Гауптман Герхарт
Еретик из Соаны

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Der Ketzer von Soana.
    Перевод с немецкого А. Н. Кудрявцевой-Генкиной (1923).


Гергарт Гауптман
Еретик из Соаны

Der Ketzer von Soana

Перевод с немецкого А. Н. Кудрявцевой-Генкиной

 []

Исключительное право перевода на русский язык принадлежит издательству И. П. Ладыжникова, Берлин.

   
   Путешественники могут предпринять восхождение на вершину Монте-Женерозо в Мендризио или из Каполаго зубчато-колесной дорогой, или из Мелидо через Соану, но здесь путь чрезвычайно затруднен. Весь округ относится к Тессино, швейцарскому кантону, с итальянским населением.
   На значительной высоте, горным туристам нередко встречался пастух коз в очках, внешность которого вообще обращала на себя внимание. По лицу, хотя и коричневому от загара, в нем сразу можно было узнать интеллигентного человека. Он имел некоторое отдаленное сходство с бронзовым рельефом Донателло в Сиенском Соборе, изображающим Иоанна Крестителя. Его темные, вьющиеся волосы падали по смуглым плечам, одеждой ему служила козья шкура.
   Когда толпа иностранцев приближалась к нему, то проводники уже издали начинали смеяться, а туристы, завидя его, часто поднимали неистовый хохот или начинали его громко дразнить: им казалось, что необычная внешность незнакомца дает им на то право. Пастух не обращал на них внимания, он даже не поворачивал головы в их сторону.
   Собственно говоря, все проводники, казалось, были с ним в приятельских отношениях. Они часто взбирались к нему на кручи и вступали с ним в дружескую беседу. Когда же по возвращении туристы спрашивали их об этом святоше, то они большей частью загадочно молчали, пока незнакомец не скрывался из вида. А те путешественники, которых продолжало мучить любопытство, наконец, добивались, что этот человек с темным прошлым, прозванный народной молвой "еретиком из Соаны", пользуется сомнительным уважением, смешанным с суеверным страхом.
   Когда пишущий эти строки был еще юн и имел счастье нередко проводить чудесно время в прекрасной Соане, не раз приходилось ему подниматься на Монте-Женерозо, -- и вот тут-то однажды он увидел так называемого "еретика из Соаны". Взгляда его он однако не забыл. И собрав о нем самые разнообразные и противоречивые сведения, он решил увидеть его снова и даже просто его навестить.
   Это намерение еще более укрепилось у автора этих строк, благодаря одному швейцарскому немцу -- Соанскому врачу, который уверял, что этот чудак довольно охотно принимает у себя интеллигентных людей. Он сам однажды был у него. "Собственно говоря, я должен был бы на него сердиться", сказал он: "так как парень вредит моему делу, но он забрался на такую высоту и так далеко, что его советами, слава Богу, пользуются, да и то тайком, лишь те немногие, которые были бы не прочь лечиться даже у самого чёрта. Вы должны знать", продолжал врач, "что в народе верят, будто он продал душу сатане, а духовенство этого слуха не оспаривает, так как он им самим и распускается. Сначала, гласит молва, этот человек был подчинен злым чарам, а затем и сам превратился в закоснелого злодея и дьявольского волшебника. Что же касается меня, то я не заметил у него ни когтей, ни рогов".
   Автор этих строк помнит довольно хорошо свои визиты к горному чудаку. Особенно памятной осталась первая встреча, имевшая случайный характер, вследствие одного исключительного обстоятельства. На одном крутом повороте тропинки автор наткнулся на беспомощно стоявшую козу, только что выкинувшую козленка и ожидавшую другого. Затруднительное положение одинокой самки, ее доверчивый, как бы просящий помощи, взгляд, великое таинство рождения среди могучей горной природы -- все это произвело t на него неотразимое впечатление. Он догадался, что животное принадлежит к стаду незнакомца, и поторопился позвать его на помощь. Он нашел пастуха среди коз и коров его стада, рассказал ему о случившемся и повел его к роженице, возле которой на траве лежал уже второй мокрый и окровавленный козленок.
   С осторожной уверенностью врача, с бережной любовью милосердного самарянина ухаживал хозяин за своим животным. Подождав некоторое время, он взял обоих новорожденных под мышку и медленно двинулся к своему жилищу, сопровождаемый матерью, почти волочившей по земле свое тяжелое вымя. Посетителя он не только очень вежливо поблагодарил, но и чрезвычайно радушно предложил ему пойти вместе.
   Чудак соорудил несколько построек на принадлежащем ему горном участке. Одна из этих построек снаружи походила на бесформенную груду камней, внутри же были устроены сухие и теплые хлевы; там помещались козы с козлятами. Затем хозяин провел гостя к вышележащей выбеленной, кубовидной постройке, которая, прислонившись к склону Женерозо, занимала выступ, сплошь заросший виноградом.
   Недалеко от калитки из горы падала вниз струя воды толщиной с руку и наполняла обширный, выдолбленный в скале водоем. Возле этого водоема обитая железом дверь закрывала вход в пещеру или, как вскоре затем выяснилось, в погреб.
   С этого места, которое, если смотреть с долины, казалось, висело в воздухе на недосягаемой высоте, открывался восхитительный вид, о котором автор пока не хочет говорить. Но тогда, впервые наслаждаясь этой чудной картиной, он выражал свое удивление, переходя попеременно от безмолвного изумления к громким возгласам восхищения и восторга. А пастух в эту минуту вышел из жилища, где он что-то искал, и его походка, казалось, сразу стала легкой, еле слышной. Эта осторожная, мягкая сдержанность гостеприимного хозяина не ускользнула от посетителя, и он почувствовал в этом намек на необходимость быть скромным и сдержанным в словах и вопросах. Чудаковатый пастух так пришелся ему по душе, что он не рискнул хотя бы простым намеком на любопытство или назойливость отпугнуть его от себя.
   Как сейчас видит гость перед собой на террасе круглый, со скамейками вокруг, каменный стол, с разложенными на нем прекрасными вещами: великолепным местным сыром (stracchino di Lecco), отличным итальянским пшеничным хлебом, салями, маслинами, смоквами и кроме того кувшином, полным красного вина, только что принесенным из погреба. Садясь за стол, длинноволосый, бородатый, с козьей шкурой на плечах хозяин с такой сердечностью посмотрел на своего гостя, пожав ему при этом руку, как будто хотел этим выразить ему свое особое сердечное расположение.
   О чем только ни говорилось во время этого первого визита, -- лишь немногое осталось в памяти. Пастух просил называть его Людовико; много рассказывал об Аргентине. Когда из глубины долин донесся звон колоколов, призывавший к "Angelus", он бросил ироническое замечание относительно этого "раздражающего дребезжания". Вскользь упомянул имя Сенеки, также слегка коснулись швейцарской политики. Наконец, чудак пожелал узнать что-либо о Германии -- родине гостя. "Вы будете для меня всегда желанным гостем", сказал пастух, когда посетитель решил наконец распрощаться.
   Как ни сильно был заинтересован автор этих строк (чего он от себя и не скрывал) историей своего нового знакомого, все же при следующих посещениях он избегал проявлять какой-либо интерес к этому предмету. При случайных разговорах в Соане ему сообщили некоторые факты, объяснявшие, почему Людовико получил прозвище "еретика из Соаны", но автору было гораздо важнее узнать, в каком отношении это прозвище соответствовало действительности, какая своеобразная философия, какие особенные внутренние переживания легли в основу внешней формы жизни Людовико. Автор все же удерживался от вопросов, -- и за это был щедро вознагражден.
   Он заставал Людовико большей частью одного -- или среди стада, или в пещере. Не раз находил он пастуха, когда тот, подобно Робинзону, собственноручно доил коз или прикладывал козлят к какой-нибудь упрямой матке, -- тогда он, казалось, совершенно превращался в альпийского пастуха: его радовала коза, волочившая полное вымя, козел -- горячий и страстный. Об одном из них он говорил: "Ну, посмотрите, разве он не похож на самого лукавого? взгляните только на его глаза -- сколько силы, сколько огня в его ярости, бешенстве, злобе! -- и при том святого огня!" Но автору казалось, что в глазах пастуха светилось то же самое адское пламя, которое он называл "святым огнем". Застывшая и хищная улыбка открывала его белые, великолепные зубы, когда он в глубокой задумчивости следил взглядом знатока за одним из своих дьявольских матадоров во время его плодотворной работы.
   Иной раз "еретик" наигрывал на пастушеской свирели, и тогда посетитель еще издали слышал ее незатейливые звуки.
   Однажды, при подобной обстановке, разговор естественно коснулся музыки, причем пастух высказал о ней не совсем обычное мнение. Находясь среди своего стада, Людовико только и говорил, что о животных и их привычках, о призвании пастуха и его обязанностях. Нередко заводил он разговор о психологии животных, об образе жизни пастухов, доходя до глубочайшей древности, проявляя при этом необычайно обширные научные познания. Он говорил об Аполлоне, как тот пас стада Лаомедона и Адметоса, исполняя обязанности работника и пастуха. "Я бы очень хотел знать, на каком инструменте играл он тогда своим стадам". И как будто речь шла о чем-то действительно существовавшем, он добавил: "Ей Богу, я бы охотно его послушал". В такие минуты лохматый отшельник производил такое впечатление, как будто его умственные способности были не совсем в порядке. А с другой стороны, мысль, которую он доказывал, получила полное оправдание: при помощи музыки он самым разнообразным образом влиял на стадо и управлял им. Одним звуком он сгонял его с места, другим -- останавливал, звуками он собирал стадо вместе, разгонял его врассыпную или заставлял следовать за собой по пятам.
   Бывали и такие свидания, во время которых почти ничего не говорилось. Однажды, когда томительный зной июньского полдня достиг пастбища по склону Женерозо, Людовико в состоянии блаженного забытья лежал среди своих раскинувшихся и пережевывавших пищу стад. Он приветствовал гостя глазами и жестом пригласил его растянуться рядом на траве. Некоторое время они лежали молча, затем пастух заговорил протяжно:
   "Вы знаете, что Эрос старше Хроноса и могущественнее его? Вы чувствуете этот безмолвный зной вокруг? Эрос! Вы слышите, как стрекочет кузнечик? Эрос!" -- В этот момент две ящерицы в погоне друг за другом с быстротой молнии скользнули через лежавших. Он повторял: "Эрос! Эрос!" -- И как бы по данному им сигналу, два могучих козла сцепились своими кривыми рогами; он не разнимал их, хотя бой становился все жарче и жарче, а звуки ударов раздавались все громче и чаще. И снова произнес он: "Эрос! Эрос!"
   И тут посетитель впервые услышал то, что заставило его чутко прислушаться, так как все это, хотя до некоторой степени, проливало свет (или, по крайней мере, ему так казалось) на вопрос, почему Людовико получил в народе прозвище "еретика".
   Он говорил: "Я преклонюсь скорее перед живым козлом или живым быком, чем перед висящим на виселице человеком, и я ненавижу и презираю жизнь с иными взглядами. Юпитер Аммон изображался с бараньими рогами, у Пана козлиные ноги, у Бахуса бычачьи рога, -- я имею в виду Бахуса римского -- Тавриформис или Таврикорнис. Митра -- Бог солнца -- изображается в виде быка. Все народы чтили быка, козла, барана и приносили в жертву их священную кровь.
   И я прибавлю к этому: и это правильно! ибо сила творящая есть высшая сила, творящая сила есть сила созидающая, творить и созидать -- одно и то же. Конечно, культ этой силы чужд дряблого хныканья монахов и монашек. Мне как-то приснилась Сита, жена Вихнуса, принявшего вид человека под именем Рамы. Жрецы умирали в ее объятиях. Я знал тогда кое-что о различных мистериях -- о мистерии черного оплодотворения на зеленой траве, о мистерии перламутрового сладострастия, экстазов и упоений, о таинстве желтых маисовых зерен, всех плодов, всех красок, всех оплодотворенных семян. Я, как бешеным, готов был выть от боли, когда жестокая всемогущая Сита предстала предо мною, и мне казалось, что я умираю от страстного желания".
   Во время этого признания автор настоящих строк чувствовал себя так, будто он невольно подслушал откровенные речи пастуха. Он встал, произнеся при этом несколько слов, по которым пастух должен был понять, что его разговор с самим собой никем не был подслушан и что его гость занят исключительно своими собственными мыслями. Затем посетитель хотел проститься, но Людовико не отпустил его. И снова на террасе гостю было предложено угощение, а затем последовала беседа, в результате которой у него осталось впечатление -- глубокое и незабываемое.
   Пастух, прибыв домой, ввел своего гостя тотчас же в жилище -- во внутреннее помещение вышеописанного кубовидного дома. Оно представляло из себя квадратную, чистую комнату с камином и походило на простой рабочий кабинет ученого. Тут же имелись чернила, перья, бумага и маленькая библиотека преимущественно греческих и латинских авторов. -- "Зачем мне скрывать от вас", сказал пастух, "что я происхожу из хорошей семьи, получил несуразное воспитание и научное образование. Вы, разумеется, захотите узнать, каким образом я из человека исковерканного превратился в человека естественного, из пленного -- в свободного, из немощного и угрюмого -- в счастливого и довольного? Или как я сам себя отлучил от буржуазного общества и от христианства?" Он громко рассмеялся. "Может быть, когда-нибудь я напишу историю моего превращения". При этих словах гость, любопытство которого достигло высшего предела, почувствовал себя снова далеким от намеченной цели. Гостеприимный хозяин объяснил затем, что причину своего обновления он видит в преклонении перед естественными силами природы, но это мало удовлетворило, посетителя.
   На террасе, в тени горного склона, на краю переполненного водоема, в чудной прохладе, на этот раз угощение было более обильное, чем в первый раз: копченая ветчина, сыр, пшеничный хлеб, смоквы, свежий кизил и вино. Болтали о том, о сем -- не волнуясь и не горячась, со спокойной непринужденностью. Наконец, с каменного стола все было убрано. И тут гость услышал историю, которая произвела на него такое впечатление, будто она только что разыгралась перед его глазами.
   Как уже известно, смугло-бронзовый пастух со своими взлохмаченными длинными вьющимися волосами на голове и бороде, со своей одеждой из звериной шкуры производил впечатление дикаря. Как было указано выше, он напоминал собой Иоанна Донателло. И действительно, тонкие линии его лица имели большое сходство с Иоанном. Собственно говоря, Людовико, если к нему присмотреться внимательно, был даже красив, если бы не уродовавшие его очки. Хотя они и придавали ему слегка комический вид, но в то же время делали его странно-загадочным и неотразимо-привлекательным. В тот момент, о котором идет речь, Людовико совершенно преобразился. Застывшею неподвижностью бронзы веяло доселе не только от линий его тела, но и от черт его лица; теперь же они смягчились и заиграли жизнью и юностью. Он улыбнулся с оттенком ребяческой застенчивости. "То, что я сейчас предложу вам", сказал он: "я еще никому не предлагал, и я сам собственно не знаю, откуда у меня взялась такая храбрость. По старой привычке прошлых лет я иногда читаю и изредка балуюсь пером, -- и вот, в свободные зимние часы я записал одну простую историю, которая случилась задолго до меня здесь, в Соане и ее окрестностях. Она покажется вам крайне несложной, меня же она заинтересовала по многим причинам, о которых я не хочу сейчас говорить. Скажите мне коротко и откровенно: хотите ли вы еще раз вернуться в дом и расположены ли пожертвовать немного своим временем для этой истории, на которую я уже затратил бесцельно не мало часов? Лично я скорее отсоветовал бы вам. Впрочем, если вы прикажете, я тотчас же возьму листы рукописи и брошу их в пропасть".
   Разумеется, этого не случилось. Пастух взял кувшин с вином и вместе с гостем вошел в дом. Они сели друг против друга, и хозяин вынул завернутую в тончайшую козью кожу рукопись, написанную монашеским почерком на плотных листах бумаги. Как бы желая набраться смелости, прежде чем оттолкнуться от берега и пуститься по течению рассказа, пастух еще раз чокнулся с гостем и затем начал мягким голосом.

Рассказ горного пастуха

   Над озером Лугано, по горному склону, среди многих других, раскинулось маленькое горное местечко, к которому -- на расстоянии не больше часа ходьбы от берега, -- извиваясь, подобно змее, тянется крутая горная тропинка. Как у большинства итальянских окрестных местечек, дома-коробки образуют и здесь сплошную, непрерывно серую громаду из камня и известняка; своей лицевой стороной они обращены к долине, напоминающей ущелье и замкнутой с одной стороны лужайками и уступами, а с другой -- мощным склоном царящего над окрестностью горного исполина Монте Женерозо.
   В том самом месте, где эта долина действительно замыкается в виде узкого ущелья, с пологого уступа приблизительно с высоты ста метров низвергается водопад и, в зависимости от времени дня и года и от преобладающего течения воздушных струй, создает в ущелье своим то усиливающимся, то замирающим шумом непрерывно-рокочущую музыку.
   Много времени тому назад в этот приход был назначен священником двадцатипятилетний юноша по имени Рафаэле Франческо.
   Он родился в Лигорнетто, т. е. в Тессино, и мог этим гордиться, происходя из рода переселившегося туда на постоянное жительство и имевшего в числе своих предков одного из выдающихся скульпторов объединенной Италии, родившегося и умершего впоследствии также в Лигорнетто.
   Молодой священник провел свою юность в Милане у родственников, а время учения -- в различных духовных семинариях Швейцарии и Италии. От своей матери, происходившей из дворянского рода, он унаследовал серьезное направление своего характера, рано заставившее его без малейшего колебания всецело отдаться религиозному призванию.
   Франческо, носивший очки, выделялся среди многих своих товарищей примерным прилежанием, строгим образом жизни и набожностью.
   Даже его мать нашла нужным деликатно объяснить ему, что он, в качестве будущего священника, мог бы разрешить себе некоторые земные удовольствия и не предаваться так усердно исполнению строжайших монашеских уставов. Тотчас после посвящения им всецело овладело неудержимое желание найти возможно более отдаленный приход и здесь отшельником отдаться еще ревностнее служению Господу, Его Сыну и Пресвятой Матери.
   Когда он прибыл в маленькую Соану и поселился в примыкающем к церкви приходском доме, жители местечка скоро заметили, что молодой священник совершенно не похож на своего предшественника. Прежде всего по внешности тот был сильным, здоровенным, как бык, крестьянином, который держал в повиновении красивых баб и девушек местечка совсем иными средствами, чем церковные покаяния и епитимьи.
   Франческо, наоборот, отличался нежным и хрупким сложением. Его бледное лицо с глубоко запавшими глазами и нечистой кожей рдело пятнами чахоточного румянца, а его очки -- по понятию простых людей -- представлялись символом наставнической суровости и учености. Прошел месяц, полтора, -- и он сумел покорить также, если не сильнее, но уже совсем иным способом, вначале строптивых женщин и девушек местечка.
   Стоило только Франческо выйти через маленькую калитку с церковного двора на улицу, как к нему начинали тесниться женщины и дети, с истинным благоговением целуя его руку. А маленький церковный колокольчик так часто вызывал его в исповедальню, что в течение дня количество этих визитов достигало довольно внушительной цифры. Это обстоятельство вызвало у его новой семидесятилетней экономки удивленное восклицание: она и представить себе не могла, сколько ангелов скрывалось в этой, довольно-таки развращенной, Соане! Словом, молва о молодом священнике Франческо Вела разнеслась далеко вокруг и создала ему репутацию святого.
   Но ничто не тревожило и не смущало его душевного мира; все его помыслы по-прежнему были направлены на то, чтобы по мере сил исполнять свой долг.
   Он служил обедни, с неукоснительным рвением совершал все церковные службы и требы и -- так как школа помещалась здесь же в церковном дворе -- исполнял сверх того обязанности школьного учителя.
   Однажды, в начале марта, ненастным вечером кто-то неистово позвонил в колокольчик церковного дворика, и когда экономка пошла с фонарем открыть калитку, она увидела перед собой мужчину одичавшего вида, желавшего видеть священника. Заперев сначала калитку, старушка удалилась не без видимой тревоги доложить о позднем посетителе своему молодому господину.
   Однако Франческо, считавший своим долгом не отказывать никому, кто в нем нуждается, поднял взор от какой-то священной книги и коротко произнес: "Впусти его сюда, Петронилла".
   И перед священником появился мужчина лет около сорока, внешность которого ничем не отличалась от внешности местных крестьян, но была лишь более убогой и неряшливой. Ноги его были босы. Рваные, промокшие насквозь от дождя штаны поддерживались лишь ремнем, рубашка была расстегнута и открывала смуглую, сплошь заросшую волосами грудь и шею. Черные, густые волосы на голове и бороде были всклокочены и окаймляли лицо, на котором мрачным огнем горела пара темных глаз.
   Куртку, всю состоявшую из заплат и намокшую от дождя, незнакомец по-пастушески перекинул через левое плечо, а вылинявшую от непогоды, помятую маленькую войлочную шляпу он нервно вертел в смуглых и жестких руках. Свою длинную палку он оставил у входа.
   Когда священник спросил его о причине его посещения, незнакомец разразился целым потоком хриплых звуков и невнятных слов, которые, хотя и принадлежали к местному наречию, но, являясь его разновидностью, даже родившейся в Соане экономке казались чужим языком. Все свои слова незнакомец сопровождал дикими гримасами.
   Молодой священник, внимательно рассматривавший своего посетителя при свете маленькой горящей лампы, тщетно пытался понять смысл его просьбы. С необычайным терпением,, при помощи многочисленных вопросов, Франческо, наконец, добился, что незнакомец был отцом семерых детей, причем некоторых из них он хотел бы устроить в школу молодого священника. "Откуда вы родом?" спросил Франческо и, когда тот пробормотал в ответ: "Из Соаны", священник удивился и тотчас же заметил: "Этого не может быть. Я здесь знаю всех, но ни вас, ни вашей семьи не знаю!"
   Незнакомец -- не то пастух, не то крестьянин -- с жаром начал рассказывать о местоположении своего жилища, сопровождая свои объяснения многочисленными жестами, но Франческо все-таки ничего не понял. Он только заметил: "Если вы постоянный житель Соаны и ваши дети достигли законного возраста, то они и без того должны были бы уже давно посещать мою школу. И я должен был бы видеть вас, или вашу жену, или ваших детей в церкви во время богослужения или на исповеди".
   При этих словах незнакомец широко раскрыл глаза и крепко стиснул зубы; он ничего не сказал, лишь грудь его взволнованно и глубоко дышала.
   "А теперь я запишу ваше имя. Это хорошо, что вы приходите сами и заботитесь о том, чтобы ваши дети не были невеждами, а то, пожалуй, и безбожниками." При этих словах молодого духовника оборванец начал хрипеть так странно, что его смуглое, жилистое, почти атлетическое тело судорожно тряслось. "Ну, хорошо", растерянно повторял Франческо: "я запишу себе ваше имя и посмотрю, в чем тут дело". Между тем из воспаленных глаз незнакомца по заросшему волосами лицу медленно покатились слезы.
   "Ну, хорошо, хорошо", говорил Франческо, не будучи в состоянии объяснить себе волнения своего посетителя -- оно не так трогало его, как беспокоило. "Хорошо, хорошо, я все устрою. Назовите мне только ваше имя, голубчик, и завтра утром пришлите ко мне ваших детей". Незнакомец молчал и в глазах его, устремленных на Франческо, выражались страдание и беспомощность. "Как вас зовут ? скажите ваше имя", снова спросил священник.
   С самого начала Франческо заметил в движениях незнакомца что-то робкое и забитое; когда за дверью по каменному полу послышались шаги Петрониллы, незнакомец так скорчился и проявил такой страх и беспокойство, как будто он был сумасшедшим или преступником. Казалось, за ним по пятам гнались сыщики.
   Тем не менее, схватив кусок бумаги и перо со стола священника, он как-то боком направился в темный угол, к подоконнику, -- откуда слышался лепет протекавшего внизу ручья, а издали доносился шум водопада, -- и там нацарапал что-то с некоторым трудом, хотя все же довольно разборчиво, и передал кусок бумаги священнику. . "Хорошо", сказал тот, благословляя незнакомца: "идите с миром." Дикарь вышел, оставив после себя запах колбасы, лука, дыма, козлятины и хлева. Как только он вышел, Франческо распахнул окно.
   На следующее утро, Франческо, как всегда, отслужил обедню, затем немного отдохнул, а потом, после скромного завтрака, отправился к синдако, к которому надо было попасть с утра, чтобы застать его дома. С одной из железнодорожных станций, находящейся довольно далеко на берегу озера, синдако ежедневно ездил в Лугано, где на оживленнейшей из улиц вел оптовую и розничную торговлю тессинским сыром.
   Солнце освещало маленькую площадь, обсаженную старыми, пока еще голыми, каштанами, прилегавшую к церкви и представлявшую нечто вроде местной Агоры. На каменных скамьях вокруг сидели и играли дети, а матери и старшие дочери стирали белье в старинном, переполненном студеной текучей горной водой, мраморном саркофаге, а затем уносили это белье в корзинах для просушки. Земля была мокрая, так как накануне шел снег с дождем. А по ту сторону ущелья под свежевыпавшим снегом высился могучий склон Монте-Женерозо. Погруженные в собственную тень его неприступные утесы дышали на долину ледяной свежестью.
   Опустив глаза, прошел молодой священник мимо прачек, кивком головы отвечая на их громкие приветствия. Старчески осматривая поверх очков обступивших его детей, он дал им на минуту руку, причем они торопливо и старательно вытирали о нее свои губы. Местечко, начинавшееся сейчас же за площадью, было перерезано немногими узкими уличками, доступными лишь для пешеходов, а главной улицей могли пользоваться только маленькие повозки, и то лишь в ее передней части. Начинаясь от местечка, эта улица так суживалась и становилась такой крутой, что ее можно было проехать лишь на вьючном муле. На этой же улице помещалась маленькая мелочная лавочка и швейцарская почтовая контора.
   Почтовый чиновник, который с предшественником Франческо стоял на фамильярно-товарищеской ноге, приветствовал священника, и тот ответил ему, причем своим поклоном Франческо ясно дал понять расстояние между высоким достоинством священнослужителя и вульгарной любезностью мирянина. Недалеко от почты священник свернул в невзрачный переулок, откуда лестницами и лестничками вел головоломный спуск вниз мимо открытых козьих стойл и всякого рода грязных, безоконных, похожих на погреба, пещер. Куры кудахтали, кошки сидели на обветшалых галереях под пучками повешенных вязок кукурузы. Кое-где блеяла коза, мычала корова, почему-либо не отправленная на пастбище.
   Когда после всей этой неприглядной картины священник через маленькую калитку вступил в дом бургомистра, он был изумлен: перед ним тянулся целый ряд маленьких сводчатых зал, потолки которых ремесленниками были когда-то расписаны изображениями в стиле Тьеполо. Высокие окна и стеклянные двери с длинными красными занавесями вели из этих, запитых солнцем, зал на такую же открытую солнечную террассу, украшением которой служили вековой, конусообразно-обстриженный букс и чудные лавровые деревья. Сюда, как и всюду, доносился мелодичный рокот водопада, а с той стороны высился могучий горный утес.
   Синдако, сор Доменико, спокойный, хорошо одетый, лет под сорок, мужчина, женился во второй раз месяца три тому назад. Его красивая, цветущая двадцатидвухлетняя жена, которую Франческо застал в сверкающей чистотой кухне, была занята приготовлением завтрака и проводила к супругу молодого священника. Когда тот выслушал рассказ Франческо о посетившем его накануне вечером незнакомце и прочитал записку, на которой беспомощными каракулями было нацарапано имя одичавшего посетителя, улыбка скользнула по лицу синдако. Затем, заставив юного священника сесть, необычайно деловито, не меняя холодного бесстрастного выражения лица, он начал давать желаемую справку о таинственном незнакомце, который действительно был гражданином Соаны, доселе неизвестным Франческо.
   -- Лукино Скаработа, -- сказал бургомистр (это было имя, нацарапанное поздним посетителем на записке), -- вот уж кто никоим образом не заслуживает сожаления, а его домашние обстоятельства уже несколько лет доставляют неприятности мне и всему приходу, и собственно -- невозможно даже предвидеть, во что это в конце концов выльется. Он принадлежит к древнему роду и весьма вероятно, что он сродни знаменитому Лукино Скаработа из Милана, построившему в пятнадцатом или шестнадцатом веке главную часть собора в Комо. Ведь вы знаете, господин пастор, таких старинных знаменитых фамилий немало встречается в нашем маленьком местечке.
   Синдако открыл стеклянную дверь и, не прерывая рассказа, провел священника на террасу. Отсюда, чуть приподняв руку, он указал на расположенную в воронкообразной крутой местности -- здесь водопад брал свое начало -- одну из тех кубических, из грубого камня сложенных построек, в которых селятся местные крестьяне. Но эта постройка, висящая на гораздо большей высоте, чем другие строения, отличалась от них не только своей обособленностью и видимой недоступностью, но и своими незначительными размерами и убожеством. "Видите, куда я указываю пальцем? там живет этот Скаработа", сказал синдако.
   -- Меня удивляет, господин пастор, -- продолжал он, -- что вы ничего не слышали об этом пастбище и его обитателях. Вот уже более десяти лет, как они вызывают сильнейшее недовольство всей местности, но, к сожалению, к ним не подступиться. Женщину вызывали в суд и она утверждает, что ее семеро детей прижиты -- подумайте только, что за бессмыслица? -- не от человека, с которым она живет, а от летних швейцарских туристов, проходящих мимо пастбища по дороге к Женерозо. При том старая распутница отталкивающе безобразна, грязна, кишит насекомыми и страшна, как ночь.
   -- Нет, это всем известно, что человек, который был у вас вчера и с которым она живет, является отцом ее детей. Но самое главное здесь заключается в том, что этот человек ее родной брат.
   Молодой пастор изменился в лице.
   -- Понятно, что эта кровосмесительная пара вызывает общее отвращение и все ее сторонятся. В этом отношении vox populi редко ошибается.
   После этого пояснения синдако продолжал свой рассказ.
   "Всякий раз, как кто-либо из их детей появляется у нас, или в Ароньо, или в Мелано, их встречает угроза быть побитыми камнями. Церковь считается оскверненной, как только становится известным, что нечестивые брат и сестра переступили ее порог, и обоим опальным дали это почувствовать в столь ужасной форме, что уже много лет, как у них пропало всякое желание посещать церкви.
   И разве допустимо", продолжал синдако, "чтобы эти дети, эти проклятые создания, вызывающие всеобщее отвращение и омерзение, посещали нашу школу и сидели рядом с детьми добрых христиан?
   И можно ли до того дойти, чтобы все наше местечко от мала до велика подвергать заразе со стороны этих нравственных уродов, этих отвратительных паршивых животных?"
   Пастор Франческо ни одним движением своего бледного лица не выдал волнения, овладевшего им во время рассказа сор-Доменико. Он поблагодарил и вышел от синдако с тем же видом спокойного и серьезного достоинства, с каким вошел к нему.
   Вскоре после разговора с синдако Франческо послал епископу доклад по делу Лукино Скара- бота, а через неделю он уже держал в руках ответ епископа с предписанием молодому священнику лично убедиться в общем положении дел на так называемом пастбище Санта Кроче. При этом епископ с похвалой отозвался о духовном рвении: молодого священника и подтвердил ему, что он совершенно прав, чувствуя угнетение совести по поводу этих заблудших опальных душ и выискивая средство спасти их. Никого, а тем более таких заблудших грешников, не должно лишать благословения и утешения матери-церкви.
   Лишь в конце марта служебные дела и состояние снега на Монте Женерозо позволили молодому соанскому священнику отправиться на горное пастбище Санта Кроче в сопровождении одного из местных крестьян. Вот-вот должна была наступить Пасха, и несмотря на то, что с крутых утесов горного великана с глухим грохотом то и дело свергались лавины в ущелье за водопадом, весна царила всюду, где только солнце могло свободно проявить свою силу и мощь.
   Хотя в противоположность своему покровителю, святому Франциску Ассизскому, Франческо не был страстным любителем природы, все же нежная и сочная зелень молодых побегов, первые цветы не могли не оказать на него своего влияния. Он не отдавал себе отчета в охватившем его чувстве, а в его крови между тем смутно бродил весенний хмель, который приобщил его к творческому порыву всей природы, к тому божественно тайному брожению соков земли, которое, выливаясь наружу в сладостно-чувственных земных формах, все же остается небесным во всем блеске своего ликующего расцвета.
   Каштаны на площади, которую должны были пройти священник со своим спутником, уже выбросили из своих коричневых клейких почек нежные, зеленые стрелки. Дети шумели; не менее их шумели и воробьи, гнездившиеся под церковной крышей и повсюду в бесчисленных трещинах окружающих утесов. Первые ласточки тянулись длинными вереницами над бездонным ущельем, и здесь, у самого склона причудливо громоздящейся непроходимой горной кручи, сворачивали в сторону. А там, наверху, на выступах или в расселинах скал, куда не ступала никогда нога человека, гнездились морские орлы. Огромные бурые птицы парами распластавшись величественно парили целыми часами над горными вершинами, кружась все выше и выше, как бы желая изведать в горделивом самозабвении необъятную безграничность воздушного простора. i
   Не только воздух, не только бурая, вспаханная земля, приодевшаяся травами, нарциссами и всем, что тянулось из нее в виде стеблей и стволов, листьев и цветов, но и люди -- все было полно ликования, а загорелые лица крестьян, работавших на уступах между рядами виноградников с киркой или кривым ножом в руках, сияли по праздничному; ведь большинство из них уже закололо так называемого пасхального агнца, молодую козочку, висевшую теперь со связанными задними ногами над входными дверями дома.
   Вокруг мраморного саркофага с переливающейся через край водой шумно теснились женщины с полными корзинами белья, но при виде пастора и его спутника, их шумливая веселость затихла. При выходе из местечка, под небольшим изображением Мадонны, из скалы выбивалась струя воды и также вливалась в старинный мраморный саркофаг, где женщины полоскали белье.
   Оба саркофага, как этот, так и находившийся на площади, были некогда вырыты из одного из фруктовых садов, полного тысячелетних дубов и каштанов. Эти саркофаги находились там с незапамятных времен, чуть выступая краями из I под земли, скрытые плющом и дикими лавровыми деревьями.
   Проходя мимо, Франческо Вела перекрестился и даже на минуту остановился, дабы преклонит! колена и тем почтить Мадонну, изображение которой находилось над саркофагом и было пре лестно убрано полевыми цветами, принесенными в дар усердными крестьянами. Он еще ни разу не был в этой части местечка, поэтому в первый раз видел крохотное, прелестное, святое изображение, окруженное жужжащими пчелами.
   Благодаря церкви и нескольким красивым, с зелеными ставнями, домам городского вида, стоявшим вокруг площади, обсаженной каштанами и расположенной на горных террасах, -- в своей нижней части Соана имела городской, пожалуй, даже зажиточный вид, а ее сады и садики были полны цветущего миндаля, апельсинов и высоких' кипарисов. Короче говоря, там преобладала более южная растительность, в то время как здесь, наверху, несколько сотен шагов выше она оставалась еще альпийским, бедным пастушечьим местечком с запахом коз, коров и хлева. Отсюда шла, вымощенная камнем, чрезвычайно крутая горная дорога, которая сделалась гладкой вследствие ежедневного движения, принадлежавшего приходу огромного стада коз, выгоняемого по утрам на пастбище и пригоняемого по вечерам домой. Эта же дорога вела к общинному пастбищу в котловинообразной долине речонки Савальи, которая ниже превращается в роскошный Соанский водопад и, после короткого шумного бега через глубокое ущелье, впадает в озеро Лугано.
   Взбираясь по горной тропинке, священник, спустя некоторое время, остановился перевести дух, не теряя в тоже время из вида своего спутника. Сняв левой рукой большую черную тарелкообразную шляпу, он достал правой рукой из сутаны большой цветной носовой платок и вытер им со лба капли пота. Вообще, чувство природы, чувство понимания красот ее у итальянского священника не особенно развито, но вид с огромной высоты, издали как бы с высоты птичьего полета, сам по себе настолько очарователен, что способен вызвать восхищение даже у простого человека. Франческо увидел свою церковь вместе с примыкающей к ней местностью лишь в виде миниатюрной картинки далеко внизу под собой, а могучие горы вздымались, казалось, все выше и выше к небу.
   К чувству смутного весеннего брожения у молодого священника присоединилось чувство величественности, возникшее может быть из своего ничтожества с подавляюще-могущественными созданиями природы и ее грозной, безмолвной близостью; это чувство связано в то же время со смутным сознанием, что и мы каким-то образом принимаем участие в этой творческой мощи. Словом, Франческо почувствовал себя в одно и то же время необычайно великим и бесконечно-ничтожным, что и дало ему повод привычным движением осенить себя крестным знамением в ограждение от заблуждений и нечистой силы.
   Он направился дальше, и скоро юным и усердным служителем церкви снова завладели религиозные и практические вопросы его прихода. Когда же он снова остановился при входе в скалистую лощину и оглянулся назад, его взгляд на сильно запущенное, специально для пастухов воздвигнутое здесь Святое Распятие. Это навело его на мысль осмотреть все находящиеся в его владении святыни, как бы далеко они ни находились, и привести их в благообразный вид. Он тотчас же осмотрелся вокруг и постарался отыскать взглядом, насколько хватал его взор, все находившиеся здесь святые места.
   За исходный пункт он взял свою церковь с прилепившимся к ней пасторским домиком. Она стояла, как было уже сказано, на ровной деревенской площади, а ее наружные стены представляли собою продолжение отвесных склонов главного уступа, у подножья которого внизу журчал неугомонны! горный ручей. Проведенный под Соанской площадью, этот ручей появлялся снова, заключенный в сводчатый канал и, вытекая отсюда хотя и сильно загрязненный стоками, орошал фруктовые сады и цветущие луга. С той стороны церкви, немного выше ее (отсюда это было трудно определить) на круглом плоском холме находилась самая древняя местная святыня -- маленькая капелла в честь Девы Марии. Свод, украшенный византийской мозаикой Апсиса, осенял ее запыленное изображение на алтаре. Эта мозаика, несмотря на свою более чем тысячелетнюю давность, хорошо сохранила золотой фон и рисунок, и изображала Христа Вседержителя. Святыня лежала на расстоянии не более трех метаний камня от главной церкви. Другая красивая капелла находилась отсюда на таком же расстоянии. Над Соаной и позади нее поднимался необычайно острым конусом утес, окруженный широкими долинами и отрогами возвышающейся над ним горной цепи Женерозо. Вся одетая зеленью и имеющая вид сахарной головы, эта, по-видимому, недоступная гора называлась Санта Агата, так как на ее вершине ютилась часовенка в честь этой святой. Таким образом в ближайшей окружности местечка имелись одна церковь и три капеллы, -- к ним нужно было прибавить еще три или четыре капеллы, находящихся в более отдаленных местах прихода. На каждом холме, на каждом живописном повороте, на каждой издали видной вершине, всюду -- на красивых скалистых утесах, над пропастью и над озером прилепили благочестивые века Божьи домики. В этом сказалась и глубокая всеобщая набожность язычества, которое еще в прошлом тысячелетии посвятило все эти места божествам, создав таким образом из них себе могущественных союзников в борьбе с грозными и мстительными силами окружающей дикой природы.
   Полный душевного удовлетворения, смотрел юный, усердный служитель церкви на эти сооружения римско-католического христианства, придающие особый оттенок всему Тессинскому кантону. Правда, ему пришлось со скорбью истинного богоборца сознаться, что его собратья по призванию не были исполнены ни живой и чистой веры, ни достаточно любовного попечения, дабы предохранить все эти рассеянные святыни от запустения и забвения.
   Через некоторое время дорога свернула на узкую тропинку, ведущую после трехчасового трудного пути к вершине Женерозо. Здесь путники скоро должны были перейти русло Савальи по обветшалому мосту, вблизи которого находился водоем этой речки; отсюда она низвергалась в свою собственную Эрозионову расселину с высоты ста или более метров.
   Кроме журчания бегущего к своему водоему горного ручья, Франческо услышал здесь также и позвякиванье колокольчиков стада, раздававшееся отовсюду, и по всем направлениям -- и с высот и из долин.
   У ручья Франческо увидел человека с угрюмой внешностью -- это был пастух Соанской общины. Он лежал, растянувшись на земле, упершись руками о берег, пригнув голову к воде ручья и, подобно животному, утолял жажду. Позади него паслось несколько коз-маток со своими козлятами, а волкодав, насторожившись, ожидал приказания, когда его хозяин и господин окончит пить.
   "Я тоже пастырь", подумал Франческо. Пастух поднялся с земли и начал, то резким свистом сквозь пальцы, эхом раскатившимся в скалах, спугивать свои разбредшиеся стада, то размашистым бросанием камней прогонять их дальше или возвращать обратно, дабы тем предохранить их от падения в пропасть.
   "Если таким трудным и ответственным является работа пастуха", подумал Франческо, "то что же сказать о труде пастора, когда люди всегда были обречены дьявольскому искушению?"
   С удвоенным рвением стал подниматься священник в гору, как бы опасаясь, что дьявол опередит его на этом пути к заблудшим овцам. Не удостаивая разговором своего спутника, Франческо поднимался еще более часа, все выше и выше по крутой и утомительной дороге, как вдруг среди диких утесов Женерозо в пятидесяти шагах от него предстало его глазами пастбище Санта-Кроче.
   Не хотелось верить, чтобы эта куча камней и находившееся в середине их сооружение, сложенное без цемента, из плоских камней, пластами, было искомым местом, как уверял проводник. Судя по словам синдако, он ожидал встретить некоторую зажиточность, между тем как эта лачуга в лучшем случае могла служить убежищем для овец и коз в случае внезапного ненастья. Так как она лежала на крутом склоне, засыпанном острыми обломками камней и скал, среди которых терялась извилистая тропинка, то казалось, что это проклятое место не имело к себе доступа.
   Лишь после того, как молодой священник преодолел свое удивление и овладевший им страх, вид подозрительного и опального жилища при его приближении сделался более приветливым, а развалины приобрели в его глазах даже некоторую привлекательность. Казалось, будто огромная лавина из обломков и камней при своем падении с огромной высоты подхвачена и удерживаете? кубовидным жилищем, сложенным из неотесанных камней. А далее под ним раскинулась свободная от камней, покрытая сочной зеленью лощина, откуда в роскошном изобилии и живописной прелести взбирались наверх до самого порог; жилища желтые одуванчики и как бы из любопытства проникали буквально через порог за двери подозрительного вертепа.
   Вид этой картины изумил Франческо. Этот поток желтых полевых цветов, заливший греховный порог, эти пышные ряды длинно стебельчатых цветущих незабудок, как бы стремящихся овладей дверью жилища, эти пробирающиеся под цветущим ковром жилы горных вод с отражающимся в них голубым небом, -- все это казалось Франческо почти явным протестом против опалы, проклята? и отлучения от церкви обитателей горного жилища.
   Изумленный, не без некоторой доли смущения Франческо в своей черной сутане присел на одно из нагретых солнцем глыб. Свою юность он провел внизу, в долине и большею частью в закрытых помещениях -- в церквах, аудиториях, кабинетах любовь к природе не была в нем разбужена. Путешествия, подобного этому, в глубину величавой, буйной прелести горных вершин он еще ни разу до сих пор не предпринимал и, вероятнее всего, никогда бы и не предпринял, если бы не представившийся случай для исполнения служебной обязанности. Теперь же он был подавлен новизной и огромностью впечатлений.
   В первый раз почувствовал себя юный священник Франческо Вела во власти налетевшего на него огромного и светлого чувства своего бытия, заставившего его на миг забыть, что он священник и какая цель привела его сюда. Все его понятия о благочестии, переплетавшиеся с массой церковных правил и догм, не только были вытеснены под влиянием захватившего его чувства, но и совсем исчезли. Он даже забыл на этот раз осенить себя крестным знамением. Внизу под ним широко раскинулась прекрасная Луганская область верхнеитальянских Альп, высилась Санта-Агата с церковкой для паломников, над которой все еще реяли бурые хищники, поднималась гора Сан Джиорджио, всплывала вершина Монте-Сан-Сальваторе и, наконец, под ним на головокружительной глубине, в долинах горного рельефа, -- подобно продолговатому, гладкому, тщательно вставленному в рамку стеклу, расстилался Каполаго, -- так называемый рукав Луганского озера со скользящей по нем парусной рыбачьей лодкой, которая казалась крохотной молью на ручном зеркале. А там, вдали, на горизонте белоснежные вершины Альп поднимались, казалось, вместе с Франческо все выше и выше. Среди них выделялась белая Монте Роза, блистая своими семью вершинами, как призрачной диадемой на шелковистой небесной лазури.
   Если можно по праву говорить о горной болезни, то с не меньшим правом можно говорить о том состоянии, которое овладевает человеком на горных высотах и которое лучше всего назвать ощущением необычайного здоровья. И это состояние здоровья, как обновление, ощущал сейчас в своей крови юный священник. Возле него, между камнями, из-под сухого еще вереска поднимался маленький цветок, какого Франческо не видел еще ни разу в жизни. Это был необычайно-прелестный вид синего энциана, лепестки которого были окрашены в дивный ярко-синий цвет. Первым движением молодого человека в черной сутане было сорвать цветок, но затем он оставил его в покое и лишь отогнул в сторону вереск, дабы иметь возможность и дольше наслаждаться созерцанием этого чудного творения. Всюду между камнями пробивалась молодая светло-зеленая поросль карликового бука, а издалека, из-за серых каменных глыб и нежной зелени доносился звон колокольчиков стада бедного Лукино Скаработа. Весь этот горный простор дышал своеобразной юной прелестью канувших в вечность человеческих столетий, I от которых внизу, в долинах, не осталось и следа.
   Франческо отослал домой своего спутника, так как хотел совершить обратный спуск, не стесняемый присутствием постороннего человека и, кроме того, он не желал иметь свидетеля при том, что должно было произойти у очага Лукино. Между тем, там его уже заметили, и несколько неряшливых и всклокоченных детских головок все время с любопытством выглядывало из закопченной дыры каменного логовища Скаработы.
   Медленно стал подвигаться священник далее и вступил в ту часть пастбища, которая указывал" на большое количество принадлежавшего владельцу скота и была загажена навозом от большого стада коров и коз. Вместе с разряженным и крепительным горным воздухом Франческо все сильнее и сильнее ощущал запах коров и коз, все усиливающаяся едкость которого смягчалась по мере приближения к жилью вырывавшимся оттуда дымом. Когда Франческо в своей черной сутане появился в дверях пещеры и заслонил собой свет, дети забились в темную глубину жилища, откуда они отвечали молчанием как на приветствие священника, который их не видел, так и на его дальнейшие речи. Только старая коза- матка подошла, тихо проблеяла и обнюхала его.
   Мало-по-малу для глаз Божьего посланца прояснилась внутренность помещения, и он увидел хлев, покрытый толстым слоем навоза и уходивший в глубину в виде естественной пещеры, образовавшейся первоначально в известковой или какой-то другой каменной породе. В толстой каменной стене направо открывался вход, через который священник увидел покинутый сейчас семейный очаг: на естественном скалистом полу возвышалась куча золы, еще полная внутри пылающих углей. На цепи, покрытой толстым слоем копоти, свешивался погнутый, также покрытый копотью, медный котелок. У этого очага каменного века стояла скамья без спинки, широкое сиденье которой -- толщиной с кулак -- было укреплено на двух толстых вделанных в скале столбах и в течение века и более было вылощено и отшлифовано поколениями усталых пастухов, их жен и детей. Дерево потеряло свой первоначальный вид и казалось желтым отполированным мрамором или тальком с бесчисленными надрезами и рубцами. Квадратное помещение со своими от природы невзрачными стенами, сложенными из неотесанных глыб и графитных плит, напоминало скорее нору, причем дым оттуда сначала через дверь проникал в хлев, а затем обратно через дверь же окончательно вырывался наружу: иначе как через неплотно-сложенные глыбы чаду и копоти не было другого выхода, и поэтому все помещение было черно от накоплявшейся десятилетиями сажи и производило впечатление, будто находишься внутри сильно закопченной печной трубы.
   Только что Франческо заметил в одном из углов пещеры сверкающие глаза, как послышался шум и грохот осыпающегося щебня и тотчас же затем в дверях появилась, заслонив собой солнце, безмолвная тень Лукино Скаработа, отчего в помещении сделалось еще темнее. Одичавший пастух тяжело дышал не только потому, что он быстро прибежал с отдаленного, выше лежавшего пастбища, откуда он заметил приближение священника, но еще и потому, что для него, как для отлученного от церкви, этот визит был целым событием.
   После короткого приветствия Франческо принужден был сесть на отшлифованную скамью, которую хозяин очистил для него своими грубыми руками от камней и одуванчиков, заменявших игрушки его проклятому отродью.
   Затем пастух начал изо всех сил раздувать огонь, причем лихорадочный блеск его глаз, отражая огонь очага, казался еще зловещей.
   Он поддерживал огонь, подбрасывая поленья и сухие сучья, так что едкий дым едва не выгнал священника из пещеры. Поведение пастуха было полно униженного и подобострастного усердия, как будто бы все дело было лишь в том, чтобы не лишиться милости высшего существа, посетившего его убогое жилище. Он принес большое грязное ведро, до краев наполненное молоком, на поверхности которого отстоялись густые сливки, но, к сожалению, молоко было настолько загрязнено, что уже по одному этому Франческо не мог к нему прикоснуться. Из суеверного страха он отказался также попробовать свежего сыра и опрятного на вид хлеба, несмотря на то, что был голоден. Наконец, когда пастух немного успокоился и с боязливо-выжидательным взглядом и опущенными руками остановился перед священником, тот обратился к нему со следующими словами:
   "Лукино Скаработа, вы не должны лишиться утешения нашей святой церкви, а ваши дети не должны быть долее отвергнуты общиной христиан-католиков, если окажется, что дурные слухи о вас ложны, или же, если вы чистосердечно покаетесь, выкажете сокрушение и сожаление о грехах и проявите готовность с Божьей помощью удалить с вашей дороги камень преткновения. Итак, Скаработа, откройте мне прежде всего ваше сердце, чистосердечно признайтесь, правда ли то, в чем вас обвиняют, и с откровенной правдивостью исповедуйте мне ваш грех, который тяготит вашу душу". На эту речь пастух ничего не ответил, лишь неожиданно издал ничего не выражающий короткий дикий звук, напоминавший птичье клохтанье. Франческо продолжал объяснять грешнику ужасные последствия его упорства и неистощимую благость и любовь Бога Отца, которую Он доказал, пожертвовав своим Единородным Сыном, жертвой Агнца, приявшего на себя грех мира. "Через посредство Иисуса Христа", закончил он: "может быть получено отпущение всякого греха при условии, если чистосердечная исповедь с раскаянием и молитвой докажет Небесному Отцу сокрушение грешника".
   Лишь после того, как пастор Франческо, подождав некоторое время, поднялся, пожимая плечами, видимо, собираясь уйти, пастух начал, давясь, испускать какие-то бессвязные, непонятные звуки, подобные тем, которые издают хищные птицы, когда они отрыгивают непереварившуюся пищу. С напряженным вниманием священник старался уловить что-либо в этих звуках, но то, что он разобрал, показалось ему в одно и тоже время и удивительным и непонятным. Из всей массы робких и боязливых звуков, заменяющих слова, Франческо уловил, что Лукино Скаработа хотел заручиться его помощью против всевозможных дьяволов, обитающих в горах и преследующих его.
   Молодому и верующему священнику не подобало сомневаться в существовании и кознях злых духов. Разве вселенная не наполнена падшими ангелами всех видов и степеней из примкнувших к восставшему и отверженному Богом Люциферу? Но тут он пришел в ужас, не зная, столкнулся ли он с мраком безнадежного невежества, или с неслыханным ослеплением суеверия, -- и он решил при помощи отдельных вопросов составить себе мнение о понятиях и представлениях своего прихожанина.
   И тотчас же выяснилось, что этот дикий затравленный человек ничего не знал о Боге, еще менее об Иисусе Христе, Спасителе, а менее всего -- о существовании Святого Духа. Но по всем признакам было заметно, что он чувствовал себя окруженным демонами и был одержим мрачной манией преследования. И священник представлялся ему не служителем Бога по призванию, а скорее могущественным волшебником или даже самим Богом. Франческо не оставалось ничего другого, как осенить себя крестным знамением, в то время, как пастух, униженно припав к земле, как язычник, начал целовать своими мокрыми, толстыми губами сапоги священника.
   Молодой священник еще ни разу в жизни не находился в таком положении. Редкий горный воздух, весна, отдаленность от настоящей культуры -- все это вместе взятое несколько затуманило его сознание. Какое-то сонное оцепенение овладело его душой, и действительность сменилась парящими воздушными призраками. К этому состоянию примешался слабый страх, неоднократно побуждавший его обратиться немедленно в бегство туда, вниз -- в царство освященных церквей и колоколов. Велика сила дьявола, и кто знает, сколько средств и путей в его распоряжении, дабы заманить наверх ничего не подозревающего, верующего христианина и с головокружительной высоты сбросить его в пропасть.
   В свое время Франческо не внушили, что языческие идолы были лишь призрачными, фантастическими образами -- и ничем иным, церковь же определенно признавала их силу, выставляя ее лишь враждебной Богу. Эти темные силы все еще вели борьбу, хотя и безнадежно, со всемогущим Богом за обладание миром. Поэтому бледный молодой священник немало испугался, когда пастух извлек из какого-то угла своего жилища деревянную, грубо-вырезанную вещицу, которая без сомнения представляла из себя какого-то божка. Несмотря на подобающее священнику отвращение при виде этой непристойной вещи, Франческо все же не мог не обратить на нее своего внимания. С чувством гадливого изумления он убедился, что здесь еще живо омерзительнейшее язычество, -- а именно -- сельский культ Приапа, ибо по всем видимым признакам никого иного, как только Приапа, не мог изображать этот незамысловатый божок.
   Лишь только Франческо взял в руки маленького, невинного бога зарождения, бога сельского плодородия, который так высоко и открыто почитался древними, как владевшее им доселе смутное томление всего существа его вылилось в припадке священного гнева, -- и не раздумывая, он бросил бесстыдного маленького божка в огонь. В ту же минуту с быстротой собаки-ищейки пастух вытащил из пламени божка; хотя он еще тлел и горел в некоторых местах, грубые руки язычника тотчас же придали ему прежний подобающий вид. Но затем, как божок, так и его спаситель должны были выслушать речь, полную негодования и возмущения.
   Лукино Скаработа не знал, по-видимому, кого из двух богов считать более могущественным: того ли, что сделан из дерева, или того, что стоял перед ним из тела и крови. Его взгляд, в котором ужас чередовался с бешенством, смешанным с злобной яростью, следил за новым божеством, дерзкая смелость которого далеко не свидетельствовала о его слабости. Но в порыве святого вдохновения посланник Единого, Всеединого Бога не дал себя запугать яростным взглядом, погруженного в невежество, идолопоклонника. И тут же, не раздумывая дольше, он заговорил о том страшном грехе, который, по всеобщему мнению, являлся причиной обилия детей горного пастуха.
   Во время речи молодого священника в пещере вдруг появилась сестра Скаработы, которая, однако, не произносила ни слова, а лишь, украдкой посматривая на пастора, делала что-то в темном углу. Это была бледная, отталкивающая на вид женщина, для которой умыванье, казалось, являлось совершенно незнакомой вещью. Ее голое тело неприятно просвечивало сквозь прорехи ее неряшливого платья.
   После того, как священник кончил свою речь, исчерпав запас негодования и возмущения, женщина коротким, еле слышным словом выслала своего брата из пещеры. Без возражения дикарь исчез тотчас же, как послушная собака. Грязная развратница с черными, всклокоченными волосами, спускавшимися ниже ее широких бедер, подошла затем к священнику и со словами: "Слава Иисусу Христу!" поцеловала его руку.
   И тотчас же залилась слезами.
   Она говорила, что пастор совершенно прав, жестоко обвиняя ее, так как она действительно согрешила против заповеди Господней, но совсем не так, как приписывает ей клевета. Она одна грешна, брат же ее совершенно невинен. Она клялась всеми святыми, что в том страшном грехе, в котором ее обвиняют, а именно, в кровосмешении, она никогда не была повинна. Правда, она вела нецеломудренную жизнь, и раз она ему признается во всем, то готова рассказать об отцах своих детей, если не назвать их всех, так как по имени она знает очень немногих: что делать? -- из нужды она часто продавала свою благосклонность прохожим незнакомцам.
   Без всякой помощи со стороны она в болях произвела на свет своих детей, и некоторых из них вскоре после рождения ей пришлось закопать в разных местах, в мусоре на Женерозо. Разрешит, он сейчас ее грехи или нет, она все-таки уверена, что Господь простит ее, так как она в достаточной мере искупила свой грех нуждой, страданиями и заботами.
   Франческо видел в словах кающейся и плачущей женщины лишь хитросплетенную паутину лжи, по крайней мере, там, где дело касалось ужасного преступления. Правда, он понимал, что существуют поступки, признание которых никоим образом не допускается перед людьми и только Господь узнает о них в тиши молитвы. Он уважал в погибшей женщине эту стыдливость, причем вообще должен был признаться, что она во многих отношениях стояла выше своего брата. В ее манере защищаться видна была смелая решительность. Взгляд ее признавался, но сознания на словах не вырвали бы у нее ни добрые увещевания, ни раскаленные щипцы палача. Как оказалось теперь, это она послала брата к Франческо. Она видела однажды юного, бледного пастора, придя на рынок в Лугано для продажи продуктов своего хозяйства; и, почувствовав к нему доверие, решила просить его позаботиться об ее опальных детях. Она одна была главой семьи и несла все заботы о брате и детях.
   "Я оставляю в стороне вопрос", сказал Франческо: "виновны ли вы или нет, -- одно несомненно: если вы не хотите оставить своих детей расти, как животных, то вы должны расстаться с вашим братом. Пока вы живете с ним, нельзя будет заставить замолчать страшную сплетню, которая вас преследует, и вам всегда будут приписывать этот ужасный грех".
   Казалось, после этих слов женщиной овладели ожесточение и упорство: она ни слова не ответила священнику и вся отдалась домашней работе, как будто бы в пещере не было никого постороннего. В это время в пещеру вошла девушка лет пятнадцати, пригнавшая в хлев несколько коз, и стала помогать женщине, не обращая никакого внимания на Франческо. Молодой священник, увидев лишь тень девушки, промелькнувшую в глубине пещеры, тотчас же заметил, что она должна была обладать необычайной красотой. Он перекрестился, так как почувствовал в своем теле легкий необъяснимый страх. Он не знал, следует ли ему в присутствии юной пастушки опять приниматься за свои увещевания или на время прекратить их. Конечно, не было ни малейшего сомнения в том, что она была в конец развращена, так как Сатана вызвал ее к жизни путем гнуснейшего греха, но весьма также возможно, что в ней еще сохранились остатки невинности и, кто знает, может быть она не имеет и представления о своем греховном происхождении.
   Во всяком случае, в ее движениях выражалось полное спокойствие, которое никоим образом не свидетельствовало о душевной тревоге или угрызениях совести. Напротив, все существо ее дышало скромной самоуверенностью, причем присутствие пастора не оказало на нее никакого влияния. Ее взгляд ни разу не остановился на Франческо, по крайней мере, он не поймал ее врасплох и ни разу не встретился с ней глазами.
   Да, в то время как он сам рассматривал ее украдкой через очки, он все более и более впадал в сомнение, действительно ли она с такой внешностью -- дитя греха, дитя таких родителей. Наконец, она исчезла по приставной лестнице на чердаке, и Франческо мог продолжать теперь свое нелегкое дело спасения душ.
   "Я не могу оставить моего брата", сказала женщина: "хотя бы по одному тому, что без меня он совершенно беспомощен. В случае нужды он едва может написать свое имя, и я лишь с величайшим трудом научила его этому. Он не различает монет, а железная дорога, город и люди внушают ему страх. Если я уйду -- он пойдет за мной, как несчастная собака за своим потерявшимся хозяином, и он -- или найдет меня или пропадет ни за что. Что же будет тогда с детьми и с нашим имуществом? Если же я останусь с детьми здесь, то хотела бы я видеть того, кто сумеет удалить отсюда моего брата: его пришлось бы заковать в цепи и запереть в Милане за железными решетками".
   "В конце концов это так и случится, если вы не последуете моему доброму совету", заметил священник.
   При этих словах страх женщины сменился бешенством. Она послала своего брата к Франческо, дабы он сжалился над ними, а не для того, чтобы он сделал их несчастными. Тогда уж лучше жить, как до сих пор, в опале и ненависти со стороны жителей внизу. Она добрая католичка, но кого церковь отвергает, тот имеет право предаться хоть черту. И чего она не совершила до сих пор -- того великого греха, в котором ее обвиняют, может быть, она совершит его теперь. Среди отдельных выкриков и возмущенных слов женщины Франческо услышал оттуда, сверху, куда исчезла девушка, приятное пение, которое то неслось, как легкое дуновенье ветерка, то, разрастаясь, усиливалось, и он, не слушая яростных криков погибшей женщины, всей душой отдался обаянию льющейся мелодии. И какая-то горячая волна, вместе с еще неведомым ему чувством страха, залила все его существо. Дымное логовище этого животно-человеческого хлева, казалось, волшебными чарами превратилось в прелестнейший хрустальный грот Дантовского рая, полный ангельских голосов и шелеста голубиных крыльев.
   Он вышел. Он не мог более выносить этих волнующих впечатлений: он весь дрожал. Выйдя на воздух и подойдя к груде выщербленных камней, он полной грудью вдохнул в себя свежесть горного воздуха и, подобно пустому сосуду, тотчас же наполнился огромным впечатлением окружающего горного мира. Его душе как бы передалась могучая способность зрения охватывать беспредельные дали, -- от далеких снеговых вершин до близлежащих грозных пропастей, купающихся в царственном блеске весеннего дня. Бурые морские орлы в самозабвении все еще продолжали парить над сахарной головой Санта Агаты.
   Тут у Франческо блеснула мысль совершить там тайно богослужение для опальной семьи, и он сообщил об этом женщине, с печальным видом появившейся на пороге пещеры, обильно заросшем одуванчиками. "В Соану, как вы сами знаете, вам прийти невозможно, если бы я даже и пригласил вас: и мне, и вам не поздоровилось бы от этого".
   Женщина снова всплакнула и обещала в назначенный день прийти со своим братом и старшими детьми к часовне Санта-Агата. Когда молодой священник был уже настолько далеко от жилища Лукино Скаработы и его проклятой семьи, что его не было видно оттуда, он опустился на согретый солнцем обломок скалы, чтобы передохнуть и обдумать все, что он только что пережил.
   "Правда", сознавался он себе: "я поднялся сюда хотя и с чувством живейшего любопытства, но в то же время со спокойным сознанием своего долга, совсем не предполагая, что мною овладеет столь мучительное, полное смутных предчувствий, волнение". Что же это было? Он отряхивал, оглаживал и очищал свою сутану, как бы желая избавиться от овладевшего им беспокойства.
   Через некоторое время, все еще не находя в себе желаемой душевной ясности, он по привычке вынул из кармана молитвенник, но и чтение вслух не освободило его от состояния какого-то смутного волнения. Ему казалось, что он забыл исполнить что-то очень важное, и поэтому он все время бросал из-под очков взгляды назад, на дорогу, как бы ожидая чего-то и не решаясь продолжать начатый спуск.
   Он впал в какую-то странную мечтательность, от которой его пробудили два незначительных обстоятельства, воспринятые его утратившей равновесие фантазией со значительным преувеличением. Прежде всего, под влиянием холодного горного воздуха с треском лопнуло правое стекло его очков и почти непосредственно вслед за этим он услышал над своей головой сильное фырканье и почувствовал на плечах резкий толчок.
   Молодой священник вскочил и тотчас же громко рассмеялся, увидев, что причиной его панического страха был пятнистый козел, проявивший к нему свое безграничное доверие тем, что, не обращая никакого внимания на его священническую одежду, он прыгнул ему прямо на плечи своими передними ногами.
   Но его бесцеремонная назойливость этим не ограничилась. Мохнатый козел, с крепкими, красиво изогнутыми рогами, пламенными глазами, вероятно, привык просить подачки у проходящих горных путешественников, делая это в такой смешной, самоуверенной и навязчивой форме, что от него можно было избавиться только бегством. Стоя на задних ногах, он продолжал упираться передними копытами в грудь Франческо. Поставленный в затруднительное положение, священник позволил животному обнюхать свои карманы, причем несколько хлебных крошек было проглочено им с невероятной жадностью; затем он принялся кусать волосы, нос и пальцы Франческо.
   Старая бородатая коза, у которой колокольчик и вымя спускались до самой земли, ободренная примером разбойника-козла, также начала приставать к священнику. Особенное впечатление на нее произвел молитвенник с золотым обрезом и крестом и, пока Франческо отражал нападение козла, ей удалось завладеть книжкой. И, принимая ее печатные листы за зеленые, она, буквально исполняя слова пророка, с жадностью уплетала святые истины.
   Затруднительное положение Франческо увеличилось, когда на него напало еще несколько отдельно пасшихся коз. Вдруг, в качестве спасительницы внезапно появилась та самая девушка, которую Франческо мельком заметил в хижине Лукино. Когда она, стройная и сильная, разогнавши коз, остановилась перед ним с раскрасневшимися щеками и смеющимися глазами, он сказал ей: "Ты спасла меня, смелая девушка!" и смеясь, прибавил, принимая свой молитвенник из рук юной Евы: "А право удивительно, что я, несмотря на свой пастырский сан, так беспомощен против твоего стада."
   Священник не должен больше, чем требуется его пасторскими обязанностями, разговаривать с молодой девушкой или женщиной: -- прихожане тотчас же замечают, если им приходится видеть священника наедине с женщиной вне церкви.
   И Франческо, повинуясь строгому исполнению долга, не задерживаясь более, продолжал свой путь. Тем не менее у него было такое ощущение, будто он поймал себя на греховном деле и должен непременно очиститься и покаяться на исповеди. Еще не замер звук колокольчиков пасущегося стада, как до него донеслись звуки женского голоса, заставившие его сразу забыть все его раз-1 мышления. Голос был настолько приятен, что ему и в голову не пришло, что он может принадлежать пастушке, с которой он только что расстался. Франческо слышал не только церковных певчих Ватикана в Риме, но часто и раньше слушал с матерью светских певиц, так что он не был профаном в оценке колоратуры и bel canto примадонн. Он невольно остановился и ждал.
   "Без сомнения, это туристы из Милана", подумал Франческо, надеясь, что обладательница этого чудного голоса сейчас пройдет мимо него. Но никто не появлялся, и молодой священник поплелся дальше, медленно и осторожно спускаясь с головокружительной высоты в долину.
   Это путешествие, предпринятое Франческо во имя пастырского исполнения долга, заставило его пережить чувства, которые не представляли из себя ничего особенного, если не считать впечатления от того ужасного греха, который свил себе гнездо в хижине несчастных брата и сестры Скаработа. Но молодой пастор тотчас же почувствовал, что это горное путешествие сделалось для него роковым, хотя он и не отдавал пока себе в этом ясного отчета. Он чувствовал, что. внутри его произошла большая перемена: то новое настроение, в котором он находился, казалось ему чем дальше, тем все более и более странным и даже подозрительным, хотя и не до такой степени, чтобы заподозрить здесь влияние сатаны и запустить в него чернильницей, если бы она была у него под руками.
   Под ним раем расстилался горный мир. Невольно сложив руки, в первый раз поздравил он себя: большое счастье выпало на его долю с получением от своего епископа именно этого прихода.
   Что представлял из себя сравнительно с этой очаровательной долиной плат Петра, спустившийся с неба на землю и поддерживаемый за углы ангелами? Сколько величия в этих недоступных утесах Женерозо, где теперь непрерывно раздавался глухой весенний гул скатывающегося в пропасть лавинами тающего снега!
   Со времени своего посещения отверженной семьи Франческо к своему изумлению не мог обрести прежнего безмятежного мира своего бытия. Природа приняла в его глазах новый облик, который теперь не исчезал и не превращался в прежний -- бездушный и мертвый. Ее влияние, нагонявшее страх на Франческо не только днем, но и во время сна, он определил, прежде всего, как бесовское искушение. Церковная вера слилась в его представлении с языческим суеверием уже по одному тому, что он вступил с ней в борьбу. Свою перемену он приписал совершенно серьезно тому обстоятельству, что он прикоснулся к деревянному предмету, к тому божку, которого спас из пламени лохматый пастух. Без сомнения, в этом божке жили еще следы той мерзости, что почитали древние под именем служения Фаллусу, того постыдного культа, который был побежден в священной войне Крестом Иисуса. До тех пор, пока он не видел этой омерзительной вещи, лишь крест пламенел в душе Франческо. Он получил знак креста, подобно тому, как овцы одного стада метятся раскаленным железом, и это клеймо во сне и наяву служило ему символом его собственного существования. А теперь отвратительный живой сатана, кривляясь, взирал на него с высоты перекладины креста и непристойнейший ужасный символ сатира в беспрерывной борьбе все более и более вытеснял святой крест.
   Франческо, помимо бургомистра, прежде всего известил своего епископа о результате своего посещения горного пастуха. Полученный им ответ содержал одобрение его поступка. "Прежде всего", писал епископ: "следует избегать открытого скандала". Он нашел также благоразумным, что Франческо назначил для бедных грешников особое тайное богослужение на горе Санта Агата, в капелле святой Богоматери. Но одобрение его преосвященства не могло возвратить Франческо его душевного спокойствия, и юноша не мог отделаться от мысли, что он вернулся сверху, одержимый каким-то неведомым волшебством.
   В Лигорнетто, где Франческо родился, и где провел последние десять лет своей жизни его дядя, знаменитый скульптор, жил еще тот самый старый пастор, который преподавал ему, тогда еще мальчику, спасительные истины католической веры и направил его на путь Божественного милосердия. Он разыскал этого старого священника и отправился к нему, пройдя от Соаны до Лигорнетто около трех часов пешего пути. Старый священник встретил его радушно и, видимо тронутый, согласился принять исповедь молодого человека. Разумеется, он отпустил ему его грехи.
   Свои душевные невзгоды Франческо излил приблизительно в таких словах на исповеди старому священнику. Он говорил: "С тех пор как я побывал у несчастных грешников на Соанском пастбище, я чувствую себя как бы во власти нечистого духа. Я отряхиваюсь. У меня такое ощущение, будто на мне не только другая одежда, но прямо-таки другая кожа. Когда я слышу шум Соанского водопада, меня тянет спуститься в глубокую пропасть и там часами стоять под низвергающимися массами воды, дабы очиститься и сделаться здоровым душой и телом. Когда я в церкви вижу крест, меня охватывает смех, я не могу, как раньше, с плачем и воздыханиями представлять себе страдания Спасителя. Но в то же время мои взгляды притягиваются всевозможными предметами, которые напоминают маленького божка Лукино Скаработа. Иногда они совершенно не похожи на него, а я все же нахожу между ними сходство. Дабы, занимаясь, я мог спокойно углубиться в изучение творений отцов церкви, я завесил окна моей комнатки. Теперь я снял занавески. Пение птиц, журчанье многочисленных ручейков, бегущих на лужайках возле моего дома, даже аромат нарциссов -- все это раньше мешало мне, -- теперь же я широко распахнул окна, дабы вполне насладиться всей этой красотой.
   "Все это внушает мне страх", продолжал Франческо: "но это может быть еще не самое худшее. Самое худшее это то, что я, как бы под влиянием черной магии, оказался во власти ужасных дьяволов. Их щипки, дерзкое щекотанье и постоянное побуждение к греху ежечасно, днем и ночью -- приводят меня в ужас. Я открываю окно, и бесовское волшебство делает то, что пение птиц на цветущем вишневом дереве под моим окном кажется мне полным бесстыдства. Меня дразнят некоторые формы коры на деревьях, а иные линии гор напоминают мне части женского тела.
   Эти коварные проделки лукавых, хитрых и отвратительных демонов, несмотря на все молитвы и умерщвления плоти, цепко держат меня в своей власти. Вся природа, я с ужасом говорю вам об этом, шепчет, журчит, шумит, грохочет, а мой испуганный слух слышит в этих звуках чудовищную Фаллусову песню, причем она победно воспевает ничтожного, маленького божка язычника-пастуха, чему я принужден верить, несмотря на сопротивление всего моего существа."
   "Разумеется", продолжал Франческо: "все это лишь усиливает мое беспокойство и душевную тревогу, тем более, что я считаю своим долгом, как воин, выступить в поход против чумного очага на верхнем пастбище. Но все, что я сказал, еще не самое ужасное в моей исповеди. Ужаснее всего то, что даже к главнейшим обязанностям моего служения примешался с каким-то адским сладострастием этот неискоренимый, возбуждающий яд. Вначале я весь был во власти святой, непорочной силы слов Иисуса о заблудшей овце и пастухе, покидающем стадо, дабы спасти ее на неприступных скалах. Теперь же я полон сомнения в том, остается ли это мое намерение в своей первоначальной чистоте. Я знаю лишь, что это намерение усилилось, обратившись в страстное, напряженно-жгучее стремление. Я просыпаюсь по ночам с лицом, залитым слезами, вне себя, рыдая от жалости и сострадания к погибшим душам наверху. Но если я говорю заблудшие души, то тут-то, может быть, и находится та загадка, где следует одним решительным ударом отделить ложь от истины, а именно: грешные души Скаработа и его сестры перед моим внутренним взором заслоняются единственно и исключительно образом их дочери, плода их греховной связи".
   "Я спрашиваю теперь себя, не является ли мое запретное влечение к ней причиной моего якобы пастырского рвения, и правильно ли я поступаю, и не совершаю ли смертельного греха, продолжая свое, якобы угодное Богу, дело".
   Большею частью очень серьезно, но иногда и усмехаясь, выслушал старый, опытный в мирских делах священник подробную исповедь юноши. Перед ним был Франческо, каким он его знал, с его добросовестным, внешним и внутренним чувством порядочности, с его потребностью в безукоризненной корректности и чистоте. И он сказал: "Не бойся, Франческо. Иди своей дорогой, как шел до сих пор. Тебя не должно удивлять, что козни злобного врага проявляются всего сильнее и упорнее как раз там, где ты стараешься вырвать у него казалось бы верную жертву".
   Успокоенный, вышел Франческо из дома священника на улицу маленького местечка Лигорнетто, где он провел свою юность. Эта деревушка расположена в широкой, довольно плоской лощине, окруженной тучными полями, где над зеленью и овощами от одной шелковицы к другой тянутся виноградные лозы в виде крепко-свитых темных жгутов. А над всей местностью царят крутые и неприступные утесы Монте Женерозо, видимые здесь с западной стороны своими широкими могучими подошвами.
   Был полуденный час. Местечко, казалось, находилось в состоянии сонного оцепенения. Франческо встретил по дороге лишь несколько клохчущих кур, несколько играющих ребятишек, а на окраине деревушки -- тявкающую собачонку. Здесь, в конце деревни, как бы преграждая путь, стоял дом, построенный его дядей -- богатым человеком, buen retiro скульптора Винченцо, сейчас необитаемый и перешедший в качестве дара во владение кантона Тессино. Франческо поднялся по ступеням в покинутый и запущенный сад и тут внезапно у него появилось желание осмотреть внутренность дома. Жившие поблизости крестьяне, его старые знакомые, передали ему ключи от дома. Отношение молодого священника к искусству было обычным в его звании. Его знаменитый дядя вот уже более десяти лет как умер, и со дня его похорон Франческо не видел жилища знаменитого художника. Он не мог бы объяснить, что внезапно натолкнуло его на мысль посетить опустевший дом, который он до сих пор, проходя мимо, лишь окидывал беглым взглядом. Дядя был для него всегда не более, как лицом, достойным уважения, сфера деятельности которого для него была чуждой, ничего не выражающей областью.
   Когда Франческо повернул ключ в замке и вступил в переднюю через заскрипевшую на ржавых петлях дверь, он почувствовал слабый страх перед мертвой тишиной, пахнувшей на него сверху от входной лестницы и изо всех настежь раскрытых комнат покинутого дома. Тотчас направо от передней находилась библиотека умершего художника, при взгляде на которую можно было сразу определить, что здесь когда-то жил страстный ученый. В низких шкафах находилось, кроме Вазари, собрание сочинений Винкельмана, а итальянский Парнас был представлен сонетами Микеланджело, произведениями Данте, Петрарки, Тассо, Ариосто и других. В специальных шкафах была размещена коллекция рисунков и гравюр; другая коллекция медальонов Ренессанса была развешана по стенам, а всевозможные ценные редкости, -- между ними раскрашенные этрусские глиняные вазы и некоторые антики из бронзы и мрамора, -- были расставлены по комнате. На стенах в рамах висели особенно выдающиеся произведения Леонардо да Винчи и Микеланджело, изображавшие нагие мужские и женские тела. В следующем маленьком кабинете три стены были почти сплошь сверху до низу заполнены подобными же произведениями.
   Отсюда открывался ход в зал с куполообразным потолком, высотой в несколько этажей, и светом, падавшим сверху. Здесь работал Винченцо своим резцом и лопаточкой; гипсовые слепки его лучших произведений наполняли, как храм, этот зал тесной и безмолвной толпой.
   Трепетно и боязливо, пугаясь звука собственных шагов, как бы с нечистой совестью, вошел сюда Франческо и начал собственно впервые рассматривать то одно, то другое произведение дяди. Возле одной из статуй Микеланджело находилась статуя Гиберти, здесь же была статуя Данте. Произведения эти были покрыты пунктиром, так как модели были увеличены и высечены из мрамора. Но эти всемирно-известные образы ненадолго приковали к себе внимание юного священника. Вблизи этих фигур стояли статуи трех молодых девушек, дочерей одного маркиза, человека настолько без предрассудков, что он позволил художнику изобразить их совершенно нагими. По виду самой младшей было не более двенадцати, второй -- не более пятнадцати, а третьей -- не более семнадцати лет. Франческо очнулся лишь после того, как долго в забытьи рассматривал стройные тела. Их нагота выставлялась для созерцания не как благородная богоподобная нагота греков, а как вызывающая обнаженность алькова. Прежде всего, здесь копия сливалась с оригиналом, и это сразу бросалось в глаза; казалось, оригиналы говорили: "мы бесстыдно обнажены и раздеты против нашей воли и чувства стыдливости грубой силой приказа". Когда Франческо вышел из состояния столбняка, сердце его колотилось, и он с ужасом озирался по сторонам. Он не сделал ничего дурного, но считал уже грехом оставаться наедине с такими изображениями.
   Дабы не быть захваченным врасплох, он решил как можно скорее удалиться отсюда. Но дойдя до входной двери, он, вместо того, чтобы уйти, защелкнул ручку двери и повернул ключ в замке, так что, запертый теперь в мертвом доме, он уже не мог быть там никем застигнут.
   Затем он снова направился к трем соблазнительным гипсовым грациям.
   Сердце его бешено колотилось. И тут им овладело болезненное, дикое безумие. У него явилось желание погладить по голове, как живую, старшую из маркиз. Хотя этот поступок, по его собственному мнению, и носил на себе отпечаток безумия, все же в нем до некоторой степени было что-то, напоминавшее священнический жест.
   Но вторая маркиза позволила уже погладить себя по пышным плечам и полной руке, оканчивавшейся мягкой и нежной кистью. Нежность Франческо простерлась еще дальше, когда он подошел к третьей, самой юной маркизе, и после робкого преступного поцелуя под левой грудью он совершенно потерял голову. Чувствуя себя беспомощным и погибшим грешником, у которого на душе было не легче, чем у Адама, услышавшего голос Бога, после того, как он вкусил от плода древа познания добра и зла, он бежал, -- бежал, как от погони.
   
   
   Следующие дни Франческо проводил то дома в молитве, то в церкви в самобичевании. Глубоко было его сокрушение и раскаяние. Та пламенная набожность, которой он не знал доселе, вселяла в него надежду выйти в конце концов победителем в борьбе с плотскими искушениями. В его сердце с неожиданной силой вспыхнула борьба между добром и злом, и ему казалось, будто Бог и Дьявол впервые в его сердце, как на поле битвы, вступили в единоборство. Даже сон -- эта бессознательная часть его существования -- не приносил более успокоения юному священнику. В таинственной ночной тиши сатане доставляло особое удовольствие своими соблазнительными и непристойными кривляниями волновать дотоле невинную душу юноши. Однажды ночью, уже на заре, -- он не знал точно, случилось ли это во сне или наяву, -- увидел он при бледном свете, как вошли в комнату и приблизились к его постели три белые фигуры красавиц-маркиз и при внимательном взгляде на них он заметил, как каждая из них чудесно сливалась с образом молодой пастушки с пастбища Санта-Кроче.
   Между игрушечным крохотным пастбищем Скаработы и комнаткой священника, в окно которой смотрело пастбище, без сомнения протянулась связь, но не ангелы пряли нити ее. Франческо достаточно хорошо была знакома, как небесная, так и адская иерархия, чтобы с первого же взгляда узнать, чья это работа. Франческо верил в колдовство. Знакомый со многими отраслями схоластической науки, он допускал, что злые духи для приведения в исполнение некоторых своих гибельных замыслов прибегают к влиянию созвездий. Он когда-то учил, что человек, по составу своей плоти, принадлежит к небесным телам, разумом он стоит наравне с ангелами, его воля подчинена Богу, но попущением Божьим падшие ангелы иногда отвлекают волю человека от Бога, и царство демонов увеличивается тогда при помощи союза с подобными соблазненными людьми. Кроме того, временное плотское возбуждение может быть использовано злыми духами, и также является часто причиной вечной гибели человека. Дрожь пробирала молодого священника до мозга костей: так он боялся ядовитого укуса Дьявола, бесов, пахнувших кровью, боялся бестий бегемота, а больше всего Асмодея, признанного демона блуда.
   У него не хватало решимости поверить, что несчастные брат и сестра Скаработа занимаются колдовством и волшебством. Правда, некоторые наблюдения над ними внушили ему сильное подозрение. Каждый день, полный священного усердия и вооруженный всеми религиозным средствами, принимался он за очищение своей души и сердца, дабы изгнать оттуда образ девушки-пастушки, а он между тем с каждый днем становился все ярче, отчетливее и неотвязчивее. Что это было: живопись на волшебной деревянной доске, или чудесный холст, упорно не поддававшийся действию ни воды, ни огня?
   Часто с безмолвным удивлением наблюдал Франческо, как этот образ незаметно проникал всюду. Когда при чтении книги он замечал вдруг на одной странице нежное девичье личико с большими темными глазами в рамке своеобразных рыжевато-каштановых волос, он спешил перевернуть страницу, закрывая и пряча от себя преследующий его образ. Но он продолжал выступать сквозь листы книги, как будто бы их вовсе не существовало, и дразнил его сквозь занавеси, двери и стены не только дома, но и в церкви.
   В такой душевной тревоге и тоске молодой священник сгорал от нетерпения, так как назначенный для богослужения день на горе Санта-Агата, казалось, не хотел наступать достаточно скоро. Он стремился увидеть пастушку, желая как можно скорее исполнить принятый им на себя долг и вырвать девушку из когтей князя тьмы. Но сильнее всего он жаждал своего собственного освобождения, -- в чем он был уверен, от мучительного, владевшего им, колдовства.
   Франческо мало ел, большую часть ночи проводил без сна, и, становясь с каждым днем все грустнее и бледнее, приобретал у своих прихожан еще большую, чем раньше, славу за свою примерную набожность.
   Наконец, наступило утро, назначенное священником для богослужения для бедных грешников в часовне, расположенной высоко на горе-конусе Санта-Агата. Необычайно трудный путь туда можно было пройти не менее, как в два часа. Франческо, готовый в путь, вышел в девятом часу на сельскую площадь Соаны с легким и обновленным сердцем, смотря на мир новыми глазами.
   Приближался май, и наступивший день был великолепен, но молодой человек уже не раз переживал такие же чудные дни, не чувствуя, все же, как сегодня, Эдема в природе. А вокруг него цвел рай.
   Женщины и девушки окружали, как всегда, саркофаг с переполнявшей его чистой, горной водой и встретили священника громкими приветствиями. Что-то в выражении его лица и манере держать себя вместе с прелестной свежестью раннего утра придало смелости стирающим женщинам. Зажав юбки между ног, так что у некоторых были видны смуглые икры и колени, стояли они нагнувшись и без устали работали сильными, тоже смуглыми, голыми руками. Франческо подошел к группе. Он счел нужным сказать несколько приветливых слов, не стоящих ни в какой связи с его духовным саном, а касающихся хорошей погоды, хорошего расположения духа, ожидаемого хорошего урожая винограда. Вероятно, под влиянием посещения дома своего дяди-скульптора, в первый раз обратил внимание священник на опоясывающий саркофаг фриз, изображающий вакхическое шествие с прыгающими сатирами, танцующими флейтистками и запряженной пантерами колесницей Диониса -- бога вина, увенчанного виноградными гроздьями. В эту минуту ему не показалось странным, что каменный саван смерти древние украсили изображениями бурно-пенящейся жизни. Женщины и девушки, среди которых было несколько необыкновенно красивых, болтали и смеялись над его рассматриванием саркофага, и в эту минуту ему казалось, что он сам окружен жизнерадостными, опьяневшими менадами.
   Между первым путешествием в горы и вторым -- теперь -- была такая же разница, как между подъемом человека зрячего и слепорожденного: с неожиданной ясностью почувствовал он себя вдруг прозревшим. В этом смысле рассматривание саркофага показалось ему совсем не случайным, но полным глубокого значения. Куда же девался мертвец из саркофага? Живая вода жизни наполняла отверстое каменное убежище смерти и на мраморе языком древних провозглашалось Вечное Воскресение. С этим согласовалось и Евангелие.
   Разумеется, это было Евангелие, имевшее весьма мало общего с тем, которое он раньше изучал сам, и толковал другим. Это Евангелие заключалось никак не в листах и буквах книги, а скорее ключей било из земли, в виде трав, растений и цветов, или изливалось вместе с солнечным светом из недр самого солнца. Вся природа была полна могучими голосами жизни. Немая и безжизненная дотоле, она вдруг оживилась, сделалась общительной, дружески-доверчивой, откровенной. Казалось, она решилась поведать юному священнику все, что скрывала от него доселе; он сделался теперь ее любимцем, ее избранником и сыном, которого она, как мать, решила посвятить в священную тайну своей любви и материнства. Вся бездна ужаса, весь трепет его смущенной души -- все исчезло; ничего не осталось от мрачной тоски перед воображаемыми дьявольскими проделками. Вся природа изливала благость и любовь, и Франческо сам, преисполненный благостью и любовью, мог ответить ей также только благостью и любовью.
   Странно: в то время, как Франческо с трудом поднимался наверх, нередко сползая с остроугольных камней, пробираясь сквозь густые заросли дрока, буков и ежевики, он чувствовал вокруг себя весеннее утро, как ликующую и могучую симфонию природы, которая звучала более о творчестве, чем о сотворенном. Раскрывалось таинство мира, навсегда освобожденного от оков смерти. Кто был глух к звукам этой симфонии, тот обманывал самого себя, если он вместе с псалмопевцем осмеливался воспевать хвалу Богу: "Хвалите Господа всея земли", или "Благословите небо Господне."
   Полнозвучно и роскошно шумел Соанский водопад, мощно низвергая расточительно-обильные струи свои в узкое ущелье. То замирая, то усиливаясь, полнозвучно и мерно гудела его переливчато-изменчивая речь и не мог оставаться неуслышанным язык ее. Грохот обрушивающихся снежных лавин отдавался от гигантских затененных утесов Женерозо, и когда до Франческо доносился этот грохот, сама лавина вместе с бесшумной грудой обледенелого снега уже терялась в русле Савальи. Есть ли что-либо в природе, что не подвержено вечной изменчивости жизни, -- не обладает душой, и в чем не проявлялась бы действенная воля? Слово, письмо, песня, бегущая от сердца по жилам горячая кровь чувствуются всюду. Разве солнце не кладет ему сейчас на спину между плеч свою теплую любовную руку? Разве не шелестят и не колышутся листья лавров и буков в чаще, когда он, проходя мимо, задевает их? Разве не просачивается всюду вода и не чертит, тихо лепеча, на своем пути узоры нитевидных и узловидных письмен? А разве он, Франческо Вела, не читал эти письмена? Разве корневые волоконца мириад больших и крохотных растений не читали тайны, раскрывшейся в массе цветов и их благоухающих чашечек? Рука священника подняла крохотный камешек -- он был весь оплетен кругом красноватым мхом -- и здесь звучал, живописуя, выразительно и громко мир чуда, созидающая форма, свидетельствуя о вечно творящей, созидающей жизненной силе. И разве не о том же шумели птичьи голоса, которые, казалось, раскинули свою невидимую, необычайно хрупкую и нежную, нитеобразную сеть над скалистыми ущельями и долинами? Франческо казалось иногда, что эта причудливая сеть, покорная вечно-горящему, скрытому в ней пламени, превращается временами в серебристо-сверкающие, видимые для глаза, нити. И разве это не были, разлитые в природе, любовь и счастье, воплотившиеся в доступные для слуха и зрения формы? Когда эта сеть прорывалась или путалась, незримые ткачи снова спешили выровнять ее торопливо снующими, неутомимыми ткацкими челноками. Где скрывались эти маленькие, пернатые ткачи? Их не было видно. Лишь изредка маленькая птичка, молча и быстро, перелетала с одного места на другое; крохотные горлышки изливали эту торжественную, далеко разносящуюся песнь.
   Теперь Франческо не мог себе представить, где оставалось место для смерти: всюду жизнь била ключом, как в нем самом, так и вокруг него. Он коснулся рукой ствола каштана и почувствовал, как внутри дерева струятся могучие жизненные соки. Он впивал в себя этот воздух, как вечно живой дух, сознавая, что лишь этому духу обязан он своим дыханием и той победной песнью, что рвется теперь из глубины его души. И только он, этот дух, превратил его горло и язык в орган, изрекающий откровение. Франческо остановился на минуту перед кишащей, неутомимо-хлопотливой муравьиной кучей. Крошечная полевая мышка была почти до костей источена этими загадочными насекомыми. Разве этот маленький грациозный скелет и сама полевая мышка, погибшая и исчезнувшая в глубине муравьиного царства, не свидетельствовали о непрерывности жизни, и разве здесь природа в своем творческом стремлении и порыве не искала лишь новой формы? Священник снова увидел, -- и на этот раз не внизу, а высоко над собой, -- бурых орлов Санта-Агаты. Их оперенные, реющие в высоте тела в величавом упоении утверждали чудо крови -- чудо парящего в воздухе, бьющегося сердца. И разве можно было отрицать, что причудливые круги их полета не чертили на шелковистой лазури неба четких и ярких письмен, смысл и красота которых были неразрывно связаны с жизнью и любовью ? Франческо чувствовал, что птицы призывали его к чтению этих письмен, и что смысл их был и для них ясен. И Франческо думал о том огромном кругозоре, который выпал на долю этих пернатых рыболовов, думал о бесчисленном множестве глаз людей, птиц, млекопитающих, насекомых и рыб, при помощи которых природа наблюдает самое себя. С возрастающим изумлением познавал он природу в ее бесконечном материнском чувстве. Она заботилась, чтобы в ее материнском царстве ничто не оставалось неиспользованным ее детьми: они были одарены ею не только чувствами слуха, зрения, обоняния, вкуса и осязания, но ею были также приготовлены, как казалось Франческо, еще бесчисленные новые чувства для вечно-меняющихся поколений грядущих веков. И какое это было могучее зрение, слух, обоняние, вкус и осязание!... А над орлами остановилось беловатое облачко, похожее на сверкающий шатер. Но и оно вскоре покинуло свое место и на его глазах изменило свою форму, приняв новые, капризно-причудливые очертания.
   То были глубокие и мистические силы, которые сняли завесу с глаз священника Франческо. Но в основе этих переживаний лежало невыразимо-блаженное ощущение в ожидании свидания с бедной опальной пастушкой в течении четырех восхитительных часов. Это счастливое сознание, вселяло в него уверенность, что это чудное время никогда не прекратится. Там, наверху, да, там наверху, где приютилась крошечная капелла, над которой реяли морские орлы, его ожидало блаженство, которому, как ему казалось, должны были позавидовать сами ангелы. Он поднимался в гору, не останавливаясь, -- радостное стремление окрыляло его. То, что ожидало его наверху, должно было излить на него особое просветление и там, вблизи отверстого неба, сделать его почти равным Доброму Предвечному Пастырю. "Горе имеем сердца! Горе имеем сердца!" Он все время повторял этот возглас Франциска Ассизского, воображая при этом, что святая Агата идет возле него, -- мученица, имени которой была посвящена крошечная часовенка, святая Агата, которая когда-то шла навстречу смерти от руки палача, как на веселый праздник. А следом за ними, как казалось Франческо в его торопливом подъеме, тянулась процессия святых жен, желавших присутствовать на горной вершине при торжественном чуде любви. С прекрасными, издававшими аромат амбры, распущенными волосами сама Мария шествовала своими божественными стопами далеко впереди священника и процессии святых жен, и под Ее взглядом, под Ее дыханием, под Ее стопами, земля покрывалась цветами для общего торжества. "Взываю к тебе", -- шептал Франческо в экстазе: "взываю к тебе, наша благословенная звезда! (Invoco te, nostra benigna stella!)"
   Бодрым шагом добрался священник до вершины конусообразной горы, причем эта вершина была немногим шире того, чем требовал размер маленького, находящегося там, дома Божьего. Кругом тянулась неширокая полоса земли и тут же приютилась узкая площадка с молодым, еще непокрытым листьями, каштаном посредине.
   Казалось, кусок неба или синего плаща Марии был разостлан вокруг запущенной церковки, -- так буйно разросся синий энциан вокруг святыни; казалось также, что вершина горы прямо утопает в небесной лазури.
   Служка и брат с сестрой Скаработа уже были на месте и расположились под каштаном. Окинув быстрым взглядом прибывших, Франческо побледнел, не заметив среди них юной пастушки. Однако, придав лицу строгое выражение, он открыл дверь капеллы большим заржавевшим ключом, не давая заметить своего разочарования и терзавшей его душевной борьбы. Он вступил в тесную церковку, и служка у алтаря тотчас же принялся за приготовления к мессе. Из принесенной с собою бутылки он налил немного святой воды в высохшую чашу, и брат с сестрой могли теперь омочить в ней свои заскорузлые, грешные пальцы. Они окропили себя святой водой, осенили себя крестным знамением и с трепетным благоговением опустились на колени тотчас же за порогом капеллы.
   Между тем, Франческо, полный тревоги, вышел снова из часовни и, сделав несколько шагов, с глубоким и безмолвным удивлением увидел немного ниже площадки девушку, которую он искал, -- она сидела под сенью обильно разросшегося лучезарно-синего энциана.
   -- "Войди же, я жду тебя!" -- воскликнул священник. Она поднялась с притворно-ленивым видом и посмотрела на него спокойным взглядом из-под опущенных ресниц. При этом казалось, что на ее нежном личике играет слабая улыбка, но это происходило лишь от природного очертания ее милого ротика, от прелестных, искрящихся, голубых глаз и от нежных ямочек на полных щеках.
   В эту минуту совершилось роковое обновление и завершение того образа, который Франческо лелеял в своей душе. Он увидел детски-невинное личико Мадонны, в котором волнующая прелесть сочеталась с едва приметной скорбной суровостью. Слабый румянец щек оттенял белую, не загорелую кожу лица, на котором, как гранаты, пылали влажно-алые губы. В каждой черте этой обаятельно-правильной детской головки в одно и то же время сквозили нежность и суровость, грусть и радость, а ее взгляд выражал робкую застенчивость и нежный вызов, но в этом не чувствовалось грубого животно-стихийного инстинкта, а было бессознательным проявлением неудержимо бьющей ключом жизни. Ее глаза, казалось, отражали загадку и сказку цветка, а весь ее облик напоминал прекрасный и спелый плод. С изумлением убедился Франческо, что эта головка, поскольку в ней отражалась душа, принадлежала еще совершенному ребенку, и лишь наливающаяся полнота, напоминая зреющую гроздь винограда, указывала на перейденную границу детства и на достигнутое назначение женщины. Ее волосы, местами каштанового, местами более светлого оттенка, тяжелым венком обвивались вокруг ее головы. Благородно-женственная, плывущая изнутри, томность заставляла девушку держать свои ресницы полуопущенными и придавала ее глазам какую-то влажную страстность. Шеей, как бы выточенной из слоновой кости, заканчивалась гармония головы и начиналась гармония тела, звучавшая в иных, бессмертных тонах: от плеч начиналась женщина. Это была молодая, прекрасно резвившаяся и созревшая женщина с наклонностью к излишней полноте, не соответствовавшей ее детской головке. Голые ноги и крепкие загорелые икры девушки своей зрелой полнотой показались священнику даже чересчур тяжелыми для нее. Эта головка владела бессознательно, почти инстинктивно знойно-чувственной тайной своего божественного тела Изиды, и тут Франческо понял, что отныне до конца жизни он бесповоротно отдался во власть этой головки и этого всемогущего тела. Что видел, сознавал и чувствовал юноша в момент свидания с этим Божьим созданием, несущим столь тяжкую кару первородного греха? Ничего нельзя было прочитать на его лице, лишь слабое дрожание губ выдавало его волнение. "Как же тебя зовут?" -- спросил он безгрешную грешницу. Пастушка назвалась Агатой и произнесла это таким голосом, который показался Франческо воркованием голубки. "Умеешь ли ты читать и писать?" -- спросил Франческо. Она ответила: "Нет!" -- "Знаешь ли ты что-нибудь о значении святой литургии?" Она посмотрела на него и ничего не ответила. Тогда он пригласил ее в часовенку и направился сам туда же, идя впереди ее. За алтарем служка помог ему облачиться, Франческо надел на голову берет, и святое богослужение могло начаться. Никогда еще до сих пор молодой человек не чувствовал себя настолько проникнутым торжественным благоговением. Ему казалось, что лишь теперь всеблагий Господь призвал его служить себе. Весь прежний путь его священнического служения казался ему теперь не более, как сухим, бессмысленным, торопливым, полным лжи обрядом, не имеющим ничего общего с истинно-божественным служением. Лишь теперь наступил для него час Господний -- Святое время. Любовь Спасителя явилась для него божественным огненным дождем, который вдруг освободил и воспламенил всю любовь, наполнявшую его сердце и душу. С бесконечной любовью углубился он душой в самые недра вселенной и его сердце билось в унисон с сердцем всех земных тварей. Среди сладостного, мутящего рассудок, опьянения он чувствовал сострадание к каждому существу, с удвоенной силой переживал стремление к божественному совершенствованию, и ему казалось, что только теперь впервые он постиг значение святой матери-церкви и служения ей. Он решил отныне сделаться ее служителем с иным, совершенно новым, воодушевлением.
   И как могло это путешествие, это восхождение на вершину не открыть ему тайны, о смысле которой он спрашивал Агату? Ее молчание, которое и ему закрыло уста, обозначало, чего он не дал ей заметить, познание через откровение, выпавшее на долю их обоих. Разве Предвечная Матерь не является Сущностью всех Пресуществлений, и разве он не призвал сюда, на эту удаленную от земли вершину, этих заброшенных, бродящих во тьме, потерянных Божьих детей, чтобы явить им чудо Пресуществления Сына, чудо Вечной Плоти и Крови Господней? С радостными слезами юноша вознес чашу, чувствуя себя самого Богом в эту минуту. Ощущая себя избранником, Святым Сосудом, он чувствовал себя тесно связанным с небесами незримыми нитями, и эти чувства радости и всемогущества, как ему казалось, высоко возносили его над массой церквей внизу и копошащейся там оравой попов. Пусть они взирают на него, пусть поднимут глаза с удивлением и благоговением сюда, к нему, на головокружительную высоту его алтаря: ибо он стоял у алтаря совсем в другом, высшем смысле, чем хранитель ключей Петра -- папа после своего избрания. В экстазе судорожно сжимал он чашу Евхаристии и Пресуществления, как символ вечно-возрождающегося тела Господня в безграничном просторе вселенной, где оно сияло, как другое, более яркое солнце. И в то время, как ему чудилось, что он стоит целую вечность с поднятой вверх святыней, на самом деле прошло две или три секунды; ему казалось, будто сахарная голова Санта-Агаты с верху до низу покрылась прислушивающимися ангелами, святыми и апостолами. Но едва ли не прекраснее показались ему заглушенные звуки литавр и хоровод женщин в прекрасных одеждах, с гирляндами цветов в руках, несущийся, -- он это ясно видел, -- вокруг маленькой капеллы. За ними мчались в буйном неистовстве менады саркофага, плясали и прыгали козлоногие сатиры, причем некоторые из них в торжественной процессии несли деревянный символ плодородия Лукино Скаработа.
   Спуск вниз в Соану принес с собой кажущееся отрезвление для Франческо, который допивал со дна чаши последние капли пьянящего напитка. Семейство Скаработы удалилось после совершения мессы: брат, сестра и дочь при прощании с благодарностью поцеловали руку молодого священника.
   По мере того, как он спускался вниз, ему все более подозрительным становилось то состояние его души, в котором он находился во время совершения мессы. Вероятно, вершина Санта-Агаты была когда-то посвящена какому-нибудь языческому богу и служила местом языческого культа. Налетевший на него, как вихрь, там, наверху, святой Дух может быть и был демоническим проявлением той отвергнутой теократии, которая была низвергнута Иисусом Христом, но чья пагубная сила еще существовала попущением Творца и Правителя вселенной. Когда Франческо спустился в Соану и вернулся в пастырский дом, им всецело овладели страх и сознание содеянного тяжкого прегрешения. Еще до обеда он отправился в церковь, которая соприкасалась с его жилищем, дабы здесь в горячей молитве предаться Высшему Предстателю и силою его благости получить очищение.
   Ясно сознавая свою беспомощность, он молил Бога не предавать его во власть демонов. Он чувствует, -- каялся он, -- как бесы всевозможными способами обольщали его, то делая его душу слабой и беспомощной, то коварно вселяя в нее безграничную гордость, лишая ее прежнего целительного смирения. "Я был заботливо возделанным маленьким садом во славу Твою", говорил Франческо, обращаясь к Богу. "Теперь все погибло в потопе, волны которого, вероятно, под влиянием планет, поднимаются все выше и выше и бросают из стороны в сторону мой крошечный челнок в безбрежном пространстве. Прежде ясна была предо мною моя дорога, -- та, которую ты предначертал своим служителям. Теперь же меня влекут иные силы, и во мне нет твердой уверенности в правильности моего пути и цели".
   -- "Верни мне", -- молил Франческо, -- "Мое прежнее смирение и уверенность в себе и повели злым ангелам с их лукавыми проделками оста, вить в покое твоего беспомощного служителя. Не введи, о, не введи нас во искушение! Выполняя служение Тебе, я поднялся к бедным грешникам, сделай теперь так, чтобы я мог снова вернуться j узкий круг моих священных обязанностей".
   Молитвы Франческо были теперь лишены пре", ней ясности и отчетливости, ибо он молил о вещах, исключающих друг друга. Порой он сам сомневался, -- был ли поток страсти, с которым он возносил свои мольбы, небесного происхождения или вытекал из другого источника, -- другими словами, -- он не был твердо уверен -- не вымаливает ли он в сущности у неба для себя адского блаженства. Возможно, что упоминание им в молитве брата и сестры Скаработа действительно проистекало из христианского сострадания и пастырского попечения о бедных грешниках, но чувствовал ли он то же самое, когда с горячими! слезами страстно умолял небо о спасении Агаты?
   Пока на этот вопрос он мог ответить утвердительно, так как он чувствовал, что могучий инстинкт, овладевший им при свидании с девушкой, в дальнейшем своем развитии, принял форму фанатического преклонения перед чем-то бесконечно чистым. Этот перелом был причиной того, что Франческо и не заметил, как эта девушка, плод смертного греха, в его мыслях заняла место Марии -- Матери Господней, и в его молитвах перевоплотилась в Мадонну.
   Первого мая в Соанской церкви, как и всюду, началось особое богослужение в честь Девы Марии, и это богослужение еще более усыпило его бдительность. Все это время, изо дня в день, с наступлением сумерек, вел он преимущественно с соанскими женщинами и девушками краткие беседы, предметом которых служили добродетели Пресвятой Девы. До и после бесед здание церкви оглашалось звуками хвалебных гимнов в честь Девы Марии и пение через открытые двери неслось наружу на вольный весенний воздух. И к этим старинным, чудным, с прекрасной музыкой и текстом, напевам извне примешивалось чириканье воробьев и сладостно-упоительная жалоба соловья, доносившаяся из ближних прохладных ущелий. В такие минуты Франческо, внешне совершая богослужение в честь Святой Девы, в душе молился своему кумиру.
   Если бы соанские матери и дочери догадывались, что они в глазах своего священника являются лишь паствой, приглашаемой им каждый день в церковь для прославления этого ненавистного, греховного отродья, или за тем, чтобы вместе с благоговейными звуками хвалебных гимнов Марии унестись туда, к прилепившемуся на высотах далеких скал пастбищу, -- они, наверное, побили бы его камнями. Но они ничего не подозревали, и в их глазах набожность юного священника увеличивалась с каждым днем. Мало-помалу, старых и молодых, богатых и бедных, от синдако до нищего, от самого религиозного до самого равнодушного, -- словом, всех увлекло майское опьянение Франческо.
   Даже длинные одинокие прогулки, которые он теперь часто совершал, толковались прихожанами в пользу молодого священника. А он совершал их исключительно в надежде, что случай до ставит ему неожиданную встречу с Агатой, так как, из боязни себя выдать, он назначил срок богослужения для семейства Скаработы более неделе, и теперь это время казалось ему невыносимо длинным.
   Язык природы был по-прежнему для него ясен, как и тогда, когда он впервые услышал его при восхождении на вершину Санта-Агаты, на высоте маленькой капеллы. Каждая былинка, каждый цветок, каждое деревцо, каждый листик винограда и плюща были отдельными словами той звенящей, из недр его существа исходящей, речи, которая звучала для него оглушительно-шумно даже при полнейшей тишине. Никакая музыка не овладевала еще так безгранично его существом и не наполняла его всецело, как ему казалось, Духом Святым.
   Франческо лишился теперь своего прежнего глубокого и спокойного сна. Мистическое пробуждение, коснувшись его, как бы уничтожило смерть, а с нею вместе изгнало и ее брата -- сон. Каждая из этих ночей, полных творчества и жизни, ключом бьющих повсюду, для юного тела Франческо являлась святым откровением, и ему казалось, что он ощущает, как последние покровы спадают с божественной, доселе ему неведомой, тайны. Часто, пробуждаясь от знойных сновидений, напоминавших скорее бодрствование, чем сон, он слышал, как шум Соанского водопада звучал сильнее, чем днем, лунный свет боролся с мраком бездонных ущелий, а черные тучи, грозно ворча, заволакивали вершины Женерозо, -- тогда содрогалось тело Франческо, как никогда доселе, в пламенных молитвах, и похоже было на колеблемое ветром и жаждущее влаги дерево, вершина которого уже упивается благодатным весенним дождем. Полный трепета и тоски, умолял он Бога посвятить его в святое чудо творения, пылающее ядро жизни, в то Святое Святых, то сокровеннейшее Нечто, что наполняет собою живые существа. Он говорил: "О, всемогущий Боже! Оттуда льется бесконечный Свет, из этого, никогда не иссякающего, струящегося огненными волнами, источника изливается все блаженство жизни, вся тайна радости. Не делай, меня, о, Боже, лишь свидетелем творчества, но дозволь мне также быть и участником его. Дозволь мне участвовать в Твоей непрерывной творческой работе, лишь тогда -- и не иначе -- смогу я быть достойным Твоего царства". Франческо бегал по комнате с настежь открытым окном раздетый, дабы ночной воздух охладил его пылающие члены. И ему чудилось тогда, будто черная туча нависла над исполинским хребтом Женерозо, в виде огромного быка с фырканием изливающего дождь из своих ноздрей, извергающего с ворчанием сверкающие молнии из тускло-пылающих глаз и, задыхаясь, совершающего акт оплодотворения.
   Подобные картины, разыгрывающиеся в воображении священника, носили явно языческий характер, но теперь это не тревожило его более. Он был весь во власти опьяняющего, разлитого повсюду безумия все оплодотворяющей весны. Под влиянием этих сил исчезли границы его личности, и она слилась с бесконечностью. Повсюду, в мертвой дотоле природе, зарождались божества, и разверзлись недра души Франческо и создали образы вещей, потонувших в бездне веков.
   Однажды ночью, в полузабытьи, увидел он тяжелый и в то же время жуткий сон, внушивший ему, смешанное с ужасом, благоговение. Он видел себя зрителем мистерии, от которой пахнуло на него древним, необычайной силы, таинством, совершаемой в незнакомой ему доселе страшной обстановке. Где-то, -- в скалах Женерозо, -- снилось ему, -- находились монастыри, от которых вели вниз в недоступные пещеры горные ступеньки и узкие тропинки. По этим горным ступенькам в торжественной процессии поднимались наверх один за другим мужчины и старики с бородами, в коричневых монашеских рясах. Сосредоточенностью своих движений и застывшим выражением лиц они производили жуткое впечатление: чувствовалось, что они были обречены на совершение страшного таинства. Эти почти исполинские зловещие фигуры все же внушали к себе почтительное чувство. Они шли, высоко подняв головы, причем волосы их головы и бороды смешивались и представляли беспорядочно всклокоченную массу. А за этими исполнителями жестокого и зверского обряда следовали женщины, которые были прикрыты лишь черными или золотыми волнистыми плащами своих роскошных тяжелых волос. В то время, как привидения-монахи двигались безмолвно под гнетом страшного инстинкта, женщины были полны смирения и покорности, напоминая животных, приносящих себя в жертву грозному божеству. В глазах монахов светилось безумно-неукротимое желание: казалось, какое-то бешеное животное своим укусом отравило их кровь бешенством, неистовая вспышка которого должна была немедленно вырваться наружу. А на лицах женщин и на их благоговейно опущенных ресницах застыла печать неземной торжественности.
   Наконец, отшельники, как живые идолы, разместились поодиночке в плоских нишах скалистой стены и начался настолько же отвратительный, насколько и величественный обряд служения Фаллусу. Это было отталкивающее зрелище, -- Франческо содрогнулся в глубине души, -- но оно было страшно до ужаса своей смертельной серьезностью и внушающей благоговение святостью. При ярком лунном свете и при шуме низвергающегося водопада огромные совы наблюдали обряд, сидя на скалистых стенах и оглашая воздух пронзительными криками. Но страшный вой громадных ночных птиц заглушался душераздирающими криками боли умиравших в сладострастных мучениях жриц...
   Наконец, наступил день, назначенный для совершения службы бедным опальным пастухам. Уже с самого утра, когда встал священник Франческо, этот день не был похож ни на один из прожитых им ранее. Так, в жизни каждого выдающегося человека нежданно-негаданно наступают дни ослепляющего откровения. В это утро юноша не хотел сделаться ни святым, ни архангелом, ни даже самим Богом, но им не раз овладевал легкий страх, как бы святые, архангелы и боги из зависти к нему не сделались бы его врагами, так как в это утро он чувствовал себя счастливее всех святых, ангелов и богов. А наверху, на Санта- Агате, его ожидало разочарование: его кумир, носивший имя этой святой, не явился в часовню. Когда побледневший священник спросил о причине ее отсутствия, ее дикий звероподобный отец мог издать лишь грубые, хриплые звуки, а его супруга, бывшая в то же время и его сестрой, объяснила в оправдание дочери, что она занята домашней работой. Затем Франческо совершил свою святую обязанность так апатично, что в конце мессы даже не знал, начинал он ее или нет. Но в душе он переживал такие страдания и такое состояние, будто он был ввержен в ад и обречен на вечные мучения.
   Отпустив служку и брата с сестрой Скаработа и все еще находясь в состоянии полной растерянности, он без всякой цели начал спускаться по одному из склонов крутой горы-конуса, не сознавая грозящей ему опасности. Снова услышал он клич брачной пары реющих морских орлов. Но теперь этот клич показался ему язвительной насмешкой, доносившейся из обманчиво сверкающего эфира. По камням высохшего потока сполз он вниз, перепрыгивая с камня на камень, запыхавшись и бормоча молитвы вместе с проклятиями. Он испытывал муки ревности. Ведь не произошло ничего особенного, только грешная Агата почему-то была задержана на Соанском пастбище, но священник был уверен, что у нее есть любовник, в грешных объятиях которого она проводила украденное у церкви время. Отсутствие Агаты показало ему окончательно его зависимость от девушки, и он испытывал попеременно то страх, то смущение и бешенство, то желание ее наказать, то просить ее избавить его от мучений, другими словами, вымаливать у нее как милостыни взаимной любви. Он никак не хотел отбросить своей пасторской гордости -- этой самой чудовищной и непреклонной гордости -- и эта-то гордость и была оскорблена в нем самым чувствительным образом. В самом факте неприхода Агаты он видел тройное оскорбление. Грешница отвергла в нем мужчину, как такового, как Слугу Господня и как Подателя Святого Таинства. Мужчина, священник и святой корчились в нем в судорогах уязвленного самолюбия, и он с бешенством представил себе звероподобного парня, -- пастуха или дровосека, -- которого она вероятно предпочла ему. После нескольких часов бессмысленного и бесцельного лазания вверх и вниз по ущельям, сквозь чащу дрока, над шумящими горными потоками, попал, наконец, Франческо на Женерозо, где до его слуха донесся звук колокольчиков стада. Ни одной минуты не сомневаясь, он сразу узнал место, где он очутился. Он бросил взгляд на лежавшую внизу Соану, на свою церковь, четко выделявшуюся при ярком свете солнца, и заметил толпу, которая напрасно спешила в святой храм. Как раз в эту минуту он должен был бы в ризнице надевать свое облачение, но скорее он мог бы накинуть веревку на солнце и стащить его вниз, чем разорвать те невидимые цепи, которые властно влекли его на пастбище. Едва только молодой священник начал приходить в себя, как он почувствовал запах дыма, занесенный сюда свежим горным воздухом. Невольно оглянувшись вокруг, заметил он невдалеке от себя сидящую мужскую фигуру, старавшуюся раздуть огонь, над которым дымился жестяной котелок, -- вероятно, с похлебкой. Незнакомец не видел священника, так как сидел к нему спиной; священник же мог различить лишь круглую, с белокурыми, волнистыми волосами, голову и сильный, загорелый затылок. Плечи и спина незнакомца были прикрыты свободно наброшенной курткой, которая от времени и непогоды сделалась бурого цвета. Крестьянин этот, -- не то пастух, не то дровосек, -- сидел, согнувшись над костром, едва заметное пламя которого пригибалось горным ветром к земле, а клубы дыма стлались вокруг костра. Он по-видимому был всецело занят своей работой, как вскоре выяснилось, резьбой по дереву. Работал он молча, как часто работают люди, забывая при этом и Бога и весь свет. Франческо простоял так довольно долго, не зная почему, стараясь не производить ни малейшего шума. Парень у огня сначала тихо насвистывал, а затем вдруг принялся напевать мелодичным голосом отрывок из какой-то песни.
   Сердце Франческо сильно билось. Это происходило не только потому, что он быстро спускался и подымался по кручам, но также и по другим причинам, -- отчасти виной тому было его настроение в данный момент, а отчасти то впечатление, которое произвел на него сидящий у огня человек. Этот загорелый затылок, эти вьющиеся светло-желтые кудри, дышащая молодостью стройная фигура, которая угадывалась под его потертой курткой, благодушное и безмятежное состояние духа горного пастуха, -- все это, вместе взятое, получило вдруг для Франческо особое значение, и его болезненная беспричинная ревность вспыхнула еще ярче, еще мучительнее.
   Франческо направился к огню. Ему все равно не удалось бы остаться незамеченным, и, кроме того, его влекла сюда какая-то неотразимая сила. В эту минуту пастух обернулся к нему, и Франческо увидел юношу, какого ему до сих пор еще не приходилось видеть -- все в нем дышало силой и юношеской свежестью; при виде Франческо он вскочил на ноги и уставился на подошедшего священника.
   Теперь Франческо понял, что перед ним стоит пастух, так как он был занят вырезыванием из дерева пращи. Он стерег коричневых и белых пятнистых коров, которых не было видно, но которые появлялись изредка среди окружающих камней и кустов; лишь позвякивание колокольчика на шее быка или коровы выдавало их присутствие. Он был христианином, -- да и кем же другим мог он быть в этой местности среди горных капелл и изображений Мадонны? Но он казался особенно преданным сыном святой церкви, так как, заметив одежду священника, он тотчас же с робким смирением и благоговением поцеловал его руку.
   Священник сразу заметил, что этот пастух совершенно не был похож на остальных его прихожан. Это был юноша крепкого и коренастого сложения, в его мускулах было что-то атлетическое, его глаза, казалось, были взяты из глубины синего моря и по зоркости напоминали бурых морских орлов, все еще кружившихся над Санта- Агатой. Лоб его был низок, губы толсты и влажны, взгляд и усмешка грубо-откровенны. Настороженности и скрытности, какие наблюдаются у большинства южан, в нем не было заметно. Во всяком случае, Франческо отдал должное белокурому юному Адаму с Монте-Женерозо и признался себе, что еще ни разу в жизни ему не приходилось встречать такого красивого парня.
   Желая скрыть настоящую причину своего появления здесь, и как-нибудь объяснить свое присутствие в горах, он солгал, сказав, что совершал обряд причащения над умирающим в отдаленной хижине и, отпустив служку, возвращается теперь обратно. При этом он прибавил, что сбился с дороги, поскользнулся и упал, и теперь, немного отдохнув, хотел бы узнать настоящую дорогу. Пастух поверил этой лжи. С простодушной усмешкой, обнажившей ряд здоровых зубов, но и не без смущения, следил он за рассказом священника, затем устроил ему место на краю дороги у огня, подостлав снятую с себя куртку. При этом обнаружилось, что на нем не было рубахи, а его загорелые, лоснящиеся плечи и вся верхняя часть тела обнажились до пояса.
   Очень трудно было затеять разговор с этим сыном природы, который, по-видимому, чувствовал себя не совсем ловко наедине с духовным лицом. Некоторое время он, стоя на коленях перед костром, раздувал огонь, подбрасывая туда хворост, и по временам приподнимал крышку котелка, произнося при этом слова на непонятном наречии. Вдруг неожиданно он испустил громкий радостный крик, повторенный много раз эхом, отразившимся от скалистых уступов Женерозо.
   Едва замолкло это эхо, как послышался другой шум: кто-то приближался сюда с громким визгом и смехом. Доносились многочисленные голоса детей, а среди них выделялся женский голос, то заливающийся хохотом, то призывающий на помощь. При звуках этого голоса Франческо почувствовал, как у него отнялись руки и ноги. В то же время он испытывал ощущение, будто на него надвигалась какая-то могучая сила, родственная той, которая вызвала его к жизни, и которая должна была открыть ему тайну его истинного подлинного бытия. Франческо пылал внутри, как библейский терновый куст, но наружно оставался спокоен. Лишь одно мгновение он не владел собой, но затем он всецело был захвачен ощущением неведомого ему дотоле облегчения и почувствовал себя в сладостном, хотя и безвозвратном, плену всепобеждающего чувства.
   Между тем, заглушаемые хохотом, женские крики приблизились, и он увидел на повороте крутого спуска невинную, но в то же время своеобразную сельскую сценку. Тот же самый пятнистый козел, который напал на Франческо во время его первого посещения пастбища, шел теперь, фыркая, во главе вакхической процессии, преследуемый шумной детской толпой. Он нес на спине, сидевшую на нем верхом, единственную вакханку этой группы. Прелестная девушка, которую Франческо, как ему показалось, видел в первый раз, крепко ухватилась за изогнутые рога животного, и хотя она с силой перегибалась назад, оттягивая шею козла, все же она не могла ни остановить его, ни спрыгнуть с его спины. Вероятно, шутка, устроенная девушкой в угоду детям и поставила ее в это беспомощное положение, тем более, что она не сидела, как следует, а лишь касалась земли босыми ногами по бокам неприспособленного к верховой езде животного; она не столько сидела, сколько бежала по земле, и, не падая, все же не могла никак отделаться от упрямого и горячего козла. Волосы ее распустились, перехваты грубой сорочки соскользнули с плеч, обнажив прелестное полушарие девственной груди, а едва доходившая до икр юбочка загнулась еще выше и открыла полные колени.
   Прошло некоторое время, прежде чем священник понял, кто в действительности была эта вакханка: он видел перед собой нетерпеливо ожидаемый предмет его мучительной страсти. Крики девушки, ее смех, ее невольные, резкие движения, распустившиеся волосы, открытый рот, высоко и порывисто вздымавшаяся грудь, ее хотя и вынужденная, но все же затеянная ею самой отчаянная верховая езда совершенно преобразили ее внешность. Яркий румянец залил ее лицо, на котором забавно и мило выразились в одно и то же время удовольствие, страх и стыдливость, когда одна из ее рук с быстротой молнии бросила рога козла и схватилась за предательски завернувшийся край юбки.
   Как зачарованный, стоял Франческо при виде этой сцены, способной лишить человека чувств. Вся эта картина показалась ему необычайно пре-, красной, и совсем не напомнила ему, хотя бы и отдаленнейшим образом, о скачке ведьмы на козле. Эта сцена, напротив, оживила в нем античные представления, и он вспомнил о мраморном саркофаге с переполнявшей его горной водой на площади в Соане и его скульптурные украшения, которые он недавно внимательно рассматривал. Ему казалось, что здесь, в горной глуши Женерозо, укрылся этот, хотя и окаменевший, но все же живой мир венчанного бога вина, танцующих сатиров, запряженной пантерами колесницы, флейтисток и вакханок и одна из божественно-вдохновенных жриц отделилась от бешеного горного хоровода менад и явилась сейчас неожиданно перед ним.
   Если Франческо не сразу узнал Агату, то козел узнал его тотчас же: со своей тщетно взывавшей о помощи и сопротивлявшейся ношей, он направился прямо к нему и, без церемонии став своими раздвоенными копытами священнику на колени, дал этим возможность своей наезднице, наконец, освободиться и соскочить с его спины.
   Когда девушка заметила присутствие постороннего, а в этом постороннем узнала Франческо, ее смех и оживление сразу исчезли, а лицо, перед тем сиявшее радостью, покрылось бледностью и приняло упрямое выражение.
   "Почему ты не пришла сегодня в церковь?" Франческо задал этот вопрос, поднявшись с места, причем тон и выражение его бледного лица можно было бы назвать сердитым, если бы причина его не лежала в ином душевном побуждении. Потому ли, что он хотел скрыть это побуждение, или от смущения и растерянности, а может быть, и потому, что в нем действительно был возмущен пастырь, его гнев усилился и вылился в такой форме, что пастух с удивлением воззрился на него, а девушка то краснела, то бледнела от смущения и стыда.
   Но в то время, когда Франческо говорил и карал словами, -- словами, которые он произносил машинально, не вкладывая души в их содержание, в сердце его совсем не было гнева, и в то время, как жилы наливались на его мраморном лбу, он испытывал блаженное чувство освобождения от давившего его гнета. Только что пережитое им ощущение бесконечного угнетения сменилось ощущением необычайной легкости, мучительного голода -- сытостью, только что проклинаемый им дьявольский мир наполнился райским сиянием. И в то время как его гнев все усиливался, сладострастное чувство, испытываемое им при этом, делалось все острее и острее. Он не забыл только что пережитого им состояния отчаяния и сомнения, но теперь он был полон ликования и не переставал благословлять это состояние, так как оно было лишь предвестником наступившего блаженства. Франческо очутился так далеко в магическом кругу любви, что одно присутствие любимого существа доставляло наслаждение, мутящее рассудок и заставляло забывать только что перенесенное огорчение. И все-таки молодой священник понимал и не скрывал более от себя происшедшей в нем перемены. Его состояние предстало перед ним в самом неприкрашенном виде. Бешеная погоня, которую он только что проделал, не была предписана ему церковью -- он это хорошо знал -- и лежала вне круга его деятельности, границы которой были ему указаны точно и определенно. Впервые не только ногами, но и душой вступил он на ложный путь и ему представилось, что он очутился здесь, вблизи пастбища, не как разумное существо, а скорее как падающий с горы камень, как падающая капля, как гонимый бурею лист.
   С каждым гневным словом, сказанным Франческо, он чувствовал, что более не владеет собой, но в то же время он понимал, что необходимо во что бы то не стало обуздать Агату и приобрести власть над ней. Своими словами он окончательно покорил ее. Чем сильнее он унижал ее, тем громче звучали радостные струны в его душе. Боль, которую он, карая, причинял ей, вызывала в нем чувство сладостного упоения. Франческо находился в таком состоянии, что еще немного, и он потерял бы весь остаток своего самообладания и, упав перед девушкой на колени, открыл бы ей истинное биение своего сердца.
   Несмотря на то, что Агата выросла на пастбище с дурной славой, она доселе сохранила в себе невинность цветка. Подобно энциану, среди горных высот, а не внизу у озера и не в долине заискрились впервые ее Синие глаза-звезды, так напоминающие этот горный цветок. Круг ее житейского опыта был очень ограничен; однако, хотя священник и был для нее не просто человеком, а скорее существом, занимающим место между богом и человеком, чем-то вроде волшебника, она сразу угадала то, что Франческо хотел от нее скрыть, и это отразилось в ее изумленном взгляде. Дети увели козла наверх за валуны. Дровосеку в присутствии священника было, видимо, не по себе. Он снял с огня свой котелок и с большим трудом вскарабкался с ним наверх, вероятно, к одному из своих товарищей, который опускал вниз через пропасть в долину на бесконечно длинной проволоке вязанки хвороста. Со скользящим шумом, изредка тянулась такая темная вязанка вдоль скалистых уступов, напоминая своим видом бурого медведя или тень гигантской птицы, -- и тогда казалось, что она летит, так как проволоки не было видно. Издав громкий крик горца, отозвавшийся эхом от зубцов и уступов Женерозо, пастух исчез, а Агата с сокрушенным видом поцеловала край одежды и руку священника.
   Франческо машинально осенил крестным знамением склоненную для благословения голову девушки, и при этом пальцами коснулся ее волос. Судорожная дрожь пробежала по его руке, как будто одна сила в последнем порыве старалась удержать другую. Но напряженная, задерживающая сила все же не смогла помешать благословляющей руке, которая понемногу выпрямилась и, медленно приближаясь к голове кающейся грешницы, вдруг крепко и плотно легла на нее.
   Трусливо осмотрелся Франческо вокруг. Он был далек от мысли обманывать себя еще теперь и оправдывать свои поступки обязанностями, возлагаемыми на него его священническим долгом, тем не менее, он говорил что-то об исповеди и миропомазании. И необузданная, неудержимо готовая вырваться наружу страсть так боялась столкнуться с испугом и отвращением со стороны девушки, что он еще раз трусливо спрятал ее под маской священника.
   "Ты будешь ходить ко мне вниз в Соанскую школу, Агата", сказал он. "Там ты научишься читать и писать. Я научу тебя вечерней и утренней молитве, а также заповедям Господним, ты узнаешь, в чем состоят семь главных грехов и научишься, как можно их избежать. Затем каждую неделю ты будешь у меня исповедоваться".
   После этих слов Франческо бросился бежать и, не оглядываясь, спустился вниз с горы. На следующее утро, после дурно проведенной ночи, он решил сам пойти на исповедь. Когда он, не без недомолвок, открыл нюхавшему табак епископу ближнего горного городка Ароньо свои душевные страдания, тот с готовностью отпустил ему его прегрешения. Это так понятно, что дьявол употребляет все усилия, дабы помешать попыткам молодого священника вернуть в лоно церкви заблудшие души, тем более, что женщина всегда представляет для мужчины ближайший предлог для совершения греха. Затем Франческо и епископ пообедали и, сидя у открытого окна приходского дома, на теплом воздухе, при свете солнца и пении птиц откровенно потолковали о частых противоречиях между житейскими и церковными делами. Франческо поддался обманчивому впечатлению и почувствовал некоторое душевное облегчение.
   Этому настроению, вероятно, немало способствовали несколько стаканов того крепкого, темно-фиолетового вина, которое выжималось местными крестьянами и которого у попа имелось несколько полных оксгофт. По окончании обеда, епископ проводил священника и духовного сына до самого погреба, где на деревянных брусьях хранилась эта масса вина; в погребе, расположенном под могучими, покрытыми нежной листвой, каштанами, епископ имел обыкновение в это время наполнять вином для дальнейшего дневного потребления захваченный с собой фиаско.
   Но лишь только Франческо распрощался со своим духовным отцом на лугу, покрытом колеблемыми ветром цветами, перед обитой железом дверью погреба и, быстрыми шагами миновав по ворот дороги, вышел на холмистую, поросшую деревьями и кустами местность, -- им овладело необъяснимое отвращение не только к утешению своего коллеги, но и ко всему проведенному вместе с ним времени.
   Этот неопрятный мужик в затасканной сутане и потном нижнем белье, издававших отвратительный запах, с головой, полной перхоти, с грубыми, покрытыми вдевшейся грязью руками, указывавшими, что мыло является для него незнакомой вещью, произвел на него впечатление не служителя алтаря, а какого-то чурбана, хуже животного. Духовные лица, по учению церкви, -- это посвященные лица, говорил он сам с собой, получившие через посвящение сверхъестественное значение и силу, перед которыми склоняются даже ангелы. Этот же человек представлял из себя лишь насмешку над своим саном. Какой позор, что сила пастыря находится в руках подобного мужика в то время, как даже Бог считается с этой силой и беспрекословно нисходит на Жертвенный Алтарь во время литургии при словах священника: "Сие есть Тело Мое".
   Франческо почувствовал к этому священнику ненависть, даже презрение, а затем и глубокое сожаление. А в конце концов, ему почудилось, что это был скверно пахнувший, отвратительный, грязный, переодетый Сатана, и ему вспомнились при этом существа, родившиеся на свет при посредстве какого-либо инкуба или суккуба.
   Франческо сам удивился своему возбужденному душевному состоянию и странному ходу своих мыслей. Его собеседник и духовник едва ли подал повод, если только оставить в стороне его личность, к такому мнению о себе, так как его речи, даже и во время обеда, носили на себе безусловно печать благопристойности.
   А Франческо снова унесся своими чувствами в недосягаемые сферы, воображая себя исполненным такой небесной чистоты, что, сопоставляя себя с подобным представителем священства, чувствовал, что в лице этого священника пред ним открыто явилась повседневная пошлость жизни, пребывающая в оковах вечного проклятия.
   Наступил день, когда Франческо впервые ожидал грешницу с пастбища в пасторском доме Соаны. Он велел ей потянуть за колокольчик вблизи церковной двери и, таким образом, вызвать его в исповедальню. Но время уже приближалось к обеду, а колокольчик и не думал звонить. Франческо, делаясь все более и более рассеянным, занимался в это время в классной комнате с несколькими подростками -- девочками и мальчиками. Шум водопада, то усиливаясь, то замирая, врывался в открытое окно, и возбуждение священника возрастало вместе с его усиливающимся гулом, так как в такие минуты он боялся не услышать звука колокольчика. Дети были удивлены его беспокойством и расстроенным видом. Девочки, фанатически преданные молодому священнику своими не только небесными, но и земными чувствами, сразу заметили, что мысли Франческо не здесь, а витают где-то в другом месте. Глубоким инстинктом, в связи с возбуждением его юного существа, чувствовали даже они ту напряженность, которая владела им в эти минуты.
   Незадолго до полуденного удара колокола по слышался шум голосов на сельской площади, которая, со своими каштанами, покрытыми свежими майскими листьями, была погружена в тишину яркого солнечного дня. Толпа приближалась Слышались более спокойные, невидимому, протестующие гортанные голоса мужчин, но они совершенно потонули и заглохли в неудержимом потоке женских слов, выкриков, проклятий и протестов. Затем наступила зловещая тишина. Вдруг до слуха священника донесся глухой шум, причина которого в первую минуту была для него непонятна. Стоял май, а между тем казалось, будто под сильными порывами осеннего ветра с каштановых деревьев осыпаются груды каштанов и с треском барабанят о землю.
   Франческо высунулся из окна.
   То, что происходило на площади, наполнило его ужасом.
   В то же время он был так ошеломлен, что лишь пронзительный, режущий ухо звон исповедального колокольчика, который кто-то дергал с упорством отчаяния, привел его в себя. И через секунду он был уже в церкви, кинулся к дверям ее и, оторвав от колокольчика свою духовную дочь, -- это была Агата -- втащил ее в церковь. Затем он вышел на крыльцо.
   Было очевидно, что приход опальной девушки в местечко был замечен, и случилось то, что обыкновенно происходило в таких случаях. Ее пытались изгнать камнями из места человеческого жилья, как паршивую собаку или забежавшего волка. Быстро собрались дети и их матери и принялись травить отверженное, несущее на себе проклятие существо, причем красота девушки не играла никакой смягчающей роли, так как все бросаемые камни предназначались опасному животному, чудовищу, распространяющему чуму и гибель. Что же касается Агаты, то она, уверенная в защите священника, не изменила своего намерения и продолжала свой путь.
   Таким образом, решительная девушка, преследуемая и гонимая, добралась до церковной двери, в которую еще и сейчас барабанили брошенные детскими руками камни.
   Священнику не понадобилось приводить своих прихожан в сознание помощью строгого выговора: увидев его, они тотчас же разбежались.
   Войдя в церковь, Франческо дал знак тяжело дышавшей, безмолвной, загнанной девушке, чтобы она шла за ним в пасторский дом. Они оба были сильно взволнованы, так что было слышно их прерывистое дыхание. На узкой лесенке пасторского домика между окрашенными в белую краску стенами затравленную дикарку встретила испуганная, но уже понемногу успокоившаяся экономка. По ее лицу было видно, что она готова прийти на помощь, если в этом встретится надобность. Лишь при взгляде на старую женщину поняла, казалось, Агата все унижение, которому она только что подверглась. Переходя от хохота к бешенству и от бешенства к хохоту, выкрикивала она яростные проклятия, причем священник в первый раз имел возможность услышать ее голос, показавшийся ему звучным, сильным и энергичным. Ей неизвестно, за что ее травят. Соана представляется ей чем-то вроде осиного гнезда или муравьиной кучи. Как ни была она возмущена и взбешена, все-таки ей не приходило в голову задуматься о причине столь страшной озлобленности. Ведь подобное отношение было знакомо ей с детства, и оно представлялось ей вполне нормальным. Однако, ведь надо же защищаться и против нападения ос и муравьев. Если это нападение происходит хотя бы и со стороны животных, то, сообразно с обстоятельствами, оно вызывает в нас ненависть, бешенство или отчаяние, и мы облегчаем душу, опять-таки сообразно с обстоятельствами, -- угрозами, слезами и выражением глубочайшего презрения. Так поступила и Агата, пока экономка приводила в порядок ее убогие лохмотья, между тем как она сама подкалывала свои вызывающие удивление необычайно густые волосы всех оттенков от цвета ржавчины до цвета охры, распустившиеся во время поспешного бегства.
   Как никогда доселе, страдал в эту минуту юный Франческо в тисках своей страсти. Близость женщины, созревшей как дикий прекрасный плод в горной глуши, опьяняющий жар, исходивший от ее разгоряченного тела, то обстоятельство, что она дотоле далекая, недоступная -- теперь наполняла своим присутствием его узкую комнатку, -- все это вместе взятое заставило Франческо сжать кулаки, напрячь мускулы и стиснуть зубы, чтобы удержаться в том состоянии, которое владело им, прежде чем появление девушки на мгновение совершенно затуманило его мозг. Когда его сознание просветлялось, то в нем проносился чудовищный вихрь образов, мыслей, чувств: мелькали ландшафты, люди, далекие воспоминания, оживали яркие мгновения личного и служебного прошлого -- и все это смешивалось с образами и представлениями настоящего. Совершенно отдельно от этих представлений возникали желанные, но в то же время жуткие картины неизбежного будущего, которому он был всецело обречен.
   Мысли непрерывно проносились над этим хаосом образов -- тревожные и бессильные. Франческо, наконец, понял, что сознательная воля его существа была низвергнута и теперь там царила другая, борьба с которой была бесплодна, и с ужасом признался себе юноша, что этой воле он выдан на милость победителя. Такое душевное состояние граничило с сумасшествием. Но если он был полон страха перед неизбежным совершением смертного греха, то в то же время, он готов был кричать от бешеного восторга. Его алчущий взор испытывал неведомое дотоле, дивное насыщение, более того -- голод сделался насыщением, насыщение -- голодом. И тут грешная мысль пронеслась в его мозгу: лишь здесь таится его вечная, божественная пища, -- та пища, которая насыщает чудесным образом чрез Св. Таинство верующих христиан. Его чувства приняли характер идолопоклонства. Он нашел, что его дядя из Лигорнетто был плохой скульптор. Почему он, Франческо, не занимался живописью? Может быть, он еще и сам мог бы сделаться художником. Он вспомнил о Бернардино Луини и его большой картине в старинной церкви монастыря около Лугано и о прелестных, белокурых, святых женах, созданных его кистью. Но они были ничем в сравнении с этой пышущей зноем, живой действительностью.
   Франческо не знал сейчас, что предпринять. Чувство благоразумия подсказывало ему, что прежде всего он должен бежать от близости девушки. Различные причины, не все одинаково ясные для него, заставили его поставить синдако в известность о случившемся, прежде чем это сделают другие. Синдако спокойно выслушал его -- Франческо, к счастью, застал его дома -- и стал на точку зрения священника. По его мнению, он поступил лишь как христианин и добрый католик, не дав продолжаться безобразию, творившемуся на пастбище, но взяв на свое попечение опутанных грехом и срамом опозоренных людей. Что же касается жителей местечка и их поведения, то он обещал принять строгие меры, дабы подобные случаи более не повторялись.
   Когда молодой священник ушел, красивая жена синдако, отличавшаяся молчаливой и спокойной манерой наблюдения, заметила: "Этот молодой священник мог бы легко достичь сана кардинала или даже папы. Вероятно, он истощает себя постом, молитвой и ночным бдением. Но дьявол соблазняет как раз наиболее усердных служителей церкви своими злобными ухищрениями и тайными, лукавыми проделками. Да будет избавлен молодой человек с Божьей помощью от искушения".
   Немало жадных и в то же время злых женских глаз следило за Франческо, когда он, замедляя шаги, возвращался в свой приход. Уже было известно, куда он ходил, и порешили принять эту соанскую чуму, лишь покоряясь силе. Стройно шагавшие девушки с вязанками дров на голове, попавшиеся ему на площади близ мраморного саркофага, приветствовали его, правда, с кроткой улыбкой, но вслед затем презрительно переглядывались между собой. Франческо дрожал как в лихорадке. Он слышал щебечущие голоса птиц, то усиливающийся, то затихающий шум неумолкающего водопада, но он чувствовал себя так, как будто бы он шел не ногами по земле, а несся вперед без руля в вихре звуков и образов. Он опомнился сначала в ризнице своей церкви, затем на амвоне перед главным алтарем на коленях, взывающим к Деве Марии о помощи в его душевном смятении.
   Но он был далек от мысли, чтобы в своих молитвах просить Св. Деву освободить его от Агаты: подобное желание не нашло бы отклика в его душе. Это была скорее молитва о милосердии. Матерь Божия должна понять его, простить и, если возможно, одобрить. Вдруг Франческо прервал свою молитву и кинулся из церкви при мысли, что Агата тем временем могла уйти. Однако, он застал еще девушку в беседе с Петрониллой.
   "Я все устроил", сказал Франческо. "Путь в церковь и к священнику открыт для всех. Положись на меня, -- то, что случилось, никогда более не повторится". Спокойствие и уверенность снова возвратились к нему, он чувствовал, что опять стоит на правом пути и твердой почве. Петронилла была отослана с важным церковным документом в соседний приход. Дело, к сожалению, было неотложное. Между прочим, экономка может сообщить пастору о происшедшем. "Если встретишь кого-либо из жителей, то скажи им", подчеркнул он еще раз: "что Агата с верхнего пастбища находится здесь, у меня, в пасторском доме и будет обучаться у меня нашей религии, нашей святой вере. Пусть только они попробуют прийти и помешать этому и тем навлечь на себя кару вечного проклятия. Пусть они только попробуют собраться толпой у церкви и оскорбить такую же, как и они сами, христианку. Их камни попадут не в нее, а в меня. С наступлением темноты я провожу ее сам, если понадобится, до самого пастбища".
   С уходом экономки наступило продолжительное молчание. Девушка, сложив руки на коленях, сидела на том же шатком стуле, придвинутом Петрониллой к стене, выкрашенной в белую краску. Глаза Агаты еще сверкали и метали молнии гнева и скрытого бешенства вследствие перенесенного оскорбления, но мало-по-малу ее полное личико Мадонны приняло беспомощное, жалкое выражение и, наконец, тихие и обильные слезы ручьем хлынули из ее глаз. Между тем, Франческо, повернувшись к ней спиной, смотрел в открытое окно. В то время, как его глаза скользили по колоссальным горным кручам, окружавшим Соанскую долину, по роковому горному пастбищу и берегу озера, он слышал, кроме доносившейся сюда неумолкающей музыки водопада, пение одинокого, мелодичного детского голоса, лившегося из роскошных виноградников. Он старался в это время не думать о том, что теперь в его руках действительно находится исполнение всех его сверхчеловеческих желаний. Если он сейчас обернется, увидит ли он Агату на прежнем месте? А если увидит, то, что случится, если он обернется?
   Не будет ли этот момент решающим для всего его земного существования или даже, может быть, и для загробной жизни? Все эти вопросы и сомнения заставляли его оставаться неподвижным у окна, чтобы еще раз, прежде чем сделать решительный шаг, обсудить и взвесить свое положение. Это было делом -- не минут даже, -- а секунд, -- но в продолжение и этих секунд пред ним пронеслась не только вся история его падения, начиная с посещения Лукино Скаработа, но и вся его сознательная жизнь до настоящего времени. В течение этих мгновений пред ним развернулась грандиозная картина Страшного Суда на небесах с Богом Отцом, Сыном и Святым Духом над горным хребтом Женерозо при оглушительном звуке труб. Опираясь одной ногой на Женерозо, другой -- на одну из вершин по ту сторону озера стоял архангел Михаил, держа в левой руке весы, а в правой -- угрожающе поднятый обнаженный меч. А за Соанским пастбищем низринулся в пропасть отвратительный сатана с рогами и копытами. Но почти всюду, куда ни падал взор священника, он видел одетую в черное платье, с траурным вуалем, ломающую руки женщину, -- это была убитая отчаянием и горем его мать.
   Франческо закрыл глаза и сжал виски обеими руками. Затем он медленно повернулся и глазами, полными ужаса, долго смотрел на обливавшуюся слезами девушку, пурпурные губы которой при этом скорбно вздрагивали. При взгляде на священника, Агата испугалась, ее лицо исказилось, как будто рука смерти коснулась ее. Неверной походкой, пошатываясь, направился он к ней. И с хриплым стоном человека, побежденного неотразимой силой, с нечеловеческим, полным страсти стоном и мольбой о милости рухнул он перед ней на колени и простер к ней сложенные руки...
   Может быть, Франческо еще долго не поддался бы в такой степени своей страсти, если бы не жестокое отношение жителей местечка к Агате, вызвавшее с его стороны невыразимо-горячее, чисто человеческое сочувствие. Он понимал, что ожидает в мире в дальнейшей жизни без защитника это существо, одаренное Богом красотой Афродиты. Сегодня случай сделал его защитником девушки, и он спас ее, может быть, от смерти: без него она была бы побита камнями. Этим самым он приобрел личное право над ней. Эта мысль еще не была для него достаточно ясна, но тем не менее она оказала влияние на его дальнейшее поведение; действуя бессознательно-инстинктивно, он постарался устранить со своей дороги всевозможные препятствия, нерешительность и трусость. И в душе он чувствовал, что теперь он не в состоянии долее лишить несчастную девушку своей помощи и поддержки. Он стал бы теперь на ее защиту, если бы против нее выступила вся вселенная и даже сам Бог. Эти мысли, эти решения, как было уже сказано, влились в поток его страсти и, переполненный, он вышел из берегов.
   Прежде всего, его поведение не было уклонением с правого пути и следствием заранее принятого решения совершить грех: это было лишь состояние полного упадка сил, полного изнеможения.
   Он не мог бы ответить на вопрос -- почему делал он то, что он делал? А в сущности, он ничего и не делал: что-то неведомое творилось с ним помимо его воли.
   Агата, которая в сущности должна была бы испугаться внезапного порыва юноши, как будто даже и забыла, что Франческо чужой для нее человек и священник: он сразу стал для нее братом. И когда ее плач перешел в рыдания, она не только позволила содрогавшемуся от сухих рыданий юноше, утешая, обнять ее, но и сама склонилась к нему и спрятала у него на груди свое залитое слезами личико. В эту минуту он чувствовал себя отцом, старающимся успокоить своего обиженного ребенка. Однако, никогда доселе не ощущал он так близко женского тела и вскоре его ласки и нежности приняли более, чем отеческий характер. Своими беспомощными рыданиями она открывала ему свою душевную тайну, и тогда из ее слез он ясно понял, что она знала, плодом какой ужасной любви является ее существование и испытывала от этого страдание вместе с ним. Он разделял с ней ее горе и мучение, -- и души их слились. Охватив рукой ее затылок и притянув ее к себе, правой рукой отклонил он назад ее белый лоб. Он приблизил к своему лицу ее милое личико Мадонны и, устремив жадные взоры в лицо девушки, с пламенем безумия в глазах долго любовался ею, и вдруг, подобно соколу, падающему на свою добычу, стремительно впился в горячие, соленые от слез губы девушки и долго, долго не отрывался от них. Прошло мгновение земного времени -- вечность невероятного блаженства, и Франческо сразу оторвался и встал на ноги, -- на губах он почувствовал кровь: "Идем", сказал он: "ты не можешь идти домой одна, без защиты, я провожу тебя!"
   Вечернее небо над Альпами то прояснялось, то покрывалось тучами, когда Франческо и Агата тихонько вышли из приходского дома. По тропинке, идущей через луг, между тутовыми деревьями, под гирляндами виноградных лоз, незаметно они спускались с террасы на террасу. Франческо ясно понимал, что он совершил, как далеко он зашел, но ни одной минуты он не ощущал раскаяния, -- наоборот, он чувствовал перемену, происшедшую в нем, ему казалось, что он вырос, стал свободным и у него появились крылья.
   Стояла душная ночь. В Ломбардийской долине, по всем признакам, была гроза, и ее веерообразные отдаленные молнии сверкали за исполинскими силуэтами гор. Аромат от громадного куста сирени под окнами приходского дома струился за ними вместе с теплыми и прохладными воздушными течениями, тихо лепетали воды мимо- бегущих ручейков. Молодые люди молчали, как зачарованные. Он поддерживал ее, когда надо было спускаться в темноте с одной террасы на другую, расположенную ниже, подхватывал ее в свои объятия, причем ее грудь прижималась к его груди, его жадные губы впивались в ее губы. Они собственно не отдавали себе отчета, куда они идут, так как из глубины Савальского ущелья ни одна дорога не вела к пастбищу. Но тем не менее, они чувствовали, что при подъеме на Санта Кроче они должны избегать дороги через местечко. И дело было не в том, чтобы достичь какого-нибудь определенного места, но чтобы вполне насладиться достигнутым счастьем.
   Как мертва и бессодержательна была до сих пор вселенная и как резко она изменилась теперь! Какую глубокую перемену претерпел мир в глазах Франческо и как сильно преобразился он сам! В его воспоминаниях потускнело и обесценилось все, что до сих пор имело для него всеобъемлющее значение. Отец, мать, учителя представлялись ему червями, копошащимися в пыли одряхлевшего порочного мира, в то время как для него, Сына Божьего, нового Адама, снова раскрылись руками херувимов врата рая. В этом раю, где он, очарованный, делал лишь первые шаги, не существовало времени, и он не чувствовал себя теперь человеком определенного времени или возраста: вокруг него в эту ночь время также прервало свой бег. И так как мир отречения, изгнания и первородного греха лежал позади него, то он теперь не испытывал ни малейшего страха: никто оттуда снаружи не был более для него опасен. Никто -- ни его начальство, ни даже сам папа не были в силах помешать ему насладиться райским блаженством, а тем более они не могли отнять у него того божественного дара, которым он теперь обладал. Те, кто раньше стояли выше его, теперь сделались ниже, -- они остались там, на этой юдоли земной, полной скорби и скрежета зубов. Франческо не был более Франческо -- это был первый человек, только что пробужденный к жизни Божественным дыханием, единым Адамом, единым господином Эдема. Во всем огромном пространстве безгрешной вселенной не было другого человека, кроме него. Звезды трепетным блеском и сиянием своих лучей небесными голосами пели о блаженстве. Тучи глухо ворчали, подобно огромному пасущемуся стаду коров, пурпурные плоды сулили восхитительное наслаждение, деревья испускали благоухающий запах смоквы, цветы струили истомные пряные ароматы, -- но все это подчинялось одной Еве, которую Господь поставил среди всех этих чудес над плодами и ароматами, все исходило от нее, бывшей и Его высшим чудом. Все тончайшие ароматы вложил Творец в волосы, кожу и тело ее, но ее формы, ее вещество не имели себе подобного -- это оставалось тайной создавшего их Господа. Ее божественная форма приходила в движение сама по себе и оставалась одинаково прекрасной как в спокойном состоянии, так и в своих изменениях. Ее существо своим составом напоминало лепестки лилий и роз, но было целомудреннее в своей свежести, пламеннее -- в своей страсти, и в то же время -- оставалось более нежным и упругим. В этом создании было скрыто живое, вечно-трепещущее и пульсирующее, таинственное ядро. Тому, кто вкушал от этого плода, он давал все более и более изысканные и чарующие наслаждения, не лишаясь в то же время своих божественных сокровищ. И то, что было самым изумительным в этом создании, в этом вновь обретенном рае, проистекало от близости к нему Творца. Господь не закончил здесь своего творения, не покинул его без помощи и не опочил на нем. Наоборот -- творящая Рука, творящий Дух и творящая Сила, оставались в своем творении, не переставая творить. И каждая часть божественного существа, каждый его член продолжали свою созидающую работу. Франческо- Адам, только что вышедший из мастерской Божественного Гончара, чувствовал, что и он призван творить вокруг себя. С неземным восхищением почувствовал и узрел он Еву, дочь Божию. В ней еще трепетала любовь, создавшая ее, а изумительнейшее вещество, из которого Отец сотворил ее тело, было полно той неземной красоты, которой еще не коснулась ни единая пылинка земли. И это создание, полное жизненных соков, трепетало и пылало небесным огнем действенной творческой силы и стремилось слиться с Адамом, которого неудержимо влекло к ней, дабы в сочетании с ней обрести новое совершенство.
   Агата и Франческо, Франческо и Агата -- священник, юноша из аристократического дома и отверженная, презираемая дочь пастуха, чувствовали себя первой человеческой парой, когда они, крадучись, рука с рукой, пробирались в долину окольными тропинками, стараясь все время скользить тихо и незаметно. Молча, с душой, переполненной безграничным удивлением и восторгом, рвавшимся из их груди, они все глубже и глубже спускались в невыразимое чудо грядущего часа.
   Они были полны трепета. То счастье и блаженство, которое снизошло на них, придавало их невыразимому чувству отпечаток серьезной торжественности. Они уже познали ощущение собственного тела, поцелуй связал их и теперь их влекло к какому-то неведомому, но неизбежному предназначению. И это было последним Таинством. Это было именно то, зачем Бог творил и созидал, зачем он установил смерть на земле, сделав ее неизменной и неизбежной спутницей жизни.
   Наконец, первая человеческая пара достигла узкого ущелья, где речонка Савалья разделялась на два рукава. Это ущелье было очень глубоко, и лишь едва заметная пешеходная тропинка вела по берегу высохшего русла к водоему, куда по скалистым уступам с головокружительной высоты низвергались горные воды.
   На значительном расстоянии отсюда ручей разделялся на два рукава, которые далее опять соединялись, маленьким зеленым островком, который Франческо любил и часто посещал; он был очарователен со своими несколькими молодыми яблоньками, пустившими здесь свои корни. И, сняв обувь, Адам перенес туда свою Еву. "Пойдем, или я умру", несколько раз повторял он. И они топтали нарциссы и лилии своей тяжелой, пьяной походкой влюбленных.
   Здесь, в ущелье было также жарко, несмотря на то, что тихо журчащий ручей приносил с собой прохладу. Как мало времени прошло с тех пор, как совершился перелом в жизни этой юной пары и как далеко отступило назад все, чем они жили до сих пор! Крестьянин, которому принадлежал островок, лежавший довольно далеко от местечка, на случай неожиданного ненастья соорудил здесь кое-как из камней, хвороста и земли хижину, которая представляла из себя укромное убежище на случай дождя. Вероятно, Адам имел в виду эту хижину, когда он вместе с Евой направился в долину, вместо того, чтобы идти в горы. Хижина, казалось, была приготовлена к приему влюбленных.
   Неведомые силы как будто сговорились между собой, дабы ознаменовать предстоящее торжество таинственного зарождения человека: вокруг хижины реяли облака света, -- облака искр, -- светящихся жучков, светляков, светящихся миров, млечных путей, которые иногда взлетали вверх целыми снопами, как бы желая заселить пустые мировые пространства. Они кружились и носились так высоко в ущелье, что порой невозможно было отличить звезд от их лучезарных роев.
   Хотя подобное зрелище и было знакомо им, все же это безмолвное чудо удивило и Франческо и грешную Агату и задержало их на мгновение. "Неужели это то место", думал Франческо: "которое я так часто посещал и с таким удовольствием наблюдал, не предчувствуя совершенно того значения, какое оно приобретет для меня впоследствии. Это место всегда казалось мне убежищем, куда я мог бы удалиться отшельником и, отказавшись от мира с его скорбями, углубиться в Слово Божие". Чем было это местечко в действительности -- островом на реке Евфрате или Иедекиле -- самым таинственным и прекрасным местом рая -- это было в точности неизвестно. Мистические, сверкающие облака искр, эти свадебные и жертвенные огни, реявшие вокруг лучезарные рои -- все делало это место, стоящим особняком от остального мира. Если Франческо не забыл еще этого мира, то он знал, что он лежит обессиленный пред вратами Эдема, подобно семиглавому змию, семиглавому чудовищу, поднявшемуся со дна морского. Что ему было за дело до тех, кто преклонялся перед этим змием? Пусть он злословит Божью хижину! Своей ядовитой слюной он не достанет до их убежища. Никогда еще Франческо -- священник не чувствовал себя в такой близости к Богу, под его защитой, такого забвения своей собственной личности! И в журчанье горного потока слышался слабый мелодичный звон, зубцы скал, казалось, звучали, как струны органа, и было слышно, как звездные лучи, дрожа и переливаясь, звенят и ткут мелодию арф. Хоры ангелов воспевали хвалебную песнь необъятной бесконечности, сверху неслись, подобно буре, бушуя и гремя, звуки гармоний и колоколов, перезвон торжественных свадебных колоколов, больших и малых, густых и звонких, оглушительных и нежных, -- и эти звуки разливались с бесподобной, небывалой, благоговейной торжественностью в беспредельной выси мирового пространства. И под эти звуки их жадно слившиеся тела упали на ложе, покрытое листвой.
   Не бывает мгновения, которое продолжалось бы вечно, и сколько бы люди ни старались с лихорадочною торопливостью удержать минуты высшего счастья, тщетны их стремления и напрасны усилия. Вся его предыдущая жизнь, так чувствовал Франческо, состояла из ступеней, ведущих на вершину этого, им сейчас пережитого, таинства.
   Разве возможна и мыслима жизнь без этого блаженства? Как можно влачить свое прежнее жалкое существование, испытав хоть раз состояние божественного восторга на высших пределах доселе неизведанных наслаждений? Среди неземного опьянения сладострастием юноша с острой болью чувствовал тленность всего земного, в наслаждении обладанием -- муки утраты. Он испытывал ощущение, будто ему предстояло осушить чашу драгоценного вина и утолить столь же драгоценную жажду: но чаша не осушалась, а жажда все же не утолялась. И пьющий из чаши не хотел, чтобы драгоценная жажда утолялась, а чаша становилась пустой, -- и он с неукротимой жадностью пил из нее, страдая при мысли, что он никогда не выпьет ее до дна.
   Убаюканные журчанием немолчно-звенящего ручья, среди порхающих светящихся жучков, лежали Франческо и Агата на шелестящей листве; сквозь крышу хижины блистали звезды. С трепетом овладел он всею сокровенной тайной женской прелести, которая дотоле лишь изумляла его своим недоступным очарованием. Он погружал лицо в ее распущенные волосы, приникал устами к ее устам. Но сейчас же его глаза наполнялись завистью к его губам, которые отнимали у них возможность наслаждаться очаровательным ротиком девушки. И все трепетнее, все неуловимее, все жарче струилась опьяняющая нега из сокровенной прелести ее юного тела. То, что дразнило Франческо в тиши жарких ночей и чем он никогда не надеялся обладать, было ничто в сравнении с тем, чем безгранично и безраздельно владел он теперь.
   И утопая в блаженстве, он все еще был полон недоверия. Избыток исполнившихся надежд заставлял его снова и снова с ненасытной жадностью наслаждаться достигнутым обладанием. Впервые его пальцы, его ладони, его трепещущие руки, его грудь, его бедра ощущали женщину. И она была для него более, чем женщиной. Ему казалось, что он обрел вновь нечто утерянное, нечто такое, чем он раньше легкомысленно пренебрегал, без чего он был калекой и с чем соединился теперь воедино. Неужели он существовал когда-либо отдельно от этих губ, этих волос, этих грудей и рук?
   Это была не женщина, это была богиня. И теперь ничто более не существовало для него отдельно от нее: он проник в самое ядро мира и, приникнув ухом под девственные груди, услышал с благоговейным трепетом биение сердца мира.
   Слабое изнеможение, упоительное забытье овеяло юную пару, когда утомление наслаждением сменяется прелестью бодрого ощущения и прелесть бодрого ощущения сменяется утомлением наслаждением: то Франческо засыпал в объятиях девушки, то Агата засыпала у него на руках. Как доверчиво и радостно отдалась эта робкая пугливая девушка нежно-любовному насилию юноши, с какой покорностью и счастьем служила ему! И когда она засыпала у него на руках, на ее губах играла спокойная улыбка, та улыбка, с которой закрывает глаза накормленный младенец на руках у груди своей матери. Франческо же смотрел, изумлялся и был полон любви к дремавшей девушке. После напряжения всего ее существа, по ее телу пробегали судорожные волны томного изнеможения. Иногда девушка вскрикивала во сне, -- и тотчас же на ее губах появлялась все та же обворожительная улыбка, когда ее веки томно приподнимались, и она снова отдавала ему всю себя до последнего вздоха. Лишь только юноша начинал дремать, ему чудилось, что какая-то сила тихо отнимает у него то тело, которое он, ощущая всем своим телом, держит в своих объятиях. Но всякий раз вслед за этим он, проснувшись, испытывал благодарно-радостное чувство, сознавая, что ужасный сон уступил место прекрасной действительности.
   Она была плодом от райского древа, стоявшего посреди сада. Он обнимал ее всем своим телом. Это был плод с древа жизни, но не с древа познания добра и зла, которым змей соблазнил Еву. Вернее всего, это был плод, вкушение которого делало человека равным Богу. Всякое стремление к высшему и иному блаженству умерло в душе Франческо. Ни на земле, ни на небе не существовало блаженства, которое могло бы сравниться с этим. Не было короля, не было бога, которого юноша, купаясь в наслаждении, не считал бы жалким нищим. Он порывисто дышал и слова, заикаясь, выходили из его судорожно-стесненного горла. Он упивался чудесным дыханием, выходившим из открытого рта Агаты. Он целовал горячие слезы сладострастия с ресниц и со щек девушки. С закрытыми глазами, упивались они наслаждением один в другом, со взорами, направленными внутрь себя, полные страстных и жгучих ощущений.
   Но это было более, чем наслаждение, это было нечто такое, для выражения чего не хватает слов на человеческом языке!..
   Франческо отслужил утром в обычный час раннюю обедню. Его отсутствие осталось никем не замеченным, возвращения его домой не заметила даже Петронилла. Наскоро приведя себя в порядок, он должен был поспешить в ризницу к ожидавшему его псаломщику и затем в алтарь для службы перед немногочисленными прихожанами. При этом он так торопился, что не успел даже прийти в себя. Он опомнился лишь, когда вернулся в приходский дом, в свою комнатку, где экономка приготовила ему его обычный завтрак. Но вернувшееся к нему сознание не принесло с собой отрезвляющей ясности. Прежняя обстановка и наступивший день придавали всему тому, что он только что пережил, отпечаток какой-то нереальности, неуловимой, как мелькнувший сон. Но все же это была действительность, та действительность, которую Франческо не мог отрицать, несмотря на то, что она превосходила все виденные им доселе сны своей невероятной фантастичностью. Он совершил страшное грехопадение, об этом не могло быть двух мнений, являлся лишь вопрос -- возможно ли искупить эту ошибку, этот ужасный грех? Падение было так глубоко и так невероятно по своей обстановке, что Франческо оставалось лишь прийти в отчаяние; не только в церковном, но и в житейском смысле этот ужасный грех не имел примера. Франческо вспомнил о синдако и о своем разговоре с ним -- о возможности спасения грешной семьи с пастбища. Лишь теперь, наедине с собой, в своем глубоком унижении познал он всю ту поповскую гордыню, все то чванное высокомерие, которыми он был тогда преисполнен. Он стискивал зубы от стыда, ежился от сознания своей беспомощности, как хвастливый, пойманный на месте преступления обманщик. Разве только что перед тем на него не смотрели, как на святого? Разве женщины и девушки Соаны не преклонялись перед ним, как перед божеством?
   Удалось же ему до такой степени поднять религиозный дух местечка, что слушание обедни и посещение церкви снова вошло в обычай даже у мужчин. Теперь же он сделался изменником по отношению к Богу, обманщиком и изменником по отношению к своему приходу, изменником церкви, изменником своей фамильной чести, изменником по отношению к самому себе и предателем по отношению к нечестивому, презираемому, порочному, несчастному семейству Скаработа, которое он, под предлогом спасения их душ, заманил на путь вечной погибели.
   Франческо вспомнил о своей матери. Это была гордая, почти мужской складки женщина, которая в детстве вела его твердой рукой, и чья непреклонная воля предначертала его будущий жизненный путь. Он знал, что под ее суровой внешностью скрывалась горячая материнская любовь. Он знал также, что достаточно малейшего пятна на чести ее сына, чтобы ее гордость была уязвлена самым чувствительным образом, а тяжкий проступок ее сына должен был нанести непоправимый удар всей ее жизни. Странно, что Франческо не мог даже вообразить себе, как бы она посмотрела на то, что случилось с ним, что пережил он только что так глубоко и ярко.
   Франческо погряз в чудовищном беззаконии, в мерзости распущенности и разврата. Он оставил там свой священный сан, свою сущность христианина, свой сыновний долг и даже свое человеческое достоинство. В глазах матери он должен был представляться, как оборотень -- зловонный дьявольский зверь, -- да и не только матери, а вообще в мнении всех людей, которые знали бы о его преступлении.
   Юноша вскочил со стула и оторвался от молитвенника, который он держал пред собой лишь для вида: ему почудилось, будто камни градом снова посыпались на его дом, но не так, как это было вчера, когда толпа хотела побить камнями Агату, а сильнее в сто, в тысячу раз. Казалось, толпа хотела уничтожить приходский дом, обратить его в груду мусора, а его, как ядовитую жабу, похоронить под его развалинами.
   Ему слышались странные звуки, ужасные крики, яростные возгласы, и он знал, что в разоренной толпе, бросавшей камни, была не только вся Соана, синдако и жена синдако, но также и Скаработа со своей семьей, а впереди всех была его мать.
   Но уже спустя несколько часов эти грозные призраки исчезли и уступили место другим представлениям. Все, что родилось в его душе под влиянием размышления, ужаса перед содеянным поступком, сокрушения о своем падении -- все это исчезло, как будто бы и не бывало совсем. Незнакомое ему дотоле томление, палящая жажда иссушающим огнем жгли все существо Франческо. Его душа кричала, как истомленный жаждой путник в знойных песках пустыни изнывает, умоляя о воде. Ему казалось, что воздух потерял свои, необходимые для дыхания, свойства. Пасторский дом представлялся ему клеткой, по которой он с ноющей болью в коленях метался, как дикий зверь, с твердо принятым решением, если его не освободят, скорее разбить с разбега о стены свой череп, чем продолжать вести прежнюю жизнь. "Как можно жить мертвецом?" спрашивал он себя, наблюдая через окно жителей села. "Как они хотят, вернее, как они могут так жить? Как влачат они свое жалкое существование, не зная, чем я наслаждался и чего мне теперь не хватает?" И Франческо вырос в собственных глазах. Он смотрел на пап, на императоров, князей и епископов, на всех людей сверху вниз, -- как люди смотрят на муравьев. Даже в своем томлении, в своем несчастье и лишении он считал себя выше их. Правда, он не был более господином своей жизни. Всемогущее волшебство превратило его в безвольную и, без Агаты, совершенно бездушную жертву Эроса, бога, который старше и могущественнее Зевса и других богов. В писаниях древних он читал о подобных волшебных превращениях и об этом боге, но и то и другое вызывало у него лишь пренебрежительную усмешку. А теперь он ясно чувствовал, что пришло время подумать о выпущенной из лука стреле и о глубокой ране, в которой, по мнению древних, бог отравляет кровь своей жертвы. Рана эта жгла, терзала, пылала, пожирала и грызла все его существо. Он чувствовал резкую мучительную боль -- до той минуты, когда с наступлением темноты с ликующим криком в душе отправился на маленький островок, в котором для него заключался теперь весь мир и который вчера соединил его с возлюбленной -- там назначили они друг другу на сегодня новое свидание.
   Горный пастух Людовико, известный среди окрестных жителей под именем "еретика из Соаны", замолк, дочитав свою рукопись до того места, где она обрывалась. Гостю очень хотелось услышать конец рассказа, и когда он высказал откровенно свое желание, хозяин заявил ему, что рукопись здесь оканчивается. По его мнению, история даже должна здесь обрываться. Гость, напротив, относительно этого был другого мнения. Что сделалось с Агатой и Франческо, с Франческо и Агатой? Осталась ли любовь их тайной или была открыта? Соединились ли влюбленные навсегда или это была лишь мимолетная вспышка? Узнала ли мать Франческо о случившемся? И наконец, гостю хотелось знать, действительное ли происшествие послужило канвой для этого рассказа или это был не более, как поэтический вымысел.
   "Я говорил уже", возразил Людовико, изменившись в лице: "что действительный случай послужил поводом к моему рассказу". Некоторое время затем он молчал. "Около шести лет тому назад", продолжал он затем: "одного священника палками и камнями в буквальном смысле слова изгнали из алтаря церкви. Когда я возвратился из Аргентины сюда, мне многие рассказывали об этом событии, так что я лично нисколько не сомневаюсь в случившемся. Кровосмесительная семья Скаработа, разумеется, не под этим именем, также жила здесь на Женерозо. Агата вымышленное имя, я взял его просто от часовенки Санта Агата, над которой, как вы видите, все еще кружатся бурые хищники. В семье Скаработа, действительно, среди других плодов греха имелась взрослая дочь, и священника обвинили в незаконных сношениях с ней. По рассказам, он не отрицал этого и не выражал ни малейшего раскаяния, и папа, как уверяют, за это именно и отлучил его от церкви. Семья Скаработа должна была покинуть эту местность. Говорят, они -- родители, а не дети -- умерли в Рио от желтой лихорадки".
   Вино и возбуждение, вызванное в слушателе местностью, временем, беседой с Людовико и в особенности прочитанной поэмой в связи с некоторыми загадочными обстоятельствами, сделали его еще более настойчивым.
   Он опять задал вопрос о судьбе Франческо и Агаты. На это пастух не мог сказать ничего определенного. "Говорят, что долгое время они служили соблазном для местных, обывателей, оскверняя и позоря разбросанные по окрестностям уединенные часовни, злоупотребляя ими в качестве убежища для своей преступной страсти". При этих словах отшельник засмеялся громким, долго не смолкавшим, непринужденным смехом.
   Задумчивый и странно-взволнованный отправился в обратный путь автор этих путевых заметок. В его дневнике имеется описание этого спуска, о котором он, однако, здесь не хочет упоминать. Так называемый голубой час, наступающий после того, как солнце скроется за горизонтом, был тогда необычайно красив. Слышался шум Соанского водопада, этот же самый шум слышали Франческо и Агата. Может быть и теперь и даже в этот самый момент слышат они его шум? Разве не там стояло каменное жилище Скаработа? Разве не оттуда слышались веселые детские голоса, блеянье коз и овец? Путник провел рукой по лицу, как бы желая снять заволакивающую его зрение завесу: появился ли этот маленький, слышанный им рассказ, как вырастает крошечный энциан среди горного царства, или это прекрасный, могучий горный рельеф, застывшая борьба титанов, вышедшая из рамок маленького рассказа? Раздумывая над этим вопросом, он вдруг услышал гармонические звуки напевавшего женского голоса. Ведь говорили, кажется, что отшельник женат. Голос лился как в большой зале с хорошей акустикой, где люди сдерживают дыхание, лишь бы насладиться звуками. Природа также затаила дыхание. Казалось, голос пел за скалистым утесом, по крайней мере, иногда он доносился оттуда, разливаясь широкими волнами, полными чарующих переливов и благородного огня. Однако, певица, как оказалось, шла с совершенно противоположной стороны, поднимаясь по тропинке, ведущей к кубическому жилищу Людовико. Она несла на голове глиняный сосуд, поддерживая его слегка левой рукой; правой рукой она вела дочку. Ее полная и все же статная фигура имела при этом прелестную стройную осанку, носившую отпечаток величавой важности. Какая-то догадка, как молния, блеснула в голове посетителя. По-видимому, его только теперь заметили, так как пение сразу умолкло. Женщина приближалась, вся облитая сиянием западной части неба. Послышался голос ребенка, и отвечавший ему спокойный грудной голос матери. Затем раздался звук босых ног, шагающих по грубо высеченным ступеням. Ноша заставляла женщину ступать твердо и уверенно. Для ожидавшего ее прохожего эти минуты до встречи с ней были полны еще неиспытанного напряжения и загадочности. Женщина как будто выросла в его глазах. Он видел ее высоко подобранное платье, ее обнажавшиеся при каждом шаге колени, ее голые плечи и руки, ее круглое, женственное, несмотря на гордое, полное сознание собственного достоинства, милое лицо, девственно обрамленное густыми волосами цвета красновато-бурой земли. Разве это была не самка- женщина, не сирийская богиня, не грешница, порвавшая с Богом, и подарившая всю себя человеку-мужчине? Прохожий отступил в сторону, и лучезарное видение прошло мимо, едва кивнув ему на его привет головой, отягченной сосудом. Женщина посмотрела на него, лишь глазами, не поворачивая головы, и по ее лицу скользнула гордая, полная достоинства, все понимающая улыбка. Затем она опять опустила взгляд на тропинку и при этом казалось, что и под ресницами из ее глаз льется искристый блеск. Может быть, прохожий был истомлен зноем летнего дня, вином и впечатлениями, одно лишь он знал наверное: перед этой женщиной он почувствовал себя, совсем, совсем маленьким. Эти полные в своей ослепительной прелести, почти насмешливо изогнутые губы знали, что им ничто не в силах противиться. Не было защиты, не было оружия против этого затылка, этих плеч и этой, полной дыхания жизни, волнующейся груди. Она поднималась наверх из глубины вселенной и прошла мимо удивленного прохожего, поднимаясь все выше и выше -- туда, -- в вечность, как будто она держала в своих беспощадных руках все силы неба и ада.

-------------------------------------------------------------

   Источник текста: Еретик из Соаны / Гергарт Гауптман; Пер. с нем. А. Н. Кудрявцевой-Генкиной. -- Берлин: И. П. Ладыжников, 1923. -- 122 с.; 20 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru