомом нам плане Высшего міроправления, когда видишь, что в целях скорейшего достижения конца прямо необходима слепота массы или слишком позднее ее прозрение -- тогда примиряешься со всем и, как Леонтьев последний год жизни -- благодушно и спокойно смотришь на медленно двигающуюся к обрыву колесницу истории.
   
   Таково было его настроение, повторяю, в последний мой приезд. Дни стояли на редкость чудные. Не забуду одного вечера, когда мы поехали прокатиться в лес. Это случалось редко, и такая прогулка бывала праздником для измученного своими болезнями Леонтьева. По его просьбе, архимандрит обыкновенно присылал монастырскую лошадку, запряженную в покойный тарантасик. Мы вдвоем усаживались и катались по лесной дороге, изредка останавливаясь на полянках, чтобы отдохнуть и насладиться лесной тишиной. Константин Николаевич закуривал сигару, и беседа его лилась тихо, спокойно в полной гармонии с окружающей тишиной природы. И все о том же, все о признаках и предчувствиях близкого конца Истории. {Я воспринимал это живо и сочувственно, но не мог усвоить кажущегося противоречия в сознании и устремлениях Константина Николаевича.} Я помню свои недоумения и вопросы, к чему же тогда сводится вся борьба за свои идеалы, если действительно близок конец. Зачем хлопотать о своеобразии и красоте особой культуры, зачем противодействовать всеуравнительному прогрессу, который разливается победным потоком по всей земле, и в борьбе с которым провел всю жизнь свою Константин Николаевич? Помню его грустный взгляд и спокойные без обычного повышения голоса ответы. Несомненно конец близок; это по всем объективным данным, совершенно, соответствующим предсказаниям Писания. Но от нас легко зависит приблизить грозный час Суда Божия или отдалить его. Час никому не известен; ни ангелам, ни Сыну Человеческому даже. Ибо от нравственного состояния міра зависит, когда он наступит. Несомненно -- всеуравнительный прогресс уравнивает почву для Царства Антихриста; он подготовляет его. Чем более уравненья, чем скорее идет везде процесс вторичного смешения -- тем скорее смерть человечества. Остановить это лет на сто, на двести, могла бы новая культура, новое принудительное расслоение людей, и об этом стоит заботиться, стоит хлопотать. Но... не слишком ли поздно? Быть может, теперь уже ничто не поможет. И ответом на этот мучительный вопрос была только его глубокая задумчивость и продолжительное молчание.
   Года за три перед этим я помню, как горели его глаза, когда он говорил о возможности поворота в России с пути либеральных реформ. Начало царствованья Александра III, реформы гр<афа> Д. Толстого, попытка Пазухина укрепить сословные перегородки, все это укрепляло надежду, что уравнительный прогресс остановится и будет найден путь своеобразного развития России. "Представьте себе, -- встретил меня однажды Леонтьев, -- между моим Кабинетом и Кабинетом Государя проведен таинственный телефон: о чем я здесь подумаю, там уже приводится в действие".
   Через год он уже этого не говорил, а только жаловался, что в Правительственных действиях ничего нет яркого и сильного; "все тускло, слабо, не выразительно; какие-то половинчатые меры"... Действительность приносила с каждым днем разочарования; надежды гасли. Наряду с этим шел процесс глубокого сомнения в возможности особого культурного призвания России. Этот процесс начался в душе Леонтьева давно, но в эти годы на моих глазах, под влиянием Вл. Соловьева обострился и закончился полным крахом и сознанием, что Россия имеет только одно религиозное призвание. В чем оно выразится? Где его корни и каковы будут плоды? Об этом мы в это последнее свидание наше много и долго беседовали, но реальной схемы религиозного дела, предстоящего России, у Леонтьева не было. Слишком поздно начал он об этом думать. Одно было для него несомненно, что это призвание связано как-то с последним концом міра. Не расцвет предстоит, а исполнение неведомых нам предначертаний Господа перед вторым Его пришествием. Вот что окутывало дымкой спокойной грусти все рассуждения Леонтьева в это последнее наше свидание.
   И больше мы с ним не виделись. После моего отъезда совершились два крупные события в его жизни, к которым он готовился. 19 августа он принял пострижение в кельи о. Анатолия; обет его был наконец исполнен, тяжесть с души снята. В конце августа, в начале сентября совершился его переезд в Троице - Сергиев Посад для постоянного жительства. В письмах своих ко мне он говорил, что батюшка о. Амвросий усиленно настаивал на скорейшем его переезде. Через месяц после того (10 октября) о. Амвросий скончался, а еще через месяц я получил краткую телеграмму: "Константин Николаевич тяжко болен" и вслед за нею дня через два о том, что его не стало. Это было для меня ударом. Я не знал о его предсмертной болезни и не чувствовал близкой развязки, о которой он упорно говорил в последний год. Тут только я почувствовал тяжесть своей потери. Ошеломленный и убитый я не мог примириться с ней. И не мог даже поехать проститься: тысяча верст отделяла меня; и это тогда усугубляло мои страдания. Но теперь я этому рад. Я не видел Константина Николаевича мертвым в гробу. Для меня он жив. И когда бы я ни подумал о нем, всегда он представляется мне сидящим в своем кресле, веселым, оживленным, мечущим громы против Европейского хамства или глубоко задумавшимся над судьбой России. А когда я перечитываю его письма или произведения, мне опять представляется человек, глубоко страдавший всю жизнь, умевший бесконечно любить и так же бесконечно ненавидеть, не писатель только, а человек, великий, своеобразный, добрый, ни на кого не похожий и ни с кем не сравнимый.
   Таким я его знал и таким навсегда остался он в моей памяти.

И. Фудель.

   IX. 1918 года.
   

КОММЕНТАРИИ

   Автограф неизвестен.
   Копия С. Н. Дурылина: РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 1051. Л. 3--31.
   Датируется 1918 г.
   Печатается впервые по копии С. Н. Дурылина.
   
   Рукопись вложена в обложку с надписью Дурылина:

І. Фудель

Знакомство с Леонтьевым

(Написано по моей просьбе,
-- и в виде письма ко мне, --
в 1918 году)
(неиздано)

   12/25 VIII 1919 г.
   
   С. 433. ...в редакционной комнате еженедельного журнала " Русское Дело". -- Контора и редакция "Русского дела" размещались на Большой Дмитровке в д. Солодовникова.
   С. 434. ...не то в длинный сюртук. как носили наши "дедушки". не то в казакин... -- Казакин -- полукафтан с прямым воротником, застегивающийся на крючки. Леонтьев в письмах к Филиппову подшучивал над своим "армяком" (после того, как М. И. Филиппова застала его однажды в таком виде в своем доме и, по-видимому, была сильно удивлена). Е. Н. Погожев (Поселянин) впервые увидел Леонтьева в Оптиной "в поддевке тонкого сукна" (Памяти Леонтьева. С. 386), а Ив. Щеглов отметил в дневнике его "Полум<онашеский> кост<юм>, четки" (ИРЛИ. 1419, ч. 1. Л. 23 об.). Еще один мемуарист, Н. Миляев, в 1880-е гг. -- вольнонаемный писец канцелярии Московского цензурного комитета, определил верхнюю одежду Леонтьева так же, как Фудель, -- "казакин". В его небольшом очерке вообще уделено большое внимание внешнему облику и костюму Леонтьева. Поскольку этот мемуар в настоящее время совершенно забыт, имеет смысл привести несколько цитат из него. Вначале Миляев описывает qui pro quo, к которому привела именно одежда: впервые пришедший в Комитет Леонтьев (уже получивший назначение на цензорскую должность) был принят за мелкого издателя книжек для народа, одного из многих "книжников и фарисеев" Никольской улицы: "Вдруг в канцелярию влетает кто-то, одетый в шубу, с довольно потертым, не то куньим, не то лисьим воротником, укутанный громадным шарфом <...>.
   Взглянув на странного посетителя с небольшою русоватою бородкой и подстриженного, по-казачьи, в скобку, я ничуть не сомневался, что вижу перед собою одного из Никольских "книжников"..." (Миляев Н. Из воспоминаний о Константине Николаевиче Леонтьеве // РО. 1898. Т. 49, янв. С. 486). Из-за этой ошибки Миляев сперва довольно грубо заговорил с посетителем, за что ему скоро пришлось покраснеть. Далее сообщается, что Леонтьев дома "одевался всегда в русский казакин и длинные сапоги" и молодому человеку советовал: "Да вот куцую куртку-то сняли бы, да бабьи башмаки. Надели бы длинные сапоги, да казакин, -- на что лучше? Ведь вы русский?" (Там же. С. 487).
   "-- Неловко, Константин Николаевич, -- оправдывался я.
   Но он, не давая докончить, перебивал:
   -- Что? Неловко? Ну, уж это неправда! И ходить легче и работать лучше.
   -- Да ведь все так носят, -- не унимался я.
   -- Ну и пускай их носят, а вам-то зачем?" (Там же).
   С. 434. ...учитель русской литературы, Н. А. Вербицкий, сам печатавший свои охотничьи рассказы... -- Н. А. Вербицкий, в юности -- участник студенческого движения 1861 г., преподавал в провинциальных гимназиях с 1864 г. В Рязань он был переведен из Чернигова в 1875 г. и служил здесь до 1886 г. Рассказы Вербицкого печатались в журналах "Природа и охота", "Журнал охоты", "Природа и охота", "Охотничий вестник" и др. и составили сборники "Очерки из охотничьей жизни" (Тула, 1898) и "Охотничьи рассказы" (Тула, 1900). См.: Русские писатели, 1800--1917. T. 1. С. 420--421.
   С. 434. ...сидел я в Румянцевской библиотеке, зачитывался "Русью" И. С. Аксакова. -- Румянцевская -- ныне Российская государственная библиотека.
   С. 434. ...мимо его квартиры (на Волхонке, против Храма Христа Спасителя)... -- Аксаков с осени 1885 г. жил во флигеле дома кн. С. М. Голицына на Волхонке, 14 (не сохранился).
   С. 434. ...проходил с Остоженки... -- Адрес Фуделя в то время: "Остоженка, против церкви Воскресения, д. Смирнова, кв. Михайлова" (с. 335). Церковь Воскресения Словущего (Остоженка, 15; XVII в.) снесена в 1935 г.
   С. 435. ...Савеловский переулок...-- между Курсовым переулком и Остоженкой (современное название -- Пожарский), идет параллельно 1-му Зачатьевскому переулку.
   С. 436. Похороны И. С. Аксакова представляли необычайное зрелище. -- См., например: Последние проводы И. С. Аксакова // СИ. 1886. 2 февр. No 32. С. 1--2; РД. 1886. Февр. No 1. С. 434.
   С. 436. Университетский храм... -- Храм св. вмц. Татианы, построенный в 1833--1836 гг. архитектором Е. Д. Тюриным; освящен св. Филаретом Московским в 1837 г.
   С. 436. ...хоронили у Троицы-Сергия... -- Аксаков похоронен 1 февраля 1886 г. на Успенском кладбище Троице-Сергиевой лавры.
   С. 436. ...появилось в газетах объявление неизвестного мне Шарапова об издании им еженедельной газеты "Русское Дело". -- См.: МВед. 1886. 25 марта. No 83. С. 1.
   С. 436. Заказал для первого же номера статью "Аксаков и молодежь"... -- См.: РД. 1886. 2 апр. No 1. С. 4--6. Статья, подписанная псевдонимом "Студент-юрист", открыла цикл "Писем из университета".
   С. 438. ...студенческие беспорядки... -- О студенческих волнениях (для учеников Леонтьева -- "студенческих безобразиях"), после которых университет был закрыт вплоть до особого распоряжения, подробно повествовал в письмах к Леонтьеву от 22 и 29 ноября и 4 декабря 1887 г. Н. А. Уманов. Справедливости ради, отметим, что Уманов осуждал не только зачинщиков беспорядков, но и власти, не нашедшие лучших способов к их погашению.
   С. 438. Среди сотрудников "Русского Дела" был студент Н. А. Уманов... -- См. его первые статьи за подписью "Н. У--в": Голос из молодого поколения. (По поводу последней статьи В. С. Соловьева "Догматическое развитие церкви в связи с вопросом о соединении церквей") // РД. 1886. No 32. С. 9--10; К делу об убийстве Станиславского. (Письмо к редактору "Русского Дела") // Там же. 1887. 2 мая. No 5. С. 4--5; Еще по Долгоруковскому делу. (Письмо к редактору "Русского Дела") // Там же. 9 мая. No 6/7. С. 2--3; О сближении с народом // Там же. 13 июля. No 111. С. 3; Последнее слово о Долгоруковском деле // Там же. 17--24 окт. No 12/13. С. 4--5; 31 окт. No 14. С. 5--6.
   С. 438. ...бывший раньше лицеистом... -- т. е. воспитанником Лицея Цесаревича Николая (Катковского).
   С. 438. ..от себя пошлет ~ еще более подробно... -- См. во вступительной статье (с. 28--29).
   С. 439. "Прежде всего ~религии ~ без мистики""... -- См. с. 63--65.
   С. 439. "Только недавно ~ слишком сухим"... -- См. с. 72.
   С. 440. ...громадным письмом... -- См. с. 75--96.
   С. 440. ...дважды было мною опубликовано... -- См. примем, на с. 479.
   С. 440. "Вот и все ~ всего лучшего"... -- См. с. 96.
   С. 441. ...выслал мне почтою 25 руб. на проезд... -- См. с. 100.
   С. 443. ...к большому итальянскому окну... -- Итальянское окно -- окно, состоящее из трех частей с более широкой, обычно арочной, средней частью. Ср. в письме к Губастову от 25 марта 1891 г.: "...еще не доезжая до Оптинского Парома, уже будет издали виден, от Калуги -- на левой руке, около леса двухэтажный дом (к сожалению хамски-белый!) с темно-красною крышей и с маркизой на среднем широком окне верхнего этажа. -- Если это будет до обеда (т. е. до 3-х час<ов> пополудни), то вы можете быть уверены, что ваш старый (всячески уже старый!) друг именно за этой маркизой сидит в своем кабинете и... конечно... со дня на день ждет вас!..." (РГАЛИ. Ф. 290. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 221).
   С. 443. ...раскладывал пасьянс. -- 4 октября 1888 г. Леонтьев писал Филиппову: "По вечерам все пассьянс раскладываю, выучился. Век живи -- век учись. Дожил и до пассьянсов!" (РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 1025. Л. 46). Ср. в письме к Розанову от 19 июня 1891 г.: "...не желаю отказываться даже и от Гран-пассьянса, который люблю раскладывать по целым часам" (Литературные изгнанники. С. 366; исправлено по автографу).
   С. 444. ...я его получил только по приезде из Оптиной. -- См. с. 100, 108.
   С. 444. ...в своем первом письме после свидания. -- См. с. 107.
   С. 445. ...однажды отчитал кн<ягиню> Г. ... -- Вероятнее всего, имеется в виду кн. Евг. А. Голицына. Гречанку кн. Е. А. Гагарину Леонтьев едва ли стал бы "отчитывать" за погрешности в русском языке.
   С. 445. ...перед которым так трогательно преклонился западный Тургенев! -- Имеется в виду тургеневское стихотворение в прозе "Русский язык" (1882). К этому месту Фудель предполагал сделать примечание.
   С. 445. ...кажется, еще из имения матери. -- Действительно, в Оптину пустынь Леонтьеву удалось перевезти самую дорогую для него мебель из проданного в 1882 г. "на слом" кудиновского дома. До этого она хранилась у Бобарыкиных в имении Бильдино.
   С. 445. ...большое кресло причудливой формы на высоком постаменте ~ шутя, называл своим троном... -- Кудиновское "кресло красного дерева" упоминается в письме Леонтьева к Губастову от 24 мая 1876 г. Ожидая приезда друга, Леонтьев собирался украсить это кресло -- "убрать цветами" (РГАЛИ. Ф. 290. Оп. 1. Ед. хр. 28. Л. 39). Ср. в примеч. на с. 521 (запись рассказа о. Феодота). Не забыл упомянуть о кресле-троне в своем дневнике и Щеглов: "Ужин -- Леонтьев на троне с четками" (ИРЛИ. 1419, ч. 1. Л. 25). Дурылин, вероятно, удивленный словом "постамент", примененным к креслу, поставил после него вопросительный знак.
   С. 445. ...напоминала мне Иоанна Грозного работы Антокольского. -- "Иван Грозный" -- бронзовая скульптура М. М. Антокольского (1871) (находится в Русском музее). Иван Грозный изображен здесь в монашеском одеянии, с четками в левой руке.
   С. 445. Большое итальянское окно открывало дивный русский вид. -- Ср. в статье Леонтьева "Невольное пробуждение старых мыслей и чувств" (1887): "Перед окном моим бесконечные осенние поля.
   Я счастлив, что из кабинета моего такой дальний и покоющий вид" (81, 234).
   С. 446. Жена ~ производила жалкое и в то же время симпатичное впечатление. -- Ср. у Александрова: "Узнав ее в позднейшие годы ее жизни, когда у нее, после перенесенной ею психической болезни, оставался лишь слабый след всего прежнего, я храню о ней тем не менее самое приятное воспоминание, как о милом, добром, взрослом, больном ребенке, какою я ее знал" (Памяти Леонтьева. С. 147--148).
   С. 446. ...прислуга Варя с ~ матерью... -- Матерью Вари была крестьянка села Карманова Агафья Сворова, бывшая кормилица Л. О. Раевской (см.: 62, 123).
   С. 446. Петя -- 26 июля 1887 г. Леонтьев сообщал о нем Александрову: "...Для службы попался мне хороший и умный мальчик 16 лет" (Александров. С. 14).
   С. 446. И на Востоке и в России слуги Леонтьева были членами его семьи. -- Эти слуги-воспитанники в Турции -- кавасс-грек Яни Никифоридис, молдаванин Петро Узун-Тома, слуга-грек Георгий, который в 1874 г. приехал с Леонтьевым в Россию; в Москве, Варшаве и снова в Москве -- Николай Орлов. Ср. у Александрова: "Отношения его к слугам (и вообще к простонародью) были очень своеобразны: они были как-то особенно, на свой манер, патриархальны, строго-любовны, отечески-добродушны, барственно-человечны (если можно так выразиться)" (Александров. С. 14).
   С. 446. ...она была его воспитанница с 9-летнего, кажется, возраста... -- Фудель точен в этом указании. Ср. в воспоминаниях М. В. Леонтьевой: 67, 127--131.
   С. 446. ...вела его хозяйство... -- "Ведением хозяйства", собственно, приходилось заниматься и самому Леонтьеву, по крайней мере расходную книжку вел он сам (см., например, записи расходов 1890--1891 гг.: РГАЛИ. Ф. 290. Оп. 2. Ед. хр. 72. Л. 19--28).
   С. 447. ...чудесное платье ~ букеты... -- Подробнее, со слов Е. С. Фудель, об этих двух эпизодах рассказал Дурылин. См.: Дурылин С. Н. В своем углу. С. 392--394.
   С. 448. dolce far niente -- сладкое ничего-не-делание (итал.).
   С. 448. ...пение столповое, своеобразное... -- Столповое (знаменное) пение -- древнерусское богослужебное пение. В знаменном пении сложилось несколько распевов (мелодических систем), главным образом монастырских. В Оптиной пустыни также сформировался свой распев, правда, охвативший не весь богослужебный круг. Ср. в дневнике Щеглова от 29 июня 1891 г. о пении в оптинском Введенском соборе на литургии в праздник свв. апостолов Петра и Павла: "Протяжное, дивное пение -- сильное впечатление в общем" (ИРЛИ. 1419, ч. 1. Л. 26). В тот же день он сделал запись и о впечатлениях от всенощной под тот же праздник в скитской церкви: "Пение в круге. Хор подхватывает выкликаемые послушником фразы; фразы полные поэзии и наивности <...>.
   Пение однотонное, протяжное и унылое; в общем впечатление тоски по совершенству духовному" (Там же. А. 27).
   С. 448. Иоанно-Предтечевский скит -- центр Оптинского старчества, этот скит был основан в 1821 г.
   С. 449. Здесь была Россия... -- Ср. с дневниковой записью Щеглова, тоже увидевшего 25 июня 1891 г. в Шамордино перед "хибаркой" старца Амвросия полный срез всех сословий Российской Империи: "Возле часовни, в лесочке в хибарочке с крылечком и балкончиком -- обитает батюшка. На страже, у дверей две монахини. Выходит бледный келейник и кликает. "Иван Петербургский!" "Из Варшавы", "Мария Федоро<вна>", "Аксинья" и т. д. На лесной площадке человек до 80 с непокрытыми головами.
   1) Нищие
   2) 2 странника
   3) Бабы
   4) Две барыни.
   5) Две барышни.
   6) Купец.
   7) Дьякон.
   8) Вдова с 2 сыновьями.
   9) Больная старуха. --
   10) Юродивый. --
   11) Дети и юноши. (2 гимназиста)
   12) Помещик
   13) Девка.
   14) Инок" (ИРЛИ. 1419, ч. 1. Л. 20).
   С. 450. ...в гостинчике, который приветливо радостно встречал каждого приезжего... -- В письме 64 упоминается монах Петр (см. с. 182).
   С. 451. ...брат Александр... -- Речь идет о будущем старце Анатолии (младшем). О. Иосиф и его сын Сергей впоследствии посещали его в Оптиной пустыни. См.: Фуделъ С. И. Собр. соч. T. 1.
   С. 452. Прежде всего сам подарил мне писания Се. Иоанна Лествичника, Варсонофия Великого и других подвижников. -- См. примеч. на с. 475.
   С. 452. Иные его боялись, потому что он их "разносил", заметив какую-либо неисправность... -- С. Н. Дурылин записал в 1928 г. услышанный им в 1917--1918 гг. рассказ оптинского уставщика о. Феодота, который еще в бытность послушником (звали его тогда Федором) сопровождал иеромонаха для служения всенощной в "консульском доме". Здесь упомянут не "разнос", а замечание, свидетельствующее о хорошем знании Леонтьевым богослужебного устава: "...Во время 1-го часа он поправил читавшего Федора:
   -- Не так. Богородичен нужно" (Дурылин С. Н. В своем углу. С. 588). Впрочем, выше замечено: ""Консула" они, молодые монахи и послушники, побаивались" (Там же. С. 587). Склонность Леонтьева к деланию замечаний (кстати, отмеченная им и в его друге о. Клименте, -- см. 6\, 346), не укрылась и от Александрова (он вспоминал, что Леонтьев, даже подавая щедрую милостыню, "учил" нищих "хорошим манерам"; Александров. С. 14), и от познакомившегося с ним в июне 1891 г. Щеглова. Ср. в его дневнике (в наброске "Григорий Новоскольцев (К. Н. Леонтьев)"): "Поправил -- не так молитесь!" (ИРЛИ. 1418. Л. 77).
   С. 452. Когда приезжал в монастырь какой-либо видный сановник ~ или местный губернатор, настоятель ~ упрашивал Леонтьева прийти на обед, чтобы вести разговоры с гостем... -- Леонтьев присутствовал, например, на обедах с В. К. Саблером в 1887 г. Калужским губернатором в описываемое время был А. Г. Булыгин.
   С. 452. ...безусловным послушанием... -- Ср. с приведенным в воспоминаниях Евг. Поселянина рассказом П. Е. Астафьева: "Моя жена его спрашивает:
   -- Что, вы "старцу" (Амвросию) во всем повинуетесь?
   -- Во всем.
   -- Что бы он вам ни сказал?
   -- Что бы ни сказал. Да вот, например, я вас очень люблю. А если б старец мне сказал: "Убейте ее", то есть вас, я бы ни на минуту не задумался" (Pro et contra. Кн. 1. С. 182).
   С. 452. ...исповедался у духовников ~ о. Платон, а чаще о. Анатолий, начальник скита. -- Отзывы Леонтьева об о. Платоне нам неизвестны (в переписке есть только упоминания о его брошюре, см. с. 236, 238, 240), о преп. Анатолии см.: 61, 15.
   С. 453. ...Ейфелевой башней... -- Завершение Эйфелевой башни (октябрь 1889 г.) было тогда актуальным предметом разговоров.
   С. 453. ...бесконечные споры Леонтьева с о. Климентом Зедергольмом, талантливо описанные в его книге... -- См.: 6­1, 330--339.
   С. 453. ...в той келье, в которой до него жили преемственно старцы... -- Описание этой кельи см., например: Четвериков С., прот. Описание жизни блаженныя памяти Оптинского Старца Иеросхимонаха Амвросия. Изд. Козельской Оптиной Пустыни, 1912 (репр. изд.: М., 1998). С. 174--178.
   С. 453. С этой работой связаны имена Ивана Васильевича Киреевского и Митрополита Московского Филарета. -- См.: А. Н. (Никодим (Кононов), архим.) Старцы: о. Паисий Величковский и о. Макарий Оптинский и их литературно-аскетическая деятельность // Отечественные подвижники благочестия 18 и 19 веков. Сентябрь. Введенская Оптина Пустынь, 1996. С. 481--582.
   С. 453. ...неделями и иногда месяцами живал в скиту, в особо отведенной ему келье. -- Леонтьев провел в Оптиной август 1874-го (с 6 августа по 4 сентября), февраль -- апрель 1877-го, декабрь 1878 -- май 1879 г., сентябрь--ноябрь 1880 г., трехмесячный отпуск 1883 (конец лета -- начало осени), шестимесячный отпуск 1886 г. Кроме того, каждое лето 1875--1880 гг. Леонтьев говел в Оптиной пустыни (см.: 62, 132).
   С. 454. Шестопсалмие -- псалмы 3, 37, 62, 87, 102, 142, читаемые в начале утрени.
   С. 454. Во время пения "Хвалите"... -- "Хвалите Имя Господне..." -- песнопение так называемого "полиелея", особенно торжественной части всенощного бдения.
   С. 454. ...длинные клумбы цветов... -- Эти цветники были заведены в скиту впервые при старце Макарии Оптинском.
   С. 455. ...свои первые пастырские впечатления... -- См. письмо 51 от 17 сентября 1889 г.
   С. 455. ...об отношениях его к ним читаем в различных воспоминаниях о Леонтьеве и в биографии, написанной Коноплянцевым. -- См.: Памяти Леонтьева. С. 125--128, 145--149.
   С. 455. ...выпрашивал стипендии... -- Здесь подразумеваются хлопоты об Александрове.
   С. 456. ...навещали в Оптиной и не раз ~ А. Александров и И. И. Кристи... -- Александров приезжал в Оптину в июне 1888 г. (Александров. С. 44), затем осенью того же года, провел здесь с женой почти все лето 1889 г. (Там же. С. 66--67) и начало июля 1891 г.; Кристи гостил у Леонтьева 23--26 декабря 1887 г. (Александров. С. 29) и в конце января 1889 г.
   С. 456. ...Ф. Чуфрин, И. Л. Леонтьев (писавший под псевдонимом И. Щеглов), Е. Погожее (псевдоним Поселянин) и другие. -- С обращенным "нигилистом" Ф. П. Чуфрин Леонтьев тесно общался в 1890--1891 гг., когда тот стал одним из преданнейших духовных детей старца Амвросия. Отзыв Леонтьева о нем после первой беседы см. в письме к Александрову от 11 июня 1890 г.: Александров. С. 101--102. Щеглов приезжал в Оптину пустынь в июне 1891 г. См.: Леонтьев К.Н. "(Список верующих)" / Публ. О. Л. Фетисенко // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2007--2008 годы. СПб., 2010. С. 297--299. О Погожеве см. примеч. на с. 537.
   С. 456. Часто навещали его священ<ник> С. Веригин, священник) Н. Толстой (оба перешедшие потом в католицизм)... -- Об о. С. Веригине см.: 82, 1083--1084. Отец Н. Толстой, по его собственному свидетельству, был у Леонтьева всего один раз: "Я не был знаком с Константином Николаевичем, как однажды пришел ко мне о. Трифон и сказал мне, что Леонтьев желает со мной познакомиться. <...> ...мы долго с ним беседовали на богословские темы. <...> Это был единственный раз, когда я его видел живым" (Толстой Н. Памяти инока Климента И МВед. 1916. 12 нояб. No 262. С. 3). Сохранилась визитная карточка Н. А. Толстого, на которой рукой Леонтьева подписано: "Священник" (ГАМ. Ф. 196. Оп. 1. Ед. хр. 370). Затем о. Николай участвовал в отпевании монаха Климента и даже оказался единственным священником, кто проводил гроб до могилы: "Случилось, что в этот день погода была очень плохая и так как Леонтьева хоронили не в посаде, а на скитском кладбище, за Гефсима- нией, то ни один из священников не согласился сопровождать тело покойного под снеговой метелью до места его вечного упокоения. Таким образом, честь проводить гроб Леонтьева и опустить его в могилу досталась мне" (Там же).
   С. 456. ...профессорский стипендиат И. В. Попов и другие. -- В копии описка: И. И. Попов.
   С. 456. ...не мог бы сказать словами Апокалипсиса "Ты не холоден ни горяч". -- Откр. 3: 15.
   С. 456. ...притягательной силой "чародея". -- Аллюзия на стихотворение Александрова (см. во вступ. статье, с. 9--10).
   С. 457. ...окончательный разрыв Леонтьева ~ последовал из-за того, что Леонтьев просил у Страхова два экземпляра его издания "Россия и Европа" Данилевского двум молодым людям, а Страхов отказал. -- См. с. 256, 263--265 и примеч. на с. 595.
   С. 457. Страхова Леонтьев упрекал в лукавстве и малодушии, подозревая, что тот сознательно "замалчивал" его в литературе "страха ради иудейска". -- Ср. с. 273.
   С. 457. ...в июне 89 ~ в августе 90 года и последний в мае 91 года... -- Ок. 16--20 июня 1889 г. (ср. с. 151), приблизительно 10-- 16 августа 1890 г. (с. 234). В последний раз Фудель был в Оптиной не ранее 28 мая -- не позднее 4 июня 1891 г. (по письмам Розанову). Ср. письмо 120, с. 316--317.
   С. 458. Леонтьев придавал особенное значение началу каждого десятилетия в своей жизни... -- Ср. письмо 129.
   С. 458. ...при возгласе диакона... -- Далее названы два прошения просительной ектении.
   С. 459. О. Амвросий жил в это время в своей Шамардинской Пустыне. -- Старец Амвросий оставался здесь безвыездно с лета 1890 г.
   С. 459... .указывал на грехи и ошибки Гоголевской школы... -- Обличение "гоголевщины" было излюбленным коньком Леонтьева еще с 1860-х гг.
   С. 460. Пятый раз в жизни перечитываю Войну и Мир... -- Ср. в письме к Л. Н. Толстому от 2 марта 1880 г.: "...прочел <...> кажется з 7-й раз" (72, 769).
   С. 460. ...как Л. Толстой посетил его... -- См. примеч. на с. 556.
   С, 461. "Мужик Марей, мужик Марей ~ что же в нем особенного?" --- Ср. в письме к Н. А. Уманову от 28 ноября 1888 г.: (с. 32).
   С. 461. Не мог согласиться Леонтьев и с идеализацией Достоевским русского народа. -- Ср. в статье "Над могилой Пазухина": "Чтобы русскому народу действительно пребыть надолго тем "народом-богоносцем", от которого ждал так много наш пламенный народолюбец Достоевский, -- он должен быть ограничен, привинчен, отечески и совестливо стеснен. <...> Иначе, через какие-нибудь полвека, не более, он из народа-"богоносца" станет мало-помалу, и сам того не замечая, "народом-богоборцем", и даже скорее всякого другого народа, быть может" (8­1, 458).
   С. 462. ...мечтал он видеть своего любимого Владимира Сергеевича Соловьева на кафедре Вселенского Патриарха в Царьграде... -- Леонтьев не скрывал этой "мечты" и от самого Соловьева. Об этом рассказывала в 1925 г. С. Н. Дурылину М. В. Леонтьева. Ср. в его записи: "Однажды К. Н. при М. В. сказал Соловьеву: "Вы должны быть патриархом"" (РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 23. Л, 20 об.). Возможно, эти слова относятся к 1883 г., времени наибольшего сближения Леонтьева с Соловьевым.
   С. 462. ...его вдохновенная статья "Добрые вести"... -- См. примеч. на с. 556.
   С. 463. .. .навестил Леонтьева в Гостинице на Страстном Бульваре... -- В 1870-е гг. Леонтьев останавливался в "Лоскутной" или в гостинице Шевалдышева -- обе в начале Тверской улицы (Леонтьев выбирал их в том числе и за близость к любимой им Иверской часовне). В Шевалдышевской, получившей у новых владельцев название "Париж", он поместился и в 1891 г. (см.: 82, 1254), но в 1890 г. жил в гостинице "Виктория". Ср. в воспоминаниях Л. А. Тихомирова: "В то время на Страстном бульваре, близ Тверской, против самого монастыря была гостиница "Виктория", не роскошная, но пользовавшаяся репутацией очень приличной. В ней останавливались многие известные лица, как Ольга Алексеевна Новикова, Владимір Карлович Саблер и т. п. Тут же останавливался и Леонтьев.
   В первый приезд он занимал большую комнату с отделениями во втором этаже. Во второй приезд я его застал уже в первом этаже: ему трудно было подыматься на второй" (Pro et contra. Кн. 1. С Л).
   С. 463. Навещал его Влад<имір> Соловьев, которого он чисто по-женски любил, прощая ему многое... -- Ср. с. 249.
   С. 463. Познакомился он с новыми единомышленниками, которых привод к нему В. Грингмут -- с Л. Тихомировым, с Ю. Говорухой-Отроком... -- И Тихомиров, и Говоруха-Отрок были сотрудниками "Московских ведомостей", отсюда и "протекторат" Грингмута в устройстве знакомства с Леонтьевым. С обоими новыми знакомыми у Леонтьева установилась постоянная переписка. Переписка с Тихомировым недавно опубликована. Письма Леонтьева к Говорухе-Отроку не сохранились, ответные см.: РГАЛИ. Ф. 290. Оп. 2. Ед. хр. 41.
   С. 463. Встретился случайно на улице с П. Е. Астафьевым... -- Об этом Леонтьев сообщил в письме к Александрову 20 сентября 1890 г.: "С Астафьевым мы встретились раз на улице и раз случайно в Цензурном Комитете; говорили кой-что; но друг у друга не были. Я дал почувствовать ему, что я этого не желаю" (Александров. С. 106).
   С. 463. ...обет, данный Богу еще в Салониках... -- Ср.: Литературные изгнанники. С. 378.
   С. 464. ...советовал брать темой своих проповедей кончину міpa. -- Ср. с. 185, 191.
   С. 464. ...за десяток лет до появления в печати "повести об антихристе" Влад<иміра> Соловьева. -- См. примеч. на с. 682.
   С. 464. ...вскоре после появления одной последней статьи Леонтьева на эту тему... -- Речь идет о статье "Над могилой Пазухина". Ср. с. 303.
   С. 465. Час никому не известен; ни ангелам, ни Сыну Человеческому даже. -- Аллюзия на Мф. 24: 36; Мк. 13: 32.
   С. 465. ...процесс глубокого сомнения... -- Перед этим зачеркнуто: "глубокий".
   С. 466. ...сознанием, что Россия имеет только одно религиозное призвание. -- Вл. Соловьев видел призвание России в осуществлении единения Православной и Католической Церквей.
   С. 466. 19 августа он принял пострижение в кельи о. Анатолия... -- Постриг состоялся 18 августа. См. письмо 129 (с. 325). Анатолий -- преп. Анатолий Оптинский.
   С. 466. В конце августа, в начале сентября совершился его переезд в Троице-Сергиев Посад... -- См. письмо 129.
   С. 466. ...получил краткую телеграмму: "Константин Николаевич тяжко болен". -- Телеграммы "Леонтьев умирает" разослал о. Трифон (Туркестанов). См.: Ф. Ч. (Чуфрин Ф. П.) Последние дни К. Н. Леонтьева в Троице-Сергиеве посаде // Гр. 1891. 20 нояб. No 322. С. 4 (здесь он назван "о. Т.").
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru