Гиппиус Зинаида Николаевна
Люди-братья

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

ЛЮДИ-БРАТЬЯ.

(Разсказъ).

   
   "Такъ ли, сынъ мой, ты говоришь съ отцомъ твоимъ, которому ты долженъ быть вѣчно благодаренъ, ибо онъ есть виновникъ дней твоихъ?..."

(Изъ одного стариннаго романа).

   
   "Sois malheureux--et tu seras seul".

А. de Musset (Confession).

I.

   Осенью мачиха объявила, что я поступаю въ пансіонъ г-жи Ролль.
   Я всегда училась дома, къ шестнадцати годамъ знала приблизительно то же, что знаютъ всѣ барышни моего возраста, но долговязый дядя Эдя, братъ покойнаго отца, внушилъ мачихѣ, что я должна имѣть дипломъ. Дядя Эдя пріѣзжалъ къ намъ въ Москву рѣдко, притворялся дѣльцомъ и во всемъ рѣшительно знатокомъ, меня терпѣть не могъ, а мачиха его уважала и слушалась. Каждый разъ послѣ отъѣзда дяди она становилась строгой, хотя и не надолго.
   Насчетъ пансіона мачиха выказала необычайную твердость. Напрасно я рыдала и повторяла, что, конечно, я не родная дочь, мамаша не можетъ любить меня, и напрасно она лицемѣритъ. Мачиха сама плакала горькими слезами, клялась, что любитъ меня больше собственнаго пятилѣтняго сына,-- и это была правда; однако, на этотъ разъ капризовъ моихъ не уважили и въ пансіонъ г-жи Ролль меня опредѣлили. Тамъ въ нѣсколько мѣсяцевъ приготовляли къ экзамену на домашнюю учительницу.
   Всѣ мои подруги,"семиклассницы", да и вообще всѣ воспитанницы казались мнѣ противными и безобразными, хотя я имъ улыбалась и почти заискивала передъ ними отъ непривычки и отъ страху,-- я всегда слышала, что надъ новенькими смѣются. Вставать рано и спѣшить въ пансіонъ во всякую погоду тоже казалось мнѣ ужаснымъ.
   Пансіонъ г-жи Ролль имѣлъ странную особенность: въ немъ не было помѣщенія для седьмого класса и мы кочевали со своими учителями, учительницами и тетрадями изъ столовой въ гостиную, изъ гостиной въ пріемную, занимались даже въ спальной г-жи Ролль. Рядомъ со спальней была комната взрослаго сына начальницы, красиваго офицера, какъ говорили видѣвшія его воспитанницы.
   Въ достопамятный третій день моего пансіонскаго ученья мы сидѣли въ шестомъ -- младшемъ -- классѣ. Мутное небо сѣрѣло, въ окнахъ по стекламъ сбѣгали дождевыя капли. Я пришла поздно, когда урокъ уже начался, сердито пробралась на свое мѣсто и сѣла. Рядомъ со мной была дочка священника, Машенька Ѳивейская, болтливая и толстая, съ необычайно густымъ, сизымъ румянцемъ на крѣпкихъ щекахъ. Она съ готовностью повторяла мнѣ фамиліи, имена, разсказывала даже, у кого какое состояніе и гдѣ служитъ отецъ.
   При этомъ, конечно, она половину выдумывала, изъ усердія, но выдумывала такъ наивно, что ложь у ней всегда можно было отличить отъ правды.
   Она шептала мнѣ за урокомъ, что жидовка Вейденгаммеръ хвастается собачьею шапочкой, а экзамена не выдержитъ; ее всѣ зовутъ Вейденгаммерская, а она обижается, потому что окончаніе дурно звучитъ.
   -- А посмотрите, Леля Дэй такъ затянулась, что едва дышетъ... На щекахъ красныя пятна... Воображаетъ себя хорошенькой... Учителя въ нее влюбляются, это правда, но, вѣдь, она имъ глазки строитъ.
   Урокъ давала Наталья Сергѣевна, учительница геометріи. Урокъ былъ нашъ, а шестиклассницы приглашались сидѣть смирно, если не желали слушать.
   Ѳивейская объяснила мнѣ, что Наталья Сергѣевна безнадежно влюблена въ сына г-жи Ролль и даетъ уроки почти даромъ. Наталья Сергѣевна была высока, худа, съ красивымъ лицомъ, еще молодая, но такая унылая, вялая, даже зловѣщая, что тоска брала при одномъ взглядѣ на нее.
   Наталья Сергѣевна сказала коротконогой ученицѣ, которая бойко писала мѣломъ:
   -- Довольно! Кузьмина, продолжайте!
   Сзади меня послышался шорохъ и съ дальней парты къ доскѣ вышла или, скорѣе, выскочила ученица Кузьмина. Я ее видѣла въ первый разъ. При мнѣ она въ пансіонъ не приходила.
   

II.

   Кузьмина стояла ко мнѣ спиной. Она была невысокаго роста, хорошо сложена, въ сѣромъ платьѣ. За плечами перекрещивались бретельки чернаго передника. Темные волосы лежали на самой маковкѣ, закрученные въ небольшой шиньонъ. Я смотрѣла съ равнодушнымъ любопытствомъ, но вдругъ замерла отъ удивленія и неожиданности, когда дѣвушка обернулась.
   Лицо ея оказалось поразительно некрасивымъ. Ротъ былъ довольно пріятенъ, глаза черные, на выкатѣ, кругловатые, но крошечный, приплюснутый, безформенный носъ безобразилъ это лицо выше всякой мѣры.
   Однако, уродство Кузьминой не внушало отвращенія, а скорѣе жалость.
   Я обратилась къ моей Ѳивейской:
   -- Что это? Кто эта Кузьмина? Отчего она такая безобразная?
   Ѳивейская отвѣтила мнѣ шепотомъ:
   -- Вы удивляетесь? А мы къ ней привыкли... Знаете, она въ третьемъ классѣ еще хорошенькая была, очень недурненькая... Только больная, у ней золотуха сильная... Не лечили, запустили, пришлось операцію дѣлать... Мы ее послѣ больницы и не узнали... Такое ужь несчастье...
   -- И что же, и начальница замѣтила?
   -- Еще бы! Она ее не хотѣла и принимать, пока ей не дали свидѣтельствъ отъ семи докторовъ, что золотуха не заразительна, да, къ тому же, у Кузьминой и совершенно прошла.
   -- Ну, а сама Кузьмина? Сколько ей лѣтъ было, когда съ ней это случилось?
   -- Четырнадцать, кажется. Теперь ей восемнадцать.
   -- И что же она? Горевала, плакала?
   -- Кузьмина-то будетъ плакать? Какъ же! А и заплачетъ, такъ сейчасъ же утѣшится. Такой ужь характеръ. Особенно некрасивой она себя не считаетъ, привыкла... Вотъ вы увидите, она веселая, Анюта Кузьмина.
   Хотя разговоръ нашъ велся шепотомъ, однако, Наталья Сергѣевна его услышала и, для прекращенія безпорядка, мрачнымъ голосомъ вызвала меня къ доскѣ помогать Кузьминой.
   -- Здравствуйте,-- сказала Кузьмина тихонько, когда я была съ нею рядомъ.-- Мы еще съ вами незнакомы. Давайте рѣшать задачу.
   Она улыбнулась, показавъ рядъ блестящихъ, тѣсныхъ зубовъ. На щекахъ и на подбородкѣ у нея были ямки. Круглые глаза смотрѣли весело и довѣрчиво.
   "Правду говорила Ѳивейская,-- подумала я,-- навѣрное, эта Анюта была хорошенькая и къ ней можно привыкнуть".
   

III.

   По пятницамъ, отъ часу до трехъ, мы оказывались въ самомъ грустномъ положеніи: уйти домой было нельзя,-- въ три начинался урокъ исторіи, во всѣхъ классахъ сидѣли учителя, въ пріемную насъ однѣхъ не пускали и заниматься было рѣшительно нечѣмъ.
   Въ одну изъ такихъ несчастныхъ пятницъ мы пріютились въ корридорѣ на окнѣ и разговаривали въ полголоса.
   Анюта Кузьмина, въ своемъ сѣренькомъ платьицѣ, была тутъ же, что-то безсвязно разсказывала и смѣялась такъ громко, что мы ее унимали.
   -- Послушайте, mesdames,-- сказала, краснѣя, миловидная Леля Дэй.-- Намъ скучно, времени много. Давайте зайдемъ на минутку въ комнату Петра Павловича?
   Петръ Павловичъ былъ красивый офицеръ, сынъ начальницы.
   Мы въ ужасѣ посмотрѣли на Дэй. Она продолжала:
   -- Никого нѣтъ, я знаю. Горничная Катя мнѣ говорила, что у него въ комнатѣ красиво. Ковры, оружіе... портреты разныхъ актрисъ... Пойдемте, а?
   -- Нѣтъ, извините, я не пойду,-- надменно отозвалась Вейденгаммеръ.-- Я не маленькая. Это непозволительная вещь для молодой дѣвушки.
   -- Ну, и сиди, Вейденгаммерская, молодая дѣвушка!-- закричала, вся вспыхнувъ, Анюта Кузьмина.-- А мы пойдемъ! Вставайте же, mesdames!
   Она расширила свои круглые глаза и теребила меня и Дэй.
   Дэй, впрочемъ, довольно безцеремонно отстранила ее.
   -- Я, вѣдь, кажется, просила васъ, Кузьмина, такъ за меня не хвататься. Я не люблю. И чего вы? Безъ васъ пойдутъ.
   Кузьмина обращалась съ подругами безцеремонно и дружественно и, кажется, совсѣмъ не замѣчала, что въ ихъ отношеніи было что-то брезгливое, хотя и фамильярное.
   Дэй не ошиблась, сказавъ, что мы пойдемъ. Мы не устояли противъ соблазна увидѣть актрисъ и оружіе и на цыпочкахъ пробрались къ таинственной комнатѣ черезъ спальню m-me Ролль. Другого хода мы не знали.
   Вейденгаммеръ, поднявъ носъ, осталась въ корридорѣ.
   Дверь была не заперта. Мы вошли въ большую квадратную комнату, сплошь устланную ковромъ. На стѣнахъ дѣйствительно висѣли кривыя ржавыя сабли, а надъ низкою оттоманкой я увидѣла портретъ офицера съ крутыми усами -- вѣроятно, самого хозяина -- и картинку, изображающую раздѣтую женщину. Въ комнатѣ стоялъ крѣпкій и пріятный запахъ хорошихъ сигаръ.
   Дэй вытащила откуда-то альбомъ, и мы столпились у стола какъ вдругъ за стѣной послышался шумъ. М-me Ролль пришла къ себѣ и путь былъ намъ отрѣзанъ.
   Сначала мы думали, что она уйдетъ. Но мы услыхали, какъ она велѣла горничной подкатить къ окну кресло, опустилась въ него своимъ грузнымъ тѣломъ и, вздыхая, принялась раскладывать пасьянсъ.
   -- Mesdames, вотъ другая дверь,-- прошептала курчавая Линева.-- Я посмотрю, нѣтъ ли выхода въ корридоръ.
   Она прокрадась туда, но черезъ минуту воротилась и съ отчаяніемъ объявила, что тамъ спальня, а за спальней маленькая передняя и отдѣльный выходъ на улицу.
   Къ довершенію несчастія, маленькіе звонкіе часы на письменномъ столѣ пробили три. Учитель исторіи насъ ждалъ.
   А сквозь плохо притворенную дверь безнадежно слышалось щелканье картъ и шорохъ шелковаго платья начальницы.
   Вдругъ кто-то постучался, потомъ вошелъ въ комнату m-me Ролль. Мы явственно услыхали звонъ шпоръ. Офицеръ вернулся.
   Онъ говорилъ о чемъ-то съ матерью. Сколько минутъ прошло, мы не замѣтили. Мы ждали.
   И дѣйствительно, офицеръ очутился на порогѣ комнаты. Онъ съ изумленіемъ глядѣлъ на пансіонерокъ, похожихъ на стадо глупыхъ, испуганныхъ овецъ.
   -- Какъ! У меня гости?-- сказалъ онъ, усмѣхаясь.-- Maman! Взгляните, какое здѣсь милое общество!
   Я не думаю, чтобы офицеръ желалъ намъ зла. Онъ просто не зналъ, какъ великъ нашъ проступокъ и какая великая кара насъ ожидаетъ.
   М-me Ролль съ одного взгляда поняла дѣло.
   -- Будьте добры,-- произнесла она,-- пойдите въ мой кабинетъ. Я сейчасъ приду.
   Мы гуськомъ двинулись вонъ мимо улыбающагося офицера. Я шла послѣдняя и видѣла, какъ онъ особенно учтиво поклонился розовой Лелѣ Дэй, а когда мимо шла Кузьмина, онъ отвернулся и пересталъ улыбаться.
   Въ кабинетѣ мы цѣлые полчаса слушали грозную рѣчь начальницы. Объявивъ, что въ продолженіе недѣли мы каждый день остаемся до шести часовъ и что это наказаніе еще слишкомъ легкое за нашъ неприличный поступокъ, m-me Ролль вдругъ совершенно неожиданно набросилась на Кузьмину:
   -- Это вы все затѣяли, я не сомнѣваюсь! Вы первая выдумываете гадкія шалости, вы самая дурная дѣвушка во всемъ пансіонѣ! Давно бы васъ слѣдовало исключить! Не безпокойтесь, я сегодня же напишу вашей тетенькѣ, какъ вы себя ведете! Ступайте всѣ теперь, а съ вами, голубушка, я еще поговорю!
   Леля Дэй молча кусала губы. Кузьмина тоже молчала, но когда мы всѣ, пристыженныя, вышли въ корридоръ, она вдругъ заревѣла,-- прямо заревѣла, а не заплакала,-- и бросилась на то самое окно, гдѣ мы сидѣли раньше. Теперь тамъ никого не было. Вейденгаммеръ занималась въ залѣ съ учителемъ исторіи.
   Я остановила въ дверяхъ Лелю Дэй.
   -- Послушайте, почему вы не сказали, что это не Кузьмина затѣяла идти?
   -- А вамъ что за дѣло? Да и какъ не она? Вѣдь, она же всѣхъ тянула и визжала? А теперь реветъ. Отправляйтесь утѣшать ее.
   И Дэй захлопнула дверь.
   Я дѣйствительно пошла къ Кузьминой, забывъ урокъ исторіи. Не то, чтобъ я жалѣла Анюту, но меня интересовало общее отношеніе къ ней и то, что я сама начинала говорить съ нею, какъ другія, полупрезрительно, а причины этому не знала.
   Анюта лежала грудью на окнѣ и продолжала плакать.
   Я постояла нѣкоторое время молча, потомъ сказала:
   -- Перестаньте, Кузьмина. Чего вы плачете? Вѣдь, мы всѣ наказаны.
   Кузьмина подняла голову и взглянула на меня своими широкими заплаканными глазами.
   -- А зачѣмъ она...-- голосъ ея прервался,-- зачѣмъ она такъ на меня... орала?... Всѣ были... а она на меня бросилась... И всегда, и всегда на меня... У всѣхъ я самая виноватая.
   Я сѣда рядомъ съ Кузьминой, на окно, и принялась утѣшать ее. Она почти не слушала меня, а черезъ минуту уже смѣялась, разсказывала мнѣ какіе-то пустяки. Но когда я хотѣла уйти, она вдругъ сжала мою руку своими маленькими ручками и сказала:
   -- Останьтесь со мной. Вы мнѣ ужасно понравились. Хотите, будемъ на "ты"?
   И Анюта глядѣла на меня пристально, мигая круглыми глазами. Въ эту минуту я подумала: "Какъ ея глаза похожи на птичьи! И вся она какая-то утка. Утки такъ мигаютъ, часто-часто... И ходитъ она съ перевальцемъ -- совершенная утка... Смѣшная и бѣдная".
   Въ первый разъ мнѣ стало искренно жаль Анюту. Я подала ей руку и сказала:
   -- Ну, хорошо. Будемъ на "ты".
   

IV.

   Въ одномъ изъ московскихъ переулковъ, недалеко отъ Успенія на Могильцахъ, былъ сѣрый деревянный домикъ. Онъ очень походилъ на всѣ домики въ переулкахъ: такой же длинный, немного покосившійся на одинъ бокъ; сверху стоялъ мезонинъ колпачкомъ, въ три маленькихъ окошка, и, какъ большинство другихъ домиковъ, онъ граничилъ на обѣ стороны съ дощатыми заборами садовъ. Изъ-за заборовъ наклоняли свои вѣтки прозрачныя березы и другія деревья. Надъ подъѣздомъ былъ сдѣланъ желѣзный навѣсъ, на углахъ котораго торчали двѣ узенькія водосточныя трубы, устроенныя въ видѣ драконовъ съ разинутыми ртами. Желѣзо заржавѣло, а маленькіе желтые драконы смотрѣли совсѣмъ безпомощными старичками.
   На двери висѣла старая металлическая дощечка. Чернота буквъ кое-гдѣ стерлась, но, все-таки, можно было прочесть:

"Акушерка
Марья Платоновна Тэшъ".

   Марья Платоновна занимала весь домъ, да онъ внутри оказывался и не очень большимъ: четыре комнаты внизу, да двѣ въ мезонинѣ, гдѣ жила бабушка, сѣдая старушка въ бѣломъ чепчикѣ съ длиннымъ, непривѣтливымъ лицомъ. За дѣтьми ходили няни, которыя постоянно мѣнялись, потому что жалованье имъ казалось недостаточнымъ.
   Дѣти звали Марью Платоновну Машей, старушку въ чепцѣ -- бабушкой; имъ было извѣстно, что они не всѣ родные между собой, что родители ихъ живутъ далеко, но что, тѣмъ не менѣе, они должны любить и уважать ихъ и всячески эту любовь выказывать, когда пріѣзжаютъ папаша или мамаша. Впрочемъ, пріѣзжали они только къ Ванѣ и Анютѣ, которые были родные братъ и сестра. Надя же разъ только видѣла свою тетю, а потомъ ей сказали, что она должна быть очень послушной, потому что ея родители умерли. Надю это извѣстіе не особенно огорчило: она была бабушкина любимица и бабушка постоянно держала ее при себѣ, не позволила отдать никуда учиться и кормила имбирными лепешками.
   Анюта и Ваня съ молчаливою завистью глядѣли на эти лепешки. Марья Платоновна или Маша, какъ они ее называли, не давала имъ лепешекъ. Марья Платоновна была бездѣтная вдова и жила съ достаткомъ. Практика у нея случалась довольно частая. Вся фигура Марьи Платоновны была полна достоинства, даже важности. Широкая, еще молодая, съ бѣлымъ пріятнымъ лицомъ, она, казалось, такою родилась, такою умретъ и никогда не состарится. Глаза у Марьи Платоновны были свѣтло-сѣрые, выпуклые и не злые. На головѣ она носила черную кружевную косынку и сильно хромала: она еще въ дѣтствѣ вывихнула ногу, и ее не выправили.
   Для Вани и Анюты было очень обычно, что папаша съ мамашей пріѣзжаютъ изъ своего имѣнія въ Польшѣ, цѣлуютъ ихъ, дарятъ не интересныя игрушки и уѣзжаютъ, и опять все попрежнему. Ваня одинъ разъ принялся разспрашивать Марью Платоновну, гдѣ имѣніе папы и мамы и отчего они не живутъ дома, но Марья Платоновна сухо объяснила ему, что дѣтямъ въ деревнѣ жить нельзя, потому что нужно учиться и скоро его отдадутъ въ гимназію.
   Анютѣ было восемь лѣтъ, когда она въ первый разъ увидѣла мамашу. Она пріѣхала одна, сказала, что папаша будетъ вечеромъ, плакала, цѣловала Ваню и Анюту, попросила у Марьи Платоновны кофе и сняла шляпку. Анютѣ мамаша показалась огромной, высокой, почти до потолка, очень толстой и очень бѣлой, несмотря на черные, какъ деготь, волосы. Анюту заняло, что у мамаши оказалось два подбородка, одинаково бѣлыхъ и круглыхъ, а на рукахъ, около колецъ съ зелеными камнями, было много хорошенькихъ ямочекъ.
   Мамашино черное платье съ пышнымъ шлейфомъ все блестѣло отъ стеклярусныхъ кружевъ, но блестѣло такъ скромно и такъ кстати, что когда мамаша сказала Марьѣ Платоновнѣ, утирая заплаканные глаза: "Я ужь старуха, я всегда въ черномъ",-- стеклярусъ не показался страннымъ, а, напротивъ, придалъ мамашинымъ словамъ много достоинства.
   За кофеемъ мамаша нѣсколько разъ принималась плакать, сообщила, что пріѣхала очень не надолго, но что теперь они станутъ навѣщать "дѣточекъ" часто, разъ въ годъ, по крайней мѣрѣ. Нужно будетъ пріѣзжать въ Москву по дѣламъ.
   Узнавъ, что Анюта хвораетъ, мамаша взволновалась, но сейчасъ же успокоилась и вполнѣ раздѣлила мнѣніе бабушки, что домашнія средства лучше всякихъ докторовъ.
   Вечеромъ пріѣхалъ папаша. Анюта, помня наставленія Марьи Платоновны, бросилась къ нему на шею, за ней бросился и Ваня. Папаша оказался маленькимъ, сохлымъ и довольно пожилымъ. Онъ привезъ много конфектъ, говорилъ мало, сидѣлъ въ углу дивана и все ежился да пожимался. Мама при немъ стала разсуждать тише и робче, и, хотя она была очень большая, а онъ очень маленькій, всѣ сейчасъ же видѣли, что не онъ ея, а она его боится.
   Потомъ папаша и мамаша уѣхали, обѣщая скоро вернуться. Они сдѣлали и надлежащія распоряженія. Согласно этимъ распоряженіямъ, Марья Платоновна опредѣлила Ваню живущимъ въ частную гимназію, а Анюта стала ходить въ пансіонъ г-жи Ролль. Кромѣ того, каждый день ее поили домашнимъ декоктомъ, цѣлительныя свойства котораго были испытаны.
   Во время Анютиной болѣзни мамаша прислала двѣ телеграммы, а увидѣвъ Анюту въ домѣ послѣ ея выздоровленія, мамаша плакала сильнѣе обыкновеннаго и подарила Анютѣ хорошенькій бархатный альбомъ для стиховъ и еще другія вещицы. Въ послѣдній разъ папаша и мамаша пріѣзжали весной, когда Анюта переходила въ седьмой классъ. Они подарили ей серебряные часики, и Анюта любила ихъ вынимать въ пансіонѣ. Показывала и мнѣ ихъ разъ десять. Вообще она охотно говорила со мной о себѣ, о своихъ домашнихъ и семьѣ. Сначала я изумлялась.
   -- Ты никогда не пишешь папѣ и мамѣ? Ты ихъ не любишь?
   -- Господи, какъ же не любить папу съ мамой? И пишу иногда... въ Машиномъ письмѣ приписываю.
   -- А Маша добрая?
   -- Ничего... Она только строгая. Съ Ваней все бранятся... Ну, да, вѣдь, онъ такой... Ни въ чемъ не уступитъ.
   -- А ты Машу любишь?
   -- Люблю.
   Но это "люблю" Анюта произнесла жалкимъ, унылымъ тономъ и такъ грустно замигала круглыми глазками, что я невольно притянула ее къ себѣ и поцѣловала. За нѣсколько недѣль моего пребыванія въ пансіонѣ я привыкла къ Анютѣ,-- она часто казалась мнѣ только жалкой и милой. Я называла ее "уткой" за ея круглые глаза. Она не сердилась и улыбалась мнѣ какъ-то робко.
   

V.

   Одинъ разъ Анюта затащила меня къ себѣ.
   Это былъ день именинъ ея "сестры" Нади. Въ залѣ, посрединѣ комнаты, стоялъ столъ, на немъ пирогъ, бутылки и самоваръ. На диванѣ у стѣны сидѣла бабушка, рядомъ съ ней ея любимица, пухлая и сонная Надя, а по бокамъ двѣ барышни-гостьи.
   Анюта, у которой дома спала вся бойкость, словно она чего-то опасалась, познакомила меня съ барышнями, назвавъ ихъ Катей и Тиной Горлаковыми.
   Изъ противуположнаго угла комнаты къ намъ подошла, прихрамывая, Марья Платоновна.
   -- Вотъ, Маша,-- сказала Анюта, запинаясь,-- это моя подруга.
   -- А-а!-- протянула Маша равнодушно.-- Милости просимъ.
   Я сѣла на диванъ между барышнями. Мнѣ было очень неловко, хотѣлось уйти, но я не знала, какъ это сдѣлать.
   Барышни стали со мной разговаривать. Только Надя молчала и поглядывала на бабушку.
   Катя была совершенно зеленая, мертвенная, съ длиннымъ неподвижнымъ лицомъ и черными глазами, которые она держала полузакрытыми. Ея сестра Тина, маленькая, скромненькая фигурка, вся, казалось, состояла изъ одного лба,-- такой онъ у ней вышелъ большой и высокій. Она, очевидно, знала свойство своего лба выставляться на видъ и сама этимъ была угнетена.
   Анюта суетилась, но робко и тщетно. Отъ пирога я отказалась. Разговоръ не клеился. Наконецъ, я встала и начала прощаться.
   Анюта не удерживала меня. Она смотрѣла недоумѣло и жалко. Барышни Горляковы дружелюбно протянули мнѣ руки и вдругъ зеленая Катя, къ величайшему моему удивленію, пригласила меня къ себѣ на именины въ ноябрѣ мѣсяцѣ.
   -- Вы не думайте, у насъ не скучаютъ,-- говорила она своимъ неподвижнымъ голосомъ.-- Мы танцуемъ, играемъ въ разныя игры. Молодежь... Кавалеровъ много, а барышень мало. Приходите вотъ съ Анютой.
   Анюта подхватила, мгновенно развеселившись:
   -- Непремѣнно пойдемъ, непремѣнно! Ты увидишь, какъ будетъ весело! Я танцую до упаду!... Она придетъ, Катя, будь спокойна!
   Я совершенно растерялась отъ неожиданности и вздохнула свободно только выйдя на улицу. Не понравился мнѣ Анютинъ "домъ".
   

VI.

   Моя мачиха сердцемъ расположилась къ Анютѣ. Она звала ее бывать у насъ чаще, разспрашивала о семьѣ. Въ силу привычки, Анюта и папу съ мамой въ польскомъ имѣніи, и свое житье у Маши съ неизвѣстнымъ будущимъ,-- все находила простымъ и естественнымъ. Мало-по-малу привыкла и я и перестала думать о странностяхъ въ Анютиной жизни.
   Анюта всегда была весела, очень искренна и очень откровенна. Казалось, она бы не могла имѣть никакихъ секретовъ.
   Числа двадцатаго ноября Анюта поймала меня въ пансіонскомъ корридорѣ и прошептала скороговоркой:
   -- Ты какое платье надѣнешь?
   -- Когда?-- спросила я въ изумленіи.
   -- Да во вторникъ, къ Горляковымъ! Вѣдь, во вторникъ вечеръ!
   Я приняла обиженный и надменный видъ хорошо воспитанной барышни и произнесла:
   -- Неужели ты думаешь, что я пойду? Одинъ разъ видѣла людей, сказала два слова. Да меня и не пустятъ, мамаша не знаетъ, кто такіе Горляковы.
   -- Вотъ вздоръ какой! Не знаетъ Горляковыхъ? Да Горляковы извѣстные: онъ чиновникъ, пожилой, больной, къ гостямъ не выходитъ... сынъ студентъ. У нихъ весело. Я сама приду уговорить твою мамашу. Душечка, пойдемъ! Ты увидишь, у меня будетъ голубое платье и серебряный газъ сверху. И я буду танцовать, танцовать...
   Мной овладѣло мучительное желаніе посмотрѣть на бѣдную Анюту въ серебряномъ газѣ. Несмотря на всю мою дружбу и жалость къ ней, въ этомъ стремленіи было что-то злорадное. Я сама не понимала, откуда это злорадство. Часто, видя ее смѣшной и не подозрѣвающей своего несчастія, я испытывала эгоистическое довольство, что я не такая, какъ она, и отъ этого двойственнаго отношенія къ Кузьминой я долго не могла избавиться.
   Я рѣшила идти къ Горляковымъ. Мачиху уговорить было не трудно. И въ день вечера, часовъ въ восемь, Анюта зашла за мной, красная, взволнованная. Платье она подобрала подъ свое старенькое пальто, которое ни за что не хотѣла снять. Пока я одѣвалась, она безъ умолку болтала.
   -- Знаешь, Маня, тамъ бываетъ одинъ морякъ, прошлый разъ онъ сильно за мной пріударилъ, но я не обратила никакого вниманія. Я тебѣ скажу, кто мнѣ нравится, вотъ ты его увидишь. Онъ тоже не особенно мнѣ нравится, но онъ лучше всѣхъ, кто за мною ухаживаетъ,-- Петя Горляковъ, студентъ. Я тебя съ нимъ познакомлю...
   Я съ сомнѣніемъ слушала Анюту. Интересно будетъ посмотрѣть, кто это и какъ за ней ухаживаетъ.
   

VII.

   Деревянный домъ Горляковыхъ былъ ярко освѣщенъ. На тротуарѣ около оконъ стояла толпа народу, какъ водится въ Москвѣ. Гдѣ свадьба или вечеръ, тамъ и кумушки въ сѣрыхъ платкахъ и капорахъ лѣзутъ на подоконники любоваться чужимъ весельемъ.
   Въ передней насъ охватила душная волна,-- двери въ залу были отворены, мелькали розовыя и бѣлыя платья.
   Насъ встрѣтила, довольно привѣтливо, мертвенная Катя. При огнѣ она казалась не такою зеленой, но отъ этого почему-то не выигрывала. Большелобой сестрицы я не замѣтила.
   Мы вошли въ залу, Анюта впереди. На ней точно оказалось свѣтло-голубое платье, покрытое серебрянымъ газомъ; воротъ былъ вырѣзанъ, на лбу волосы она подвила въ букольки, на руки надѣла бѣлыя, но не совсѣмъ свѣжія перчатки. Никогда въ простомъ сѣромъ платьѣ она не казалась мнѣ такою некрасивой. Мнѣ стало гадко, что я пришла нарочно любоваться Анютинымъ стыдомъ.
   Къ ней подлетѣли два кавалера. Одинъ былъ въ штатскомъ, только съ подозрительнымъ розовымъ галстукомъ; другой -- студентъ, высокій, сутулый и мѣшковатый, но желающій казаться развязнымъ; у него было водянисто-блѣдное лицо, голубые глазки и необыкновенно вздернутый острый носъ. Несмотря на соломенный цвѣтъ волосъ студента, въ немъ сейчасъ же можно было узнать брата мертвенной брюнетки Кати.
   Худая таперша заиграла польку. Пары запрыгали, подошвы зашаркали.
   Катя повела меня въ столовую, къ своей матери. Мадамъ Горлякова приготовляла ужинъ, устанавливала цѣлые ряды бутылокъ съ наливками. Кавалеры и до ужина развлекались наливкой, укрѣпляли силы между вальсомъ и кадрилью.
   Мадамъ Горлякова была высока, очень суха, съ длинною жилистою шеей, и цѣпкими руками; въ общемъ она гораздо больше походила на кухарку или экономку, чѣмъ на даму. Она благосклонно со мной поздоровалась и послала въ залу "веселиться".
   Въ залѣ, для перемѣны, играли въ "веревочку". Среди круга стоялъ волосатый юноша. Онъ взмахивалъ своими кудрями, безпрестанно дѣлалъ движеніе всѣмъ корпусомъ, какъ бы удерживая падающую одежду, и, кромѣ того, со свирѣпѣйшимъ видомъ глядѣлъ на руки играющихъ, точно готовясь броситься и растерзать въ клочки свою жертву.
   Я увидѣла голубое платье Анюты противъ меня, рядомъ съ морскимъ офицеромъ. Анюта говорила правду: офицеръ былъ гораздо хуже Пети Горлякова, чернѣе, меньше, къ тому же, очевидно, развлекся наливкой и теперь не вязалъ лыка,-- онъ клевалъ носомъ, некстати хохоталъ и вслѣдъ за этимъ погружался въ глубокую задумчивость.
   Наблюдая за офицеромъ, я не замѣтила, что волосатый юноша подкрался ко мнѣ, кинулся и такъ ударилъ меня по рукамъ, что я вскрикнула и чуть было не заплакала. Всѣ захохотали. Я вышла въ кругъ, а свирѣпый юноша занялъ мое мѣсто.
   Долго я не могла никого ударить. Анюту жаль было отрывать отъ бесѣды съ Петей, ея лѣвымъ сосѣдомъ; до мертвенной Кати я какъ-то не рѣшалась дотронуться.
   Я подошла и ударила по рукѣ морского офицера. Къ удивленію моему, онъ не пошевелился, точно его укусила мошка, не издалъ звука и остался совершенно непоколебимъ. Я подождала и ударила снова -- и съ тѣмъ же результатомъ. Начинался хохотъ. Гимназистъ рядомъ толкнулъ офицера въ бокъ; тотъ расклеилъ глаза, навелъ ихъ на меня, проговоривъ: "сударыня",-- и опять умолкъ, послѣ чего изъ игры былъ исключенъ, да и вообще "веревочка" прекратилась. Опять таперша сѣла за фортепіано и начался вальсъ.
   Анюту то и дѣло приглашали Петя и его товарищъ, штатскій съ розовымъ галстукомъ. Она была наверху блаженства и даже шепнула мнѣ мимоходомъ:
   -- Видишь, какъ Петя за мной ухаживаетъ?
   Ухаживаніе Пети становилось такимъ явнымъ, что всѣ обращали вниманіе, поздравляли Анюту съ побѣдой. Онъ при всѣхъ говорилъ ей комплименты, увѣрялъ, что она необыкновенно интересна, что голубой цвѣтъ идетъ къ ней. Я видѣла, что надъ Анютой смѣются, всѣ рады этой шуткѣ и всѣ противъ нея одной. Я злилась и досадовала на Анюту: неужели она не можетъ понять, что надъ нею издѣваются?
   Волосатый юноша завертѣлъ меня въ вальсѣ, отдавливая ноги. Когда я опомнилась, ко мнѣ подлетѣла барышня съ огненнымъ бантомъ на груди и залепетала:
   -- Ахъ, пойдемте, пойдемте скорѣе комедію смотрѣть! Всѣ ушли!... Ахъ, какой этотъ Петя забавникъ!
   И она потащила меня черезъ столовую въ маленькую комнату, заставленную ширмами и сундуками.
   -- Ахъ,-- твердила моя спутница,-- Петя свиданіе назначилъ этой Кузьминой и сейчасъ онъ ей въ любви будетъ признаваться, вотъ интересно! Только тише, а то ничего не выйдетъ.
   За дверями столпились барышни и кавалеры, стараясь не шумѣть. Анюта стояла посрединѣ комнаты. Петя, зная, что его слушаютъ, хотѣлъ отличиться и насмѣшить компанію, но, вѣроятно, крѣпкая наливка разсѣяла его мысли, потому что онъ не придумалъ ничего лучше, какъ съ шумомъ опуститься на колѣни и запѣть:

"Я васъ люблю и вы повѣрьте..."

   За дверями послышался шумъ и смѣхъ. Кто-то захлопалъ въ ладоши. Петя продолжалъ романсъ, а публика мало-по-малу выходила изъ засады.
   Анюта смотрѣла, поблѣднѣвшая, не понимая. Потомъ она опустилась на стулъ и заплакала, повторяя:
   -- Вы не смѣете, не смѣете!... Это подло!... Я Глафирѣ Львовнѣ разскажу!
   Мадамъ Горлякова уже входила въ комнату. Анюта бросилась на встрѣчу.
   -- Глафира Львовна... скажите ему... Это нельзя, пусть онъ не смѣетъ... Я ничего ему не дѣлала...
   Мадамъ Горлякова едва выслушала дѣло и вдругъ совершенно неожиданно принялась кричать на Анюту и сдѣлалась при этомъ еще больше похожа на кухарку или экономку:
   -- Да что вы, въ самомъ дѣлѣ? Шутокъ не понимаете? Вы приняты какъ равная, Петя, жалѣя васъ, танцуетъ съ вами, а вы что себѣ воображаете, ужь и пошутить съ вами нельзя, а? Скажите, принцесса какая!...
   Я не дослушала, втихомолку прокрадась въ переднюю, нашла свою горничную и уѣхала домой. По дорогѣ я вспомнила слова Анюты послѣ выговора г-жи Ролль:
   "И отчего это такъ всегда? Отчего я всегда, всегда самая виноватая?"
   

VIII.

   Георгій Даниловичъ Маремьянцъ, окончивъ курсъ медикомъ въ Харьковскомъ университетѣ, рѣшилъ попытать счастья въ столицѣ. Родной Тифлисъ ему казался захолустною провинціей даже передъ Харьковомъ. Если ужь добиваться чего-нибудь, то, конечно, въ Москвѣ или Петербургѣ. А Георгій Даниловичъ зналъ, что онъ добьется. Посидитъ годъ, два, ну, три безъ практики, поѣстъ колбасу и ситный, а потомъ явится и практика, и рысакъ свой, и кабинетъ, хорошо убранный. У Георгія Даниловича была такая наружность, передъ которой изъ пятидесяти одна женщина могла устоять. Ростъ высокій, волосы курчавые, черные, какъ смоль, лицо бѣлое и румяное, глаза огненные, хотя нельзя сказать, чтобъ очень выразительные. Такія лица созданы исключительно для того, чтобы плѣнять женскія сердца, и самъ Георгій Даниловичъ зналъ, что его фортуна -- въ дамскихъ ручкахъ. Поэтому и взгляды онъ себѣ выработалъ соотвѣтственные. Съ паціентками нужно быть нѣжнымъ, предупредительнымъ, терпѣливымъ; съ коллегами и профессорами -- наивнымъ и благоговѣйнымъ; во всѣхъ дѣлахъ честнымъ, благороднымъ и благородства своего отнюдь не скрывать; давно уже Георгій Даниловичъ сообразилъ, что честнымъ быть гораздо умнѣе и выгоднѣе, а всегда вообще слѣдовало показывать видъ, что знаешь нѣчто про себя, чего другимъ не хочешь сказать изъ скромности. Это при всѣхъ случаяхъ годилось.
   И Георгій Даниловичъ бодро переносилъ нужду въ чаяніи будущихъ благъ. Цѣлую зиму провелъ онъ въ Москвѣ; къ веснѣ практики у него становилось все больше и больше.
   Онъ отнюдь не брезговалъ скромными домами, каковъ былъ нашъ, тѣмъ болѣе, что намъ его рекомендовалъ старичокъ-докторъ, имѣвшій большую практику,-- онъ долженъ былъ уѣхать. Я всю зиму пролежала въ постели. Въ пансіонѣ я простудилась и схватила сильный плевритъ. Отчасти я радовалась, что отдѣлалась отъ ненавистной m-me Ролль, и безпрерывно упрекала мачиху.
   -- Вотъ вы послушались дяди Эди, отдали меня въ пансіонъ и я чуть не умерла... Конечно, вы мнѣ не родная мать, я не могу требовать любви.
   Мачиха плакала и обѣщала мнѣ никогда больше не слушать дядю Эдю.
   Въ февралѣ я стала поправляться. Но было рѣшено, что весной мы поѣдемъ въ Крымъ,-- мачиха боялась за мое здоровье. Новый докторъ мнѣ нравился. Онъ часто засиживался у насъ, пилъ чай, болталъ, декламировалъ стихи и даже показывалъ фокусы,-- онъ былъ мастеръ на всѣ руки.
   Анюта Кузьмина прибѣгала ко мнѣ почти каждый день. Сначала она дичилась Георгія Даниловича, который обращался съ ней чрезвычайно вѣжливо и предупредительно, шутилъ, но я ни разу не замѣтила въ немъ насмѣшки, вѣроятно, потому, что онъ отличался сообразительностью, а мнѣ было только шестнадцать лѣтъ.
   Мало-по-малу смущеніе Анюты совершенно прошло. Она даже одѣлась особенно весела и развязна въ его присутствіи, хохотала, бѣгала, прыгала, какъ маленькая дѣвочка, и болтала вздоръ. Уже не проходило ни одного визита доктора безъ Анюты. Она торопила самоваръ для него, доставала варенье, суетилась, но иногда вдругъ притихала, садилась въ уголокъ и смотрѣла оттуда на розовое лицо Маремьянца съ глубокимъ и наивнымъ обожаніемъ.
   Дня за три до нашего отъѣзда я лежала въ залѣ на кушеткѣ и читала. Снѣгъ давно сошелъ. Выставили окна. Погода стояла жаркая, не апрѣльская. Въ сосѣднемъ монастырѣ звонили къ вечернѣ. Вѣтеръ едва шевелилъ бѣлыми спущенными занавѣсками на окнахъ. Сквозь занавѣски солнце ложилось на полъ теплыми, матовыми пятнами. Я опустила книгу и закрыла глаза. Въ домѣ было тихо. Вдругъ я услышала стукъ колесъ по скверной мостовой нашего переулка. Черезъ минуту позвонили. Вошелъ Маремьянцъ.
   Мы задали его вечеромъ, и я удивилась. Онъ показался мнѣ не то смущеннымъ, не то болѣе обыкновеннаго таинственнымъ.
   Пришла мачиха. Мы стали говорить о нашей поѣздкѣ, о моемъ здоровьѣ.
   Вдругъ Маремьянцъ придвинулъ свой стулъ ко мнѣ и сказалъ, перемѣнивъ тонъ:
   -- Видите, я хотѣлъ васъ спросить: вы другъ Анны Николаевны, не правда ли?
   -- Да,-- отвѣчала я, недоумѣвая.
   Маремьянцъ помолчалъ.
   -- Вчера я имѣлъ удовольствіе видѣть Анну Николаевну у себя... Признаюсь, я удивился.
   -- Анюту?-- изумилась я -- Она приходила къ вамъ? Зачѣмъ?
   -- Анна Николаевна, кажется, безпокоилась насчетъ состоянія вашего здоровья, просила меня быть откровеннымъ. Я могъ только сказать истинную правду, что болѣзнь ваша окончательно прошла.
   Мачиха смотрѣла съ безпокойствомъ, а я ничего не понимала.
   -- Да... И пожалуйста, Марья Александровна...-- тутъ Маремьянцъ смутился или сдѣлалъ видъ, что смутился, и опустилъ глаза съ длинными рѣсницами,-- вы ея другъ... имѣете на нее вліяніе... Она такая восторженная... и, кажется, безразсудная... Сколько я могъ понять... Повѣрьте, мнѣ очень, очень непріятно.
   Сначала я въ удивленіи глядѣла на доктора, потомъ вдругъ поняла и расхохоталась. Анюта влюблена въ Маремьянца! Бѣдная Анюта! А, между тѣмъ, у меня было опять злорадное чувство.
   Георгій Даниловичъ посмотрѣлъ на меня строго и вздохнулъ. Я поняла, что онъ находитъ мой смѣхъ неумѣстнымъ, и сконфузилась.
   Разговоръ не клеился. Георгій Даниловичъ, прилично-грустный, всталъ и началъ прощаться. Мачиха, которая все время молчала, пошла проводить его въ переднюю и я слышала, какъ они тамъ долго и горячо разсуждали.
   Вернувшись, мачиха сказала мнѣ:
   -- Въ самомъ дѣлѣ, Маня, поговори съ Анютой. Я вполнѣ понимаю Георгія Даниловича. Ему, должно быть, ужасно непріятно; онъ такой скромный, благородный, и сердце у него прекрасное.
   Мнѣ было уже не смѣшно. Я вдругъ страшно разсердилась на Анюту. Что, въ самомъ дѣлѣ? Надо же немного знать приличія! И что она ему наговорила?
   У Анюты давно начались экзамены и она приходила только по вечерамъ. Маремьянцъ постоянно спрашивалъ ее, какъ идутъ дѣла, и шутилъ, что она провалится. Въ этотъ день она тоже пришла вечеромъ. Она была тише и печальнѣе, чѣмъ всегда. Даже волосы на лбу не подвила и, вмѣсто желтаго, какъ яйцо, платья, въ которомъ она щеголяла послѣднее время, она осталась въ сѣромъ, пансіонскомъ, съ чернымъ передникомъ.
   -- Георгій Даниловичъ не будетъ сегодня,-- сказала я холодно.
   -- Не будетъ?
   -- Онъ заѣзжалъ днемъ... Поди сюда, Анюта, я хочу съ тобой поговорить.
   Я разыгрывала роль старшей сестры. Анюта покорно подошла и сѣла около меня.
   Продолжать въ спокойно-холодномъ тонѣ я не съумѣла и вдругъ вспыхнула.
   -- Это безобразіе, Анюта, что ты дѣлаешь? Зачѣмъ ты была у Георгія Даниловича? Ты держать себя не умѣешь... Лѣзешь къ человѣку, выдумываешь предлоги... И что ты ему наговорила? Пожалуйста, не отпирайся. Онъ при всѣхъ разсказывалъ.
   -- Онъ разсказывалъ?-- проговорила Анюта.-- Ну, пусть. Ну, что-жь? Развѣ я скрываю? Я его люблю.
   -- Скажите, пожалуйста, любитъ!-- закричала я еще громче.-- Да что ты себѣ вообразила?
   -- Я ничего не вообразила,-- тихо и твердо сказала Анюта.-- Я ничего не думала... Я только видѣть его хотѣла. Вы уѣзжаете. И онъ уѣзжаетъ въ Петербургъ. Развѣ я ему сдѣлала дурное? Я ничего не просила и не тронула его... Я совсѣмъ нечаянно сказала, что готова умереть отъ горя, когда онъ уѣдетъ. Вѣдь, такъ недолго осталось.
   -- Да ты понимаешь ли, что ты не должна...
   Анюта вдругъ поднялась и встала передо мною. Я невольно замолчала.
   -- Не должна? Чего не должна? Я никого не обидѣла! Маня, ты думаешь, что если я убогая, такъ мнѣ ужь и не хочется, хоть немножко... себѣ ничего не хочется? И не смѣю я минуточку на солнцѣ погрѣться? Не должна, убогая! Пусть сидитъ въ темномъ углу! Нельзя ей и взглянуть, только взглянуть, одинъ разъ на прощанье!
   Анюта говорила, а изъ круглыхъ, не мигающихъ глазъ катились слезы.
   Мнѣ было стыдно; я молчала.
   Анюта вдругъ успокоилась, подошла къ столу и взяла свою шляпу.
   -- Скажи Георгію Даниловичу,-- проговорила она, завязывая ленты у шляпки,-- что я ему всего, всего хорошаго желаю. И если онъ не хочетъ, я его не увижу. И что я никогда не измѣнюсь. Я еще приду васъ проводить. Ты не знаешь, какъ мнѣ грустно, что вы уѣзжаете. Ну, прощай теперь, Маня. Не сердись на меня. И еще скажи Георгію Даниловичу,-- тихо прибавила она и улыбнулась робко,-- что я экзамены выдержала.
   

IX.

   Четыре года прошло съ тѣхъ поръ, какъ мы выѣхали изъ Москвы. И не вернулись бы еще дольше, если бы какія-то дѣла не вызвали мачиху въ Москву на нѣсколько мѣсяцевъ.
   Былъ май. Скоро оказалось, что провести лѣто въ тѣсной квартиркѣ, которую мы наняли въ томъ же переулкѣ, гдѣ жили четыре года назадъ, просто невозможно. Пыль, духота... Маленькій братъ заболѣлъ... Мы поневолѣ переселились на дачу.
   Дача стояла близъ полустанка Николаевской дороги, верстахъ въ шестидесяти отъ Москвы. Было много перелѣсья, юныхъ березокъ, на рѣченкѣ съ піявками -- купальня, на балконѣ -- осиныя гнѣзда. По вечерамъ въ низкихъ мѣстахъ колебался блѣдный и безплотный туманъ. Но жить было можно -- и мы жили. Старуха Домна ворчала въ кухнѣ, мачиха на цѣлые дни уѣзжала въ городъ по дѣламъ, а я съ братомъ или одна гуляла по березовымъ перелѣскамъ.
   Никого изъ прежнихъ знакомыхъ я въ Москвѣ не застала, всѣ разбрелись. Нѣкоторыхъ я и не отыскивала.
   Одинъ разъ, подъ вечеръ (это было уже въ августѣ), я возвращалась изъ лѣсу домой.
   По тропинкѣ, ведущей къ нашей дачѣ, спѣшила мнѣ на встрѣчу мама. Лицо ея было блѣдно и разстроено. Я испугалась.
   -- Мама, что такое? Говорите скорѣй!
   -- Представь себѣ,-- сказала мачиха, задыхаясь отъ скорой ходьбы,-- эта несчастная Анюта Кузьмина...
   -- Анюта Кузьмина? Вы ее видѣли?-- Съ самаго моего отъѣзда изъ Москвы я ничего не знала объ Анютѣ, да, по правдѣ сказать, рѣдко и вспоминала ее.
   Мачиха отвѣтила мнѣ:
   -- Видѣла, потому что она здѣсь. Пойдемъ скорѣе, взгляни сама.
   Анюта сидѣла на ступенькахъ балкона. Когда я подошла къ ней, она робко встала, не зная, какъ ей здороваться: поцѣловать ли меня, подать ли руку, или просто поклониться?
   Мнѣ было странно и страшно. Неужели это Анюта? Ея плоское лицо, ея круглые черные глаза, но кожа стала грубой и коричневой отъ загара; на головѣ былъ надѣтъ деревенскій ситцевый платокъ, заношенный и полинялый, ситцевая же кофта, розовая юбка, съ оборваннымъ подоломъ, и старый холщевый передникъ. Ноги были босыя. Такъ одѣвается прислуга изъ простыхъ, когда мѣсяца четыре живетъ безъ мѣста.
   Первыя минуты я не могла найти словъ. И языкъ не поворачивался спросить, что съ нею сдѣлалось.
   Мачиха выручила меня.
   -- Идите же на балконъ, Анюта,-- сказала она.-- Сейчасъ подадутъ чай. Отдохните. Вы, я думаю, очень устали. Шестьдесятъ верстъ пѣшкомъ...
   -- Нѣтъ, ничего... Я потихоньку шла.
   Голосъ у нея сталъ глуше и робче.
   -- Да неужели ты пѣшкомъ изъ Москвы?-- удивилась я.
   Анюта подняла на меня глаза, обрадованная, что я ей говорю попрежнему "ты".
   -- Я ничего... Я привыкла,-- сказала она.-- А какъ ты измѣнилась, Маня, какая здоровая, полная!... Я бы тебя не узнала.
   Анюта хоть и говорила, что не устала, однако, я видѣла, что она едва сидитъ.
   Поскорѣе я велѣла постлать ей въ залѣ. Она легла, не раздѣваясь. Я хотѣла спросить ее, почему она не хочетъ раздѣться, но мачиха дернула меня за рукавъ и проговорила:
   -- Тише. Оставь ее. У нея бѣлья нѣтъ.
   

X.

   На другое утро мы разговорились съ Анютой и узнали многое. Она сначала плакала, стыдилась, не хотѣла говорить при мачихѣ, но мало-по-малу перестала стѣсняться.
   Мы сидѣли на балконѣ -- Анюта опять на ступенькахъ, въ своей лозовой юбкѣ. Я дала ей туфли. Платокъ она съ головы сняла и стала больше напоминать прежнюю барышню, ученицу m-me Ролль.
   -- Я знаю, что вамъ удивительно,-- говорила она.-- Ты, Маня, даже испугалась меня. Только ты не думай... Мнѣ скрывать нечего... Я могу все разсказать, что со мной было.
   -- Анюта, а гдѣ же акушерка, у которой ты жила? А бабушка? Надя? Твой братъ?
   -- Маша все тамъ же, по-старому живетъ. Только я это понимаю, у ней средства небольшія, она не можетъ меня держать... Да лучше я вамъ все съ начала разскажу. Хорошо?
   -- Говори, Анюта.
   -- Кончила я тогда свои экзамены. Маша устроила вечеръ. Были Горляковы. Поплясали мы. Петя опять за мной ухаживалъ, только ужь взаправду... Ну, просто не отставалъ. И представь себѣ...
   Круглые глаза Анюты оживились. Она вспомнила вечеръ во всѣхъ подробностяхъ, хотѣла разсказывать, но вдругъ опомнилась, стихла и продолжала:
   -- Такъ вотъ послѣ вечера Маша позвала меня къ себѣ и сказала: "Ты, Анюта, не маленькая. Тебѣ дано образованіе, ты должна зарабатывать свой кусокъ хлѣба. Родители твои заботились о тебѣ, пока ты не стала на свои ноги, теперь же содержаніе твое они прекращаютъ, ибо сами они люди не состоятельные. Мои средства тоже ограничены, я для тебя ровно ничего не могу сдѣлать". Я удивилась, вспыхнула и говорю: "А развѣ я теперь не поѣду къ папѣ и мамѣ?" -- "Какая ты глупенькая!-- сказала Маша.-- Скрывать, впрочемъ, отъ тебя не слѣдуетъ, что отецъ и мать твои -- не мужъ и жена, вы съ братомъ -- незаконные, носите фамилію крестнаго и приписаны къ мѣщанамъ. Вы оба у меня родились и мнѣ отданы на воспитаніе, а гдѣ живутъ твои родители и какъ ихъ фамилія -- они тебѣ не скажутъ, а я открыть не имѣю права". Знаете, я тутъ начала плакать и плакала цѣлый день. Какъ вспомню-опять, вспомню -- опять. А Маша вечеромъ говоритъ: "Я тебя не гоню пока. Мѣсто, однако, себѣ пріискивай". Получила я дипломъ -- домашняя учительница географіи, мѣщанская дѣвица Анна Кузьмина. А какое мѣсто пріискивать, я и понятія не имѣла. Прошло такъ лѣто. Сестра Надя заболѣла. Надя тоже съ рожденія была Машина воспитанница, но за нее давно не платили. Однако, Маша ее держала, потому что бабушка безъ нея жить не могла. Надя заболѣла, бабушка къ ней доктора и близко не подпустила, сама и лечила ее, сама и ходила за ней. Но, все-таки, Надя умерла. Бабушка чуть съ ума не сошла, а потомъ рѣшилась: не могу здѣсь оставаться, поѣду хоть не надолго къ сыну въ Веневъ. И Маша съ ней собралась отдохнуть мѣсяца на три. Братъ Ваня жилъ пансіонеромъ въ гимназіи. Ну, и уѣхали онѣ.
   -- А ты какъ же? Гдѣ же ты осталась, Анюта?
   -- Мнѣ Маша выдала пятьдесятъ рублей, сундукъ съ моими вещами, подушки... Я переѣхала въ комнату и скоро черезъ знакомыхъ даже урокъ достала въ пять рублей. Но потомъ мнѣ отказали.
   -- Что-жь, недовольны тобой были?
   -- Нѣтъ, такъ... Лучше нашли за ту же цѣну... Съ виду лучше...
   Анюта потупилась. Намъ всѣмъ стало тяжело.
   -- Ну, а послѣ какъ, Анюта?-- спросила ее мачиха.-- Трудно уроки было доставать?
   -- Какіе уроки! Я и ходить перестала по публикаціямъ. Зачѣмъ меня возьмутъ, когда на мое мѣсто двадцать пойдутъ, и не такія, какъ я?... Потомъ я уже не уроковъ стала искать... Хоть бы въ горничныя взяли... Скрывала свой дипломъ. Да и въ горничныя не берутъ ни за что. Одинъ разъ пришла я наниматься, выходитъ барыня, разодѣтая. Взглянула на меня и говоритъ: "Нѣтъ, милая, вы намъ не годитесь". Потомъ при мнѣ же обращается къ мужу: "Mon Dieu, comme elle est laide! "У меня кровь въ голову бросилась. "Сударыня,-- говорю ей,-- будьте осторожнѣе, многіе и кромѣ васъ знаютъ по французски!" -- повернулась и вышла. Что дѣлать было? Шить? Да кому мое шитье нужно? Развѣ меня учили? Я и вышивать начну, такъ кресты въ разныя стороны дѣлаю. Позаложила платья свои, потомъ въ уголъ переѣхала. Куда ни ходила -- нигдѣ не берутъ. Я и дипломъ, и рекомендаціи, и свидѣтельства даже докторскія показывала,-- ничего никому отъ меня не нужно. Не нужно, да и все.
   -- Ну, а Маша? Вернулась? Ты была у нея?
   -- Къ веснѣ только вернулась. Безъ бабушки. Я приходила къ ней. Она очень сожалѣла, пять рублей изъ своихъ дала и обѣщала извѣстить, когда пріѣдутъ отецъ съ матерью.
   -- А знакомые твои? Горляковы, напримѣръ?
   -- Что-жь они могутъ? У нихъ у всѣхъ свои заботы. И я понимаю, развѣ имъ пріятно у себя принимать такъ одѣтую, какъ я теперь? Могутъ подумать Богъ знаетъ что... Маша даже не совѣтовала ходить ради папы и мамы.
   -- Ну, какъ же ты жила?
   -- А вотъ все хуже. Одно время на конфетной фабрикѣ Абрикосова работала. Поденно ходила, случалось. Только, вѣдь, меня стирать не учили -- трудно мнѣ это, лѣтомъ развѣ. Ходила огороды полоть за Яузу. Такъ все и жила. Потомъ переселилась въ Сокольники, углы одна женщина отдаетъ... Вотъ гдѣ скверно, я вамъ скажу! Кабы не дешево... Срамъ, рабочіе, какіе-то проходимцы въ углахъ, пьяные... Сколько я стыда вынесла!... Только вы не думайте чего-нибудь,-- прибавила она поспѣшно и даже съ гордостью.-- Спросите тамъ любого, всякій скажетъ, что "Анюта курносая" -- честная... Мало ли ихъ, дряни, подъѣзжало!... Имъ что!... А только я не такая, какъ они, иначе воспитана.
   Вдругъ она остановилась, на глаза набѣжали слезы.
   -- А помнишь Георгія Даниловича, Маня?
   -- Маремьянца? Еще бы! А ты не забыла? Гдѣ онъ? Ты его видѣла?
   Анюта покачала головой.
   -- Не видала. Развѣ ты не знаешь, онъ въ Петербургѣ живетъ, богатъ сталъ, женился... Мнѣ случайно сказали.
   Она замолчала. Мнѣ вспомнились огненные глаза доктора, его "скромность" и всѣ прекрасныя качества... Они были награждены.
   -- Я его всегда, всегда любить буду,-- настойчиво проговорила Анюта,-- всегда!
   Она вдругъ всхлипнула и уронила голову на колѣни.
   Мачиха поспѣшно встала и ушла съ балкона. Я осталась одна съ Анютой.
   -- Маня, ты не сердись, что я къ вамъ сюда явилась,-- сказала Анюта, помолчавъ.-- Я какъ узнала, что вы тутъ, не могла утерпѣть... А я уйду скоро...
   Я принялась увѣрять ее, что мы ей рады и хотимъ, чтобъ она дольше осталась.
   Анюта вздохнула.
   -- Я только пока мѣсто на фабрикѣ откроется,-- сказала она.-- Теперь у меня совсѣмъ ничего нѣтъ. Весной братъ на службу опредѣлился, на желѣзную дорогу. Женился и уѣхалъ. Къ свадьбѣ отецъ съ матерью писали, что пріѣхать не могутъ, а что этою осенью пріѣдутъ... Вотъ бы ихъ повидать!
   -- А эти четыре года они не были?
   Анюта опять вздохнула.
   -- Нѣтъ.
   Вечеромъ, когда я уходила спать, мачиха сказала мнѣ тихо:
   -- Вотъ, дочка, каковы родные отецъ съ матерью!
   Я ничего не отвѣтила и крѣпко поцѣловала мою неродную мать.
   

XI.

   Анюту мы одѣли съ помощью моихъ платьевъ, ботинокъ, бѣлья кое-какого. Сначала я краснѣла, предлагая ей ношеную кофточку, но она взяла съ такою радостью и такъ просто, что я сама обрадовалась.
   Переодѣтая, повеселѣвшая Анюта все больше и больше напоминала мнѣ прежнюю беззаботную пансіонерку. Правда, у ней очень измѣнились манеры и языкъ. Въ движеніяхъ иногда замѣчалось ухарство. Но, сказавъ какое-нибудь рѣзкое,"сокольничье" слово,-- какъ мы называли,-- она сама конфузилась, стихала и просила извиненія.
   Дни она проводила за безконечными разсказами. Докторъ Георгій Даниловичъ сдѣлался для нея какою-то святыней, она даже и говорить о немъ не любила; но о прежней жизни своей, о вечерахъ и танцахъ вспоминала съ наслажденіемъ, увлекалась описаніемъ своего послѣдняго платья, которое потомъ заложила жидовкѣ за два съ полтиной, радостно мигала круглыми глазами, и я видѣла въ ней все ту же легкомысленную Анюту.
   Но я больше разспрашивала ее о Сокольникахъ. Что это за женщина, у которой она живетъ?
   -- Настасья Ивановна? Она, знаешь, очень добрая, только грубая, конечно. Четыре угла отдаетъ. Вотъ исторія-то разъ вышла! Я съ Настасьей Ивановной откровенна, разсказываю ей все, про Машу, про брата, про всѣхъ... А этотъ пьяница, Антонъ Антоновичъ... впрочемъ, вѣдь, ты его не знаешь,-- это такъ, прощалыга, молодой совсѣмъ, болѣзненный и спившійся,-- такъ онъ изъ своего угла все слышалъ. И, можешь себѣ представить, написалъ письмо отъ моего имени къ Машѣ, проситъ рубль, будто я больная лежу, и самъ же къ Машѣ понесъ. Маша, добрая душа, не обратила вниманія на почеркъ (а онъ ловко такъ написалъ: "А брату поклонись, а Лизу, невѣстку, поцѣлуй") -- дала рубль. Черезъ недѣлю этотъ мошенникъ -- опять. Только Маша ужь не дала, а по почтѣ мнѣ написала, что не имѣетъ возможности. Тутъ я и узнала. Маня, какъ мнѣ обидно было! Плачу-разливаюсь въ своемъ углу, а этотъ чортъ хохочетъ. Настасью Ивановну угостилъ,-- она на меня же напала... Настасья Ивановна -- добрая, только пьетъ, конечно, и, когда выпьетъ, бываетъ грубая.
   Прошла недѣля, другая. Вдругъ Анюта объявила намъ:
   -- Теперь я пойду въ Москву. Мнѣ надо свои дѣла устраивать. Вѣдь, не могу я такъ жить. На фабрику навѣдаюсь.
   Мачиха отправлялась въ городъ съ утреннимъ поѣздомъ и взяла Анюту съ собой.
   -- Знаете, мама, напрасно мы ее отпустили. Куда она пошла?-- говорила я мачихѣ, когда она вернулась.
   -- Ничего, можетъ быть, и пристроится. Пошла въ Сокольники. Теперь лѣто, тепло. Пусть поищетъ пока. Нельзя же такъ ей безъ дѣла у насъ жить.
   Я съ недовѣріемъ покачала головой. Ужь коли четыре года не могла никуда пристроиться, значитъ, ей это не такъ-то легко.
   

XII.

   Въ началѣ сентября мы переѣхали въ городъ. Объ Анютѣ мы ничего не слыхали. Дѣла, которыя вызвали мачиху въ Москву, приняли дурной оборотъ: мы должны были стать вдвое бѣднѣе. Мы не знали, съ чѣмъ и выѣдемъ изъ Москвы мѣсяца черезъ три-четыре, когда всѣ хлопоты кончатся.
   Въ нашей маленькой квартиркѣ, во дворѣ, подъ Новинскимъ, было темно и тоскливо, когда наступали раннія сумерки, съ осенними дождями и непогодой.
   Въ однѣ изъ такихъ ненастныхъ сумерокъ я сидѣла у окна и глядѣла на немощеный дворъ, по которому текли холодные ручьи. Дождикъ падалъ незамѣтный, неуловимый, сѣрый и настойчивый. Мачиха легла отдохнуть въ самой дальней комнатѣ и. мы съ братомъ сидѣли тихо, чтобъ ее не разбудить.
   Вдругъ мнѣ показалось, что отъ воротъ по двору, пробираясь у стѣнки, мелькнула фигура не совсѣмъ незнакомая. Я встала и вглядывалась въ мутный сумракъ, когда вошла, тихо ступая, Домна.
   -- Барышня!-- окликнула она меня шепотомъ,-- барыня спятъ? А тамъ опять эта пришла, какъ ее... дачная-то курноска.
   Я побѣжала въ кухню. Анюта сидѣла, понуривъ голову. На ней опять былъ ситцевый платокъ, мое же платье, въ конецъ истрепанное, и драповая рыжая кофточка, короткая и узкая, точно не по ней. Руки она прятала въ кармашки кофты, но это было не легко, потому что одинъ карманъ оторвался, а въ другомъ у нея помѣщались только пальцы.
   Увидавъ меня, Анюта встрепенулась и встала.
   -- Прости, что я зашла,-- сказала она.-- Мнѣ очень далеко въ Сокольники сегодня... Дождь сильный... Мамаша твоя дома?
   -- Перестань, пожалуйста, Анюта, мы тебѣ рады... Раздѣвайся, обогрѣйся. Можетъ быть, ты кушать хочешь? Пойдемъ въ залу, тебѣ подадутъ.
   -- Чего, барышня, въ залу, она и тутъ поѣстъ,-- добродушно сказала Домна.-- Вотъ щей осталось, я ей налью... Тутъ же и теплѣе.
   -- Да, я лучше здѣсь.
   Я хотѣла было протестовать и запретить Домнѣ фамильярничать, но какъ-то раздумала, сказала только "хорошо" и пошла будить мамашу.
   Анюта осталась у насъ ночевать и въ этотъ день, и на другой день, по той простой причинѣ, что идти ей было некуда. Мѣсяцъ тому назадъ она опредѣлилась на фабрику, но проработала недолго: работа трудная, ей непривычная, прямо непосильная. Она заболѣла и пролежала въ своемъ углу двѣ недѣли, а когда немножко оправилась, то Настасья Ивановна объявила, что держать ее больше не можетъ, потому что и такъ Анюта ей три съ полтиной должна, а отдавать не изъ чего.
   Анюта ушла. Ей удалось нѣсколько разъ работать поденно. Ночевала она въ ночлежномъ домѣ. Лицо у нея обвѣтрилось, она очень похудѣла, изрѣдка кашляла, но смѣшно, басомъ, точно изъ бочки. Каждый день собиралась уходить -- и оставалась.
   -- Знаешь, Маня, я тебѣ не говорила, а, вѣдь, я ихъ видѣла,-- сказала она мнѣ разъ таинственно.
   -- Кого ихъ?
   -- Папу съ мамой. Они пріѣзжали. Маша меня вызывала.
   -- Неужели?-- вскрикнула я такъ громко, что мачиха изъ другой комнаты пришла узнать, въ чемъ дѣло.
   -- Вотъ я вамъ разскажу,-- продолжала Анюта.-- Впрочемъ, и разсказывать-то особенно нечего. Пришла я въ этомъ же платьѣ, какъ была, прямо изъ Сокольниковъ. Мама постарѣла, хотя все еще очень полная, а папа все какъ прежде, маленькій, сохлый. Ну, жалѣли очень, что я не могу устроиться. Спрашивали, почему я уроковъ не даю, разъ у меня дипломъ есть, а что я скажу, если они сами не понимаютъ? Молчу. А папа началъ упрекать: "Мы,-- говоритъ,-- тебѣ образованіе дали, хотѣли, чтобы ты вышла скромная, трудящаяся дѣвушка, а ты Богъ знаетъ гдѣ шляешься, въ трущобахъ живешь..." Я не выдержала: "Дайте,-- говорю,-- мнѣ уроки, достаньте мѣсто -- буду на квартирѣ жить, а теперь мнѣ и въ трущобѣ за уголъ платить нечѣмъ". Мама въ слезы. Отецъ нахмурился, махнулъ рукой: "Хорошо, мы подумаемъ насчетъ тебя!" Я стала собираться домой. Мама поцѣловала, перекрестила меня и въ передней дала три рубля. Я ушла. Черезъ два дня Маша опять вызвала меня и объявляетъ: "Родители твои рѣшили выдавать тебѣ отъ трехъ до четырехъ рублей въ мѣсяцъ, но съ непремѣннымъ условіемъ, чтобы ты уѣхала изъ Москвы куда-нибудь. Они бы дали больше, но не въ состояніи. Здѣсь же тебѣ оставаться нельзя,-- пойми это сама,-- ты и отца съ матерью, и родныхъ стыдишь. Богъ вѣсть, когда найдешь работу и одѣнешься прилично. И вообще, тебѣ нельзя здѣсь быть". А посудите сами, куда мнѣ ѣхать? Я сроду нигдѣ не была. И здѣсь-то едва корку хлѣба добудешь, а умрешь съ голоду -- все-таки, хоть похоронятъ. И какъ знать, что они аккуратно высылать станутъ? Нѣтъ, я не согласилась. "Поблагодари папу, Маша,-- говорю,-- но я лучше здѣсь буду". Маша сердилась, уговаривала меня, но я осталась на своемъ.
   -- И съ тѣхъ поръ ты ихъ не видала? И ничего больше они тебѣ не сказали, не дали?
   -- Видѣла вскорѣ папу на улицѣ, но онъ, какъ замѣтилъ меня, скорѣе на извощика и уѣхалъ. А сказать... что-жь имъ сказать? Больше нечего было. Теперь ужь, вѣрно, ихъ въ Москвѣ нѣтъ.
   Анюта понурилась. Она часто теперь сидѣла такъ, согнувшись. Глаза смотрѣли впередъ и нельзя было узнать по нимъ, думаетъ ли она что-нибудь, горюетъ ли, или просто, безъ мысли, отдыхаетъ отъ тяжести жизни, погруженная въ полудремоту.
   Вечеромъ мачиха мнѣ объявила:
   -- Знаешь что? Это что-нибудь не такъ. Поѣду я сама къ этой Машѣ, поговорю съ ней. Надо убѣдить ее, что не бросаютъ людей на произволъ судьбы. Однимъ словомъ, надо дѣйствовать.
   Я покачала головой въ раздумьи.
   -- Врядъ ли что-нибудь выйдетъ изъ этого, мама. Впрочемъ, попытаемся. Я отправлюсь съ вами. Анютѣ ничего не говорите.
   

XIII.

   Сѣренькій домикъ въ переулкѣ былъ все тотъ же, только желѣзные драконы еще больше заржавѣли, дощечка съ фамиліей Марьи Платоновны потускнѣла, сады по сторонамъ домика разрослись гуще. Въ комнатахъ тоже ничто не измѣнилось: диванъ, стулья, цвѣты на окнахъ... Марья Платоновна теперь жила одна, а такъ какъ квартира ей была велика, то она отдавала комнаты жильцамъ.
   Марья Платоновна поднялась намъ на встрѣчу и, прихрамывая, сдѣлала нѣсколько шаговъ.
   Мнѣ казалось, что я ее видѣла вчера. Бѣлое лицо, широкій подбородокъ, на головѣ наколка, сѣрые глаза на выкатѣ смотрятъ непроницаемо.
   -- Извините,-- сказала мачиха, рекомендуясь.-- Имѣю удовольствіе видѣть Марью Платоновну Тэшъ? Я желала бы поговорить съ вами.
   -- Секретно?-- спросила Марья Платоновна хладнокровно и взглянула на меня. Меня она какъ будто не узнавала.
   -- Дѣло касается нѣкоей Анюты Кузьминой,-- поспѣшно прибавила мачиха.
   Марья Платоновна и тутъ не выказала удивленія.
   -- А-а!-- протянула она.-- Въ такомъ случаѣ, переговорить и здѣсь можно. Позвольте васъ познакомить...-- она протянула руку направо.-- Мой жилецъ, господинъ Бутлякинъ. Онъ нашему разговору не помѣшаетъ, m-lle Кузьмину онъ знаетъ хорошо.
   Изъ-за покосившейся корзинки съ горшками цвѣтовъ поднялся очень упитанный молодой человѣкъ. Онъ яростно взмахнулъ волосами, сдѣлалъ движеніе всѣмъ корпусомъ, какъ бы удерживая падающую одежду, и, наконецъ, подалъ намъ руку.
   Его шевелюра и оригинальное движеніе показались мнѣ знакомыми, а въ слѣдующее мгновеніе я, къ ужасу, открыла, что этотъ отъѣвшійся малый -- волосатый юноша, который на злополучномъ балѣ Горляковыхъ билъ меня по рукамъ, отдавливалъ ноги и вообще омрачалъ мое существованіе. Я живо вспомнила и залу, и сухую Горлякову, и Петины шутки съ Анютой. Не хорошимъ прошлымъ повѣяло на меня. Нѣтъ ничего милѣе воспоминанія о прошедшихъ радостяхъ, но за то все дурное, стыдное въ прошломъ ранитъ сердце глубоко даже при мимолетной мысли, и порою самое невинное дѣлается на всю жизнь такимъ дурнымъ воспоминаніемъ.
   Марья Платоновна обернулась къ Бутлякину.
   -- Что же вы, Любимъ Ивановичъ? Присядьте ближе. Вотъ сюда, на кресло.
   Мнѣ почудилось, что въ сѣрыхъ выпуклыхъ глазахъ хозяйки мелькнула нѣжность. Но, вѣрно, это мнѣ только почудилось.
   Начался разговоръ. Мачиха горячилась. Г-жа Тэшъ, напротивъ, возражала спокойно и холодно.
   -- Но, вѣдь, согласитесь,-- говорила мачиха,-- что жестоко оставлять эту дѣвушку безъ помощи, если ее постигло несчастіе.
   -- Кого же вы въ ея несчастій вините, сударыня? Ей дано образованіе, воспитаніе, она, можно сказать, стоитъ на своихъ ногахъ. Родители ея дали ей все, что могли. Они люди небогатые. Мои средства болѣе, чѣмъ скромны, и я, при желаніи, не могу помочь ей... Работать, работать и работать -- вотъ что слѣдуетъ посовѣтовать этой жалкой дѣвушкѣ... Она лѣнива...
   -- Совсѣмъ не лѣнива!-- вскрикнула мачиха.-- но какъ вы но понимаете, что ей, при ея наружности, невозможно сыскать трудъ, мало-мальски соотвѣтствующій ея воспитанію? Она убогая, ее призрѣвать нужно, а не выгонять изъ дому!
   Марья Платоновна прищурилась и слегка насмѣшливо посмотрѣла на свою собесѣдницу.
   -- Вотъ вы бы, сударыня,-- проговорила она,-- если принимаете въ ней такое участіе, и призрѣли бы убогую, взяли бы ее къ себѣ совсѣмъ.
   Мачиха смутилась.
   -- Я не имѣю возможности...-- начала она.
   -- Ну, такъ вотъ и каждый не имѣетъ возможности, сударыня. Очень, очень жалѣю, что не могла вамъ ничего сообщить пріятнаго... и утѣшительнаго для подруги вашей дочки,-- прибавила она сухо, обернувшись ко мнѣ.
   Мы встали и начали прощаться.
   -- Плохо дѣло!-- сказала мачиха, когда мы вышли.
   Я не отвѣчала. Я уже рада была и тому, что дышу чистымъ воздухомъ.
   

XIV.

   О нашемъ неудачномъ визитѣ Анюта ничего не знала. Пока она жила у насъ. Затрудненія не разрѣшились, но о нихъ молчали.
   Иногда Анюта поспѣшно надѣвала свою драповую кофточку, завязывала платокъ и черезъ заднее крыльцо куда-то исчезала. Возвращалась иззябшая и молчаливая. Мы догадывались, что она искала работы. Ей было тяжело у насъ жить и она старалась сократиться до послѣдней возможности.
   Она никогда не соглашалась лечь въ залу или въ мою комнату. Изъ передней въ кухню велъ маленькій темный корридорчикъ, такой темный, что и днемъ тамъ можно бы расколотить лобъ, если бы не падало нѣсколько лучей свѣта изъ четыреугольнаго отверзтія, продѣланнаго въ кухонной двери, наверху. Въ это отверзтіе, по странной фантазіи, хозяинъ квартиры вставилъ темно-желтое, оранжевое стекло, и корридорчикъ былъ полонъ неожиданнымъ, металлическимъ сумракомъ.
   Въ одномъ углу корридорчика стоялъ нашъ большой дорожный сундукъ съ горбатою крышкой. Анюта нигдѣ больше не соглашалась спать, кромѣ этого сундука. Какимъ образомъ она умудрялась устраиваться на своемъ выпукломъ ложѣ, я не знаю. Она не брала матраца, ничего, кромѣ маленькой подушки. Покрывалась она старымъ плэдомъ, который я ей подарила.
   -- Я хотѣла вамъ сказать...-- робко произнесла Анюта, входя въ залу, гдѣ сидѣла я съ мачихой.-- Я придумала...
   -- Что такое ты придумала? Насчетъ чего?
   -- Мнѣ, вѣдь, нельзя все здѣсь жить, да и вы уѣдете скоро... А я куда пойду? Дѣла никакого моего никому не нужно... Да и сама я убогая... Ну, богу и послужу... Я искренно... Я въ какую-нибудь общину поступлю.
   Мы переглянулись. Что-жь? Это прекрасная мысль.
   -- Только, вѣдь, трудно тамъ, Анюта,-- сказала мачиха.-- Черную работу васъ заставятъ...
   -- Господи! Да что мнѣ черная работа! Лишь бы силъ хватило. А за то уголъ свой будетъ, вѣчный, никуда не прогонятъ.
   -- А вы не знаете еще, въ какую общину? Не справлялись?
   -- Нѣтъ. Мнѣ какже самой? Я хотѣла васъ попросить.
   Мачиха согласилась разузнать дѣло и опять приняться за хлопоты. Она хлопотала было объ опредѣленіи Анюты въ какой-то пріютъ, но тамъ, конечно, отказали, узнавъ, что дѣвушка здорова, съ дипломомъ и можетъ работать.
   Мачиха ѣздила и туда, и сюда. Результатъ ея поѣздокъ былъ самый неутѣшительный. Выслушавъ исторію Анюты Кузьминой, никто ничего опредѣленнаго не говорилъ, всѣ тянули, и кончалось дѣло непремѣнно тѣмъ, что во всякомъ случаѣ необходимъ взносъ. Рублей сорокъ-пятьдесятъ, а безъ этого въ общину не принимаютъ.
   Анюта совсѣмъ упала духомъ, когда мачиха вдругъ вспомнила, что у нея тетка завѣдуетъ одною общиной въ провинціи.
   -- Напишу я ей,-- рѣшила мачиха.-- Она и безъ взноса приметъ.
   Письмо было отправлено самое подробное.
   Между тѣмъ, наступили заморозки. Нѣсколько разъ выпадалъ снѣгъ.
   -- Вотъ ты все, сударушка, работы искала,-- объявила разъ Домна, обращаясь къ Анютѣ,-- такъ у насъ на второмъ дворѣ поденщицу ищутъ. Двухъ имъ, слышь, нужно. Случай такой -- бѣлья много. Я за тебя пообѣщалась. Пойдешь, что-ль, стирать?
   Анюта встрепенулась.
   -- Пойду, пойду, Домна... Вотъ спасибо тебѣ... Шесть гривенъ или пятьдесятъ?
   -- Шестьдесятъ пять на ихнемъ!-- съ торжествомъ проговорила Домна.-- Ужь я тебѣ дурно не посовѣтую...
   Мы воспротивились. Холодъ, придется на рѣчку ѣхать. Что за неблагоразуміе!
   Анюта молчала. Но на другой день ея и слѣда не было на горбатомъ сундукѣ; она ушла стирать.
   

XV.

   -- Скажите, докторъ, это что-нибудь серьезное?
   -- Я подозрѣваю инфекціонное заболѣваніе. Но не безпокойтесь, случай не серьезный. Если даже и "тификъ", то въ очень легкой формѣ.
   Мачиха всплеснула руками.
   -- Тифъ! Дождались! Что-жь, теперь ее въ больницу надо.
   -- Я бы вамъ не совѣтовалъ,-- сказалъ докторъ,-- напрасно только растревожите. Если оставите больную дома, она очень скоро поправится.
   -- Что же, она простудилась?
   -- Нѣтъ, скорѣе это заразное... Въ соединеніи съ неблагопріятными условіями, конечно.
   -- Батюшки-свѣты!-- вскричала Домна, которая была тутъ же.-- Ужь не прилипло ли ей оттуда, гдѣ она поденно-то была? Тамъ, говорятъ, баринъ молодой болѣнъ, и бѣлье-то его давали.
   Мачиха разсердилась.
   -- А все ты, все ты! Спасибо тебѣ, Домнушка, удружила, привела въ домъ болѣзнь!
   Домна ушла въ отчаяніи, кивая головой и повторяя:
   -- Вотъ грѣхъ, вотъ грѣхъ!
   Я слышала, что сказалъ докторъ, и не безъ внутренняго удовольствія рѣшила быть горничной. Я перевела Анюту въ свою комнату и сама принялась ухаживать за нею.
   Дѣло было не легкое. Анюта, какъ я ее ни увѣряла, что опасности никакой нѣтъ, по цѣлымъ днямъ рыдала, говорила, что умираетъ, что не хочетъ умирать, и безпрестанно требовала доктора. Мои заботы она принимала какъ должное, капризничала и вообще совершенно измѣнилась характеромъ. Довольная своимъ героизмомъ, я старалась переносить ея выходки терпѣливо.
   -- Перестань, ради Бога, Анюта,-- говорила я иногда.-- Даю тебѣ честное слово, что ты не опасно больна.
   -- Ты скрываешь, скрываешь! Всѣ вы хороши, за все спасибо! Умру я, ой, не хочу, ой, не хочу!
   И она ревѣла, какъ маленькій ребенокъ.
   Но мало-по-малу, выздоравливая, она дѣлалась прежнею, упорно-скромною и молчаливою, и только все спрашивала, нѣтъ ли отвѣта изъ общины.
   Докторъ сказалъ, что тифъ почти совершенно прошелъ, и хорошо, что былъ такой легкій: у субъекта сердце не совсѣмъ солидно.
   Несмотря на слабость, Анюта въ одинъ прекрасный день перебралась изъ моей комнаты на горбатый сундукъ и никакіе уговоры не помогли.
   -- Я выздоровѣла и могу тутъ,-- твердила она.-- Я и тутъ полежу. Довольно я у тебя понѣжилась.
   Въ тотъ же день вечеромъ получилось письмо отъ родственницы, завѣдующей общиной. Она писала:
   "Рада бы угодить тебѣ, душа моя, и взять дѣвушку, но прямо скажу, что это немыслимо. Вполнѣ понимаю, почему вездѣ отказали тебѣ. Я тебя душой люблю, да, къ тому же, привыкла правду не скрывать; знай же, что хотя взносъ нуженъ, дѣйствительно, однако, я для тебя устроила бы все; но дѣвушка, за которую просишь, не можетъ вступить въ нашу общину по своему особливому убожеству. Ты сама поймешь, что это и для сестеръ, и для мірскихъ людей зазорно будетъ, да и мало ли что говорить станутъ? Ея дипломы да свидѣтельства по стѣнкамъ не развѣсишь. Одно смущеніе будетъ, да и сама она мира душевнаго не получитъ. Прости, ради Господа, племянница, за отказъ мой и прими совѣтъ -- въ другія общины съ этимъ дѣломъ не обращаться, ибо вездѣ такъ же разсудятъ, а если иначе, то добраго отъ сего не будетъ. Передай дѣвицѣ Аннѣ мое благословеніе. Пусть она не унываетъ и духомъ не падаетъ. Отецъ Небесный поможетъ ей и на міру спастись".
   Письмо заканчивалось общими благословеніями и пожеланіями.
   Дочитавъ, я сложила листокъ и растерянно посмотрѣла на мачиху. Что же дѣлать? И какъ сказать Анютѣ? Или совсѣмъ не говорить?
   Но дверь скрипнула и вошла сама Анюта. Изъ корридора она слышала, что приходилъ почтальонъ, и пришла тихонько, придерживаясь за дверной косякъ.
   -- Письмо?-- сказала она.-- Про меня? Дай-ка сюда, Маня.
   И она протянула руку.
   Я такъ смутилась отъ неожиданности, что совершенно безотчетно подала листокъ.
   Мачиха тоже не нашлась и молчала въ ужасѣ.
   Анюта подсѣла къ лампѣ, медленно прочла письмо и сложила его. Потомъ сказала только: "ну, что-жь?" -- встала и тихо поплелась въ корридорчикъ.
   Позднѣе, проходя въ кухню, я даже не слышала ея дыханія на сундукѣ.
   

XVI.

   Прошелъ день.
   Анюта выходила не надолго, говорила мало, казалась слабѣе и просила ее не тревожить, когда я присѣла къ ней на постель.
   -- Оставь ее, Маня,-- сказала мачиха.-- Конечно, ей тяжело. Пусть сама, одна передумаетъ.
   Но минулъ еще день и на слѣдующее утро мамаша пришла ко мнѣ, немного обезпокоенная.
   -- Знаешь, ужь не хуже ли Анютѣ? Она какая-то странная. Лежитъ и какъ-то вдругъ замолкла.
   -- Нѣтъ, мама, просто она письмомъ огорчилась. Ее надо развлечь. Все въ этомъ корридорѣ... Съ ума можно сойти. А, вѣдь, докторъ же сказалъ, что она здорова.
   Я, не торопясь, одѣлась, позавтракала и пошла навѣстить подругу.
   Я едва различила ея согнутую фигуру въ желтомъ туманѣ корридора. Она лежала къ стѣнѣ лицомъ.
   -- Что ты, Анюта, спишь?-- окликнула я ее.-- Можно съ тобой посидѣть?
   Не дожидаясь отвѣта, я взобралась на покатую крышку сундука, на зеленый плэдъ.
   Анюта медленно повернулась, приподнялась и сѣла, прислонившись къ стѣнѣ, гдѣ были навѣшаны какія-то платья. Все темное казалось чернымъ въ этомъ странномъ мракѣ, а бѣлое горѣло мутнымъ оранжевымъ огнемъ. Я увидѣла освѣщенное лицо Анюты и раскрытые круглые глаза.
   -- Не тревожь меня,-- сказала Анюта,-- Я устала. Хочу отдохнуть.
   -- Что ты? Отъ чего устала? Пойдемъ-ка въ залу, а? А то все здѣсь, въ темнотѣ.
   Я подсѣла ближе. Мнѣ вспомнилось, какъ въ пансіонѣ она казалась мнѣ порою жалкой и милой и какъ я ее тогда называла.
   Я обняла ее и наклонилась къ ней.
   -- Ну, что ты, утенокъ? Ты все моя прежняя утка? Не стоитъ унывать, право! Все, дастъ Богъ, устроится!
   И я заглянула ей въ глаза. Глаза были открыты, смотрѣли на меня и не мигали. На бѣлки падалъ желтый отсвѣтъ. Анюта не произнесла ни слова, но я вдругъ отшатнулась отъ нея, глядѣла, не имѣя силъ оторвать взора, а по спинѣ у меня пробѣгалъ холодъ непонятнаго ужаса. Я видѣла то, чего никогда не видѣла ни въ чьихъ живыхъ глазахъ. И душа моя трепетала, какъ будто я заглянула слишкомъ глубоко, гдѣ человѣку не добро быть.
   Нѣсколько мгновеній прошло. Я съ усиліемъ встала, не обертываясь, сдѣлала нѣсколько шаговъ къ двери, отворила ее рѣзко и вышла.
   Свѣтъ ослѣпилъ меня. Я опомнилась немного и, сама не понимая, что случилось, пошла къ мачихѣ.
   -- Знаете, мама...
   -- Отчего ты такая блѣдная?
   -- Нѣтъ... А вотъ что, мама, надо послать за докторомъ. По-моему, Анюта нехороша.
   -- Да что, ей хуже? Болитъ у ней что-нибудь?
   -- Не знаю, а только слѣдуетъ послать.
   Отправили Домну. Пробило половина второго. Анюта не вышла къ завтраку. Мачиха подходила, но она не отозвалась и слышалось только ея дыханіе, долгое, медленное, протяжное. Я ходила въ кухню, мимо, и тоже ничего не слышала, кромѣ этого дыханія. Подойти я не смѣла и, кромѣ страха, еще чувствовала какое-то странное благоговѣніе къ Анютѣ, которое не могла побѣдить. Впрочемъ, и объ Анютѣ я уже не думала, не понимала, что это Анюта лежитъ согнувшись и дышетъ. Это былъ другой, тотъ, который выглянулъ тогда изъ ея глазъ.
   Мы съ мачихой замолкли и даже избѣгали другъ друга. И мнѣ казалось, что въ домѣ наступила небывалая тишина. Все притаилось и замерло. Только за дверями слышалось протяжное дыханіе, страшное по своей нѣжности и непрерывности. Мысль моя почти не двигалась. Я тупо ждала чего-то незаслуженнаго и тупо чувствовала его близость.
   На минуту мы вышли изъ оцѣпенѣнія, точно проснулись, и сами удивились. Что такое? Вѣдь, ничего и нѣтъ. Пришла Домна и сказала, что нашъ докторъ уѣхалъ до завтрашняго вечера. Я послала ее въ аптеку узнать адресъ перваго попавшагося.
   Черезъ полчаса явился докторъ, еще очень молодой, какой-то растерянный. Мачиха стала ему разсказывать и путалась, потому что собственно нечего было разсказывать, и она никакъ не могла объяснить, что ее безпокоитъ въ состояніи Анюты.
   Докторъ почти не слушалъ.
   -- Тифъ прошелъ, вы говорите? Давно? Гм...
   Потомъ мачиха повела его въ корридорчикъ. Я услышала оттуда какое-то мычаніе, покашливаніе доктора, потомъ опять мычаніе, молящее и покорное.
   Докторъ поспѣшно вышелъ, бросился къ дверямъ, надѣвая пальто и не попадая въ рукава.
   -- Да, да,-- бормоталъ онъ.-- Конечно... Не тревожьте, главное... Главное, не тревожьте. Она спокойна. Миндальнаго молока можно дать. Это не повредитъ.
   Онъ исчезъ.
   -- Что же докторъ сказалъ?-- спросила я.
   -- Ты слышала... Я ничего не знаю... Велѣлъ не тревожить. Завтра въ 11 заѣдетъ.
   И опять мы погрузились въ недобрую тишину, безъ мысли, безъ силъ. Домна не говорила ни слова и сидѣла въ кухнѣ, не двигаясь. Передъ самымъ обѣдомъ, побѣжденная привычкой, она затопила плиту и разогрѣла вчерашній супъ. Мы его съѣли молча и спѣша, потому что въ столовой слышнѣе было неумолимое, тяжелѣющее дыханіе Анюты.
   Стемнѣло и подали свѣчку. Часы пробили семь, потомъ восемь, девять.
   -- А что же миндальное молоко?-- шепотомъ сказала мачиха.
   Я покачала головой и снова наступило молчаніе. Мы обѣ понимали, что не нужно миндальнаго молока.
   Часовъ въ одиннадцать мачиха встала и пошла туда. Я послѣдовала за нею. Ничего. Мракъ, даже безъ желтыхъ отсвѣтовъ, потому что въ кухнѣ было темно, а изъ мрака все тотъ же мѣрный звукъ, ставшій только чуть-чуть острѣе и глубже. Мы не знали, уйти или остаться. Зачѣмъ остаться? И какъ уйти?
   -- Я отворю всѣ двери. Если она позоветъ...
   Мачиха отворила двери; мы сѣли въ залѣ, у свѣчки. Теперь звукъ дыханія наполнялъ всю комнату, всѣ углы, и продолжался, и продолжался -- и ничего не было, кромѣ этого звука. Часы летѣли съ невѣроятною быстротой. Казалось, только сію минуту пробило два, а вотъ и три, четыре...
   Я очнулась, вздрогнувъ. Въ окно глядѣло утро, молочное, позднее. Свѣчка потухла. Напротивъ, въ креслѣ, спала мачиха. Я хотѣла вспомнить, что меня разбудило. Какой-то толчокъ, что-то внезапное. Кровь билась въ вискахъ. Кто же затворилъ дверь? Я не слышу. Да, ничего не слышу. Нѣтъ больше того звука, съ которымъ я заснула. Кто затворилъ дверь?
   Я встала и пошла къ столовой. Двери были широко раскрыты. Бѣлый свѣтъ падалъ въ корридоръ и мѣшался съ оранжевыми лучами, которые точно погасли.
   На выпукломъ сундукѣ я увидѣла неживое возвышеніе, что-то безмолвное и отвердѣвшее подъ зеленымъ плэдомъ.
   Безъ страха я приблизилась и взглянула въ мертвые, успокоенные глаза Анюты.
   Она ушла туда, гдѣ она никого не будетъ позорить и гдѣ никто не отниметъ ея мира душевнаго.

З. Гиппіусъ.

"Русская Мысль", кн.XI, 1894

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru