Май, яркое умытое утро. Солнце ищет молодую зелень травы, но она еще долго будет прятаться под надежным покровом развесистых, тенистых деревьев.
По укатанному шоссе Царского Села идут и едут: девятичасовой поезд, уносящий в летний душный Петербург всякого рода чиновничий люд на весь день, уже дает повестку длинным протяжным свистком из Павловска.
На вокзале и под навесом платформы сильнее чувствуется бодрящая прохлада свежего утра. Лица отдохнувшие, почти удовлетворенные,-- нечто вроде хорошенько вычищенного, поношенного все-таки платья.
Шляпы, котелки, цилиндры, всевозможных цветов военные фуражки.
Поезд подошел, с размаху остановился, выпустил пар,-- зашумел и зашипел,-- а в вагоны торопливо стали входить один за другим пассажиры.
Большинство ищет уютного уголка, спешит его занять, вынимает прежде всего портсигар, закуривает папиросу, затем развертывает свою любимую газету и погружается в чтение, не упуская из виду, впрочем, и окружающей его обстановки. По расписанию дня это время переезда назначено для газеты, и надо прочесть ее всю, хотя бы для того, чтобы знать все и потом с одного слова понимать, о чем пойдет в своем кружке речь. Понимать и отвечать по разным, большею частью, мелким злобам дня.
Есть, впрочем, и серьезные любители чтения, и нет-нет какой-нибудь господин третьего класса в очках, с внимательным серьезным взглядом и вынет из кармана номер более серьезной газеты и погрузится в него. Еще реже попадаются люди с журналами в руках: для получасового чтения журнал слишком тяжелая вещь, да еще летом, да еще с утра, перед департаментской работой, где и обязательного, серьезного столько предстоит.
Поезд уже у Рогатки, остановился на мгновение, свистнул и помчался дальше.
На площадке третьего класса счастливая, ветром растрепанная парочка: она, вероятно, курсистка или консерваторка, он -- мало думающий о своем туалете, студент,-- у них обязательных дел нет, и они счастливы, или, вернее, их лица беззаботны и далеки еще от тех складок и напряженных взглядов, которые явятся уже потом, в жизни.
Эту тягость жизни уже начинает, очевидно, чувствовать господин, сидящий у окна второго класса.
Он туповато смотрит в окно, мимо против него сидящей в большой шляпе, не старой, но и не молодой уже дамы,-- очевидно, его сожительницы.
Очевидно, потому, что интереса на лицах их нет: равнодушие, апатия. Глядя на них; так и видишь приготовленный уже карточный стол, партию раз навсегда, дозволенных, с обоюдного -- во избежание глупых ссор -- согласия партнеров, легкую закуску в столовой: тогда им обоим не такой скучной покажется жизнь на свете, а временами после удачной игры, лишней рюмки, перед перспективой заснуть и забыть все и вся и даже самого себя -- даже и совсем хороша эта жизнь.
В первом классе, в отделении для некурящих сидят дамы и их мужья -- уже большею частью в том возрасте, когда разговоры о любви и нежных чувствах так же к лицу, как летнее платье в тридцатиградусный мороз. В этом отделении чопорно и скучно: для этих жизнь уже вылилась, очевидно, в недосягаемую для многих и не интересную для всех, кроме их самих, скучную форму всевозможных этикетов хорошего тона: смотреть так, а не так; одеваться именно так, а не так. И так, а не так,-- все это в свое время незаметно и без сожаления сойдет вместе с их владельцами со сцены, не оставив никакого следа.
До этих, впрочем, следов времени никакого дела нет в отделении первого класса для курящих.
Там жизнь данного мгновения, и следы его налицо: облака дыма, всегда бодрый, довольный кружок кавалеристов и разговоры о скачках, маневрах, мотивы последних шансонеток. В углу вагона остаток ночи: две вольных подруги в кружевах и шляпках громадных размеров, напудренные, а может быть, и подкрашенные. Они жадно ловят слова, движения и взгляды молодых военных, но те только изредка скользят пренебрежительно куда-то мимо. Они довольны и этим и с протестующим высокомерием отводят глаза от двух, не сводящих с них глаз штатских.
-- Ох-хо-хо! -- потягивается, заломив руки за плечи, высокий и широкоплечий, статный, как статуя Аполлона, белокурый гусар.
-- Что? -- одобрительно спрашивает его более пожилой сотоварищ.
-- Спать хочется,-- добродушно и смущенно признается белокурый гусар.
И все смеются, точно выдан секрет, и сквозь пудру краска удовольствия покрывает лицо одной из дам, и она смотрит в окно, стараясь не видеть и в то же время ловя боковые взгляды молодой компании.
В другом углу отделения забились двое чиновных и ведут неспешный разговор. Один -- довольный, важный, другой нервно, напряженно смотрящий в окно.
-- Продержат они вас еще здесь с месяц,-- уверенно, спокойно говорит важный.
-- Но тогда, пропустивши рабочую пору,-- горячо отвечает другой,-- что ж я сделаю?
Важный молчит и потом удовлетворенно каким-то трескучим, резким голосом говорит:
-- Ничего, конечно, не сделаете.
-- А лишний год администрацию содержать, двести тысяч из казенного кармана?
Важный господин опять молчит и нехотя отвечает:
-- Надо войти и в их положение. Россия страна размеров необычных...
-- Это и надо принять бы во внимание: за всех все равно ведь не передумаешь...
Собеседник лениво поднял брови и бросил:
-- Приходится думать.
Он поднялся с места в виду промелькнувшего уже в окно Обводного канала и, протягивая соседу руку, опять снисходительно и с удовлетворением сказал:
-- Месяц еще продержат -- с этим помиритесь.
-- Да, со всем можно помириться,-- ответил, пожимая руку и привставая, его спутник.
Важный господин молча кивает головой и выходит на площадку, а его собеседник -- Владимир Петрович Носилов, никого не замечая, смотрит напряженно и огорченно в окно. Он встал последним, когда уже никого не осталось в вагоне, пошел к выходу и думал:
"Врешь, добьюсь сегодня".
Он берет извозчика и едет налево.
Большой знакомый желтый дом.
Ну, конечно, швейцар -- поклоны, другой швейцар и опять поклоны, третий, четвертый.
Стоят, смотрят в лицо: свежие, бодрые, готовые без устали кивать и раскланиваться.
А впрочем, они все-таки смягчают обстановку, придают в этот ранний час жилой вид этим пустым еще комнатам и коридорам.
А своими услужливыми и ласковыми лицами производят впечатление, что пришел все-таки как-никак, а к своим. Владимир Петрович в ожидании слонялся по коридорам и думал: "Ведь в сущности в общем люди добродушные и незлобивые, да такова уже сила вещей".
II
Двенадцатый час. Носилов стоит перед низеньким, плотным, добродушным, сгорбленным стариком, не стариком -- кто его знает, сколько ему лет. Лицо широкое, глаза маленькие, добрые, фрак торчит хвостиком, манеры простые, добродушные.
-- Утвердили,-- говорит он не то радостно, не то вопросительно Носилову.
Это приветствие Носилов слышит уже в десятый раз.
-- Если утвердили, так за чем же задержка?
-- Да ни за чем.
-- Ну, так, значит строить можно: давайте кредиты!
Иван Николаевич говорит:
-- Ишь, скорый какой!
-- Послушайте, Иван Николаевич, ведь дело от этого страдает, да и мне же нет сил ждать больше, истомился я здесь, -- ведь четыре месяца...
-- Да, что вы, господь с вами, какие четыре?
-- Да, конечно, здесь в Петербурге я четыре месяца...
-- Ну-у.
Иван Николаевич махнул добродушно рукой и уж заговорился с другими. Носилов терпеливо ждет.
-- Послушайте, Иван Николаевич я решил теперь являться к вам в одиннадцать часов и уходить в шесть часов.
-- Сделайте одолжение,-- сухо говорит Иван Николаевич.
-- Иван Николаевич!
-- Иван Николаевич я пятьдесят четыре года, а один за всех.
-- Иван Николаевич, пожалейте же... ну зачем же без толку мне здесь околачиваться? Ну, рассудите же, ведь надо меня отпускать, ну пройдет еще месяц, два,-- наступит же момент, когда надо будет вникнуть и в мое дело. Ну почему вам не вникнуть сейчас, зачем томить, мотать душу.
-- Ах, господи! Ну что вы пристали, ей-богу?! Что я могу здесь сделать?
-- Иван Николаевич, если вы не можете, так кто же может?
Иван Николаевич роется в своем столе, бросает все и говорит:
-- Пойдем.
Иван Николаевич ведет Носилова через целый ряд комнат, где у каждого стола сидят чиновники с озабоченными лицами, что-то перекладывают, перекладывают и перекладывают.
-- Ивановское дело,-- раздается торопливый голос подбежавшего и скрывшегося уже озабоченного чиновника.
-- О, господи! Ему ивановское, тому петровское, черт его знает за какое и браться!
Чиновник берется за ивановское, раскрывает, тупо-огорченно смотрит, смотрит и вдруг вспыхнул, быстро складывает ивановское и опять сосредоточивается на петровском.
-- Почему мы не можем открыть им кредитов? -- подходит к этому чиновнику Иван Николаевич.
-- Каких кредитов? -- спрашивает чиновник.
Ему не хочется оторвать сосредоточившуюся мысль от петровского дела, хочется и ответить.
-- Да вот,-- говорит Иван Николаевич, и, прерывая сам себя, спрашивает: -- Николай Васильевич пришел?
Чиновник оставляет петровское дело и отвечает:
-- Пришел.
Голос его многозначителен, и Иван Николаевич щурит левый глаз. Чиновник только машет рукой. Подлетает третий и начинает быстро сообщать какую-то новость.
Все четверо взасос слушают.
-- Надо самому идти,-- говорит Иван Николаевич и уже идет.
-- Иван Николаевич, голубчик, -- чуть не за фалды хватает его Носилов,-- кончим уж мое-то дело.
Иван Николаевич несколько мгновений смотрит на Носилова, точно впервые видит его, и рассеянно стал говорить чиновнику:
-- Послушайте, разберите вы вот с ними...
Иван Николаевич скрывается в дверях.
-- Да вы чего, собственно, хотите? -- спрашивает Носилова чиновник.
Так как этому господину Носилов еще никогда ничего не говорил, то он и начинает с Адама и доходит, наконец, до момента своего стоянья перед ним.
Господин слушает, заглядывает в петровское дело, шевелит целую кипу таких же дел, нервно теребит себя за цепочку, закуривает папиросу и, наконец, теряет всякую нить носиловского рассказа.
-- Да ведь это в канцелярию министра,-- говорит он, когда тот смолкает.
Носилов смотрит на него во все глаза. И чиновник в свою очередь немного сконфуженно смотрит тоже прямо в глаза Носилову!
-- Вам чего, собственно, надо?
Носилов в полном отчаянии -- начинать опять сначала?
Входит неожиданно Иван Николаевич, берет его под руку и говорит:
-- Он вам ничего не поможет. Вся задержка оттого, что смета к нам не препровождена.
-- Как не препровождена? Да неделя, как препровождена!
-- Не может быть! Идем в регистратуру.
Иван Николаевич прав.
Носилов летит на третий этаж к старшему своему товарищу по выпуску.
-- Послушайте, батюшка, -- говорит он, -- оказывается, вы в счетный отдел сметы не препроводили?
-- Как не препроводил? препроводил.
-- Да нет же!
-- Что вы мне рассказываете!
Идут в регистратуру. Действительно не препроводил.
-- Куда же я препроводил?
Старший берет журнал и внимательно роется сам.
-- Эврика! он препроводил не в общую канцелярию и не смету, собственно....
-- Куда же я смету девал? Я помню, я ее отправил... Черт его знает! нет сил!
Он бежит к себе, опять роется на своем столе -- сметы нет.
-- Директор просят!
Старший бросает Носилова и идет в кабинет директора.
-- Дело Шельдера у кого? -- выходит он озабоченный через несколько минут из кабинета директора.
-- Шельдера, Шельдер?! Дела Шельдера ни у кого нет.
-- Оно у Шпажинского,-- говорит чей-то голос. Шпажинский сегодня не пришел.
-- Зарез полный, по делу Шельдера требует справки директор, Шпажинский не пришел, какая это служба?!
-- Ей-богу, точно гостиница, -- несется ворчанье из кабинета старшего.
-- А удачное сравнение,-- затягивается и весело подмигивает молодой, с вызывающими и смеющимися глазами чиновник.
Он смолкает, потому что входит старший и сам роется на столе Шпажинского. Как на грех, дело Шельдера оказывается запертым в столе, а аккуратный Шпажинский ключ унес.
-- Тьфу! -- облегчает себя старший,-- ну, уж это, прямо можно сказать, свинство со стороны Шпажинского: перешел себе на частную службу и даже не сдает дела.
Старший уходит в кабинет к директору, а молодой чиновник растолковывает Носилову:
-- Шпажинский уже три месяца молит его выпустить, а они под разными предлогами его держат: ну, что ж, потерять место в восемь тысяч? Из-за чего?!..
Носилов пожимает в ответ плечами и без мысли выходит в коридор.
Он бессознательно подходит к двери директорского кабинета, чтобы не пропустить старшего, который там теперь, у директора.
Тут же у дверей, в ожидании очереди, слоняется с папкой и Иван Николаевич.
-- Ну что? -- спрашивает он у Носилова.
-- Нет сметы,-- разводит руками Носилов.
-- И в претензии, батюшка, нельзя быть,-- добродушно говорит Иван Николаевич.
Оба они отходят к большому окну, оба облокачиваются и смотрят из окна в сад, а Иван Николаевич благодушно говорит:
-- Ну, вы сами вот считайте: теперь что? Май? Исходящий номер уже десять тысяч сто двадцать первый, да столько же входящих. Пять минут только подержать каждое дело в руках, пять минут. Много ли? а ну-ка, посчитайте.
Иван Николаевич заинтересовался задачей и, смотря повеселевшими глазами в окно, шепчет:
-- Десять тысяч, двадцать тысяч... по пяти минут -- сто тысяч, разделить на шестьдесят, по нулю отбросить, десять тысяч на шесть... Это что же будет? тысяча шестьсот часов... Ну, хотя от одиннадцати до шести, значит, семь часов,-- на семь... два... двадцать, ну хоть, три, двести тридцать дней. Январь, февраль, март, апрель, на круг, ну хоть двадцать пять дней... сегодня двенадцатое -- еще двенадцать, а там вдвое выходит... Так ведь в пять минут всего... С вами одним сколько вот уж: что ж тут сделать можно?!
-- Да ведь ничего же вы и не делаете, стоит все,-- огорченно, равнодушно отвечает Носилов.
-- Ну, не очень-то стоит: десять тысяч все-таки исходящих, да входящих... за день, до шести часов, голова в пивной котел вырастет.
-- Да кто говорит! Удивляться только можно, как у вас всех нервы выдерживают! Понимаете, лучшее же время уходит... я уже и письма перестал получать из дому: я каждый день, вот уже месяц, телеграфирую домой, что завтра выезжаю... Не знаю даже, что и делается там теперь...
Очередь Ивана Николаевича к директору, потому что старший вышел.
Старший бежит и на ходу решительно кричит Носилову:
-- Батюшка, завтра -- сегодня секунды свободной нет!
-- Но завтра, Семен Павлович, будет?
-- Будет, будет,-- доносится успокоительный голос старшего уже с верхней лестницы.
Носилов провожает его глазами,-- какая-то надежда, что завтра выпустят, и тоска.
Он смотрит на часы: два часа. Ехать в город, купить еще по записке, что не куплено, да послать опять телеграмму домой.
III
Шесть часов вечера. Последний свисток, и уже мчится из Петербурга поезд. Пестрая, разноцветная, нарядная дачная толпа: молодые франты, дамы во всевозможных шляпках. Потонул в этой толпе желто-зеленый чиновничий люд.
Окна настежь в вагонах: ароматный теплый вечер смотрит в окна, и так легко дышит грудь среди зеленеющего простора полей.
Носилов едет, уткнувшись уныло подбородком в окно, и смотрит, смотрит.
Вот и Царское,-- высыпала часть публики, остальные -- большинство -- умчались в Павловск.
Носилов едет уже на извозчике, там извозчики старинного типа, которого уже нет в Петербурге, но жив он еще в Царском, и прыгает Носилов вместе с неуклюжими дрожками и кучером по тяжелой булыжной мостовой узких улиц Царского Села.
В одной из этих улиц, "на даче", в пяти комнатах живет его сестра и зять, и незамужняя сестра, и шесть человек детей замужней сестры, и он же у них. Хотел в гостинице остановиться, но настояли, и должен был уступить. Неудобно и им и ему, но уж так заведено, да и все-таки меньше расходов... Но много расходов: и куда уходят только эти деньги? Вот идет какая-то девушка -- энергичная фигура и смотрит прямо в глаза ему. Хорошее лицо! Не все ли равно ему, хорошее или нет: он женат, дети. Нет, интересно: оглянулся, и она оглянулась. Эх, домой бы уж скорее: от семьи совсем отвыкаешь... Какая невозможная мостовая... как жизнь интеллигента наших дней: крестьянину хоть плохо, да при своем деле он, какое ни на есть... Пробовал и он, Носилов, свое дело завести -- не пошло. Какое дело теперь идет, да и для своего дела разве такое воспитание, такая подготовка нужны? Только и быть чиновником да двадцатого числа ждать. Господи, господи, когда ж они выпустят наконец?!
-- Дядя приехал, дядя приехал!!
И веселая гурьба детей с десяти до трех лет бегут к нему навстречу. Они уже утомили его своим криком, и Носилов, подавляя раздражение, чувствуя, что надо же хоть веселый вид сделать этим жизнерадостным молодым побегам, добросовестно целуется со всеми ими и говорит, показывая на извозчика:
-- Там для вас.
-- Ну что, устал? -- встречает старшая сестра,-- хочешь, сейчас будем обедать,-- Витя через полчаса будет.
-- Подождем, конечно.
Младшая сестра бросила играть, целуется и спрашивает, стараясь быть равнодушной:
-- Ты один?
Да, он ведь обещал привезти Струйского и совсем забыл!
-- Один, Струйского не застал, оставил записку, чтобы завтра приехал обедать.
Носилов врет, чтобы не огорчить еще больше своей невнимательной забывчивостью.
-- Ну и отлично,-- говорит благодушно старшая сестра, для которой все отлично,-- когда едешь?
-- Опять завтра.
И это оказывается отлично, и невозмутимое благодушие сестры передается брату.
"Что ж, в самом деле,-- думает он,-- живут же люди, вон едят, и жизнь идет своим чередом: ничего такого уж худого нет".
И он повеселевшим голосом говорит:
-- Какой вечер!
-- Идем в сад.
-- Смотри, мама!
Молодая компания весело смущенно тащит пакеты.
-- Ну, уж этого не люблю: в другой раз, дети, от дяди не брать.
Компания восторженно подхватывает:
-- Не брать!
И старший подходит, обнимает за шею своего дядю и говорит наставительно ему:
-- Слышишь, не брать.
-- Ну хорошо, хорошо.
-- Смотри...
Приехал и зять.
Он тоже такой же чиновник, но центральный, на постоянном месте.
Большой, черный, невозмутимый, с густым басом,
-- Ну что?
-- Опять до завтра.
-- Эх, батюшка, потверже с ними надо.
-- Не драться же...
-- Будут они водить: им что!
-- Ну, господа, обедать: тебе твои раки,-- говорит сестра, обратись к брату,-- тебе твой форшмак.
Тут же на террасе обед -- сытный, летний. После обеда старшая сестра спрашивает мужа:
-- Немножко заснешь?
-- А потом в Павловск, что ли? -- соглашается муж.
-- Ну и отлично,-- иди и ты,-- советует она брату.
-- Так прилечь разве.
-- Что же сыграть тебе? -- спрашивает молодая сестра брата и идет к роялю, а Владимир Петрович с хозяином уходят в спальную.
-- Дети, в сад -- папа и дядя спать будут.
Кажется, и дела никакого не было, а устал. Хорошо полежать после сытного обеда. Хорошо играет сестра: хорошая вещь музыка. Легкий сон охватывает незаметно. Еще слышна музыка, но где-то далеко-далеко: нежная, мелодичная, как звенящий ручей где-то там, где так много воздуха и жизни и радостей... Где, где это было? когда? Какие-то глаза смотрят... да, да, глаза...
-- Спят,-- заглянула и тихо шепчет младшей сестре старшая.
Та кивает головой, беззвучно встает, закрывает крышку рояля, и обе сестры осторожно выходят на террасу.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые -- в газете "Самарский вестник", 1897, No 27, 2 февраля.
Основу содержания этих набросков составляет действительный факт биографии автора. По возвращении (в середине 90-х годов) в Самарскую губернию с постройки Великого Сибирского пути Гарину удается убедить земство в необходимости строительства Самаро-Кротовской узкоколейной железной дороги (постройка эта описана им в очерках "В сутолоке провинциальной жизни"). Разрешение на постройку Гарину удалось получить с большим трудом, лишь после массы хлопот и волокиты в петербургских департаментах; рассказ об этом и является содержанием произведения.