Голсуорси Джон
Братство

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Джон Голсуорси.
Братство

Роман

Перевод с английского М. В. Коваленской

0x01 graphic

0x01 graphic

Глава I. Тень

   Было это в последний день апреля 190... года. Вечерело. Прозрачный воздух над Хай-стрит в Кенсингтоне увенчивался волнующимся морем маленьких облачков. Бесформенные, они покрывали почти всю небесную твердь и атаковали свободное от облаков лазурное пространство, похожее на звезду; оно пылало, как единственный цветок генцианы среди бесчисленных трав.
   Каждое маленькое облачко, казалось, неслось на невидимых крыльях, и подобно тому, как насекомые летят по своим обычным путям, так и они неслись вперед, и все пути их вели к расцветшей неподвижной пылающей звезде.
   А там внизу, на улице, под этими мягкокрылыми облаками, находящимися в вечной борьбе, мужчины, женщины, дети и их близкие друзья -- лошади, собаки, кошки -- заняты были своими делами, чувствуя сладостную отраду весны.
   Они неслись вперед и вперед, и их поток рождал шум, переходящий в протяжный звук: я-я-я...
   Густой была толпа перед магазином м-с "Рози и Торн".
   Все живые существа, от самого совершенного до самого простейшего, проходили мимо сотен дверей этого учреждения.
   Перед витриной с платьями задумчиво стояла высокая стройная женщина.
   "Да, это настоящий голубой цвет генцианы. Но не знаю, что делать, -- купить его или нет. Другие отвратительны..."
   Ее серовато-зеленые глаза часто смотрели иронически: так легче было скрыть свою душу. Она рассматривала выставленное платье и как будто мысленно его примеряла.
   "А вдруг я в нем не понравлюсь Стефену!" -- И пальцами затянутой в перчатку руки она крепко сжала свое платье. В этот жест она вложила всю свою сущность-- желание иметь это платье, желание и страх бытия.
   Вуаль, ниспадая с полей шляпы за три дюйма от ее лица, затемняла мелкие, довольно решительные черты, слишком широкие скулы и слегка осунувшиеся щеки.
   Старик с длинным лицом, с цветными, как у попугая, кольцами в глазах и обезображенным носом, -- старик, которому было разрешено продавать в этом месте "Вестминстерскую газету", заметил подошедшую леди и вынул пустую трубку изо рта.
   Он занимался изучением прохожих, что доставляло ему много отрадных минут: таким образом усталость меньше чувствовалась. Он знал эту даму с нежным и гонким лицом и находил ее замечательной. Иногда она покупала газету, которую судьба вынуждала его продавать вопреки его политическим убеждениям. Несомненно, люди ее класса должны покупать консервативные газеты! Взглянув на какую-нибудь даму, он сразу знал, что она собой представляет. Он был дворецким, прежде чем жизнь выбросила его на улицу, послав ему болезнь, на лечение которой ушли все его сбережения; и чувствовал он такое же неизлечимое уважение к дворянству, как неизлечимо было его презрение ко "всему этому классу людей", которые покупали свои вещи в "этих громадных магазинах" и посещали балы в Тауне.
   Он следил за ней с особенным интересом не для того, чтобы привлечь ее внимание, хотя и сознавал всем своим существом, что продал всего пять номеров из своей утренней получки. Он очень огорчился и удивился, когда она вошла в одну из сотен дверей магазина.
   "Мне тридцать восемь лет; у меня семнадцатилетняя дочь. Я должна заботиться о том, чтобы мой муж по-прежнему мной восхищался. Теперь для меня наступило время, когда я должна в особенности заботиться о своей привлекательности".
   Эти мысли заставили ее войти в магазин.
   В зеркальных глубинах купались тела женщин, сбросивших свои рубашки и корсеты; гладкая поверхность зеркала ежедневно отражала женские души, лишенные всех своих покровов. Ее глаза сверкали, как сталь, но, примерив, она убедилась, что платье цвета генцианы нужно переделать: в груди убавить на два дюйма, в талии -- на один, в бедрах -- на три. Это обстоятельство заставило ее поколебаться в только что принятом решении. Зашнуровывая корсет, она сказала:
   -- Когда вы можете его переделать?
   -- К концу недели, мадам.
   -- Не раньше?
   -- Мы и так очень торопимся, мадам.
   -- Нет, вы непременно должны мне сделать его к четвергу. Пожалуйста!
   Закройщица вздохнула.
   -- Я сделаю все, что от меня зависит.
   -- Я на вас полагаюсь. Мой адрес: М-с Стефен Дэллисон, 76, Ольд-сквэр.
   Сходя вниз по лестнице, она думала:
   "Какой измученный вид у этой бедной девушки. Как можно заставлять работать столько часов подряд!" -- и вышла на улицу.
   Сзади нее раздался робкий голос:
   -- "Вестминстер", мадам!
   "Какое старое жалкое существо, -- подумала Цецилия Дэллисон. -- Ну, и странный у него нос! Не могу же я думать, что..." -- и она нащупала пенни в своем миниатюрном кошельке.
   Около старого жалкого существа стояла женщина в поношенном, но чистом платье и старомодной шляпе, сидевшей когда-то на более красивой голове. Узкая меховая горжетка охватывала ее шею. Ее кроткое и, пожалуй, тонкое лицо освещалось светлыми карими глазами; волосы у нее были мягкие, черные. Рядом с ней стоял маленький карапузик, а на руках она держала грудного ребенка. М-с Дэллисон вынула для старика двухпенсовую монетку и взглянула на женщину.
   -- А, м-с Гугс! Мы вас ждали подрубить занавески!
   Женщина слегка прижала к себе ребенка.
   -- Мне очень досадно, мадам, я знала, что меня ждут, но у меня были большие неприятности.
   Цецилия обеспокоилась:
   -- Вот как!
   -- Да, мадам. С мужем.
   -- Ах, бедняжка! -- пробормотала Цецилия. -- Но почему же вы не пришли к нам?
   -- Я была не в силах. Право, я не могла.
   Слеза скатилась по ее щеке и затерялась в морщинках около губ.
   М-с Дэллисон торопливо заметила:
   -- Да, да, мне очень жаль...
   -- Этот пожилой джентльмен, м-р Крид, живет в одном доме с нами, и он поговорит с моим мужем.
   Старик замотал головой, водруженной на тонкой шее.
   -- Он должен понять, что нельзя вести себя так неприлично.
   Цецилия посмотрела на него и пробормотала:
   -- Надеюсь, вам не придется иметь с ним дела.
   Старик переступил с ноги на ногу.
   -- Я люблю жить со всеми в мире. Если он будет вести себя со мной не по-джентльменски, -- я позову полицию... "Вестминстер", сэр! -- И, прикрыв ладонью свой рот со стороны м-с Дэллисон, он громко прошептал: -- Казнь шерединского убийцы.
   Цецилия вдруг почувствовала, что весь мир прислушивается к ее разговору с этими двумя жалкими людьми.
   -- Право, я не знаю, что я могла бы сделать для вас, м-с Гугс. Во всяком случае я поговорю с м-ром Дэллисоном и с м-ром Хилэри.
   -- Благодарю вас, мадам!
   С улыбкой Цецилия приподняла свое платье и перешла улицу.
   "Мне кажется, я не произвела на них впечатления бессердечной", -- думала она, смотря на три фигуры, оставшиеся позади.
   Они стояли на краю тротуара -- этот старичок, продавец газет с обезображенным носом и очками в железной оправе, одетая в черное портниха и маленький мальчик. Они не говорили и не двигались, а смотрели прямо перед собой на витрины. При взгляде на них Цецилия почувствовала какое-то возмущение. Их вид был такой безжизненный, безнадежный и неэстетичный!
   "Что тут можно сделать для женщины, у которой всегда такой вид, как сейчас? А этот бедный старик? Пожалуй, мне не следовало покупать этого платья, но Стефен так устал от всего этого".
   Она свернула с главной улицы в переулок; там уличным торговцам запрещали заниматься своим делом. Леди остановилась перед невысоким домом, почти скрытым в зелени деревьев; перед его фасадом был разбит сад.
   Здесь жил Хилэри Дэллисон -- ее деверь, бывший в то же время и мужем Бианки -- ее сестры.
   В голову Цецилии пришла странная мысль -- дом показался ей похожим на самого Хилэри. Дом имел какой- то ласковый, неуверенный вид, окраска была бледная; брови над его окнами не изгибались дугой, а тянулись прямой линией; глубоко сидевшие глаза--окна--гостеприимно мерцали, вьющиеся растения походили на усы и бороду, а темные пятна повсюду ложились тенями--такие тени ложатся на лица людей, которые много времени уделяют размышлениям. На отлете, в стороне была выстроена студия. Она соединялась с главным зданием галереей и была снаружи оштукатурена; к ней вела черная дубовая дверь с нарисованным на ней голубым павлином. Студия казалась суровой и как будто незаконченной и легко связывалась в ее представлении с Бианкой, которая в этой студии работала. С глазами, обращенными на дом, студия, казалось, недоверчиво отграничивала себя от этой слишком близкой компании, как будто не желая кому бы то ни было всецело отдаться. Цецилия часто огорчалась отношениями своей сестры и зятя, и вдруг ей показалось, что в этих соотношениях домов кроется символ.
   Но, не доверяя интуиции, которая, как она знала по опыту, могла ввести ее в заблуждение, она быстро пошла по вымощенной каменной дорожке к двери дома.
   На пороге лежал маленький, словно игрушечный бульдог, серебристый, как луна; не мигая, взирал он агатовыми глазами, деликатно помахивая хвостиком. С каждым поколением окраска этих собак бледнела, и наконец они утеряли все характерные достоинства бульдога, которого человек некогда приспособил для загона быков.
   М-с Дэллисон позвала: "Миранда!" -- и слегка похлопала эту дщерь дома, которая уклонилась от ее ласки.
   Понедельник был приемным днем Бианки, и Цецилия направилась к студии. В этом обширном, высоком помещении уже собралось много гостей.
   Тесно прижавшись к самым дверям и застыв в неподвижной позе, стоял пожилой человек, очень худой, с серебристыми волосами и такой же бородой, которую он поглаживал своими прозрачными пальцами. Одежда его была сшита из грубой ткани табачно-серого цвета. Воротничок оксфордской рубашки открывал согнувшуюся коричневую шею; недостаточно длинные брюки позволяли видеть светлые носки. Вся его поза говорила о каком-то ослином терпении и упрямстве. При виде подходившей Цецилии он поднял глаза. По внешнему его облику можно было догадаться, почему старик держится в стороне от такого многочисленного общества. Его голубые глаза, казалось, были глазами ясновидящего.
   -- Ты сказала мне по поводу одной казни, -- сказал он.
   Цецилия нервно вздрогнула.
   -- Да, отец.
   Старик продолжал говорить как будто сам с собой. Его голос вибрировал от волнения.
   -- Лишение жизни свидетельствует о самом возмутительном варварстве, сохранившемся по наши дни. Этот акт -- плод антирелигиозного фетишизма -- веры в перманентное бессмертное "я" после смерти. От принятия этого фетиша происходят все бедствия человеческой расы.
   Ридикюль невольно вздрогнул в руке Цецилии.
   -- Как можете вы так говорить, отец?
   -- Они не перестают в этой жизни любить друг друга, они уверены, что перед ними целая вечность. Эта доктрина была выдумана для того, чтобы дать возможность людям поступать по-скотски с чистой совестью. Любовь никогда не может достичь своего полного развития, пока эта доктрина не будет отвергнута.
   Цецилия быстро осмотрелась. Никто ничего не слыхал. Она отошла немного в сторону и смешалась с другой группой. Губы ее отца продолжали шевелиться. Он стоял в позе, выражающей терпение, столь свойственное мулу.
   -- Мне кажется -- ваш отец очень интересный человек, м-с Дэллисон, -- раздался позади нее чей-то голос.
   Цецилия обернулась. Она увидела среднего роста женщину, причесанную в старом итальянском вкусе. Ее маленькие темные живые глазки смотрели на мир словно сквозь призму горячей любви к жизни, что заставляло ее быть неустанно деятельной и даже использовать все те минуты жизни других людей, какие ей удавалось у них урвать.
   -- А! М-с Таллент Смолльпис! Как вы поживаете? Я уже давно к вам собираюсь, но вы всегда так заняты.
   Цецилия посмотрела на м-с Таллент Смолльпис, которую уже несколько раз встречала в доме Бианки. Во взгляде Цецилии выразилось сомнение и желание защищаться от ее натиска.
   Вдова известного критика занимала много постов: секретаря "Лиги воспитания круглых сирот", вице-президента "Общества спасения погибающих девушек" и казначея "Четверговых танцевальных вечеринок для работниц". Она знала не только всех, кто мог представлять для нее какой-нибудь интерес, но и очень много обыкновенных смертных; она посещала все вернисажи, слушала все новые музыкальные произведения и имела свое собственное мнение о каждой новой пьесе. Что касается писателей -- м-с Смолльпис говорила, что они буквально ее осаждают. Она всегда старалась им помочь, устраивала им встречи с их критиками и издателями, иногда избавляла их от разных неприятностей, давая им в долг деньги, но после этого--она с огорчением констатировала, -- ей почти никогда уже не приходилось встречаться со своими должниками.
   Знакомство с ней было важно для м-с Стефен Дэллисон, ибо Таллент Смолльпис являлась связующим звеном между теми гостями Бианки, которых недолюбливала Цецилия, и теми, которых она не прочь была бы пригласить в свой дом, ибо Стефен -- ее муж, юрист, занимавший официальный пост, -- очень недолюбливал чудачества гостей. С тех пор как Хилари занялся литературой и стал поэтом, а Бланка увлеклась живописью -- друзья этой пары могли быть или выдающимися людьми или чудаками. Для Стефена было необходимо выяснить, кто принадлежал к первым, и кто--ко вторым; впрочем, часто одно и то же лицо принадлежало и к тем и к другим. В небольшом количестве эти люди были интересны, но Цецилия вовсе не заботилась ни о муже, пи о дочери; она хотела, чтобы гости являлись к ней толпами, хотя они и казались ей немножко жуткими. По этой-то причине она и покупала "Вестминстерскую газету", -- ей хотелось быть в курсе общественной жизни.
   Темные глазки м-с Таллент Смолльпис заблестели.
   -- Я слышала, что м-р Стон -- ведь это фамилия вашего отца -- пишет книгу, которая по выходе произведет целую сенсацию.
   Цецилия закусила губу.
    "Надеюсь, что она никогда не будет напечатана", -- чуть не сказала она.
   -- Как она будет озаглавлена? -- спросила м-с Смолльнис. -- Я подозреваю, что в ней будет говориться о всеобщем братстве. Как это мило!
   Цецилия, по-видимому, с неудовольствием выслушала ее.
   -- Кто вам это сказал?
   -- Ах, у вашей сестры собираются такие пленительные люди! Они все интересуются такими вопросами.
   Цецилия несколько удивилась и ответила:
   -- Это уж слишком!
   М-с Таллент Смолльпис улыбнулась.
   -- Я имею в виду социальные вопросы и вопросы искусства. Я думаю, что все этим должны интересоваться.
   Цецилия быстро заметила:
   -- О, конечно, нет!
   И обе леди оглянулись по сторонам. До слуха Цецилии донеслись обрывки разговора.
   -- Видели вы "Сенокос"? Это действительно нечто поразительное!
   -- Бедный старина! Он в стиле рококо.
   -- Здесь есть новый человек.
   -- Она очень симпатична...
   -- Но условия для бедных...
   -- Это и есть м-р Балледэйс?
   -- Буржуа...
   Голос м-с Таллент Смолльпис заглушил все другие голоса:
   -- Скажите мне, пожалуйста, кто такая эта очаровательная молодая девушка?.. Она стоит вон там, перед картиной, с молодым человеком.
   Щеки Цецилии заалели.
   -- Ах, это моя маленькая дочка.
   -- Неужели у вас такая взрослая дочь? Ей на вид лет семнадцать.
   -- Почти восемнадцать.
   -- Как ее зовут?
   -- Тима, -- ответила Цецилия, слегка улыбнувшись. Она чувствовала, что м-с Таллент Смолльпис сейчас произнесет: "Как прелестно!"
   М-с Таллент Смолльпис заметила ее улыбку и промолчала.
   -- А кто этот молодой человек?
   -- Мой племянник, Мартин Стон.
   -- Сын вашего брата, который погиб почти одновременно с женой во время этой ужасной катастрофы в Альпах? Юноша кажется очень изысканным. Судя по его виду, он очень передовой. Чем он занимается?
   -- Он скоро будет доктором.
   -- А мне казалось, что он должен иметь какое-нибудь отношение к искусству.
   -- О нет, он презирает искусство.
   -- А ваша дочь тоже его презирает?
   -- Нет, она им очень много занимается.
   -- Ах, неужели? Как интересно! Меня очень занимает подрастающее поколение. А вас? Молодежь становится весьма независимой.
   Цецилия посмотрела на Тиму и Мартина. Они стояли рядом перед картиной, с любопытством рассматривая ее и по временам обмениваясь короткими замечаниями или взглядами. Казалось, они наблюдали за всей этой сутолокой, болтовней, смехом--следили с юношеским любопытством, отчасти проникнутым некоторой враждебностью.
   У молодого человека было бледное, чисто выбритое лицо, с крепкими челюстями, прямым носом, прямым лбом и ясными серыми глазами. Его плотно сжатые и нервные губы выражали сарказм; он смотрел на окружающих весьма неодобрительно. Молодая девушка была одета в платье голубовато-зеленого цвета. Ее очаровательное личико освещалось живыми светло-карими глазами; цвет лица ее был яркий, волосы каштановые, пышные.
   -- Это картина вашей сестры: "Тень". Кажется, они рассматривали ее. Не так ли? -- спросила м-с Таллент Смолльпис. -- Мне помнится -- я ее видела на Рождестве. А как очаровательна маленькая натурщица, позировавшая для этой картины! Мой зять рассказывал, как вы все были ею заинтересованы. Настоящая романтическая поэма! Она чуть не падала от голода, когда пришла в первый раз позировать!
   Цецилия что-то пробормотала; ее руки нервно двигались, ей было не по себе, но м-с Таллент Смолльпис ничего не заметила, -- она была слишком занята.
   -- Конечно, судьба молодых девушек -- вопрос очень деликатный. Вы, конечно, знаете об "Обществе спасения". Вам надо непременно примкнуть к обществу, м-с Дэллисон. Это дело первейшей важности! Чрезвычайно увлекательное дело!
   По глазам Цецилии можно было предположить, что она сомневалась.
   -- Очень может быть, но я так занята.
   М-с Смолльпис продолжала:
   -- Не кажется ли вам, что мы живем в очень интересное время? Теперь возникает так много разных течений. Это волнует! Все мы чувствуем, что больше не можем стоять в стороне от социальных проблем, не можем закрывать глаза на социальное зло. Я подразумеваю условия, в которых живет народ... Это настоящий кошмар!
   -- Да, да, -- заметила Цецилия. -- Конечно, это ужасно.
   -- Политические деятели и администраторы не подают никаких надежд. От них ничего нельзя добиться.
   Цецилия очнулась.
   -- Вы так думаете? -- спросила она.
   -- Я только что говорила с м-ром Балледэйсом. Он говорит, что надо подвести новый базис под искусство и литературу.
   -- В самом деле? Это тот забавный человек?
   -- Мне кажется -- он чудовищно умен.
   Цецилия откликнулась:
   -- Знаю, знаю! Конечно, что-нибудь нужно на самом деле предпринять.
   -- Да, -- рассеянно подала реплику м-с Таллент Смолльпис. -- Я чувствую, что мы все это думаем. Ах, я говорила с одним замечательным человеком, как раз таким типом, которых вы видели на пути к Сити. Они, знаете ли, все одеты в черное. И это действует так освежающе... У них такие милые, простые взгляды. Вон он стоит как раз позади вашей сестры.
   По нервному жесту Цецилии можно было понять, что она узнала того человека, о котором шла речь.
   -- Да, это м-р Персэй, -- сказала она. -- Не понимаю, для чего он к нам ходит.
   -- Мне он кажется таким великолепным, -- продолжала мечтательно м-с Таллент Смолльпис, и ее черненькие глазки, точно пчелки, высасывающие мед цветка, устремились на того, о ком они говорили.
   Это был человек среднего роста, широкоплечий, хорошо одетый; его губы, окаймленные усами, складывались в улыбку; его живое, радостное лицо было красноватым, лоб у него был не слишком высокий и не слишком широкий, выдающиеся скулы, светлые густые волосы и маленькие серые проницательные глаза. Он смотрел на картину.
   -- Его наивность восхитительна, -- пробормотала м-с Таллент Смолльпис. -- Ему, кажется, и не мерещилось, что существуют социальные проблемы.
   -- Говорил он вам, что у него есть картина? -- мрачно осведомилась Цецилия.
   -- О да! Работы Гарпиньи. Она стоит втрое дороже того, что он за нее дал. Как забавно, когда дают понять, что есть еще на свете люди, расценивающие все на деньги.
   -- А рассказывал он вам, что говорил мой дед Карфакс по поводу дела Бэнстока.
   -- О да! "Парламентский акт должен признать ирландцем каждого человека, у которого ум зашел за разум." Он говорил, что это превосходная поговорка.
   -- Она именно к нему и относится, -- заметила Цецилия.
   -- Мне кажется -- он вас раздражает.
   -- О, ничуть! Я уверена, что он премилый человек. Никто не может к нему относиться сурово. Он оказал моему отцу большую услугу. Это и послужило началом нашего знакомства. Только несколько тяжело, когда он бывает у нас слишком часто. Это действует на нервы.
   -- Но на его нервы ничто не может повлиять. Вот этим-то он и хорош. А как вы думаете, не чересчур ли мы сами нервничаем? А вот и ваш зять! Какой у него странный вид! Мне хочется поговорить с ним о маленькой натурщице. Она ведь, кажется, из деревенских.
   Они повернулись к высокому человеку с едва заметной сутуловатостью и тонким смуглым лицом, обрамленным бородой. Он входил в комнату. М-с Смолльпис не заметила, что Цецилия вспыхнула и почти сердито посмотрела на нее. Худощавый высокий человек подошел к Цецилии и поздоровавшись, мягко произнес:
   -- Здравствуйте, Цис. Что -- Стефен здесь?
   Цецилия отрицательно покачала головой.
   -- Вы знакомы с м-с Таллент Смолльпис?
   Вошедший поклонился.
   Глубоко сидевшие карие глаза говорили о его мягкости, а подвижные брови придавали ему суровый и странный вид. Седина едва коснулась его темных волос, ласковая улыбка часто играла на его губах. Его изысканные манеры отличались спокойствием, доходившим почти до апатии. У него были тонкие смуглые руки; костюм не бросался в глаза.
   -- Я не хочу мешать вашей беседе с м-с Таллент Смолльпис, -- сказала Цецилия, но гости, окружавшие мистера Балледэйса, помешали ей далеко отойти, и голос м-с Таллент Смолльпис доносился до ее ушей. Слух у Цецилии был настолько тонок, что она не могла не уловить той интонации, с которой отвечал своей собеседнице Хилари.
   -- О, благодарю вас! Я этого не думаю.
   -- Я думала, что вы, может быть, находите... что наше общество... что ее профессия не... совсем подходит для молодой девушки.
   Цецилия видела, как покраснела шея Хилари, который стоял к ней спиной. Она отвернулась.
   -- Конечно, встречаются очень хорошенькие натурщицы, -- раздался голос м-с Таллент Смолльпис. -- Я вовсе не могу сказать, что они вообще не нужны... Если есть девушки с твердым характером, особенно если они не позируют для... для всего...
   Сухой, отрывистый голос Хилари долетел до слуха Цецилии.
   -- Благодарю вас, это очень любезно с вашей стороны.
   -- Ах, что вы! Вовсе нет! Картина вашей жены задумана очень умно, м-р Дэллисон... такой интересный тип...
   Цецилия как-то невольно оказалась перед картиной. Своей лицевой стороной холст был несколько повернут к стене, как будто с некоторым пренебрежением. На холсте изображена была во весь рост девушка, находящаяся в глубокой тени; девушка протягивала вперед руки, как будто чего-то просила. Казалось, ее раскрытые губы дышали. Бледно-голубой цвет ее глаз, бледная алость ее раскрытых губ и еще большая бледность ее русых волос были единственными красочными пятнами на полотне; все остальное сливалось с темным фоном. Передний план, по-видимому, освещался уличным фонарем.
   "Глаза этой девушки и ее рот меня преследуют, -- думала Цецилия. -- С какой стати Бианка выбрала такой сюжет?

Глава II. Семейные несогласия

   Брак Сильвана Стона -- профессора естественных наук и Энни -- дочери очень популярного в своей местности м-ра Жюстена Карфакса из Спринг-Дэнс- Хемпшайр--был заключен в шестидесятых годах. В реестрах о крещении в Кенсингтоне были записаны в течение трех лет имена Мартина, Цецилии и Бианки -- сына и дочерей Сильвана и Анны Стон. Никаких записей о крещении дальнейших отпрысков этой семьи в реестрах не значилось. Но в восьмидесятых годах в книгах той же церкви была отметка о похоронах Энни, урожденной Карфакс, жены Сильвана Стона. В этом выражении -- "урожденной Карфакс" -- скрывалось нечто большее, чем казалось на первый взгляд. Это как бы формулировало сущность духовной организации Энни Стон -- матери Цецилии и Бианки. В частности, под этим подразумевался быстрый взгляд больших "глаз Карфакса", которые на самом деле не имели ничего общего с глазами старого м-ра Жюстена Карфакса; это были глаза его жены, и они очень раздражали самого Карфакса, обладающего весьма решительным характером. Сам он всегда хорошо знал, что делает, и требовал от других такой же определенности; жену свою он упрекал в непрактичности и нерешительности. Получаемые доходы он предназначал для того, чтобы обеспечить будущность своего потомства. Проживи он больше -- он не одобрил бы и жизнь своих внучек и всю окружающую обстановку.
   Подобно многим достаточно прозорливым в практической деятельности людям его поколения, он никогда не думал, что потомки таких осторожных, как он, скопидомов приобретут свойства, характеризующие современное нам поколение; он не мог себе представить, что они станут нередко колебаться и не поставят на землю одной ноги, прежде чем не поднимут другую. Впрочем, он не предвидел, что такая неустойчивость со временем будет почитаться искусством. В течение всей своей жизни он был чрезвычайно деятельным человеком и никогда бы не понял, как могло возникнуть представление о том, что действовать--нередко значит себя компрометировать. Самоанализ был ему чужд -- в его эпоху о нем не знали, и воображение было развито слабо.
   Из всех лиц, собравшихся в студии его дочери, только один Персэй представлял собою заблудшую овцу, взгляды которой Карфакс мог бы признать здравыми. Но никто не оставлял состояния м-ру Персэю, ставшему уже в двадцатилетием возрасте деловым человеком.
   Трудно сказать, почему м-р Персэй медлил уйти из студии, когда уже все гости разошлись: было ли это просто потому, что он был в чуждом обществе, или он чувствовал, что чем больше он будет с людьми, причастными к искусству, тем станет более изысканным. Более вероятным кажется последнее. Обладание хорошей картиной Гарпиньи, которую он купил по случаю, а впоследствии так же случайно узнал про ее большую ценность, -- сыграло роль важного фактора в его жизни; это выделило его из среды всех его друзей, которые интересовались главным образом изящными пейзажами художников, примыкающих к Королевской академии, либо покупали копии картин, изображающих женщин в костюмах восемнадцатого столетия. Он был младшим компаньоном в довольно крупном банкирском доме, жил он в Вимбиенде, по которому ежедневно ездил в своей машине. Это и дало ему возможность познакомиться с Дэллисонами. Однажды, приказав своему шоферу подождать его у входа в "Герольд", он отправился погулять по Роштен-Рау, что он делал нередко, когда, возвращаясь домой, надеялся встретить кого-нибудь из знакомых. Его прогулка на этот раз оказалась довольно неудачной. Нигде он не замечал ничего интересного и уже почти отчаялся найти какое-нибудь развлечение, как вдруг в Кенсингтонском саду ему лопался старик, который кормил птиц из бумажного пакета. Завидев незнакомца, птицы упорхнули, и он подошел к старику.
   -- Я боюсь, что спугнул ваших птиц, сэр, начал он.
   Старик, в серовато-дымчатом пальто, молча посмотрел на него.
   -- Боюсь, что ваши птицы меня заметили, когда я подходил, -- повторил м-р Персэй.
   -- Теперь птицы боятся людей, -- подал реплику старик.
   Серые проницательные глаза м-ра Нерсэя сейчас же определили, что у старика тяжелый характер.
   -- Да, да! Вы намекаете на современность? Это очень мило. Ха-ха!
   Старик отвечал:
   -- Чувство страха неразрывно связано с братоубийственной враждой в ее примитивных формах.
   Эта фраза заставила м-ра Персэя держать себя настороже.
   "Старик, должно быть, "не в себе", -- подумал он. Поэтому он стал раздумывать, сесть ли ему скорее в свой автомобиль или, наоборот, остаться здесь, на случай если придется помочь.
   У него было доброе сердце, и он верил в свое умение выходить из затруднительного положения. В лице и всей наружности старика он уловил "нечто особенное", как он после об этом говорил, -- какую-то исключительную утонченность, и благодаря всему этому решил остаться. Он думал, что его присутствие может оказаться небесполезным. Они пошли вместе. М-р Персэй искоса посматривал на своего нового знакомца и направлялся к тому месту, где приказал шоферу ждать.
   -- Мне кажется -- вы очень любите птиц, -- сказал он.
   -- Птицы наши братья.
   Этот ответ еще больше убедил м-ра Персэя в правильности своего диагноза.
   -- Я оставил здесь свою машину. Позвольте, я подвезу вас домой.
   Его новый знакомый как будто ничего не слыхал, но губы старика продолжали шевелиться, словно он договаривал то, о чем думал.
   М-р Персэй слышал, как он говорил:
   -- Нелепого человека называют вороной. Прежде так называли только эту красивую птицу.
   М-р Персэй дотронулся до его руки.
   -- Здесь я оставил свою машину, позвольте помочь вам сесть.
   Потом он так рассказывал об этом:
   "Старик помнил свой адрес, но, честное слово, он не заметил, что я усадил его в машину. Вот с чего началось мое знакомство с Дэллисонами. Вы, вероятно, знаете, что он -- писатель, а она--художница повой школы; она восхищается Гарпиньи. Итак, когда я прибыл к ним, я увидел Дэллисона в саду; конечно, постарался не входить туда. Я сказал ему: "Вот я привез этого пожилого джентльмена, -- он, по-видимому, заблудился." Кем еще мог быть этот старик, как не ее отцом? Они чрезвычайно благодарили меня. Прекрасные люди! Но слишком... fin de siecle... -- как вы говорите -- подобно всем этим профессорам и художественным натурам -- чудная компания! Весьма передовые люди, всегда в курсе новых веяний, -- разговор о бедных, о разных обществах, о новой религии и тому подобном."
   После этого м-р Персэй бывал у них много раз, но Дэллисоны ни разу не дали ему понять, что он преувеличивает благородство своего поступка. Никогда они ему не намекали, что он привез домой не сумасшедшего, а философа.
   Придя на вечер к Дэллисонам, он был немало поражен, -- он увидел м-ра Стона, тесно прижавшегося к двери студии. С тех пор как он встретил его у входа в Кенсингтонский сад и знал о том, что тот пишет книгу, м-р Персэй почувствовал в нем незаурядного старика. Однажды он начал передавать почерпнутые из вечерних газет новости о том, как повесили шередишского убийцу, и по этому поводу м-р Стон высказал весьма оригинальное мнение.
   Все гости ушли. Остались только м-р и м-с Стефен Дэллисон, мисс Дэллисон -- эта "ужасно хорошенькая девушка" -- и молодой человек, который "все время приударял за ней". М-р Персэй нашел, что наступил удобный момент побеседовать с хозяйкой дома. Она с достоинством слушала его. Обычная, чуть насмешливая улыбка играла на ее губах, что заставляло м-ра Персэй отнести ее к разряду "женщин пронзительных, но несколько..." На этом он обычно останавливался, ибо только более тонкий психолог мог объяснить ту скрытую дисгармонию, которая несколько омрачала ее красоту. В ней чувствовался сильный темперамент, столь не вязавшийся с окружающей обстановкой. Те, что знали Бианку Дэллисон лучше, чем м-р Персэй, чувствовали веяние гордого духа, пронизывающее все ее существо. Если бы не это -- красота ее казалась бы всем несомненной. Она была немного выше Цецилии, несколько полней и более стройна; ее волосы были темнее, более темные глаза сидели глубже, цвет лица был ярче. Эта страстность, проявляющаяся в таком возрасте, эта дисгармония должна была сказаться в ней и тогда, когда ее--живую и смуглую девочку--окрестили Бианкой.
   Но м-р Персэй не принадлежал к тем людям, которые свои радостные впечатления омрачают неопределенными, смутными ощущениями. Она была "пронзительной женщиной", а Гарпиньи являлся звеном, их связывающим.
   -- Мы с вашим отцом, м-с Дэллисон, никак не можем хорошенько понять друг друга. У нас разные взгляды на жизнь.
   -- Вот как! -- прошептала Бианка, -- а я думала, что вы хорошо с ним сошлись.
   -- Он для меня немножко... слишком, может быть, патриархален, -- деликатно заметил м-р Персэй.
   -- Разве мы никогда вам не говорили, что мой отец до своей болезни был известным ученым? -- спросила Бианка.
   -- Ах, об этом... Да, конечно, -- с некоторым удивлением проговорил м-р Персэй. -- Знаете ли, м-с Дэллисон, из всех ваших картин "Тень" мне кажется самой замечательной. В ней есть частица... вас! Мне кажется -- я видел у вас на Рождестве ту особу, с которой вы ее писали. Не так ли? Прелестная девушка! И какое сходство!
   Лицо Бианки изменилось, но м-р Персэй был не таков, чтобы заметить такую мелочь.
   -- Если вы когда-нибудь расстанетесь с картиной, я надеюсь, что на мою долю выпадет счастье ее приобрести. Мне кажется, картина будет стоить недешево.
   Бианка не отвечала, и м-р Персэй почувствовал некоторую неловкость.
   -- Однако моя машина давно ждет меня. Мне пора.
   И, пожав всем руки, он ушел.
   Все глубоко вздохнули, когда дверь за ним закрылась. Хилэри прервал наступившее затем молчание.
   -- Давай покурим, Стивен, с разрешения Цис.
   Стефен Дэллисон поднес ко рту папироску; усов у него не было, губы складывались в усмешку -- кое-что казалось ему странным.
   -- Ох, наш друг Персэй становится довольно скучным. Похоже на то, что он -- воплощение филистерства.
   -- Он держит себя очень хорошо, -- отозвался Хилэри.
   -- Пожалуй, только несколько тяжеловесно, -- заметил Стефен.
   Стефен Дэллисон не походил на брата, несмотря на то, что у обоих были длинные, узкие лица. Нельзя сказать, чтобы его внешний облик не был приятен. Он смотрел испытующе и трезво. Волосы его были темнее и мягче.
   Выпустив изо рта дым, он прибавил:
   -- Люди, подобные ему, рассуждают очень трезво. Ты бы посоветовалась с ним, Цис.
   Цецилия ответила с неудовольствием:
   -- Не говори пустяков, Стефен. Я вовсе не шучу относительно м-с Гугс.
   -- Прекрасно, но я совершенно не знаю, что могу сделать для этой милой женщины, моя дорогая. Нельзя же впутываться в ее домашние дела.
   -- Но ведь это ужасно! Мы пользуемся ее трудом и в то же время не можем для нее ничего сделать. Разве это не так? Я полагаю, что мы могли бы что-нибудь сделать, если бы очень захотели.
   Голос Бианки соответствовал ее духовному облику -- в звуках ее голоса слышался такой же протест против себя самой, как в современной музыке, построенной на диссонансах.
   Стефен и его жена переглянулись. "Бианка всегда верна себе", -- казалось, говорили они.
   -- Они живут в ужасном месте, на Хоунд-стрит.
   Все взглянули на Тиму, произнесшую эти слова.
   -- Почему ты это знаешь?
   -- Я ходила туда.
   -- С кем?
   -- С Мартином.
   Губы молодого человека сложились в саркастическую улыбку.
   Хилари мягко спросил:
   -- Что же вы там видели?
   -- Почти все двери были открыты настежь...
   Бианка проговорила:
   -- Ну, это еще ничего не доказывает.
   -- Напротив! -- неожиданно вставил Мартин густым басом. -- Продолжайте.
   -- Гугсы живут в доме No 1, в самом верхнем этаже. Это -- лучший дом во всей улице. В нижнем этаже живут некие Бюджен: он -- рабочий, она -- хромоножка. У них один сын. Лучшую комнату первого этажа Гугсы отдали старику Криду.
   -- Да, я знаю, -- вставила Цецилия, а Тима продолжала:
   -- Он зарабатывает от одного до десяти пенсов в день, продавая газеты. Заднюю комнатку они отдали вашей натурщице, тетя Бианка.
   -- Я больше ее не приглашаю.
   Наступило молчание; так бывает тогда, когда собеседники не знают, можно ли останавливаться на затронутой теме.
   Тима продолжала свой рассказ.
   -- Ее комната самая лучшая во всем доме, в ней много воздуха и выходит она окнами в чей-то сад. Я думаю, что наша натурщица живет в ней из-за дешевизны. Комната Гугсов...
   Она замолчала, сморщив свой прямой носик.
   -- Так вот кто там живет! -- протянул Хилари. -- Две супружеских четы, затем' молодой человек и молодая девушка! -- Он взглянул на собравшихся и переводил взгляд с одной четы на другую, с молодого человека на девушку. -- И еще живет там один старик, -- прибавил он мягко.
   -- Не особенно подходящее место для ваших посещений, Тима, -- сказал иронически Стефен. -- Вы какого об этом мнения, Мартин?
   -- Почему?
   Стефен приподнял брови и посмотрел на жену. На ее лице было написано недоумение и испуг. Наступило молчание. Его прервала Бианка.
   -- Что же дальше?
   Ее слова, как это часто случалось, смутили присутствующих.
   -- Итак, Гугс плохо с ней обращается? -- спросил Хилари.
   -- Она это говорит, -- отвечала Цецилия. -- По крайней мере, я так поняла. Конечно, я не знаю никаких подробностей.
   -- Мне кажется, что ей лучше уехать от него, -- проговорила Бианка.
   Наступило молчание. Послышался отчетливый голос Тимы:
   -- Она не может получить развода. Она может только бросить его.
   Цецилия тревожно приподнялась. Эти слова неожиданно вскрыли немало полуосознанных раньше сомнений относительно ее молодой дочери. Все это случилось потому, что дочь ее всегда присутствовала, когда беседовали взрослые, и гуляла по городу с Мартином. Быть может, она даже слышала, о чем говаривал дедушка. Эта мысль больше всего беспокоила Цецилию. С одной стороны, ее пугало, что девушка свободно обо всем говорила, а с другой--нравилось в ней знание жизни. Она посмотрела на мужа. Стефен молчал. Он, несомненно, чувствовал, что если продолжать разговор на эту тему, то либо пришлось бы перейти к абстрактным рассуждениям, -- а этого совершенно не следовало делать, -- либо коснуться тяжелых и двусмысленных фактов, что тоже было неудобно в данной обстановке. Но и он был доволен, что Тима оказалась такой осведомленной.
   Наступали сумерки. При колеблющемся свете камина изменчивы были очертания присутствующих. Какая-то таинственность легла на хорошо знакомые друг другу лица собеседников.
   Наконец Стефен прервал молчание.
   -- Конечно, мне ее очень жаль, но, по-моему, лучше оставить ее в покое. Нам не сговориться с людьми такого рода. Все равно вы их не удовлетворите. Лучше и не вмешиваться. В таком случае общество должно позаботиться о ней в первую голову.
   Цецилия отвечала:
   -- Но из-за нее совесть у меня неспокойна, Стефен.
   -- У меня совесть неспокойна из-за них всех, -- проговорил Хилари.
   Бианка оглянулась на него в первый раз, затем, обратившись к племяннику, сказала:
   -- А вы что на это скажете, Мартин?
   Молодой человек не отвечал. При свете камина его лицо приняло оттенок бледного сыра. Вдруг среди полнейшей тишины раздался голос:
   -- Я кое-что надумал.
   Все обернулись. Из-за "Тени" показалась фигура м-ра Стона; его хрупкая фигура в сероватой одежде, с серебристой бородой и волосами, резко обозначалась на фоне стены.
   -- Как, это вы, отец? -- удивилась Цецилия. -- А мы не знали, что вы здесь.
   М-р Стон с каким-то отчужденным видом посмотрел по сторонам. Он как будто и сам этого не знал.
   -- Что такое вы надумали?
   Огонь в камине вдруг осветил худую жилистую руку старика.
   -- В этих местах, на этих улицах каждый из нас оставляет свою тень.
   Послышался тихий шепот, как будто его замечание никто не принял всерьез. Раздался шум захлопнувшейся двери.

Глава III. Коричневый кабинет Хилэри

   -- Дядя Хилэри, что вы думаете об этом?
   Хилэри Дэллисон сидел за письменным столом. Он обернулся к племяннице, говоря:
   -- Таково положение вещей с самого сотворения мира, моя милая. Насколько я знаю, нет ни одного химического процесса, в котором не получались бы побочные продукты. То, что ваш дедушка называет тенями, -- есть отбросы в социальном прогрессе, и я полагаю, что совершенно невозможно определить, почему развитие общества идет в этом направлении и какие можно ввести улучшения.
   Девушка сидела в большом кресле. Она не двигалась, ее губы презрительно надулись, и лоб нахмурился.
   -- Мартин говорит, что невозможно только то, о чем мы думаем, что это невозможно. Опасаюсь, что его воззрения близки к изречению: "Вера движет горами".
   Тима вытянула ногу и задела ею Миранду, маленького бульдога.
   -- О, милочка!
   Но маленький серебристый бульдог отодвинулся.
   -- Дядя, я ненавижу эти грязные закоулки, они так отвратительны!
   Хилэри оперся лицом на тонкую руку. Это была его обычная поза.
   -- Да, они отвратительны, они терзают душу человека, но все это отнюдь не упрощает сложности проблемы, не так ли?
   -- Я уверена, что мы сами придумываем все эти сложности.
   Хилэри улыбнулся.
   -- Это тоже говорит Мартин?
   -- Конечно.
   -- В сущности, мне представляется сложным только одно: природа человека, -- проговорил Хилэри.
   Тима встала.
   -- Мне кажется ужасным считать человеческую природу низменной.
   -- Милая моя, -- сказал Хилэри, -- не думаешь ли ты, что те, которые считают человеческую природу низменной, именно благодаря этому являются более терпимыми? Сравни их с теми, которые смотрят на человеческую природу с точки зрения того, какой она должна быть, и склонны ненавидеть то, что она собой представляет.
   Тима взглянула на привлекательное лицо дяди -- на это лицо с остроконечной бородой, высоким лбом и тонкой, чуть заметной улыбкой. Ее взгляд встревожил Хилэри.
   -- Я не хочу, милая моя, чтобы у тебя было обо мне плохое мнение, не совсем соответствующее истине. Я вовсе не принадлежу к тем людям, которые говорят, что все в порядке, раз у богатых есть свои неприятности, как и у бедных. Сносные условия жизни, очевидно, необходимы каждому человеку, но, зная это, не легче понять, как обеспечить ему эти условия. Не так ли?
   -- Мы уже приступили к этому, -- сказала Тима. -- Это не может так долго продолжаться.
   -- Вспомни о м-ре Персэе, милочка. Как ты думаешь, многие ли представители высших классов относятся к этому вопросу сознательно? У нас есть так называемая "социальная совесть", нам не по дороге с м-ром Персэем, мы принадлежим к небольшой группе лиц, выделенной несколькими тысячами, десятками тысяч мистеров Персэев. И многие ли из нас готовы, многие ли приспособлены действовать так, как подсказывает нам рассудок? Несмотря на идеи твоего дедушки, я боюсь, что нам все-таки мешает классовая рознь. Прежде всего мы связаны со своим классом.
   -- О, классы! Это -- старый предрассудок, дядя, -- отвечала Тима.
   -- Так ли это? Я думаю, можно преувеличивать значение нашего класса, но нельзя его совершенно не принимать в расчет. Например: что будем делать мы с нашими предрассудками?
   Тима бросила на него свирепый взгляд. Казалось, взгляд говорил: "Вы -- мой милый дядя, и я вас люблю, но вы старше меня больше чем вдвое, и этим, думаю, все сказано".
   -- Пришли ли к какому-нибудь решению относительно м-с Гугс?--спросила она отрывисто.
   -- Что сказал твой отец сегодня утром?
   Тима взяла свой портфель с рисунками и направилась к двери.
   -- Мой отец безнадежен. Ничего путного он придумать не может.
   Затем она ушла. Со вздохом Хилари взял перо, но не написал ни одного слова.
   Хилэри и Стефен Дэллисон были внуками Кэнона Дэллисона, бывшего другом и советчиком известного романиста эпохи Виктории.
   Кэнон был из старого оксфордского рода, который последние три столетия служил церкви или государству; сам же. Кэнон являлся автором двухтомного сочинения "Диалоги Сократа. Он передал в наследство своему сыну, всю жизнь служившему в министерстве иностранных дел, если не свои литературный талант, то во всяком случае культурные традиции. Эти традиции в свою очередь перешли к Хилэри и Стефену. Молодые люди воспитывались в Кембридже, у них было небольшое, но независимое состояние, и они никогда не брали денег взаймы, если могли обойтись без этого. Они походили друг на друга, как две монеты одной чеканки: оба были приятны, чистосердечны и отнюдь не ленивы. Отличались они большой культурностью, глубокой порядочностью, отвращением к насилию, популярному в высших классах этого края, обычаи которого столь же древнего происхождения, как дороги и древние стены, окружающие парки.
   Время шло. Наследственность и воспитание, окружающая среда и материальное положение развили в обоих братьях самоанализ, но проявился он по-разному. Для Стефена он стал средством самосохранения. Как лед предохраняет в жару продукты от разложения, так и самоанализ оберегал Стефена, предупреждал процесс распада. Самоанализ являлся здоровым ингредиентом его существа, химически связующим в нем все противоположности. Стефен действовал всегда здраво и рассудительно. Что же касается Хилэри--самоанализ проявлялся в нем по-иному. Как медленно действующий тонкий яд, он проникал в мельчайшие клеточки мозга, так что для Хилэри трудно было продумать до конца определенную мысль или выполнить определенное дело. Это сказывалось главным образом в его своеобразном, благородном и сдержанном характере.
   -- Не поразительно ли, -сказал он как-то Стефену, -- что посредством ассимиляции маленьких кусочков жареной говядины люди приобретают способность мыслить, т.-е. рождать некие идеи?
   Стефен ответил не сразу. Они завтракали в Лоо-Курте. Перед ними был ростбиф. Наконец он сказал:
   -- Ты, наверное, не последуешь примеру своего тестя и не станешь избегать высших млекопитающих.
   -- Конечно, нет, -- сказал Хилари, -- я их ем, но это все-таки поразительно. Ты отвлекаешься в сторону.
   Было ясно, что человек, находивший нечто замечательное в подобных вещах, зашел далеко. Стефен пробормотал:
   -- Старина слишком углубляется в самого себя!
   Хилари улыбнулся брату особенной сдержанной улыбкой, которая, казалось, говорила: "Ты не хочешь, чтобы я проник в твою душу. Может быть, оно и лучше".
   На этом разговор и кончился.
   Улыбка Хилэри способствовала прекращению беседы, она была с его стороны естественной. t Он был чуткий человек, проводивший свою жизнь среди культурных людей, занятых литературным трудом. Небольшое состояние предохраняло его от нужды, и в возрасте сорока двух лет его деликатность дошла до такой изощренности, что граничила с капризной прихотливостью. Даже его собака знала, что он за человек. Она знала, например, что он нс позволит себе вольно обращаться с се ушами или хвостом; она была уверена, что он никогда не будет разжимать ей челюсти и осматривать ее зубы, как это частенько делают другие люди. Если же она будет сидеть, как сидит вот теперь, уставившись на огонь камина, он ни в коем случае не помешает ей думать, сколько ей захочется, -- это она прекрасно знала.
   В кабинете пахло тем особенным табаком, который так успокоительно действует на писателей. У стены стоял бюст Сократа. Хилари всегда чувствовал к нему какое-то особенное влечение. Одному своему приятелю он описал то впечатление, какое производил на него этот бюст. Исключительно безобразное лицо являлось как бы символом всей человеческой жизни, мужской алчности и похотливости, склонности к насилию и вместе с этим тяги к любви, мудрости и ясной тишины.
   "Он учит нас жестоко жить, опускаться на дно моря к русалкам, лежать распростертым на холмах под лучами солнца, потеть вместе с рабами,- писал Хилари. -- Познать все вещи и всех людей! Вы не "подойдете к мудрости, учил он, пока не пройдете через все. Вот как он действует на меня--не слишком радостно для нашего брата."
   Хилари опустил голову на руки. На него падала тень от бюста. Перед ним лежали три раскрытый книги, рукопись и стопка зеленовато-белых листиков--вырезок из газет об его последней книге.
   Точно определить социальное положение человека, занятого литературным трудом, -- нелегко. Конечно, он получал вознаграждение за свой труд, но мог существовать и независимо от заработка. Он был человек с именем, его знали как поэта, критика и беллетриста, он не был знаменит, но во всяком случае достаточно известен. Его друзья нередко обсуждали вопрос, -- утерял ли бы он свою щепетильность, если бы не имел личных средств? Она, вероятно, была выше, чем предполагалось, вследствие чего он несколько пугал тех, кто смотрел на него сверху вниз как па дилетанта.
   Хилари напрасно старался сосредоточить мысли на работе и все время мысленно возвращался к разговору с племянницей и к спору относительно домашней портнихи -- м-с Гугс, происходившему накануне вечером в студии жены.
   Когда Цецилия и Тима ушли после обеда, Стефен остался; он хотел поговорить с братом и подождал его у садовой калитки.
   -- Никогда не надо вмешиваться в отношения супругов. Ты знаешь, каковы представители низших классов.
   Он обернулся назад и всматривался в очертания дома, едва видные сквозь потемневший сад. Было освещено только одно окно нижнего этажа. В открытое окно виднелись голова и плечи м-ра Стона, освещенные маленькой зеленой рабочей лампой. Стефен покачал головой и прошептал:
   -- А наш старик-то каков! "В этих местах, на этих улицах..." Это хуже, чем простая причуда. Бедный старик совсем...
   Он слегка коснулся пальцем своего лба и пошел быстрыми эластичными шагами человека, который привык контролировать свое воображение.
   Хилэри тоже на несколько мгновений задержался около кустов; освещенное окно прорезало темный фасад дома. Маленький серебристый бульдог терся около его ног и тоже глядел на дом. М-р Стон стоял неподвижно с пером в руке, очевидно погруженный в глубокое раздумье. Он подошел к окну, но, невидимому, не видел зятя, устремив взгляд в ночную тьму. На дороге лежали тени от листьев, точно грозди черного винограда, придавленные к земле ногами прохожих. Виднелись фигуры мужчин и женщин--они спешили к себе, в эти громадные дома.
   Ореолом раскинулась над городом туманная светлая желтизна, сотканная из желтоватого света. Ореол почти смывал звезды. Черная медлительная фигура полисмена бесшумно двигалась у противоположного забора.
   Автор книги "Всеобщее братство" между десятью и двенадцатью часами вечера, варил себе какао на маленькой спиртовой лампочке; он то смотрел на свою рукопись, то бесцельно созерцал тьму.
   Точно очнувшись, Хилэри снова вспомнил свои мысли, которым он отдавался, сидя около бюста Сократа.
   "В этих местах, на этих улицах каждый из нас оставляет свою тень..."
   В этой мысли был, несомненно, какой-то яд. Можно было отнестись к ней как к шутке, подобно Стефену, или... Но как отнестись к ней иначе? Как далеко можно было отожествлять себя с другими, -- особенно если они беспомощны, -- и при этом не потерять себя?
   Хилэри уже не был так молод, как его племянница и Мартин, для которых все жизненные вопросы разрешались весьма просто. Не был он и таким стариком, как их дед, для которого жизнь уже утеряла свою сложность. Сознавая, что он неспособен принимать какие-либо решения, чувствуя, что он может разбираться разве только в вопросах литературной техники, он встал из-за письменного стола, позвал с собой маленького бульдога и вышел. Он намеревался пройти к м-с Гугс на Хоунд-стрит и собственными глазами увидеть, что там делается. В сущности, ему хотелось итти туда еще и по другим причинам.

Глава IV. Маленькая натурщица

   Когда прошлой осенью Бианка начала писать свою картину "Тени", Хилэри был удивлен больше всех, -- она просила его найти натурщицу. Он совершенно не знал характера картины и много лет, а быть может, даже и никогда не интересовался внутренней жизнью своей жены. Он сказал:
   -- Почему ты не попросишь Тиму тебе позировать?
   Бианка ответила:
   -- У нас совсем не тот тип: она слишком положительна. Кроме того, леди мне не подходит, она должна позировать обнаженной.
   Хилэри усмехнулся.
   Бианка прекрасно знала, что эта усмешка вызвана ее разделением женщин на две группы; при этом ей казалось, что он смеется не столько над ней, сколько над самим собой, втайне соглашаясь с ее взглядом на два типа женщин.
   И вдруг она тоже улыбнулась. Вся история их супружеской жизни заключалась в этих двух улыбках. Они значили так много -- столько тысяч часов подавленного возмущения, столько разрушенных страстных желаний и глубоких усилий слить их натуры воедино. Их жизненные пути расходились все дальше и дальше, при чем это происходило не намеренно; их отчуждение углублялось медленно, едва уловимо, отчего оно было еще безнадежнее. У них никогда не было настоящей ссоры, которая выявила бы им их взгляды на брак; они только обменивались улыбками. В продолжение многих лет они улыбались друг другу, и во всем мире, кажется, нельзя было найти двух людей более чуждых друг другу. Эти улыбки скрывали трагедию их брака. Конечно, они не могли ничему помочь; возникали они не оттого, что супруги нарочно хотели уязвить друг друга, -- улыбки являлись отражением глубины их враждебных душ; они были как лунный свет, который падает на поверхность воды.
   Хилэри два вечера провел у своих приятелей-художников, стараясь подыскать подходящую натурщицу для "Тени". Наконец он нашел. Ее звали Бэртон. Фрэнч, художник, пишущий натюрморты, дал ему ее адрес.
   -- Она мне никогда не позировала, -- сказал он. -- Моя сестра отыскала ее где-то в Вест-Коунтри. У нее какое-то прошлое. Не знаю, в чем оно заключается. Помнится, она объявилась месяца три назад.
   -- Она сейчас не позирует у вашей сестры?
   -- Нет, -- отвечал художник. -- Моя сестра вышла замуж и уехала в Индию. Не знаю, согласится ли она позировать полунагой. Думаю, что согласится. Все равно -- рано или поздно она к этому придет. А начинать у вас удобнее, так как ее будет писать женщина. В ней есть что-то очень привлекательное. Вы попробуйте пригласить ее.
   На этом беседа между художником и Хилэри закончилась.
   Хилэри написал девушке, чтобы она пришла к нему. Она явилась в тот же день, перед самым обедом.
   Он увидел ее посреди своего кабинета; она словно не решалась подойти близко к мебели; в комнате было темновато, и он не мог рассмотреть се лица.
   Стояла она спокойно и терпеливо. На ней была коричневая юбка, плохо сидевшая блузка и голубовато-зеленая круглая шотландская шапочка. Хилэри повернул выключатель. Он увидел маленькое круглое личико с широкими скулами, с голубыми глазами, с короткими иссиня-черными ресницами и чуть приоткрытыми губами. Благодаря поношенному костюму трудно было судить о ее фигуре; во всяком случае она была среднего роста; бросались в глаза прекрасные светло-русые волосы и красивая посадка головы. Он заметил, что ее подбородок хотя и не выдавался вперед, но был слишком мал и мясист, особенно же поразил его взгляд, терпеливый и ожидающий, как будто сквозь дымку настоящего она видела что-то, быть может, и неприятное, но неизбежное.
   Если бы он не знал от художника натюрмортов, что девушка недавно приехала из деревни, он бы подумал, что она уроженка города, -- такой у нее был бледный цвет лица. Внешность ее не казалась слишком положительной. Что же касается ее разговора -- у нее был легкий простонародный акцент. Разговор был достаточно деловым; она уславливалась о продолжительности каждого сеанса и об условиях оплаты. Внезапно во время беседы она упала на пол. Хилэри привел ее в чувство и дал съесть бисквит и выпить ликера, который он второпях схватил вместо воды. Выяснилось, что она не ела два дня. Утром выпила чашку чая. В ответ на его укоры она сделала ему весьма деловитое замечание:
   -- Если нет денег, то не на что покупать. Мне не у кого просить. Я нездешняя.
   -- Так у вас не было никакой работы?
   -- Нет, -- отвечала она уныло. -- Я не хочу работать у них на тех условиях, которые они большею частью мне предлагают.
   Кровь горячей волной залила ее лицо, затем оно снова стало бледным.
   "А... -- подумал Хилари, -- у нее уже был опыт."
   Он и его жена всегда чутко относились к несчастиям других, но характер их благотворительности был совершенно различен. Хилари чувствовал себя неспособным отказать просившему о помощи, Бианка же утверждала, что благотворительность -- путь неправильный. В правильно построенном государстве никто не должен нуждаться в помощи. Как и Стефен, она говорила, что на то и существует "Общество борьбы с нищенством", тратящее много времени и труда на то, чтобы предотвратить еще большее социальное зло. В данном случае надо было позаботиться, чтобы у девушки была еда, затем убедиться, что она живет в приличном месте; если же нет, то устроить ее как-нибудь иначе. В делах благотворительности стараются убить обыкновенно зараз двух зайцев. Так случилось и здесь. У домашней портнихи сдавалась одна маленькая комната без мебели. Она была, конечно, очень рада сдать ее за четыре шиллинга в неделю или даже за три шиллинга и шесть пенсов. Комнату кое-как обставили, достали скрипящую кровать, умывальник, стол, комод, ковер, два' стула и хозяйственную утварь, добыли несколько старых фотографий и гравюр и маленькие часы, которые постоянно останавливались. Весь этот скарб, а также кое-какая одежда были отправлены к ней в маленькой фуре вместе с тремя почти увядшими папоротниками. Вскоре после этого она пришла позировать. Она оказалась очень спокойной и пассивной натурщицей; ей не пришлось позировать обнаженной. Бианка решила, что женская фигура на ее картине "Тень" не должна быть обнаженной. Правда, Бианка, не стесняясь, говорила о наготе, но когда дело касалось того, чтобы писать нагого человека, она чувствовала физическое отвращение.
   Хилари заинтересовался этой натурщицей, когда-то упавшей перед ним в обморок от истощения. Другой на его месте тоже, пожалуй, не мог бы не заинтересоваться. Во время сеансов он иногда заходил к ним в студию и смотрел на девушку, как бы желая ее ободрить. Те, что знали его хорошо, говорили, что он скорее пройдет лишнюю милю, чем раздавит муравья, попавшегося ему на дороге.
   С той самой минуты как ему пришлось влить ликер в рот маленькой натурщице, ему казалось, что она немного ему обязана. Иногда она встречалась с ним, приходя или уходя с сеанса, встречалась в саду или где-нибудь за калиткою и обменивалась короткими фразами. Она деловито сообщала ему о своих мелких делах, а иногда заходила и в его кабинет, напоминая ему ребенка, который показывает свой ушибленный палец. "У меня за эту неделю осталось три шиллинга, м-р Дэллисон", -- неожиданно сообщала она ему, или: "Сегодня старый м-р Крид пошел в больницу, м-р Дэллисон."
   Вскоре цвет ее лица стал лучше, чем в тот первый вечер их знакомства, но она все-таки была еще бледна. В холодную погоду ее лицо розовело совсем не там, где обычно появляется румянец; на висках виднелись голубые жилки, под глазами лежали тени. Рот был всегда слегка приоткрыт, и, казалось, она смотрела на свое будущее, как маленькая Мадонна или Венера с картины Боттичелли. Этот взгляд в сочетании с деловитостью ее речи делал ее своеобразно обаятельной.
   На Рождестве картина была показана м-ру Персэю и другим знакомым. Бианка пригласила и свою натурщицу, думая этим пристроить ее к другой работе. Но девушка забилась в угол, как можно дальше от полотна. Гости, замечая сходство с картиной, заинтересовались ею и с любопытством на нее посматривали. Они с ней не заговаривали, ибо опасались, что она не сможет с ними беседовать о том, о чем будут говорить они, или, наоборот, они не смогут говорить с ней о том, что интересует ее; отчасти же они боялись, что создастся впечатление, будто они ей покровительствуют. Поэтому ей не пришлось ни с кем говорить.
   Хилэри был этим раздосадован. Он подходил к ней, пытался завязать с ней разговор, но она отвечала только: "Да, м-р Дэллисон" или: "Нет, м-р Дэллисон".
   Перед картиной стоял художественный критик. Увидев Хилэри, направлявшегося к нему после одной из попыток заговорить с натурщицей, он улыбнулся. На его круглом свежевыбритом чувственном лице глаза и щеки приняли зеленоватый оттенок -- точно жир на супе из черепахи. Кроме него, еще двое других заметили ее присутствие, старые наши знакомые -- м-р Персэй и м-р Стон. М-р Персэй думал: "Хорошенькая девочка", и его глаза то и дело обращались в ее сторону. Присутствие настоящей натурщицы казалось ему пикантным.
   М-р Стон смотрел на нее другими глазами. Он подошел к ней со своей обычной, не совсем ловкой манерой, как будто во всем мире видел перед собой только одно.
   -- Вы живете одна? Я приду к вам.
   Будь эта фраза скапана м-ром Персэем или критиком, -- она могла бы иметь только одно значение, но в устах м-ра Стона она имела совершенно иной смысл. Сказав то, что он хотел сказать, автор книги "Всеобщее братство" поклонился и направился к выходу. Все сторонились, давая ему пройти, так как, по-видимому, он видел перед собой только дверь и ничего другого.
   За его спиной, как обычно, послышались замечания:
   -- Удивительный старик! Знаете ли вы, что он круглый год купается в Серпентине. Он сам готовит себе пищу и сам убирает свою комнату, -- все остальное время он пишет книгу. Настоящий чудак!

Глава V. Комедия начинается

   Критика, позволившего себе, как и прочие мужчины, улыбнуться, следовало скорее жалеть, чем порицать. Ирландец, незаурядно талантливый, он вступил в жизнь с высокими идеалами и верою в то, что сможет всегда придерживаться этих идеалов. Он надеялся служить искусству и быть честным в своем служении... Но однажды он не сдержал своего бурного темперамента и, сводя личные счеты, кому-то отомстил. С тех пор он не знал, когда сорвется с цепи и когда вновь обретет покой. Более того--вскоре он уже и не старался сдерживать охватывавшую его по временам ярость. Идеалы покинули его один за другим. Он жил теперь отшельником -- наедине с самим собой. Утратив чувство достоинства д стыда, он искал забвения в виски. Этот злобный человек нуждался в сожалении и находил удовлетворение только в выпивке. Прежде чем притти к Бианке, он уже выпил за завтраком, но к четырехчасовому чаю винные пары, заставлявшие его находить мир весьма приятным, испарились, и он мучился желанием снова выпить.
   Очень возможно также, что эта девушка с ласковыми глазами вызвала в нем вожделение, возможно, что он захотел ею обладать, а так как это было недостижимо, то его охватывало естественное раздражение при мысли, что ею обладал или мог обладать кто-нибудь другой. Наконец, быть может, он как мужчина неодобрительно относился к женскому творчеству, что и обусловило неприятный уклон его мыслей.
   Дня через два в ежедневной газете появилась маленькая заметка без подписи.
   "Нам известно, что картина "Тень" (написанная Бианкой Стон, женой писателя Хилэри Дэллисона) будет скоро выставлена в галерее Бенкокса. Это произведение ультра-современное. Сюжет картины не прельщает. Женщина (по-видимому, уличная), стоящая под газовой лампой. Живопись какая-то анемичная. Если бы м-р Дэллисон, считающий этот тип интересным, воплотил его в какой-нибудь из своих очаровательных поэм, он бы не вышел таким бескровным."
   Бианка передала Хилэри за завтраком эту зеленовато-белую газетную вырезку. Кровь залила его лицо. Бианка пристально смотрела, как он краснел. Правильно это или неправильно, но философы утверждают: ничтожные явления, будучи последними звеньями цепи, приводят к великим событиям благодаря тому, что им--этим явлениям--предшествует целый ряд других.
   До этого дня между Хилэри и Бианкой не было и признаков отчуждения, но с этого момента все изменилось. После десяти часов вечера жизнь каждого из них шла своим путем, словно они жили в двух разных домах. Перелом этот не сопровождался, ни сценами, ни упреками, ни объяснениями: достаточно было только одного поворота ключа---не было необходимости прибегать к каким бы то ни было объяснениям. Дверь была замкнута, а этого было совершенно достаточно для такого человека, как Хилэри. Его деликатность, боязнь показаться смешным, его способность вглядываться в прошлое и уходить в самого себя исключали необходимость дальнейшего объяснения. Оба чувствовали, что, в сущности, нечего и объяснять. Ничего во вне не произошло, к чему можно было бы придраться и разорвать супружеские отношения. Все было значительно глубже: она страдала, ее женское самолюбие было уязвлено, она чувствовала, что он больше ее не любит, и жаждала отомстить.
   Утром, через несколько дней после происшедшего, перед ними предстала та, которая, помимо своей воли, вызвала разрыв. Девушка вошла в Кабинет к Хилэри, остановилась в своей обычной позе терпеливого ожидания и поделилась с ним своими обычными новостями. По обыкновению, это были мелочи; она казалась беспомощной, словно ребенок, прищемивший палец. У нее не было работы; она задолжала за неделю квартирной хозяйке и не знала, что с ней будет дальше. М-с Дэллисон больше не приглашала ее, а она не знала, в чем провинилась. Эта картина была кончена--ей это было известно, -- но м-с Дэллисон говорила ей, что собирается писать другую...
   Хилэри молчал.
   ...К ней являлся этот старый джентльмен -- м-р Стон. Он приглашал ее приходить к нему ежедневно па два часа -- от четырех до шести -- переписывать его книгу; по шиллингу в час. Может ли она приходить? Он сказал, что для переписки понадобится несколько лет.
   Хилэри не отвечал, он молча смотрел в камин. Маленькая натурщица посмотрела на него. Вдруг он повернулся к пей и взглянул (ей в лицо. Но, по-видимому, взгляд его обещал девушке мало хорошего. Этот критический взгляд выражал некоторое сомнение: так мог бы он смотреть на фолиант, ценность которого представляется сомнительной.
   -- Как вы думаете, не лучше ли вам опять вернуться в деревню? -- сказал он наконец.
   Маленькая натурщица горестно покачала головой.
   -- О, нет!
   -- Но почему же? Эта жизнь вас вовсе не устраивает.
   Девушка опять взглянула на него, затем печально заметила:
   -- Я не могу туда вернуться.
   -- Отчего? Разве там с вами плохо обращались?
   Она покраснела.
   -- Нет, но я не хочу туда возвращаться.
   По лицу Хилари она, по-видимому, поняла, что его деликатность не позволяет ему больше расспрашивать. Лицо ее прояснилось, и она прошептала:
   -- Старый джентльмен говорит, что это сделает мое положение независимым.
   -- В таком случае, -- заметил Хилари, пожимая плечами, -- вам лучше принять его предложение.
   Она ушла; идя по дорожке сада, она обернулась и посмотрела на окно его кабинета, точно желая выразить свою благодарность. Подняв голову от своей рукописи, он увидел, как она выглядывала из-за решетки сквозь кусты сирени. Вдруг она подпрыгнула, как девочка, выбежавшая из школы. Хилари был потрясен. Этот прыжок был для него ярким светом фонаря, внезапно осветившим темную улицу жизни другого человека.
   Ярким блеском осветилась перед ним заброшенность этого ребенка, одиночество его -- без денег и без друзей, среди этого громадного города.
   Прошли январь, февраль и март; маленькая натурщица ежедневно приходила переписывать книгу "Всеобщее братство".
   В комнату м-ра Стона никогда не входила ни одна служанка. Он настоял на том, чтобы платить за свое помещение. Оно находилось в нижнем этаже; всякий кто проходил мимо его двери между четырьмя и шестью часами, слышал его голос; он медленно диктовал, иногда даже произнося слова по слогам. В эти часы у него вошло в привычку перечитывать все то, что он написал в предыдущие семь часов.
   В пять часов неизменно слышался звук чашек и блюдечек, который часто заглушался голосом1 маленькой натурщицы--мягким, монотонным, таким деловитым: она сообщала старику какие-нибудь пустяки. Раздавался и голос м-ра Стона: он тоже делился; с ней своими мыслями, но было совершенно ясно, что между замечаниями старика и девушки нет никакой связи. Как-то раз дверь была открыта и Хилэри случайно услышал их беседу.
   Маленькая натурщица. М-р Крид говорит, что он был дворецким. У него сделался такой нехороший нос. (Молчание.)
   М-р Стон. В те времена люди были исключительно заняты мыслями о себе. Их занятие казалось им важным.
   Маленькая натурщица. М-р Крид говорит, что все его сбережения ушли на лечение его болезни.
   М-р Стон. Это было не так.
   Маленькая натурщица. М-р Крид говорит, что привык ходить в церковь.
   М-р Стон (внезапно). С семисотого года не было ни одной церкви, достойной того, чтобы в нее ходили.
   Маленькая натурщица. Но он давно не ходил.
   Хилэри прошел мимо открытой двери и мельком заглянул в комнату. Она сидела и держала в руках, запачканных чернилами, ломоть хлеба с маслом. Слегка приоткрыв рот, она собиралась откусить кусок. Ее глаза были с любопытством устремлены на м-ра Стона. В прозрачной руке он держал чайное блюдечко, вперив неподвижный взгляд в пространство.

* * *

   Как-то раз, в апреле, м-р Стон появился в дверях кабинета Хилэри. Еще до его прихода разнесся запах домотканого сукна и печеных картошек--запах, который обыкновенно сопровождал его.
   -- Она не пришла, -- сказал он.
   Хилэри положил перо. Это был первый настоящий весенний день.
   -- Не пройдетесь ли вы со мной вместо этих занятий, сэр? -- спросил Хилэри.
   -- Хорошо, -- сказал м-р Стон.
   Они пошли в Кенсингтонский сад. Хилэри шел опустив голову, а м-р Стон--устремив свой взгляд в пространство, погруженный в свои мысли и, слегка выставив вперед серебряную бороду.
   Сияли звезды крокусов и нарциссов. Почти па каждом дереве ворковали голуби, в каждом кусте заливался черный дрозд. По дорожкам возили в колясочках детей. Это место отвели для них. Отсюда можно было наблюдать за маленькими грязными девочками, нянчившими грязных младенцев, прислушиваться к непрекращавшейся болтовне этих бедно одетых ребят и размышлять о великой проблеме социальной несправедливости. Аристократические бэби в своих колясочках задумчиво посасывали соски. Впереди колясочек выступали собаки, а сзади шествовали няньки.
   Красочная дымка овевала далекие деревья, окутывая их багрянцем; умирающие лучи солнца придавали шафранный оттенок небу. Такой день рождал в сердце томление, подобное тому, какое луна вызывает у детей.
   М-р Стон и Хилари сели на Броод-Уоке.
   -- Вязы, -- произнес м-р Стон. -- Неизвестно, когда они получили свой теперешний облик. У них одна общая душа. То же самое и с человеком.
   Он замолчал. Хилари неуверенно посмотрел по сторонам. На скамье они сидели одни.
   Снова раздался голос м-ра Стона.
   -- Их единая душа заключается в их форме и равновесии: и то и другое сохраняют они из века в век. В этом их жизнь. В настоящие дни (его голос стал затихать, он совсем забыл, что он не один), когда у людей нет вкуса к обобщению своих идей, они хорошо бы сделали, если бы посмотрели на эти деревья. Вместо того, чтобы воспитывать множество маленьких душ на пище, созданной из разных теорий о будущей жизни, они бы озаботились об усовершенствовании своих настоящих форм и этим путем создали бы более ценную, достойную единую душу человека.
   -- Вязы, думается мне, всегда считались опасными деревьями, -- заметил Хилари.
   М-р Стон, посмотрев искоса на зятя, сказал:
   -- Вы, кажется, говорили со мной?
   -- Да, сэр.
   М-р Стон загадочно сказал:
   -- Пройдемся.
   Они встали и побрели домой.

* * *

   Маленькая натурщица сама объяснила Хилари причину своего отсутствия:
   -- Я получила приглашение.
   -- Еще работа?
   -- Друг м-ра Фрэнча.
   -- Так... Кто же?
   М-р Деннард. Он скульптор. У него студия в Жельси. Он хочет, чтобы я ему позировала.
   -- Так...
   Она взглянула на Хилэри и поникла головой.
   Хилэри посмотрел в окно.
   -- Знаете ли вы, что значит позировать скульптору?
   Голос маленькой натурщицы раздался позади него, по обыкновению деловитый.
   -- Он говорит, что у меня как раз такая фигура, какую он все время подыскивал.
   Хилэри продолжал смотреть в окно.
   -- Я не думал, что вы начнете позировать нагой.
   -- Я не хочу вечно бедствовать.
   Хилэри обернулся, пораженный странным тоном этих неожиданных слов.
   Девушка была освещена солнцем. Ее бледные щеки горели, алели полуоткрытые губы, бывшие прежде такими бледными. В широко открытых глазах дрожал мятежный огонек.
   -- Я не хочу всю свою жизнь переписывать книги.
   -- Что ж, прекрасно!
   -- М-р Дэллисон, право, я не то хотела сказать! Я буду делать то, что вы мне скажете. Да! Я буду все делать, все!
   Хилэри с сомнением посмотрел на нее; его критический взгляд как будто говорил: "Что-то такое в вас кроется. Правда ли, что вы искреннее создание, или же..." Это был тот взгляд, который так расстроил ее раньше. Наконец он сказал:
   -- Поступайте, как хотите. Я никогда никому не советую.
   -- Но вы не хотите, чтобы я... Я знаю, что вы не хотите... Конечно, если вы не хотите, то я с радостью откажусь от этого.
   Хилэри улыбнулся.
   -- Вы не любите писать у м-ра Стона?
   Лицо маленькой натурщицы сложилось в гримасу.
   -- Мне нравится м-р Стон. Это такой забавный старый джентльмен.
   -- Это общее мнение, -- улыбнулся Хилэри. -- А знаете ли, что м-р Стон думает, что мы забавны.
   Маленькая натурщица тоже слегка улыбнулась. Около нее в полосе солнечного света сверкали миллионы золотистых пылинок, и в этой полосе она казалась юной тенью весны, ожидающей, что пошлет ей этот год.
   -- Я готов, -- проговорил у двери м-р Стон и этим прекратил дальнейший разговор.
   В доме к девушке, по-видимому, относились хорошо, но все-таки иногда происходили маленькие инциденты, которые показывали, что отношение к бедным и беспомощным -- внешне дружелюбное и любезное -- окрашивалось другим чувством -- тем, что Хилэри называл "социальной совестью".
   Только за три дня перед тем как Хилэри размышлял, сидя под бюстом Сократа, Цецилия за завтраком сделала следующее замечание:
   -- Конечно, я знаю, что никто не в состоянии разобрать его почерка, но я совершенно не представляю, почему отец не диктует машинисту вместо этой девочки. Работа шла бы вдвое скорее.
   Бианка ответила не сразу:
   -- Может быть, Хилэри это знает.
   -- Тебе не нравится, что она сюда приходит?
   -- Пожалуй. А что?
   -- Ты сказала таким тоном...
   -- Мне было бы безразлично, если бы она приходила только для этого.
   -- А разве она приходит для другого?
   Цецилия быстро взглянула на свою вилку и поспешила добавить:
   -- Конечно, отец удивительный человек!
   Три следующих дня Хилэри не бывал дома в те часы, когда приходила маленькая натурщица. Была и другая причина, заставившая его не погнушаться навестить м-с Гугс в Хоунд-стрите, Кенсингтон.
   Это было утро первого мая.

Глава VI. Первое паломничество на Хоунд-стрит

   Хилари со своим маленьким бульдогом вышел на Хоунд-стрит с восточной стороны. На этой серой улице все дома были трехэтажные, одного стиля. Почти все двери были открыты, и на ступеньках ребятишки наслаждались пасхальными праздниками.
   Они апатично сидели, развлекаясь каким-нибудь неожиданным легким шорохом или шумом.
   Почти все они были очень грязны. Только некоторые были обуты в прочные башмаки, остальные щеголяли в изодранных или вовсе босиком.
   Их резкие голоса и нервные движения произвели на Хилэри такое впечатление, будто эта "каста" жила согласно следующей профессиональной формуле: "Сегодня мы живы. Если "завтра" вообще наступит, то оно будет таким же, как и' "сегодня".
   Он бессознательно шел по самой середине улицы, а Миранда бежала за ним по пятам: она никогда еще не подвергалась такому унижению. Оглядываясь по сторонам, она как будто хотела сказать:
   "Я требую только одного: чтобы ни одна собака не пыталась завести со мной знакомства".
   К счастью, не попалось ни одной собаки, зато кошек было очень много, и все они были очень худы.
   Хилари видел в окнах бедно одетых женщин; все они хозяйничали и по временам выходили на улицу посмотреть, что там, делается. Он дошел до конца улицы; там преградила ему дорогу стена; тогда он опять прошел назад, идя по самой середине мостовой. Дети равнодушно смотрели на его высокую фигуру. По-видимому, они чувствовали, что он не из таких людей, у которых, подобно им, нет завтрашнего дня.
   Дом No 1 на Хоунд-стрит был одним из лучших на этой улице. Дверь была незаперта, и Хилари вошел. Его поразил запах: пахло сыростью и прачечной, к этому примешивался неопределенный запах копченых селедок. Второе, на что он обратил внимание, был его собственный бульдог; он стоял на ступеньке и рассматривал худую рыжую кошку. Эта кошка яростно изогнула свою спину, и Хилари должен был ее прогнать, прежде чем подошла собака. Затем он заметил хромую женщину низкого роста, она стояла в дверях одной из комнат. У нее были широкие скулы и светло-серые глаза с черными ресницами. Она держалась за ручку двери, давая отдохнуть хромой ноге.
   -- Не думаю, что бы наверху кто-нибудь был. Я бы пошла спросить, |но я хромаю.
   -- Да, вижу. Как это неприятно! -- сказал Хилэри.
   Женщина вздохнула.
   -- Я нахожусь в таком положении уже пять лет, -- сказала она, направившись в свою комнату.
   -- А что, с этим ничего нельзя сделать?
   -- Я прежде тоже об этом думала, но они сказали, что болезнь уже в костях. Я с самого начала запустила.
   -- Как же это так?
   У нас на это нет времени, ответила женщина, словно защищаясь.
   Она вошла в комнату, в которой было наставлено множество фарфоровых чашек, восковых плодов и других безделушек, на стенах висели олеографии и фотографические карточки; было настолько тесно, что едва хватало места для громадной кровати.
   Хилэри пожелал ей доброго утра и стал подниматься вверх по лестнице. Он остановился на первой площадке. Здесь в боковой комнате жила маленькая натурщица.
   Он осмотрелся по сторонам. Обои на стенах коридора были грязновато-бронзового цвета, шторы на окнах изодраны. Его всюду преследовал запах сырости, прачечной и селедок. Ему стало неприятно, в душе его зашевелился протест. Жить здесь, взбираться по лестнице между этими сырыми стенами, по этим грязным половицам!.. Фу! И так каждый день, быть может, даже два раза, четыре раза, шесть раз в день! Это чувство, возникающее впервые в человеке, привыкшем к тщательной гигиене; тела, чувство, которое воспитывается со дня рождения, чувство, способное удержать развитие народов и парализовать социальные реформы, -- это чувство обоняние--воспитывалось в нем в течение трехсот лет благодаря всем тем Дэллисонам, которые в продолжение трехсот лет служили церкви или государству. В нем ожили воспоминания об ароматах, к которым он так привык, -- об аромате свежего воздуха и лаванды. Он знал, что согласно анализам химии состав его крови совершенно такой же, как и у столяра, живущего в этом доме, а этот запах--запах промозглых стен, мокрого белья и копченых селедок -- может считаться здоровым, тем не менее он с содроганием остановился у дверей комнаты молодой девушки. Он вспомнил, что и его молоденькая племянница, слегка наморщив носик, описывала этот дом. Он пошел вверх, за ним шел его серебристый бульдог.
   Но только один крошечный ребенок, сидевший на деревянном ящике посреди, комнаты, видел высокую тонкую фигуру Хилэри, появившуюся на верхней площадке, его приятное грустное лицо и агатовые глаза собаки, выглядывавшей из-под его ног. Этот младенец походил на бесформенный предмет, который природа наделила черными подвижными глазами. Он был закутан в вязаную женскую душегрейку так, что не видно было ни рук, ни лог, торчала только одна голова; душегрейка отделяла его от деревянных досок, на которых он сидел, а так как он не умел еще вставать, то деревянный ящик отделял его от соприкосновения со всем остальным миром. Он был совершенно изолирован от внешнего мира и пребывал в полнейшем бездействии. В его владениях находились грязная постель, два стула, умывальник со сломанной ножкой, подпертый старой скамейкой. На гвоздях висела кое-какая одежда, на печке стояли кастрюльки, на столе--швейная машина. Над кроватью была прибита олеография из рождественского номера какого-то журнала, изображавшая рождество, а под ней красовался штык. Ниже был приколот листок бумаги, на котором не совсем грамотно было написано: "Етим штыком уложил трех при Еланслаагте. С. Гугс". Несколько фотографий украшало стены, два чахлых папоротника виднелись на подоконниках. В комнате чувствовалась какая-то исступленная аккуратность; большой буфет был немного приоткрыт, и в нем виднелось все то, чего не должен был видеть дневной свет. Окно в этом детском государстве было почти закрыто; комната была пропитана запахом сырых стен, белья, копченых селедок и другими ароматами.
   Хилэри посмотрел на ребенка, ребенок посмотрел на него. Глазки этого жалкого отпрыска серенького человечества, казалось, говорили: "Ты не моя мама. Да".
   Хилэри остановился и дотронулся до его щеки. Малютка мигнул своими черными глазами. "Нет, -- как будто продолжал он, -- ты не моя мама."
   У Хилэри сжалось горло, он отвернулся и пошел вниз по лестнице. Задержавшись перед дверью маленькой натурщицы, он постучал, но не получил ответа. Тогда он повернул ручку в двери. В маленькой квадратной комнате никого не было; уютная и чистенькая, она была оклеена обоями с красными гвоздиками. Сквозь открытое окно виднелось грушевое дерево в цвету. Хилэри бережно закрыл дверь; ему было совестно, что он ее открывал. На площадке на него уставился черными глазами какой-то человек среднего роста и крепкого сложения. Лицо у него было широкое, сильно загорелое, с прямым носом, темными вьющимися волосами и маленькими усиками. Он был одет в форму уличного уборщика -- синюю блузу и брюки, загнутые в сапоги; в руках он держал остроконечную шапку.
   После нескольких секунд молчания Хилэри сказал:
   -- М-р Гугс, если не ошибаюсь.
   -- Совершенно верно.
   -- Я заходил к вашей жене.
   -- Да.
   --- Вероятно, вы меня знаете.
   -- Да, я вас знаю.
   -- К сожалению, дома только ваш малютка.
   Гугс ткнул своей шапкой по направлению двери маленькой натурщицы.
   -- А я думал, что вы приходили к ней, -- сказал он. Его черные глаза сверкнули, лицо его выражало нечто большее, чем сознание классовой розни.
   Хилэри слегка покраснел, несколько вызывающе взглянул на него и, ничего не ответив, сошел вниз по лестнице. Но Миранда не побежала за ним. Она деликатно подняла одну лапку над верхней ступенькой.
   "Я не знаю этого человека, -- казалось, говорила собака, -- и мне не нравится его взгляд."
   Гугс усмехнулся.
   -- Я никогда не бью глупых животных -- сказал он. -- Проходи, дрянь!
   Подавленная никогда не слышанным словом, Миранда быстро сбежала.
   "Он довольно дерзок", подумал Хилэри, уходя.
   
   
   -- "Вестминстер", сэр!
   Худощавая рука протянула ему зеленоватый листок газеты.
   -- Какой холодный ветер для этого времени года.
   Перед ним стоял пожилой человек в роговых очках, с распухшим носом, выдающейся верхней губой и подбородком. Он шарил в карманах, стараясь найти сдачу с шести пенсов.
   -- Мне кажется, я уже видел вас, -- сказал Хилэри.
   -- О да, конечно, сэр. Вы заходили за табаком в этот магазин. Я часто видел, как вы входили туда. Иногда вы брали вон у того человека "Пелль-Мелль".
   Он мотнул головой влево: там стоял молодой человек с целой грудой газетных номеров. В его кивке сказалась многолетняя зависть, злоба и чувство попранной справедливости.
   "Это мои газеты, -- казалось, говорил он. -- А этот хам продает их и этим! отнимает у меня мой заработок."
   Я продаю здесь "Вестминстер" по воскресеньям, я сам читаю эту газету, -- настоящая джентльменская газета, газета высшего класса, несмотря на ее политику.
   Но боже мой, как не сказать об этом продавце "Пелль-Мелль"...
   И старик понизил голос, словно приглашая Хилэри завести конфиденциальный разговор.
   -- Знаете ли вы, у него берут газеты многие из благородных. Конечно, я не говорю, что среди них много настоящих. Тех ему у меня не отбить!
   Хилэри перестал, из деликатности, его слушать. Вдруг он вспомнил.
   -- Вы живете на Хоунд-стрит?
   Старик с охотой ответил:
   -- Да, сэр. Дом номер один. Моя фамилия Крид. Это вы и есть тот джентльмен, к которому ходит переписывать книгу эта молодая девица?
   -- Нет, она переписывает не мою книгу.
   -- О да! Она ходит к старому джентльмену. Я его знаю. Он как-то приходил ко мне. Он пришел в воскресенье утром: "Вот вам фунтик табаку. Вы были дворецким?" "Дворецким", -- ответил я, а он сказал: "Через пятьдесят лет не будет дворецких", -- и ушел. У него здесь не совсем ладно. -- Крид указал рукой на лоб. -- Не совсем!
   -- Кажется, в вашем доме живут Гугсы?
   -- Я нанимаю у них свою комнату. Со мной вчера о них говорила одна лэди. Эго ведь не ваша супруга, сэр?
   Его глаза как будто обращались к мягкой фетровой шляпе Хилэри; он как будто говорил: "Да, да, я уже видал такие шляпы в хороших домах... Это вы приобрели благодаря вашему образованию... И манеры джентльмена вы тоже приобрели".
   Это, наверное, сестра моей жены.
   -- О, сэр! Она часто покупает у меня газету. Это настоящая леди, уж не из тех... -- И опять он конфиденциально зашептал: -- Вы знаете, на кого я намекаю, сэр? На тех, что покупают готовые вещи в этих громадных магазинах. О, я ее хорошо знаю.
   -- Старый джентльмен, который у вас был, -- ее отец.
   -- Вог как! О, сэр!
   Старый дворецкий, по-видимому, был поражен. Он молчал.
   Брови Хилэри стали подергиваться. Это был знак того, что он собирался поступить не совсем деликатно.
   -- А как, собственно... как обращаются Гутсы с девушкой, которая живет рядом с вами?
   -- Она следует моим советам и не разговаривает с Гугсом. У него какой-то ужасно строптивый вид. Откуда он только попал сюда, не могу себе представить.
   -- Он, кажется, был в солдатах.
   -- Да, он говорил. Он служит в приходской церкви, часто выпивает, а когда напьется, теряет ко всему всякое уважение и не признает ни дворян, ни церкви, никаких учреждений. Таких солдат я никогда не встречал. Он имеет вид иностранца. Мне говорили, что он из Уэльса.
   -- А что вы думаете об улице, где вы живете?
   -- Я держусь особняком. Здесь проживает такая мразь. Никакого чувства собственного достоинства!
   -- А-а! -- протянул Хилэри.
   -- Этими домишками владеет всякая шушера. Владельцы ничуть не заботились о благоустройстве домов-- только бы выколотить побольше дохода. Говорят, что в Лондоне тысячи таких домов, и многие из них будут сломаны. Но это пустые разговоры. Откуда для этого взять денег? Эти мелкие людишки не могут даже собрать деньжат, чтобы оклеить стены, а крупные земельные собственники... Нельзя же ожидать, чтобы они знали, что делается за их спиной. Бывает и так, что люди вроде этого Гугса несут всякую чепуху об обязанностях земельных собственников. А разве мыслимо, чтобы настоящие дворяне стали думать о подобных вещах! У них свои поместья! Я ведь живал с ними и прекрасно все это знаю.
   Маленькому бульдогу совсем не нравились прохожие, и он стал тереться о ноги старого дворецкого.
   -- О, сэр! Что тут такое? Он не кусается, этот пес?
   Миранда опять взглянула в глаза своему господину. "Видите, что может случиться с леди, если она бегает по улицам", -- казалось, говорила собака.
   -- Наверно, вам нелегко стоять здесь целыми днями, особенно после вашей прежней жизни.
   -- О нет, мне нечего жаловаться. Ведь только на это я и живу.
   -- Есть ли у вас здесь какое-нибудь прибежище?
   Старый дворецкий опять заговорил с ним конфиденциальным тоном.
   -- Когда вечером бывает очень сыро, они позволяют мне стоять здесь под сводами. Они знают, что я веду себя очень прилично. Ни под каким видом они не сделали бы этого вон для того, -- он кивнул в сторону своего соперника, -- или для тех мальчишек, которые только мешают торговле.
   -- Я хотел спросить вас, м-р Крид, нельзя ли что-нибудь сделать для м-с Гугс.
   -- Если верить тому, что она говорит, ей следовало бы уйти от него. Это так же верно, как то, что меня зовут Крид. Ей нужно получить развод и ни под каким видом не жить с ним. Вот что она должна сделать! А если он после этого опять к ней явится--его следует запрятать в тюрьму. Не терплю таких людей.
   -- Тюрьма -- это ужасное лекарство, -- проговорил Хилэри.
   Старый дворецкий энергично ответил:
   Таких мерзавцев только там и можно держать, пока они не попадут в ад!
   Хилари только что собирался отвечать, как вдруг увидел, что остался один. Крид стоял за несколько ярдов от него с краю мостовой, подняв лицо к небу. Он изо всех сил старался поймать второй выпуск "Вестминстерской газеты", которую ему бросали с тележки.
   "Так... -- подумал Хилари, продолжая итти дальше. -- Во всяком случае у тебя-то нет сомнений ни в чем."
   Маленький бульдог бежал рядом с ним. Крепко сжав свои челюсти, он взглядывал па своего хозяина, и словно говорил: "Мы вовремя ушли от этого решительного человека".

Глава VII. Цецилия размышляет

   М-с Стефен Дэллисон сидела в своем будуаре перед старинным дубовым письменным столом; она пересматривала полученную корреспонденцию. Были здесь письма на хорошей бумаге, начинающиеся словами: "Дорогая Цецилия", или: "Просьба м-с Таллент Смолльпис", был тут ряд пригласительных билетов с наименованием театров, картинных галерей, концертов; наконец имелись письма, написанные на бумаге не очень высокого качества, начинающиеся с обращения: "Дорогой друг", и подписанные каким-нибудь хорошо знакомым именем "Весекс", так что не могло возникнуть и тени подозрений, что их отношения являются предосудительными. Перед ней лежали также листы ее собственной почтовой бумаги со штампом: "76, Ольд-сквэр, Кенсингтон", и две маленькие книжки. Одна была переплетена в мраморную бумагу, и на ней виднелась надпись: "Прошу обращаться аккуратно", а на другой, переплетенной в кожу, было оттиснуто только одно слово: "Приглашения".
   На Цецилии была надета блузка из персидского шелка зеленого цвета, рукава застегивались около кисти серебряными пуговицами в форме розочек. Брови ее слегка двигались, словно она сама удивлялась, -- о каких разнообразных вещах ей приходилось думать. Каждое утро сидела она таким образом и вписывала свои соображения либо в ту, либо в другую книжку. Только благодаря этой трудной работе могла она правильно вести свою собственную жизнь и жизнь мужа и дочери. Для того, чтобы все шло как следует, она сидела над своими записями ежедневно чуть не до головной боли. У нее и у ее мужа было так много интересных знакомых и дружеских связей, что правильно распределить между всеми внимание и время оказывалось делом нелегким. А кроме то. о, при всех своих передовых устремлениях, она считала своим долгом сохранять свою женственность. Иногда она с завистью думала о той заманчивой независимости, которой наслаждалась Бианка. Зависть эта была скорее инстинктивная -- она ее почти не осознавала, да и то эта зависть охватывала ее далеко не часто; в сущности, Цецилия была существом, для которого Стефен и его удобства играли первенствующую роль. Она даже огорчалась, что эта зависть может доставлять новый материал для размышлений, впрочем, огорчалась не слишком, пожалуй, не больше, чем персидский котенок, играющий у нее на коленях. Котенок часами старался поймать свой хвост; между глазами у него была полоска, а на щеках виднелись два маленьких пятнышка.
   Наконец она решила, на чем ей следует остановиться: от некоторых концертов придется отказаться; нужно уплатить взнос в "Лигу по борьбе с консервированным молоком"; следует принять приглашение посмотреть, как человек будет падать из аэростата. На этом она прекратила свои размышления. Затем окунула свое перо в чернила и написала следующее:
   "М-с Стефен Дэллисон очень просит прислать на дом без всякой переделки купленное ею вчера платье. М-с "Рози и Торн", Хай-стрит, Кенсингтон."
   Она позвонила и при этом подумала: "Для этой бедняжки м-с Гугс будет, по крайней мере, работа. Правда, я уверена, что она перешьет хуже, чем "Рози и Торн".
   -- Не попросите ли вы ко мне м-с Гугс. Ах, да, это вы, м-с Гугс! Входите!
   Портниха остановилась посредине комнаты, опустив усталые руки; в ее больших карих глазах застыло одно безграничное терпение. Она была загадочным существом. Ее присутствие всегда вызывало в Цецилии какое-то раздражение, словно она внезапно встретила такое существо, каким могла стать и она, не помешай этому разные жизненные случайности. Она столь же ясно сознавала, что должна ей симпатизировать, сколь боялась показать, что между ними нет никаких преград. Ее голос почти задрожал.
   -- Как ваши дела с занавесками, м-с Гугс?
   -- Подвигаются, благодарю вас, м'ам.
   -- Завтра я вам дам другую работу. Мне надо перешить платье. Сможете вы притти ко мне? Ваш ребенок здоров?
   -- Да, благодарю вас, м'ам.
   Наступило молчание.
   "Нехорошо говорить о ее домашних делах, -- подумала Цецилия и сейчас же мысленно добавила: -- Конечно, не потому, что мне все равно." Но молчание действовало ей на нервы, и она поспешила заговорить.
   -- Что же, ваш муж лучше себя ведет?
   Ответа не было. Цецилия заметила, как по щеке м-с Гугс медленно скатилась слеза.
   "О, бедная! -- подумала она. -- Как мне ее жалко!"
   М-с Гугс зашептала:
   -- Он ужасно ведет себя, м'ам! Я хотела с вами поговорить. Это началось с того самого времени, как в моей комнате поселилась эта девица... -- Лицо ее стало суровым. -- Мне кажется, что он... что он только и делает, что не обращает на меня внимания.
   Сердце Цецилии как-то радостно дрогнуло: это случается почти всегда, когда человек слышит о любовной драме других, хотя бы она и была мучительной.
   -- Вы говорите о маленькой натурщице?
   Портниха ответила взволнованным голосом:
   -- Я ее вовсе не укоряю, но она словно околдовала его... Вот что она сделала. Он только и может делать, что говорить с ней и слоняться около ее комнаты. Это-то меня так и смущало в прошлый раз, когда я вас видела. И вчера днем, когда пришел м-р Хилари... он опять нес эту чепуху... и он ударил меня... и... и... -- больше она была не в силах говорить членораздельно, а так как плакать в присутствии хозяев считалось неприличным, она старалась подавить свои рыдания, что впрочем ей не удавалось.
   Упоминание о Хилэри разрушило приятное настроение Цецилии. Она почувствовала любопытство, боязнь и обиду.
   Я вас не совсем понимаю, -- сказала она.
   Портниха закалывала на ней платье.
   -- Конечно, я тут совсем не при чем. Что я могу поделать, если он так говорит, м'ам? Мне вовсе не по сердцу повторять те подлые вещи, что он болтает о м-ре Хилэри. Мне думается, что он совсем теряет рассудок, когда дело доходит до этой девицы.
   Она произнесла последние два слова злобно. Цецилия чуть-чуть не сказала: "Достаточно, я больше не хочу ничего слушать".
   Но, с одной стороны, любопытство, с другой -- какая- то боязнь заставили ее продолжать разговор.
   -- Я не понимаю. Вы полагаете, что он намекал, будто м-р Хилэри имеет какое-то отношение к этой самой... к этой особе?
   И она подумала: "Надо это решительно прекратить".
   Портниха старалась владеть собою, но от этих усилий все лицо ее искривилось.
   -- Я же говорю вам, что он подлец, раз он говорит такие вещи! М-р Хилэри такой хороший джентльмен. Что ему--моему-то--до этого за дело? У него есть своя жена и дети. Я видела его на улице. Я следила, как он болтался около дома м-с Хилэри, когда я там работала, видела, как он дожидался этой девицы и потом провожал ее домой.
   Силы ей опять изменили, она молча глотала слезы.
   Цецилия подумала: "Следует сказать Стефену. Этот человек просто опасен". Ее сердце, всегда такое уверенное и спокойное, сжалось; уже раньше томили ее неопределенные опасения, которые теперь оформились. Ей казалось, что только теперь перед ее семьей предстала жизнь во всей своей страшной наготе. М-с Гугс, которую она не в силах была прервать, продолжала:
   -- Я и говорю ему: о чем ты думаешь? И это после того, как м-с Хилэри была со мной так добра. Но когда он пьян--он точно сумасшедший. Он говорит, что пойдет к м-с Хилэри...
   -- К моей сестре? Это зачем? Что за грубиян!
   На дрожащем красном лице портнихи отразилась обида, -- она оскорбилась, когда другая женщина назвала ее мужа грубияном. Вообще этот разговор значительно изменил отношения этих женщин друг к другу, как будто каждая теперь узнала, в какой мере она может рассчитывать на участие и доверие со стороны другой. Жизнь словно сразу разорвала перед ними завесу тумана, и они увидели, что стояли на противоположных берегах глубокого рва. Судя по выражению глаз м-с Гугс, она давно уже постигла, что ей не следует отвечать из страха потерять ту пядь земли, на которой она стояла. Глаза Цецилии были холодными и слегка настороженными.
   "Я ей сочувствую, -- говорил ее взгляд, -- да, я ей сочувствую. Но пожалуйста не воображайте, что вы сохраните мое сочувствие и тогда, когда ваши дела затрагивают честь моей семьи". Больше всего она думала о том, чтобы избавиться теперь от присутствия этой женщины, которая предала себя, показав, что таилось за ее глупым, упрямым терпением. Это была не бесчувственность, но естественная реакция вследствие того, что она была встревожена. Цецилия походила на птицу в золоченой клетке--птицу, испуганную кошкой, которая ее издали рассматривала. Но она все-таки не потеряла самообладания и спокойно произнесла:
   -- Ваш муж был, кажется, раньше в Южной Африке? Помнится, вы говорили мне об этом. Все это похоже на то, как будто он... Мне думается--не показать ли его доктору.
   Краткий и деловой ответ портнихи произвел большее впечатление, чем ее волнение.
   -- Нет, м'ам. Он не сумасшедший.
   Цецилия повернулась к камину с персидскими голубыми изразцами, которые было так трудно найти, и стояла под копией ботичеллиевской "Primavera", пытливо взирая на м-с Гугс. Персидский котенок был обеспокоен, его потревожили, когда он спал у нее на коленях. Котенок взглянул ей в лицо; казалось, он говорил: "Рассматривай меня--я этого стою. Я такой же, как и ты и как все, что тебя окружают. Мы с тобой оба нарядны и изящны, мы оба любим тепло и ласку, и нам не нравится, когда нас гладят против шерстки. Ты долго собиралась меня купить и наконец купила, убедившись, что я--совершенство. Видишь ли ты вон ту женщину? Я сидел сегодня у нее на коленях, когда она подрубливала твои занавески. Она не имеет права здесь находиться. Она совсем не такая, какою кажется. Она может кусаться и царапаться. Я это знаю. У нее жесткие колени. Из ее глаз капает вода, -- у меня вся спинка мокрая, -- будь осторожна, а то она забрызгает тебя тоже". В Цецилии было много общего с маленьким котенком, -- любовь к комфорту и безделушкам, привязанность к своему собственному изящному жилищу, любовь к своему собственному котенку -- Тиме, боязнь быть потревоженной...
   Все это заставляло ее выпроводить из комнаты худощавую женщину: в глазах этой женщины виднелось что-то жесткое, несмотря на всю их кротость. В ее присутствии чувствовалась какая-то тяжесть, словно она принесла с собой горе, грязные угрозы и скандалы. Когда думаешь об этом -- чувствуешь себя старше своих тридцати восьми лет. У Цецилии не было карманов (провидение позаботилось о том, чтобы они вышли из моды). Из сумочки она вытащила платок и кошелек; боясь, что нос ее покраснел, она поднесла к носу платок и стала рыться в кошельке. Затем, колеблясь, она посмотрела на м-с Гугс. Сердце говорило ей: "Дай бедной женщине полсоверена, это будет ей очень кстати". Но рассудок советовал другое: "Я была ей должна двадцать шесть шиллингов. Теперь она рассказала все эти истории про своего мужа, про девушку и Хилэри. С какой стати ей прибавлять!" Она вынула две полукроны, и тут словно ее озарило:
   -- Я передам моей сестре то, о чем вы говорили, а вы можете сказать об этом вашему мужу.
   Однако она сказала эту фразу не раньше, чем заметила на лице портнихи злорадную усмешку, правда, сейчас же подавленную. Из этого было ясно, что портниха нимало не верила, будто Цецилия решится па что-нибудь подобное; она, по-видимому, была убеждена, что Хилэри заинтересован маленькой натурщицей.
   Цецилия торопливо обратилась к ней:
   -- Теперь вы можете итти, м-с Гугс.
   М-с Гугс бесшумно и безмолвно вышла из комнаты.
   Цецилия вернулась к своим первоначальным размышлениям.
   Лучи солнца врывались в окно и падали на разбросанные бумажки. Это как-то умаляло важность этих лоскутков бумаги. Теперь ей казалось, что совсем не так важно, увидят ли она и Стефен падение человека из корзины аэростата, равно как не важно, услышит ли она польские песни в исполнении фон-Краффе. Что же касается консервированного молока--она почувствовала к нему почти отвращение. Задумчиво она разорвала записку, адресованную м-с "Рози и Торн", а затем опустила крышку своего бюро и, выйдя из комнаты, пошла вверх по лестнице. Как приятно было видеть эти прекрасные дубовые перила по обеим сторонам лестницы! Она чувствовала, что поступает глупо, поддаваясь таким неопределенным и мрачным настроениям, тем более, что история касается ее лишь косвенным образом. Совершенно не стоило из-за этого бросать свои утренние дела. Она вошла в уборную мужа и остановилась, рассматривая его ботинки.
   Внутри каждого из них ютилась деревянная душа. Ни на одной паре не видно было ни царапин, ни дыр. Когда ботинки изнашивались, из них извлекали их деревянную душу, а тело отдавалось бедным. Эти деревянные души постоянно переселялись из одного кожаного тела в другое, что было согласно с теорией о переселении душ. Приглашение на курс лекций по этому вопросу она только что нашла в сегодняшней почте среди других приглашений. Цецилия чувствовала себя одинокой и неудовлетворенной, смотря на эти ряды прекрасно вычищенной обуви. Стефен был юристом, Тима занималась искусством. Оба занимались определенным делом. Только одна она, ожидая их, должна была томиться дома, заказывать обед, отвечать на письма, ходить в магазины, платить по счетам и делать множество всяких дел, которые не могли отвлечь ее от мыслей об этой женщине. Она часто не представляла себе характера той жизни, которую вела, -- жизни, столь похожей на жизнь сотен лондонских женщин. А ведь она думала, что никогда не смогла бы жить, как они. И тем не менее жила. Обладая практическим умом, здравым смыслом, она с удовольствием и внимательно всматривалась недоумевающими глазами в каждое жизненное явление. Она была совершенно удовлетворена своими ежедневными размышлениями, которые, в сущности, являлись китайской головоломкой, и относилась к каждому, даже самому незначительному событию, с достаточной осторожностью, заражая этим, насколько удавалось, и Стефена. Приблизительно около года прошло с тех пор как дочь ее стала взрослой девушкой, и Цецилия одновременно почувствовала, что в жизни нет цели, и ощутила полную свободу. Она хорошенько не знала, радоваться ли ей этому или горевать. С одной стороны, это давало ей возможность видеть больше людей, жить более тесной жизнью со Стефеном, но с другой -- она стала ощущать какую-то неудовлетворенность, легкое чувство грусти. Что подумала бы Тима, если бы узнала эту историю с ее дядей? Эта мысль подняла в ней целый ряд сомнений, которые и раньше в ней просыпались. Так ли посмотрит на это дело ее маленькая дочь, как посмотрела она сама? Если иначе -- то почему? Стефен подшучивал над костюмами своей дочери, над ее дружбой с молодыми людьми. Он подшучивал над раздражением Тимы, с каким та не позволяла ему смеяться над ее увлечением искусством, над ее интересом к "народу". Его шутки являлись для Цецилии источником волнений. Она сознавала, что жизнь меняется, она воспринимала это женским инстинктом, а не путем каких-либо рассуждений. Молодые люди теперь не так увлекались девушками, как это бывало во время ее молодости. Между юношами и девушками установились теперь трезвые, дружеские, пожалуй -- деловые отношения. Но Цецилия не представляла себе, как далеко могут зайти подобные отношения. Она сильно отстала от века. Если молодые люди действительно стали серьезней, если они не интересуются ни глазами Тимы, ни ее костюмами, ни цветом ее волос, то в чем же должны выражаться ее заботы о дочери? Не то что бы она хотела выдать поскорее замуж свою дочь! Об этом будет достаточно времени подумать^--двадцать пять лет минет Тиме нескоро. Но как далек от современности был ее собственный опыт! Сколько часов своей молодости потратила она на восторженное преклонение перед мужчинами! Сколько мужчин бросали на нее жадные взгляды! А теперь ни у молодых людей, ни у девушек не осталось ничего, перед чем стоило преклоняться Цецилия не отличалась философским складом ума и поэтому не придавала большого значения фразе Стефена:
   "Если молодежь хочет открыть свои икры, то скоро не останется ничего, что можно открывать".
   Цецилию пугала гибель рода людского. На самом деле погибал не род людской--исчезала та порода людей, к которым она сама принадлежала, что, конечно, явилось для нее настоящей катастрофой.
   Уставившись глазами на обувь Стефена, она думала: "Как мне сделать, чтобы до Бианки не дошло то, о чем я слышала? Я знаю, как она это примет. Как мне быть, чтобы и Тима ничего не знала? Не представляю себе, как это может на нее подействовать. Надо поговорить со Стефеном. Он так любит Хилэри".
   Отвернувшись от ботинок мужа, она пробормотала:
   -- Конечно, все это вздор. Хилэри слишком мил, слишком тверд, чтобы серьезно заинтересоваться, но он так добр, что легко может попасть в фальшивое положение. Бианке это может быть так неприятно, даже и теперь у нее нелады с ним...
   Вдруг она вспомнила о м-ре Персэе. М-с Таллент Смолльпис говорила, что он даже не имеет никакого представления о социальной проблеме. Она с удовольствием стала думать о нем. Это ее успокаивало. Это было так же приятно, как приятно завернуться в одеяло, защищаясь от холодного ветра. Она прошла в свою комнату и открыла шкаф.
   "Несносная женщина! -- подумала она. -- Я бы хотела, чтобы мое платье было готово, но теперь я положительно не могу дать ей перешивать".

Глава VIII. М-р Стон думает о своем

   После разговора с м-с Гугс в голове Цецилии все так перепуталось, что она почувствовала необходимость, чем-нибудь заняться. Она решила переменить платье.
   Комната Цецилии, общая с мужем, была обмеблирована не сразу. Они переехали на эту улицу пятнадцать лет назад. Согласно филистерским привычкам высших классов, она и Стефен считали эстетическим долгом неизменно придерживаться зеленых тонов. Что же касается их кроватей -- два года они пользовались двумя одинарными; кровати были удобны, но считались временными. Наконец случай представился, и за двенадцать фунтов была предложена кровать, вполне соответствующая духу времени; они не упустили этого случая и теперь, в сознании исполненного долга, спали на этой, пожалуй, не слишком удобной, но все-таки сносной кровати.
   Цецилия занималась меблировкой своего дома в продолжение пятнадцати лет. Теперь этот процесс близился к концу. Если не принимать в расчет заботы о воспитании Тимы и улучшении народного быта, то ее мысли были заняты, во-первых, необходимостью завести медный фонарь, который давал бы неяркий свет, и, во-вторых, заменить старый дубовый умывальник, не подходивший к стилю эпохи Кромвеля.
   А вот теперь появилась еще новая тема для размышлений! Остановившись полуодетой перед своим зеркальным шкафом, она чувствовала себя расстроенной от усилия застегнуть сзади крючки; зеленоватые глаза были опечалены -- она ведь так хотела сделать для всякого все, что возможно, лишь бы только не рисковать. Она надела платье цвета терна, отделанное на груди серебристой сеткой, надела шляпу (без перьев, чтобы не раздражать птиц), приколола ее булавками, купленными в пользу новой школы металлистов, и, одевшись, вышла взглянуть, какова погода.
   Задние окна выходили на какую-то угрюмую улицу. Ветер гнал легкие клубы дыма, застилая ими солнце.
   Они выбрали этот дом отнюдь не потому, что хотели войти в соприкосновение с народом, а потому, что отсюда к концу дня виден был закат солнца. В первое время Цецилия, быть может, и сознавала, что перед самым ее носом развертывается жизнь того класса людей, которыми она интересовалась. "Гугсы, наверно, живут тоже где-нибудь здесь, -- думала она.--Собственно говоря, Бианка должна бы знать об этом человеке. Она может говорить с отцом и повлиять на него, чтобы он перестал давать переписку этой девице. Все это так неприятно."
   Она торопилась позавтракать и пойти к Хилэри. Продолжая думать все о том же, она вышла. С каждым шагом она колебалась все больше и больше. С одной стороны, боялась впутываться в это дело, с другой-- не решалась держаться в стороне.
   Она не была уверена в характере сестры, -- в сущности, она совсем его не знала; прежде характер Бианки походил на ее, а теперь совсем переменился. Она чувствовала, что, пожалуй, не сможет уладить дело. Сначала она пошла очень быстро, потом замедлила шаги, наконец чуть не побежала. Прийдя к Бианке, она не велела горничной докладывать о себе: ей представились глаза Бианки, с какими та будет ее слушать, пока она станет рассказывать всю эту историю.
   Нет, это было слишком. И она решила сначала пройти к отцу.
   М-р Стон писал. На нем был рабочий халат из толстой шерстяной материи коричневого цвета, подпоясанный шнуром с кисточками; из раскрытого ворота была видна тонкая шея. Волосы падали на узкие тонкие уши. В раскрытые настежь окна врывался восточный ветер; огня в комнате не было. Цецилия дрожала от холода.
   -- Входи скорей, -- проговорил м-р Стон.
   Он повернулся к высокой конторке из крашеного елового дерева, которая занимала всю средину стены, и начал методично расставлять по местам чернильницу, массивное пресс-папье, книги и разной величины камни; он раскладывал их на листы рукописи, разлетавшейся от ветра.
   Цецилия осмотрелась; она уже несколько месяцев не входила в комнату отца. В ней не было ничего лишнего. Только эта еловая конторка, походная кровать в дальнем углу (с одеялом, но без простынь), складной умывальник и узкий книжный шкаф. Цецилия наизусть знала все книги в этом шкафу. На самом верху стояли Библия, Платон и Дидро. На второй полке- Шекспир в голубых переплетах. На третьей снизу -- "Дон-Кихот" в четырех частях, обернутый в коричневую бумагу, Мильтон в зеленом переплете, далее--комедии Аристофана в кожаном, слегка обгорелом переплете, Эпикур, переплетенный вместе со Спинозой, желтенькая книжка Марка Твэна -- "Гэккельберри Фин". На второй полке снизу были книги менее нужные: "Илиада", "Жизнь Франциска Ассизского", "Открытие истоков Нила", "Записки Пикквикского клуба", стихи Феокрита в очень старом переплете, "Жизнь Христа" Ренана и автобиография Бенвенуто Челлини. На самой нижней полке помещались исключительно естественно-научные книги.
   Стены были выбелены и пачкали, если к ним прислониться. Об этом Цецилия хорошо знала. Пол крашеный и без ковров. В комнате стояла маленькая газовая печка--на ней были наставлены разные кухонные принадлежности, -- маленький, ничем не покрытый стол и большой буфет. Ни занавесок, ни картин -- решительно никаких украшений; около окна--старинный золоченый стул, обтянутый кожей. Цецилия никогда не решалась сесть на него: он являлся каким-то оазисом в пустыне и казался ей слишком драгоценным.
   -- Страшный восточный ветер, отец. Неужели ты тут не замерз без огня?
   М-р Стон отошел от своей конторки и остановился так, чтобы свет падал на лист бумаги, который он держал в руках.
   Он заговорил.
   -- Послушай.
   "В условиях нашей жизни непоколебимое мужество есть единственная наша надежда. Мужество должно быть единственным светочем в нашей мрачной долине. Без него не обойдешься среди множества правил приличий и обычаев, действующих на нервы, среди кабачков и патентованных медицинских средств, среди страшной путаницы всяких изобретений и открытий. Оно необходимо, когда сотни людей проповедуют со своих кафедр то, во что верит лишь жалкая кучка людей, когда тысячи сегодня пишут то, чего никто не захочет читать через два дня, когда люди заключают в клетки зверей и заставляют на потеху детям плясать медведей, когда брат идет на брата, когда люди подобны мошкам, которые вьются в летний вечер над стоячей лужей, поднимаясь вверх и опускаясь вниз без малейшего представления о том, зачем, они это делают."
   Он замолчал, ибо прочел все до последнего слова на этом листе. По-видимому, он хотел продолжать и пошел к своей конторке.
   -- Можно мне закрыть окно, отец?
   М-р Стон кивнул. Цецилия увидела, что он стоял уже со вторым листом в руках. Она встала и, подойдя к нему, сказала:
   -- Мне хочется поговорить с тобой, папа.
   Она дернула за кисточку шнурка, служившего ему поясом.
   -- Не тяни, он поддерживает мои брюки.
   Цецилия оставила шнурок. "Отец просто ужасен", -- подумала она.
   М-р Стон приподнял второй лист и начал:
   -- "Тем не менее, причину нетрудно найти..."
   В голосе Цецилии чувствовалось отчаяние.
   -- Я хотела сказать относительно той девицы, которая ходит к тебе писать.
   М-р Стон опустил лист; он остался стоять, слегка наклонившись вперед. Его уши двигались. Он устремил на дочь свои голубые глаза; светлые блики пробегали в черных зрачках.
   Цецилия подумала: "Теперь он как будто слушает". Она заторопилась.
   -- Она непременно должна приходить к тебе? Не можешь ли ты обойтись без нее?
   -- Без кого? -- спросил м-р Стон.
   -- Без той девушки, которая ходит к тебе переписывать.
   -- Почему?
   -- По очень существенной причине...
   М-р Стон посмотрел вниз, и Цецилия увидела, что он приподнял лист приблизительно на высоту своего жилета.
   -- Разве она переписывает лучше, чем кто бы то ни было другой? -- спросила она поспешно.
   -- Нет, -- отвечал м-р Стон.
   -- В таком случае, пожалуйста, возьми, папа, кого-нибудь другого. Я знаю, о чем говорю, и...
   Цецилия остановилась. Губы и глаза ее отца двигались; по-видимому, он читал про-себя. "Нет, я теряю с ним всякое терпенье, -- подумала она. -- Он думает только о своей злосчастной книге, больше ни о чем."
   М-р Стон заметил, что дочь замолчала. Он опустил лист и стал терпеливо ждать.
   -- Что тебе нужно, дорогая моя?
   -- Ах, отец, я хочу, чтобы ты послушал меня хоть одну минуту.
   -- Хорошо... хорошо...
   -- Я говорю про ту девушку, которая к тебе ходит. Есть ли у тебя какая-нибудь особенная причина, по которой ты нанимаешь именно ее, а не какую-либо другую девушку?
   -- Да, есть.
   -- Какая?
   -- Потому, что у нее нет друзей.
   Цецилия; никак не ожидала такого странного ответа. Она опустила глаза. Ей нужно было подумать. Несколько секунд продолжалось молчание. М-р Стон начал читать громким топотом:
   "Эту причину нетрудно найти. Человек отличается от других обезьян жаждой познания; первоначально он должен был вооружить себя против трудности познавания. Подобно тому как животное под влиянием сурового арктического климата все более и более обрастает шерстью, по мере того как понижается температура, так и мужество человека автоматически усиливается, защищаясь против острых ударов, которые наносит человеку его собственное ненасытное любопытство. В те дни, о каких мы говорили, факты, которые он не успевал познать, несметной ордой навалились на все средства его обороны. Человек, страдая страшной диспепсией, с нервной системой, доведенной до последней степени истощения, с переутомленным мозгом, пережил все это благодаря тому, что возросло его мужество. В общем человек недостаточно героичен, как это показывают его поступки (если обстоятельства не требуют от него большого напряжения), но история не знает примера, когда человек был более мужествен, ибо никогда еще человек не нуждался в таком мужестве."
   М-р Стон остановился. Его глаза опять скользнули по конторке; он поспешно подошел к ней. Едва он дотронулся до камня, который лежал на третьем листе рукописи, Цецилия вскрикнула:
   -- Отец!
   М-р Стон остановился и посмотрел на дочь. Она заметила, что он стал красным, как пион.
   -- Отец, про ту девушку...
   М-р Стон, казалось, снова понял.
   -- Да, да... -- произнес он.
   -- Мне кажется, Бианка не хочет, чтобы она приходила к нам.
   М-р Стон провел рукой по лбу.
   -- Прости, что я читал тебе, моя милая. Но для меня это иногда страшно важно.
   Цецилия ближе подошла к нему и с трудом удержалась, чтобы не потянуть за кисточку.
   -- Ну, конечно, милый, я тебя хорошо понимаю, -- сказала она.
   М-р Стон взглянул ей прямо в лицо, н Цецилия потупила глаза, прежде чем его взгляд успел пронизать все ее существо.
   -- Какая странность, -- вдруг сказал он. -- Как ты можешь быть моей дочерью?
   И Цецилии не раз это казалось странным.
   -- Причина того, что мы ничего не знаем о современной жизни, -- сказал м-р Стон, -- кроется в атавизме.
   Цецилия с ужасом перебила его.
   -- Удели мне хотя бы минутку... Дело очень важное, -- и чуть не плача, она отвернулась к окну.
   М-р Стон произнес самым смиренным голосом:
   -- Постараюсь, моя милая.
   Цецилия подумала: "Мне надо, однако, проучить его. Он уже чересчур ушел в себя", -- и замерла на месте, показывая всей своей позой, как она глубоко огорчена.
   В окно она видела, как няньки катят к общественному саду колясочки с младенцами, и обратила внимание на то, что они смотрят не на детей, а разглядывают с видом превосходства других нянек и заглядываются на проходящих мужчин.
   Она почувствовала некоторое удовлетворение от того, что дала понять этому худенькому, тщедушному старику, стоявшему сзади нее, весь его эгоизм. "В другой раз он будет относиться иначе", -- подумала она.
   Вдруг она услыхала какие-то шипящие тихие звуки.
   М-р Стон громким шепотом читал третий лист своей рукописи.
   "...одухотворенная в своем роде высокими целями доктрина, основанная на том факте, что жизнь является переходом от одной формы к другой, была слишком узка и бессильна для врачевания болезненных явлений жизни.
   Эта маленькая секта, которой предстояло уяснить смысл всеобщей любви, делала неимоверные усилия, чтобы понять сущность человека, и то восстание, к которому она призывала, являлось естественной реакцией против господствовавшей в то время социальной системы войны всех против всех. Это молодое течение было честным и свежим на нем лежала печать юности."
   Цецилия кинулась к двери, не сказав ни одного слова. Она видела, как отец уронил лист, видела, как он нагнулся за ним, как склонилась его серебряная голова в ореоле пурпура, и вместе со злобой почувствовала угрызения совести. Какой-то шум остановил ее в коридоре. При ближайшем рассмотрении виновницей шума оказалась Миранда, которая никак не могла решить-- хочется ли ей пробраться в сад или остаться дома. Посему она сидела под вешалкой для шляп и тихо взвизгивала.
   Увидав Цецилию, она выбралась из-под вешалки.
   -- Чего ты хочешь, маленькое создание?
   Взглянув ей в глаза, Миранда неопределенно подняла свою белую лапку.
   "Для чего ты меня об этом спрашиваешь? -- казалось, говорила она. -- Как я могу об этом знать? Разве не все мы таковы?"
   Нервы Цецилии были настолько напряжены, что такое поведение собаки теперь, в эту минуту, окончательно сразило ее.
   Она распахнула дверь в кабинет Хилэри и резко сказала:
   -- Иди, ищи своего хозяина!
   Миранда не двигалась. Вдруг появился Хилэри. Он только что читал корректуру статьи, перед отсылкой в типографию, и, казалось, был далек от повседневной жизни.
   Цецилия снова была избавлена от разговора с сестрой, столь трудно уловимой, редко бывающей дома и тем не менее являющейся теперь центром событий. Она сказала:
   -- Могу я минутку поговорить с вами?
   Они прошли в его кабинет. Миранда осторожно проскользнула следом за ними.
   Зять всегда казался Цецилии симпатичным: это была фигура в некотором смысле патетическая. В своих литературных делах он не мешал другим его обманывать и выглядел таким бесплотным рядом с бюстом Сократа, который странно действовал на Цецилию, -- мудрец был такой массивный и уродливый. Она решила сразу приступить к делу.
   -- Хилэри, м-с Гугс рассказала мне какие-то дикие вещи о маленькой натурщице.
   Его глаза перестали улыбаться, но в уголках губ все еще виднелась улыбка.
   -- В самом деле?
   Цецилия продолжала, волнуясь и нервничая:
   -- М-с Гугс говорит, что ее муж ведет себя отвратительно именно из-за этого. Конечно, я ничего не говорю об этой девице, но как будто она... словно...
   -- Да, -- произнес Хилэри.
   -- Она словно околдовала Гугса, как говорит эта женщина.
   -- Гугса? -- повторил он.
   Цецилия поймала себя на том, что смотрит на бюст Сократа, и торопливо продолжала.
   -- Она говорит, что он ходит за ней следом, даже дожидается ее здесь. Все это какая-то дичь! Вы заходили к ним?
   Хилэри утвердительно кивнул.
   -- Я говорила с отцом, -- проговорила она, -- но это совершенно безнадежная затея -- я не могла добиться, чтобы он хоть сколько-нибудь обратил внимание на мои слова.
   Хилэри, по-видимому, глубоко задумался.
   -- Я просила его, чтобы он пригласил для переписки другую девушку.
   -- Почему?
   Цецилия почувствовала, что она не может продолжать, не сказав главного, и поэтому вдруг выпалила:
   -- М-с Гутс говорит, что этот Гугс угрожал вам!
   На лице Хилэри появилось ироническое выражение.
   -- В самом деле? Недурно. А за что?
   Цецилия была совсем потрясена неловкостью своего положения и сознанием того, что поступает не совсем хорошо.
   -- Я вовсе не хотела вмешиваться в чужие дела. Со мной этого никогда не бывало -- это просто ужасно!
   Хилэри взял ее руку.
   -- Конечно, моя дорогая Цис, -- сказал он. -- Оставим лучше все это.
   Она была благодарна за это пожатие и судорожно сжала его руку.
   -- Хилэри, все это так ужасно!
   -- Ужасно? Ну, так не надо об этом вспоминать.
   Цецилия покраснела.
   -- Согласны ли вы сказать мне все, без утайки?
   -- Конечно.
   -- Хорошо. Так, видите ли, Гугс, по-видимому, думает, что вы интересуетесь этой девушкой. Конечно, ничего не поделаешь с нашими слугами и со всеми людьми, которым мы даем работу у себя дома. Они всегда думают самое худшее и... они, конечно... знают, что вы и Бианка не...
   Хилэри кивнул головой.
   -- М-с Гугс все время намекала, что ее муж пойдет к Бианке.
   Тень сестры снова стояла перед ней. С отчаянием Цецилия продолжала:
   -- А я не могу, Хилэри, слышать, когда Гугс говорит, будто вы на самом деле заинтересованы этом девушкой. Конечно, ей хочется, чтобы это было так.
   Цецилия сама изумлялась, откуда у нее взялись такие циничные соображения, и ей стало совестно, что она их так открыто высказала. Хилэри отвернулся.
   Цецилия дотронулась до его руки.
   -- Хилэри, дорогой, разве не могут наладиться отношения между вами и Бианкой?
   Губы Хилэри дрогнули.
   -- Едва ли...
   Цецилия уныло опустила глаза.
   Ей никогда не было так тяжело, как теперь, -- не было с тех самых пор, когда Стефен болел плевритом.
   Выражение лица Хилэри снова пробудило в ней прежние сомнения. Конечно, это могло быть просто недовольством наглым поведением того человека, а может быть...--она едва решалась формулировать свою мысль-- может быть, тут играло роль и... другое чувство...
   -- Не думаете ли вы, что ей, во всяком случае, лучше сюда не приходить?
   Хилэри прошелся по комнате.
   -- Но ведь этот заработок--единственно верное, что у нее есть... Он делает ее независимой. Это куда лучше, чем позировать. У меня не хватает духа лишить ее заработка...
   Цецилия никогда не видела, что бы он был так расстроен. Неужели в нем говорила не его неисправимая мягкость, а своего рода чувственность, которой она, в сущности, восхищалась? Эта страшная неуверенность еще усилила трудность ее положения.
   -- Но... Хилэри...--наконец сказала она, -- разве вас девушка настолько удовлетворяет, т.-е. я хочу сказать -- вы настолько ею довольны, что... она действительно стоит того, чтобы ей помогали?
   -- Я не понимаю.
   -- Я хочу сказать, что мы о ней ровно ничего не знаем, -- проговорила Цецилия,--Мы ничего не знаем о ее прошлом.
   Она заметила по движению его бровей, что этот вопрос, по-видимому, тоже заставлял его задумываться, и продолжала смелей.
   -- Где ее друзья? Где ее родные? Я думаю, что у нее, наверное, бывали "приключения".
   Хилэри стал непроницаемым.
   -- Но... едва ли вы можете предполагать, что бы я беседовал с ней на эту тему.
   Цецилия почувствовала себя в глупейшем положении после этой реплики.
   -- Та-ак...--протянула она несколько суровым тоном. -- Помогай бедным -- вот и получаются такие результаты! Какой тогда в помощи толк?
   Хилэри ничего не ответил. Она никогда еще так не смущалась. Вся эта канитель была такой несуразной. Что общего могло быть между этим смуглым злобным Гугсом и стоявшим перед ней обликом Бианки, овеянным грезами Италии. Ей никогда не приходило в голову, что такой человек, как Гугс, может влюбиться. Она вспомнила об улице на задворках их дома, которую она видела из окон своей спальни. Неужели могла расцвести здесь, в этих угрюмых переулках, страсть? Этим жалким людишкам впору заботиться только о хлебе насущном. Она-то хорошо знала, что они собой представляют. Воздух был ими насыщен. Условия их жизни были отвратительны. А разве мог человек, поставленный в такие жалкие условия, найти и время и силы для подобных дел? Это было невероятно.
   Она вдруг услышала, что Хилэри говорит:
   -- Смею сказать, что это -- опасный человек.
   Ее опасения подтвердились. Haряду со всякими добрыми чувствами в Цецилии уживалась подлинная жестокость. Благодаря этому она вдруг почувствовала, что сделала все, что только могла.
   -- Нет, больше не буду с ними иметь никаких дел, -- сказала она.--Я старалась сделать для м-с Гугс все, что возможно. Я знаю одну портниху, которая будет счастлива, если я приглашу ее. А для отца может работать любая девушка. Если вы хотите послушать моего совета, Хилэри, -- бросьте им помогать.
   Его улыбка изумила ее и несколько раздражила. Если бы она только знала, что та же улыбка непроницаемой стеной стояла между ним и ее сестрой!
   Он пожал плечами:
   -- Может быть, вы и правы.
   -- Отлично, -- сказала Цецилия. -- Я сделала все, что могла. Теперь я ухожу. Прощайте.
   Идя к двери, она обернулась. Хилэри стоял под бюстом Сократа. Ей было неприятно оставлять его в таком состоянии. Трагический облик Бианки, мимолетной гостьи в своем собственном доме, столь реально встал перед ней, что она торопливо пошла к двери.
   -- Как вы поживаете, м-с Дэллисон? Ваша сестра дома? -- услышала она чей-то голос.
   Цецилия увидала перед собой м-ра Персэя, который возился со своим автомобилем.
   У нее осталось такое впечатление, будто в доме Бианки был кто-то тяжело болен или случилось какое-то несчастье. Охваченная этим настроением, она прошептала:
   -- Боюсь, что ее нет дома.
   -- Какая досада, -- сказал м-р Персэй. Мускулы его лица до крайности напряглись; он покраснел. -- А я надеялся, что захвачу их с собой покататься.
   М-р Персэй положил руку на крыло своего автомобиля.
   -- Знаете вы эти машины "А. I Даймлер", м-с Дэлли- сон? Они очень хороши! Очаровательная маленькая машина! Не хотите ли испытать ее?
   "А. I Даймлер" вздрагивал, точно сознавал, что хозяин хвалит его.
   Цецилия посмотрела на автомобиль.
   -- Да, да, очень миленький.
   -- Отлично! Позвольте мне вас покатать. Доставьте мне удовольствие. Я уверен, что вам понравится моя машина.
   Цецилия была несколько смущена, но вместе с тем и заинтересована. Ей порядочно наскучили все эти переживания. Она взглянула на фигуру м-ра Персэя и, прежде чем это дошло до ее сознания, она уже сидела в автомобиле. Он встрепенулся, раздались два тонких гудка, почувствовался сильный запах бензина, и машина покатилась. М-р Персэй сказал:
   -- Как это мило с вашей стороны!
   Почтальон, собака, тележка булочника--все, казалось, застыло на месте. Цецилия чувствовала, как ветер обдувал ей щеки. Она засмеялась.
   -- Пожалуйста, везите меня домой.
   М-р Персэй дотронулся до локтя шофера.
   -- Объезжайте вокруг парка, -- сказал он.
   "А. I Даймлер" издал пронзительный гудок. Цецилия откинулась на подушки и искоса взглянула на м-ра Персэя. Несколько легкомысленная и недоумевающая улыбка играла на ее губах.
    "Что я делаю? -- казалось, говорила она. -- Как я здесь очутилась? И тем не менее я -- здесь, и мне очень приятно."
   Тут не было ни Гугсов, ни маленькой натурщицы. Только ветер дул ей в лицо, да мчался, унося ее, автомобиль.
   М-р Персэй сказал:
   -- Я сразу обновляюсь после поездки -- это успокаивает мои нервы.
   -- Неужели у вас тоже есть нервы?
   М-р Персэй усмехнулся. Когда он улыбался, его прекрасные усы поднимались, а вокруг светлых глаз собиралось много мелких морщинок.
   -- Еще бы! Пустяки выводят меня из равновесия. Я не могу видеть голодающего ребенка или что-нибудь в этом роде.
   Цецилия почувствовала к этому человеку какое-то странное чувство восхищения. Как он здоров и трезв, как он неисчерпаем в своих симпатиях и как благодушен! Почему на него никто не похож? Ни она сама, ни Тима, ни Хилэри, ни Стефен, вообще никто из тех лиц, с которыми она сталкивалась.
   Точно желая прислушаться к тому, что думала Цецилия и ее хозяин, машина внезапно, по собственной воле, остановилась.
   -- Не выходите, -- сказал м-р Персэй. -- Ее сейчас же. исправят.
   -- Благодарю вас. Но как бы то ни было, а мне придется сойти. Пожалуй, мне пора проститься. Очень вам благодарна. Вы доставили мне большое удовольствие.
   Входя в магазин, она обернулась. М-р Персэй стоял перед своим "А. I Даймлер", сильно наклонившись вперед, и сосредоточенно его рассматривал.

Глава IX. Хилэри охотится

   Этика людей, подобных Хилэри, была непохожа на этику чистокровных "Персэев", которые в своей жизни руководились чувством собственности. Аристократия, в сущности, принимала этику того же м-ра Персэя, только сделав ее более естественной, подведя под нее принцип: "Да будь ты проклят!" В глазах большинства Хилэри был, вероятно, аморальным человеком и атеистом; в действительности же его моральные и религиозные воззрения совпадали с воззрениями той части общества, которая зовется интеллигенцией: профессора, артистическая шушера, передовые люди и все эти "своего рода кукушки", как именовал м-р Персэй людей, спекулирующих на идеях. Если бы Хилэри пришлось высказать свой символ веры, то он, вероятно, его сформулировал бы таким образом:
   "Я не верю в догматы церкви и в церковь не хожу; у меня нет определенных мыслей относительно загробной жизни, и я не хочу думать об этом. Но вместе с тем я стремлюсь, насколько это возможно, слиться со всем, что меня окружает, и если бы мне действительно удалось отожествиться с миром, в котором я живу, я был бы счастлив. Мне кажется безумным не полагаться на свои чувства и разум; тогда же, когда мои чувства и разум ничего мне не говорят, я оставляю вопрос открытым. Я считаю, что тот, кто мог бы ответить на все "почему", был бы сам космосом. Я уверен, что целомудрие является добродетелью постольку, поскольку оно содействует общему благополучию и счастью. Я не верю, что брак основан на чувстве собственности, и я ненавижу споры на эту тему. Но по своему характеру я не люблю доставлять огорчения своим близким, если этого можно избежать; я не люблю участвовать в мелких дрязгах и распространять грязные сплетни. Если я мысленно кого-нибудь осуждаю, я сознаю свое моральное падение. Я ненавижу самоутверждение, я стыжусь личного возвеличивания. Мне не нравится всякого рода шум, и, вероятно, во мне вообще очень сильна склонность все отрицать. Мещанская болтовня меня угнетает, но я готов чуть не всю ночь беседовать об этике и психологии. Выгадывать что-нибудь, пользуясь слабостью другого, для меня отвратительно. Я стремлюсь к порядочности, но, в сущности, не могу и к себе самому относиться очень серьезно."
   Хотя он стремился быть вежливым с Цецилией, но в действительности стал раздражительным и с каждой минутой делался все более резким. Он был резок с ней, с самим собой, резок, когда говорил о м-с Гугс, и страдал от своей раздражительности так, как только может страдать человек, не привыкший к грубости и резкости. Такой сдержанный человек, как Хилэри, редко имеет случай обнаружить присущее ему рыцарство. Весь уклад его жизни не позволял ему проявлять свое рыцарство. Оно проявлялось в нем только пассивно.
   Но когда он неожиданно столкнулся с поведением Гугса, который, по-видимому, колотил жену и приставал к беспомощной девушке, -- он принял это очень близко к сердцу.
   Маленькая натурщица шла на свою работу; как обыкновенно, она проходила по саду. Хилэри показалось, что у нее очень угнетенный вид. Он успокоил Миранду, -- бульдог с первого же раза не взлюбил натурщицу и всякий раз ворчал. Хилэри сел с книжкой, поджидая возвращения девушки. Он просидел уже больше часа, по временам перевертывая страницы, но слабо воспринимал прочитанное. Вдруг у садовой калитки он заметил какого-то человека. Человек этот несколько секунд постоял, потом перешел через улицу и притаился за оградой.
   "Вот оно что! -- подумал Хилэри. -- Пойти мне разве к нему и прогнать его или подождать, что будет дальше, когда она выйдет."
   Он решил подождать. В это время показалась девушка. Она шла своеобразной юной и изящной походкой, но слишком энергичной и свободной, чтобы походить на леди.
   Она повернулась, взглянула в окно комнаты Хилэри и, сделав над собой усилие, снова пошла.
   Хилэри взял свою шляпу и тросточку и стал выжидать. Через несколько минут из-за ограды вышел Гугс и пошел за ней. Хилэри тоже направился в ту же сторону.
   В каждом мужчине кроется первобытная страсть к охоте. В спокойном состоянии деликатный Хилэри пришел бы в негодование, если бы при нем сказали о такой собачьей слежке, тогда как теперь он испытывал подлинную радость, охотясь за Гугсом. Последний, несомненно, преследовал девушку; Хилэри оставалось только не терять его из виду и оставаться самому незамеченным. Это было нетрудно для человека, привыкшего лазить по горам, -- едва ли не единственный спорт, доступный для человека, который считал безнравственным всякое насилие над кем-нибудь, кроме себя самого. Он пользовался как прикрытием омнибусами, прохожими и всем, что ему на пути подвертывалось, продолжая свое преследование по крутизнам Камаден-хилля. Вдруг, едва он перестал смотреть на Гугса, он увидел маленькую натурщицу; она шла назад. Хилэри был ловок и мгновенно вскочил в проходивший мимо омнибус. Он увидел, что она остановилась перед магазином, в котором были выставлены эстампы. По выражению ее лица он ясно видел, что она не имела ни малейшего представления о том, что за ней следят. Она вся ушла в восторженное созерцание копии хорошо известной картины. Хилэри часто недоумевал, кому может нравиться подобное произведение. Теперь он это знал. Эстетическое чувство девушки, несомненно, было глубоко затронуто.
   В то время как в его голове проносились эти мысли, он увидел Гугса, выглядывавшего из-за трактира. Казалось, он страдал, -- такое у него было мрачное и расстроенное лицо. Хилэри даже почувствовал к нему своего рода жалость.
   Омнибус мчался вперед. Он быстро сел, чуть не на край пальто какой-то дамы. Это пальто облегало м-с Таллент Смолльпис. Она приветливо улыбнулась ему и посторонилась.
   -- Ко мне только что приходила ваша свояченица. Она такая милая! Так всем интересуется! Я старалась уговорить ее пойти вместе со мной на митинг.
   Хилэри снял шляпу; он содрогнулся. Его деликатность опять доставила ему неприятности. Он сказал:
   -- Вот как! Прошу прощенья! -- и вышел.
   М-с Таллент Смолльпис посмотрела ему вслед, потом окинула взглядом всех находящихся в омнибусе. Хилэри вел себя как человек, назначивший свидание леди, которую он находит сидящей рядом с его теткой.
   Она решительно не могла найти ни единой души, сколько-нибудь подходившей к роли такой леди. Затем задумалась о его "привлекательности". Вдруг ее деловитые темные глаза сверкнули -- она увидела идущую по панели молоденькую натурщицу.
   "О-о... -- подумала она. -- Ах! Вот в чем дело. Как интересно!"
   Хилэри желал избежать встречи с девушкой. Он завернул в переулок и стал поджидать, скрывшись в удобное местечко. Он изумлялся. Раз этот человек ее преследовал, почему же он не подошел к ней, когда она рассматривала картину?
   Девушка пересекла переулок и шла медленно. По-видимому, она наслаждалась жизнью улицы. Скоро она скрылась из глаз. Хилэри напрягал зрение, чтобы увидеть, продолжает ли Гугс ее преследовать. Он выждал несколько минут. Человек не показывался. Охота кончилась.
   Вдруг его озарила мысль: быть может, Гугс следовал за ней только для того, чтобы узнать, не назначила ли она кому-нибудь свидания. Оба они вели одну и ту же игру.
   Хилэри вспыхнул. Цецилия была права. Грязная история! Человек, более практичный, чем Хилэри, сумел бы найти какое-нибудь чисто формальное основание для того, чтобы оправдать свое вмешательство в эту историю. Но Хилэри по профессии своей имел дело почти исключительно с идеями и недоумевал, что делать. Весь склад его ума мешал ему сосредотачиваться на чем бы то ни было, кроме его писательской работы--особенно на вопросах, тесно связанных с щекотливой и сложной проблемой взаимоотношения классов.
   Погруженный в глубокое раздумье, он поднялся по аллее, ведущей от Когтинг-холла к Кенсингтону.
   Здесь не было и следов городской сутолоки, деревья по краям дорожки звенели от весенних песен птиц, солнце закатывалось, и от земли шел аромат. Веяние непостижимого покоя, непостижимого обаяния старой Матери-земли витало над городом: страстные песни и безмятежный бег облаков. Мир нисходил в больную душу человека.
   Здесь, на этой аллее, и он стал почти верить в благость провидения, даровавшего ему жизнь, даровавшего великолепие каждого дня, который, смеясь или хмурясь, переходил в ночь. Сирень распространяла тонкий аромат; рыжий котенок сидел на садовой ограде, греясь в лучах заходящего солнца.
   В середине аллеи вставали вязы, из земли выступали их узловатые корни. Под деревьями ютились человеческие фигуры; волосы беспорядочно свисали на их истомленные лица; лохмотья прикрывали их тощие тела; у каждого из них к палке был привязан грязноватый узелок.
   Они спали. На соседней скамье сидели две беззубые старухи, вращая глазами из стороны в сторону; около храпела женщина; лицо у нее было багровое. На другой скамье, тесно прижавшись друг к другу, сидели молодой оборванец со своей возлюбленной--бледные, с провалившимися щеками и тревожным взглядом. Они сидели обнявшись, в полном молчании; немного поодаль двое одетых в рабочие блузы, с измученным видом, говорившем об их глубоком отчаянии, смотрели прямо перед собой; они тоже молчали.
   На самой последней скамейке Хилэри увидел маленькую натурщицу; вид у нее был какой-то вялый.

Глава X. Приданое

   Эта первая встреча наедине, несомненно, не являлась для каждого из них простой приятной случайностью. Девушка покраснела и привстала. Хилэри приподнял шляпу и, нахмурившись, сел на скамью.
   -- Не вставайте, -- мне нужно поговорить с вами.
   Маленькая натурщица послушно села. Наступило молчание. На девушке была старая коричневая юбка, вязаная кофта, старая круглая шотландская шапочка голубовато-зеленого цвета. Она, по-видимому, сильно устала. Под глазами были синие круги.
   Наконец Хилэри произнес:
   -- Как вы поживаете?
   Маленькая натурщица потупила свой взор.
   -- Очень хорошо, благодарю вас, м-р Дэллисон.
   -- Я вчера приходил к вам.
   Она мельком взглянула на него. Ее взгляд мог означать либо очень многое, либо ничего, -- так он был робок и наивен.
   -- Меня не было дома, -- ответила она, -- я позировала у мисс Бойль.
   -- Итак, у вас есть работа.
   -- Теперь я там кончила.
   -- Значит вы получаете только два шиллинга от м-ра Стона?
   Она кивнула головой.
   -- Гм...
   Неожиданная горячность его "гм", казалось, оживила маленькую натурщицу.
   -- Три шиллинга шесть пенсов я плачу за комнату, завтрак -- хлеб с маслом--стоит мне приблизительно три пенса. Это выходит пять шиллингов два пенса. Стирка мне всегда обходится по крайней мере в шиллинг; мелкие расходы за последнюю неделю, в те вечера, когда я не занята, тоже шиллинг -- все вместе семь шиллингов. На обед мне остается пять шиллингов. Чай всегда дает м-р Стон. Но моя одежда меня удручает. -- Она глубоко спрятала свои ноги под скамью, и Хилэри перестал смотреть вниз. -- Моя шляпа ужасна, я хотела бы... -- Она впервые в упор взглянула на Хилэри... -- Как бы я хотела стать богатой!
   -- Я этому не удивляюсь.
   Маленькая натурщица стиснула зубы и взглянула на свои грязные перчатки.
   -- М-р Дэллисон, знаете, что я прежде всего купила бы, если бы разбогатела?
   -- Нет.
   -- Я бы оделась с головы до ног и никогда бы больше не носила этого старья!
   Хилэри встал.
   -- Пойдемте сейчас же со мной и оденьтесь с головы до ног.
   -- О!
   Хилэри сейчас же понял, что предложение его двусмысленно, даже рискованно. Можно было бы просто дать ей денег, но эта мысль оскорбляла его чувство деликатности; другого выхода не было. Он резко сказал:
   -- Идемте!
   Маленькая натурщица послушно встала. Хилэри заметил, что ее башмаки были в дырках, и это до такой степени наполнило его негодованием, словно на его глазах ударили ребенка. Он больше не чувствовал себя неловко; он ощущал даже радостное возбуждение, вроде того, какое бывает у погруженного в науку человека, когда он наносит удар условностям.
   Он взглянул на свою спутницу; ее глаза были опущены. Он не представлял, что она обо всем этом1 думает.
   -- Вот о чем я хотел с вами поговорить, -- начал он. -- Мне не нравится дом, в котором вы живете. Я думаю, что лучше было бы вам поселиться в другом месте. Что вы на это скажете?
   -- Да, м-р Дэллисон.
   -- Я думаю, что вы лучше сделаете, если переедете. Нельзя ли вам найти другую комнату?
   Маленькая натурщица по-прежнему ответила:
   -- Да, м-р Дэллисон.
   -- Я боюсь, что Гугс опасный человек.
   -- Он -- чудак.
   -- Он вас беспокоит?
   Тон ее поразил Хилэри. В этом тоне сквозило что-то похожее на удовольствие.
   -- Я не думаю о нем. Он меня не оскорбляет. М-р Дэллисон, как вы думаете -- голубое или зеленое?
   Хилэри кратко ответил:
   -- Голубовато-зеленое.
   Она переступила на ходу с ноги на ногу.
   -- Послушайте, -- сказал Хилэри, -- говорила вам м-с Гугс о своем муже?
   Маленькая натурщица снова улыбнулась.
   -- Да, постоянно.
   Хилэри прикусил губы.
   -- М-р Дэллисон, извините... -- вот относительно моей шляпы.
   -- Да.
   -- А какую шляпу хотите вы мне купить? Большую или (Маленькую?
   -- Маленькую и без всяких перьев! -- воскликнул Хилэри.
   -- О-о...
   -- Можете вы уделить мне минуту внимания? Не говорил ли вам как-нибудь Гугс или м-с Гугс относительно меня?.. О том, что вы ходите в мой дом?
   Лицо маленькой натурщицы оставалось бесстрастным; но Хилэри видел по движению ее пальцев, что она его слушала.
   -- Я не обращаю никакого внимания на то, что они говорят.
   Хилэри посмотрел в сторону. Лицо его вспыхнуло.
   Маленькая натурщица заметила совершенно неожиданно:
   -- Конечно, если бы я была леди, я отнеслась бы к этому иначе.
   -- Не говорите так. Всякая женщина -- леди, -- произнес Хилэри.
   Но глупенькое лицо девушки выражало скорей усмешку, чем улыбку. Это обозначало, что не следовало придавать большого значения ее словам.
   -- Если бы я на самом деле была леди, как бы я там жила?
   -- Пусть так! Но вам лучше и не жить там.
   Маленькая натурщица не отвечала. Хилэри тоже не знал, что сказать. Он ясно видел, что она смотрела на все совершенно не так, как он, и не понимал ее точки зрения. Он чувствовал, что внутренний мир этой девушки ему совершенно чужд: очень многого он в ней не поймет и со многим не согласится.
   Они привлекали внимание прохожих на этой людной улице. Хилэри, высокий и стройный, с тонким, обрамленным бородою лицом, в мягкой фетровой шляпе, был "элегантным джентльменом"; маленькая натурщица, в своей старой коричневой юбке и шотландской шапочке, не выглядела элегантной, но было в ее лице нечто такое, что заставляло не только мужчин, но и женщин на нее оглядываться. Несомненно, она притягивала взгляды мужчин, а женщины обращали на нее внимание, так как она интересовала мужчин. По временам у некоторых прохожих пробуждалось иное--чисто человеческое--чувство; казалось, бог сострадания распростер свои крылья и уронил крошечное перо.
   Идя таким образом и возбуждая смутный интерес прохожих, они достигли первой из ста дверей м-с "Рози и Торн".
   Хилэри решился войти именно в эту дверь, так как, по мере того как развивались события, он все больше чувствовал опасность этого приключения. Войти с этой девушкой в хороший магазин, часто посещаемый его женой и друзьями, казалось ему чуть ли не безумием; но, быть может, именно по той же причине, по какой посещали этот магазин они--вблизи не было другого магазина, который можно было сравнить с этим, -- он и решился войти. Он действовал импульсивно, -- знал, что стоит его порыву остыть, и он больше не решится войти; вот почему он выбрал эту дверь за углом. Остановившись около двери, чтобы пропустить девушку вперед, он заметил, что глаза ее засияли и щеки расцвели. Никогда еще не выглядела она такой хорошенькой. Он быстро огляделся по сторонам; они попали не в то отделение, -- всюду были развешаны пижамы.
   Он почувствовал, что кто-то коснулся его руки. Маленькая натурщица, покраснев, как мак, смотрела на него.
   -- М-р Дэллисон, можно мне взять больше одной перемены белья?
   -- Три, -- проворчал Хилэри, -- три, -- и внезапно увидел, что они были у входа в святилище. -- Купите, -- сказал он, -- и принесите мне счет.
   Она ушла, а его внимание было привлечено соседом. Это был человек с розовым лицом, усами и великолепной фигурой Он стоял, застыв; костюм его был в белых и голубых полосках. Казалось, он воплощал идеал мужчины. Его лицо словно говорило:
   "Чрезвычайно продолжительны были усилия людей, но наконец цивилизация создала меня. Дальше этого итти некуда. Я--венец творения. Смотри мою спину: "Любитель. Совершенный стиль! Восемь шиллингов одиннадцать пенсов. Чрезвычайная дешевизна!"
   Разговаривать с Хилэри он не захотел, и тому пришлось заняться наблюдением над приказчиками. Оставалось полчаса до закрытия магазина. Молодые люди двигались вяло, несколько ворча друг на друга, словно мухи на оконной раме, когда им не удается вылететь на солнце. Два приказчика подошли к Хилэри и спросили, чем могут служить: они были так утонченно любезны, что Хилэри захотелось купить у них хоть что-нибудь.
   Появление маленькой натурщицы спасло его.
   -- Все стоит тридцать шиллингов. За самые дешевые взяли пять шиллингов одиннадцать пенсов... чулки... и еще я купи...
   Хилэри быстро вынул деньги.
   -- Это очень дорогой магазин, -- сказала она.
   Она уплатила по счету. Хилэри взял от нее большой пакет в коричневой бумаге, и они отправились дальше.
   На бархатной скамье в центре обувного отделения сидела, вытянув ногу в тонком шелковом чулке, дама с эгреткой на шляпе. Она ждала примерки ботинок; с небрежным любопытством она взглянула на девушку, принадлежащую к низшему классу, и ее странного спутника. Ее взгляд так повлиял на приказчиц, что ни одна из них не подошла к маленькой натурщице. Хилэри заметил, что они рассматривали ее ботинки, и, внезапно забыв свою роль наблюдателя, пришел в сильное раздражение. Вынув свои часы, он подошел к старшей приказчице.
   -- Если никто не подойдет в продолжение одной минуты к этой молодой леди, -- сказал он,--я лично обращусь с жалобой к м-ру Торну.
   Секундная стрелка не успела обойти свой круг, как одна из приказчиц подошла к маленькой натурщице. Хилэри видел, что та сняла ботинок; импульсивно он встал между нею и дамой с эгреткой на шляпе. Одновременно с этим, совершенно забывая свою деликатность, он посмотрел на ногу маленькой натурщицы.
   Ему стало физически неприятно', даже сердце защемило. Коричневый грязноватый чулок был до такой степени заштопан, что вместо чулка была одна сплошная штопка. Кое-где--в тех местах, где штопать уже было невозможно, -- просвечивала белая нога.
   Маленькая натурщица постаралась спрятать ногу под юбку. Хилэри быстро отвернулся; вслед за тем он взглянул уже не на натурщицу, а на даму с эгреткой ла шляпе.
   Ее лицо изменилось, не осталось и следов пренебрежительного любопытства, -- дама негодовала. Казалось, физиономия ее говорила: "Немыслимо в такой магазин вводить такую девицу! Ноги моей впредь здесь не будет!" Выражение ее лица было отражением того же неприятного физического чувства, которое ощутил сам Хилэри, когда увидел чулок маленькой натурщицы. Это, разумеется, не способствовало тому, чтобы его раздражение уменьшилось, тем более, что переживания дамы автоматически отражались на лицах приказчиц.
   Он подошел к маленькой натурщице и сел рядом с ней.
   -- Ну как? Лучше вам в них пройтись.
   Маленькая натурщица сделала несколько шагов.
   -- Они жмут мне ногу.
   -- Ну, так примерьте другие, -- сказал Хилэри.
   Дама с эгреткой встала, секунды две простояла с поднятыми бровями и слегка раздутыми ноздрями и ушла, оставив после себя тонкий аромат фиалок.
   Вторая пара ботинок подошла. Теперь маленькая натурщица имела полное приданое. Не хватало только платья. Оно было выбрано, и за него уже было уплачено, но она сказала Хилэри, что придет примерить его завтра, когда... когда... Очевидно, ей хотелось сказать "когда на мне будет новое белье". Она держала в руках три свертка: один большой и два поменьше; в ее глазах светился восторг.
   Выйдя из магазина, она посмотрела в лицо Хилэри.
   -- Вы очень счастливы теперь? -- спросил тот.
   Короткие ресницы обрамляли влажные сияющие глаза; ее губы начали дрожать.
   -- Ну, так прощайте, -- сказал он порывисто и пошел.
   Пройдя несколько шагов, он увидел, что, наполовину скрытая пакетами, она продолжает стоять на месте и смотрит ему вслед. Приподняв шляпу, он направился по Хай-стрит к себе домой.
   Старик, известный под прозвищем "Вестминстер" среди тех парней, с которыми его объединяла судьба, раза два затянулся из старой глиняной трубки, стараясь забыть про свои ноги. Он видел, как приближался Хилэри, и уже приготовил ему последний выпуск "Вестминстера".
   -- Добрый вечер, сэр. Очень хорошая погода сегодня для этого времени года. Не правда ли? "Вестминстер"!
   Его глаза следили за удаляющимся Хилэри. Старик думал:
   "Расчудесный человек! Дал мне сейчас полкроны. И каким молодцом выглядит! Приятно посмотреть. Совсем как юноша. Чудесный человек!"
   Солнце, видевшее так много последних выпусков "Вестминстерской газеты", пламенеющим диском спускалось, чтобы провести ночь в Шефердс-Бюш. Оно заставило прищуриться глаза старика, когда тот повернулся к нему лицом, чтобы рассмотреть, действительно ли у него в руках полкороны, -- это было слишком хорошо и казалось невероятным.
   И все шпицы, крыши домов и воздух--все сверкало и куда-то плыло, а маленькие люди и лошади, казалось, были осыпаны золотой пылью.

Глава XI. Груша в цвету

   Маленькая натурщица, нагруженная своими тремя свертками, направилась к Хоунд-стрит. У подъезда дома No 1 сын хромой женщины -- рослый малый с бледным лицом -- переминался с ноги на ногу, покуривая папироску. Подмигивая одним глазом, он обратился к ней:
   -- Алло, мисс, это вы для себя тащите пакеты?
   Маленькая натурщица взглянула на него. "Занимайтесь своим делом", -- говорил ее взгляд, но в дрожании ее ресниц просвечивало нечто, совершенно противоречащее ее сердитому взгляду.
   Войдя в комнату, она положила на кровать пакеты и быстро их развязала.
   Затем вынула белье из бумаги, стала на колени перед кроватью, начала гладить полотно и раза два прижалась к нему лицом. Кое-где попадались маленькие складки; на них она обратила особенное внимание, разглаживая края их ладонями рук; лицо ее снова засияло восторгом. Наконец она встала, заперла дверь и опустила штору; затем разделась с ног до головы и надела новое белье. Распустив свои волосы, она торжественно крутилась перед своим миниатюрным зеркальцем. Во всех ее жестах чувствовалось полнейшее удовлетворение, как будто насытилась наконец ее изголодавшаяся душа. В этом упоенном созерцании себя самой проявилось ее детское тщеславие и вскрылось драгоценное свойство примитивных, мало развитых натур -- отдаваться минутным переживаниям и забывать обо всем.
   Впрочем, как бы внезапно вспомнив, что еще не насладилась до конца своим счастьем, она подошла к комоду, вынула пакет с грушевой карамелью и положила одну из них в рот.
   Заходящее солнце проникло в комнату сквозь, дырочку в шторе, и луч коснулся ее шеи. Она повернулась, словно ее поцеловали, и, приподняв край шторы, выглянула в окно. Грушевое дерево купалось в солнечном свете. Ни одно дерево во всем мире не могло сравниться по красоте с ним, облеченным в золотое одеяние. Приподняв руки над обнаженной шеей, со щекой, надувшейся от положенной в рот карамельки, созерцала она дерево. Выражение ее лица не изменилось, на нем не было заметно признаков восхищения. Ее взгляд был устремлен на окна в заднем фасаде дома, расположенного напротив; она всматривалась, не видит ли ее кто-нибудь оттуда, надеясь, быть может, что кому-нибудь будет интересно взглянуть на нее в те минуты, когда она чувствует себя такой счастливой и обновленной. Наконец, опустив штору, она вернулась к зеркалу и начала закалывать волосы. Покончив с прической, она долго созерцала свою старую коричневую юбку и блузу, как будто опасаясь осквернить ими свою вновь обретенную чистоту. Наконец она надела платье и подняла штору. Солнечные лучи покинули грушевое дерево. Его цветы были белы и безмятежны, как снег. Маленькая натурщица положила в рот вторую карамельку, вынула из кармана старый кожаный кошелек и сосчитала деньги. Очевидно, убедившись, что их не больше, чем она ожидала, она вздохнула и достала из верхнего ящика комода старый иллюстрированный журнал.
   Она села на постель и быстро перелистывала страницы, пока не дошла до интересующего ее места. Затем она положила журнал на колени и долго смотрела на фотографический снимок, -- на один из портретов писателей, случайно попадающих на страницы широкой прессы. Под фотографией была подпись -- "М-р Хилэри Дэллисон". И вдруг она вздохнула.
   В комнате становилось темней; поднявшийся после захода солнца ветер прибил к окну несколько влажных лепестков с грушевого дерева.

Глава XII. Корабли под парусами

   Во взгляде бывшего дворецкого Хилэри усмотрел полное одобрение и, почувствовав себя чрезвычайно юным, вместо того, чтобы отправиться домой, сел в автобус и поехал в клуб "Перья и чернила". Клуб был назван так потому, что в момент основания учредитель его думал только о перьях и чернилах.
   Учредивший клуб литератор вскоре почувствовал к нему отвращение и забросил его. Действительно, клуб был известен скверной кухней, и все его члены горько жаловались на то, что никогда не удавалось зайти в клуб, не встретив там кого-нибудь из знакомых. Помещался он на Довер-стрит.
   В отличие от других клубов, здесь много разговаривали, имелись специальные заграждения для охраны зонтиков и тех книг, которые еще не исчезли из библиотеки. Конечно, такие меры были приняты не потому, что у клубмэнов наблюдалась склонность к стяжанию, а потому, что после обмена мнений члены клуба бродили группами, при чем каждый должен был сжимать в своей руке какой-нибудь твердый предмет. Каштановые портьеры никогда не были в порядке, ибо в пылу своих дискуссий члены клуба неизменно их обрывали. В общем члены клуба не слишком друг другу симпатизировали; каждый из них несколько удивлялся, зачем, в сущности, пишут его коллеги, и когда в печати появлялись отзывы о ком-нибудь из членов, все остальные говорили о них с раздражением. Если же приходилось высказать свое мнение о заслугах любого члена клуба -- говорилось: "Несомненно, такой-то очень хорош", хотя никто из членов его книг не читал. Давно в клубе было установлено -- не читать произведений своего сочлена, если только он не умер, ибо пришлось бы тогда говорить в лицо автору, что книги его не нравятся -- слишком уж члены клуба заботились о чистоте своей литературной совести. Делались исключения по отношению к тем, которые писали критические статьи; эти статьи читались весьма внимательно. Впрочем, в клубе был один член, который ясно нарушал всякие приличия: хорошо отзывался о книгах, написанных кем-нибудь из членов, и делал это к большому неудовольствию своих коллег, которые, чувствуя, как сосет под ложечкой, изумлялись, почему он так высоко ценит не их собственную книгу.
   Почти ежегодно -- обыкновенно в марте -- в клубе ощущалось какое-то волнение. Члены спрашивали друг друга, почему не существует Британской литературной академии, почему бы им не начать агитацию за ограничение издания книг другими авторами, почему нет премий на лучшую книгу в истекшем году. Некоторое, правда, непродолжительное время казалось, что индивидуализм членов клуба в опасности, но в одно прекрасное утро окна распахивались шире, чем обычно, волнение проходило, и каждый втайне чувствовал то. что чувствует человек, который проглотил москита, терзавшего его всю ночь, -- облегчение с оттенком смущения.
   В обществе они с симпатией относились друг к другу -- в сущности, они были славные парни, -- но каждый из них имел барометр славы. По утрам, в те часы, когда получаются газеты и корреспонденция, каждого из них можно было видеть изучающим этот барометр и раздумывающим над вопросом, идет ли слава вверх. Хилэри оставался в клубе до половины десятого. Желая уклониться от завязавшегося спора, он взял свой зонтик и направился домой.
   Это был момент затишья на Пикадилли; прилив публики в театры уже кончился, но еще не начинался отлив; спокойные деревья, оперенные безмятежной листвой, простирали свои ветви вдоль этой широкой улицы, бодрствуя над трагикомедией, разыгрываемой людьми, их младшими товарищами. Вздохи их ветвей говорили о кроткой мудрости, а за стволами распростерт был темный бархат, -- в нем сгинуло все разнообразие форм и событий; Хилэри шел, не прислушиваясь к вздохам мудрости; в его душу не проникало ничего; ни единого мрачного облачка не вторгалось в его думы. Он доставил удовольствие другому существу, и этого одного было достаточно, чтобы дать ощущение тепла его душе, мягкой от природы. Но, как это всегда бывает с людьми, занятыми самоанализом, приятное чувство вскоре исчезло, и он ощутил какую-то пустоту, словно поймал себя на мысли, что без всякого основания вдруг захотелось себя возвеличить.
   И все время, пока он шел, женщины, проплывавшие мимо него, как корабли под парусами, не сводили с него глаз. Оригинальное его лицо, казавшееся застенчивым, привлекало взгляды женщин, привыкших встречать лица совсем иного характера. В сущности, он не обращал на них внимания, но все же они возбуждали в нем болезненное любопытство; люди с бурным темпераментом почти всегда производят впечатление на тех, кто живет монотонной жизнью в мире идей. Одна из женщин шла прямо на него. Она была выше и полней, у нее был лучший цвет лица, волосы завиты, шляпа с перьями, и все-таки она напоминала ему маленькую натурщицу: тот же овал лица, широкие скулы, полуоткрытый рот, такие же, похожие на цветы, глаза; но все в ней было резко и грубо. Так искусство подчеркивает то, что создала природа. Женщина вызывающе взглянула на полуиспуганное лицо Хилэри. Хилэри посторонился и поскорее пошел дальше.
   Он вернулся домой в половине одиннадцатого. В комнате м-ра Стона горела лампа, окно было по обыкновению открыто. Но в спальне Хилэри виднелся свет, и это было необычно. Он осторожно подошел к своей комнате. Через полуоткрытую дверь он увидел, к своему удивлению, фигуру жены. Она сидела в кресле и крепко сжимала руки. Ее темные волосы, резкие черты ее лица были смягчены полумраком. Она повернулась, точно кто находился около нее, и застыла в неподвижной позе, точно задумавшись над своей собственной жизнью.
   Он критиковал ее, вглядываясь в нее со стороны, но не принимал в ней участия.
   Хилэри колебался, входить ли ему в комнату или скрыться при виде своей странной гостьи.
   -- Ах, это ты! -- сказала она.
   Хилэри подошел к ней. При всей своей насмешливости над собственными чарами его жена была чрезвычайно изящна. После девятнадцати лет совместной жизни, в продолжение которой он узнал каждую черточку се лица, каждую линию тела, узнал все, что было скрытного в ее характере, она все еще от него ускользала. Эта загадочность, которая некогда его очаровала, подействовала на его нервы и потушила пламя. Он так часто пытался -- всегда безуспешно заглянуть в глубину ее души. Почему поступала она таким образом? Почему она всегда насмехалась над собой, над ним, решительно над всем? Почему она относилась так жестоко к своей собственной жизни, к своему собственному счастью? Леонардо да-Винчи мог бы написать ее -- ее, менее чувственную и жестокую, чем женщины Леонардо, более мятущуюся и полную противоречий, но пленяющую и физически и духовно. И тем не менее нежеланием подчиниться духовно и физически она разрушала свои собственные чары.
   -- Я сама не знаю, почему я пришла, -- сказала она. Хилэри неожиданно для себя подал реплику:
   -- Я очень жалею, что меня не было за обедом.
   -- Наверное, сильный ветер. В моей комнате очень холодно.
   -- Да, северо-восточный. Оставайся здесь.
   Ее рука дотронулась до него. Чувствовалось возбуждение в этом горячем и нервном прикосновении.
   -- С твоей стороны очень мило приглашать меня, но лучше не стремиться к тому, что нам все равно не удастся сохранить.
   -- Оставайся здесь, -- сказал Хилэри, становясь на колени перед ее креслом.
   Внезапно он стал целовать ее лицо и шею. Он чувствовал, что она отвечает на его поцелуи; было несколько мгновений, когда они страстно сжали друг друга в объятиях, но сейчас же словно по безмолвному соглашению они опустили руки и боялись взглянуть друг другу в глаза, как дети, поймавшие друг друга на воровстве. На их губах мелькнула слабая, чуть заметная улыбка, словно они хотели сказать: "Но ведь все-таки мы не животные..."
   Хилэри встал и сел на свою постель. Бианка продолжала сидеть в кресле и смотрела прямо перед собой, голова ее была запрокинута назад, на губах и в глазах промелькнула улыбка; они больше не обменялись ни словом, они больше не взглянули друг на друга.
   Бесшумно поднявшись, она прошла за его спиной и вышла из комнаты.
   Привкус пепла почувствовал Хилэри во рту, и с его губ чуть не сорвались слова, которые мог бы сказать безумный:
   "Обитель мира!"
   Вскоре он подошел к двери ее комнаты и стал прислушиваться. Оттуда не было слышно ни звука. Если бы она плакала или смеялась! Все было бы лучше, чем молчание.
   Он схватился руками за голову и побежал вниз по лестнице.

Глава XIII. Звук в ночи

   По дороге в свой кабинет он замедлил шаги около комнаты м-ра Стона. Подумав о старике, таком неутомимом и так глубоко погруженном в разрешение вечных вопросов, -- он почувствовал какое-то облегчение.
   М-р Стон в своем коричневом халате сидел, с глазами, устремленными в угол, откуда шел ароматный пар.
   -- Закройте дверь, -- сказал он. -- Я сегодня варю какао. Не хотите ли чашечку?
   -- Я помешал вам? -- спросил Хилэри.
   М-р Стон взглянул на него в упор, прежде чем ответил:
   -- Я нахожу, что работа после какао вредна для печени.
   -- Ну, так если позволите, я немного посижу у вас.
   -- Какао кипит, -- сказал м-р Стон. Он снял кастрюльку с огня и, надув свои тощие щеки, подул на какао. Пар оседал на его седой бороде.
   Затем он достал из буфета две чашки, наполнил одну из них и посмотрел на Хилэри.
   -- Мне бы хотелось прочесть вам три-четыре странички, которые я только что написал, и поговорить с вами.
   Он поставил кастрюльку обратно на, печку и взял в руки чашку с какао.
   -- Я выпью какао и прочту вам.
   Подойдя к конторке, он остановился и подул на какао.
   Хилэри приподнял воротник пиджака, -- в окно дул ветер, -- и бросил взгляд на пустую чашку. Он был немного голоден. Затем он услышал странный звук: м-р Стон втягивал в себя воздух, чтобы остудить язык, -- он так торопился читать, что слишком поспешно отхлебнул какао.
   -- Я обжег себе язык, -- сказал он.
   Хилэри поспешно направился к нему.
   -- Больно? Выпейте холодного молока.
   М-р Стон поднял чашку.
   -- Ничего не значит, -- сказал он и снова отхлебнул какао.
   "Чего бы я ни дал, -- подумал Хилэри, -- чтобы быть таким же цельным, как он."
   Резко звякнула поставленная на конторку чашка, и среди шелеста бумаги послышался гулкий голос.
   "...Длительный мрачный период борьбы за существование, борьбы с повседневной нуждой дал пролетариату возможность ясно осознать свои притязания. Вздымающееся и волнующееся море существ медленно поднимается в прилив, чтобы отодвинуть назад линию берега. И на склоне зеленого..."
   М-р Стон остановился.
   -- Она неправильно записала--нужно: "И на лоне зеленого". -- И затем продолжал:
   "...и на лоне зеленого моря несется флотилия серебряных раковин, двигающихся не самопроизвольно, но гонимых ветром нужды.
   "Странствования этих серебряных раковин, держащих курс наперерез друг другу, и выражает в действительности характер современного движения."
   М-р Стон сделал паузу и взглянул на свою чашку. Там еще оставалось на донышке какао. Он выпил остатки и продолжал:
   "Каннибальская теория о выживании наиболее приспособленных, -- теория, являвшаяся основой английской морали, превратила всю страну в огромную лавку мясника. Среди трупов бесчисленных жертв выросло и разжирело целое племя мясников, укрепившихся физически от запаха крови и падали. Они наплодили множество детей. Но в природе возникает реакция против обжорства,0 и поэтому часть их детей рождалась с отвращением к крови и трупам. Многие из них, принужденные для добывания денег следовать примеру своих отцов, делали это неохотно. Многие из-за того, что их отцы были так кровожадны, хотели отказаться от практической деятельности. Но деятельны ли они были или праздны--характерной их чертой являлось отвращение к запаху крови и трупов. В них были развиты качества, до сих пор мало известные и, в сущности, как мы увидим далее, не без основания презираемые. Самоанализ, эстетизм, отвращение к разрушению, ненависть к несправедливости... Все это, сочетаясь с естественным для человека стремлением нечто совершить, являлось той силой, которая делала их способными выполнить свое назначение. В делах практических те из этих людей, которые вынуждены трудиться в силу условий социальной жизни, предаются более гуманным и не столь циничным видам живодерства, как например: искусству, религиозному культу, медицине. Те, что избежали необходимости трудиться, заняты наблюдением и сетованием над существующим порядком вещей. С каждым годом все больше серебряных раковин уходит из гавани, и те, что плывут по морю, ставят все новые и новые паруса. Но задумываясь над этим пре-, красным путешествием, мы видим, почему эти суденышки осуждены никогда не двигаться и, раскачиваясь, держать курс в одно и то же место наперерез друг другу. Причину этого в немногих словах можно выразить так: тот, кто хочет действовать, должен находиться в море, a не на суденышке..."
   Старик умолк. Хилэри увидел, что он неподвижно смотрит на свою рукопись, словно выразительность последней сентенции поразила его самого. Внезапно он снова начал:
   "В социальных устремлениях, так же, как и в физических процессах природы, имеется всегда единственный оплодотворяющий фактор--загадочное влечение, известное под именем любви. Таинственная, неосознанная любовь и есть тот двигатель, которого не хватает тем, кто тщетно старается при помощи ветра заставить плыть суденышки. Людям этим было ведомо все: нетерпение, ужас презрения, возмущения, но у них не было любви к тем, кто был рядом с ними.
   "Они не могли вынести себя на простор моря. Сердца их были раскалены, но тот ветер, который их раскалил, не был соленым и универсальным зефиром; это был пустынный ветер пренебрежения.
   "Приходится долго ждать, когда зацветет алоэ, а когда оно зацветет -- как странно и быстро распустятся его цветы.
   "Точно так же приходится долго ожидать экстатического импульса к универсальному братству и забвения самого себя."
   М-р Стон кончил читать и стоял, пристально смотря на своего гостя, которому казалось, что взгляд старика его пронизывал. Выдержать этот взгляд Хилэри не мог и опустил глаза.
   Впрочем, почти никто не мог смотреть в лицо м-ра Стона, когда тот читал вслух свою рукопись. М-р Стон так долго стоял в задумчивости, что Хилэри наконец встал и заглянул в кастрюльку. Какао в ней больше не было.
   Старик приготовил его для своего гостя, но по рассеянности выпил сам.
   -- Знаете ли вы, что бывает с алоэ, когда оно отцветет? -- несколько злорадным тоном спросил Хилэри.
   М-р Стон зашевелился, но не ответил.
   -- Оно умирает, -- сказал Хилэри.
   -- Нет, -- возразил м-р Стон, -- оно обретает покой.
   -- Как оно может обрести покой? Индивидуальное и универсальное одинаково бессмертны. В этом заключается вечная комедия жизни.
   -- В чем? -- спросил м-р Стон.
   -- В борьбе между этими двумя началами.
   М-р Стон задумчиво посмотрел на зятя и положил на конторку лист своей рукописи.
   -- Теперь мне пора заниматься гимнастикой, -- сказал он, развязывая свой пояс.
   Хилэри поспешил уйти. На пороге он оглянулся. М-р Стон уже сбросил свою верхнюю одежду, повернулся к окну и стал подниматься на носках. Он воздел руки, крепко прижав ладони. Казалось, он молился. Его брюки медленно сползали вниз.
   Коридор вверху лестницы был залит лунным светом, проникавшим через окно.
   Хилэри некоторое время прислушивался. Единственное, что он услышал, было сопение Миранды, которая спала в ванной, не стремясь лежать по соседству с кем бы то ни было. Он пошел в свою комнату и долгое время сидел в глубоком раздумье; затем открыл окно и выглянул из него.
   Лунный свет падал на деревья сада, примыкающего к дому, на крыши конюшен и служб. Казалось, стая молочно-белых голубей с раскрытыми, чуть-чуть трепещущими крыльями распростерлась над всем.
   Все было неподвижно. Часы пробили два.
   За стаей молочно-белых голубей были видны стены, черные и безжизненные. Хилэри казалось, что безмолвие прорезает чуть слышный отзвук дыхания какого-то чудовища или отдаленные глухие удары в барабан. И под чарами холодного месяца чудилось, будто из недр заснувшего города что-то надвигается. Что-то подымалось, падало и снова подымалось в мерном, медлительном ритме, словно стоны отчаяния и голода. По улице загромыхала двуколка. Хилэри долго с напряжением прислушивался, после того как замолк звон бубенчиков и стук копыт. Все замерло. Царило молчание.
   Он снова услышал биение гигантского сердца. Все громче и громче слышалось биение. Его собственное сердце тоже забилось сильнее. Отвлекшись наконец от этих грустных невнятных отзвуков, он начал различать дребезжащие звуки и понял, что это не отголосок людской суеты, а стук телег, направляющихся к Ковенгарденскому рынку.

Глава XIV. Прогулка

   Тима Дэллисон, несмотря на то, что почти все время была занята, успевала записывать свои впечатления и размышления на страницах старого школьного дневника.
   Делала она это отнюдь не потому, что хотела насладиться богатством душевных переживаний. Такая цель показалась бы ей просто бессмысленной.
   Писала она из желания осознать то, что "носилось в воздухе". Это желание сопутствовало ей всюду; в среде товарищей студентов, в среде друзей и в студии тетки.
   Она никогда не перечитывала своих записей. Никогда ей не приходило в голову запирать дневник: она знала, что никто и не подумал бы к нему прикоснуться.
   Дневник с неизменным огрызком карандаша она держала в комоде, среди носовых платков, галстучков и блузок.
   В этот наивный дневник вписывала она свои размышления, вызываемые текущими событиями.
   Ранним утром 4 мая она сидела на своей постели в ночном капоте, с распущенными волосами, сияющими глазами и розовыми от сна щеками. Она целиком ушла в писание своего дневника и испытывала восхищение от сознания, что ей удавалось формулировать свои мысли; незаметно для себя самой она похлопывала одной босой ногой о другую. По временам она останавливалась, не окончив фразы, и смотрела в окно, либо с наслаждением вытягивалась, словно жизнь для нее слишком была преисполнена радости, чтобы она могла довести что-нибудь до конца.
   "Вчера я вошла в дедушкину комнату и стояла, пока он диктовал маленькой натурщице. "Какой чудесный дедушка!" -- думала я тогда. Мартин говорит, что энтузиаст хуже бесполезного человека. "Народ, -- говорит он, -- не может копаться в идеях и мечтаниях." Он называет дедушкины идеи доисторическими. Терпеть не могу его за то, что он смеется над дедушкой. Думаю, что немного найдет он людей в восьмидесятилетием возрасте, которые купались бы круглый год в Серпентине, сами убирали свою комнату, сами готовили себе пищу и жили на девяносто фунтов в год, раздавая другим весь остаток от своей пенсии в триста фунтов.
   "Мартин говорит, что это нецелесообразно, и книга "Всемирное братство" -- глупость. Для меня это не так важно, но прекрасно то, что он каждый день продолжает ее писать. С этим и Мартин согласен. Самое худшее в Мартине то, что он такой бесчувственный, ничем его не проймешь, всегда кажется, что он вас критикует. Эго меня выводит из себя...
   "Маленькая натурщица очень медленно работает. Я могла бы выполнить ее работу в два раза скорее. Она останавливается и ротозейничает с полуоткрытым ртом, точно впереди еще целый день. Дедушка так погружен в свои размышления, что ничего не замечает. Он любит читать свои вещи вслух, чтобы слышать, как они звучат. Эта девушка, мне кажется, не годится ни на какую работу, кроме позирования. Тетя Б. говорит, что она хорошо позирует. В ее лице есть что-то прекрасное.
   Она немного напоминает мне Мадонну Боттичелли в Национальной галерее, с таким полным лицом, -- не своими чертами, а выражением. Лицо у нее глупое, и мне кажется, что что-то должно с нею случиться. У нее прелестные руки, а ноги меньше моих. Она на два года старше меня. Я спрашивала ее, почему она стала натурщицей--ведь это такое гадкое занятие. Она мне ответила, что ей очень хотелось бы найти что-нибудь другое. Я спросила ее, почему она не поступает в магазин или еще куда-нибудь. Она ответила не сразу и сказала, что у ней нет рекомендации и что она не знает, куда ей обратиться. Потом она вдруг стала угрюмой и сказала, что вовсе не хочет..."
   Тима прервала свое писание и начертила профиль маленькой натурщицы.
   "На ней было действительно прекрасное платье, совсем простое и хорошо сшитое. Оно стоит, наверное, три или четыре фунта. Не может быть, чтобы она была такой скверной. Вероятно, кто-нибудь подарил ей..."
   Тима снова сделала паузу.
   "Она выглядит теперь много красивее, чем в прежней обтрепанной коричневой юбке... Дядя Хилэри пришел вчера вечером обедать. Мы говорили о социальных вопросах. Мы всегда что-нибудь обсуждаем, когда он приходит. Я не могу не любить дядю Хилэри; у него такие добрые глаза, и он такой мягкий, что с ним никогда не выйдешь из себя. Мартин считает его слабым и никуда не годным, потому что он сторонится жизни. Я скажу даже больше: дядя Хилэри, невидимому, не может никого принудить сделать что-нибудь; он как будто рассматривает, каждый вопрос с двух точек зрения, и, конечно, нехорошо, что его ум со всем примиряется. Он походит на Гамлета, каким тот мог бы быть. Впрочем, теперь, кажется, никто не знает, на что Гамлет в действительности похож. Я рассказала ему, что я думаю о низших классах. С ним можно поговорить. Я не люблю манеру отца вечно над всем трунить, как будто ничего нет более важного, чем это занятие. Я сказала, что, по моему мнению, не следует делать все кое-как; мы должны смотреть в корень вещей.
   "Я сказала, что деньги и разделение людей на классы, это--два беса, от которых мы должны отделаться. Мартин говорит, что, когда настанет время по-настоящему подойти к социальным вопросам, -- тогда все, кого мы знаем, окажутся дилетантами.
   "Он говорит, что мы должны освободиться от старых сентиментальных представлений и работать для того, чтобы устроить все, сообразуясь со здоровьем. Отец называет Мартина "гигиенистом", а дядя Хилэри говорит, что если вымыть людей по предписанию закона, то на другой же день они будут такими же грязными."
   Тима опять остановилась. В саду черный дрозд выводил длинную тонкую мелодичную трель. Она подбежала к окну и выглянула. Птица сидела на дереве, голова ее была запрокинута, и из ее желтого клюва вылетала великолепная песня о себе.
   Казалось, она славила и себя, и небо, и солнце, и деревья, и влажную траву.
   "Милая!" -- подумала Тима. В восторге она бросила дневник в ящик комода, сбросила с себя капот и побежала в ванную.
   В это утро она спокойно спала до десяти часов. В субботу не было занятий, но она должна была, согласно желания отца, отправиться с ним в Ричмонд, играть в гольф.
   В субботу Стефен почти всегда уходил из суда до трех часов. Если ему удавалось уговорить жену или дочь сопровождать его, -- он любил сыграть две-три партии, тренируясь перед воскресеньем, когда он в половине одиннадцатого отправлялся играть на целый день.
   Если Цецилия и Тима отказывались, он шел в свой клуб и читал журнальные статьи по социальным вопросам.
   Тима шла с поднятой головой и нахмурившись, словно была погружена в серьезные размышления.
   По-видимому, она не замечала восхищенных взглядов, которые бросали на нее прохожие. Проходя недалеко от дома Хилэри, она вошла в Брод-Уок и прошла его до самого конца. На перилах, вытянув свои длинные ноги и наблюдая прохожих, сидел ее кузен Мартин Стон. Он спустился с перил, когда она подошла.
   -- Опять опоздали, -- сказал он. -- Идем!
   -- Куда мы сначала пойдем? -- спросила Тима.
   -- В Ноттинг-хилл, а оттуда мы можем опять зайти к м-с Гугс. Сегодня после обеда я должен быть в госпитале.
   Тима нахмурилась.
   -- Я завидую вам, вы живете самостоятельно. Мартин, как глупо, что приходится жить дома!
   Мартин ничего не сказал, но ноздри его длинного носа раздулись, и Тима больше не протестовала. Несколько минут они шли между высоких домов и мирно их созерцали.
   Наконец Мартин произнес:
   -- Все Персэй живут в этих местах.
   Тима кивнула головой. Некоторое время они опять шли молча. Они не чувствовали неловкости от того, что разговор прерывался; по-видимому, они даже не замечали этого и все время были заняты наблюдениями.
   -- Здесь начинается пригород. Мы попадем прямо на место.
   Они шли по длинной серой извивающейся дороге. Примыкающие к ней дома, унылые и некрашеные, свидетельствовали о гнетущей нужде. Весенний ветер мчал в канавах соломинки и клочки бумаги; при ярком солнечном свете мрак и горечь борьбы казались еще ужаснее.
   -- Эта улица вызывает во мне страшную жалость. Мартин кивнул головой.
   -- Нам осталось пройти с полмили. Здесь ужасающая борьба. А там, дальше от нее уже отказались.
   Они все еще шли по кривой улице, с немногими жалкими лавчонками -- все такой же убогой и безобразной.
   На углу переулка Мартин сказал:
   -- Пойдемте сюда.
   Тима остановилась, сморщив нос. Мартин взглянул на нее.
   -- Не пугайтесь.
   -- Я не пугаюсь, Мартин, но я не могу вынести такого запаха.
   -- Вам надо к этому привыкнуть.
   -- Да, я знаю, но я забыла мой эвкалипт.
   Молодой человек вынул чистый носовой платок.
   -- Вот возьмите мой.
   -- Мне... как-то совестно брать ваш платок...
   Но она все-таки его взяла.
   -- Так! Отлично! -- сказал Мартин. -- Идемте.
   Дома этого узенького переулка, казалось, были переполнены женщинами. Многие из них держали на руках грудных детей, некоторые были заняты работой по хозяйству, кое-кто выглядывал из окон; были и такие, которые судачили на крылечках. Все уставились на молодую парочку. Тима украдкой взглядывала на своего спутника, -- он шел, как и раньше, крупным шагом, а лицо его оставалось саркастическим и спокойным.
   Держа наготове платок и стараясь подражать спокойствию Мартина, она взглянула на группу из пяти женщин на ближайшем крыльце.
   Три из них сидели, две стояли. Одна из них, молодая женщина с полным открытым ртом, несомненно должна была скоро родить. Другая, с маленьким смуглым лицом и спутанными волосами стального цвета, курила из глиняной трубки.
   У одной из трех сидевших, совсем молоденькой и черноглазой, лицо было совсем серое, как грязная простыня. Другая, в ободранном, неряшливом платье, кормила грудного ребенка. Третья, с красными руками, стояла подбоченившись, на верхней ступеньке крылечка; на ее лице видны были признаки похмелья; она выкрикивала непристойности, дружески адресуя их соседу, стоящему у окна напротив.
   В сердце Тимы поднялось страшное возмущение: "Как отвратительно!"
   Но ей не хотелось высказывать своих чувств; она сжала губы и отвернулась от женщин, переживая со всем пылом юности ужас поругания своего пола.
   Женщины уставились на нее, и на их лицах, сообразно различию их темпераментов, отразились их эмоции: прежде всего -- тот же жгучий интерес, какой был у Тимы, когда она в первый раз на них взглянула, та же самая тайная враждебность и критическое отношение, словно они ясно ощущали, что скромность девушки, ее румяные щеки, ее опрятное платье являлись оскорблением их пола.
   Дерзкими лозами они энергично демонстрировали свою веру в оправдание своего собственного бытия и порочность ее вторжения к ним.
   -- Дайте-ка эту куклу Биллю, он ее в один момент обработает...
   Взрыв смеха заглушил конец фразы.
   Губы Мартина сжались.
   -- Жарко здесь, -- сказал он.
   Щеки Тимы стали малиновыми. В конце переулка Мартин остановился перед лавкой.
   -- Войдемте,- сказал он. -- Поглядите, как они делают покупки.
   В дверях стояли: тощая коричневая болонка, маленькая красивая женщина в папильотках и девочка с накожной болезнью.
   Мартин, кивая равнодушно головой, попросил их посторониться. Лавка была размером в десять квадратных футов; прилавки были расположены у двух стен. На прилавках стояли тарелки с пирожками, колбасой, остатками ветчины; рядом с тарелками громоздились куски мыла, банки с маргарином, сахар, селедки, дешевое печенье и много других продуктов. Все не было покрыто, так что мухи могли прокормиться на общественный счет. За прилавком семнадцатилетняя девушка помогала женщине с худощавым лицом приготовлять порции сыра.
   Около сыра лежал на прилавке кот.
   Продавщицы уставились на вошедших в лавку молодых людей. Те стояли и выжидали.
   -- Когда вы покончите с сыром, -- сказал Мартин, -- дайте мне конфет на три пенса.
   Женщина с худощавым лицом взяла головку сыра и, кашляя на него, ушла. Девушка, не сводя глаз с Тимы, начала отпускать конфеты; она доставала их из банки руками, при чем конфеты прилипали к пальцам, завернула в обрывок газеты и передала Мартину. Молодой человек многозначительно коснулся локтем Тимы, стоявшей с опущенными вниз глазами; она повернулась; они вышли из лавки, и Мартин передал конфеты девочке с накожной болезнью. ;
   Переулок вскоре окончился и перешел в широкую дорогу, окаймленную небольшими низенькими домиками.
   -- Здесь, -- произнес Мартин, -- живут подонки -- преступники, бродяги, пропойцы. Взгляните-ка на их лица!
   Тима послушно подняла глаза. На этой широкой дороге она чувствовала себя иначе, чем в переулке, и только хмурый взгляд не мог еще окончательно исчезнуть с ее лица. В некоторых домах стояли на подоконниках цветы; в одном из окон распевала канарейка. Наконец, повернув за угол, они вышли на одну из улиц. Здесь были сараи, дома с разбитыми стеклами, дома с забитыми досками окнами, лавки с жареной рыбой, кабаки, дома без дверей; здесь чаще встречались мужчины, чем женщины, и многие из этих мужчин и женщин тащили тачки с ветошью и бутылками. Они стояли перед кабаками, сплетничая и переругиваясь, группами в три-четыре человека или плелись -- кто посередине, мостовой, кто сбоку, -- как будто старались убедиться, живы ли они еще.
   Прошел какой-то парень, неистово толкая свою тачку; он шагал со свирепым видом. По временам из рыбной или скобяной лавки выходил человек в грязном фартуке.
   Среди непрерывного, медленно движущегося потока прохожих были видны женщины с провизией, завернутой в газеты, или с узлами, спрятанными под шалями. Лица этих женщин были либо очень красные и грубые, либо синевато-белые. На их лицах не было видно ни удивления, ни возмущения, ни испуга, ни стыда, -- одна мрачная, животная покорность или бессмысленно-грубое веселье. Только от крайней нужды можно было пойти на такую жизнь. У них не было надежд на иную жизнь, они не были способны представить себе ее, они даже были не в силах попытаться обрести надежду, попытаться представить лучшую долю.
   Медленно, подобно пчелам зимой, проходили старики и старухи, которые забыли свою удачу в солнечные дни труда и теперь удалялись от своего улья, чтобы зачахнуть в холодном закате своих дней.
   Посередине мостовой Тима увидела телегу пивовара, медленно подвигающуюся на юг, к солнцу. Ее тащили три лошади с вплетенными в гриву лентами и с блестящими медными украшениями на упряжи. А на козлах, как некое божество, восседал возчик. Его узенькие маленькие глаза над огромными красными щеками не отрывались от грив лошадей.
   Телега с наваленными на нее пивными бочками не переставала скрипеть; на бочках дремал парень. И точно в сновидении мелькнул образ какой-то непреодолимой силы, как бы гордой тем, что в ее уродливом облике заключались все те радости и все то счастье, какое когда-либо было знакомо людям, бредущим по мостовой.
   Перед молодыми людьми открылась широкая дорога, идущая с востока на запад.
   -- Пройдем здесь, -- сказал Мартин, -- и отправимся в Кенсингтон. Больше не встретится ничего интересного до Хоунд-стрит. I
   Тима вздохнула.
   -- Знаете, Мартин, пойдемте по дороге, где воздух не такой спертый. Мне кажется, что я чувствую себя какой-то грязной.
   Она приложила его руку к своей груди.
   -- Тогда пойдемте сюда, -- сказал Мартин.
   Они повернули налево на дорогу, где было много деревьев. Теперь Тима могла свободно дышать и спокойно смотреть во все стороны; она вскинула голову и стала жестикулировать.
   -- Мартин, необходимо что-нибудь сделать.
   Молодой доктор ничего не ответил; его лицо по-прежнему оставалось бледным и саркастическим. Он пожал ей руку с полупрезрительной улыбкой.

Глава ХV. Второе паломничество на Хоунд-стрит

   Мартин Стон пришел со своей спутницей на Хоунд-стрит. Они прямо направились к комнате м-с Гугс. Та была занята стиркой, что она делала раз в неделю; всю мелочь, которую ребенок испачкал за неделю, она сейчас же прополаскивала и развешивала перед огнем.
   Руки у нее были голые, а лицо и глаза покраснели от пара. Ребенок был привязан полотенцем к изголовью кровати; над ним висел отцовский штык и олеография с изображением рождения Христа.
   В комнате пахло сырыми стенами, бельем и копчеными селедками. Посетители сели на подоконник.
   -- Можно открыть окно, м-с Гугс, или это будет вредно для ребенка? -- спросила Тима.
   -- Нет, мисс, нисколько.
   -- Что такое у вас с руками? спросил Мартин.
   Портниха завернула кисти рук в какое-то белье, которое она только что окунула в мыльную воду. Она не отвечала.
   -- Не делайте этого. Дайте мне посмотреть.
   М-с Гугс протянула своп руки, опухшие и в кровоподтеках.
   -- Что за зверство! -- воскликнула Тима.
   Молодой доктор заметил:
   -- Это сделано вчера ночью. Нет ли у вас арники?
   -- Нет, сэр.
   Он положил на подоконник шестипенсовую монету.
   -- Купите и вотрите ее, только не повредите себе кожи.
   -- Почему вы не уйдете от него, м-с Гугс? Почему вы живете с таким зверем?
   Мартин нахмурился.
   -- Что это, исключительный случай, -- спросил он, -- или самый обычный?
   М-с Гугс повернулась к огню. Ее плечи судорожно вздрагивали.
   Так продолжалось минуты три. Она снова взялась за стирку.
   -- Я закурю, если вы позволите, -- сказал Мартин. -- Как зовут вашего ребенка? Дилль? Посмотри сюда, Дилль! -- Он вложил в руку мальчика свой мизинец. -- Вы сами его кормите?
   -- Да, сэр.
   -- Какой он у вас по счету?
   -- Я потеряла троих детей, сэр. Теперь у меня, кроме него, всего один сын, Стэнли.
   -- Дети рождаются у вас каждый год?
   -- Нет, сэр, через два года; -- во время войны, у меня, конечно, не было детей.
   -- Гугс был ранен?
   -- Да, сэр. В голову.
   -- Так... И его иногда лихорадит?
   -- Да, сэр...
   Мартин дотронулся до лба своей трубкой.
   -- И, наверно, в голову ударяют спиртные напитки.
   М-с Гугс не отвечала; она прополаскивала белье. Ее заплаканное лицо выражало обиду; по-видимому, она поняла реплику Мартина как попытку найти оправдание для ее мужа.
   -- Он не смеет так обращаться со мной, -- сказала она.
   Все трое стояли около кровати, на которой восседал ребенок, торжественно смотря на окружающих.
   -- Я бы не потерпела, чтобы он так себя вел. Будь я на вашем месте -- я бы в тот же день бросила его. Это ваш долг женщины! -- сказала Тима.
   М-с Гугс обернулась, услышав се замечание о долге. Худое лицо отразило охватившее ее чувство мести.
   -- Вы думаете, мисс? -- сказала она. -- Я, право, не знаю, что мне делать.
   -- Забирайте детей и уходите. Какой толк от того, что вы выжидаете? Если у вас не хватит денег, мы вам дадим.
   Но м-с Гугс не отвечала.
   -- Так как же? -- спросил Мартин, пуская облако дыма.
   Тима опять не выдержала:
   -- Надо уходить сейчас же, сию же минуту! Как только ваш малыш придет из школы! Гугс никогда вас не найдет. Это послужит ему на пользу. Женщина не должна выносить того, что вы выносите. Это просто слабость с вашей стороны, м-с Гугс.
   Замечание попало ей, по-видимому, не в бровь, а прямо в глаз. Портниха покраснела, как пион.
   -- И предоставить его этой девице! После того как я была ему женой целых восемь лет, родила ему пятерых детей! После того, что я для него сделала! Я никогда не хотела лучшего мужа, мне не нужно было, пока не появилась она, со своим бледным лицом и своими нарядами. Л ее рот! Уж вы никак не скажете, что он хорош! Пусть себе занимается своим ремеслом, сидит нагишом, а не ходит к приличным людям...
   Она протянула свои руки к Тиме. Та отступила назад.
   Портниха крикнула:
   -- Он меня никогда не бил раньше. Это все из-за ее нарядов!
   Ребенок заревел, увидя мать в таком исступлении. М-с Гугс замолчала и взяла ребенка на руки. Она крепко прижала его к своей тощей груди и смотрела на молодых посетителей поверх его грязной головки.
   -- Я отделала так свои 'руки сегодня ночью, когда боролась с ним. Он клялся, что уйдет от меня, а я его не выпускала. Пожалуйста не думайте, что я пущу его к этой девице! Ни за что в жизни, если он только не укокошит меня сначала!
   После этих слов вся ее страстность потухла, она снова превратилась в кроткую, смирную женщину.
   Испуганная Тима, опустив голову, стояла во время этой бурной сцены около самой двери. Теперь она посмотрела на Мартина, как бы прося его поскорее уйти. Мартин продолжал смотреть на м-с Гугс, молча покуривая свою трубку. Потом он вынул ее изо рта и указал ею на ребенка.
   -- Для этого джентльмена все это уже не по силам, -- сказал он.
   Все трое молча смотрели на ребенка. Он напрягал все свои силенки, чтобы как можно теснее прижаться к груди матери; своими крошечными кулачками, носом и лбом и своими голыми искривленными ножками он словно старался зарыться в какую-то яму, уйти подальше от этой жизни.
   Он жил на свете так мало, и этого короткого срока было ему вполне достаточно.
   Мартин опять взял трубку в рот.
   -- Вы знаете, так не может продолжаться. Он не может вынести этого. Вы взгляните только на ребенка! Если вы бросите кормить его грудью, то не ручаюсь вам за него и до завтра! -- И он повертел пальцами. Ну, да вам лучше судить, что получится, если все останется в таком положении.
   Сделав знак Тиме, он вышел из комнаты.

Глава XVI. Под вязами

   Весна расцветала в сердцах людей. Она встряхнула стариков и заставила их оглядываться на молодых женщин. Она заставила юношей и девушек итти, тесно прижавшись друг к другу, она заставила разливаться звонкой песнью птиц в ветвях. Солнечные блики играли на трепещущих листьях и расцвечивали щеки истощенных уличных мальчишек, которые неслись в общественный сад, при чем бледные их лица светились странным светом.
   В Брод-Уоке под вязами -- этими опасными деревьями -- грелись на солнышке люди: генерал рядом с нянькой, пастор рядом с безработным. И над ними веял весенний ветер, колыхались вязы, шелестели и шепотом вели мудрые беседы без слов о людских делах. Как отрадно было слышать шепот бесчисленных листьев!
   Ни один лист не был скопирован с другого, ни один лист не повторял дважды своего движения, покорный единой воле своего дерева.
   Тима и Мартин сидели под одним из самых больших деревьев. В их манере держать себя не чувствовалось торжественности и важности, царивших в природе; только два часа назад они отправились в свою экспедицию с противоположного конца парка. Мартин сказал:
   -- Для вас это слишком трудно! Чуть только увидели кровь--и сейчас же на попятный, как и все другие.
   -- Вовсе не так, Мартин! Как вы нехорошо говорите!
   -- О нет, именно так! Вы и все ваши переполнены эстетизмом и благими намерениями, но неспособны что-нибудь сделать.
   -- Не осуждайте моих родных. Они не хуже вас.
   -- О, они прекрасны! Они, конечно, видят, что -- хорошо и что -- плохо. Но ваш отец -- чиновник. Он слишком хорошо понимает, что должен делать и чего не должен, и потому никогда ничего не делает. Точно так же, как Хилэри, который прекрасно сознает, что он должен делать, и потому тоже никогда ничего не делает. Сегодня утром вы пошли к этой женщине с определенным намерением помочь ей; теперь же, когда вы увидели, что жизнь не такова, какой вам представлялась, вы -- в тупике.
   -- Оказывается, нельзя верить тому, что они говорят. А я это ненавижу! Я думала, что Гугс просто-напросто колотит ее. Я понятия не имела, что она ревнует...
   -- Конечно, вы этого не знали.
   -- Неужели вы думали, что эти люди поступятся чем-нибудь для нас, если не будут вынуждены?
   -- Им лучше знать.
   -- Вообще я все это ненавижу! Это все так неприятно!
   -- Боже мой1
   -- Да, да! Я не чувствую ни малейшего желания помогать женщине, которая в состоянии говорить такие отвратительные вещи. И девушке и всем им не желаю помогать!
   -- Кому какое дело до того, что они говорят или чувствуют? Это неправильная точка зрения. Здесь надо руководствоваться здравым смыслом. Ваши родные устроили там девушку и теперь они должны помочь ей выпутаться. Вообще тут идет вопрос о здоровье.
   -- Пусть так! Я знаю, что мне вредно со всем этим возиться. И я этого не хочу! Я не верю, что нужно помогать таким людям, которые не хотят, чтобы им помогали.
   Мартин свистнул.
   -- Мне кажется, что вы похожи на зверя, -- сказала Тима.
   -- Не похож на зверя, а просто зверь! В этом-то и разница.
   -- Тем хуже!
   -- Я этого не думаю, Тима!
   Ответа не последовало.
   -- Взгляните на меня.
   -- Ну?
   -- Скажите, вы наша или нет?
   -- Конечно, да.
   -- Нет, это не так.
   -- Так!
   -- Ну, хорошо, не будем из-за этого ссориться. Дайте мне вашу руку.
   Он взял ее за руку. Она покраснела. Вдруг она выдернула руку.
   -- Вон дядя Хилэри!
   Действительно, это был Хилэри.
   Впереди бежала Миранда. Он шел с заложенными за спину руками и смотрел в землю. Тима и молодой человек, сидевшие на скамейке, смотрели на него.
   -- Он весь погружен в самоанализ, --проговорил Мартин. -- Это его обычное занятие.
   Порозовевшее несколько минут тому назад лицо Тимы стало пурпурным.
   -- Я скажу ему об этом.
   -- Не надо.
   -- Почему?
   -- Те новые...
   Она не могла произнести слова "наряды". Это отвлекло бы ее в сторону.
   Хилэри, по-видимому, их не заметил, но Миранда, увидев Мартина, остановилась. "Вот это "человек дела", -- казалось, говорила она. -- Один из тех, что дерут меня за уши. И дерут как будто неумышленно."
   Она повернула назад, желая увлечь за собой своего хозяина. Но Хилари уже заметил свою племянницу. Он подошел и сел рядом.
   -- Вас-то мы и хотели видеть, -- сказал Мартин, всматриваясь в него, как всматривается молодой пес в собаку иного возраста и иной породы. -- Мы с Тимой ходили сейчас в Хоунд-стрит к м-с Гугс. Там начинается жаркое дело. Я не знаю, кто поместил туда девушку, вы или кто другой, но во всяком случае ее надо удалить оттуда -- и чем скорее, тем лучше.
   Хилэри, казалось, опять ушел в самого себя.
   -- Вот как! Расскажите все толком.
   -- Женщина ревнует. Вот и все.
   -- О! -- сказал Хилэри. -- Это все?
   Тима заметила.
   -- Я не понимаю, с какой стати об этом должен хлопотать дядя, если они хотят быть такими отвратительными! Я никогда не думала, что бедняки так ужасны. Я убеждена, что ни девушка, ни женщина, не стоят того, чтобы с ними возились.
   -- Я вовсе не говорю, что они того стоят. Тут речь идет о здоровье.
   Хилэри посмотрел на своих юных собеседников.
   -- Теперь понимаю. Но я думаю, это вопрос более тонкий.
   Губы Мартина скривились в усмешку.
   -- AI Ваша хваленая тонкость! Какой в ней толк? Чему она поможет? Вы все от этого страдаете. Почему вы не действуете? Подумайте потом об этом.
   Бледные щеки Хилэри покраснели.
   -- Разве вы никогда не думаете, прежде чем начнете действовать?
   Мартин встал и посмотрел на сидевшего Хилэри.
   -- Я исхожу не из ваших тонкостей, -- сказал он. -- Я пользуюсь своим носом и своими глазами. Я вижу, что женщина в таком нервном состоянии не может кормить своего ребенка. Для них обоих это вопрос здоровья!
   -- Разве для вас все сводится к вопросу о здоровье?
   -- Так оно и есть! Возьмите для примера что угодно. Ну, хотя бы бедняков. Что для них, в сущности, необходимо? Здоровье! Решительно ничего, кроме здоровья! Открытия, изобретения последних столетий лишили старый порядок фундамента. Мы хотим подвести новый фундамент--здоровье. У толпы нет теперь того, что ей нужно, -- она только ищет. Если же мы покажем ей то, что ей нужно, -- она, несомненно, крепко за это ухватится.
   -- Но кто это мы? -- проговорил Хилэри.
   -- Кто мы? Я скажу вам одно: в то время, пока реформаторы друг с другом враждуют, мы потихоньку к ним подкрадемся и всех пристукнем. Мы слишком хорошо знаем тот факт, что реформы не могут быть основаны на теориях. Мы основываемся на достоверных фактах, на том, что сами видим, слышим и обоняем. Дурное, что мы видим и обоняем, мы исправляем самыми практичными и научными средствами.
   -- И вы хотите сказать, что это заложено в человеческой природе.
   -- Природа человека жаждет здоровья.
   -- Странно! Мне кажется, что в настоящее время происходит что-то не слишком на это похожее.
   -- Возьмите случай с этой женщиной.
   -- Хорошо, -- сказал Хилэри. -- Рассмотрим этот случай! Вы ничего мне не докажете.
   -- Это жалкое созданье ни на что не годно. Ее муж тоже ни на что не годен. На что годен человек, если он ранен в голову и не бросил пить? Девушка -- тип тоже ненужный: она ведь только и думает об удовольствиях.
   Тима вспыхнула. Хилэри закусил губы, заметив, как она покраснела.
   -- Только одни дети достойны внимания. В данном случае этот младенец. Я уже сказал, что самое главное заключается в том, чтобы мать была в состоянии наблюдать за ним. Важно только это, на все остальное не надо обращать внимания.
   -- Нет, простите! Как же можно выделить вопрос о здоровье ребенка из всего клубка?
   Мартин ухмыльнулся.
   -- Этим вы оправдываете ваше нежелание что-нибудь предпринять.
   Тима взяла Хилэри за руку.
   -- Вы страшный грубиян, Мартин, -- пробормотала она.
   Молодой человек обернулся к ней; его взгляд как будто говорил: "Незачем называть меня грубияном! Я горжусь этим. А кроме того, вы знаете, что и вам это не противно".
   -- Лучше быть грубияном, чем дилетантом! -- сказал он.
   Тима придвинулась к Хилэри, словно он нуждался в ее защите, и воскликнула:
   -- Мартин, кроме шуток, вы -- варвар!
   Хилэри улыбался, но лицо его подергивалось.
   -- Не совсем, -- сказал он. -- Мартин поразительно умеет ставить диагноз. Это делает ему честь.
   И, приподняв шляпу, он пошел дальше.
   Тима и Мартин стояли перед скамейкой. Они посмотрели ему вслед.
   У Мартина был какой-то раздраженно-презрительный вид, тогда как Тима почти плакала.
   -- Это ему не повредит, только немножко встряхнет!
   Тима бросила на него негодующий взгляд.
   -- По временам я вас просто ненавижу, -- заявила она. -- Вы иногда совсем толстокожий.
   Мартин взял ее за кисть руки.
   -- А у вас зато не кожа, а бархат. Все вы, дилетанты, одинаковы!
   -- Лучше быть дилетантом, чем... грубияном.
   Мартин усмехнулся. Эта улыбка взбесила Тиму. Она вырвала у него руку и бросилась за Хилэри.
   Мартин бесстрастно посмотрел ей вслед. Он вынул трубку и медленно стал набивать ее табаком.

Глава XVII. Два брата

   Стефену Дэллисону не удалось поиграть в гольф, как это бывало обыкновенно по субботам. Он прошел в клуб и уселся за журналы.
   Эти два упражнения -- игра в гольф и чтение журналов -- имели много общего.
   Играя в гольф, приходится все время метаться в круге, и при чтении одной статьи нужно быть уверенным, что следующая сведет на-нет выводы первой. Таким образом в обоих видах спорта сохраняется равновесие, делающее человека здоровым и юным.
   Для Стефена это являлось насущной необходимостью. Он был настоящим кэмбриджцем, сильным и сдержанным.
   Помимо этого, он был прекрасным работником, прекрасным мужем, отличным отцом; его нельзя было упрекнуть ни в чем, кроме как в излишней пунктуальности и в том, что он никогда не ошибался. Впрочем, очень многие его сотоварищи, да и не одни они, походили на него.
   Он и Цецилия сразу начали преуспевать в жизни.
   Оба они хотели иметь не больше одного ребенка; оба они хотели не отставать от века, и теперь оба они считали положение Хилэри неловким.
   Цецилия лежала па кровати. Она подождала, пока Стефен проснулся и тогда сообщила ему об истории с Гугсами. Они стали очень внимательно ее обсуждать; вид у них был серьезный. Стефен держался того мнения, что бедный старина Хилэри должен вести себя осторожнее.
   Цецилия обратилась к мужу с теми же словами, какие она употребила в разговоре с Хилэри:
   -- Как это ужасно, Стефен!
   Он взглянул на нее, и они сказали почти одновременно:
   -- Но это совершенно немыслимо!
   Эта мысль, пришедшая им в голову, заставила их отнестись ко всей истории весьма трезво.
   Будь это действительным фактом, разве нельзя было бы причислить его к тем драмам, о которых ежедневно пишется под заголовком: "Происшествия"?
   Вся эта канитель омрачила ее идеалы добродетели и хорошего тона. Вся эта история врывалась в тот мир, который кладет неизбежный отпечаток на душу человека, воспитанного в определенных условиях и ведущего размеренную жизнь.
   Какой ужас, если бы это все было на самом деле! А если бы этот ужас был реальный, с какой стати предполагать, что ее семья могла быть в этой истории замешана? Но так как ее родные были замешаны, следовательно, вся эта история немыслима!
   В таком положении вопрос и оставался, пока не пришла Тима; она ходила к дедушке и рассказала своим родителям о новых нарядах маленькой натурщицы.
   Рассказала она об этом, когда они сидели за обедом; Цецилия тщательно следила за тем, чтобы все было в порядке: обед она заказывала не слишком тяжелый, чтобы Стефен не объелся, и не слишком воздушный, чтобы он не остался голоден.
   Пока лакей находился в комнате, никто не отрывал глаз от своей тарелки.
   Но когда он вышел, все переглянулись. И это слово "ужасно" по какой-то несчастной случайности снова пришло им в голову.
   Кто мог дать ей эти обновки?
   Но они чувствовали, что продолжать думать в этом направлении было бы "ужасно". Они отвернулись друг от друга и, задумавшись, поспешно принялись за еду.
   Различие мужчины и женщины сказалось и в этом случае. Они пришли к различным выводам.
   Стефен пришел к следующему:
   "Если старина Хилэри дал ей денег на платье, белье и тому подобное, то он или так глуп, как я и не ожидал, или здесь что-нибудь неспроста. Бианка сама в этом виновата. Это во всяком случае не успокоит Гугса. Я думаю, что он хочет денег. Вот наказание!"
   Цецилия думала иначе:
   "Конечно, я отлично знаю, что она не может все это купить на свои деньги. Несомненно, кто-то ей подарил. Мне хоть и неприятно так думать, а приходится. Хилэри не может сделать такой глупости, особенно после того как я с ним говорила.
   "Если эта натурщица действительно легкого поведения, -- это очень упрощает дело. Но Хилэри такой человек, который ни за что этому не поверит."
   Для Стефена и для его жены было бы, конечно, трудно поверить в существование своих "теней" -- кроме тех случаев, когда они видели их на мостовой.
   Но если они их и видели, -- все-таки не чувствовали, как заботливо сплетена социальная ткань жизни! Они столь же далеки были от понимания и от веры в существование "теней", как и эти "тени" знали и верили в существование людей высшего круга лишь постольку, поскольку от них получали деньги.
   Стефен, Цецилия и тысячи других Стефенов и Цецилий именовали эти "тени" словом "народ"; этим словом они именовали потных торгашей, всякого рода рабочих--словом, весь тот люд, который исполнял для них ту или иную работу; но они совершенно не считали их людьми, одаренными теми же способностями и отдающимися тем же страстям, как и они.
   Почему это именно так, а не иначе--было для них столь просто и ясно, что о причинах никогда не упоминалось, в глубине их сердец не было и места какому- либо сомнению; это был непреложный факт, основанный на непосредственном ощущении.
   Что бы они ни говорили, сколько бы ни давали денег--они знали, что сердца их будут замкнуты, пока... пока были замкнуты их уши, глаза и нос.
   Этот непреложный факт являлся более могущественным, чем все философские размышления, чем парламентские акты, чем любая проповедь или пророчество. Этот непреложный факт управлял всем.
   На этом-то факте, слишком возмутительном, чтобы о нем упоминать, они и им подобные втайне и строили все; не будет преувеличением сказать, что законы, религия, торговля и все искусства были основаны на нем если не в теории, то на практике.
   Итак, Стефен и Цецилия сидели за столом, и лакей подал им дичь. Она была нежна и выкормлена в Сюррее; и когда лакей разрезал ее на части, душа его заныла--заныла не потому, что он хотел дичи и для себя, не потому, что был вегетарианец, а потому, что у него были таланты инженера, и ему смертельно надоело резать и подавать жаркое другим людям и наблюдать, как они насыщались. Надев на свое лицо бесстрастную маску, он подавал жаркое тем, кто платил ему за его службу и кому он не мог рассказать, о чем думал.
   Стефен окончил свой доклад о существующих законах касательно банкротства, который он хотел впоследствии напечатать. Было уже поздно. Он пробрался к постели и осторожно улегся, поздравив себя с тем, что не разбудил Цецилии. Между тем она вовсе не спала; она знала благодаря своей необыкновенной чуткости, что он пришел к какому-то решению, ню не хотел ей об этом говорить.
   Охваченная беспокойством, она не могла заснуть. Часы пробили два.
   Стефен пришел к следующему решению -- он дважды продумал все факты: Бианка отошла от Хилэри (об этом ему сообщила Цецилия) по неизвестной причине; Хилэри интересовался маленькой натурщицей тоже по неизвестной причине; ее бедность, ее работа у м-ра Стопа, ее проживание у м-с Гугс, выходка последней по отношению к Цецилии, угроза Гугса и наконец обновки натурщицы -- все это он связал в одно целое.
   Вывод его был таков: возможно, что брат его невинен, но во всяком случае он поступал неосмотрительно.
   Эти рассуждения были чисто мужскими; он решил считать все это дело не стоящим внимания, решил, что никаких последствий вся эта история иметь не будет.
   Но па этот раз он жестоко ошибся, во-первых, из-за присущей ему любви к порядку, во-вторых, из-за вкоренившегося недоверия и неприязни к Бианке и, в-третьих, -- несмотря на все его желание симпатизировать низшим классам, -- в силу его убеждения, что "эти люди" всегда от вас чего-то добиваются.
   Вопрос был только в том, сколько они потребуют и будет ли вообще разумно дать им сколько-нибудь. Он решил, что это было бы совсем неразумно. Что же тогда?
   Заранее решать нельзя. Это его огорчало. У него было врожденное отвращение ко всяким скандалам, и он очень любил Хилэри. Если бы он только знал, как отнесется к этому Бианка! Он не мог этого представить.
   Вечером, в эту субботу 4 мая, он почувствовал такое отвращение к журнальным статьям, какое могут чувствовать мужчины к своим повседневным занятиям, когда нервы у них слишком напряжены.
   Он долго оставался в суде и затем на омнибусе поехал прямо домой.
   В этот час дня людской поток заливал город. По улицам катилась одна людская волна за другой, наталкиваясь на тысячи встречных волн. Здесь толпа хлынула на улицу после религиозного съезда, там множество людей стремилось протиснуться в ворота какого-то общественного учреждения; всюду среди этой толпы людей видны были их тени, точно полосы серого ила, взбаламученного чьей-то исполинской рукой.
   Бесконечный рокот этого человеческого моря поднимался вверх -- к крышам домов и вершинам деревьев и несся дальше в эти безграничные просторы, туда, где встречаются звуки и безмолвие, -- к тому сердцу, где жизнь покидает свои жалкие формы, переходит в объятия смерти и возрождается снова в иных формах.
   Стефен ехал среди этой толпы таких же люден, как и он сам; тот же весенний ветер, который шелестел в вязах, нашептывал и ему о миллионах оплодотворенных цветов, о миллионах нераскрывшихся почек. Ветер шептал о миллионах теней, которые он подхватывал и уносил, шептал о сердцах людей, охваченных миллионами страстей и сладостных грез.
   Но Стефен туго поддавался чарам весны; как человек цивилизованный и весьма твердый в своих привычках, он воспринимал природу только в те моменты, когда намеревался ею наслаждаться.
   Входя к себе, он встретил Хилэри.
   -- В общественном саду я натолкнулся на Тиму и Мартина, -- сказал последний. -- Тима притащила меня сюда завтракать. С тех пор я у тебя.
   -- А захватила ли она с собой нашего юного гигиениста?
   -- Нет, -- ответил Хилэри.
   -- Отлично. Этот юноша действует мне на нервы. -- И он прибавил, взяв под-руку своего старшего брата. -- Пойдем опять ко мне -- или, может быть, лучше прогуляться?
   -- Прогуляемся, -- сказал Хилэри.
   Оба брата нисколько не походили друг на друга, и, быть может, именно благодаря этому их связывала взаимная любовь.
   Истоки ее уходили в далекое детство, в те годы, когда они спали рядышком в маленьких кроватках и отказывались "ябедничать". Их могло раздражать, могло им даже наскучить присутствие друг друга, но они никогда ни при каких обстоятельствах не могли быть неискренними, ибо эта традиционная искренность зародилась еще в пору их детства.
   Они шли по дорожке, обсаженной цветами, к парку. Миранда бежала впереди. Они говорили о различных предметах, но каждый из них чувствовал, что творится в душе другого.
   Стефен первый приступил прямо к делу.
   -- Цецилия говорила мне, что этот Гугс начинает безобразничать.
   Хилэри кивнул головой.
   Стефен с некоторым страхом посмотрел в лицо брата. Ему показалось, что тот выглядит как-то иначе, не таким мягким, как обычно.
   -- Он ведь, кажется, грубиян?
   -- Не могу тебе сказать. Вероятно, это не так, -- ответил Хилэри.
   -- Он, несомненно, должен быть таким!
   И, дружески пожимая руку брата, он прибавил:
   -- Послушай, старина, могу я быть чем-нибудь полезен?
   -- В чем? -- спросил Хилэри.
   Стефен быстро обсудил положение. Было бы опасно дать понять Хилэри, что его подозревают. Слегка нахмурившись, он сказал:
   -- Конечно, в этом ничего нет особенного.
   -- В чем? -- Опять спросил Хилэри.
   -- В том, о чем говорит этот грубиян.
   -- Да... Поверь мне, что здесь дело совсем в другом.
   Это замечание, которое Стефен должен был выслушать, задело- его. Он увидел, что Хилэри разгадал подозрения, и разочаровался в своем умении быть дипломатом.
   -- Не надо терять головы, -- наконец сказал он.
   Они переходили по мосту через: Серпентин. Там, внизу, юноши покачивались в лодках со своими возлюбленными; их весла блестели па солнце, и весело разбегались по воде струйки; утки лениво плавали у берегов. Хилэри наклонился к воде.
   -- Послушай, Стефен, я принимаю участие в этом ребенке. Она -- слабое, беспомощное создание, и мне кажется -- она вполне отдалась моему покровительству. С этим уже ничего не поделаешь. Но это все, понимаешь ли ты, -- все!
   Слова брата очень взволновали Стефена; ему показалось, что брат упрекает его в мелочности, и ему захотелось перед ним оправдаться.
   Он начал:
   -- Ну, конечно, старина, я отлично понимаю. Не думай, что я тебя осуждаю. Делай, как знаешь. Я говорю только об общем положении дел.
   Высказав свою точку зрения, Стефен почувствовал, что вопрос перенесен, так сказать, на принципиальную почву, что выставляло его -- Стефена -- более либеральным.
   Он тоже наклонился над перилами и стал смотреть на уток.
   Наступило молчание.
   Хилэри заговорил первый.
   -- Если Бианка откажется пристроить этого ребенка в какое-нибудь другое место, то мне самому придется этим заняться.
   Стефен с глубочайшим изумлением, чуть не с ужасом, посмотрел на брата.
   -- Друг мой, я бы не обратился к Бианке. Женщины ведь очень сумасбродны!
   Хилэри улыбнулся. Стефен решил, что брат начинает приходить в себя.
   -- Я скажу тебе, как мне представляется все положение дел. По-моему, гораздо лучше бросить всю эту канитель. Пусть Цис уладит все сама.
   В глазах Хилэри мелькнуло неудовольствие.
   -- Очень благодарен, но это исключительно наше дело.
   Стефен поспешил ему ответить:
   -- Вот именно! Поэтому тебе и трудно разобраться во всем этом. Этот Гугс может устроить какую-нибудь гадость. Я и постарался бы не давать ему для этого повода. Иными словами... не... дарить ей платья и тому подобное.
   -- Понимаю, -- произнес Хилэри.
   -- Послушай, дружище, -- продолжал Стефен поспешно, -- я не думаю, что бы тебе удалось настроить Бианку смотреть на дело так, как смотришь ты. Если бы вы были в хороших отношениях--другое дело. Но я хочу сказать, что эта девушка в своем роде... очень привлекательна.
   Хилэри оторвался от созерцания уток, и они отправились дальше.
   Стефен старательно избегал смотреть на брата. До сих пор он чувствовал уважение к Хилэри; быть может, потому, что Хилэри был старше, быть может, и потому, что Хилэри знал о нем больше, чем он о брате, -- но теперь в его душу вкралось какое-то иное чувство, которое ему не нравилось. С каждым словом он все больше терял под собой почву.
   Хилэри сказал:
   -- Ты не доверяешь моей способности действовать?
   -- Совсем не то. Мне кажется, что тебе вообще не следует действовать.
   Хилэри засмеялся. У Стефена кольнуло в сердце, когда он услышал горький смех брата.
   -- Послушай, старина, мне кажется, мы все-таки можем довериться друг другу.
   Хилэри пожал ему руку. Стефен, растроганный этим пожатием, сказал:
   -- Я не люблю видеть тебя таким грустным. Все это дело не стоит выеденного яйца.
   Послышался какой-то шум; он становился все громче, и наконец среди этого грохота раздался голос:
   -- Как вы поживаете?
   Рука сделала приветственный знак. Это прокатил мистер Персэй на своем "А. I Даймлер". Он возвращался в Вамбледон.
   Перед машиной бежала тень -- солнце ярко светило. Позади машины пары бензина, казалось, застилали дорогу туманом.
   -- Вот тебе и символ, -- проговорил Хилэри.
   -- Что это значит? -- сухо проговорил Стефен.
   Он находил слово "символ" отвратительным.
   -- Перед тобой машина на полном ходу; впереди машины бегут тени. Это ты... это я... Сзади машины капает бензин и всякая дрянь. Общество имеет тело, клюв, кости.
   Стефен ответил не сразу.
   -- Это довольно отвлеченно. Все эти Гугсы и вообще народ символизируется этими грязными каплями бензина?
   -- Именно, -- послышался саркастический ответ. -- Вот корпус, а самый кузов отделяет нас от них, и мы не можем соединиться.
   -- А кто этого хочет? Ты, может быть, думаешь о "Братстве" нашего старого друга? Что касается меня-- это не по мне...
   И Стефен внезапно прибавил:
   -- Я думаю, что это дело все "подстроено".
   -- Видишь пороховой склад? Так вот то дело, которое, по-твоему, "подстроено", походит на него. Я не хочу тебя обижать, но я думаю все-таки, что ты, как и наш юный друг Мартин, склонен преуменьшать значение эмоционального фактора в жизни человека.
   Обычное выражение лица Стефена изменилось, оно выразило беспокойство.
   -- Я не понимаю тебя, -- неуверенным тоном произнес он.
   -- Никто из нас не может быть машиной, даже такой дилетант, как я, даже такой прохвост или ищейка, как Гугс. Во всем этом деле можно усмотреть некоторую долю пыла, -- я не говорю -- насилия. Скажу тебе откровенно: я живу в целомудренном браке не безнаказанно. В действительности я не могу ни за что отвечать. Успокойся и прими это к сведению. Вот и все...
   Стефен заметил, как дрожали тонкие руки брата.
   Это взволновало его больше всех разговоров.
   Они шли по берегу. Стефен говорил сдержанно, смотря под ноги.
   -- Как я могу быть спокойным, когда у тебя такая канитель. Это немыслимо!
   Он увидел, что этот его порыв произвел впечатление на Хилэри.
   -- Для нас это очень важно. Цис и Тиме будет ужасно тяжело, если ты и Бианка...
   Он замолчал.
   Хилэри взглянул на него, и этот чуть улыбающийся взгляд пронизал Стефена насквозь. Он почувствовал сильное раздражение, когда увидел, что Хилэри понимает его.
   -- По-видимому, я не имею права давать тебе советы, -- сказал он. -- Но я все-таки держусь того мнения, что всю эту историю надо совершенно ликвидировать. Эта девица вовсе не стоит того, чтобы ты обращал на нее внимание. Направь ее в то благотворительное общество, о котором говорила м-с Таллент Смолльпис... Как оно там называется?..
   -- Не знаю...
   Хилэри засмеялся. Стефен поспешно оглянулся: он не привык слышать смех брата.
   -- Мартин тоже хочет разрешить это дело самым гигиеничным образом.
   Стефена задело это замечание.
   -- Пожалуйста не ставь меня на одну доску с нашим юным гигиенистом! Я думаю, что ты многого не знаешь об этой девушке, и это надо непременно выяснить.
   -- А потом?
   -- Потом? -- переспросил Стефен, -- потом они могут с ней... поладить... полюбовно.
   Хилэри так явно вздрогнул при этом замечании, что Стефен поспешно сказал:
   -- Ты, кажется, называешь это хладнокровием, но мне думается, друг мой, что это слишком большая чувствительность.
   Хилэри внезапно остановился.
   -- Если ты ничего не имеешь против, то расстанемся. Мне хочется подумать.
   Сказав это, он повернулся и сел на скамью, залитую солнцем.

Глава XVIII. Идеальная собака

   Хилэри долго сидел на солнце; он смотрел на светлую блестящую воду; на ней в камышах плавали породистые утки. Они высматривали своими круглыми блестящими глазами, не попадется ли где червяк.
   Хилэри чувствовал себя очень нелепо. Он был смущен. Стефен сильно его взволновал.
   Вся эта история могла показаться достаточно несуразной на взгляд заурядного наблюдателя. Что бы подумал обо всем этом человек со здравым смыслом, как, например, м-р Персэй? Почему бы не поступить по рецепту Стефена и не покончить со всем этим? Но здесь-то эмоции затягивали Хилэри, как топкое болото.
   Ему казалось в высшей степени непорядочным отказаться от помощи молодой девушке из-за личных неприятностей. Но не было ли у нее друзей? Не скрывался ли в словах Стефена намек на тысячу таких вещей, о которых он не имел понятия? Не было ли у нее каких-нибудь других источников заработка? Не было ли у нее прошлого? Но и здесь врожденная тактичность связала его: не следует вторгаться в личную жизнь другого.
   Положение сильно осложнилось семейными неурядицами в семье Гугсов. Ни один добросовестный человек не мог бы оставить без внимания эту сторону дела, а тем более Хилэри; про него-то уж никто не мог сказать, что он недобросовестен.
   Затем он стал думать о Бианке. Она была его женой. Как бы он к ней теперь ни относился и что бы ни чувствовал, во всяком случае он не хотел ставить ее в ложное положение. Отнюдь он не хотел ее оскорблять; наоборот, он хотел оградить ее от всяких неприятностей и недоразумений. Он говорил Стефену, что интересуется молодой девушкой только для того, чтобы ей помочь. Но какое-то странное чувство охватило его с того самого вечера, когда он слышал грохот фур, направляющихся к Ковенгарденскому рынку. Ему казалось, точно он лежит в жару и прислушивается к далекой музыке, чувственной и сладостной.
   Он сидел спокойно, сжимая голову руками. При взгляде на него всякий подумал бы, что он погружен в глубокомысленные отвлеченные размышления.
   Солнце перестало освещать бледную поверхность воды.
   Нянька с двумя детьми подошла и села рядом с ним на скамейку. И скоро Миранда нашла существо, по которому тосковала всю жизнь. Оно ничем не пахло, стояло совсем смирненько и было бледно-серого цвета, как и она сама; шерсти у него не было, а хвост совсем такой же, как у нее. Существо это не позволяло себе никаких вольностей; оно бесстрашно молчало, не требуя от нее ничего. Миранда стояла совсем близко от головы пса--всего на расстоянии нескольких дюймов. Никогда еще по доброй воле Миранда не подходила так близко к какой-нибудь собаке. Она стала ее обнюхивать. Ни малейшего запаха! Она восхищенно фыркнула, на лбу кожа собралась в складки, а в обращенных на нового знакомца глазах светилась ее крошечная душа, серебристая, как лунный свет.
   "Как ты не похож на всех собак, которых я до сих пор видела! Я бы хотела жить с гобой! Встречу ли я когда-нибудь такую другую собаку? -- казалось, говорила Миранда.
   Вдруг она высунула свой серовато-алый язычок и лизнула пса в нос. Он двинулся немного назад и остановился, и тут Миранда увидела, что он был на колесах. Она легла совсем рядом. Она знала, что это -- самая идеальная собака.
   Хилэри наблюдал за маленькой леди, серебристой, как лунный свет; ласковая и внимательная, она лежала рядом с идеальным псом, который не мог ее обидеть. Она прерывисто дышала, высовывая свой язычок.
   Сзади, за скамейкой Хилэри увидел другую идиллию. Прибежала тощая белая болонка и улеглась на траву. Вслед за ней прибежали еще три собаки; усевшись поблизости, они уставились на болонку. Грязная, жалкая, она, по-видимому, давно бегала без пристанища. Высунув язык, она тяжело дышала; ошейника на ней не было. Хотя в глазах выражалось отчаяние и усталость, все же они блестели. "Как хочется пить и есть, и как я измучена! И это жизнь!" -- как будто говорили ее глаза. Три другие собаки тоже прерывисто дышали и словно поджидали момент, когда им снова придется бежать; по-видимому, это доставляло им большое удовольствие. Они как будто говорили, уставясь на болонку своими влажными влюбленными глазами: "Вот это жизнь!" Вдруг белая болонка вскочила и скрылась между деревьями, точно маленький измученный призрак. Три собаки бросились за ней.

Глава XIX. Бианка

   Бианка стояла в своей студии перед картиной, изображающей маленькую натурщицу; розовые губы натурщицы были полуоткрыты; бледно-голубые влекущие глаза ее смотрели на свет фонаря; сама она находилась в тени.
   Бианка нахмурилась, словно ощущая прилив злобы: эта картина заставила всех забыть об остальных ее картинах.
   Что помогло ей написать эту картину? Что чувствовала она тогда, когда перед ней стояла эта девушка, словно бледный цветок в вазе с водой? Это была не любовь. Не любовь чувствовалась в изображении этой девушки, стоящей в полумраке, но это была и не ненависть... Бианка отвернулась от картины и посмотрела на портрет мужа, написанный несколько лет назад. Она смотрела то на один, то на другой холст.
   Когда человек слишком сильно отдается какому-нибудь острому переживанию, он уже не может правильно анализировать чувства, он чувствует--и только. Такова была судьба Бианки. Ее гордость заставляла ее отходить от Хилэри, пока она сама не почувствовала своей неправоты. Но это так ее задело, что привело к полному отчуждению.
   Благодаря гордости она походила на человека, который говорит: "Живите вашей собственной жизнью. Я постыдилась бы показать, что меня волнует, все происходящее между нами".
   Ее гордость не позволяла ей видеть, что под личиной насмешливости в ней скрывалась типичная женщина, верная своему дому, жаждущая любви и уважения. Никто в мире не мог этого угадать.
   Та же гордость помешала Хилэри ясно понять, что, собственно, испортило их супружескую жизнь. Сколько раз он пытался и не мог подойти к этой женщине, полной противоречий. С каждой неудачей что-то надрывалось в нем, пока наконец не иссохли корни его любви. Судя по его поступкам и по всему внешнему виду, он, по-видимому, много страдал.
   Из года в год углублялась трагедия этой женщины, жаждущей любви, но медленно убивающей любовь мужа. При этом уменье держать себя заставляло их соблюдать все приличия. Наконец это перестало быть трагедией, по крайней мере для него. Любовь его погибла, длительный мороз заморозил ее корни. Но для Бианки трагедия продолжалась. В ней не угасла ее жажда быть оцененной. Она инстинктивно чувствовала, что если бы ее муж не был мягок и тактичен, если бы он захотел властвовать над ней, -- были бы другие результаты. Это втайне возмущало ее, и она сознавала, что в. этом не ее вина. Гордость была ее роком; в. гордости было ее очарование. Она была окутана этой улыбчивой гордостью, таинственной даже для нее самой, как холм, который с одной стороны освещен солнцем, с другой окутан тенью.
   Эта гордость проявлялась даже в ее самых великодушных поступках, которые она делала тайком, сама над собой посмеиваясь.
   Она постоянно насмехалась над собой, насмехалась даже над тем, что носила цветные платья, которые так нравились Хилэри. Она бы не хотела потворствовать своему желанию привлекать его. Застыв между двумя картинами, она прижимала к груди муштабель [Палочка, которую живописец держит в левой руке и подпирает ею правую. Прим. перев.] и походила на какую-то итальянскую святую, вонзающую в сердце кинжал.
   
   
   Когда-то Гугс напомнил Цецилии об Италии. Теперь он уже около восьми часов таскался по улице, собирая на улицах отбросы и мусор и складывая их в телегу. Он нисколько не был похож на человека, который терзался любовью и ненавистью. В первые два часа работы его смуглое лицо было бесстрастно. На Гугсе была одежда, придававшая ему, по мнению "Вестминстера", весьма страшный вид чужестранца.
   Иногда он обращался к лошади, по временам молчал. В последующие два часа он шел за тележкой и работал лопатой. По его круглому лицу с черными глазами и усами не видно было, что он переживает сердечную драму.
   Так прошел целый день. Надо вообще заметить, что немногие обнаруживают на людях свои чувства; что же касается Гугса, то он особенно привык быть сдержанным. Этому способствовала военная служба, которую он нес с двадцати, лет.
   Жизнь научила его пассивности, -- это обычная участь тех, заработок которых мало зависит от их энергии. Если бы он не привык сдерживать себя, вряд ли бы ему удалось служить простым солдатом. Когда же вследствие ранения он был уволен с военной службы, вряд ли бы ему дали предпочтение перед другими кандидатами и приняли мусорщиком, если бы в нем не была так выражена пассивность. Такое занятие, как уборка на улице отбросов жизни, являлось одним из немногих занятий, доступных человеку, который послужил своей родине. Изящество манер, тонкая индивидуальность, уменье талантливо писать и хорошо говорить, быть может, послужили бы помехой для занятия этого места.
   У него никогда не было привычки высказывать то, о чем думал. Он по временам чувствовал, что в голове его все путается. Дэллисоны неправильно представляли его себе, впрочем, не более неправильно, чем он представлял себе их, когда "Вестминстер" сообщил Хилэри, что он, Гугс, "идет против господ". В сущности же, он являлся дырявым решетом, пробитой насквозь кастрюлей. Один-два стакана пива, действию которых недолго сопротивлялась его раненая голова, и он внезапно превращался в "страшного чужестранца". К несчастью, по окончании работы он привык отправляться в "Зеленую славу". Между прочим, и этим вечером он пропустил стакана три пива; выбравшись из кабачка, он почувствовал настоятельную необходимость посетить тот дом, в котором завела свои "шуры-муры" заинтересовавшая его девушка. Он позвонил и спросил м-с Дэллисон. Но по привычке замаскировывать свои мысли он стоял перед ней в почтительной позе, потупив черные глаза и держа в руках кепку.
   Бианка увидела на его голове с левой стороны шрам.
   Гугсу нелегко было сказать то, что он сказать задумал.
   -- Я пришел к вам, -- начал он угрюмо, -- кое о чем сообщить. Я никогда не желал входить в этот дом. Я никогда не желал никого видеть.
   Бианка видела, как дрожали его губы и веки; он выглядел не таким глуповатым, как обычно.
   -- Моя жена, наверно, наговорила вам сказок обо мне, -- начал он. -- Она сказала вам, что я её прибил? Конечно, мне нет никакого дела до того, что она говорит тем, на кого она работает. Но вот что я хочу сказать. Я ее никогда не трогал, и она первая на меня набросилась. Посмотрите! Вог следы ее рук! -- И засучив рукав, он показал свою татуированную мускулистую руку. -- Но я пришел сюда не из-за нее. Это никого не касается.
   Бианка повернулась к своим картинам.
   -- Так зачем же вы пришли? Вы видите, я очень занята I
   Выражение лица Гугса изменилось. Он уже не казался тупым, глаза его загорелись. Никогда в жизни она не видела человека более горячего и страстного. Если бы вместо него была женщина, Бианка почувствовала бы все неприличие такой сцены, как почувствовала это Цецилия в разговоре с м-с Гугс; но такое проявление мужской силы не могло ей не понравиться.
   Весною, в серый и пасмурный день на деревья вдруг падает светлый отсвет пурпурных облаков, -- кажется, что деревья пылают. А в следующий момент этот отсвет потухает, облако больше не расцвечено пурпуром, огненные пятна не дрожат больше на ветвях. Так и страсть внезапно потухла на лице Гугса. Бианка почувствовала некоторое разочарование.
   Он взглянул на нее глазами, бархатистыми, как тельце пчелы, потом ткнул указательным пальцем на картину, где была изображена маленькая натурщица.
   -- Я пришел поговорить о ней.
   Бианка холодно взглянула на него.
   -- Я не имею ни малейшего желания об этом слушать.
   Гугс оглянулся по сторонам, словно ища поддержки. Его глаза остановились на портрете Хилэри.
   -- Ах, если бы я был на вашем месте, я бы поставил их рядом, -- сказал он.
   Бианка подошла к двери.
   -- Или вам, или мне придется уйти отсюда.
   Лицо его стало жалким.
   -- Подождите, леди! Не будьте со мной так суровы из-за того, что я пришел сюда. Я не сделаю вам никакого вреда. У меня ведь есть жена, и бог знает, что я вытерпел от нее из-за этой девчонки.
   Бианка открыла дверь.
   -- Идите! -- сказала она.
   -- Я сейчас уйду, -- пробормотал он и, опустив голову, вышел.
   Бианка видела, как через боковую дверь он вышел на улицу. Она вернулась туда, где стояла до его прихода. Она почти рыдала, но на лице ее не видно было никакого возмущения.
   Долго она стояла без движения, потом поставила картины на место и вышла в коридор. Перед дверью в комнату отца она остановилась и прислушалась, затем, спокойно повернув ручку Двери, вошла.
   М-р Стон держал перед собой лист бумаги и диктовал маленькой натурщице; та старательно писала, низко склонившись над бумагой. Она остановилась, когда Бианка вошла в комнату. Но м-р Стон не остановился. Подняв другую руку, он сказал:
   -- Я прочту вам опять три последние страницы.
   Бианка села к окну.
   Монотонно звучал слабый и медленный голос ее отца, раздельно произносящего каждый слог.
   "Можно проследить, как в те дни были сде-ла-ны попытки сплавить клас-сы..."
   Голос не повышался и не понижался.
   Этот слабый монотонный голос казался Бианке дыханием ветра, к которому она так привыкла.
   Все ее внимание сосредоточилось на девушке, которая не переставала писать.
   М-р Стон остановился.
   -- Написали "безумный"?
   Девушка подняла голову.
   -- Да, м-р Стон.
   -- Вычеркните это слово!
   Он устремил свои глаза на деревья. Было слышно его дыхание. Маленькая натурщица оторвалась от бумаги.
   Улыбаясь, Бианка1 с любопытством, испытующе смотрела на нее, словно хотела запечатлеть в душе ее образ. В этом пристальном взгляде было что-то жуткое и жестокое, -- жестокое к ней самой и к девушке.
   -- Я не могу найти подходящего выражения... Оставьте пустое место. Теперь пишите...
   "Но не этот братский интерес человека к человеку и не интерес к фактам как к таковым..."
   Его голос вел все дальше и дальше по узким тропинкам бесконечных пространств, бесстрастный перед лицом его излюбленной идеи, которая, как далекий золотой и холодный месяц, сияла над ним, едва освещая бледный след его слов. А девушка острием пера набрасывала на бумагу эти слова. М-р Стон остановился и, взглянув на дочь, как будто удивился. Затем задал вопрос:
   -- Хочешь поговорить со мной?
   Бианка отрицательно покачала головой.
   -- Продолжайте, -- сказал м-р Стон.
   Маленькая натурщица хотела встретиться взглядом с Бианкой, так пристально на нее смотревшей. Она как будто говорила: "Что я сделала? Почему вы так смотрите на меня?"
   Глаза ее остановились на Бианке, тогда как рука машинально ставила номера параграфов. И этот безмолвный поединок взглядов продолжался. Женщина, улыбаясь, смотрела пристально и жестоко; девушка бросала неуверенные злые взгляды. Ни та, ни другая не слышали ни одного слова из того, что произносил м-р Стон. Они относились к его словам так, как жизнь относится и всегда будет относиться к философии.
   М-р Стон опять остановился, как будто оценивая свои последние фразы.
   -- Я думаю, что это верно, -- сказал он самому себе. Совершенно неожиданно он обратился к своей дочери:
   -- Ты согласна со мной, моя милая?
   Он, по-видимому, с волнением ожидал ее ответа. Были ясно видны серебристые волоски на его худой шее.
   -- Да, отец, я с тобой согласна.
   -- Ах, я рад, что ты меня поддерживаешь. А то я боялся... Продолжайте!
   Бианка встала. На ее щеках выступили яркие пятна. Она направилась к двери, а маленькая натурщица следила за ней долгим, испытующим, возмущенным и задумчивым взглядом.

Глава XX. Муж и жена

   Хилэри подходил к дому в седьмом часу вечера; Миранда немного опередила его, -- ей очень хотелось есть. Сирень, еще не расцветшая, издавала пряный аромат. Шелковистым золотом тронуло солнце ее верхушки; на низкой ветке акации черный дрозд приветствовал наступающий вечер. На дорожке показался м-р Стон; с ним рядом шла маленькая натурщица в своих обновках. По-видимому, они собрались на прогулку; на м-ре Стоне была его старая мягкая черная шляпа. Он нес большой бумажный пакет, из которого сыпались хлебные крошки.
   Девушка сильно покраснела. Она шла опустив голову, словно боялась, что Хилэри будет рассматривать ее платье.
   У калитки она подняла глаза. "Да, вы очень хороши", -- казалось, говорило его лицо. В ее глазах промелькнуло выражение такого восхищения, с каким смотрят собаки на своего хозяина. Хилэри, по-видимому, смутился. Он обернулся к м-ру Стону. Старик стоял неподвижно. Очевидно, его поразила какая-то мысль.
   -- Мне думается, -- сказал он, -- что я недостаточно выяснил вопрос, является ли насилие понятием абсолютным или относительным. Если я, например, увижу человека, который мучает кошку, имею ли я право его избить?
   Хилэри привык к таким выходкам и отвечал старику:
   -- Не знаю, оправдают ли вас, но знаю, что вы непременно его прибьете.
   -- Я не уверен, -- сказал м-р Стон. -- Мы идем кормить птиц.
   Маленькая натурщица взяла пакет.
   -- Из него крошки сыплются, -- сказала она.
   Перейдя на другую сторону дороги, она обернулась. "Может быть, вы тоже пойдете с нами?" -- как будто спрашивала она Хилэри.
   Хилэри поспешно прошел в сад и закрыл за собой калитку. Чуть не целый час просидел он в полном бездействии в своем кабинете; Миранда присоединилась к нему. Он впал в какую-то странную сладостную прострацию. Обыкновенно в эти часы он работал над своей книгой. То обстоятельство, что он спокойно отдавался лени, как-то смущало его. В голове проносились те мысли, какие он давно уже решил вычеркнуть навсегда из своей жизни, такие чувства и желания, которые нормальный человек средних лет считал бы навеки похороненными. Пробужденные, они восстали, ожила прежняя страстность, таящаяся в душе каждого мужчины.
   Желание снова познать, желание снова видеть все то, что утратил он с летами, вспыхнуло в его душе, как вспыхивает пламя потухающего огня.
   Его влек к себе не пошлый призрак. Эго был призрак, который является к людям, чья молодость осталась позади.
   Миранда встала, она заметила, что он сидит совсем тихо. В эти часы ее хозяин имел привычку скрипеть чем- то по бумаге. Она сама никогда не шумела, ибо это было бы с ее стороны неделикатно, но смутно чувствовала, что хозяин должен заниматься именно этим. Она осторожно вытянула лапку и дотронулась до его колен. Он не отстранил ее; ободренная, она вскочила ему на колени и вдруг, позабыв на мгновенье свою скромность, уперлась обеими лапками ему в грудь и облизала ему лицо.
   Пробудившись от этого поцелуя, Хилэри увидел м-ра Стона и маленькую натурщицу. Они возвращались домой и шли через сад.
   Старый джентльмен шел очень быстро. Он держал в руке обломки своей палки и казался очень взволнованным.
   Хилэри пошел им навстречу.
   -- Что случилось, сэр? -- спросил он.
   -- Я отколотил его по ногам, -- сказал м-р Стон. -- Я об этом не жалею! -- И он прошел к себе в комнату.
   Хилэри обратился к маленькой натурщице.
   -- Там была маленькая собачка. Этот человек ее ударил, а м-р Стон ударил его и переломил свою палку. Там собралось несколько мужчин. Они нам грозили... -- Она взглянула на Хилэри. -- Я так испугалась. О, м-р Дэллисон, разве он не чудак?
   -- Все герои -- чудаки, -- пробормотал Хилэри.
   -- Он хотел его еще отколотить, после того как сломал свою палку, но тут подошел полисмен, и все разбежались.
   -- Все это произошло совершенно так, как должно было произойти. А вы что делали?
   Она не принимала никакого участия: в происшедшем и опустила глаза.
   -- Если бы вы были с нами, я бы не так испугалась.
   -- Что вы! М-р Стон куда энергичнее меня.
   -- Не думаю, -- упрямо возразила она и опять взглянула на него.
   -- Покойной ночи, -- торопливо проговорил Хилэри. -- Вам надо итти...
   В тот же вечер Хилэри ехал с женой домой; они возвращались с продолжительного скучнейшего обеда. Хилэри заговорил первый:
   -- Мне нужно с тобой кой о чем поговорить.
   Из дальнего угла экипажа послышалось ироническое:
   -- Да?
   -- С маленькой натурщицей происходят недоразумения.
   -- Неужели?
   -- Этот Гугс совсем потерял голову. Он даже сказал, что собирается притти к тебе поговорить.
   -- О чем?
   -- Обо мне.
   -- А что он намерен о тебе говорить?
   -- Не знаю. Передаст, верно, какие-нибудь грязные сплетни.
   Наступило молчание. В темноте Хилэри провел языком по пересохшим губам.
   Бианка сказала:
   -- Не скажешь ли, каким образом ты узнал об этом?
   -- Мне сказала Цецилия.
   Хилэри услышал странный звук--какой-то смешок.
   -- Мне очень неприятно,- прошептал он.
   Бианка сейчас же сказала:
   -- Ты отлично сделал, что сказал мне об этом, раз мы идем каждый своим путем. Что побудило тебя сказать?
   -- Я думал, что поступаю правильно.
   -- Конечно, этот человек может притти ко мне.
   -- Этого тебе не следовало говорить.
   -- Не всегда говорят то, что следует.
   -- Я подарил этому ребенку кое-какую одежду; ей это было совершенно необходимо. И это, насколько мне известно, все, что я сделал.
   -- Само собой разумеется.
   Это "само собой разумеется" неприятно поразило Хилэри. Он сухо заметил:
   -- Что же ты хочешь, чтобы я сделал?
   Восточный ветер, заставляющий скрючиваться молодые листочки и дрожать от холода, восточный ветер, который гасит газовые рожки, никогда не мог бы так окончательно погубить цветок дружбы, как это сделало ее "я".
   В памяти Хилэри воскресли почти умоляющие слова Стефена: "О, я не стал бы рассказывать ей об этом. Женщины так сумасбродны". Он оглянулся. Голубой шарф окутывал голову его жены. Она улыбалась. У Хилэри на мгновенье было такое чувство, будто его душат эти бесконечные складки голубого газового шарфа, будто он осужден навек ехать, ехать все дальше и дальше, задыхаясь, рядом с этой женщиной, которая убила в нем его любовь.
   -- Конечно, поступай, как заблагорассудится,- вдруг сказала Бланка.
   Хилэри захотелось смеяться.
   -- Что же ты хочешь, чтобы я сделал?
   -- Поступай, как тебе заблагорассудится.
   Может ли итти еще дальше выдержка цивилизованного человека?
   -- Бианка, -- с усилием произнес он.--Жена Гугса ревнует. Мы поместили девушку к ним в дом. Нам следует и увести ее оттуда.
   -- Во-первых, -- медленно сказала она, -- эта девица -- твоя собственность; делай с ней все, что хочешь. Я не стану вмешиваться.
   -- Я как будто не привык рассматривать людей как свою собственность.
   -- Ты можешь мне об этом не говорить. Я знаю тебя уже двадцать лет.
   Иногда самые сдержанные и кроткие люди теряют терпение.
   -- И прекрасно! Я тебе все сказал. А принимать Гугса или не принимать -- дело твое.
   -- Я уже его видела.
   Хилэри усмехнулся.
   -- Что же? Он рассказал тебе ужасную историю?
   -- Он мне не рассказал никакой истории.
   -- Как так?
   Вдруг Бианка рванулась вперед и откинула назад свой голубой шарф. Она как будто тоже задыхалась. Звездами заблистали ее глаза на вспыхнувшем лице. Ее губы дрожали.
   -- Неужели я должна была его слушать? Довольно говорить об этих людях!
   Хилэри склонил голову. Экипаж подъезжал к их дому, оставалось проехать последний короткий переулок. Множество народу сновало по этой узкой улице; около ручных тележек и освещенных палаток воздух был насыщен чадом от жареной рыбы. Хилэри в каждой парочке видел чету Гугсов, направляющихся домой наслаждаться своим супружеским счастьем над комнатой маленькой натурщицы.
   Экипаж выехал из оживленного переулка.
   "Довольно говорить об этих людях!"
   Во втором часу ночи он проснулся; его разбудил звук отпираемого засова. Он встал, торопливо пошел к окну и выглянул из него. Сначала он ничего не мог разобрать. Темная безлунная ночь, точно черная птица, распростерлась над садом. Вдруг он увидел на ступеньках парадной лестницы стоящую фигуру.
   -- Кто это? -- спросил он.
   Фигура не двигалась.
   -- Кто там? -- снова спросил Хилэри.
   Человек поднял лицо. Виднелась белая борода. Хилэри узнал м-ра Стона.
   -- В чем дело, сэр? -- сказал он. -- Могу я чем-нибудь помочь?
   -- Нет! -- ответил Стон. -- Я слушаю шум ветра. Сегодня ночью он посетил каждого! -- И подняв руку, он простер ее в ночной мрак.

Глава XXI. День отдыха

   Дом Цецилии помещался в Ольд-сквэр; его обитатели не отличались религиозностью и не признавали воскресного отдыха, что придавало всему дому своеобразный характер. Ни она, ни Стефен ни разу не были в церкви со дня крещения их дочери и не намеревались быть там до ее венчания; когда им изредка случалось бывать в церкви, они чувствовали себя не на месте. Но они приносили эту жертву, чтобы не оскорблять чувства других; в случае необходимости они готовы были пойти и на большее. Поэтому они старались, чтобы в воскресенье все шло, как и в будни. Но это не совсем удавалось.
   Несмотря на то, что Цецилия твердо решилась не праздновать воскресенья, -- за завтраком в этот день неизменно появлялось жаркое и йоркширский пудинг, хотя м-р Стон, который являлся к завтраку, если вспоминал про воскресенье, не вкушал высших млекопитающих. Каждую неделю, когда за столом появлялись эти блюда, Цецилия смотрела на них с неудовольствием; по некоторым соображениям она сама разрезала жаркое по воскресеньям, решая, что в следующее воскресенье она ни за что не станет заказывать эти блюда. Но когда воскресенье наступало, они снова появлялись на столе, хотя самый вид их был ей неприятен. Но как раз! в этот час еженедельно она чувствовала волчий аппетит; этот аппетит, несомненно, являлся наследием м-ра Жюстена Карфакса; Цецилия давала Тиме вторую порцию, от которой та никогда не отказывалась. Распределив порции, чего она терпеть не могла делать, Цецилия устремляла взоры, минуя это отвратительное жаркое, на хрустальную венецианскую вазу; в ней стояли нарциссы. И если бы не этот кусок мяса, запах которого разносился по дому до самого вечера, ей никогда бы не пришло в голову, что сегодня праздник, и ома бы не решилась положить себе еще порцию. Если бы Цецилии дали понять, что в ней сказывалась пуританка, она была бы весьма недовольна и стала бы энергично это отрицать. Но ее отношение к воскресенью, несомненно, доказывало этот странный факт. В этот день она делала больше, чем в будни. По утрам она неизменно разбиралась в своей корреспонденции, за завтраком разрезала жаркое, после завтрака просматривала роман или книгу по социальным вопросам, шла в концерт, отдавала визиты, а в первое воскресенье каждого месяца оставалась дома принимать визиты друзей. К концу дня она отправлялась на какой-нибудь спектакль, устраиваемый различными благотворительными обществами для таких же, как она, которые должны были как-то провести воскресный день, хотя и очень его не любили.
   Это воскресенье было первым в этом месяце и, значит, ее приемным днем. Она сидела в гостиной; комната эта с высокими окнами шла во всю ширину дома. Цецилия взяла последнюю книжку м-ра Балледэйса. Против нее сидела Тима в прелестном голубом платье и просматривала статью Дарвина о дождевых червях. Цецилия взглянула на свою маленькую дочку, которая выглядела гораздо солиднее 'ее самой, и на лице ее появилось мягкое, несколько удивленное выражение.
   "Какая она прелестная! -- казалось говорила она. -- Как удивительно, что у меня такая большая дочь".
   Там, в сквере дождь, солнце и цветы говорили о весне. Цецилия чувствовала это всем своим сердцем. Живой взгляд ее глаз стал как-то глубже. Какую тайную радость доставляло ей сознание, что когда-то она родила ребенка! Весной ее часто охватывало странное, неопределенное чувство; ей как будто снова хотелось иметь ребенка! Таким же горячим взглядом окидывает кобылица своего первенца.
   Наконец Цецилия очнулась; она вспомнила, что ей нужно просмотреть то, что написал м-р Балледэйс, и стала смотреть в книгу. Но, к сожалению, она не могла сосредоточиться на том, что писал для праздных женщин м-р Балледэйс. Перед ней снова возник образ маленькой натурщицы. Она не думала о девушке уже целый час; она устала о ней думать. Ей постоянно вспоминалась вся история, с тех самых пор, как Стефен передавал о своем разговоре с Хилэри. Тактичной Цецилии слова Хилэри казались какими-то зловещими. Слова эти как-то с ним не вязались. Неужели на самом деле произойдет окончательный разрыв между Бианкой и ее мужем? Какой будет скандал!
   Цецилия знала характер Бианки, пожалуй, лучше, чем кто-либо. Еще когда они учились в школе, Бианка приходила в крайнее возмущение при малейшей обиде и долго об этом помнила. В данном случае она старалась убедить себя, что все это страшно преувеличено. Однако дело, по-видимому, становилось серьезным.
   Может быть, это был перст судьбы -- эта девушка из простонародья, явившаяся неизвестно откуда, предназначенная неизвестно для чего; она была молода, не слишком красива, даже не умна. Все обаяние ее заключалось в какой-то своеобразной наивности. Цецилия неподвижно сидела, углубленная в созерцание ее образа. Не было на свете кобылицы, которая с горячей любовью смотрела бы на свое детище -- на эту девушку; не раздавалось мудрого ржанья в ответ на ее слабый плач; никто не смотрел долгим внимательным взглядом на это маленькое создание, которое засыпало на своих тонких слабеньких ножках под лучами горячего солнца; не было ушей, которые бы настораживались, и ног, которые брыкались бы, отгоняя от нее все другие живые существа.
   Все это проносилось в голове Цецилии. Мысли эти были слишком туманны, чтобы надолго оставаться в ее мозгу. Перевернув страницу, которую она не прочла, Цецилия вздохнула. Тима тоже вздохнула.
   -- Ужасно интересно написано об этих червяках, -- сказала она. -- Сегодня вечером к нам кто-нибудь придет?
   -- Сегодня к нам собиралась м-с Таллент Смолльпис; она хотела привести одного молодого человека -- синьора Поцци, Эреджио Поцци, или что-то в этом роде. Она говорит, что он будущий пианист.
   Цецилия слегка улыбалась. Она любила вышучивать такие торжественные фамилии. Эту черту своего характера заимствовала она, без сомнения, от Карфакса.
   Тима бросила свою книжку.
   -- Хорошо! Я уйду наверх. Если придет какой-нибудь интересный гость, пришли за мной, пожалуйста.
   Она стояла потягиваясь, вся залитая светом, точно купаясь в нем всем своим телом; затем, продолжительно и сладко зевнув, она потянулась подбородком прямо к солнцу, освещавшему ее лицо. Ее ресницы касались щек, уже слегка загоревших, губы ее приоткрылись. Легкая дрожь удовольствия пробежала по ее телу; солнце золотило своими поцелуями ее каштановые волосы.
   "Да, -- подумала Цецилия, -- если бы та, другая девушка была похожа на эту, тогда я бы могла понять..."
   -- Ах ты, господи! -- воскликнула Тима. -- Вот и они! -- И кинулась к двери.
   -- Моя милочка, -- проговорила Цецилия, -- если тебе надо итти, то скажи, пожалуйста, отцу.
   Минуту спустя вошла м-с Таллент Смолльпис; с ней вошел интересный бледный юноша с шапкой пепельных волос.
   Не безынтересно мельком остановиться на этом нередко встречающемся типе. Мать юноши была итальянка, отец--англичанин по фамилии Поттс. Мальчика окрестили Виллиамом. Если бы он происходил из рабочей семьи, то под именем Билля вертел бы ручку шарманки, но так как он происходил из семьи буржуазной и в возрасте четырех лет играл Шопена, то перед его друзьями предстала нелегкая проблема. В самом начале его карьеры само небо способствовало ее разрешению. Выступи он на музыкальной арене Лондона под английской фамилией Поттс, едва ли кто-нибудь обратил бы на него внимание. Но как раз в это время он получил письмо с родины своей матери, адресованное "Эреджио синьору Поцци". Он был спасен. Простая перестановка двух первых слов, подстановка "ц", вместо "т", что, кстати сказать, не изменяло произношения фамилии, и добавление к фамилии "и" заставило весь Лондон признать в нем восходящее светило.
   Это был очень приличный молодой человек с изящными манерами, неоценимая находка для м-с Таллент Смолльпис--одной из тех женщин, которые никогда не бывают счастливы, если не покровительствуют появляющимся гениям.
   В то время как Цецилия их приветствовала, отчасти благожелательно, отчасти с затаенной усмешкой, в то время как она размышляла, кто кого в сущности хочет видеть--она гостей или гости--ее, послышался испуганный возглас:
   -- М-р Персэй.
    "О, боже!" -- подумала она.
   Снаружи доносился шум "А, I Даймлер", а сам м-р Персэй приблизился к ним.
   -- А я вздумал предложить вам проехаться, -- сказал он. -- Как поживает ваша сестра? -- Увидя м-с Таллент Смолльпис, он прибавил: -- Как вы поживаете? Мы с вами когда-то встречались.
   -- Да, я вспоминаю, -- сказала м-с Таллент Смолльпис. Ее маленькие глаза сверкнули. -- Помните, мы с вами беседовали о бедных?
   Если бы удалось проникнуть в душу м-ра Персэя, можно было убедиться, что он человек проницательный.
   Его взгляд, казалось, говорил: "Я не люблю таких женщин. Она вызывает смех, а я этого не люблю".
   -- Да, вы мне о них говорили.
   -- А вы, м-р Персэй, только слушали о них, помните?
   М-р Персэй сделал гримасу, от чего его челюсть отвисла; на момент обнажился его подлинный характер, и в этом характере было что-то страшное. Так бывает с бульдогами, которые совершенно неожиданно обнаруживают свой свирепый нрав.
   -- Да, это тяжелая тема, -- сказал он сурово.
   При этих словах в Цецилии что-то дрогнуло. Эти слова напомнили ей поговорку о здоровом человеке, который видит перед собой коробку с пилюлями и не хочет ее открыть. Разве ей и Стефену было бы не лучше тоже оставить ее закрытой? В эту минуту к ее величайшему изумлению вошел Стефен. Правда, она посылала за ним, но совершенно не ожидала, что он придет.
   Действительно, он пришел не спроста.
   Стефен не отправился в Ричмонд играть в гольф, чувствуя себя, как он говорил, "не в своей тарелке". Он провел весь день в обществе своей трубки и древних монет; у него была самая лучшая коллекция, какую он у кого-либо видел. Его мысли вскоре незаметно для него самого перенеслись к Хилэри и молодой девушке. Он уже давно чувствовал, что ему легче уладить это дело, чем старине Хилэри. Поэтому, когда Тима просунула голову к нему в дверь кабинета и сказала, что пришла м-с Таллент Смолльпис, он сейчас же подумал: "А, это деловая женщина! Не выйти ли мне к ней и не постараться ли кое-что из нее извлечь?"
   Чтобы понять отношение Стефена к м-с Таллент Смолльпис, столь глубоко погруженной в современные социальные проблемы, следует помнить, что он принадлежал к тому обширному классу людей, которые, с одной стороны, слишком культурны, чтобы забыть, как это делал м-р Персэй, обо всех неприятных проблемах, а с другой -- не могут отрицать пользы современных общественных движений, которые должны сделать эти проблемы менее неприятными. Но он 'все-таки не решался что-нибудь предпринять из боязни быть выбитым из колеи. По своему характеру он не доверял ничему слишком "женскому", а м-с Таллент Смолльпис, несомненно, была слишком "женщина". Ее заслуга состояла, по его мнению, в ее привязанности к благотворительным и прочим обществам. Он подсел к ней и навел разговор на ее капитальный труд: "Девушка в опасности".
   Глаза м-с Смолльпис впивались в лицо Стефена, как маленькие черные пчелки, отыскивавшие мед на всех цветах, которые расцветали. Она сказала:
   -- Почему вы не постараетесь заинтересовать вашу жену нашей работой?
   Само собой разумеется, что этот вопрос был для него совершенно неожиданным. Он совершенно не желал, чтобы его жена хоть немного увлеклась разрешением социальных проблем. Он покачал головой.
   -- Не все одарены таким талантом!
   Вдруг голос м-ра Персэя заглушил все другие голоса.
   -- Скажите мне, каким образом вы выколачиваете из них то, что вам нужно знать?
   М-с Таллент Смолльпис едва могла произнести сквозь смех:
   -- Ах, м-р Персэй, какое очаровательное выражение! Положительно нам следует заимствовать его у вас для наших докладов. Благодарю вас!
   М-р Персэй поклонился:
   -- Не за что!
   М-с Смолльпис опять обратилась к Стефену.
   -- Мы имеем специальных обследователей. В этом преимущество таких обществ, как наше; мы лично не испытываем никаких неприятностей. А ведь многие случаи хоть кого запугают! Это очень тонкая работа.
   -- Иногда вы ставите им ловушки, -- сказал м-р Персэй, -- то есть, я хочу сказать, вам ставят ловушки. Ха-ха!
   Глаза м-с Таллент Смолльпис обратились в его сторону.
   -- Редко! -- сказала она и, обращаясь главным образом к Стефену, продолжала: -- У вас есть какой-нибудь особый случай, который вас заинтересовал, м-р Дэллисон?
   Стефен бросил вопросительный взгляд на Цецилию, при чем сделал это так неумело, чисто по-мужски, что м-с Смолльпис поняла даже и нс глядя. Ей было труднее заметить, что ответила Цецилия, но все-таки она это сообразила раньше, чем он.
   "Лучше немного подождать", -- ответила Цецилия, приподняв левую бровь и правый угол нижней губы.
   Соединив все это воедино, м-с Смолльпис всем своим существом почувствовала, что тут идет речь о маленькой натурщице. И она вспомнила интересный момент в омнибусе, когда один из ее знакомых так быстро из него выскочил.
   Но что бы ни чувствовала м-с Смолльпис, -- в этом не было никакой опасности. В том круге, где она вращалась, говорить о скандалах не полагалось, можно было только делать намеки и во всяком случае не проявлять особого интереса. А кроме того, она была слишком добродушна, и слишком ценила любовь к жизни, чтобы мешать кому-нибудь эту жизнь любить. Но во всяком случае, все знать было очень интересно!
   -- Ну, как обстоят дела с этой маленькой натурщицей?
   -- Это та самая девушка, которую я видел? -- спросил м-р Персэй со своей обычной проницательностью.
   Стефен бросил на него такой взгляд, какой бросал на свидетелей, дающих показания. От этого взгляда кровь у них застывала в жилах.
   "Он совершенно невозможен", -- подумал Стефен.
   Маленькие темные пчелки, сидевшие на лице м-с Таллент Смолльпис ниже ее черных волос, причесанных по итальянской моде раннего возрождения, спокойно высасывали мед с лица Стефена.
   -- Мне показалось, -- сказала она, -- что девушка очень симпатична.
   -- Да! -- пробормотал Стефен, -- я боюсь, что тут кроется некоторая опасность. -- И он посмотрел на Цецилию.
   Не прекращая беседы с м-ром Персэем и синьором Эреджио Поцци, Цецилия приподняла левую бровь. М-с Таллент Смолльпис поняла ее так: "Говори откровенно, но осторожно". Но Стефен истолковал это совершенно иначе. Для него это значило: "Кой черт, ты на меня смотришь!" Он почувствовал себя оскорбленным и поэтому отрывисто произнес:
   -- Как бы вы поступили в таком случае?
   М-с Таллент Смолльпис слегка отвернулась и с истинно чарующей улыбкой мягко спросила:
   -- В каком случае?
   Ее маленькие глаза вонзились в Тиму, которая вошла в комнату и стала что-то шептать матери.
   Цецилия встала.
   -- Вы знакомы с моей дочерью? -- сказала она. -- Извините меня, пожалуйста, я сейчас вернусь. Мне очень жаль...
   Она направилась к двери и бросила беглый взгляд назад. Это был один из моментов, которые в обществе весьма ценятся теми, кто успел ретироваться.
   М-с Таллент Смолльпис улыбалась, Стефен смотрел на свои ботинки; м-р Персэй восторженно уставился на Тиму; Тима же сидела совершенно прямо и спокойно разглядывала несчастного Эреджио Поцци, который никак не мог заставить себя вступить в разговор.
   Выйдя из комнаты, Цецилия остановилась, чтобы несколько успокоиться. Тима сказала ей, что Хилэри ждет ее в столовой и хочет непременно ее видеть.
   Как и большинство женщин ее класса, Цецилия была выдержанна, проницательна, обладала изощренным умом, что давало ей значительные преимущества в подобных ситуациях. Она встретила Хилэри совсем иначе, чем некогда Стефен; тот сейчас же обнаружил, что у него было на уме; Цецилия отнеслась к нему сердечно. Такое отношение к брату мужа установилось у нее с давних пор. Это отношение было почти сестринское, но, впрочем, не совсем. "Мы понимаем друг друга, насколько это следует и насколько это должно быть; нам известно самое плохое. И мы любим встречаться друг с другом, так как между нами преграда, что делает наши взаимоотношения почти пикантными".
   Она подала ему мягкую маленькую ручку и стала говорить о посторонних вещах. Она видела, что провела Хилэри, и это доставляло ей большое удовольствие.
   Но она сильно взволновалась, когда он сказал:
   -- Я хочу поговорить с вами. Вы, вероятно, знаете, что мы говорили вчера со Стефеном?
   Цецилия кивнула головой.
   -- Я говорил с Бианкой.
   -- А-а... -- произнесла Цецилия.
   Ей очень хотелось знать, что говорила Бианка, но она не решалась спросить: его сдержанный иронический взгляд не предрасполагал к этому вопросу.
   Цецилия ждала, что будет дальше.
   -- Вся эта история мне ужасно опротивела, -- продолжал он. -- Но я непременно должен как-нибудь устроить этого ребенка. Не могу же я ее бросить в трудном положении.
   -- Хилэри, -- мягко обратилась к нему Цецилия, которую вдруг озарила новая мысль, -- у меня в гостиной м-с Таллент Смолльпис. Она только что говорила со Стефеном об этой девушке. Может быть, пройдете туда и уладите с ней это дело?
   Хилэри несколько мгновений молча смотрел на свояченицу.
   -- Нет. Очень благодарен. Я об этом сам позабочусь.
   Цецилия воскликнула:
   -- Боже мой, что это значит, Хилэри?
   -- Я хочу положить этому конец!
   Цецилии понадобились весь ее такт и уменье держать себя, чтобы скрыть охватившее ее смущение, когда она услышала эти слова. Какой конец? Неужели он под этим подразумевал свой разрыв с Бианкой?
   -- Мне надоели все эти мещанские сплетни об этой несчастной девушке. Я подыщу ей другую комнату.
   Цецилия облегченно вздохнула.
   -- Не пойти ли мне... не пойти ли мне вместе с вами? Как вы думаете?
   -- Это будет очень мило с вашей стороны, -- сказал он сухо. -- Мои поступки начинают возбуждать подозрения.
   Цецилия вспыхнула.
   -- Какой вздор! Но если я пойду с вами, никто не сможет делать никаких намеков. А думали ли вы, Хилэри, что если она будет продолжать работать у моего отца...
   -- Я скажу ей, чтобы она этого больше не делала.
   Сердце Цецилии затрепетало, во-первых, от радости, во-вторых, от расположения к Хилэри.
   -- Но ведь для вас будет ужасно трудно, -- сказала она. -- Вы терпеть не можете действовать в таком направлении.
   Хилэри кивнул головой.
   -- Но я боюсь, что это единственный выход, -- торопливо продолжала Цецилия. -- Конечно, отцу не следует сообщать никаких подробностей. Пусть он думает, что она просто переутомилась.
   Хилэри опять кивнул головой.
   -- А не приходило ли вам в голову вот такое соображение: как бы не стали еще больше сплетничать, если вы ее увезете оттуда?
   Хилэри пожал плечами.
   -- Это разозлит Гугса, -- прибавила Цецилия.
   -- Пусть!
   -- Впрочем, конечно, если вы не будете с ней после этого встречаться, они ничего не скажут.
   -- Я не буду с ней встречаться после ее переезда... Если мне удастся избежать....
   Цецилия взглянула на него.
   -- Это очень хорошо с вашей стороны.
   -- Что хорошо? -- спросил он.
   -- Как что? Да ведь вы принимаете на себя все эти хлопоты. Но разве действительно необходимо, чтобы вы что-нибудь предприняли?
   Взглянув ему в лицо, она поспешно продолжала:
   -- Да, да, конечно, так будет лучше. Ну, так отправимся. Ах, эти несносные гости! Подождите меня минут десять.
   Через несколько минут, надев шляпу, она стала раздумывать. Почему Хилэри всегда хотел, чтобы она помогла ему? Со Стефеном складывалось совсем иначе.
   Они не имели почти ни малейшего представления о том, куда итти, и наконец, отправились по направлению к Бейсвотер.
   Прежде всего нужно было подыскать ей помещение подальше от Хоунд-стрит. Они перешли через Брод-уок и на длинной серой улице почтенного и мрачного вида нашли ,то, что искали. На окне одного из домов висел билет о сдаче внаймы комнаты с мебелью. К ним вышла высокая женщина, очень худощавая, с простонародным выговором. Они стояли в коридоре. Вверх шла лестница; стены были оклеены глянцевитыми обоями: желтые квадратики были окаймлены узенькими красными полосками. На степе висел календарь; под ним стояла стойка для зонтиков. Из маленького полутемного прохода шли две двери, они были закрыты и производили мрачное впечатление, выкрашены они были в розово-красный цвет; затем виднелись еще две полуотворенные двери с тусклыми стеклами. Там, на улице, откуда они вышли, шел дождь с градом. Хилэри открыл дверь, но холод проник в этот мрачный дом.
   -- Вот комната, мадам, -- сказала хозяйка, открывая одну из закрытых дверей ржавого цвета.
   Комната была оклеена обоями и отделялась от соседней комнаты двустворчатой дверью.
   -- Иногда я сдаю эти две комнаты вместе, но теперь одна из них занята; в ней молодой человек из Сити. Поэтому другую комнату я отдаю дешевле.
   Цецилия взглянула на Хилэри.
   -- Право не знаю.
   Квартирная хозяйка быстро повернула ручки двери, показывая, что дверь не может открыться.
   -- Ключ у меня. На дверях с обеих сторон задвижки.
   Успокоенная этим сообщением, Цецилия прошлась по комнате, насколько это позволяла расставленная мебель.
   Ее нос сморщился совершенно так же, как у Тимы, когда та рассказывала о Хоунд-стрит. Вдруг она обратила внимание на Хилэри. Он стоял спиной к двери. На его лице застыло какое-то странное, горькое выражение. Такое выражение могло бы быть у человека, который встретился лицом к лицу с олицетворением уродства и который ощущает, что оно находится не только вне его, но и в нем самом; у него был вид человека, который думал, что он поступает по-рыцарски, и вдруг убеждается в обратном, -- вид человека, отдающего приказания и знающего, что он сам бы их не исполнил.
   Заметив этот взгляд, Цецилия заторопилась.
   -- Что ж, здесь все очень мило и чисто! Мне кажется, эго подходит. Вы, если не ошибаюсь, сказали, что хотите за комнату семь шиллингов в неделю? На две недели мы во всяком случае берем ее.
   Слабый проблеск улыбки в первый раз промелькнул на суровом лице женщины и в ее голодных глазах, смягченных терпением.
   -- Когда она переедет?
   -- Как вы думаете, Хилэри?
   -- Не знаю, -- проговорил он. -- Чем скорее, тем лучше, раз уж так решено. Завтра или послезавтра.
   Он бросил взгляд на постель, прикрытую полосатым покрывалом и вышел на улицу. Ливень кончился. Но дом выходил на север, и солнце никогда не освещало его.

Глава XXII. Хилэри остается непреклонным.

   Хилэри переживал жестокую борьбу; он мучился и день и ночь. Благодаря своему характеру и сложившимся обстоятельствам он почти не имел дел с людьми. Поэтому он не привык ни командовать, ни подчиняться. Жизнь являлась для него лишь картиной с неясными контурами, которые мягко сливались с туманным целым.
   Уже много лет он не должен был говорить ни "да", ни "нет". Он всегда старался представить себя на месте другого; в этом был его символ веры. Везде чувствовал он себя, как дома, если говорить образно. Но мало радости доставило ему стремление стать на месте маленькой натурщицы. Он принял во внимание оценку мужчинами жизни женщин и получил, без сомнения, довольно правильную концепцию ее жизни.
   Она была еще ребенком, не старше двадцати лет; она приехала из деревни, но не походила ни на леди, ни на девушку из рабочей среды; без собственного дома, без родных, отданная самой себе, она жила самостоятельно; у ней не было никого, кто бы хотел ей помочь; по-видимому, у нее не было друзей; по природе своей она отличалась беспомощностью, тогда как ее профессия требовала особенно большой осторожности.
   Она была точно розовый куст, приютившийся в каком-то жалком уголке, но вырванный оттуда и отданный всем холодным ветрам. В ней звучала та музыка, которую слышал он в незабвенный предутренний час, когда на Ковенгарден въезжали телеги.
   Хилэри ждал маленькую натурщицу. Он назначил ей притти в понедельник вечером. Чувствовал он себя почти несчастным. Стены кабинета были выкрашены в белый цвет, а вся мебель--коричневая. Книги переплетены были в особый переплет из коричневой замши по специальному его заказу. На окнах не было цветов, не пробивался оттуда солнечный свет -- всюду бумаги и бумаги. Молодость, казалось, навсегда покинула эту комнату. Весь ее облик показывал, что хозяин достиг уже зрелых лет.
   Он пригласил маленькую натурщицу в свою комнату, так как ему нужно было кое-что ей сказать. Но он не сумел вполне учесть ни своего собственного характера, ни женского инстинкта. Не мог он также предугадать тех отношений, которые установятся между ним и девушкой благодаря такому простому факту, что он купил ей кой-какие обновки. В этом ему не помогло его образование; быть может, благодаря образованию все дело и осложнилось для него. Как собака, от которой хочет уйти ее хозяин, стоит перед последним с мучительным вопросом в глазах и всей душой предчувствует грозящую ей жестокость, как собака, у которой отнимают дорогое ей существо, -- стояла теперь перед Хилэри маленькая натурщица. Если судить по всей ее позе, по ее блестящим, -- быть может, от слез, -- глазам и по ее трепетным движениям, можно было думать, что она говорила: "Я знаю, почему вы послали за мной!"
   И Хилэри почувствовал себя так, как человек, собирающийся побить любимое им животное. Чтобы выиграть время, он спросил ее, чем она была занята весь день.
   Маленькая натурщица, по-видимому, хотела убедить себя, что ее предчувствия были напрасны.
   Сегодня было такое хорошее утро, начала она с оживлением рассказывать; она встала раньше обыкновенного и принялась за шитье. Потом она убирала комнату. Мыши прогрызли дырки в полу, и она поставила мышеловку. Прошлой ночью поймалась мышка. Она не любит их убивать. Она посадила мышку в маленькую коробочку и выпустила на свободу, когда вышла из дому.
   Ей показалось, что Хилэри, насколько это было для него вообще возможно, заинтересовался ее рассказом, и она тотчас же сообщила ему, что не может видеть голодных кошек и особенно бездомных собак, -- и рассказала ему об одной собаке, которая недавно попалась ей на дороге. Ей не хотелось звать полисмена -- у них такой суровый вид. Вещими показались ее слова, и Хилэри отвернулся.
   Маленькая натурщица заметила, что произвела на него впечатление.
   -- Говорят, -- продолжала она, -- что они всячески обижают народ...
   Заметив по его лицу, что рассказ на эту тему больше не производит впечатления, она внезапно переменила разговор и начала поспешно рассказывать о своем завтраке и о том, как ей хорошо теперь в обновках, как она любит свою комнату, как забавен м-р Крид и как он не обращает на нее никакого внимания, когда встречается с нею по утрам. Потом следовало подробное перечисление тех мест, где она старалась получить работу: м-р Леннард приглашает ее позировать; при этом она взглянула на Хилэри и опустила глаза. Если бы она пошла ла такую работу, у нее не было бы недостатка в приглашениях. Она не соглашается, потому что он, Хилэри, этого не хочет. Конечно, и самой-то ей не хочется! Она очень полюбила ходить к м-ру Стону. Вообще ей жилось отлично, ей правился Лондон, особенно магазины! Она не упомянула ни одним словом о Гугсе и его жене.
   Во всей этой пустенькой, но обдуманной болтовне проступала не только глупость, но и необыкновенная быстрота, с которой она воспринимала производимое ею впечатление. Но всякий раз как она смотрела на Хилэри, в ее глазах виднелась глубочайшая, собачья преданность. И этот взгляд проник сквозь ту броню, которой природа ограждала Хилэри. До самых глубин проник в него этот взгляд, в того, в ком было так много тщеславия и так много сердечности.
   Да, он считал честью для себя, что это юное существо смотрит на него таким взглядом и старался вытеснить из своего сознания слова, когда-то сказанные в его присутствии художником: "Она имела прошлое", -- слова, которые, может быть, могли дать ключ для понимания ее отношения к нему. "Но если ее прошлое было связано с самыми примитивными переживаниями, -- мелькнуло в его голове, -- если это было непосредственное, быть может, животное увлечение каким-нибудь деревенским парнем, то не вынуждена ли будет она со временем познать переживания иные, являющиеся полной противоположностью ее молодой животной страсти, которая причинила ей так много страданий."
   Но что бы ни являлось причиной ее преданности, не унизит ли его как джентльмена пренебрежительное к ней отношение? Это значило бы, -- продолжал он думать, -- что он позвал ее к себе в кабинет, чтобы сказать ей: "Вы мне причиняете больше, чем неприятность!" В эмоциях, какие он ощутил в момент ее появления, была какая-то доля нежности. Он чувствовал тогда приблизительно то, что чувствует человек, лаская теленка или жеребенка и любуясь их очаровательной неуклюжестью. Но теперь, когда ему нужно было с ней расстаться, он сомневался, было ли его чувство к ней столь несложным.
   Миранда подошла к ним и зарычала. Маленькая натурщица, постукивая пальцами, испачканными чернилами, по фарфоровому подносу, сказала с улыбкой, отчасти трогательной, отчасти циничной:
   -- Она меня не любит. Она знает, что здесь не мое место. Она ненавидит, когда я прихожу сюда. Она ревнует.
   Хилэри отрывисто произнес:
   -- Скажите, появились ли у вас какие-нибудь друзья, с тех пор как вы приехали в Лондон?
   Девушка взглянула на него. Ее глаза говорили: "Разве вы можете ревновать?" Но она сочла эту мысль слишком смелой и, опустив голову, ответила:
   -- Нет.
   -- Ни единого?
   -- Нет! Друзья мне не нужны! -- почти страстно воскликнула девушка. -- Я хочу быть одинокой!
   Хилэри быстро заговорил.
   -- Но ведь Гугсы вовсе не оставили вас в покое. Я говорил, что вам необходимо переехать... Я нанял для вас другую комнату, далеко от них... Оставьте у них всю вашу обстановку и заплатите за комнату. Соберите только ваши личные вещи и уезжайте на извозчике. Но никому не говорите ни слова. Вот вам ваш новый адрес и вот деньги на расходы. Ваши прежние хозяева могут сильно вам повредить.
   Маленькая натурщица прошептала:
   -- Но мне до них нет никакого дела.
   В ее голосе слышалось отчаяние.
   Хилэри продолжал:
   -- Послушайте! Вам не следует приходить сюда, а то он вас выследит. Мы позаботимся обо всем, пока вы не найдете другого заработка.
   Маленькая натурщица смотрела па него и не говорила ии слова.
   У нее отнимали тот ничтожный домашний уют, к которому она начинала привыкать, но жизнь в деревне, тяжелая ее судьба, последние месяцы в Лондоне воспитали в ней терпение и покорность. Она не выразила протеста. Хилэри увидел, как по ее щеке скатилась слеза.
   Он отвернулся и сказал:
   -- Не плачьте, дитя мое.
   Она послушно проглотила слезы. Вдруг ее поразила новая мысль.
   -- Но ведь я могу же видать вас, м-р Дэллисон? Хоть иногда?
   По выражению его лица она догадалась, что и это запрещается, замолчала и только смотрела на него.
   Хилэри затруднялся ответом. Не мог же он сказать, что его жена ревнует. Не мог он также ей сказать, что он не хочет ее видеть. Это было бы жестоко, а кроме того--и неверно.
   -- Скоро у вас появятся друзья, -- наконец проговорил он, -- и вы всегда сможете мне написать. -- С горькой улыбкой он прибавил: -- Вы только начинаете жить, -- не стоит так принимать к сердцу все эти вещи. Вы найдете людей, которые сумеют лучше посоветовать вам и больше помочь, чем я.
   Вместо ответа маленькая натурщица схватила обеими руками его руку. Она тотчас же отпустила ее, словно чувствуя себя виноватой, и стояла, низко опустив голову. Хилэри увидел ее маленькую шляпу, на которой, по его желанию, не было перьев. Что-то сжало его сердце.
   -- Странно, что я не знаю, как вас зовут?
   -- Айви, -- прошептала девушка.
   -- Айви... Я напишу вам. Но обещайте мне сделать все, как я сказал.
   Девушка посмотрела на него. Ее лицо было почти безобразно, как лицо ребенка, который удерживается от плача.
   -- Обещайте, -- повторил Хилэри.
   Ее нижняя губа дрожала. Вдруг она прижала руку к сердцу. Этот жест был таким; непосредственным, таким новым! Она сама не сознавала, что делала. Хилэри решился.
   -- Теперь вам пора итти, -- сказал он.
   Маленькая натурщица тяжело дышала. Она покраснела, но через минуту вся краска сбежала с- ее лица.
   -- Разве мне не надо прощаться и с м-ром Стоном? Хилэри отрицательно покачал головой.
   -- Ему будет не хватать меня. Я знаю, я знаю, что ему будет меня не хватать!
   -- И мне! -- сказал Хилэри. -- Но тут ничего не поделаешь.
   Маленькая натурщица выпрямилась во весь рост. Ее грудь трепетала под платьем, купленным ей Хилэри. В эту минуту она была очень похожа на ту, какой ее написала Бианка, и что бы ни делал Хилэри, она все равно должна была остаться таким же призраком, духом беспомощного, страдающего мира, -- призраком немой мольбы, который всегда влечет к себе сердца мужчин.
   -- Дайте мне вашу руку, -- сказал он.
   Маленькая натурщица подала маленькую, не очень белую руку. Ее мягкая горячая рука прильнула к его руке.
   -- Прощайте, моя дорогая, будьте счастливы!
   С непонятным упреком взглянула она на него и с обычным послушанием покорно вышла из комнаты. Хилэри не смотрел ей вслед; одной рукой он облокотился на доску камина и опустил голову. В комнате была полнейшая тишина, не слышно было даже жужжания мух. Но другие звуки слышал Хилэри -- не прежнюю далекую музыку. Кровь стучала в его висках.

Глава XXIII. "Всеобщее братство"

   Необходимо сказать несколько слов об авторе книги "Всеобщее Братство".
   Сильван Стон блестяще окончил Лондонский университет. Его сразу пригласили лектором в несколько учебных заведений. Скоро он стал профессором естественных наук и до той поры, когда ему исполнилось семьдесят лет, жизнь его текла по определенному руслу: среди лекций, речей, диспутов, собирания материалов по вопросам своей специальности. К семидесяти годам он был вдовцом. Все трос его детей были женаты; некоторое время он жил отдельно от них, но затем серьезно заболел. Он обладал железным телосложением, но тем не менее, углубившись в работу и совершенно забыв о здоровье, он довел себя до полного истощения. Во время выздоровления, -- а оно длилось долго, -- внимание, которое раньше было отдано вопросам его специальности, стало концентрироваться на проблеме жизни во всей ее широте. Он, почерпнул из естествознания идею, не дававшую ему покоя и не удовлетворялся неопределенными размышлениями над жизнью. Медленно, с непреодолимой силой, с силой, которая, быть может, обусловливалась перенесенной им болезнью, им овладела страстная идея всеобщего братства. Она объединила все его размышления над смыслом жизни. Старику была отрезана болезнью возможность прежнего образа жизни; ему была назначена пенсия; он должен был выйти в отставку. Он начал писать книгу семидесяти четырех лет. Его старость и одержимость идеей как бы изолировали его от внешнего мира. В скором времени это стало бросаться в глаза. Однажды Бианка увидала его сидящим на крыше своего маленького уединенного домика, -- он забрался туда, чтобы никто ему не мешал созерцать обожаемую вселенную. Она нашла, что "это уж чересчур" и устроила его в своем доме, предоставив ему одну комнату. Прожив там день-два, он уже больше ничего не говорил о каких-либо переменах.
   Вскоре у него сложился определенный образ жизни, а раз сложившись, он уже не изменялся. Старик не позволял вторгаться в свою жизнь; от писания книги его ничто не должно было отвлекать.
   На другой день после того, как Хилэри отказал маленькой натурщице, м-р Стон поджидал ее целый час, несколько раз подряд перечитывал страницы рукописи. Затем он занялся гимнастическими упражнениями. В тот час, когда они обычно пили чай, он сел в кресло, держа чашку в руках, и собирался есть черный хлеб с маслом, но все время не отрываясь смотрел на то место, где должна была сидеть девушка. Окончив пить чай, он вышел из комнаты и пошел по дому. Он нашел только одну Миранду; та1 сидела в галерее, которая вела в студию. Она' присоединилась к м-ру Стону. Когда они окончили свои розыски, м-р Стон пошел к садовой калитке. Здесь и нашла его Бианка: он стоял неподвижно, без шляпы, под ярким солнцем, повернув седую голову в ту сторону, откуда обыкновенно приходила маленькая натурщица.
   Бианка возвращалась домой после своего ежедневного посещения Королевской академии, куда она продолжала ходить, как собака, которая, бежит к стае собак и их обнюхивает, хотя они уже перестали ей нравиться. Вуаль свободно свешивалась с яркой широкополой шляпы. Глаза оживленно блестели после посещения академии.
   М-р Стон вскоре узнал ее и с минуту смотрел на нее, не говоря ни слова. По отношению к своим дочерям он был похож на старого селезня, который нечаянно породил двух лебедей, -- в нем чувствовалось недоумение, неодобрение, радость и какое-то удивление.
   -- Почему она не пришла? -- спросил он.
   Лицо Бианки дрогнуло под вуалью.
   -- А ты спрашивал Хилэри?
   -- Я никак не могу его найти, -- отвечал м-р Стон.
   В его терпеливой позе, в его освещенной солнцем седой голове было нечто, что заставило Бианку взять его под-руку.
   -- Пойдем, милый. Я буду писать тебе сама.
   М-р Стон внимательно посмотрел на нее и отрицательно покачал головой.
   -- Это будет против моих принципов; я не могу пользоваться ничьими услугами, за которые я не плачу. Но если ты зайдешь ко мне, моя дорогая, я буду очень рад почитать тебе вслух. Это подбодрит меня.
   При этих словах глаза Бианки омрачились. Она прижала к груди шершавую руку м-ра1 Стона и пошла с ним к дому.
   -- Я думаю, что тебе будет интересно то, что я написал, -- сказал он дорогой.
   -- Конечно, я уверена в этом, -- проговорила Бианка.
   -- Это касается мировых вопросов, -- сказал м-р Стон. -- Тут говорится о рождении. Садись у стола.
   Я начну, как обыкновенно, с того, на чем кончил вчера.
   Бианка села на то место, где обычно сидела маленькая натурщица. Она оперлась подбородком на руку и сидела не шевелясь, так же неподвижно, как те статуи, которые она только что видела. Стон сильно нервничал. Он дважды перекладывал бумаги с места на место, откашливался, наконец неожиданно взял в руки лист рукописи, сделал три шага, повернулся к дочери спиной и начал читать:
   "В этой медленной, непрерывной эволюции форм, называемой жизнью, люди, вследствие постоянной активности, сделались неуравновешенными и обратили особенное внимание на некоторые моменты, сами по себе не являющиеся более значительными, чем какие-нибудь другие, и назвали их рождением. Эта переоценка проявления универсального в отдельном; феномене в ущерб всему остальному, может быть, больше всего содействовала затемнению кристальной ясности основного течения. Точно так же человек, наблюдая процесс пробуждения земли, покидающей суровые объятия зимы, выбирает определенный день и называет его началом весны. В, ритмичных приливах, посредством которых совершался переход от формы к форме..."
   Слабый, чуть слышный голос м-ра Стона постепенно становился все громче и громче, как будто старик хотел кого-то перекричать.
   "Золотой всеобъемлющий туман, в котором люди на светлых крыльях должны реять вокруг солнца, дает возможность образоваться в его среде отраженным кругам, которые каждый человек создает, прославляя свое собственное рождение. Таким же первородным грехом должно считать и индивидуальное мировоззрение человека. Медленно и неуклонно иссушил он в своем сердце желание быть..."
   Вдруг он неожиданно перестал читать.
   -- Он идет сюда, я его вижу, --сказал он.
   В эту минуту дверь отворилась, и вошел Хилэри.
   Она не пришла, -сказал м-р Сгон.
   А Бланка прошептала:
   -- Она нам необходима.
   -- В ее глазах было совсем особенное выражение, -- сказал м-р Сгон -- Она помогала мне видеть будущее. Я видел такое же выражение в глазах собак- самок.
   Бланка опять проговорила с легкой усмешкой:
   -- Вог прекрасно! Собаки отличаются прекрасным свойством, которого нет у людей: они не насмехаются над другими.
   Крепко сжатые губы Бианки, казалось, шептали: "Вы требуете уже слишком много. Я больше вас не интересую. Неужели я должна сочувствовать вашему увлечению этой девушкой из народа?
   М-р Стон упорно смотрел в стену.
   -- Собака утеряла большую часть своих первоначальных черт, -- сказал он.
   Он подошел к конторке и взял перо. Хилэри и Бланка не проронили ни одного слова; они ни разу не взглянули друг на друга, но это молчание было значительнее всяких слов. Слышался только скрип пера. Затем м-р Стон положил его и, заметив в своей комнате двух посетителей, сказал:
   -- Если мы вернемся к той эпохе, когда доктрина эволюции достигла ]своего завершения, можно увидеть, как человеческий разум уничтожил весь смысл процесса. В виде примера можно указать па этот бесплодный феномен "пагоду каст". Подобно этому китайскому зданию образовалось и общество. Люди жили каждый в своей ячейке, каждый индивид был отделен друг от друга, класс от класса...
   Он взял гусиное перо и продолжал писать.
   -- Думаю, ты понимаешь, что ее просили не приходить, -- сказал Хилэри тихо.
   Бианка пожала плечами.
   Раздраженно он прибавил:
   -- Очевидно, твое благородство так велико, что ты уверена в моей готовности итти навстречу твоим желаниям.
   Вместо ответа Бианка рассмеялась.
   В ее смехе слышалась такая странная жесткость, такая горечь, что Хилэри невольно обернулся, словно ему хотелось как-нибудь заглушить эти звуки, раньше чем они достигнут ушей м-ра Стона.
   М-р Стон положил перо.
   -- Я сегодня не буду больше писать, -- сказал он. -- Я совсем расстроен и не могу собраться с мыслями.
   Он сказал это каким-то странным голосом.
   Вид у старика был усталый и совсем измученный. Так стоит, понурив голову, старая кляча, для которой солнце закатилось навек, и сквозь редкую гриву видна ее тощая шея.
   Вдруг, по-видимому, совершенно забывая, что он в комнате не один, старик произнес:
   -- О, великая вселенная! Я--слабый старик! Помоги мне, о, помоги мне написать такую книгу, какой еще не видел мир!
   Мертвое молчание воцарилось после этой странной молитвы. Бианка встала. Слезы катились по ее щекам... Она торопливо вышла.
   М-р Стон пришел в себя. Вдруг покраснело его бледное лицо, на нем отразился испуг. Он взглянул на Хилэри.
   -- Боюсь, что я забылся. Не сказал ли я чего-нибудь неподходящего?
   Хилэри чувствовал, что голос не повинуется ему. Он мог только покачать головой и тоже направился к двери.

Глава XXIV. Страна теней

   "У каждого из нас есть своя тень, она там, -- на улицах, на площадях."
   Это изречение м-ра Стона, как и многие другие его изречения, распространилось далеко за пределами его комнаты. Даже и в "эти дни" оно продолжало сохранять свое значение; в этом можно было легко убедиться -- стоило только заглянуть в комнату м-ра Иошуа Крида на Хоунд-стрите.
   Этот пожилой дворецкий лежал в постели; он дожидался неминуемого боя будильника, стоявшего на самой середине каминной доски. Круглый по форме и безжалостный по своему назначению вершитель его судьбы ежедневно подымал его на ноги, которым уже давно пора было отдохнуть. Вокруг часов были развешены трофеи его прежней жизни. По одну сторону, в раме из папье-маше, слегка запачканной, находился портрет "почтенного Бэтсона" в гвардейской форме.
   На лице его прежнего хозяина было то нахальное выражение, с которым он обычно говорил Криду: "Слушайте, Крид, дайте мне фунт стерлингов. У меня нет денег".
   Под стеклом, треснувшим в левом углу, был вставлен портрет вдовствующей графини Гленговер--его прежней госпожи. Она была сфотографирована местным фотографом во время закладки богадельни. Эти два сувенира лежали долгое время в качестве залога на дне сундука содержателя меблированных комнат, пока наконец его не вывезла "Вестминстерская газета".
   "Почтенный Бэтсон" умер, не выплатив ни гроша из взятых взаймы денег. Леди Гленговер тоже была па небесах, где она вспомнила, что совершенно забыла в своем завещании упомянуть о всех своих слугах. А он, который служил им, был все еще жив. Как только он достаточно заработал, сейчас же поспешил освободить их портреты из заточения. Это стоило ему шесть месяцев работы. Он нашел их в компании трех пар шерстяных подштанников, старого, но весьма почтенного черного фрака, сложенного галстука; находилась там так же и Библия, две пары носков, моток ниток с иголкой, пара штиблет, гребенка, веточка белого вереска и маленький кусок мыла для бритья--все это было завернуто в обрывок газеты "Глобус". Были там и два воротничка, (верхние кончики которых расходились на два дюйма, стремясь достичь подбородка своего хозяина), маленький будильник, булавка для галстука с изображением королевы Виктории эпохи ее первого юбилея. Как давно он не рассматривал этих сокровищ! Слишком долго он был разлучен с ними! Сколько раз с тех пор как они вернулись к нему, погружался он в неприятное раздумье над исчезновением рубашки, которая тоже была среди этих вещей.
   Теперь же он лежал в постели и поджидал боя часов, спрятав в простыни свой старый шершавый подбородок и выставив наружу изуродованный нос. В этот час ему приходили в. голову всегда одни и те же мысли: о том, что м-с Гугс могла бы и не скупиться: ей все- гаки следовало мазать маслом хлеб, предназначенный ему на завтрак, а при такой экономии она должна была бы брать с него на шесть пенсов дешевле; размышлял о том, что человеку, развозящему в тележке газеты, следовало бы привозить их раньше, чтобы "тому человеку" не удавалось получать свой "Пель-Мель" раньше него и перебивать у него покупателей; наконец думал о том, что сапожнику не стоит давать теперь за новые подметки к башмакам девяти пенсов, как он этого хотел, а лучше подождать до лета, тогда этот "парень из простых" будет рад получить и шесть.
   Критик, обладающий возвышенной душой, нашел бы эти размышления ужасными, но, пожалуй, он стал бы думать иначе, если бы попробовал постоять на этих ногах (они и теперь дрожали под простыней) до одиннадцати часов вечера; ведь оставалось еще с дюжину номеров последнего выпуска, которых никто не хотел покупать. Никто не знал лучше самого Иошуа Крида, что он неминуемо попал бы в "этот дом", если бы вздумал задаваться более высокими размышлениями о жизни; единственная его молитва, с которой он обращался к богу, была об избавлении его от "того дома". Но, к счастью, с самых детских лет природа наделила его, вместе с широкими скулами, определенными взглядами на жизнь. За пять лет, в продолжение которых он торговал около магазина "Рози и Торн", его преследовал призрак богадельни, и если он не попал туда, то благодаря тому, что сокращал самым жестоким образом все свои расходы.
   Вдруг ему показалось, что кто-то кричит. Он отличался от природы характером весьма осторожным, но был не из пугливых; поэтому он решил подождать, что будет дальше. Крик повторился. Тогда он встал с постели, взял кочергу, надел очки и поспешил к двери.
   Так случалось с ним много раз и прежде; время от времени он воображал, что кто-то посягает на его изображение "почтенного Бэтсона" и вдовствующей графини Гленговер, и он выходил на их защиту. Он стоял в своем ветхом ночном халате, болтавшемся вокруг ног, еще более ветхих, и слегка дрожал; потом он открыл дверь и выглянул. Как раз над ним на лестнице стояла м-с Гугс; одной рукой она держала ребенка, а другой старалась отстранить от себя Гугса. Он услышал его последние слова: "Это ты меня к этому принудила, я тебя исколочу!" и затем м-с Гугс влетела в его комнату. Ее рука была в крови. В руках Гугса Крид заметил штык. Изо всех сил он крикнул: "Как вам не стыдно!" и поднял кочергу, собираясь обороняться. Особенно замечательно было то обстоятельство, что в такой действительно опасный момент--пожалуй, самый опасный во всей его жизни--он инстинктивно обратился к нему с совершенно простыми словами. Как будто силой своего врожденного спокойствия духа он хотел смягчить этот бурный, не английский темперамент; он почувствовал глубочайшее отвращение при виде обнаженной стали и обратился к Гугсу с продолжительной речью: Как должно назвать этот поступок? Осквернением дома в этот утренний час! До чего он довел себя?! Он -- солдат и нападает таким образом на старика и женщину! Неужели ему не совестно?
   Пока он произносил эти слова увядшим ртом, в котором виднелись остатки пожелтевших зубов, Гугс стоял не шевелясь, прикрыв глаза рукою. Послышались голоса и тяжелые шаги. Крид понял, что это полиция, и заявил;
   -- Попробуй, подойди ко мне, если посмеешь!
   Гугс опустил руку, его темное лицо с широкими скулами выражало отчаяние, как у крысы, попавшейся в крысоловку; глаза его блуждали.
   -- Эх, папаша! Я не хотел вас трогать. Она меня опять с ума свела. Возьмите это! Я не могу за себя поручиться. -- И он протянул штык.
   "Вестминстер" взял дрожащей рукой штык.
   -- Пускать в ход такую вещь, -- сказал он, -- и это называется быть англичанином! Ведь вы меня могли убить на месте!
   Гугс ничего не отвечал. Он прислонился к стенке.
   Старый дворецкий строго смотрел на него. Он нисколько не собирался рассматривать поведение Гугса с философской точки зрения; он не думал о том, что жизнь искалечила этого человека. Вино и полученная рана загубили этого жалкого полуинвалида. Старый дворецкий рассуждал более узко и по-старомодному. "Его надо забрать, -- думал он, -- С этими хамами больше ничего не поделаешь."
   И он сказал, кивнув своей дряхлой головой в сторону полисмена:
   -- Вот полиция! Мне больше нечего вам говорить.
   Вскоре он шел по улице рядом с м-ром Гугсом по направлению к полицейской части. Он был молчалив и держал себя чрезвычайно недоступно, как человек, которому пришлось вмешаться в дела таких ничтожных людей. Перепуганная швея, с пораненной рукой, забинтованной в тряпки, шла с ними; на другой руке она несла ребенка. Ребенок прижимался к матери и по временам вглядывался в ее лицо. За все это время Крид сказал только несколько фраз, и то обращаясь к самому себе: "Не знаю, что мне скажут в конторе, когда я туда приду! Так потерять весь день! Какое несчастье! Что его дернуло устроить такую кутерьму!"
   Все это отнюдь не ободряло м-с Гугс. Она не переставала сетовать: она 'всего-навсего сообщила Гугсу, что маленькая натурщица ушла, оставив в комнате деньги за неделю вперед. На клочке бумаги эта девица писала, что больше не вернется. Разумеется, она не виновата, что натурщица ушла! Пусть бы она лучше никогда не показывалась, эта дрянь, которая только и умела, что втираться между женой и мужем! Она понятия не имела, куда девалась эта девица! Слезы текли по исхудавшим щекам портнихи. Теперь она совсем не была похожа на ту женщину, которая сообщила мужу о бегстве натурщицы. Тогда она торжествовала, тогда в голосе ее слышалось злорадство. Могла она отомстить или нет--неизвестно, но во всяком случае она стремилась отомстить, оскорбленная в своих правах. Теперь в ней не было заметно ни тени прежнего бессознательного самоотвержения, близкого к героизму, с которым она бросилась к своему ребенку и выхватила его из-под штыка, когда Гугс, разъяренный ее торжеством и злорадством, схватился за оружие. В ней не было теперь и тени прежних чувств; наоборот, ужас перед судом, самое искреннее горе оттого, что этот человек будет запутан в неприятную историю--этот самый человек, которого она два часа тому назад ненавидела--человек, который едва ее не убил.
   Ее горестный вид подействовал на старого дворецкого.
   -- Не волнуйтесь! Я буду с вами. Он не останется безнаказанным.
   Дело представлялось ясным, как дважды два--четыре для его несложной натуры. М-с Гугс опять затихла. Сердце ее было истерзано. Она думала, как бы избавить мужа от угрожающего ему наказания и освободить его от их общего врага--правосудия. Ее охватило странное чувство: смесь гордости, растерянности и сознания того, что все уважающие себя люди живут по закону "око за око!" Под влиянием этих переживаний она хранила полное молчание.
   Таким образом они достигли пристани для людей л ангелов- они дошли до здания полицейского суда. Оно находилось в глубине улицы. Потоки людей, слов но во время прилива, то притекали, то снова отливали от этого дома.
   Глаза этих блуждающих "теней" смотрели словно сквозь какую-то маек}' из твердой ткани. Это был взгляд тех, кто дошел до последней инстанции своего жизненного пути. Под воротами образовалось целое болото просителей; из середины просачивался поток ила. Сумрачным маяком стоял старый полисмен, указывая вход в эту гавань спасения. Бывший дворецкий прокладывал себе путь, проталкиваясь к маяку. Крид любил порядок. Это врожденное чувство было в нем воспитано годами службы у "почтенного Бэтсона" и других благородных господ; это чувство инстинктивно заставляло его льнуть к единственному человеку во всей этой толпе, который стоял на страже закона и порядка. Что-то в его продолговатом дряблом лице, редких волосах с правильным пробором посредине и в высоком воротничке, поддерживающем его тощий подбородок, -- давало возможность предположить, что он относится пренебрежительно ко всякому сброду, и это заставило полисмена обратиться к нему:
   -- Вы по какому делу, папаша?
   -- О, -- отвечал старый дворецкий, -- я пришел сюда в качестве свидетеля по делу этой несчастной, избитой женщины.
   Полисмен доброжелательно взглянул на портниху.
   -- Стойте здесь, -- сказал он. -- Я проведу вас прямо куда нужно.
   И вскоре его помощники ввели их в гавань спасения.
   Они сели рядом на край жесткой деревянной скамьи. Крид стал смотреть на судью. Как солнцепоклонник в далекие времена он вперил свой благоговейный взор в небесное светило. М-с Гугс опустила глаза; слезы текли у нее по щекам. Ребенок спал на неповрежденной руке. Перед ними незаметно проходили одна за другой эти тени, которые накануне слишком много хлебнули воды забвения, тогда как сегодня им предстояло испить чашу воспоминаний, поднесенную твердой рукой. А там, где-то далеко, правосудие, улыбаясь иронической улыбкой, назначало людей судить свои тени и наблюдало за их действиями. Быть может, ему было известно, что люди больше не наказывают, а только исправляют своих заблудившихся братьев. От этого возрадовалось бы их сердце, как сердца преступников, сидящих в тюрьмах, где их больше не наказывали.
   Но старый дворецкий не думал о правосудии. Он размышлял о более простых вещах: вспомнил, что когда-то был слугой племянника лорда Хауторна -- судьи высшего королевского суда, и это еще более возвысило его в собственных глазах. Он снова и снова повторял себе: "Я вмешался в, это дело и сказал: Как вам не совестно! И это называется быть англичанином! -- говорил я. -- С холодным оружием нападать на старика и женщину!"
   Вдруг он увидел Гугса на скамье подсудимых.
   Смуглый человек стоял, вытянув руки по швам, точно на параде.
   "Вестминстер" видел его бледный профиль, оттененный черными усами. Только в его глазах, устремленных на судью, горел огонь, но лицо было бесстрашно. Швея вся дрожала, -- это сердило Крида. Он заметил, что ребенок проснулся и открыл черные глазки.
   -- Вот вы разбудили ребенка, -- прошептал он, наклонившись к ней.
   В ответ на эти слова, которые, пожалуй, только одни и могли подействовать на нее в эту минуту, -она начала укачивать безгласною зрителя происходившей драмы.
   -- Они зовут вас к столу, -- сказал он.
   М-с Гугс встала и заняла свое место. Если кто-нибудь
   желал понять, что происходило в сердце жены и мужа, стоявших в правом углу залы, в ожидании, чтобы закон залечил их раны, -- он должен был бы заглянуть в их супружескую жизнь; только тогда он узнал бы, что творится в их душах, если бы пробыл с ними тысячи часов их совместной жизни, если бы услышал миллионы мыслей и слов, которыми они обменялись.
   Зная все обстоятельства их жизни и их переживаний, он бы не удивился, что, придя сюда, в это место, где должны были их излечить, они вдруг заключили союз. Они переглянулись. В этом взгляде не было приязни, в нем не было призыва, но этого было достаточно. В нем, казалось, выразилось все их знание, приобретенное глубочайшим опытом в; продолжение всей их долгой совместной жизни. Закон, перед которым мы стоим, создан не нами! Как собаки, услышавшие издали взмах плетки, пугаются, но сохраняют наружное спокойствие, так и супруги Гугс, поставленные перед лицом закона, отвечали лишь только то, что у них удавалось вытянуть. М-с Гугс рассказывала о происшествии чуть не топотом. Они поссорились. Почему? Она не знала. Он нападал на нее? У него в руках был штык? Что же дальше? Она споткнулась и поранила себе руку. Тут Гугс взглянул на нее. Казалось, взгляд его говорил: "Ты довела меня до этого! Несмотря на все старания выпутать меня из этого дела, я должен за него пострадать, потому что я это сделал. Я проучил тебя и не желаю твоей помощи, но я рад!.. Рад потому, что ты встаешь против... закона!.."
   Затем он опустил глаза и все время, пока она, задыхаясь от волнения, рассказывала свою коротенькую повесть, стоял неподвижно. Она говорила о том, что это ее муж, что она родила ему пятерых детей, что он был ранен на войне. Она и в мыслях не имела приводить его сюда.
   И ни слова о маленькой натурщице!..
   Через два часа после этого Крид отправился к Хилэри, чувствуя инстинктивное доверие к людям "благородным".
   Хилэри сидел в своем кабинете, окруженный книгами и бумагами. После разрыва с девушкой, он с особенным рвением погрузился в работу. Перед ним на подносе был сервирован завтрак.
   -- Вас желает видеть пожилой джентльмен; он говорит, что вы его знаете. Его зовут Крид.
   -- Впустите его, -- сказал Хилэри.
   Старый дворецкий внезапно появился в дверях из-за спины слуги и мелкими шажками вошел в комнату. Он огляделся по сторонам и заметил стул. Положив шляпу под стул, он стал приближаться к Хилэри. Затем он увидел поднос и остановился. Ему, по-видимому, очень хотелось излить свою душу.
   -- О, дорогой сэр! Я помешал вам завтракать. Я могу подождать. Я сейчас пойду и посижу в коридоре.
   Но Хилэри пожал ему руку, -- это была не рука, а кожа да кости, -- и предложил ему сесть.
   Тот присел на краешек стула и снова повторил:
   -- Я вам мешаю! i
    -- Нисколько. Могу я вам чем-нибудь быть полезен?
   Крид снял очки, протер их и снова надел.
   -- Это касается домашних дел. Я знаю, что вы интересуетесь этой семьей.
   -- Что-нибудь случилось?
   -- Да. Все произошло от того, что молодая девушка ушла из дома.
   -- Вот как!
   -- Это привело к окончательному кризису, пояснил Крид.
   -- To-есть как?
   Старый дворецкий рассказал ему о нападении Гугса.
   -- Я отнял у него штык. Меня не испугаешь!
   -- Должно быть, он окончательно сошел с ума? -- спросил Хилэри.
   -- Не знаю. По-моему, его жена повела с ним неверную политику. Но это свойственно женщинам! Я вовсе не говорю, что эта девушка хуже, чем она должна быть. Но, принимая во внимание ее профессию и ее деревенское происхождение... Но с ним нельзя поступать таким образом, -- он не такой человек. Они его присудили к месячному заключению. Наказание было смягчено благодаря его ране в голову, которую он получил на войне. Они, конечно, поступили бы с ним строже, если бы знали, что он преследует девушку. Ведь он женат. Как вы думаете, сэр?
   "Я не могу входить с вами в обсуждение этого вопроса", -- казалось, говорило лицо Хилэри.
   Крид тотчас же почуял перемену в его обращении и встал.
   -- Однако я мешаю вам обедать, то есть, извините, завтракать. Эта женщина очень рассердилась на него, но он должен был этого ожидать, -- ведь она его жена! Он скоро вернется домой. Это сущее несчастье! И что только тогда опять начнется! Разве его исправит, что он посидит? О, дорогой сэр! Это все равно, что гулять темной ночью, когда не видишь собственной руки.
   Рассказ старого дворецкого произвел на Хилэри двойственное впечатление. Отчасти он ощутил определенное облегчение при мысли, что он не имеет больше ничего общего с этим делом, которое может повлечь за собой такие неприятные последствия. Но Хилэри был натурой сложной, и всем своим остальным существом, -- а он стремился помогать беспомощным й в нем было рыцарство, -- он понимал, что получил до известной степени щелчок. Отзыв старого дворецкого ясно показал, как неприязненно все были настроены против девушки. Она была парией, без денег, без друзей, недалекая по уму, привлекательная по наружности.
   Вознаградить "Вестминстера" за его потерянный день и выразить ему свое сомнение по поводу того, что ночь действительно бывает так темна, как нам кажется, -- вот все, что мог сделать Хилэри. Крид позамешкался в дверях.
   -- О, дорогой сэр! Я забыл передать одну вещь, которую сказала эта женщина, когда ее муж окончательно взбесился. Он кричал: "Пусть они и отвечают за ее исчезновение. Я тут не при чем! Мне думается, что тут какой-то сговор".
   Хилэри улыбнулся, услышав диагноз, поставленный Кридом.
   Он пожал дряблую руку старика, закрыл за ним дверь, снова сел за письменный стол и почти с раздражением углубился в свою работу. Но странное чувство, которое не покидало его с того самого вечера, как он шел по Пикадилли и перед ним мелькнул образ маленькой натурщицы, -- чувство это совсем не вязалось со строгим процессом его мышления.

Глава XXV. М-р Стон ждет

   В тот же вечер м-р Стон, работая над своей книгой, услышал, как кто-то произнес:
   -- Подожди немножко. Не пиши, отец, давай поговорим.
   Он узнал голос. Это была его младшая дочь.
   -- Дорогая моя, что с тобой? Ты не здорова?
   Она взяла его хрупкую дрожащую руку своей теплой рукой.
   -- Я так одинока, -- проговорила Бианка.
   -- Одиночество -- это самая основная ошибка мужчины. -- Он заметил свое перо, лежавшее на столе, и хотел подвинуть руку, чтобы его взять, но Бианка придержала его руку. При этом горячем прикосновении что-то всколыхнулось в м-ре Стоне. Щеки его вдруг покраснели.
   -- Поцелуй меня, родной мой.
   М-р Стон колебался. Потом он решительно дотронулся губами до ее глаз.
   -- Мокро! -- произнес он, стараясь понять значение этой влаги, выступившей на человеческих глазах. Вскоре его лицо снова прояснилось.
   -- Сердце, -- сказал он, -- это темный омут. Неведома его глубина. Я прожил восемьдесят лет.
   М-р Стон тревожно смотрел на дочь. Вдруг он заговорил, как будто боясь, что забудет сказать то, что ему нужно, если подождет хоть немного.
   -- Ты несчастна!
   Бианка припала лицом к его шерстяному рукаву.
   -- Как от него хорошо пахнет, -- прошептала она.
   -- Ты несчастна! -- повторил он.
   Бианка опустила руку и отошла.
   М-р Стон последовал за ней.
   -- Почему? -- сказал он. Потом, дотронувшись до лба, сказал: -- Дорогая моя, если тебе будет хоть сколько-нибудь приятно, я могу прочитать тебе вслух несколько страниц.
   Бианка отрицательно покачала головой.
   -- Нет, поговори со мной.
   М-р Стон ответил просто:
   -- Я разучился.
   -- Ты ведь говорил с маленькой натурщицей...--прошептала Бианка.
   -- Если это верно, -- сказал он, -- значит, причиной является половой инстинкт, не совсем погасший. Установлено, что тетерев, будучи очень старым, пляшет еще перед своими самками, хотя я этого никогда не видел.
   -- Если перед ней ты пляшешь, -- сказала Бианка с отвращением, -- неужели со мной ты не можешь даже говорить!
   -- Я нс пляшу, моя милая, сказал м-р Стой. -- Я изо всех сил постараюсь поговорить с тобой.
   Наступило молчание, он стал ходить по комнате. Бианка стояла у холодного камина и смотрела на ливень, шумевший за открытым окном.
   -- В это время года, -- вдруг сказал он, -- ягнята резвятся и прыгают на полях.
   Он замолчал, словно ожидая ответа. Потом, снова послышался его голос; теперь он звучал совершенно иначе.
   -- В природе нет ничего более симптоматического, чем этот принцип, который должен лежать в основе жизни. Жизнь -- в будущем. Не жалей ни о чем! Резвись! Прыгающий и резвящийся ягненок является символом истинной жизни. Она должна возвратиться. Это неизбежно.
   М-р Стон не переставал говорить, но вдруг, увидев себя притиснутым к конторке, взял с нее перо.
   -- И именно паралич этого двигательного нерва подорвал их развитие. Вместо миллиона прыгающих и резвящихся, не ведавших--почему они прыгают, оказалось стадо овец, поднимающих одну ногу и вопрошающих, следует или не следует поднимать другую.
   После этих слов наступило молчание, прерываемое только скрипом пера по бумаге. М-р Стоп писал.
   Окончив, он опять начал ходить взад и вперед по комнате. Неожиданно, дойдя до своей дочери, он остановился и застенчиво дотронулся до ее плеча.
   -- Мне кажется, я говорил с тобой, моя дорогая. На чем я остановился?
   Бианка потерлась щекой о его руку.
   -- Кажется, ты говорил о тех, которые некогда отрывались от земли.
   -- Да, да, -- сказал м-р Стон. -- Вспоминаю. Не давай мне отвлекаться от этой мысли.
   -- Хорошо, дорогой.
   -- Ягненок напоминает мне ту девушку, которая приходила ко мне писать. Я заставлял ее прыгать перед чаем для улучшения кровообращения. Я сам всегда упражняюсь.
   Он подошел к стене и отодвинулся от нее на двенадцать дюймов. Затем медленно приподнялся на пальцах.
   -- Знакомо тебе это упражнение? Оно превосходно для развития икр и укрепления поясницы.
   Говоря таким образом, м-р Стон отошел от стены
   и снова начал ходить по комнате. Штукатурка пристала к его сероватой одежде.
   -- Весною я видел овец, -- сказал он, -- которые словно подражали движениям своих ягнят; они тоже прыгали, отрываясь от земли всеми четырьмя ногами.
   Он остановился. По-видимому, его поразила какая-то мысль.
   -- Если жизнь--не весна, то в ней нет ценности. Лучше умереть и начать сначала. Жизнь--это дерево, облекающееся в новую зеленую одежду, это поднимающийся серп месяца... Нет, это не так, мы не видим, как поднимается молодой месяц, молодой месяц заходит... Он только тогда молодой, когда мы у порога смерти...
   Бианка резко вскрикнула:
   -- Не надо отец! Не говори так, это неверно! Мне кажется, что жизнь--это осень.
   Глаза м-ра Стона стали совсем синими.
   -- Это ересь! -- произнес он в волнении. -- Я не могу этого слышать. Жизнь -- это кукованье кукушки, это зеленеющий листьями холм, это ветер!
   Он дрожал, как лист, колеблемый ветром, о котором он говорил. Бианка поспешила к нему, собираясь его поддержать. Вдруг его губы зашевелились, и она услышала шепот:
   -- У меня нет больше сил. Надо вскипятить молоко. Нужно все приготовить к ее приходу.
   При этих словах сердце Бианки похолодело. Всегда она!
   И Бианка вышла.
   Проходя по саду, она видела его в окне. Он стоял и держал чашку с молоком. От молока шел пар.

Глава XXVI. Третье паломничество на Хоунд-стрит

   Природа приспосабливает людей к окружающим условиям; поэтому молодой Мартин Стон стал "гигиенистом", как окрестил его Стефен.
   Молодой человек был увлечен разрешением социальных проблем в тот момент, когда концепция жизни существующей, подвергшись коррективам, потеряла свою устойчивость. Концепция мира, заключающаяся в том, что высший класс стоит на страже чего-то, была основательно поколеблена.
   Он потерял родителей в раннем детстве и рос до четырнадцати лет у м-ра Стона; в эту пору у него образовалась привычка углубляться в размышления. Это сделало его необщительным и еще больше обострило чувствительность, перешедшую к нему от деда.
   Ему невыносим был вид чужого страдания; ребенком ему приходилось наблюдать, как убивают мух или ловят кроликов в ловушки.
   Впоследствии работа врача сделала его менее чувствительным. Физическое отвращение, испытываемое им при виде страдания и уродства, привело к созданию собственной философии.
   Тот хаос, в каком живут молодые люди -- жители больших городов, -- побудил Мартина постепенно отказаться от всяких абстракций. Но тем не менее в нем билось желание отдаться, чему-нибудь целиком; огонь этого желания, по-видимому, был зажжен стариком Стоном, а объектом его служения стало здоровье.
   Он поселился в Истоп-роуд, чтобы постоянно быть в соприкосновении с окружающими -- теми, которые прежде всего нуждались в здоровье.
   Вечером, в тот самый день, когда Гугс ранил жену, у Мартина, работающего в госпитале, оказалось три свободных часа. Он вымыл голову и лицо холодной водой, надел спортсменскую кепку, взял в руки толстую палку и отправился к Кенсингтону. Со своим обычным, холодным и высокомерным видом, он вошел в дом тетки и спросил Тиму. Верный своей определенной, быть может, несколько суровой теории, что Стефен и Цецилия и все их знакомые были дилетантами, он никогда о них не справлялся, хотя довольно часто слонялся в ожидании по гостиной Цецилии и с саркастической усмешкой посматривал на разные хорошенькие безделушки или, развалившись в глубоком кресле, смотрел в потолок.
   Вскоре пришла Тима. На ней была блузка из голубой материи, которую купила Цецилия на благотворительном базаре в пользу освободительного движения балканских народов; юбка на Тиме была сшита из материи, сотканной ирландскими дамами, впавшими в бедность. В руках она держала письмо, адресованное рукою Цецилии м-с Таллент Смолльпис.
   -- Алло! -- воскликнула она.
   Мартин отвечал, окинув ее взглядом с ног до головы.
   -- Надевайте шляпу! Мне некогда. Эта голубая штука, кажется, обновка?
   -- Чистый лен. Ее купила мама.
   -- Очень приятно. Торопитесь.
   -- Я что-то неважно себя чувствую. А кроме того, Мартин, немедленно надо вернуться домой к обеду.
   -- Обед?
   Тима поспешно повернулась к двери.
   -- Ну, хорошо, идем! -- И она побежала вверх по лестнице.
   Они купили перевод в десять шиллингов, положили его в конверт, адресованный м-с Таллент Смолльпис и миновали все сто дверей магазина м-с "Рози и Торн". Мартин сказал:
   -- Я иду к этому дражайшему дилетанту посмотреть, что он натворил с ребенком. Если он не прогнал девушки, то воображаю себе, в каком положении все дело.
   Выражение Тимы изменилось.
   -- В сущности, я сейчас вспомнила, что мне не следует туда итти. У меня столько дела!
   -- Да, вы занимаетесь всем, кроме того, что у вас под рукой.
   -- Это не в моем духе. Какой вы противный! Я не люблю таких людей.
   -- Ах вы, дилетантка!
   Тима покраснела.
   -- Ступайте! -- сказала она. -- Мне решительно все равно, что вы говорите обо мне. Но я не желаю, чтобы вы называли дядю Хилэри дилетантом.
   -- А кто же он?
   -- Я его люблю.
   -- Таково ваше заключение?
   -- Да, таково!
   Мартин не возражал; со своей своеобразной покровительственной улыбкой он сбоку посмотрел на Тиму.
   -- Подумайте! -- вдруг сказал он. -- Человек, подобный Хилэри, интересуется всеми этими вещами просто-напросто из сентиментальности. Это действует ему на нервы. Он принимает дозу филантропии, словно эти сульфонал от бессонницы.
   Тима искоса взглянула на него.
   -- Отлично. Совершенно то же самое и с вами. Вы руководствуетесь своим принципом "здоровье--прежде всего", а он руководствуется чувством. Вот и все.
   -- А! Вы так думаете?
   -- Вы относитесь ко всем этим людям так, будто они находятся в госпитале.
   Ноздри молодого человека задрожали.
   -- Прекрасно! А как же к ним нужно относиться?
   -- Вам бы нравилось, чтобы к вам так относились? -- пробормотала Тима.
   Мартин описал рукою полукруг.
   -- Все эти дома и все эти люди, -- сказал он, -- все они становятся нам поперек дороги--и мне, и вам, и каждому.
   Тима следила за медлительным жестом своего кузена. Это, казалось, заставило ее призадуматься.
   -- Да, я знаю, конечно, -- прошептала девушка. -- Надо что-нибудь предпринять!
   Она подняла голову и смотрела из стороны в сторону, как будто хотела ему показать, что она тоже была готова все смести.
   Наконец двое юных гигиенистов достигли Хоунд- стрит. Они молчали, зачарованные своими возвышенными мыслями.
   В дверях дома No 1 стоял сын хромоножки м-с Бюджен. Это был худощавый бледный юноша, ростом с Мартина, но уже его в плечах. Покуривая небрежно свернутую папироску, он устремил на посетителей свой тусклый насмешливый взгляд.
   -- Что вам нужно? -- спросил он. -- Если вы пришли к девушке, то знайте, что ее нет. Она ушла и не оставила своего адреса.
   -- Мне нужно видеть м-с Гугс, -- сказал Мартин.
   Молодой человек закашлялся.
   -- Так! Ее вы, конечно, увидите. Ну, а чтобы видеть Гугса, надо обратиться в тюрьму!
   -- В тюрьму?! С какой стати?
   -- Он проколол ей руку штыком! -- И молодой человек выпустил великолепные кольца дыма.
   -- Какой ужас! -- воскликнула Тима.
   Мартин смотрел на неподвижно стоявшего юношу.
   -- Что за дрянь вы курите, -- сказал он. -- Вот вам несколько папирос. Я покажу вам, как их скручивать. Это сбережет вам много табаку и не так вредно будет для ваших легких.
   Он вынул свою табакерку и свернул папироску. Бледный молодой человек как-то уныло подмигнул Тиме. Та сморщила нос, -- по-видимому, ей хотелось уйти подальше от этих мест.
   Они поднялись по узкой лестнице; снова их обдало запахом сырых стен, мокрого белья и копченых селедок.
   Тима сказала:
   -- Теперь вы видите, что все это не так просто, как вы думали. Я не хочу итти наверх. Мне не хочется ее видеть. Я подожду вас здесь.
   Она остановилась в дверях опустевшей комнаты маленькой натурщицы. Мартин пошел на второй этаж.
   Там, в передней комнате около кровати стояла м-с Гугс с ребенком на руках. Вид у нее был испуганный. Мартин осмотрел ее рану, объявил, что это -- царапина, и стал пристально вглядываться в ребенка. Пальчики маленького существа неподвижно торчали; его глазки были закрыты, тоненькие ручки застыли, вцепившись в грудь матери. Пока м-с Гугс рассказывала, Мартин не сводил глаз с ребенка. По его лицу нельзя было понять, о чем он думал, но по временам он делал какое-то движение челюстью, как будто от зубной боли. По правде сказать, при взгляде на м-с Гугс и ее ребенка приходилось признать, что его рецепт, по-видимому, имеет не слишком большой успех. Наконец он отвернулся от дрожащей, растерянной женщины и подошел к окну. Там стояли два бледных гиацинта. Их аромат чувствовался, несмотря на все другие запахи. Странным казалось видеть эти цветы здесь--этих захиревших сынов воздуха и света!
   -- Это новость, -- сказал он.
   -- Да, сэр, -- проговорила м-с Гугс. -- Я принесла их наверх. Мне не хотелось, чтобы умерли эти бедные созданья.
   Мартин понял по ее горькому тону, что они принадлежали маленькой натурщице.
   -- Их надо убрать отсюда. Они не могут здесь расти. Надо их полить. Где ваши кастрюльки?
   М-с Гугс положила ребенка и подошла к буфету, куда она убирала все свои хозяйственные принадлежности. Она подала ему две старые грязные кастрюльки. Мартин приподнял цветы; пока он держал их в обеих руках, с одного желтенького лепестка поднялась маленькая гусеница. Ее зеленоватое прозрачное тело шевелилось, чувствуя что оно попадет в какое-то новое место отдыха. Казалось, что маленькое извивающееся создание, подобно чудесам и тайнам жизни, смеется над молодым доктором, который наблюдал за ним, приподняв брови; он не мог снять его с цветка, так как обе его руки были заняты.
   -- Она приехала из деревни. У нее там было множество историй с мужчинами.
   Мартин поставил цветы и обернулся к портнихе:
   -- Послушайте, нечего реветь над прошлым. Что сделано, то сделано! Вам нужно поискать какой-нибудь работы.
   -- Хорошо, сэр.
   -- Не говорите это таким тоном. Надо приспособляться к обстоятельствам.
   -- Хорошо, сэр.
   -- Вам нужно принимать подкрепляющие средства. Вот возьмите полкроны и купите дюжину бутылок портера, пейте по одной ежедневно.
   М-с Гугс опять произнесла:
   -- Хорошо, сэр.
   -- А теперь насчет вашего ребенка...
   Малютка неподвижно сидел на том месте, куда она его посадила, прислоненный к железным прутьям в ногах кровати. Его черные глаза были закрыты. Маленькое серое личико уткнулось в брошенную на кровати детскую одежду.
   -- Какой тихий джентльмен! -- проговорил Мартин. Он никогда не кричал,- сказала м-с Гугс.
   -- Это очень хорошо. Когда вы его кормили в последний раз?
   М-с Гугс отвечала не сразу.
   -- Вчера вечером, около половины седьмою.
   -- Что?
   -- Он всю ночь спал. Сегодня, правда, я была вне себя, -- у меня пропало молоко. Я пробовала покормить его из бутылочки, но он не взял.
   Мартин наклонился к ребенку и положил ему на подбородок свой палец; наклонившись еще ниже над ребенком, он приподнял веки его маленьких глаз.
   -- Он умер, -- сказал Мартин.
   М-с Гугс, стоявшая сзади него, услышала, что он сказал "умер", схватила ребенка и прижала его к своей груди. Его склоненная голова коснулась ее лица. Она беззвучно укачивала его в своих объятиях.
   Эта безмолвная, исполненная отчаяния борьба с вечным молчанием длилась около пяти минут. Она растирала и согревала ребенка, дышала на его маленькое тельце. Затем она села согнувшись чуть не вдвое над ребенком и застонала. Только эти стоны раздавались среди полной тишины. Скрип шагов по лестнице прервал молчание.
   Мартин, стоявший у кровати, пошел к двери.
   Перед ним оказался м-р Стон, а сзади него Тима.
   -- Она ушла из своей комнаты, -- сказал старик. -- Куда она девалась?
   Мартин понял, что он говорит о маленькой натурщице. Он приложил палец к губам и прошептал, указывая на м-с Гугс:
   -- У нее только что умер ребенок.
   Лицо м-ра Стона как-то странно побледнело: должно быть, он очнулся от своих далеких мыслей. Мимо Мартина он прошел к м-с Гугс. Затем долго смотрел на ребенка и на темную голову, склоненную над ним. Наконец произнес:
   -- Несчастная женщина! Он покоится в мире.
   М-с Гугс взглянула вверх. Она увидела его старое лицо со впалыми щеками и его редкие серебряные волосы.
   -- Он умер, сэр.
   М-р Стон протянул свою хрупкую костлявую руку и коснулся ноги ребенка.
   -- Он отлетел! Он где-то там, около солнца -- маленький брат. -- И круто повернувшись, он вышел из комнаты.
   Тима последовала за ним; она шла вниз по лестнице на-цыпочках, но от этой предосторожности ступени скрипели, кажется, сильней, чем раньше. Слезы текли по ее щекам.
   Мартин остался с матерью и ребенком в тихой комнате, где, подобно веянию непостижимых духов, струился аромат цветущих гиацинтов.

Глава XXVII. Личная жизнь Стефена

   М-р Стон и Тима, выходя от швеи, опять прошли мимо высокого бледного юноши.
   Он выбросил данную Мартином папироску, находя, что она недостаточно крепкая, и раскуривал свою, которая больше подходила к состоянию его легких. Он устремил на них тот же тусклый насмешливый взгляд.
   М-р Стон, по-видимому, не сознавал куда идет. Его глаза были устремлены в пространство. Его голова иногда вздрагивала, -- так увядший цветок трепещет от порывов ветра.
   Тима взяла его руку. Прикосновение ее молодой мягкой руки вернуло м-ру Стону способность говорить.
   -- В этих местах...--сказал он, -- на этих улицах... Я не увижу расцветающего алоэ, я не увижу животворящего мира! Люди живут, как собаки; каждый трясется над своей костью...
   Он замолк.
   Тима искоса наблюдала за ним; она теснее прижалась к нему, словно стараясь теплотой своего тела вернуть его к повседневности.
   -- О, как бы мне хотелось, чтобы дедушка сказал что-нибудь понятное всем! Как бы мне хотелось, чтобы он так жутко не смотрел!
   М-р Стон говорил:
   -- Я видел призрак братства. Солнце опаляло бесплодный холм. На нем стоял человек из камня и вел беседу с ветром. Я слушал, как днем кричала сова. Я слышал, как куковала ночью кукушка.
   -- Дедушка, дедушка!
   М-р Стон ответил, услышав ее призыв:
   -- В чем дело?
   Но Тима не знала, что ему ответить. Она окликнула просто с испугу.
   -- Если бы бедный малютка остался в живых, -- пролепетала она, -- он бы вырос... Ведь все к лучшему, не так ли?
   -- Все к лучшему, -- сказал М-р Стон. -- В те дни люди, охваченные мыслями об индивидуальной жизни, стонали и при воспоминании о смерти не знали... не знали великой истины, что мир, это--извечный гимн.
   Тима думала: "Я еще никогда не видела его в таком плохом состоянии". Она старалась поскорее привести его домой. К большому облегчению она увидела отца; в руках у него был ключ от входной двери.
   Возвращаясь на Ольд-сквэр, он шел своей легкой эластичной походкой, хотя всю дорогу от Темпля прошел пешком. Он приветствовал их, помахав шляпой.
   Это была большая черная и очень блестящая овальная шляпа, с узкими, немножко загнутыми полями. У него был очень элегантный вид в черной паре и в этой черной шляпе. Костюм очень шел к его длинному, несколько узкому лицу с плотно сжатыми губами и ко всей его изящной тонкой фигуре.
   Его профессия избавляла его, как от неуверенности в завтрашнем дне, так и от необходимости сбривать усы; но он предпочитал бриться.
   -- Откуда вы? -- спросил он, вводя их в вестибюль.
   М-р Стон ничего не ответил, прошел в гостиную и сел на первый попавшийся стул, опустив руки на колени.
   Стефен сухо посмотрел на него и повернулся к дочери.
   -- Дитя мое, -- сказал он мягко. -- Зачем ты его привела сюда? Если случится, что на обед будет подано какое-нибудь из высших млекопитающих, у твоей матери сделается припадок.
   Тима ответила:
   -- Не говори пустяков, отец.
   Стефен очень любил Тиму. Он сейчас же заметил, что она сама не своя, и посмотрел на нее с необычайно серьезным видом. Тима отвернулась. Вдруг он услышал какой-то чуть уловимый, захлебывающийся звук.
   -- Дорогая моя! -- сказал он.
   Тима сделала громадное усилие, чтобы справиться со своими нервами.
   -- Я видела мертвого ребенка! -- быстро выкрикнула она и без дальнейших объяснений побежала наверх.
   Стефен настолько встревожился, что почувствовал себя почти больным. Трудно сказать, когда Стефен в последний раз обнаружил свое волнение. Возможно, что этого не случалось с самого рождения Тимы, но даже и тогда никто об этом не знал, исключая его самого. Он запер дверь и стал ходить взад и вперед по комнате, чуть не прокусывая зубами свою любимую трубку. Он не привык видеть слабость и в других. Его взгляд и его манера говорить убивали сердечные излияния, так что если бы Цецилия и имела соответствующие наклонности, она давно бы от них излечилась. К счастью, она никогда не была к этому склонна, ибо слишком мало доверяла своим собственным чувствам, чтобы их выражать. Тима унаследовала трезвость их обоих; она была совершенно неспособна думать о каком-нибудь вздоре, любила чистый воздух и определенные факты; она была таким свежим, таким здоровым, гибким растеньицем, и никогда не доставляла своим родителям ни минуты недовольства.
   Стефен, чувствуя головную боль, прислонился к вешалке для шляп.
   Все те удары, которые нанесла ему судьба в прошлом и, быть может, намеревалась нанести в будущем, -- он терпел и согласен был терпеть впредь, лишь бы это не было заметно ни по его виду, ни по поведению других.
   Он торопливо положил свою шляпу и помчался к Цецилии. До сих пор он сохранил привычку стучать в дверь ее комнаты, прежде чем войти, хотя не было случая, чтобы она, зная его стук, ответила: "Ко мне нельзя". Эта привычка показывала, насколько он был во власти отвлеченных схем. Девятнадцать лет он входил без всякой помехи в комнату, и совершенно нельзя было определить, чего он собственно боялся или считал возможным бояться. В этом сказывалась присущая ему педантичность, сухость и сдержанность.
   На этот раз он вошел, не постучав.
   Цецилия застегивала платье, которое надевала к чаю. Она была очень мила и взглянула на него ласково, но удивленно.
   -- В чем тут дело, Цис? Что за мертвый ребенок? Тима в страшном волнении, а твой отец сидит в гостиной.
   Цецилия сейчас же подумала, сама не зная почему, сначала о маленькой натурщице, потом о м-с Гугс. Это подсказал ей инстинкт, который, несмотря на всю ее культурность, был ей не чужд.
   -- Он умер? -- сказала она. -- О, несчастная женщина!
   -- Какая женщина? -- спросил Стефен.
   -- По всей вероятности, это -- м-с Гугс.
   Случайная мысль шевельнулась в голове Стефена: "Опять эти люди! В чем же теперь дело?" Но он этого не сказал, ибо воспитан был хорошо.
   Наступило короткое молчание.
   Вдруг Цецилия сказала:
   -- Ты, кажется, говорил, что в гостиной мой отец? А ведь на обед филе.
   Стефен отвернулся.
   -- Пойди к Тиме, посмотри, что с ней, -- сказал он.
   Цецилия остановилась перед дверью дочери; в комнате не было слышно ни звука. Она постучала, но ответа не было. Затем она вошла в комнату. В этой белой комнатке, уткнувшись лицом в подушки, лежала на кровати ее маленькая дочка.
   Цецилия в ужасе остановилась перед ней.
   Все тело Тимы содрогалось от подавленных рыданий.
   -- Родная моя, что такое?
   Тима ответила что-то невнятное.
   Цецилия присела на край кровати и ждала; пальцами она проводила по распустившимся волосам девушки. Сидя таким образом, она испытывала то мучительное, странное чувство, когда видишь, что близкий и дорогой тебе человек страдает, а почему--хорошенько не знаешь.
   "Как это ужасно. Что мне делать?" -- думала она.
   Конечно, матери тяжело видеть слезы чужого ребенка, но насколько тяжелее сознавать, что собственная дочь вдруг изменила своим правилам и привычкам.
   Тима приподнялась на локте, но старательно отвернулась от матери.
   -- Я не знаю, что со мной случилось, -- сказала смущенная девушка. -- Это, наверное, по каким-нибудь физическим причинам.
   -- Да, родная, -- проговорила Цецилия. -- Я знаю.
   -- О, мама! -- Вдруг воскликнула Тима, -- Он был такой крошечный!
   -- Да, да, моя голубка.
   Тима посмотрела по сторонам. Потемневшие глаза, влажные от слез, и разгоряченное лицо--все говорило о том, что ей больно.
   -- Почему он умер? Это жестоко!
   Цецилия обняла ее одной рукой.
   -- Мне так неприятно, что ты это видела, моя хорошая, -- сказала она.
   -- А дедушка был так...--Она не могла докончить, рыдания душили ее.
   -- Да, да, конечно, я уверена.
   Сложив руки на коленях, она произнесла:
   -- Он назвал его "маленьким братом".
   Слеза скатилась со щеки Цецилии и упала на руку дочери. Тима взглянула вверх на мать.
   -- Это просто смешно! Это слабость с моей стороны! Я этого не хочу! О, мама, уходи, пожалуйста! Я только тебя расстраиваю. Лучше взгляни, что там делает дедушка.
   Цецилия видела, что дочь больше плакать не будет; она неуверенно похлопала ее по плечу, заметив, что ту особенно расстроил вид ее слез.
   Затем Цецилия вышла из комнаты и подумала: "Как это неудачно сложилось и как ужасно! К тому же отец там, в гостиной!" -- И она поспешила к м-ру Стону.
   Он неподвижно сидел все на том же месте, куда сел, войдя в комнату. Ее вдруг поразило: какой он был весь белый и хрупкий!
   В серой одежде он казался призраком в тусклом полумраке гостиной -- весь серебряный с ног до головы. Совесть мучила ее. Где-то сказано о старых людях, что они, пройдя длинный жизненный путь, уже по одному этому должны перейти за пределы того, чем ограничено понимание молодежи, а их естественные привязанности заволакиваются пеленой, подобно тому как туманы окутывают болота, когда заходит солнце.
   "Ох, если бы отец был не так..." -- подумала Цецилия, чувствуя, как сжималось ее сердце. Ей было больно, когда она избегала звать его к себе из-за того, что он был так... больно было, когда они со Стефеном отвечали молчанием на его речи... Ей хотелось поцеловать его в лоб и дать ему почувствовать, что ей больно. Но она не смела. Он был так далек! Это было бы смешно и глупо.
   Она вошла в комнату и ударила ногой по каминной решетке для того, чтобы он и услышал и увидел ее.
   -- Отец! -- сказала она.
   М-р Стон посмотрел на нее. В комнате был некто, кто походил на его старшую дочь.
   -- Что, моя милая? -- спросил он.
   -- Правда ли, что ты хорошо себя чувствуешь? Тима говорила, что тебя очень взволновал этот несчастный ребенок.
   Он коснулся рукой груди.
   -- Мне кажется, что у меня ничего не болит, -- сказал он.
   -- Не останешься ли ты у нас обедать?
   М-р Стон сдвинул брови, словно старался что-то припомнить.
   -- Я сегодня не пил чаю, -- сказал он.
   Внезапно бросив испуганный взгляд на дочь, он сказал:
   -- Ко мне не пришла маленькая натурщица. Она мне нужна. Где она?
   У Цецилии сильно защемило сердце.
   -- Прошло уже два дня, -- сказал он, -- Она ушла из своей комнаты, в том доме... на той улице.
   -- Она тебе на самом деле нужна? -- спросила Цецилия.
   -- Да, -- ответил м-р Стон. -- Она похожа на... -- Он окинул взглядом комнату, как будто в поисках чего-то, что помогло бы ему подыскать нужное выражение. Он вперил взгляд в стену. Цецилия следила за его взглядом: солнечный блик дрожал на стене. Луч проскользнул между деревьев и заиграл на стене. -- Она похожа... на это! -- сказал м-р Стон, указывая на солнечный блик. Секунда--и блик исчез. Его рука опустилась, и он тяжело вздохнул.
   "Как все это ужасно, -- подумала Цецилия. -- Я никогда не думала, что он так к этому относится. А теперь я ничего не могу поделать."
   Она поспешно спросила:
   -- Может быть, Тима может переписывать? Я уверена, что она с удовольствием будет к тебе приходить.
   -- Она -- моя внучка, -- просто заметил м-р Стон. -- Это не одно и то же.
   Цецилия не нашла сказать ничего другого кроме:
   -- Не хочешь ли вымыть руки?
   -- Хочу, -- ответил м-р Стон.
   -- Не пойдешь ли ты в уборную мужа? Там есть горячая вода. Или, может быть, ты хочешь пройти в умывальную?
   -- Лучше в умывальную. Там я буду чувствовать себя свободнее.
   Когда он ушел, Цецилия подумала: "О, господи! Как-то пройдет для меня этот вечер? Милый, бедный, он так ушел в себя!"
   Послышался гонг, и все собрались к обеду.
   Тима пришла из спальни с красными глазами и щеками, Стефен -- с затаенным вопросом в глазах, м-р Стон пришел из умывальной.
   Все сели. Между приборами лежали ветки белой сирени.
   Цецилия оглядела весь стол с таким чувством, словно смотрела на усеянную росинками паутину, -- эту тончайшую в мире ткань, которую, того гляди, слизнет языком пасущаяся поблизости корова.
   Но суп и рыба были съедены в полнейшем молчании.
   Выпив глоток хереса, Стефен первый прервал это молчание.
   -- Как подвигается ваша книга, сэр? -- сказал он.
   Цецилия несколько смутилась, услышав этот вопрос. Это было очень смело. Как бы ни было ненормально такое полное поглощение работой над книгой, ее тактичность подсказывала ей--сколь дорога была для него эта книга, не менее дорога, чем жизнь. Но, к счастью, отец был занят шпинатом.
   -- У вас, наверное, дело идет к концу? -- продолжал Стефен.
   Цецилия торопливо заговорила.
   -- Не правда ли, как прелестна эта белая сирень, отец?
   М-р Стон посмотрел.
   -- Она не белая. На самом деле она розовая. Доказать это очень легко.
   "Ах, -- подумала Цецилия, -- если бы я могла его навести на разговор о естественных науках! Он, наверно, говорил бы очень интересно, как это обыкновенно бывает!"
   -- Все цветы на самом деле одной окраски, -- сказал м-р Стон. Его голос изменился.
   "О, он сел на своего конька!" -- подумала Цецилия.
   -- У них у всех одна душа. В былые времена люди разделили их, затем опять подразделили, забывая о том бледном духе, который лежал в основе их форм.
   Цецилия быстро перевела глаза с лакея на Стефена.
   Она ясно увидела, как ее муж подмигнул одним глазом. Стефен ничего так не ненавидел, как утрату своей индивидуальности.
   -- Ах, что вы, сэр! -- услышала она голос мужа. -- Ведь не скажете же вы, что в одуванчике и в розе живет один и тот же бледный дух?
   М-р Стон посмотрел на него с загадочным видом.
   -- Разве я сказал это? Я не хотел догматизировать.
   -- Нисколько, нисколько, сэр, -- проговорил Стефен. Тима прошептала, наклоняясь к матери:
   -- О, мама, не позволяй, чтобы дедушку делали смешным! Сегодня я не в силах этого вынести.
   Цецилия поспешно произнесла:
   -- Как ты думаешь, отец, какой характер у той девушки, которая приходила к тебе работать?
   Кроме этого вопроса, ничего другого она придумать не могла.
   М-р Стон молчал; он пил воду.
   Цецилии показалось, что лакей из недоброжелательства, в котором она всегда подозревала своих слуг, подносит блюдо с мясом м-ру Стону.
   -- Нет, Чарли, не сюда, не сюда, -- чуть не крикнула она с отчаянием.
   Лакей прошел мимо, плотно сжав губы.
   М-р Стон сказал:
   -- Я не присматривался. Пожалуй, она скорее принадлежит к кельтскому, чем к англо-саксонскому типу: скулы у нее выдающиеся, нижняя часть лица невелика, я хотел ее как-то измерить... Глаза с голубым оттенком. Ее рот...--м-р Стон замолк.
   Цецилия подумала: "Какая удачная мысль. Может быть, он будет говорить разумно".
   -- Не знаю, -- произнес он глухо, точно издалека. -- Не знаю, насколько она добродетельна.
   Цецилия видела, что Стефен пьет херес. Тима тоже что-то пила. Сама она не пила ничего, но, покраснев, ибо она была женщина благовоспитанная, мягко сказала:
   -- У вас больше нет молодого картофеля, Чарли? Подайте м-ру Стону еще картофеля.
   По лицу Стефена она поняла, что он снова хочет стать хозяином положения.
   -- Говоря о вашем братстве, сэр, может быть, вы зайдете так далеко, что будете считать молодой картофель братом вот этого гороха?
   На тарелке м-ра Стона лежали эти овощи. У него был какой-то грустный и сконфуженный вид.
   -- Я не усматриваю между ними никакой разницы.
   -- Это верно, -- заметил Стефен, -- из них можно извлечь один и тот же бледный призрак.
   М-р Стон посмотрел на него.
   -- Вы смеетесь надо мной, -- сказал он. -- Я не могу этому помешать. Но не смейтесь над жизнью. Это--богохульство.
   Стефену стало стыдно. Цецилия видела, как он закусил нижнюю губу.
   -- Мы слишком много разговариваем. Не надо мешать обедать твоему отцу.
   Обед закончился в полном молчании. М-р Стон отказался от того, чтобы его проводили домой. Тима пошла спать, а Стефен удалился в свой кабинет. Эта комната находилась в его исключительном и полном распоряжении; она отличалась от всех остальных комнат. Здесь, в специально для этого сделанных ящиках лежали шары для гольфа, трубки и бумаги. Никто не дотрагивался до всего этого, кроме него самого, и только дважды в неделю тут убирала горничная. Здесь не было ни бюста Сократа, ни книг в кожаных переплетах, шкап был набит юридическими книгами, отчетами министерств иностранных дел, журналами. Из беллетристики были романы Вальтер Скотта.
   У стены стояли рядом два шкапа черного дуба со множеством маленьких ящичков. В ящичках, под зелеными байковыми покрышками лежали монеты, аккуратно разложенные рядами с ярлыками. Они походили на правильно рассаженные ряды растений с привязанными ярлыками, на которых было написано название растения. К этим блестящим металлическим дискам, разложенным аккуратными; рядами, прибегал Стефен в минуты утомления.
   Подобно знатоку, по каплям смакующему вино, Стефен смаковал удовольствие, какое доставляли ему монеты.
   Они являлись как бы плодом его творческой работы. Он отдался им той частицей своего "я", которая не поглощена была юриспруденцией, игрой в гольф и чтением статей. Есть нечто в человеке, что болит и ноет неведомо почему. В этих ящичках лежали монеты с эпохи Рамзеса до Георга IV.
   Он надел черную бархатную куртку, приготовленную для него на стуле, закурил трубку, которую никак не решался закурить, когда облечен был в обеденный костюм, и, подойдя к правому шкафчику, открыл его.
   Улыбаясь, вынимал он монеты одну за другой. Этот ящичек был самый замечательный, -- в нем лежали византийские монеты, чрезвычайно редкие.
   Он не заметил, что в комнату проскользнула Цецилия. Она молча смотрела на него. В ее глазах, казалось, выражалось сомнение. Любит она или не любит этого человека, что стоит здесь, весь под властью иной властительницы своих дум, с которой провел много часов? Упала маленькая байковая покрышка. Цецилия вдруг сказала:
   -- Стефен, мне кажется, что следует сказать отцу, куда девалась эта девушка.
   Стефен повернулся к ней.
   -- Не хочешь ли ты, дитя мое, снова возобновить всю эту историю? -- спросил он.
   -- Но я не могу видеть, как он волнуется. Он весь как-то осунулся и побледнел.
   -- Он должен прекратить свое купанье в Серпентине. В его возрасте это просто чудовищно. Я уверен, что любая девушка может делать то же самое.
   -- Для него, кажется, очень важно читать ей вслух -- именно ей.
   Стефен пожал плечами. Один раз, когда ему случайно пришлось быть у м-ра Стона, зашла речь о некоторых отрывках из его рукописи. Он никак не мог забыть, сколь это показалось тягостным. "Сумасшедшая чепуха", -- как он потом называл прочитанное в разговоре с Цецилией, -- подействовала на него самым гнетущим образом. Отец его жены был своего рода чудак, быть может, даже больше чем чудак--немножко "не в себе". Она ничего не могла! с этим поделать, бедняжка! Но всякое соприкосновение с такой ненормальностью было мучительно для Стефена. Он не забыл также своих переживаний за обедом.
   -- Он словно влюбился в нее, -- проговорила Цецилия.
   -- Но ведь в его годы это просто абсурд!
   -- Может быть, именно благодаря возрасту он чувствует еще глубже.
   Стефен захлопнул ящик. В его жесте чувствовалась решительность.
   -- Послушай, надо немножко принимать в расчет и здравый смысл! Его всецело принесли в жертву чувству во всей этой дурацкой истории! Конечно, прекрасно быть добрым, но не следует пересаливать.
   -- Как так?
   -- Это было ошибкой с самого начала и до самого конца. Все это прекрасно, но до известных границ, а дальше получается какая-то ерунда. Не следовало допускать этих людей входить с тобой в общение. Эти люди--сточные канавы для всяких отбросов!
   Цецилия опустила глаза, как будто не решалась обнаружить перед ним то, что думала.
   -- Это так ужасно! Отец ведь совсем не такой, как все другие.
   -- Да, совсем не такой, -- сухо заметил Стефен. -- Мы, кажется, это отлично видели сегодня вечером. Но ведь существуют еще Хилэри и твоя сестра! Самое же неприятное то, что Тима ходит по этим грязным трущобам. Ты видела, что с ней было сегодня вечером? Ребенок умер... Разве не потому он умер, что Гугс так мерзко обращался со своей женой?.. А ведь это, без сомнения, произошло оттого, что девушка переменила комнату. Это отвратительно!
   При этих словах Цецилия тяжело вздохнула.
   -- Мне это и в голову не приходило! В таком случае виноваты мы. Ведь это мы посоветовали Хилэри, чтобы он настоял на перемене комнаты.
   Стефен был поражен: он искренно сожалел, что благодаря своей привычке говорить точно выразился так ясно.
   -- Не понимаю, что со всеми вами случилось? Мы виноваты! Господи боже! Потому что мы посоветовали Хилэри? Ну, а еще что?
   Цецилия отвернулась к камину.
   -- Тима рассказывала мне об этом младенце. Какой ужас! И я никак не могу отделаться от мысли, что мы связались со всем этим.
   -- Связались с чем?
   -- Не знаю. Но у меня такое чувство, как будто меня преследуют.
   Стефен спокойно взял ее за руку.
   -- Моя дорогая, -- сказал он, -- я и не думал, что ты так расстроилась. Завтра четверг. Я смогу освободиться в три часа. Поедем на автомобиле в Ричмонд и сыграем там одну или две партии.
   Цецилия задрожала; одну минуту казалось, что она готова разрыдаться. Стефен погладил ее по плечу.
   -- Это будет очень занимательно, -- наконец сказала она.
   Стефен глубоко вздохнул.
   -- И не горюй, моя милая, об отце. Завтра или послезавтра он обо всем забудет. Он слишком увлечен своей книгой. А теперь отправляйся-ка в постель, я тоже сейчас приду.
   Прежде чем уйти, Цецилия оглянулась на него. Как много выражал ее взгляд, которого не видел и, быть может, сознательно не хотел видеть Стефен! В нем была и насмешка, почти ненависть, и одновременно -- благодарность за то, что он лишил ее возможности углубиться в эти переживания. Этим взглядом она показа ла ему, что теперь, когда он -- мужчина -- научил ее, как нужно чувствовать, она почти восхищалась им.
   Стефен поспешно взглянул на дверь, закусил губы и нахмурился. Он открыл окно и вдохнул в себя чистый воздух.
   "Если бы я вовремя не вмешался, она бы опять впуталась во все это дело. Я был настоящим ослом, заговорив с Хилэри на эту тему. Нужно было все это совершенно игнорировать. Ни в коем случае не следует вмешиваться в жизнь людей низших классов. Это для меня хороший урок! Авось, бог даст, она завтра придет в себя."
   А там, под деревьями сквера, над которыми блестел тоненький серп молодого месяца, кричали коты в попоне за своим счастьем. Их дикие страстные вопли пронизывали воздух, напоенный ароматом цветов, точно крики людей в джунглях этих сумрачных улиц. Нервы Стефена были напряжены. С отвращением он захлопнул окно.

Глава XXVIII. Хилэри слышит кукованье кукушки

   Не одна Цецилия обратила внимание на то, как сильно изменился и побледнел м-р Стон за эти дни.
   Каждый год посещает мир та необузданная сила, которая с мягким упорством гонит снежные тучи и темные их тени, которая прорывается сквозь земную кору, заключающую землю в свои яростные объятия. Эта необузданная сила заставляет все живое изменять свои формы--сила, которую называют весной. Она захватила и м-ра Стона, она влила молодое вино в старые меха.
   Хилэри, который тоже чувствовал влияние этой силы, каждое утро наблюдал, как старик отправлялся купаться, с грубым полотенцем, переброшенным через руку.
   Тело старика казалось таким бренным, что душа легко могла расстаться с ним, и Хилэри удивлялся тому, что м-р Стон до сих пор не оставил свою душу плавать в холодных водах Серпентина.
   Прошло четыре дня с тех пор как Хилэри отослал маленькую натурщицу, и жизнь в его доме--эта стоячая вода, сплошь заросшая лилиями, -- казалось, стала столь же спокойной, какой была раньше. Только бледный цвет лица м-ра Стона свидетельствовал о том, что произошло нечто, возмутившее эту жизнь.
   Утром на пятый день Хилэри увидел м-ра Стона, который плелся по дорожке сада. Хилари оделся и пошел к нему.
   Он догнал его около цветущих каштанов; на плечах старика виднелись следы дождя. Хилэри пошел с ним рядом, не здороваясь, -- на внешние приличия м-р Стон не обращал внимания, -- и сказал:
   -- Надеюсь, вы не собираетесь купаться в холодный дождь, сэр? На сегодня надо сделать исключение. У вас плохой вид.
   М-р Стон отрицательно покачал головой. Затем, невидимому, продолжая развивать свою мысль, прерванную Хилэри, он заметил:
   -- То чувство, которое люди называют честью, -- весьма сомнительной ценности. Я до сих пор не рассматривал его в связи с понятием всеобщего братства.
   -- То-есть?
   -- Постольку, поскольку оно заключает в себе верность принципу, -- такая связь возможна. Трудность начинается при рассмотрении самой природы принципа. В саду живет целая семья дроздов. Если какой-нибудь из птенцов найдет червяка, я вижу, что он остается верен закону самосохранения. Во всех низших видах живых существ этот закон препятствует произвести дележ. Птенец ничего не дает никому из своих сверстников! -- М-р Стон устремил глаза куда- то вдаль. -- Боюсь, что так же обстоит дело и с "честью". В наши дни мужчины смотрят на женщин, как дрозды на червей...
   Он замолк, по-видимому подыскивая надлежащее слово.
   Слабо улыбаясь, Хилэри произнес:
   -- А как женщины смотрят на мужчин, сэр? М-р Стон посмотрел на него с изумлением.
   -- Я вас не узнал... Мне надо избегать перед купаньем умственной работы.
   Они подошли к дороге, отделяющей сад от парка. Хилэри заметил, что м-р Стон устремил взгляд на воду, -- туда, где он обыкновенно купался; Хилэри знал, что м-р Стон теперь думает только о купанье. Он остановился в сторонке, около одиноко стоящей молоденькой березки. Эта зашедшая сюда маленькая гостья, вольная и грациозная, уже накинула на свои обнаженные члены зеленоватый шарф. Хилэри прислонился к ее прохладному жемчужному стану. Внизу журчали холодные струйки, голубела вода, и виднелись фигуры пятнадцати-двадцати купающихся. Ледяной ветер заставлял его дрожать, а солнце, прорвавшееся сквозь тучи, жгло ему лицо и руки. И вдруг далеко, из неведомой дали послышался звук, заглушивший все другие звуки и проникающий в, сердца людей: "Ку-ку! Ку-ку!"
   Нежданный призыв прозвучал четыре раза. Какой несчастный случай заставил птицу прилететь в этот притон людей и теней!.. Зачем, быстрая, как стрела, залетела она сюда, своим задорным криком пронизывая сердце и причиняя ему боль?.. Там, за городом, ведь растет много деревьев, вольные облака овевают их, там--заросли цветущего дрока, где она могла бы царить средь пробудившейся весны. По какой своенравной причуде прилетела она сюда и прокуковала свою песню тому, кому до весны нет никакого дела!
   Горько защемило сердце Хилэри; он отвернулся от далекой птицы и пошел вниз, к берегу. М-р Стон плыл, но очень медленно. Из воды виднелась только его серебряная голова и худые руки, слабыми взмахами прорезающие воду. Вдруг он скрылся под водой; до берега оставалось ему ярдов двенадцать. Хилэри испугался, видя, что он не показывается на поверхности, и, не раздумывая, бросился в воду. Здесь было неглубоко. М-р Стон сидел на дне и выбивался из сил, пытаясь встать. Хилэри схватил его за купальный костюм и понес к берегу. В тот момент, когда они достигли берега, м-р Стон уже был в состоянии встать на ноги. С помощью полисмена Хилэри одел его и посадил в экипаж. Старик немного оживился, но, по-видимому, не сознавал того, что случилось.
   -- Я купался не очень долго, как всегда, -- жаловался он, когда они ехали.
   -- Я думаю, сэр.
   У м-ра Стона был смущенный вид.
   -- Как странно! Я не помню, как я вышел из воды.
   Он больше ничего не говорил, пока экипаж не остановился.
   -- Я хочу его поблагодарить. В комнате у меня есть полкроны.
   -- Я дам ему, сэр.
   М-р Стон вышел из экипажа и теперь сильно дрожал. Он повернулся к извозчику.
   -- Ничего нет благороднее лошади. Берегите ее. Извозчик дотронулся до своей шляпы.
   -- Непременно, сэр.
   М-р Стон дошел до своей комнаты сам, но Хилэри внимательно за ним наблюдал. Старик шел ощупью, как будто не очень хорошо различая предметы.
   -- Если вы разрешите мне вам посоветовать, я бы сказал, что вам следует сейчас же лечь в постель. Вы, как будто немного продрогли.
   В самом деле, м-ра Стона так трясло, что он едва мог стоять на ногах. Он позволил Хилэри уложить себя в постель и закутать одеялом.
   -- В десять часов мне надо сесть за работу, -- сказал он.
   Хилэри тоже трясло. Он поспешил к Бианке. Та только что вошла и изумленно вскрикнула, увидев его мокрым с головы до ног. После того как он рассказал ей обо всем случившемся, она подошла к нему и прикоснулась к его плечу.
   -- А как же ты?
   -- Мне хорошо бы взять горячую ванну и напиться чего-нибудь горячего, -- тогда все пройдет. А ты лучше пойди к нему.
   Он пошел в ванную; там стояла Миранда, подняв белую лапу.
   Сжав губы, Бианка кинулась вниз по лестнице.
   Как бы крепко обняла, как бы прижала она его, если бы не стоял между ними призрак прошлого! Но этот момент прошел и тоже превратился в призрак.
   К своему большому огорчению, м-р Стон не смог приняться за работу в десять часов. Он объявил, что останется в постели до половины третьего, когда нужно будет готовиться к приходу маленькой натурщицы. Он не согласился, чтобы к нему позвали доктора, и отказался смерить температуру, так что было невозможно определить, сильный ли у него жар. Его лицо, которое только что было почти таким же белым, как простыня, сильно покраснело. Его устремленные на потолок глаза подозрительно блестели. Бианка сидела насколько возможно дальше, чтобы он не видел ее и не думал, что она что-то для него делает. К своему ужасу, она услышала, что он говорит сам с собой:
   -- Слова, слова... Это они отняли у людей братство.
   Прислушиваясь к этим таинственным словам, Бианка содрогнулась.
   -- В былые времена они назвали это смертью, бледной смертью... mors pallida. Они видели, что слово висело над ними, как исполинская скала, и медленно опускалось на них. Одни подняли вверх лица и мучительно дрожали, дожидаясь гибели. Другие, еще захваченные жизнью, были не в состоянии встретить лицом к лицу мысль о небытии, навеянную каким-то духовным ветром; они неизменно были погружены в размышления о своих индивидуальных формах и непрестанно говорили, что эти их формы переживут и должны пережить это слово. Они думали, что каким-то образом, -- а как именно -- недоступно человеческому пониманию, -- индивидуальное сознание будет жить вечно. И опьяненные этой мыслью, они также отошли прочь. Иные же ждали и жутким, страшным взглядом встречали свою так называемую смерть.
   Его голос затих. Он смочил языком нёбо. Бианка поднесла к его губам стакан с водой, протянув свою руку из-за его спины, чтобы он не заметил, кто ему подает. Он отпил. Слышно было, как что-то клокотало в его груди. Он заметил руку со стаканом.
   -- Это вы? Вы готовы? Пишите!
   "В былые времена никто не вышел навстречу бледной смерти. Никто не видел по ее лицу, что она--воплощение братства! Ни единый человек, у кого сердце сияет, как озаренные блеском нити летающей паутины, не припал, лобзая, к ее ногам и, улыбаясь, не слился с космосом"...
   Голос его замер. Затем он быстро и лихорадочно зашептал:
   -- Я должен... я должен... я должен...--Воцарилось безмолвие. Он проговорил: -- Дайте мне одеться.
   Бианка положила перед ним белье. Это его успокоило. Он опять лежал молча.
   Больше часа он лежал так тихо, что Бианка несколько раз вставала, чтобы посмотреть, что с ним. Всякий раз она находила его с открытыми глазами; он смотрел на какое-то маленькое пятнышко на потолке. В его глазах светилась какая-то странная решимость, как будто его дух медленно и неуклонно одерживал верх над больным телом. Вдруг он сказал:
   -- Кто тут?
   -- Бианка.
   -- Помоги мне встать.
   Краска сбежала с его лица. Блеск глаз потух. Бианка, охваченная ужасом, помогла ему подняться. Неземным было волшебное проявление этой безмолвно-белой воли.
   Когда он был одет в шерстяной костюм и сел в кресло, Бианка дала ему чашку горячего бульону с вином. Он проглотил с жадностью.
   -- Я бы выпил еще, -- сказал он и заснул.
   Пока он спал, пришла Цецилия. Обе сестры сидели около него и охраняли его сон. Они почувствовали, что друг другу близки. Много лет они не чувствовали этого. Цецилия прошептала, прежде чем уйти:
   -- Бианка, если он захочет видеть эту молоденькую девушку, -- а мне кажется, что это так, -- как ты думаешь, не позвать ли ее?
   Бианка отвечала:
   -- Я не знаю, где она.
   -- Я знаю.
   -- Да?
   -- Конечно.
   И она отвернулась, смущенная ее кратким саркастическим замечанием. Затем продолжала:
   -- Вот ее адрес, Бианка. Я его записала для тебя.
   И она вышла из комнаты. На лице ее выражалась тревога.
   Бианка сидела в старом золоченом кресле и смотрела на впавшие виски спящего. Ее уши горели. Она была потрясена видом его старческого тела, отдававшегося великой борьбе за свою идею. Казалось, он был так бесконечно ей дорог, как она и сама не подозревала.
   Все более мягкой и кроткой становилась ее душа. Она страстно отдавалась чувству самоотречения, и ей показалось неважным, кто более близок Хилэри -- она или та -- другая. В эту минуту она готова была схватить в свои объятия эту простенькую девушку и расцеловать.
   На короткий миг к ней слетел небесный вестник, птица мира овеяла ее своими золотыми крылами. Как натянутые струны скрипки, дрожали ее нервы.
   М-р Стон проснулся в половине четвертого, и Бианка дала ему вторую чашку бульона.
   Он выпил бульон и спросил:
   -- Что это такое?
   -- Бульон.
   М-р Стон взглянул на пустую чашку.
   -- Мне не следовало его пить. Коровы и овцы-- близкие человеку существа.
   -- А как ты себя чувствуешь, мой милый?
   -- Я чувствую, что могу диктовать. Она пришла?
   -- Нет еще. Но я могу пойти за ней, если хочешь. М-р Стон пристально посмотрел на дочь.
   -- Но ведь ты потеряешь много времени, -- сказал он.
   Бианка отвечала:
   -- Я им не дорожу.
   М-р Стон протянул к огню руки.
   -- Я никому не хочу быть в тягость, -- сказал он, как бы разговаривая сам с собой. -- Если же так выходит, я должен уйти.
   Бианка опустилась на колени рядом с ним и прижалась горячей щекой к его виску.
   -- Но кому же ты в тягость, родной мой? Никому!
   -- Надеюсь, что нет. Мне хочется еще дописать свою книгу.
   Жуткий смысл его последней фразы испугал ее больше, чем его жар и вся его болезнь.
   -- Я надеюсь, что ты будешь совсем спокойно и тихо сидеть, пока я съезжу за ней.
   Она вышла из комнаты. Ей казалось--чьи-то руки разрывают ее сердце.
   Приблизительно через полчаса в комнату вошел Хилэри и остановился у дверей, наблюдая за м-ром Стоном. Тот сидел на самом краю кресла, держась за ручки. Он медленно приподнимался и тотчас же опрокидывался назад. Делал это он несколько раз подряд, пытаясь встать. Когда Хилэри показался в поле его зрения, он сказал:
   -- Два раза мне удалось.
   -- Очень рад. Но, может быть, вы теперь отдохнете, сэр?
   -- Всему виной мои колени, -- сказал м-р Стон. -- Она ушла за ней.
   Хилэри смутился, услышав его слова. Он сел на стул и стал ждать.
   -- Я воображал, -- продолжал м-р Стон и задумчиво посмотрел на Хилэри, -- что когда мы уходим из этой жизни, мы превращаемся в ветер! Каково ваше мнение?
   -- Для меня это совсем новая мысль, -- ответил Хилэри.
   -- Ее легко опровергнуть, но она действует очень успокоительно. Ветер везде и нигде, и ничто не может от него укрыться. Когда девушка перестала приходить, я старался мысленно представить себя ветром. Но я нашел, что это трудно.
   Он не смотрел на Хилэри и не заметил, что тот грустно улыбается. М-р Стон пристально вглядывался в яркое пламя камина.
   Снова он попытался встать, -- должно быть, хотел подойти к столу, чтобы записать свои мысли, но ему это не удалось, и он горестно посмотрел на Хилэри. Он как будто хотел спросить о чем-то, но удержался.
   -- Если я буду усиленно упражняться, то мне это удастся.
   Хилэри встал и подал ему бумагу и карандаш. Наклоняясь над стариком, Хилэри заметил, что глаза его влажны.
   Это так его взволновало, что он почувствовал облегчение, когда ему пришлось отвернуться в сторону, чтобы найти какую-нибудь книгу, на которую можно было бы положить бумагу.
   М-р Стон кончил и откинулся на спинку кресла. Глаза его были закрыты. В этой пустой комнате царила торжественная тишина; безмолвно сидели эти два человека, принадлежащие двум разным поколениям и столь различные по характеру. Хилэри нарушил молчание.
   -- Сегодня я слышал кукованье кукушки, -- сказал он почти шепотом, думая, что м-р Стон заснул.
   -- Кукушка не понимает братства.
   -- Я прощаю ей это за ее песню, -- прошептал Хилэри.
   -- Ее песнь пленительна, -- сказал старик. -- Она пробуждает половой инстинкт.
   И про себя он прибавил:
   -- Она не пришла... До сих пор.
   В то время как он произносил эти слова, Хилэри услышал слабый стук в дверь. Он встал и открыл. Перед ним стояла маленькая натурщица.

Глава XXIX. Возвращение маленькой натурщицы

   В тот же самый вечер "Вестминстер" стоял на Хайстрит в Кенсингтоне. Он поднял воротник пальто, чтобы защитить себя от порывов ветра; его шляпа промокла от дождя, во рту у него торчала глиняная трубка. Сквозь стекла очков он посматривал на прохожих.
   Сегодня выдался такой день, когда бледно-зеленые газеты раскупались особенно плохо, а его демократический коллега, продававший другую вечернюю газету, приводил его сегодня в отчаянье. М-р Крид не был цельным человеком: с одной стороны, он чувствовал уважение к своим покупателям, а с другой-- по своим политическим взглядам он был чужд тому, что проповедовалось в его газетах. С тех пор как он явился на это свое место, он разговаривал с окружающими только дважды: один раз он сказал продавцу "Пель-Мель":
   -- Я уговорился с вами не заходить дальше фонаря. И пожалуйста никогда мне об этом не говорите, -- нечего спихивать меня с моего места!
   Вторично он обратился к юным продавцам более дешевых газет:
   -- Эй, вы, ребята! Я заставлю вас пожалеть, что вы отбиваете у меня покупателей на моем собственном месте. Поживите с мое!
   Мальчишки отвечали:
   -- Ладно, папаша. Не сердитесь. Вы и без того скоро помрете!
   Настало время чая. "Пель-Мель" ушел, а Крид решил подождать, надеясь за это время поживиться хотя бы двумя клиентами этого ничтожного человечка. И пока он стоял так в полнейшем одиночестве, около самого его локтя послышался чей-то неуверенный голос:
   -- М-р Крид!
   Старый дворецкий обернулся и увидел маленькую натурщицу.
   -- Ах, это вы? -- заметил он сухо.
   Он презирал маленькую натурщицу, ибо в нем неугасимо горела любовь к высокому социальному положению; между тем он знал, что в этом сумбурном учреждении--в Храме Искусства--она на положении прислуги. Уж лучше, если бы она была прислугой у какой-нибудь леди! Благодаря же последним событиям он стал относиться к ней очень плохо. Он впервые видел ее обновки, и теперь это заставило его сомневаться в ее нравственности.
   -- Где же вы теперь живете? -- спросил он, и в интонации его голоса слышались все эти сомнения.
   -- Я вам этого не скажу.
   -- И прекрасно! Не больно нуждаемся!
   Ее нижняя губа задрожала. Под глазами виднелись темные пятна; вид у нее был несчастный.
   -- Не скажете ли вы мне что-нибудь новенькое? -- спросила она деловым тоном.
   Старый дворецкий как-то странно промычал.
   -- Что же, -- сказал он. -- Ребенок умер, завтра похороны.
   -- Умер? -- переспросила маленькая натурщица.
   -- Да, я иду на кладбище Бромптон. Выхожу в половине десятого. Это начало конца. Отец в тюрьме, а мать сама на себя не похожа.
   -- За что он попал в тюрьму?
   -- Потому что покушался на нее. Я был свидетелем их схватки.
   -- А почему он напал на нее?
   Крид посмотрел на нее и покачал головой.
   -- Это лучше знать тем, кто был этому виной.
   Маленькая натурщица покраснела.
   -- При чем тут я? Как я могу помешать ему делать, что ему вздумается! Я во всяком случае не нуждалась в таком человеке! Разве он мне нужен?
   Этот взрыв умилостивил старого дворецкого.
   -- Да я-то ничего и не говорю. Мне какое дело... Я никогда не вмешиваюсь в чужие дела. Но все это случилось очень нескладно, и я не получаю своего собственного завтрака. Эта несчастная совсем потеряла голову. После похорон ребенка я поищу себе другую комнату и перееду до возвращения Гугса из тюрьмы.
   -- Я надеюсь, что они его там подержат, -- вдруг сказала девушка.
   -- Они посадили его на месяц.
   -- Только на один месяц?
   Старый дворецкий взглянул на нее.
   "Однако ты еще глупее, чем я думал", -- как будто говорили его глаза.
   -- Да, на один месяц, благодаря его заслугам перед родиной.
   -- Как мне жаль малыша! -- глуповато сказала маленькая натурщица.
   "Вестминстер" покачал головой.
   -- Я всегда думал, что он не жилец на этом свете.
   Девушка, устремив взгляд на Крида, кусала палец своей белой бумажной перчатки... И бледный луч света вдруг озарил тусклый сумрак его мыслей, -- быть может, он и не совсем правильно думал о маленькой натурщице! Людей ее класса он не знал, и эта мысль поразила его, как дневной свет летучую мышь.
   Вдруг она ушла от него, не сказав ни слова и не простившись.
   "Тэк-с...--подумал он глядя ей вслед.
   И он стал обдумывать, что значил ее устремленный вдаль взгляд и внезапный! уход.
   Вдруг он увидел Бианку, которая выходила из калитки своего дома.
   Экзальтация, беспокойное стремление к какой-то гармонии -- все это отошло от нее. Среди хаоса ее мыслей выделялись две, прямо противоположные: "О, если бы она была леди" -- и другая: "Как я рада, что она не леди".
   В человеке много темных уголков, много извилистых закоулков, но самый темный уголок--сердце человека. И самыми сложными, запутанными чувствами отличались те из людей, что принадлежали к общественному классу, в котором вращалась Бианка.
   С одной стороны, гордость--чувство примитивное, если проявляется в человеке с примитивным взглядом на жизнь, в основе которого лежит философия собственности; но гордость вовсе нельзя считать чувством примитивным, когда она осложняется всевозможными сомнениями и рефлексией. Желая снова открыть двери своего дома маленькой натурщице, Бианка искала выход из создавшегося положения. Чисто женское представление о том, что муж принадлежит только ей, боролось с понятием свободы, равенства и хорошего тона, -- понятиями, ею приобретенными.
   Благодаря этому она совершенно запуталась и в результате стала действовать под влиянием простого инстинкта сострадания. Она побежала наверх и сейчас же спустилась вниз, чтобы не дать заглохнуть инстинктивному порыву, который являлся чисто физическим. Ей необходимо было слышать и видеть больного отца. Затем она быстро пошла к сумрачной улице Бейсвотер, где, как объяснила Цецилия, жила девушка.
   Высокая тощая женщина встретила ее:
   -- У вас живет мисс Бэртон?
   -- Да, но мне кажется, что она вышла, -- отвечала женщина и заглянула в комнату маленькой натурщицы. -- Да, ее нет. Может быть, вам нужно передать записку? Напишите здесь. Если вы ищете натурщицу, -- она согласится. Она ищет работы, мне думается.
   Модная склонность сознательно причинять себе боль была не чужда и Бианке. Ей было, конечно, нелегко войти в комнату девушки.
   Она осмотрелась по сторонам. Какое умственное убожество чувствовалось в хозяйке этой маленькой комнатки! Ни одна вещь, кроме, пожалуй, разорванного журнала, не говорила о том, что здесь живет человек, который хоть сколько-нибудь привык думать. Но несмотря на это или, быть может, благодаря этому в комнате было очень мило.
   -- Да, -- заметила квартирная хозяйка, -- у нее очень чистенько. Она, конечно, из деревни, как и я. Если бы не это--сомневаюсь, чтобы я сдала комнату кому-нибудь другому, занимающемуся такой профессией.
   Бианка написала на своей карточке:
   "Если можете, то придите к моему отцу сегодня или завтра."
   -- Будьте добры передать это ей.
   -- Я передам. Она будет очень рада, смею вам сказать. Я вижу, как она болтается без дела. А если у таких девушек нет работы, они весь день с тоски валяются на постели...
   -- Благодарю вас, -- сказала Бианка. -- Прощайте.
   Она медленна пошла домой, нервы ее были сильно напряжены.
   Перед садовой калиткой ее дома стояла маленькая натурщица. Она производила такое впечатление, будто давно там стояла. Бианке была хорошо видна фигура молодой девушки, нарядной и изящной.
   Вдруг она увидела Бианку. Свидание этих двух женщин напоминало самую обычную встречу хозяйки со своей прислугой. На лице Бианки было написано слабое любопытство. "Вы для меня книга за семью печатями. Я всегда находила вас такой и никогда не знала, о чем вы, в сущности, думаете и что делаете."
   Маленькая натурщица, казалось, что-то скрывала.
   -- Пожалуйста входите. Отец будет очень рад вас видеть.
   Бианка открыла калитку, чтобы пропустить девушку. В эту минуту ей казалось даже забавным, что она бесполезно прошлась на квартиру к девушке. Как видно, ей не суждено было проявить благородство.
   -- Как вы поживаете?
   Маленькая натурщица не удержалась от порывистого жеста--столь неожиданным показался ей вопрос. В замешательстве она отвечала:
   -- Благодарю вас, очень хорошо. Но это не слишком...
   -- Мой отец сегодня очень утомлен: он простудился. Не давайте ему пожалуйста слишком долго диктовать.
   Маленькая натурщица пыталась что-то объяснить, но ей это не удалось, и она прошла в дом.
   Бианка не пошла за ней, а проскользнула в сад.
   Заходившее солнце освещало грядку желтофиолей.
   Она склонилась над ними так низко, что ее вуаль коснулась цветов. Две пчелки хлопотливо кружились среди цветов. Цепляясь черными крошечными лапками за оранжевые лепестки цветка, они присасывались к нему своими черненькими хоботками. Цветки вздрагивали под тяжестью их маленьких темных тел. Судорога пробежала по лицу Бианки. Она склонилась к цветам, не обращая внимания на пчел.
   Мы уже видели, что Хилэри жил больше в отвлеченном мире мысли, анализирующей события, чем в этих событиях. Поступки и слова значили для него очень мало, -- были важны лишь постольку, поскольку являлись материалом для его аналитического ума.
   Он поклонился девушке, стоявшей с несколько растерянным видом в коридоре перед комнатой м-ра Стона.
   Маленькая натурщица, жившая в мире действий и слов, понимала только философию желаний. Эти последние пять дней она чувствовала себя, как болонка, которую выгнали оттуда, где было хорошо и где она хотела жить. И вот теперь она туда снова вернулась. Помнила она, как в своей новой комнате с коричневыми дверьми она до крови кусала губы и пальцы... Вспоминала она долгие часы, в продолжение которых, тоскуя, лежала на этом одеяле с желтыми и красными полосами, вперив в темноту полузакрытые глаза. И теперь она смотрела на Хилэри несколько иным взглядом, чем прежде.
   В этом взгляде не было прежней детской преданности--он стал смелее: как будто за эти несколько дней она многое пережила и перечувствовала.
   -- М-с Дэллисон сказала, чтобы я пришла. Мне казалось, что это можно, м-р Крид сообщил мне, что тот человек в тюрьме,
   Хилэри пропустил ее и подвел к м-ру Стону; потом закрыл дверь.
   -- Лентяйка вернулась, -- сказал он.
   Услышав эти слова, она покраснела и хотела заговорить, но замолчала, поймав улыбку Хилэри. Она посмотрела на м-ра Стона и затем снова на Хилэри.
   М-р Стон встал, очень медленно двинулся к конторке и оперся обеими руками о лежащие на ней кипы бумаг. Через несколько мгновений он собрался с силами и стал доставать рукопись.
   Из сада через открытое окно донеслись звуки шарманки. В тихой и слишком замедленной мелодии вальса слышался призыв... Маленькая натурщица повернулась к окну. Хилэри пристально смотрел на девушку. Эта девушка и эти звуки слились для него во что-то единое; музыка эта звучала ему уже много дней, точно лежащему в бреду человеку.
   -- Вы готовы? -- спросил м-р Стон.
   Маленькая натурщица окунула перо в чернила. Ее глаза устремились к двери, где все еще стоял Хилэри, на лице которого застыло прежнее выражение. Он старался избежать ее взгляда и прямо подошел к м-ру Стону.
   -- Можно ли вам сегодня читать, сэр?
   М-р Стон посмотрел на него с тревогой.
   -- Почему же нельзя?
   -- Вы еще недостаточно окрепли.
   М-р Стон поднял рукопись.
   -- Мы не писали целых три дня.
   И он начал диктовать, но очень медленно:
   "В былые времена су-ще-ство-вал вар-варский обычай, име-нуе-мый войной..."
   Его голос затих.
   Он не упал, по-видимому, только потому, что опирался локтями о стол.
   Хилэри пододвинул кресло и, взяв старика под-руки, усадил.
   М-р Стон заметил, что сидит в кресле. Он приподнял свою рукопись и начал:
   "... Мы совершенно не обращали внимания на братство. Вот гонят стадо рогатого скота по зеленым полям к загону, где животных ждет смерть, а они, еще не достигнув загона, начинают друг друга бодать и распарывать друг другу животы только потому, что благоговеют перед своей индивидуальностью, с которой так скоро должны расстаться. Так же точно и люди, -- племя против племени, страна против страны, -- взирали через долины друг на друга алчущими крови глазами; они не видели лунного света, они не ощущали целебного воздуха братства..."
   Все медленнее и медленнее произносил он фразы и, наконец, его слова замерли, -- он заснул.
   Хилэри все время ждал этой минуты. Он осторожно положил рукопись на стол и сделал знак девушке уйти. Но он не позвал ее к себе в кабинет, а заговорил с ней в зале.
   -- Пока м-р Стон в таком состоянии, он нуждается в вас. Вы приходите до тех пор, пока не выпустят Гугса. Как вам нравится ваша комната?
   Маленькая натурщица чистосердечно ответила:
   -- Не очень!
   -- Почему?
   -- Там я чувствую себя очень одинокой. Теперь это неважно, раз я буду сюда приходить.
   -- Да, только теперь.
   Это было все, что нашелся сказать Хилэри.
   Маленькая натурщица опустила глаза.
   -- Завтра будут похороны ребенка м-с Гугс, -- вдруг сказала девушка.
   -- Где?
   -- На Бромптонском кладбище. М-р Крид идет.
   -- В котором часу?
   Девушка украдкой взглянула на него.
   -- М-р Крид идет в половине десятого.
   -- Я тоже пойду, -- сказал Хилэри.
   Ее лицо озарилось радостью.
   Хилэри подошел к дверям. Ее губы дрогнули.
   -- Прощайте, -- сказал он.
   Маленькая натурщица покраснела и вздрогнула. "Вы даже не взглянули на меня, -- казалось, говорила она. -- Вы не сказали мне ни одного ласкового слова".
   Вдруг она заговорила жестким тоном:
   Теперь я больше не пойду к м-ру Деннарду.
   -- Так, значит, вы у него были?
   На ее лице одновременно отразилось торжество от сознания, что она привлекла к себе его внимание, боязнь за свой поступок, мольба и стыд.
   -- Да.
   Хилэри молчал.
   -- После того как вы не велели мне приходить сюда -- не все ли мне было равно?
   Хилэри все еще не говорил ни слова.
   -- Я не сделала ничего плохого, -- сказала она со слезами в голосе.
   -- Да, да! Конечно!
   Маленькая натурщица тяжело дышала.
   -- Ведь это моя профессия!
   -- Да, да! Разумеется...
   -- Какое мне дело до того, что он думает! Я не пойду к нему, пока буду приходить сюда.
   Хилэри коснулся ее плеча.
   -- Отлично! -- сказал он и открыл входную дверь.
   Маленькая натурщица трепетала, как цветок после дождя, -- цветок, которого луч солнца коснулся своим поцелуем.
   Затем вышла из дома. Глаза ее сияли.
   Хилэри вернулся к м-ру Стону. Он долго сидел, наблюдая, как спал старик.

Глава XXX. Похороны ребенка

   Погребальная процессия, состоявшая из трех карет, остановилась перед дверьми дома No 1 Хоунд-стрит.
   В первой карете находился маленький гробик, на котором лежал большой венок из белых лилий (от Цецилии и Тимы). Во второй -- ехала м-с Гугс, ее сын Стэнли и Иошуа Крид. В третьей -- Мартин Стон.
   Глубокое безмолвие распростерлось над маленьким гробиком с останками того, кто так тихо, так бесшумно прошел свой коротенький жизненный путь; маленькая серая тень, тихо вступившая в жизнь, так же тихо ее покинула, воспользовавшись тем, что никто не замечал ее. Еще никогда не чувствовал малютка себя так спокойно, так уютно, как в этом маленьком простом гробике, вымытый и завернутый в единственную простыню матери.
   Отцвело ее маленькое алоэ. И в карете -- окна были открыты -- носился ветерок -- кто знает, может быть, он сам стал этим ветерком и колыхал листья папоротника и цветы своего погребального венка. Он ушел из этого мира, где все были его братьями.
   В другой карете не веял ветер, но и там была тишина, прерываемая шумным дыханием дворецкого. Одетый в праздничное платье, он вспоминал дни своей прежней великолепной жизни, когда тоже ездил в карете, вспоминал те случаи, когда ему приходилось ехать в экипаже, набитом доверху ружьями и ящичками, держа на цепи гончую "почтенного Бэтсона"; он вспоминал, как ему случалось сидеть рядом с кем-нибудь из молодых людей и ехать в конце процессии на крестины, венчание или погребение. С необыкновенной четкостью вставали перед ним картины его прежнего величия, и по неведомой причине в его уме раздавались слова: "В богатстве или в бедности, в счастье или несчастье, здоровыми или больными, но до той поры, пока не разлучит смерть".
   Взволнованное этими воспоминаниями, билось старое сердце дворецкого под защищавшей его красной фланелевой фуфайкой -- этой вечной спутницей в его изгнании; оно по временам чуть слышно нашептывало ему о чем-то и заставляло взглядывать на женщину, сидевшую рядом с ним. Ему хотелось высказать ей удовлетворение по поводу того, что эти похороны были не такими, какими могли быть. Он сомневался также, оценивает ли она в достаточной степени эти три кареты и венок из белых лилий. Худое лицо женщины, казалось, еще больше похудело. Ехала она спокойно.
   О чем она думала -- он не мог угадать.
   А ей было о чем подумать! Без сомнения, и ей вспоминались времена ее величия, когда возвращалась она одна из церкви, в которой вместе с Гугсом -- это было восемь лет назад -- прислушивалась к словам, звучавшим в ушах Крида. Может быть, думала она об этом, может быть, вспоминалась ей утраченная молодость, красота и любовь мужа, мертвая теперь, вспоминались другие умершие дети, Гугс, который сидит в тюрьме, девушка, его "околдовавшая". А быть может, она думала о последнем прикосновении к ее груди маленьких губок, нашедших свой вечный покой там, в гробике, который находился в первой карете. Или, может быть, в голове ее проносились более отрадные мысли о том, что, если бы люди к ней не относились так хорошо, она должна была бы итти пешком за гробом, хоронить своего ребенка на счет церковного прихода.
   Не знал старый дворецкий, о чем она думала. У него была только одна мечта--умереть не в богадельне и накопить денег на похороны. Желая ее ободрить, он сказал:
   -- Как замечательно усовершенствовали эти четырехколесные кэбы. Я помню их в прежние времена, они ничуть не похожи на теперешние.
   Швея ответила спокойным голосом:
   -- Да, они очень удобны. Сиди смирно, Стэнли.
   Ее маленький сын перестал болтать ногами и посмотрел на нее. Старый дворецкий обратился к нему:
   -- Когда ты вырастешь, то будешь вспоминать об этом событии, -- сказал он.
   Маленький мальчик перевел свои черные глаза с матери на говорившего.
   -- Какой красивый венок! -- продолжал Крид. -- Я мог бы его нюхать с удовольствием всю дорогу. Да, тут уж не пожалели денег!
   Он не мог выдержать натиска охвативших его мыслей и сказал:
   -- Вчера я видел на улице молодую девушку. Она расспрашивала о ваших делах.
   Лицо м-с Гугс, до сих пор бесстрастное, вдруг напомнило собой сову: столько в нем отразилось настороженности и жестокости. Оно казалось еще более суровым и жестоким благодаря мягкости ее больших темных глаз.
   -- Ей было бы куда лучше держать язык за зубами. Сиди смирно, Стэнли.
   Мальчик опять присмирел и, перестав смотреть на дворецкого, взглянул на мать.
   Карета как будто собиралась остановиться, точно на что-то наехала, но затем снова двинулась. Крид взглянул в закрытое окно. Перед ним громоздилось какое-то бесконечное здание, точно созданное кошмаром, -тот самый дом, где он не хотел окончить свою жизнь. Он посмотрел на лошадь. Нос его покраснел от прилива крови.
   Затем он сказал:
   -- Если бы мне привозили пораньше мои газеты, вместо того, чтобы доставлять их тогда, когда "Пель-Мель" уже отберет у меня всех моих покупателей, я имел бы двумя шиллингами в неделю больше.
   Но никто не отозвался на его слова, кроме разве мальчика, снова забарабанившего ногами. И возвращаясь к тому, о чем он только что говорил и от чего он был отвлечен остановкой лошадей, он сказал:
   -- Она была одета в обновки.
   Но спутница ответила ему таким свирепым тоном, что он почти не узнал ее голоса и даже испугался:
   -- Не хочу я про нее ничего слышать! Нечего о ней говорить приличным людям!
   Старый дворецкий искоса посмотрел на женщину. Она вся тряслась. Его шокировала такая злоба в подобную минуту. "Прах и прахом рассыплешься", -- подумал он.
   -- Не обращайте на это внимания, -- сказал он наконец, призывая на помощь все свое знание света. -- Она попадет на свое место.
   Слеза медленно покатилась по ее горящей щеке; увидя это, Крид торопливо сказал:
   -- Подумайте о вашем ребенке, -- ведь я вижу вас насквозь. Сиди смирно, паренек, сиди смирно! Ты беспокоишь свою мать.
   Мальчик опять перестал болтать ногами, чтобы взглянуть на говорившего. Карета с закрытыми окнами медленно двигалась.
   В третьем экипаже с поднятыми окнами сидел Мартин Стон; руки он засунул глубоко в карманы и, положив длинные ноги одна на другую, уставился глазами в потолок кареты; на его бледном лице застыло презрительное выражение.
   У въезда на кладбище, там, где прошло столько мертвых и живых теней, стоял Хилэри. Вероятно, он был не в состоянии объяснить, почему оп пришел проводить это крошечное созданье, обреченное земле: быть может, в память тех минут, когда глазки ребенка вели беседу с его глазами, быть может, из желания оказать внимание той, которой гак тяжко пришлось в жизни. Но по какой бы причине он ни пришел, он спокойно отошел в сторонку. Никто не видел этого, кроме маленькой натурщицы, прятавшейся за одним из памятников.
   Двое мужчин в черных одеяниях несли гробик, за ними шел пастор, затем м-с Гугс и ее маленький сын; сейчас же вслед за ними, вытянув шею и покачивая головою, брел старый Крид. Процессию замыкал Мартин Стон. К нему присоединился Хилэри.
   Они остановились в углу кладбища перед небольшой ямой. Солнце садилось.
   Легкий восточный ветер касался напомаженных волос старого дворецкого и нагонял слезы на глаза, пристально устремленные на пастора. В его голове проносились отдельные слова и мысли.
   "У него настоящие христианские похороны... Кто отведет эту женщину? Я... Прах и прахом рассыплешься! Я всегда знал, что он не жилец на этом свете. Те, кто умирают в детстве, прямо попадают на небо, -- думал он. -- Я не боюсь смерти."
   Он увидел, как маленький гробик колыхался над вырытой могилой, и еще сильнее втянул голову. Гроб опустился. Послышалось тихое рыдание. Старый дворецкий трясущимися пальцами коснулся руки стоящей перед ним женщины.
   -- Не надо так... Ему теперь хорошо.
   Но, услышав, как падали комья земли, он поднес платок к носу.
   "Да, он отошел, -- думал он. -- Все так же умрут -- и старики, и девушки, и юноши, и маленькие дети. Там не женятся и не выходят замуж."
   Ветер пронесся по могильному холмику, подхватил отголоски громкого дыхания старика и горестный плач швеи и понес их мимо могил туда, где покоились тени, -- туда, на те площади... к тем улицам...
   Хилэри и Мартин возвращались с похорон вместе; далеко за ними шла маленькая натурщица.
   Долго они молчали; потом Хилэри, протянув руку по направлению к грязному переулку, сказал:
   -- Они преследуют нас, они влекут нас на дно. Длинный сумрачный переулок. Есть ли свет там, на дальнем конце, Мартин?
   -- Да, -- угрюмо ответил Мартин.
   -- Я не вижу его.
   Мартин посмотрел на Хилэри.
   -- Гамлет.
   Хилэри не возражал.
   Молодой человек наблюдал за ним сбоку.
   Хилэри перестал улыбаться.
   -- Ну, так вылечите меня, вы -- человек здоровья! -- сказал он с внезапным возбуждением.
   Бледные щеки "гигиениста" вспыхнули.
   -- Атрофия воли, -- пробормотал он. -- Против этого нет лекарства.
   -- А мы все, каковы бы мы ни были, мы все жаждем социального прогресса, только на разные лады. Вы, ваш дед, мой брат, я сам -- нас четыре различных типа. Скажите, разве есть из нас кто-нибудь, кого бы можно было считать действительно активным человеком? Для меня, по крайней мере, активность не является естественной.
   -- Всякая активность лучше бездеятельности.
   -- А вам, Мартин, свойственна близорукость. Ваши предписания в этом случае были не слишком успешны, не так ли?
   -- Что я могу поделать, если люди непременно хотят делать глупости?
   -- Вот в том-то и дело. Но ответьте мне на следующий вопрос: разве сознание социальной несправедливости не является результатом обеспеченности?
   Мартин пожал плечами.
   -- В таком случае, если тот, кто обладает этим сознанием, теряет способность действовать, -- как можете вы видеть какой-нибудь свет в конце этого длинного переулка? -- Он вынул трубку изо рта, набил ее и придавил табак большим пальцем. -- Но свет там есть, несмотря на все ваши разглагольствования. Прощайте. Я и так уж тут проваландался достаточно, -- сказал он наконец и пошел прочь.
   -- И несмотря на близорукость? -- пробормотал Хилэри.
   Через несколько минут, выйдя из магазина "Рози и Торн", где покупал табак, он неожиданно натолкнулся на маленькую натурщицу. Она, по-видимому, его ждала.
   -- Я была на похоронах, -- сказала она.
   Лицо ее при этом ясно говорило: "Я следовала за вами". Она пошла с ним рядом, хотя он ее не приглашал.
   "Это не та девушка, которую я отослал пять дней назад, -- думал он. -- Она что-то утратила, но одновременно обрела нечто новое. Я ее не узнаю."
   По ее лицу и по всей ее манере держать себя видно было, что она упорно преследует какую-то цель. Она походила на собаку, глаза которой говорили: "Хозяин, ты думал прогнать меня от себя. Но теперь я знаю, что это значит. Делай что тебе угодно, а со временем я буду все-таки с тобой".
   Но Хилэри была чужда прямолинейность. Эта простота испугала его. Он хотел отделаться от своей спутницы, но не знал, как за это взяться. Он сел на первую попавшуюся скамейку в: Кенсингтонском саду. Маленькая натурщица села с ним рядом.
   Девушка повела на него настоящую атаку. Это ему вовсе не нравилось. Он чувствовал себя так, будто кто- то связал его тонкими нитями, которые превратились на его глазах в канаты. К чувству страха присоединилось раздражение. Он почувствовал какую-то брезгливость, сознавая свое глупое положение. Чего ждало от него это маленькое существо, с которым у него не было ничего общего, -- ни единой мысли, пи единого переживания? Разве они могли жить единой духовной жизнью?
   Не думала ли она и его оплести своими чарами, своим безмолвным упорным обожанием?
   Он повернулся и посмотрел на нее. Девушка опустила глаза и сидела неподвижно, как каменное изваяние.
   Изменилось не только ее поведение, но и ее внешность: она слегка пополнела, и движения ее не были такими неловкими. Ее дыхание стало глубже. Она расцветала на его глазах, как весенний цветок. Отчасти это радовало его, но отчасти и беспокоило. Оба молчали; впрочем, это было вполне естественно: о чем же он мог с ней говорить?
   Все его мысли сосредоточились на том, чтобы не казаться смешным. Какими-то странными нитями она оплетала его, стараясь привлечь к себе, а он, человек уже немолодой и высококультурный, не мог вымолвить ни слова, боясь оказаться нетактичным. Он был очень смущен и хотел скрыть смущение.
   Молодая девушка, обретшая свой новый облик, получила над ним какую-то странную власть. Она больше не беспокоилась о том, говорит ли он с ней и смотрит ли на нее. Своим инстинктом она чувствовала, что проникает сквозь его скорлупу и по биению его пульса ощущает сладкий яд в его крови.
   И этой ее власти Хилэри испугался больше, чем чего- либо другого. Он мог не говорить. Ей это было все равно. Он мог даже не смотреть на нее, -- только бы ей сидеть здесь, безмолвно и неподвижно.
   Он решительно встал и быстро пошел по дорожке сада.

Глава XXXI. Лебединая песня

   Казалось, м-р Стон изжил свой кризис. Щеки его окрасились здоровым румянцем. Его голубые глаза, устремленные в пространство, стали более блестящими. Колени его перестали дрожать. Он по-прежнему купался в Серпантине, а Хилэри либо Мартин -- незаметно для него -- дежурили на берегу, чтобы притти к нему на помощь в случае необходимости. Они держались в некотором отдалении, чтобы м-р Стон их не заметил. Каждое утро после какао и бульона можно было слышать, что в его комнате происходит энергичная уборка, а в десять часов старик перед дневной работой по-прежнему занимался гимнастическими упражнениями. Разумеется, ни письма, ни газеты не отвлекали его внимания, которое, как и вся его жизнь, было сосредоточено на идее братства; писем он не получал -- отчасти потому, что его адрес не был известен, отчасти потому, что он годами на них не отвечал; что касается газет -- один раз в месяц он отправлялся в общественную библиотеку и там просматривал еженедельные журналы; его губы шевелились словно он читал молитву.
   Каждое утро в десять часов, проходя по коридору мимо его комнаты, можно было слышать звон будильника; после этого наступало полное молчание; затем слышались тяжелые шаги, пыхтенье и сопенье, переходящие в непонятное бормотанье, после чего раздавалась членораздельная речь. Так продолжалось до той поры, -- фразы чередовались со скрипом пера, -- пока часы не били еще раз. По запаху, шедшему из комнаты, можно было догадаться, что м-р Стон готовит себе на скорую руку завтрак. Если бы кто-нибудь, привлеченный этим запахом, вошел в комнату, он увидел бы, что автор книги "Всемирное Братство", держит в одной руке печеную картофелину, в другой -- чашку с горячим молоком, а на столе лежат яичные скорлупки, томаты, апельсины, бананы, фиги, сливы, сыр, медовые соты.
   После этого м-р Стон облачался в костюм из шерстяной ткани кустарной работы и надевал старую зеленовато-черную фетровую шляпу; если погода была сырая, он надевал длиннополое пальто из желтого габардина с капюшоном. Неизменно он держал в руке ивовую корзиночку.
   Снарядившись, он доходил до "Рози и Торн", входил туда и передавал первому попавшемуся приказчику несколько монет и маленькую книжечку с надписью "съестные припасы", в которой было семь листиков: "Понедельник", "Вторник", "Среда" и т. д.
   Отдав корзинку, он продолжал стоять с протянутой рукой и рассматривал какой-нибудь кувшин с пикулями или другие предметы, оказавшиеся поблизости. Почувствовав, что корзинка к нему вернулась, он повертывался и уходил из магазина. За его спиной приказчики всегда покровительственно улыбались. Это давно уже вошло у них в обычай: все приказчики, как бы они ни отличались друг от друга, чувствовали, что этот старик находится от них в зависимости. Но ни на единый фартинг, ни на единый ломтик сыру не обсчитали они его и, если какой-нибудь вновь поступивший приказчик зубоскалил над ним, -- его быстро осаживали. Старик, слегка согнувшись, -- корзинка была ему тяжела, -- направлялся домой, куда приходил минут за десять до того, как часы били три раза; и вслед за этим в коридор снова доносились его фразы, прерываемые скрипом гусиного пера.
   Только к четырем часам становились заметными в нем признаки утомления. Он переставал говорить и писать. Лицо его с покрасневшим лбом показывалось в открытом окне. Заметив маленькую натурщицу, м-р Стон отходил от окна и, очевидно, ждал, когда она войдет в комнату. Спокойным голосом произносил он при ее появлении: "У меня имеется несколько страниц. Ваш стул я уже поставил. Вы готовы? Слушайте!" Только по необычайному спокойствию его голоса и бледности лба можно было судить о том, что ее появление заставило его помолодеть.
   В продолжение четверти часа, предназначенного для чая и разговора, он никогда не замечал, что она всегда прислушивалась к звукам, доносившимся извне, а когда она медленно и печально уходила, ее глаза искали Хилэри.
   После ее ухода м-р Стон садился и дремал, быть может, мечтая о молодости, молодости с ее надеждами и страхами, молодости, которая будет расцветать, когда он будет гнить!
   И как собака во сне передвигает ногами, так и он перебирал пальцами ткань своего халата.
   Бой будильника в семь часов вечера призывал его готовить вечернюю еду. Поев, он начинал ходить взад и вперед, перед тем как засесть за свое скрипучее гусиное перо.
   Так была написана книга -- единственная в мире!
   Что касается девушки, которая своим появлением заставляла его оживать и так уныло уходила домой, -- ей за это время ни разу не удалось хотя бы мельком взглянуть на того, к кому она так стремилась.
   С того памятного утра, когда Хилэри так внезапно ушел от нее в Кенсингтонском саду, он старался до шести часов не бывать дома. Встречаться с ней Хилэри не хотел, ибо иначе он бы не смог себе отказать в желании ее видеть.
   В те несколько минут полнейшего молчания, когда девушка, вся трепещущая, сидела рядом с ним, он понял, что в нем далеко не умер самец. Да, это было чувственное влечение!
   Тем, кто <его хорошо знал, казалось, что он очень изменился за эти дни. Знакомые привыкли видеть его мягким, чуть-чуть насмешливым; его суховатость не располагала к откровенности и как будто говорила: "Если вы мне что-нибудь сообщите, судить я вас не буду, какого бы характера ваше сообщение ни было". Теперь вид у него стал пасмурным, даже немного печальным. Невидимому, он старался не встречаться со своими друзьями. Его поведение в клубе "Перья и чернила" совершенно не удовлетворяло тех, кто любил поболтать. Известно было, что он пишет книгу.
   Но на самом деле он совсем не мог работать. Даже горничная, убиравшая его кабинет, всегда наталкивалась на одну и ту же XXIV главу, несмотря на то, что хозяин каждое утро проводил в своем рабочем кабинете.
   Перемену в его образе жизни заметила и Бианка, которая, впрочем, готова была скорей умереть, чем проявить интерес к мужу. Это был один из таких периодов в жизни супругов, который напоминает поздние летние дни в те часы, когда воздух насыщен электричеством; все еще спокойно, но вот-вот разразится гроза.
   В течение тех недель, когда Гугс сидел в тюрьме, Хилэри только дважды видел девушку. Однажды он встретил ее, когда она направлялась домой; от смущения она покраснела, глаза ее заблестели. В другой раз он прошел мимо нее; она сидела на той самой скамейке, где когда-то они сидели вместе, и смотрела прямо перед собой; уголки ее рта дрожали. Она не заметила его. Для человека, который, как Хилэри, считал, что бегать за женщинами -- "последнее дело", который в действительности всегда боролся со своей застенчивостью и воображал, что то же самое происходит с ними, -- для такого человека было слишком заманчиво почувствовать, что молодая девушка действительно им интересуется. Но в этом была какая-то жуть.
   Все это нарушало обычный ход его жизни; он начал избегать лучших друзей.
   Это и было одной из причин, побудившей Стефена навестить его в одно из воскресений; другая причина визита заключалась в том, что в следующую среду должны были освободить Гугса.
   "Эта девушка, -- думал Стефен, -- все еще продолжает ходить к нему в дом, и Хилэри не вмешивается в течение событий. В конце концов окажется, что он не в состоянии с ними справиться."
   Дело было, по мнению Стефена, скверное, а факт пребывания Гугса в тюрьме еще более ухудшал его.
   Проходя через сад, он услышал через открытое окно голос м-ра Стона.
   "Неужели этот старый чудак не отдыхает даже в воскресенье?" -- подумал он.
   Он нашел Хилэри в кабинете за чтением книги о Маккавеях.
   Последний встретил Стефена не слишком радушно. Стефен стал нащупывать почву.
   -- Мы век не виделись друг с другом. Сейчас я слышал голос нашего старого друга. Он, по-видимому, особенно усидчиво работает, чтобы покончить свое magnum opus. Я думал, что он соблюдает дни отдыха.
   -- Да, как общее правило, -- сказал Хилэри.
   -- Хорошо. Почему же он теперь диктует этой девушке?
   Хилэри заволновался. Стефен продолжал более осторожно:
   -- Не мог бы ты воздействовать на старика, чтобы он окончил к среде свою работу? Как ты думаешь? Полагаю, что работа его должна приближаться теперь к концу.
   Предположение, что м-р Стон может к среде окончить свою книгу, заставило Хилэри слегка улыбнуться.
   -- А не сможешь ли ты в своем суде закончить все дела к среде?
   -- Черт побери! Неужели с этим обстоит так плохо? А я, признаться, думал, что он намерен ее когда-нибудь закончить.
   -- Когда люди станут братьями, -- сказал Хилэри, -- тогда он ее закончит.
   Стефен свистнул.
   -- Вот как! В среду выпустят этого разбойника. Вся кутерьма начнется сызнова.
   Хилэри встал и прошелся по комнате.
   -- Я отказываюсь, -- сказал он, -- считать Гугса разбойником. Что мы знаем о нем?
   -- Великолепно! А что мы знаем об этой девушке?
   -- Я не буду входить в обсуждение этого вопроса, -- кратко ответил Хилэри.
   На мгновение братья обменялись враждебными взглядами, как будто наконец вскрылось все глубокое различие их характеров. Оба, казалось, признали это, отвернувшись друг от друга.
   -- Именно это я и хотел тебе напомнить, -- сказал Стефен. -- Желательно, чтобы ты был лучше осведомлен о положении наших дел.
   Хилэри кивнул головой, и Стефен подумал: "Именно этого он и не сделает".
   Он сейчас же распрощался, чувствуя в обществе брата непривычную неловкость.
   Хилэри подождал, пока тот вышел из комнаты; затем спустился в сад и уселся на скамье.
   Визит Стефена пробудил в нем страстные желания. Яркие лучи солнца освещали этот маленький лондонский садик. Хилэри сидел под отцветшей акацией; он заметил раннюю бабочку, порхавшую над геранью около старых солнечных часов. Черные дрозды затянули свою вечернюю песнь; повеяло ароматом запоздавшей сирени, смешанным с чуть уловимым дымком.
   Так похож был этот садик на своего хозяина, -- настоящее создание города. Но в эту минуту Хилэри был непохож на самого себя; его лицо горело, в глазах виден был гнев...
   Слабо слышался голос м-ра Стона, а по временам был виден и сам старик с рукописью в руках; на темном фоне комнаты вырисовывался светлым пятном его профиль. По саду разносились отдельные фразы:
   "Среди хаотических открытий последнего времени, -- открытий, которые подобно бурным и многоводным морям подмывают и расщепляют каждую скалу..."
   Шум проехавшего автомобиля заглушил конец фразы, и когда снова послышался голос, м-р Стон, несомненно, диктовал уже другой параграф.
   "На этих площадях, на этих улицах толпятся тени; шепот и гуденье их похожи на шум в улье, где умирают пчелы, истощившие запасы меда и тщетно блуждающие в зимние дни в поисках цветов, замерзших и погибших."
   Большая пчела, хлопотавшая около лилии, стала с шумом крутиться вокруг волос старика. Внезапно Хилэри увидел, что старик воздел обе руки.
   "Невеселые, мрачные души блуждают, прикованные к земле, и нет у них порывов к прекрасному граду, и откуда явились -- не знают они. Тени их еще не обрели покоя во всемирном братстве вместе с их сердцами, ибо солнце еще не дошло до зенита, когда теряет свою тень человек."
   И когда на этих словах замерла лебединая песнь, он закачался, задрожал и внезапно исчез. Вместо него в открытом окне показалась фигура маленькой натурщицы. Она вздрогнула при виде Хилэри. В темном окне виднелось ее бледное, как цветок, лицо. Ее зрачки впитали весь окружающий мрак. Неподвижный, как и сама девушка, смотрел на нее Хилэри.
   За его спиной раздался голос:
   -- Как живете? А я вздумал прокатиться в автомобиле.
   М-р Персэй шел от калитки, с глазами, устремленными на окно, в котором была видна стоявшая девушка.
   -- Как ваша жена? -- прибавил он.
   Нелепый приезд Персэя привел Хилэри в бешенство. Он смерил его взглядом, от матерчатых сапог с отворотами до высокой шляпы, и сказал:
   -- Не пройти ли нам в дом?
   Когда они двинулись, м-р Персэй произнес:
   -- Да это не та ли молоденькая натурщица, которую я видел в студии вашей жены? Прехорошенькая девушка!
   Хилэри сжал губы.
   -- Как, в сущности, живут эти девушки? -- продолжал м-р Персэй. -- Надо думать, как-нибудь прирабатывают... Не так ли?
   -- Полагаю, что они живут так же, как и другие, -- произнес Хилэри.
   М-р Персэй внимательно посмотрел на него. По-видимому, Дэллисону хочется его осадить.
   -- Вот именно! Мне думается, этакие девушки не должны испытывать материальных затруднений.
   Персэй с любопытством отметил, что Хилэри, -- "этот пишущий парень", как он всегда впоследствии называл его, -- внезапно совершенно изменился. Этот мягкий и любезный человек вдруг на его глазах сделался до портиков сдержанным и холодным.
   -- Моей жены, по-видимому, нет дома, а я тоже должен сейчас уехать.
   Чрезвычайно удивленный м-р Персэй, разозлившись, заявил:
   -- К сожалению, я здесь лишний.
   И автомобиль его укатил.

Глава ХХХII. Что скрывалось под вуалью Бианки

   Но Бианка была дома. Она видела, как Хилэри долго, не отрываясь, смотрел на маленькую натурщицу, -- в это время она проходила по стеклянной галерее. Конечно, Бианка не могла видеть, как Хилэри смотрел на девушку, но она знала это так хорошо, словно девушка стояла перед ней на темном фоне окна. Она ненавидела себя за то, что все это видела. Затем пошла в свою комнату, легла на кровать и закрыла лицо руками. Она привыкла к одиночеству -- обычная судьба людей, ей подобных. Но даже и ей было особенно горько сегодня, даже и она, привыкшая к одиночеству, приходила в отчаяние.
   Наконец она встала, привела в порядок платье, попыталась уничтожить на лице следы слез, чтобы никто не мог видеть, как она страдала. Затем, убедившись, что Хилэри ушел из сада, она вышла из своей комнаты.
   Направилась она к Хайд-парку. Был Троицын день, весь город, по-видимому, веселился, всюду толпились люди; нескладные, смертельно измученные, они не могли даже отдохнуть в эти краткие "зеленые часы" отдыха от "песчаной" вечности их труда, -- повинуясь инстинкту, они гнались за развлечениями с преувеличенной жадностью.
   Бианка прошла мимо какого-то старика-бродяги, заснувшего под деревом. Его одежды так любовно приникли к нему и так долго его не покидали, что стали на нем разваливаться, но лицо его было спокойно, как восковая маска. Он отрешился от своих забот и волнений, покоясь в благословенном мире сна.
   Бианка поторопилась уйти от зрелища такого полного покоя. Она прошла в аллею, где почти никого не было.
   Там росли липы, сплошь усыпанные цветами. Подобно пышному убору расстилались ветви со светлыми, широкими, почти сердцевидными листьями. Самое высокое из этих деревьев стояло трепеща, словно любовница, ожидающая своего запоздалого возлюбленного. Какую радость, казалось, сулила эта липа, какое нежное очарование таилось в каждой жилке ее трепещущих листьев! Внезапно солнце, осветив ее, как бы подняло ее к себе и всю осыпало поцелуями. Казалось, она испустила счастливый вздох, словно вся душа ее перешла из ее уст в сердце любовника.
   Какая-то женщина в лиловом костюме украдкой прошла под деревьями и, усевшись неподалеку, быстро оглянулась из-под зонтика.
   Бианка заметила, кого она ищет: молодой человек в черном костюме и блестящей шляпе быстро подошел к ней и коснулся ее плеча. Они уселись, наполовину скрытые листвой. Шепот их, такой интимно-нежный, что слов нельзя было разобрать, скользил вдоль трав.
   Бианка встала и поспешно пошла по аллее, а затем покинула парк. На улицах встречались другие парочки, не столь тщательно скрывающие свою близость. Но вид их не так терзал ее, как вид той влюбленной пары в парке.
   Во время своей длинной прогулки она прошла мимо здания богадельни, которой "Вестминстер" так боялся.
   У его решетки тоже стояла пара: прощались старик и старуха. Они прижались друг к другу беззубыми ртами.
   -- Доброй ночи!
   -- Прощай, родной, береги себя!
   Бианка ускорила шаг.
   Давно уже пробило девять, когда она позвонила у дверей сестры. Она испытывала почти физическое желание уйти подальше от своего дома.
   В глубине длинной низкой гостиной Стефен в вечернем костюме читал вслух журнальную статью. В самом конце комнаты Тима и Мартин обменивались время от времени фразами. Они ничем не проявили своего отношения к приходу Бианки, и лица их выражали: "Нам дела нет до этих глупостей, именуемых рукопожатием!"
   Цецилия сочувственно, но нерешительно, поцеловала сестру, Стефен вежливо, но сухо, пожал ей руку. Бианка попросила не прерывать чтения. Он продолжал читать.
   "О! -- думала Цецилия. -- Я знаю, Бианка пришла сюда потому, что она несчастна. Бедняжка! И Хилэри -- тоже бедный. Опять это проклятое дело, я уверена."
   Улавливая малейшее изменение в голосе Стефена, она знала, что приход Бианки заставил его думать о том же. И ей казалось, что она читает в произносимых им словах: "Я не одобряю, я не одобряю... Она -- сестра Цис. Не будь Хилэри, я не потерпел бы подобного у себя дома".
   Бианка, которая так тонко улавливала малейшие оттенки чувства, поняла, что ей не рады. Отклонившись назад и откинув вуаль, она, казалось, слушала чтение Стефена, но на самом деле мучилась видом этих двух пар.
   Пары... пары... везде... А она? Какое преступление совершила она? Почему ее фарфоровая чашка дала такую трещину, что никто не может из нее пить. Эта дума, самая горькая из всех дум, этот вопрос, самый роковой из всех вопросов, преследовали ее.
   Статья, которую читал Стефен, объясняла, каким образом нужно обращаться с человеком, чтобы он совсем переродился. Автор стремился доказать, что если человек становится рецидивистом, необходимо точно знать причину. Прислушиваясь к этим отвлеченным размышлениям, она по-прежнему возвращалась к своему вечному вопросу: "Почему со мной все это произошло? Это несправедливо! -- и прислушивалась к постоянному ропоту самолюбия: -- Я не нужна ни здесь, ни где бы то ни было. Лучше уйти навсегда!"
   Из своего уголка Тима и Мартин испытующе вглядывалась в нее. Для них она была тетей Бианкой, дилетанткой, и насмешка в ее глазах нередко пронзала их юношескую броню. Кроме того, они были слишком заинтересованы собственным разговором, чтобы заметить ее страдания. Они спорили о событиях последних дней, начиная со дня смерти ребенка Гугса.
   -- Вот, -- говорил Мартин, -- что прикажете делать? Не следует всю жизнь строить на ребенке! Вы должны мыслить самостоятельно. Нельзя делать настоящего дела, основываясь на чувствах.
   -- Вы были на похоронах, Мартин... Что ж, разве вы не чувствовали того же?
   Мартин не соблаговолил ответить.
   -- Чувство -- в прошлом, -- сказал он. -- И справедливо говорят, что господствующий класс на одном глазу носит пластырь, а в другом имеет занозу. Если вы увидите осла, издыхающего в поле, то не станете описывать обществу этот случай. Не берите примера с Хилэри! Идя по полю, он сокрушается о страданиях осла, когда нужно просто-напросто всадить в него пулю.
   -- Вы вечно нападаете на дядю Хилэри, -- сказала Тима.
   -- Я ничего не имею против него, но не принимаю таких, как он.
   -- А он не принимает таких, как вы.
   -- Я в этом не вполне уверен, -- медленно сказал Мартин. -- У него не хватает характера.
   Тима, подняв лицо, смотрела на него полузакрытыми глазами.
   -- Я думаю, что из всех людей, которых я когда- либо знала, вы--самый плохой!
   Ноздри Мартина задрожали.
   -- А вы готовы всадить пулю в осла или нет?
   -- Я вижу осла, но он пока не умирает, -- ответила Тима.
   Мартин протянул руку и схватил ее пониже локтя. Страстно удерживая ее, он сказал:
   -- Не смейте вырываться!
   Тима попробовала освободить руку:
   -- Пустите!
   Мартин пристально глядел ей в глаза. Краска залила его щеки.
   Тима порозовела так же, как та розовая занавеска, позади которой она сидела.
   -- Пустите!
   -- Нет, не пущу. Я хочу, чтоб вы знали свои намерения. Хотите ли вы жить чувством или действовать?
   Наполовину заинтересованная молодая девушка внезапно перестала бороться. По ее лицу промелькнуло странное выражение покорности и недоверия -- и боль и радость одновременно. Так сидели они несколько мгновений, пристально глядя в глаза друг другу. Услышав шорох, они оглянулись и увидели Бианку, направляющуюся к двери. Цецилия также встала.
   -- В чем дело, Бианка?
   Та, открыв дверь, вышла. Цецилия тихо последовала за ней, но слишком поздно, чтобы поймать отблеск на лице сестры под вуалью.
   В комнате м-ра Стона тускло светила лампа. Сидя па краю походной кровати, он работал, одетый в старый коричневый халат и ночные туфли.
   Ему вдруг показалось, что кто-то вошел.
   -- Я кончил на сегодня, -- сказал он. -- Жду, когда взойдет луна. Она почти полная, я могу видеть ее отсюда.
   Какая-то фигура села рядом с ним на кровать, и чей-то голос мягко сказал:
   -- Она похожа на женщину.
   М-р Стон увидел свою младшую дочь.
   -- Ты надела шляпу? Куда ты, дорогая?
   -- Я видела у тебя свет, когда вошла.
   -- Луна, -- сказал м-р Стон, -- безводная пустыня. Любовь там неведома.
   -- Как можешь ты смотреть тогда на нее? -- прошептала Бианка.
   М-р Стон поднял палец:
   -- Вот она взошла!
   Лунный луч скользнул в сад и через раскрытое окно добрался до кровати, на которой они сидели.
   -- Если там нет любви, папа, -- сказала Бианка, -- то как же может там быть жизнь?
   Глаза м-ра Стона, казалось, упивались лунным светом. Крепко прижав к груди руки, Бианка пыталась удержать беззвучное рыдание. Старик не знал, что делать. Годы работы над "Всемирным Братством" совершенно лишили его способности облегчить страдания дочери. Он мог только сидеть рядом и прикасаться к ней тонкими дрожащими пальцами.
   Сидя рядом с ним, она успокаивалась: собственная беспомощность заставила ее почувствовать, что и он одинок. Она теснее прижалась к нему. Бледный лунный свет, одержав победу над гаснущей лампой, наполнил всю комнату.
   М-р Стон произнес:
   -- Если бы со мной была ее мать.
   Найдя старый забытый путь, рука м-ра Стона скользнула вокруг этого трепещущего стана.
   -- Я не знаю, что ей сказать, -- пробормотал он и начал медленно покачиваться.
   -- Мерные движения, -- сказал он, -- действуют успокоительно.
   Луна зашла. Фигура, сидящая рядом, была так неподвижна, что м-р Стон перестал раскачиваться. Его дочь больше не рыдала. Внезапно он почувствовал, как ее губы коснулись его лба.
   Дрожа от этой горькой ласки, он снова указал на луну и оглянулся.
   Дочери уже не было в комнате.

Глава ХХХIII. Хилэри овладевает положением

   Чтобы понять поведение Бианки и Хилэри во время наступившего "кризиса", как говорил "Вестминстер", надо принять во внимание не только их взаимные чувства, но и знать их философию брака. По своему образованию и по своей среде они принадлежали к тому слою общества, который отказался почти от всех старомодных взглядов на брак. Они оказались в оппозиции по отношению к ортодоксальному "собственническому" credo; они стали на точку зрения абсолютной свободы. Подобно всем людям, стоящим в оппозиции, они возвели в принцип относиться с неодобрением ко всему, что исходит от власти, и с презрительной обидчивостью относиться к воззрениям того большинства, которое говорит: "Я верю, что эта вещь моя и моею должна остаться" -- того большинства, которое претворяет свою веру в закон. И так как формально они все-таки являлись только "собственниками", им приходилось тщательно заботиться о том, чтобы не прийти к столкновению с своей собственной доктриной.
   Они были похожи на детей, которых послали в школу в штанишках, не доходящих им до колен. Они не могут ни уменьшить свой рост соразмерно своим брюкам, ни удлинить брюки.
   В четверг, на следующий день после того, как Бианка сидела с м-ром Стоном на кровати, между нею и Хилэри произошел разговор.
   Бианка сказала спокойным тоном:
   -- Я собираюсь уехать на время.
   -- Не лучше ли вместо этого мне уехать?
   -- Ты здесь нужен, а я нет.
   Это замечание, холодное и прозрачное, как лед, было очень многозначительным. Хилэри сказал:
   -- Ты уезжаешь не теперь?
   -- Вероятно, в конце недели. -- Она прибавила, заметив на себе его взгляд: -- Да, у нас обоих не особенно хороший вид.
   -- Очень жалею.
   -- Верю.
   И это было все. Для Хилэри этого было вполне достаточно, чтобы ясно понять их взаимоотношения.
   Основные элементы остались прежними, изменилась их относительная ценность. Искушение св. Антония с каждым часом становилось острее. У него не было "принципов", которые он мог бы противопоставить. Было лишь у него врожденное отвращение к тому, чтобы причинить кому-нибудь страдание; он чувствовал, что если он последует своему влечению, то еще. ухудшит положение. Не мог он относиться к этому по рецепту м-ра Персэя; последнего не. остановила бы беззащитность девушки, и тот не стал бы раздумывать о своей будущей жизни с ней. Отнюдь не намереваясь связать себя с женщиной из низов, он не стал бы обращать внимания и на жену, если бы та от него отошла.
   Тот факт, что Хилэри терзался всеми этими вопросами, указывал на его "ультра-современность". Тем временем обстоятельства складывались так, что надо было на что-нибудь решиться.
   С девушкой он не перемолвился ни словом со дня похорон ребенка. Но долгий взгляд, который он бросил на нее тогда, в саду, говорил: "Вы толкаете меня к единственной возможной для нас связи".
   Ее взгляд отвечал: "Делайте со мной все, что хотите".
   К этому присоединились еще и другие обстоятельства. Во-первых, на другой день должны были освободить Гугса. Нельзя было рассчитывать, что девушка добровольно прекратит занятия с м-ром Стоном. Ее можно было только принудить к отказу, при чем следовало помнить, что м-р Стон не мог без нее обойтись.
   Во-вторых, Бианка заявила, что она принуждена уйти из своего собственного дома.
   Таково было положение, о котором раздумывал Хилэри, сидя под бюстом Сократа. Он долго мучился, раздумывая, как поступить, но постоянно возвращался к той мысли, что лучше уехать ему, а не Бианке. Он негодовал на себя за то, что сам этого давно не сделал. Он припоминал, как называл его Мартин: Гамлет, дилетант, мягкотелый.
   К сожалению, от этих прозвищ было мало толку. После обеда к нему пришел гость: м-р Стон с ивовой корзинкой в руках. Он спросил, едва войдя в комнату:
   -- Моя дочь счастлива?
   Хилэри подошел к камину, услыхав этот неожиданный вопрос.
   -- Нет, -- сказал он наконец, -- боюсь, что нет.
   -- Почему?
   Хилэри молчал. Потом, взглянув на старика, он сказал:
   -- Я думаю, что ввиду некоторых обстоятельств она будет рада, если я уеду на время.
   -- Когда вы уезжаете?
   -- Как только представится возможность.
   Широко раскрыв глаза, м-р Стон внимательно на него смотрел и, казалось, старался проникнуть сквозь густой туман.
   -- Она пришла ко мне и, мне помнится, она плакала. Хорошо ли вы к ней относитесь?
   -- Я делал все возможное.
   Лицо м-ра Стона покраснело.
   -- У вас нет детей, -- нерешительно произнес он. -- Вы стали чужими?
   Хилэри утвердительно склонил голову. Наступило продолжительное молчание. М-р Стон уставился в окно.
   -- Жизнь не может быть без любви, -- наконец сказал он. Устремив внимательный взгляд на Хилэри, он спросил: -- Она любит другого?
   Хилэри отрицательно покачал головой.
   М-р Стон заговорил как будто сам с собой:
   -- Я рад, сам не знаю почему. Вы любите другую?
   При этом вопросе брови Хилэри сдвинулись.
   -- Что вы называете любовью? -- спросил он.
   М-р Стон не отвечал. По-видимому, он погрузился в глубокое раздумье. Его губы зашевелились.
   -- Я называю любовью то чувство, когда забываешь себя самого. Часто бывают связи, в которых играет роль только половой инстинкт или любовь к себе самому.
   -- Это верно, -- прошептал Хилэри.
   М-р Стон взглянул на него; на его лице отразилось сильное напряжение.
   -- Мы рассуждали о чем-то?
   -- Я говорил вам, -- отвечал ему Хилэри, -- что будет лучше, если уеду я.
   -- Да, -- сказал м-р Стон. -- Вы друг другу чужие!
   Хилэри вернулся на прежнее место.
   -- Я хочу рассказать вам, сэр, до отъезда о том, что лежит на моей совести. Хочу, чтобы вы решили. Девушка, которая приходит к вам, больше не живет там, где жила прежде.
   -- На той улице... -- сказал м-р Стон.
   Хилэри поспешно продолжал:
   -- Она принуждена была уехать, потому что ею увлекся муж той женщины. Он был в тюрьме; завтра его освобождают. Если она будет продолжать посещать ваш дом, то он, конечно, скоро ее выследит. И я боюсь, что он опять будет ее преследовать. Ясно ли я рассказал вам обо всем этом?
   -- Нет, -- отвечал м-р Стон.
   -- Этот человек, -- терпеливо продолжал Хилэри, -- жалкий, но он очень несдержан; он был ранен в голову и не вполне может отвечать за свои поступки. Он может оскорбить девушку.
   -- Как оскорбить?
   -- Он уже ранил свою жену.
   -- Я поговорю с ним.
   Хилэри улыбнулся.
   -- Боюсь, что это ни к чему не приведет. Она должна скрыться.
   Наступило молчание.
   -- Моя книга! -- сказал м-р Стон.
   Хилэри было тяжело видеть, как побледнело лицо м-ра Стона.
   "Лучше, если ему будет казаться, что он сам решил, чтобы она больше не приходила. Ведь, если я уеду, все равно она больше не придет."
   Но Хилэри было нестерпимо видеть мучительную борьбу старика, и он коснулся его руки:
   -- Может быть, она рискнет приходить сюда, если вы ее попросите.
   М-р Стон не отвечал. Хилэри отошел к окну, не зная, что сказать.
   Миранда сладко дремала. Мордочку она положила на лапу; были видны ее белые зубы.
   Опять послышался голос м-ра Стона:
   -- Вы правы: я не могу просить ее подвергаться такому риску.
   -- Вот она как раз вошла в сад, -- сказал Хилэри. -- Не позвать ли ее сюда?
   -- Хорошо, -- сказал м-р Стон.
   Хилэри кивком подозвал ее.
   Девушка вошла с букетом лилий в руках. При виде м-ра Стона ее лицо затуманилось. Она остановилась, прижав букет к груди. Страстное ожидание вдруг сменилось сильным испугом. Красные пятна выступили на ее щеках. Она смотрела попеременно то на м-ра Стона, то на Хилэри, которые не отрывали от нее глаз. Никто не произносил ни слова. Наконец она тихо проговорила:
   -- Посмотрите, что я принесла вам, м-р Стон.
   И она протянула ему лилии.
   Но м-р Стон как будто не замечал цветов.
   -- Разве вы их не любите?
   М-р Стон продолжал пристально смотреть ей в лицо.
   Это промедление, очевидно, очень мучило Хилэри.
   -- Сэр, вы скажете ей или должен сказать я?
   М-р Стон заговорил.
   -- Я постараюсь писать мою книгу без вашей помощи. Вам не следует рисковать. Я не могу этого допустить.
   Маленькая натурщица переводила взгляд с одного на другого.
   -- Но мне нравится писать вашу книгу, -- наконец сказала она.
   -- Этот человек может вас оскорбить, -- сказал м-р Стон.
   Маленькая натурщица посмотрела на Хилэри.
   -- Пусть! Мне все равно! Я его не боюсь. Я сама за себя отвечаю. Я к этому привыкла!
   -- Я уезжаю, -- сказал спокойно Хилэри.
   Ее полный отчаяния взгляд, казалось, вопрошал: "А я еду с вами?" Словно окаменев, она застыла на месте.
   Желая поскорее положить конец этой тяжелой сцене, Хилэри подошел к м-ру Стону.
   -- Будете ли вы диктовать ей сегодня вечером?
   -- Нет, -- отвечал старик.
   -- А завтра?
   -- Нет.
   -- Пройдемтесь немного, хотите?
   М-р Стон кивнул головой.
   Хилэри повернулся к маленькой натурщице.
   -- Итак, прощайте, -- сказал он.
   Она не взяла протянутой руки. Глаза ее горели каким-то странным огнем. Она смотрела куда-то в сторону. Ее зубы впились в нижнюю губу. Затем она уронила лилии, вдруг взглянула на них, всхлипнула и выскользнула из комнаты.
   Хилэри поднял цветы и положил за каминную решетку.
   -- Вы готовы? -- спросил он.
   М-р Стон медленно пошел к двери, и скоро в глубоком молчании они двинулись по улице.

Глава ХХХIV. Приключение Тимы

   В тот же самый вечер Тима вышла из дому с велосипедом и легким чемоданом; она проскользнула в одну из улиц за Ольд-сквэром, положила свои вещи у края мостовой и свистнула. К ней подъехал кэб и подбежал оборванец, который словно выскочил из-под земли, и подхватил ее чемодан. Его худое небритое лицо говорило о нищете.
   -- Пошел вон! -- крикнул извозчик.
   -- Оставьте его, -- проговорила Тима.
   Извозчик поднял чемодан и неподвижно стал около экипажа.
   Тима сунула оборванцу два медяка. Он молча посмотрел на них и отошел.
   "Несчастный, -- подумала Тима. -- Вот это одно из тех явлений, которое необходимо уничтожить."
   Кэб подъехал к парку.
   Тима следовала за ним на велосипеде.
   "Вот и конец прежней жизни, -- думала она. -- Я не хочу впадать в романтизм и воображать, что делаю что-то необыкновенное. Я должна относиться к этому просто."
   Она представляла себе лицо м-ра Персэя, "этого типа". Если бы он мог видеть, как в эту минуту она навсегда прощается со своей прошлой жизнью! "Когда я приеду туда, -- размышляла она, -- я непременно дам знать матери. Она может завтра притти и сама все увидеть. Я не хочу, чтобы по поводу моего исчезновения поднялась истерика. Они должны привыкнуть к мысли, что я связана с этим делом. Я не остановлюсь ни перед чем!"
   Тима испугалась, увидев приближавшийся автомобиль. Неужели "этот тип"? Но это оказался кто-то другой. Тима засмеялась.
   Холодный свет играл на деревьях и на воде парка; тем же холодным блеском сверкали глаза девушки.
   Извозчик незаметно бросил на нее восхищенный взгляд. "Лакомый кусочек!" -- говорил этот взгляд.
   "Здесь купается дедушка, -- думала Тима. -- Бедный! Как я всегда жалею старых людей."
   Экипаж проехал под тенью деревьев и выехал на дорогу.
   "Неужели в нас есть только одно "я"? -- думала Тима. -- Я иногда чувствую раздвоенность. Думаю, что дядя Хилэри меня бы понял. Однако на улице уже начинает отвратительно пахнуть, а меж тем завтра только начинается июнь. Сильно ли взволнуется мать? Как было бы великолепно, если бы она не огорчалась!"
   Кэб завернул в узенькую улицу с лавчонками.
   "Как противно служить в такой лавчонке! Какая бездна народу на свете! Мартин говорит, что вся суть в том, чтобы делать дело. А что такое дело?"
   Кэб въехал в широкий спокойный сквер.
   "Но я не буду обо всем этом думать, -- размышляла Тима. -- Это ни к чему не поведет. Отец, наверное, перестанет давать мне денег на содержание. Мне придется зарабатывать самой, писать на машинке или что-нибудь в этом роде. А, впрочем, он этого не сделает, если узнает, что я другого и не ждала. Кроме того, и мать не допустит."
   Кэб выехал на Истен-роод, и извозчик повернулся к Риме своим широким лицом и вопросительно на нее уставился.
   "Ну, и отвратительная дорога, -- думала Тима. -- Какие здесь в Лондоне скучные, безобразные и невыразительные лица! Люди как будто ни о чем не думают... Пожалуй, лишь о том, как бы кое-как прожить день. Мне за все время удалось увидеть только два красивых лица."
   Кэб остановился около дома мелкого табачного торговца.
   "Должно быть, здесь мне и придется жить", -- подумала Тима.
   В открытую дверь были видны узкие сени; они вели к узкой лестнице, покрытой линолеумом. Она вкатила свой велосипед в сени. Юноша еврейского типа появился из лавки.
   -- Вам просил передать джентльмен, ваш друг, чтобы вы побыли до его прихода у себя.
   На ней любовно остановился горячий взгляд его светло-карих глаз.
   -- Отнести мне ваш багаж, мисс?
   -- Благодарю вас. Не надо.
   -- Первый этаж, -- сказал молодой человек.
   Тима вошла в маленькие душные меблированные комнаты, но в них было чисто и уютно. Она прошла в спальню и оставила там чемодан. Окна выходили во двор; выйдя в гостиную, она открыла окно. Внизу сидел извозчик и разговаривал с табачным торговцем. Их лица выражали любопытство, как показалось Тиме.
   "Как отвратительны и мерзки мужчины", -- подумала она, мужественно смотря на торговца. Все казалось ей таким ужасным, запутанным; все куда-то спешили, куда- то неслись в этой унылой жаре, словно диавол-исполин взбудоражил колоссальную муравьиную кучу. Она почувствовала запах бензина и навоза. Все это было так уродливо. "Я никогда не буду ничего делать. Никогда, никогда! -- думала Тима. -- Почему не идет Мартин?"
   Она прошла к себе в спальню и открыла чемодан. На нее повеяло запахом лаванды, и она вспомнила свою беленькую комнату, деревья в зеленом саду и дроздов, скачущих по траве.
   Послышался шум шагов. Это заставило ее очнуться и пройти в гостиную. У, двери стоял Мартин.
   Тима бросилась к нему, но вдруг остановилась.
   -- Как видите, я здесь. Но почему вы выбрали это место?
   -- Я живу тут же, только на втором этаже. Кроме того, здесь живет девушка, одна из наших. Она познакомит вас со всем.
   -- А она леди или нет?
   Мартин пожал плечами.
   -- Во всяком случае она самый настоящий человек. Ничто ее не остановит.
   Тима выслушала этот отзыв, свидетельствующий о высшей добродетели незнакомки, при чем на лице ее появилось странное выражение.
   "Вы мне не доверяете, -- казалось, говорила она. -- А в нее вы верите. Вы засадили меня сюда, чтобы она наблюдала за моим поведением..."
   -- Мне нужно послать телеграмму.
   Мартин прочел.
   -- Неужели вы боялись сообщить матери о том, что вы собираетесь делать?
   Тима покраснела.
   -- Я не такая хладнокровная, как вы.
   -- Это дело очень серьезное, -- сказал Мартин. -- Я говорил заранее, что вам нечего приезжать, если вы не можете отдать себе ясный отчет в положении дел.
   -- Если вы хотите, чтобы я была здесь, вам бы следовало повежливее обращаться со мной!
   -- Ну, это ваше личное дело, -- отвечал Мартин.
   Тима стояла у окна и кусала губы, чтобы удержаться от слез. За ее спиной раздался очень приятный голос:
   -- Как хорошо, что вы приехали!
   В комнате стояла тоненькая изящная девушка в сером платье; нос у нее был чуть-чуть кривой; она слегка улыбалась. Большие зеленоватые глаза блестели.
   -- Меня зовут Мэри Даунт. Я живу над вами. Пили вы чай?
   Глядя на ее улыбку и блестящие глаза, Тима воображала, что та насмехается над ней.
   -- Да, благодарю вас. Пожалуйста, покажите, в чем будет состоять моя работа?
   Девушка в сером посмотрела на Мартина.
   -- О, не оставить ли это до завтра? Наверное, вы устали. М-р Стон, посоветуйте ей отдохнуть.
   Взгляд Мартина говорил: "Пожалуйста, оставьте ваши нежности."
   -- Что касается работы, вы будете делать совершенно то же самое, что и она. Вы не квалифицированная работница. Вся ваша работа будет пока заключаться в том, что при обходе вы должны будете отмечать, каковы условия жилищные и как обстоит дело с детьми.
   Девушка в сером мягко заметила:
   -- Как видите, нам придется иметь дело только с детьми и санитарными условиями. Конечно, жестоко, что мы не можем заботиться о взрослых и стариках, но у нас слишком мало денег, так что все это еще в будущем.
   Наступило молчание.
   -- Мне нужно отослать телеграмму, -- проговорила Тима.
   Мартин взял телеграмму и вышел.
   Обе девушки остались. В первые минуты они молчали. Девушка в сером наблюдала за Тимой; она была несколько смущена поведением этого прелестного юного создания, которое так недоверчиво ко всему относится.
   -- Вы ужасно хорошо сделали, что приехали к нам, -- наконец сказала она. -- Я знаю, как вам хорошо жилось дома, ваш кузен часто рассказывал мне о вас. Не правда ли, он очарователен?
   Тима ничего не ответила на этот вопрос.
   -- Мне кажется, что это довольно неприятная работа--посещать дома, где живет простонародье.
   Девушка в сером улыбнулась.
   -- Иногда это не только неприятно, но даже ужасно. Я работаю уже полгода. Вы привыкнете. Кажется, я видела все самое страшное, что только возможно.
   Тима содрогнулась.
   Девушка в сером чуть заметно улыбнулась.
   -- Вы скоро привыкнете. Всем нам пришлось это испытать. Ваш кузен один из лучших работников среди нас; его ничем не смутишь. Он так мило пренебрегает всякими условными любезностями. С ним работать лучше, чем с кем бы то ни было другим.
   Она смотрела мимо своей новой товарки, -- в тот мир, который виднелся за окном, -- туда, где небо казалось завуалированным дымкой желтоватой пыли. Она не заметила, что Тима осмотрела ее с ног до головы несколько враждебным и ревнивым взглядом; в этом взгляде была, однако, доля восхищения, как будто она сознавала, что эта девушка выше ее.
   -- Я уверена, что не смогу выполнить этой работы, -- внезапно сказала Тима.
   Девушка в сером улыбнулась.
   -- О, я вначале думала то же самое! -- И с восхищенным видом прибавила: -- Наверное, вы будете стесняться ходить по квартирам. Вы так хороши. Может быть, они дадут вам работу по составлению диаграмм. Надо поговорить с вашим кузеном.
   -- Нет, я хочу делать все или ничего!
   -- Хорошо, -- сказала девушка в сером. -- На сегодня у меня осталось обследовать один дом. -- Может быть, вы пойдете и посмотрите.
   Она вынула маленькую записную книжку из бокового кармана своей юбки.
   -- Я не могу обойтись без карманов. Я потеряла четыре маленьких кошелька и две дюжины носовых платков за пять недель. И тогда решила вернуться к карманам, как бывало прежде. Но...я боюсь, что этот дом ужасен.
   -- О, за меня не беспокойтесь, -- кратко заявила Тима.
   Молодой табачный торговец наслаждался вечерним воздухом в дверях лавки. Он поклонился им со своей вежливой, но масляной улыбкой.
   -- Добрый вечер, мисс, -- сказал он. -- Какой хороший вечер!
   -- Он -- ужасный парень, -- сказала девушка в сером, когда они пересекли улицу. -- Но у него есть чувство юмора.
   -- A-а! -- неопределенно протянула Тима.
   Они завернули в переулок и остановились перед домом, который, вероятно, видал и лучшие дни. Стекла были выбиты, двери некрашены, а там, внизу, у подвального этажа виднелась куча тряпья, которую перебирал какой-то человек; около тряпья горел костер, и воняло гнилью от сгоравших отбросов. Тима взглянула на свою товарку. Девушка, улыбаясь, перелистывала записную книжку, и Тима почувствовала к ней что-то вроде ненависти. Как она могла так деловито рыться в своих заметках в такой ужасной обстановке!
   Дверь открыла женщина с помятым красным лицом; казалось, она только что проснулась.
   Девушка в сером прищурила блестящие глаза.
   -- Можно к вам на минутку? -- спросила она. -- Нам нужно произвести обследование.
   -- Нечего тут обследовать! -- отвечала молодая женщина.
   Девушка осторожно продвинулась вперед.
   -- О, да, я вижу. Но это просто, знаете ли, для соблюдения формальностей.
   -- У меня не осталось почти никаких вещей с тех пор как умер муж. Очень тяжело жить на свете, -- сказала, словно оправдываясь, молодая женщина.
   -- Это все так, но и мне нелегко -- приходится совать нос в чужие дома.
   Молодая женщина молчала, по-видимому, удивленная этими словами.
   -- Домовладелец должен был бы произвести у вас ремонт, -- продолжала девушка в сером. -- Он живет в следующем парадном, не так ли?
   Молодая женщина кивнула головой.
   -- Он плохой домохозяин. По всей улице то же самое. Ничего нельзя добиться!
   Девушка в сером подошла к грязной лоханке, в которой сидел полуголый ребенок. Маленькая некрасивая девочка, толстощекая и розовая, восседала на стуле рядом с ним, около стоял ящик со старыми костями.
   -- Ваши птенчики, -- сказала девушка. Какие они хорошенькие!
   Лицо молодой женщины просияло.
   -- Они у меня крепыши, -- сказала женщина.
   -- Наверно, в этом доме не обо всех это скажешь? -- пробормотала девушка.
   Женщина ответила с некоторой торжественностью.
   -- Трое ребят с первого этажа -- еще куда ни шло. Но зато я совсем не позволяю своим ходить к детям, которые живут наверху.
   Тима заметила, что рука девушки, точно белый голубок, опустилась на голову ребенка.
   Как будто отвечая на этот немой вопрос, мать сказала:
   -- Да, вот именно! Мне приходится всякий раз их вычесывать, после того как они поиграют с верхними ребятишками.
   Девушка в сером посмотрела на Тиму.
   "Вот куда нам необходимо пройти", -- казалось, говорила она.
   -- Тяжелая жизнь, -- проговорила молодая женщина.
   -- Трудно вам приходится.
   -- Да, я весь день работаю в прачечной и не могу смотреть за детьми, -- они болтаются где попало.
   -- Да, тяжело. Надо это отметить.
   Она стремительно записала в книжку, которую вытащила из кармана, выронив на пол носовой платок. Вид этого носового платка, лежавшего на полу, доставил Тиме некоторое удовлетворение; она почувствовала приблизительно то же, что чувствует подчиненный, замечая в своем начальнике отсутствие той добродетели, которой он сам обладает.
   -- Пока до свидания, мы не хотим вам мешать, м-с... м-с...
   -- Клэри.
   -- М-с Клэри. А сколько лет этому малютке? Четыре? А другому? Два? Славные ребята! Прощайте!
   Выйдя в коридор, девушка в сером прошептала:
   -- Мне нравится, когда люди держатся независимо и считают себя лучше других. Не правда ли, это хорошо? С этим связаны надежды на лучшее. А не пойти ли нам теперь наверх?

Глава ХХХV. Душа девушки

   Щеки Тимы пылали, руки были крепко сжаты, когда она вместе со своей спутницей спустилась с верхнего этажа. Она не говорила ни слова. Девушка в сером была тоже молчалива.
   Возвратившись домой, Тима заметила, как молодой лавочник взглянул на них, когда к ним подошел Мартин.
   "Теперь уже две девицы, -- казалось, говорили его глаза. -- Этот юноша преуспевает!"
   Ужин был подан в комнате ее новой приятельницы: консервированное мясо, салат из картофеля, компот из слив и имбирное пиво. Мартин и девушка в сером разговаривали. Тима ела молча; хотя она как будто и смотрела в свою тарелку, тем не менее видела каждый взгляд, которым обменивались Мартин и девушка в сером, слышала каждое сказанное ими слово. Их взгляды и слова, которыми они обменивались, отнюдь не были многозначительны, но Тиме самый тон показался необычным.
   "Со мной он никогда так не говорил", -- думала Тима.
   После ужина они вышли на улицу погулять. В дверях девушка пожала руку Тимы и быстро поцеловала ее в щеку; затем она пошла вверх по лестнице.
   -- Разве вы не идете вместе с нами?
   Сверху послышался ее голос:
   -- Нет, сегодня я останусь дома.
   Тима потерла рукой щеку, как бы стирая поцелуй.
   Мартин и Тима прошли мимо лавки. Вечер был душный. Говорили они мало. Они блуждали по бесконечным темным улицам и, наконец, вернувшись назад на освещенный Истен-роод, точно попали на небо. Когда они подошли к дому, Тима сказала:
   -- Зачем бороться и ломать себе голову? Эта громадная машина нас раздавит; а люди--все равно, что насекомые, которых давят большим пальцем. Как я ненавижу все это, как все это мерзко!
   -- Ну, что ж! Они могут быть здоровыми насекомыми.
   Тима посмотрела на него.
   -- Сегодня ночью я не буду спать, Мартин, -- притащите сюда мой велосипед.
   Мартин испытующе посмотрел па нее.
   -- Хорошо, я тоже еду с вами.
   Моралисты говорят, что есть много путей, ведущих в ад; но двое молодых велосипедистов, отправившись в одиннадцать часов, избрали дорогу в Хемпстед. Разница между этими двумя местами назначения вскоре ясно обозначилась, ибо если большинство людей создало ад, то высшие классы, несомненно, создали Хемпстед. Здесь было много садов; трепещущим озером распростерлось над ними небо; оно не чернело, как там-- в Лондоне, протягиваясь темными каналами между крышами домов.
   По обе стороны Спэннард-роод, этого оплота города, раскинулись равнины; аромат распустившейся березы наполнял воздух; поднялась на небе луна и залила своим светом сосны. Высоко над землей мерцали звезды; сон распростер над полями свои темные крылья; безмолвно покоилось тело земли. А там, к югу, где находилась незнающая покоя голова -- гигантский город -- не было на небе звезд; они скатились вниз и упали, как семена в тысячи борозд его громадного серого поля, и с этих напоенных миазмами улиц доносились--и шум, и шепот и обольстительный призыв бессмертной плясуньи, манящей людей смотреть на ее черное, усеянное звездами покрывало, на блеск ее изогнутых членов.
   Тима и Мартин проезжали по этой меже, отделявшей город от полей; три белых облачка медленно плыли над ними к западу, точно перелетные птицы, увлеченные морской синевой в бездонную черную глубину. Через час они оба были за городом.
   -- Ну как, достаточно ли далеко мы заехали? -- спросил Мартин.
   Тима отрицательно покачала головой. За маленькой уснувшей деревушкой возвышался холм, -- там они остановились. Среди черных полей белела освещенная луной полоска воды. Тима повернулась в ту сторону.
   -- Мне жарко. Я хочу освежить лицо водой. Оставайтесь здесь. Не ходите со мной.
   Она оставила свой велосипед и, пройдя через ворота деревенской ограды, исчезла между деревьями.
   Мартин прислонился к воротам. Деревенские часы пробили час ночи. В торжественной тишине последней майской ночи раздался далекий крик совы: "Ку-ик! Ку-ик!" Полная луна плыла по синему небу, как большая водяная лилия, сомкнувшая свои лепестки, и Мартин смотрел вверх сквозь деревья, которые казались черными камышами, окаймлявшими берега этого небесного пруда.
   Все цветы мая сияли. Такая ночь претворяет грезы в действительность и действительность в грезы.
   "Весь этот лунный свет -- вздор и чепуха", -- думал молодой человек. Ночь нарушила его душевное равновесие.
   Тима, однако, не возвращалась. Он стал ее звать, но она все еще не приходила. В мертвенном молчании он слышал только биение своего сердца. Затем он прошел в ворота. Ее нигде не было видно. Что за фокус выкинула она?
   Он отошел от воды; на берегу росли деревья; цветы боярышника источали в воздух тяжелый аромат.
   "Никакой устойчивости!" -- подумал он и перестал прислушиваться. Было так тихо, что ни один лист не шевелился. Вдруг около одного из деревьев он почти наткнулся на Тиму. Она лежала ничком под буком. Сердце молодого человека болезненно сжалось. Он торопливо встал перед ней на колени. Она крепко- прижалась к сухому буку, ее тело содрогалось от рыданий. Шляпка упала с ее головы, и аромат волос смешивался с ароматом ночи.
   Сердце Мартина сильно забилось, словно у мальчика, следившего за кроликом, который попал в западню. Он коснулся плеча девушки. Та села и, закрыв глаза рукой, крикнула:
   -- Уйдите, уйдите отсюда!
   Он обнял ее и ждал, что будет дальше. Прошло минут пять. Воздух, казалось, колебался, раскачиваемый бледными лучами луны, проникавшими между темной листвой деревьев; лунные лучи залили около них траву. Маленькие птички проснулись, разбуженные непрошенными гостями, зачирикали и стали порхать с ветки на ветку, но вскоре опять замолкли. Необычайное волнение охватило Мартина.
   "Бедная малютка, -- подумал он. -- Надо бережно обращаться с ней."
   Казалось, вся его жестокость исчезла. А ночь была так хороша! И вдруг Мартин понял другого человека. Это случалось с ним очень редко -он не отличался склонностью анализировать, как Хилэри. Мартин понял, что девушка тоже страдала, надеялась и чувствовала, но не так, как он, а по-иному, по-своему. Он касался рукой ее плеча и ощущал сквозь тонкую блузку теплоту ее тела. И это прикосновение было дороже всех слов, всей этой ночи, всех лучших грез, оно было дороже тысячи ночей трезвой действительности!
   Тима, наконец, от него отодвинулась.
   -- Я не могу, -- рыдала она. -- Я не та, за кого вы меня принимаете. Я неспособна к такому делу.
   Мартин презрительно улыбнулся. "Так вот в чем дело!" Но вскоре он перестал улыбаться.
   Тима продолжала говорить.
   -- Думаю, что я не могу... Не могу выносить этого. Здесь все ужасно! Я не такая, как та девушка. Я... я... я просто дилетантка...
   "А что если я ее поцелую..." -- думалось Мартину.
   Она опять опустилась на землю и спрятала лицо в тени буков.
   Голос Тимы раздался точно из могилы, в которой она похоронила все, во что прежде верила.
   -- Я гадкая! Я никогда не буду хорошей. Я такая же плохая, как моя мать.
   Но Мартин только чувствовал аромат ее волос.
   -- Да, -- шептала девушка, -- я создана только для жалкого искусства... Я создана для... Ни для чего!
   Они прижались друг к другу. Его охватило желание обнять ее.
   -- Я эгоистичное животное! -- жаловалась она, и голос ее был мягок, -- В сущности, мне нет никакого дела до всех этих людей. Я хочу им помочь только потому, что мне неприятно видеть, как они безобразны.
   Мартин протянул руку к ее волосам. Если бы она отпрянула от него, он бы обнял ее, но она не мешала ему, точно повинуясь инстинкту. Ее внезапная покорность была странная и трогательная; страстный порыв Мартина прошел. Он обхватил ее рукой и поднял, как будто бы она была ребенком. Долго он сидел и прислушивался со странной улыбкой, как она оплакивала свои погибшие иллюзии.
   Занялась заря, а они все еще сидели под буком. С полуоткрытыми губами и высохшими глазами сидела она, сонная, прислонившись головой к его плечу, а он сбоку задумчиво наблюдал за ней; на его лице была грустная улыбка. А там, над серой водой, истомленная сладострастием луна оранжевым шаром скользила между деревьями, пробираясь к месту своего покоя.

Глава XXXVI. Стефен подписывает чек

   Цецилия понятия не имела, что ее дочь исчезла из дому. Таинственная телеграмма уведомила ее об этом.
   "Здорова. Адрес 598, Истен-роод, третий подъезд от Мартина. Подробности письмом. Тима."
   Она пошла в комнату Тимы и по очереди пересмотрела все шкапчики и ящики. Она нашла, что почти все вещи были на месте, и это значительно ее успокоило.
   "Она взяла с собой только маленький чемоданчик, -- подумала Цецилия, -- все свои вечерние платья она оставила."
   То обстоятельство, что дочь хотела стать независимой, не столько удивило, сколько встревожило ее; за последний месяц в их доме была какая-то напряженная атмосфера. С того самого вечера, когда Цецилия нашла Тиму в слезах из-за смерти ребенка, от ее материнского взгляда не укрылась перемена в поведении дочери; Тима стала угрюмой, ходила с видом заговорщика. Цецилия боялась ее расспрашивать и не решалась поделиться со Стефеном своими сомнениями.
   Между блузками ей попался на глаза голубенький листочек бумаги, выпавший, по-видимому, из записной книжки Тимы; на нем было набросано карандашом несколько фраз:
   "Этот маленький покойник был такой серьезный и жалкий, и я теперь вдруг поняла, как ужасна жизнь. Я должна, должна... и я хочу что-нибудь предпринять."
   Цецилия уронила бумажку. Ее рука дрожала. Теперь было ясно, почему дочь ушла из дома. И она вспомнила слова Стефена: "Все это прекрасно, но... до известных пределов. Может быть, никто не относится к ним с большим участием, чем я. Но из этого не следует, что нужно разрушать весь строй нашей жизни. От этого никому не станет лучше."
   Тогда, когда он это говорил, она почувствовала себя как-то странно. Неужели ее молоденькая и хорошенькая дочка хочет посвятить себя служению этому грязному люду, неужели она хочет отказаться от сладостных звуков, благовонных ароматов, ярких красок, от музыки и искусства, от танцев и цветов, -- от всего, что делает жизнь прекрасной? Цецилия бессознательно питала отвращение ко всякому фанатизму; она понятия не имела о том, что представляет собой жизнь людей вне ее круга. Лучше уж ей самой этим заняться, чем допустить, чтобы ее ребенок лишал себя того, что так необходимо в годы юности.
   "Она должна вернуться. Она должна меня послушаться, -- думала она. -- Мы начнем работать с ней вместе. Мы устроим ясли, а быть может, удастся попросить м-с Таллент Смолльпис дать нам какую-нибудь определенную работу в ее комитетах."
   Но вдруг ей пришла в голову новая мысль, от которой она вся похолодела. А что если тут играет роль наследственность? Что если Тима унаследовала от деда его странности? Подтверждением такого опасения является Мартин. Она знала, что черты характера могут исчезнуть в одном поколении и снова проявиться в другом. Но, конечно, этого быть не может!
   С нетерпением, даже со страхом ждала она возвращения Стефена, который вернулся домой в обычный час. Но даже и в такой тревожный момент Цецилия старалась насколько возможно щадить мужа. Она начала с того, что поцеловала его, а потом точно случайно заметила:
   -- Тиме пришла в голову вздорная мысль.
   -- Что такое?
   -- Ты это предполагал. Конечно, результаты ее прогулок с Мартином.
   Стефен неодобрительно поморщился. Он не любил своего племянника.
   -- В чем дело? При чем тут "гигиенист"?
   -- Она переехала куда-то на Истен-роод, чтобы там работать. Я получила от нее телеграмму. А кроме того, вот что я нашла. -- И она протянула ему две бумажки -- одну красновато-коричневую, другую голубую. Стефен заметил, что Цецилия дрожит. Он взял листочки, прочел и опять посмотрел на нее. Он очень любил жену и приучился уважать чувства других. Вслед за словами участия он произнес:
   -- Нет! Будь я проклят!
   Эта коротенькая фраза достаточно характерна: она показывала, как он подходил к данному инциденту. По ней можно было судить о различии в психологии двух представителей рода людского: м-р Персэй сказал бы: "Хорошо, будь, я проклят!" Стефен: "Нет, будь я проклят!" Это значило, что он намерен бороться.
   Цецилия знала--противник у них был общий: сознание социальной несправедливости; это сознание являлось как бы мостом, переброшенным через болото, окружающее дома тех, кого досуг и культура заставили в один прекрасный день открыть дверь сомнению: а что если существует класс людей, живущих за стенами моего дома? И Цецилия думала: "Счастливы миллионы богатых и бедных, которых еще не посещает, которым ничего не нашептывает этот призрак -- сознание социальной несправедливости." Она видела, как Стефен боролся с призраками, и восхищалась его победой. Но она не могла понять, что поступок Тимы обидел Стефена. Для нее как для женщины важным казалась практическая сторона вопроса.
   Он сказал:
   -- Почему же раз она так относилась к этим вопросам, она не могла добыть себе работы самым обычным путем? Она могла связаться с каким-нибудь благотворительным обществом--я бы никогда этому не воспротивился. Все наделал этот идиот "гигиенист"!
   -- Я думаю, -- продолжала Цецилия, -- что и Мартин работает в каком-нибудь обществе. Это что-нибудь вроде медицинского социализма. Он чрезвычайно верит в него.
   Стефен криво усмехнулся.
   -- Он может верить сколько ему вздумается, -- сказал он сдержанно (сдержанность была одной из лучших черт его характера), -- пусть себе верит, но пусть не заражает мою дочь.
   -- Но что же нам делать, Стефен? Может быть, мне поехать туда! -- воскликнула Цецилия.
   Лицо Стефена омрачилось. Он, по-видимому, еще не совсем понял всей важности того, что случилось, и задумался.
   -- Лучше подождать ее письма, -- наконец произнес он. -- Ведь он как-никак ее кузен, а м-с Грюнди [Классический тип из романа "Speed the Plough" Мортона. Соответствует грибоедовской княгине Марье Алексевне] умерла, по крайней мере, для Истен-роода.
   Они старались скрыть от слуг, что нечто произошло, и, пообедав, пошли спать.
   И в эти предрассветные часы, когда человеческий ум обостряется, -- в эти часы Стефен бодрствовал.
   Было тихо. Мерно, точно от вздохов спящего, колыхалась легкая занавеска, обнажая жемчужно-серый рассвет. Почти затих ветер, сотканный, как думал м-р Стон, из человеческих душ. Он едва касался домов и лачуг, где в самых разнообразных положениях лежали и спали люди, не чувствуя дуновения ветерка. И в эти часы биение жизненного пульса было таким слабым, что люди и тени, казалось, слились воедино, охваченные сном. Над миллионами крыш жезл ветра превратил своим прикосновением все в небытие, и жизнь перешла в смерть, а смерть--в новую жизнь.
   И "я" самого Стефена стало взывать о помощи. Ему показалась такой холодной и жуткой пурпурная пучина самозабвения под тусклым безличным небом. У этой пучины не было границ, у. нее не было никаких норм, кроме тех, что являлись слишком далекими, начертанными иероглифами мерцающих звезд. Он не ощущал ритма в том, как поднималась и опускалась вода, в которой он пребывал. Куда унесут его эти воды? В какие глубины этого земного безмолвия? Умчат ли его маленькую дочку воды этого моря, у которого нет иной веры, кроме веры в самозабвение? О, если бы этого избежать!
   И, опершись на локоть, он стал смотреть на ту, которая дала ему дочь. Лицо жены было близким и дорогим. В лице этом он старался не видеть сходства с лицом м-ра Стона, и, несколько успокоившись, он откинулся назад. Стефен думал: "Этот старый младенец одержим идеей--идеей всемирного братства. Он всецело ушел в свою идею. В лице Цецилии я не вижу и следа чего-нибудь подобного. Совсем наоборот."
   Но вдруг в его голове мелькнула мысль, которая его совершенно расстроила: "Старый младенец настолько был поглощен своей идеей и своей драгоценной книгой, что совершенно не подозревал о существовании других людей. Как же мог он считать себя братом каждому человеку, раз он даже не замечал существования людей? А вот эта выходка Тимы говорила о ее желании действительно быть сестрой всем людям. Значит с ней дело обстояло еще хуже, чем с м-ром Стоном." И Стефен ужаснулся при этой мысли.
   Наступало утро. Около самого окна чирикнула первая птичка. Стефену почему-то вспомнилось то утро, когда он приехал из школы на первые каникулы. Его тоже разбудили птицы. Ему казалось, что он слышит удивленный голос Хилэри: "А, Стиви, ты уже проснулся." "Ни у кого не было такого хорошего брата. Единственный его недостаток заключался в том, что он -- слишком добр. Именно поэтому сложилась так неудачно его супружеская жизнь. Он никогда не умел заставить Бланку с ним считаться."
   Стефен перевернулся на другой бок. "Вся эта путаница происходит от слишком большого сострадания. То же самое случилось с Тимой." Светало. Стефен долго лежал, прислушиваясь к легкому дыханию Цецилии.
   С первой почтой письмо от Тимы не пришло. Стефен и Цецилия очень обрадовались, когда им доложили о приходе Хилэри. Они надеялись, что это их отвлечет.
   Хилэри сидел в столовой, вид у него был очень серьезный и измученный. Но, несмотря на это, взглянув на Стефена, он спросил прежде чем тот успел с ним поздороваться:
   -- Что случилось, Стиви?
   Стефен взял газету. Рука его слегка дрожала, несмотря на все его самообладание.
   -- Какая-то нелепость, -- сказал он. -- Этот юный "гигиенист" вбил Тиме в голову свои вздорные теории, и она уехала в Истен-роод проводить их в жизнь.
   Живые узкие глаза Стефена сверкнули, когда он заметил на лице Хилэри улыбку.
   -- Как раз тебе-то и нечего смеяться! Всему виной твоя проклятая сантиментальность. Зачем ты носишься с этими Гугсами и девушкой? Я так и ждал, что это плохо кончится.
   Хилэри в ответ на этот неожиданный выпад только взглянул на брата. В присутствии Хилэри Стефену всегда почему-то казалось, что даже самые правильные его рассуждения вдруг оказываются несостоятельными. Он опустил глаза.
   -- Мой милый, -- сказал Хилэри, -- я искренно жалею, если Тиме передалась хоть самая маленькая черточка моего характера.
   Стефен пожал руку брата. Вошла Цецилия, и все сели за стол.
   Взволнованный Стефен даже не сообразил, что Хилэри мог притти ради того, чтобы сообщить что-нибудь важное. Но Цецилия тотчас же об этом подумала. Расспрашивать его она не хотела, хотя отлично знала, что Хилэри не начнет первый, ибо, будучи тактичным, не захочет говорить о себе, когда они и без того так озабочены. А ей тоже не хотелось говорить о том, что произошло, когда у него были неприятности.
   Поэтому, сидя за чаем, они разговаривали о пустяках, -- о том, в каких концертах были за последнее время, что видели в театре.
   Рассказывая о какой-то опере, Стефен, подняв глаза, вдруг увидел в двери Мартина. Тот был бледен, весь в пыли и какой-то встрепанный. Он подошел к Цецилии и заявил со своим обычным холодным и решительным видом:
   -- Я привез ее назад, тетя Цис.
   Цецилия почувствовала такую радость, что могла только шепнуть:
   -- О, Мартин!
   Стефен вскочил.
   -- Где она? -- спросил он.
   -- Пошла к себе.
   -- В таком случае вы, может быть, объясните нам, что значит этот безумный поступок? -- обратился к нему Стефен своим обычным сухим тоном.
   -- Теперь эти объяснения не нужны.
   -- То-есть как?
   -- Не нужны.
   -- В таком случае, будьте любезны принять к сведению, что вы тоже нам не нужны. Ни вы, ни ваши единомышленники!
   Мартин посмотрел на каждого из находящихся в комнате.
   -- Вы правы, -- сказал он. -- Прощайте.
   Хилэри и Цецилия тоже встали. Наступило молчание. Стефен прошел к двери.
   -- Я считаю вас с вашими новыми идеями вредным элементом, -- вдруг сказал Стефен самым сухим тоном.
   Цецилия протянула руки Мартину; что-то слабо звякнуло, как будто бряцали цепи.
   -- Если бы ты знал, милый, как мы испугались. Конечно, твой дядя так не думает.
   Мартин взглянул на Цецилию с той же грустной нежностью, с какой обыкновенно смотрел на Тиму.
   -- Отлично, тетя Цис, -- сказал он. -- Если Стефен этого не думал, то ему следовало бы так думать.
   Он замолчал и поцеловал Цецилию в лоб.
   -- Передай от меня Тиме этот поцелуй. Некоторое время я ее не увижу.
   -- Вы ее никогда не увидите, сэр, -- сухо сказал Стефен. -- Если это будет от меня зависеть. Ваш гигиенический эликсир слишком прозрачен и слишком шипуч.
   Мартин улыбнулся.
   -- Для старых бутылок, -- сказал он и, медленно оглядев всю комнату, вышел.
   -- Высокомерный чертенок! -- возмущался Стефен. -- Если все теперешние молодые люди таковы, то сохрани нас бог от них!
   В столовой наступила тишина. Слабо пахло гвоздиками, дыней и ветчиной. Вдруг Цецилия выскользнула из комнаты. Слышались ее легкие, быстрые шаги. Она пошла к Тиме.
   Хилэри тоже направился к двери.
   Несмотря на свое волнение, Стефен не мог не заметить измученного вида брата.
   -- У тебя очень плохой вид. Не хочешь ли водки?
   Хилэри отрицательно покачал головой.
   -- Теперь, когда Тима вернулась, послушай и о моих новостях. Завтра я уезжаю за границу. Не знаю, вернусь ли я когда-нибудь к Бианке.
   Стефен продолжительно свистнул. Пожимая руки Хилэри, он сказал:
   -- Что бы ты ни решил, старина, я всегда хочу, чтобы ты вернулся, но...
   -- Я еду один.
   Стефен почувствовал громадное облегчение и даже не смог удержаться, чтобы не воскликнуть:
   -- Слава богу! А я уже стал бояться, Хилэри, что ты окончательно начинаешь терять голову из-за этой девушки.
   -- Я все-таки еще не совсем сошел с ума, чтобы воображать, что эта связь не принесет горя. Если бы я взял этого ребенка, я бы должен был оставить его при себе, я не мог бы бросить эту девочку в беде...
   Хилэри говорил таким горьким тоном, что Стефен схватил его за руки.
   -- Мой милый, ты слишком добр. Она тебя совершенно не стоит. Они просто хотят тебя подцепить, поверь мне!
   -- Я забыл предупредить, что в моих жилах течет кровь, а не вода, -- пробормотал Хилэри.
   Стефен молча посмотрел в лицо брату, потом сказал самым серьезным тоном:
   -- Как бы ты ни увлекался, по-моему, совершенно немыслимо для такого человека, как ты, рвать со своим классом.
   -- Ах, да... класс, -- прошептал Хилэри.
   -- Прощай.
   Они крепко пожали друг другу руки. Хилэри ушел. Стефен повернулся к окну. Несмотря на все предпринятые меры, все же были видны задние дворы, находившиеся в переулке. Словно почувствовав ядовитый укус овода, Стефен отвернулся.
   "Это просто ужасно! Неужели мы никогда не отделаемся от этих людей?"
   Ему случайно попался на глаза ломоть дыни, оставшийся на голубовато-зеленом блюде. Он наклонился и с ожесточением, совершенно не свойственным ему, стал откусывать кусок за куском. Потом отшвырнул корку и ополоснул пальцы в чашке.
   "Слава богу, наконец-то это кончилось! Хорошо, что все обошлось благополучно."
   Что, собственно, обошлось благополучно, было неизвестно. Кого он имел в виду -- Хилэри или Тиму? Во всяком случае ему смертельно хотелось побежать к своей маленькой дочке. Но он подавил это желание и, присев к письменному столу, вдруг почувствовал облегчение, словно избежал серьезной опасности, и ему захотелось кого-то отблагодарить. Кого и как? Он сам не знал. Внезапно он сунул руку в карман своего черного пиджака; затем вытащил. В руке у него оказалась чековая книжка. Он вспомнил названия тех благотворительных обществ, которые он поддерживал, и протянул руку к перу. Чуть слышный скрип пера по чековой книжке смешивался с жужжанием одинокой мухи.
   Цецилия услышала эти звуки, остановилась у отворенной двери и, смотря сзади на склоненную над письменным столом тонкую шею мужа и его мягкие волосы, осторожно подошла к нему и прижалась к его плечу.
   Перо остановилось в руке Стефена. Он взглянул на нее. Их глаза встретились. Щекой она прижалась к его лицу.

Глава XXXVII. Алоэ цветет

   В тот же самый день Хилэри делал кое-какие приготовления к отъезду. Возвращаясь домой, он проходил по Кенсингтонскому саду и неожиданно встретил Бианку; она стояла па берегу пруда.
   В этих Елисейских полях, где столько людей со своими тенями искали покоя и пили в зеленых садах медовый напиток мира, муж и жена производили впечатление элегантной пары, наслаждавшейся отдыхом. И действительно, немного в Лондоне нашлось бы людей, которые в их положении держали бы себя с таким тактом.
   Они шли рядом, и по тому уважению, с каким они относились друг к другу, казалось, что ничто не ворвалось в их восемнадцатилетнюю супружескую жизнь и никогда не возникал вопрос о девушке.
   Хилэри сказал:
   -- Я был в городе и делал кое-какие приготовления к отъезду. Завтра я уезжаю в горы. Мне кажется, что тебе нет необходимости оставлять отца.
   -- Ты берешь ее с собой?
   Она произнесла этот вопрос просто, -- не слишком равнодушно, но и без особого любопытства. Никто не мог бы сказать, какие чувства побудили ее предложить этот вопрос- великодушие или злоба. Хилэри счел, что ею руководи! великодушие.
   Эта комедия кончена.
   Около самого берега в воду был спущен маленький кораблик, выдолбленный из куска дерева; вместо мачт в него были воткнуты три пера; он вздрагивал и покачивался на воде; два маленьких оборвыша, которым принадлежало это суденышко, бросали в воду палки, чтобы заставить его плыть дальше.
   Бианка смотрела на них, но ничего не видела. У нес на шее виднелась тоненькая золотая цепочка. Вдруг она спрятала ее за лиф платья, но сделала это так порывисто, что цепочка разорвалась.
   Они дошли до дома, не сказав больше ни слова друг другу.
   У двери кабинета сидела Миранда. Дрожь пробежала по телу собаки, когда хозяин ласково потрепал ее, и она опять свернулась клубочком.
   -- Разве ты не хочешь итти со мной? -- обратился он к бульдогу.
   Миранда не шевельнулась. Хилэри понял причину ее отказа, когда вошел в кабинет. Позади бюста Сократа, у самого книжного шкапа притаилась маленькая натурщица. Она стояла совсем тихо, словно боясь выдать себя звуком или движением; на ней было голубовато-зеленое платье и коричневая соломенная шляпка, украшенная двумя пурпурными розами на темной бархатной ленте. И девушка, словно какой-то призрак беззакония, стояла между суровым белым бюстом и темным шкафом. Она вся дрожала, точно заранее готовясь к тому, что ее выгонят.
   Хилэри отшатнулся. Потом, после некоторого колебания, двинулся вперед.
   -- После того, что мы вам вчера говорили, вам бы не следовало приходить сюда, -- произнес он.
   Маленькая натурщица торопливо отвечала:
   -- Но я видела Гугса-, м-р Дэллисон. Он узнал мой адрес. У него такой страшный вид. Я его боюсь. Я больше не могу там жить.
   Она немного выступила вперед.
   "Она говорит неправду", -- подумал Хилэри.
   Маленькая натурщица взглянула на него.
   -- Я его видела, -- сказала она. -- Теперь мне нельзя туда итти. Это было бы небезопасно. Как вы думаете? -- снова посмотрела она на него.
   Хилэри вдруг подумал:
   "Она направляет против меня мое же собственное оружие. Если бы она его видела, он бы ее не испугал. Поделом мне!" -- И сухо засмеявшись, он повернулся к двери.
   Вдруг раздался шорох. Маленькая натурщица выскочила из своей засады и очутилась между дверью и Хилэри. В эту минуту Хилэри снова почувствовал то волнение, которое испытывал, когда сидел около девушки в Кенсингтонском парке после похорон ребенка.
   За окном в саду ворковал голубь, неустанно твердя о своей любви. Но Хилэри ничего не слышал, он сознавал только, что за его спиной стоит девушка, которая так его привлекала.
   -- Чего же вы хотите? -- спросил он наконец.
   Маленькая натурщица отвечала ему вопросом:
   -- Вы в самом деле уезжаете, м-р Дэллисон?
   -- Да, уезжаю.
   Она приподняла руки на уровень груди, словно хотела всплеснуть, но затем опустила. На них были надеты сильно поношенные шведские перчатки, и в эту мучительную минуту глаза Хилэри остановились на ее тонких руках.
   Вдруг она сказала деловым тоном:
   -- Я хотела только спросить вас, нельзя ли мне ехать вместе с вами?
   Наивность этого вопроса заставила бы улыбнуться и самого ангела; Хилэри совсем растерялся. Это было так дико, так восхитительно, словно ему внезапно предложили все то, о чем он мечтал. Он молча смотрел на нее. У нее пылали щеки и покраснела шея, ее голубые глаза посинели. Она заговорила быстро, как будто повторяла то, что заранее выучила наизусть.
   -- Я не помешаю вам. Много вам не придется на меня тратить. Я буду делать все, что вы хотите. Я могу выучиться писать на машинке. Я буду жить не очень близко от вас, если вы хотите избежать сплетен. Я ведь привыкла к одиночеству. О, м-р Дэллисон, я все-все буду для вас делать! Я ни о чем плохом не думаю, я не такая, как другие девушки. Я знаю, о чем говорю.
   -- Знаете?
   Маленькая натурщица подняла руки и закрыла ими лицо.
   -- Если бы вы попробовали...
   Чувственное возбуждение Хилэри почти совсем исчезло. Что-то сжало ему горло.
   -- Вы слишком великодушны, дитя мое, -- сказал он.
   Маленькая натурщица инстинктивно чувствовала, что почва уйдет у нее из-под ног, если в нем заговорит рассудок.
   Открыв лицо, бледная и задыхающаяся, она заговорила:
   -- Ах нет, я не великодушна! Я хочу, чтобы вы позволили мне ехать с вами. Я не хочу оставаться здесь. Я знаю, со мной непременно случится беда, если вы оставите меня здесь. О, я знаю! Я знаю!
   -- Но что же будет, если я возьму вас с собой? -- сказал Хилэри. -- Кем я буду для вас, а вы для меня? Вы это знаете хорошо. Между нами может быть только одна связь, -- вы знаете, какая. Бесполезно говорить, дитя, что нас могут связывать другие интересы.
   Маленькая натурщица подошла ближе.
   -- Я знаю, кто я, -- сказала она. -- И я не хочу быть другой. Я буду делать все, что вы мне прикажете. Я никогда не буду жаловаться. Большего я и не стою.
   -- Вы заслуживаете большего, чем могу вам дать я, -- прошептал Хилэри, -- а я заслуживаю большего, чем можете дать вы.
   Маленькая натурщица пыталась ответить ему, но не могла произнести ни слова. Она откинула назад голову, пытаясь заговорить, по это ей не удавалось. Она стояла перед ним, побелев, как полотно; ее веки сомкнулись, губы приоткрылись, она едва держалась ца ногах. Он схватил ее за плечи. Кровь бросилась ему в голову, и задрожали губы, когда он ее коснулся.
   Вдруг она взглянула на него. И внезапно Хилэри пришло в голову, что полуобморочное ее состояние было притворным, что эта маленькая Далила делала отчаянную попытку увлечь его. При этой мысли его руки опустились.
   Почувствовав, что его руки разжались, она упала на колени и прижалась грудью к его ногам. Он не мог двинуться. Все сильнее прижималась она к нему. Она рыдала, ее глаза были закрыты, губы дрожали. Прильнув к его ногам, она отдавалась ему вся, всем телом. Но именно это и мучило его, и мешало ему схватить ее в свои объятия. С его стороны было бы животным поступком коснуться ее теперь: это значило бы воспользоваться беззащитностью ребенка.
   Штиль рождает ветер; тихие воды пруда порождают рябь, из ничего рождается "я"; все происходит незаметно, и никто не ведает--каким образом. Минута самозабвения миновала, и она пришла в себя. Казалось, она говорила: "Я не хочу, чтобы вы уезжали, я не пущу вас".
   Хилэри оторвался от нее; она упала ничком па пол.
   -- Дитя мое, встаньте скорее. Ради бога встаньте!
   Она послушно встала и, перестав рыдать, вытерла лицо маленьким грязным носовым платком и сжала руки.
   -- Я пойду на все... если вы меня не возьмете с собой.
   Ее грудь высоко вздымалась, волосы распустились, она смотрела прямо ему в лицо покрасневшими от слез глазами.
   Вдруг Хилэри отвернулся, взял с письменного стола книгу и раскрыл ее. Кровь опять прилила к его лицу. Его губы и руки дрожали, он пристально смотрел в одну точку.
   -- Не теперь, не теперь, -- прошептал он. -- Уходите. Я приду завтра.
   Словно собака, которая спрашивает своего хозяина, хочет ли он принять ее, взглянула на него маленькая натурщица.
   Приложив грязноватый носовой платок к глазам, она повернулась и вышла из комнаты.
   Хилэри продолжал стоять на месте. Он держал перед собой раскрытую книгу, но даже не сознавал, о чем читает.
   Вдруг послышался какой-то звук, точно кто-то громко дышал после быстрой ходьбы. В дверях стоял м-р Стон.
   -- Она была здесь: Я видел, как она уходила, -- сказал он.
   Хилэри опустил книгу. Он совершенно не владел собой.
   -- Не хотите ли присесть, сэр? -- обратился он к м-ру Стону.
   М-р Стон почти вплотную подошел к своему зятю.
   -- Она находится в затруднительном положении?
   -- Да, -- проговорил Хилэри.
   -- Она для этого слишком молода. Сказали ли вы ей об этом?
   Хилэри отрицательно покачал головой.
   -- Этот человек ее оскорбил?
   Хилэри опять покачал головой.
   -- Что же с ней такое? -- спросил м-р Стон. Хилэри не мог вынести этих настойчивых вопросов и пристального взгляда старика. Он отвернулся.
   -- Я не могу ответить вам на ваши вопросы.
   -- Почему?
   -- Это личное дело.
   Кровь билась в его висках, губы дрожали, он еще чувствовал прикосновение девушки к своим коленям... Хилэри почти возненавидел в эту минуту старика, который ставил ему такие вопросы.
   Вдруг он заметил, как изменилось выражение глаз м-ра Стона, точно у человека, к которому возвращается сознание. Казалось, старик как-то оживился. Маленькая натурщица, войдя в его жизнь, позволила ему видеть, что происходило перед его глазами.
   Увидев этот взгляд, Хилэри прислонился к стене.
   Краска медленно разлилась по лицу м-ра Стона. Он говорил особенно нерешительно. Внезапно вернувшись в мир реальности, он, казалось, не мог в нем ориентироваться.
   -- Я больше вас не спрошу ни о чем. Я не могу вмешиваться в личные дела. Это было бы... -- Его голос изменил ему; он опустил глаза.
   Хилэри склонил перед ним голову. Он был тронут до глубины души, видя, как этот старик, давно отошедший от жизни, снова вошел в нее.
   -- Я больше не буду расспрашивать о ваших недоразумениях. Мне очень жаль, что вы тоже несчастны.
   Медленно, не глядя на зятя, он вышел из комнаты. Хилэри продолжал стоять, прислонившись к стене.

Глава XXXVIII. Возвращение Гугса

   Хилэри угадал, предполагая, что маленькая натурщица ему солгала. Она не могла видеть Гугса.
   На следующий день после этого разговора, рано утром по дороге мимо Кенсингтона брели трое прохожих. Они молчали, но не потому, что им нечего было сказать, наоборот -- им нужно было сказать друг другу слишком много. Они шли по дороге в таком порядке: впереди Гугс, слева, шагах в двух сзади -- м-с Гугс, шагов на шесть позади, немного левее -- их сын Стэнли. Никто из прохожих не обращал на них внимания, и эти трое молчали. Чувствовали они по-разному, но мысленно повторяли одну и ту же фразу, несколько ее варьируя.
   "Я был в тюрьме." "Ты был в тюрьме." "Он был в тюрьме:"
   Под кажущимся спокойствием Гугса -- человека, привыкшего с детства быть порабощенным, -- эти четыре слова скрывали такую горечь и ярость, такое безумие, такой вызов миру и людям, что ничем нельзя было облегчить бремени, лежавшего на его душе.
   Что же касается м-с Гугс--те же самые четыре слова резюмировали для нее странную смесь страха, усталости, покорности и трепетного любопытства. Тот, кто пошел бы рядом с ними, почувствовал бы, что погружается в ледяную реку.
   Те же четыре слова были для их сына увлекательной легендой; она вся сияла чудесным блеском.
   Не отставай, Стэнли, поспевай за отцом.
   Маленький мальчик ускорил шаги, но сейчас же опять стал отставать. Его черные глаза, казалось, говорили: "Вы говорите так потому, что вам нечего больше сказать".
   И, сохраняя прежний порядок, они в молчании продолжали свой путь.
   В сердце швеи сомнение и страх превратились в ужас. Каковы будут первые слова ее мужа? О чем он будет спрашивать? Что она будет отвечать? Заговорит ли он грубо или мягко? Забыл ли он ту девушку? Продолжал ли он лелеять свое преступное влечение в доме горя и молчания? Спросит ли, где малютка? Скажет ли ей ласковое слово? Но наряду со страхом в ней созрело непреклонное решение не отпускать его от себя к той девушке.
   -- Не отставай, Стэнли.
   Наконец Гугс заговорил:
   -- Пусть его отстает! Тебе надо торопиться к маленькому.
   Его хриплый голос звучал так, словно доносился из сырого подвала.
   На ее глазах выступили слезы.
   -- Мне незачем торопиться, -- прошептала она. -- Его нет.
   Зубы Гугса блеснули, как у собаки, которая собирается залаять.
   -- Кто его взял? Кто взял?
   Слезы покатились по ее щекам; она не могла ответить. Послышался голос ее сынишки:
   -- Он умер. Мы зарыли его в землю. Я видел. Я ехал вместе с м-ром Кридом.
   В уголках губ Гугса вдруг показались белые пятна; он вытер рот рукой, и вереницей маленькая семья продолжала свой путь...
   "Вестминстер" в своей поношенной летней куртке -- день был теплый -- незадолго до этого остановился у двери м-с Бюджен, жившей на Хоунд-стрит, в нижнем этаже.
   Он знал, что Гугса должны были освободить в этот день, рано утром. Подозрительный и осторожный, он рассуждал таким образом: "Я не могу спокойно лежать в постели и ждать, когда этот хам придет ко мне безобразничать. От него нельзя ожидать ничего хорошего. Я не хочу, чтобы он в моей комнате напал на меня. Лучше мне встретиться с ним в коридоре. Хромоножка мне разрешит. Я ей не помешаю. Она будет свидетельницей, в случае если он нападет на меня. Я его не боюсь."
   Минуты ожидания текли; все чаще и чаще облизывал он языком пересохшие бесцветные губы.
   "Мне следовало бы переменить квартиру. Он будет спрашивать, куда делась молодая девушка. Я не удивлюсь, если из-за женщины он бросит и заработок и все на свете."
   Крид глядел на широкое лицо этой женщины -- м-с Бюджен, в серых глазах которой никогда не угасал задорный огонек. Прибирая в комнате, она подошла к комоду, на котором стояла целая груда фарфоровых чашек и фарфоровых собак, жирных, как белые поганки в канаве.
   -- Я сказала моему Чарли, чтобы он держался подальше от Гугсов. Они, как только посмотрят на вас, так и готовы заварить ссору.
   "Как она спокойна", -- подумал Крид. Но, соблюдая свое достоинство, он ответил:
   -- Я жду здесь, чтобы выяснить положение. Вы ведь понимаете, что он не может пристать ко мне с объяснениями в такой ранний час.
   Хромая пожала плечами.
   -- Он промочит себе горло, -- сказала она, -- прежде чем придет домой.
   -- О да, -- сказал он, -- я должен был бы об этом подумать и заранее унести свои вещи. Впрочем, я совсем не хочу двигаться с места. Ведь никому нет до меня дела. К тому же эта женщина хорошо чинит мой костюм.
   Хромая снова заковыляла по комнате, и стала оправлять постель. Лицо ее хмурилось тем сильнее, чем больше она напрягала свою больную ногу.
   -- Помогайте другому, если хотите, чтобы и вам помогали, -- произнесла она сентенциозно.
   Крид молча перевел на нее холодный взгляд. Он размышлял, что заставило его подумать о Гугсе при этом ее замечании.
   -- Я ждал только похорон ее ребенка, -- сказал он. Да вот и сам Гугс уже здесь.
   "Для меня так важно быть здоровым и невредимым, -- казалось, говорили глаза Крида. -- Я хорошо знаю этот сорт людей, к которому вы принадлежите, но теперь вы здесь, и мне нечего вас бояться. Я обязан с вами считаться. Защищайте сами себя, а я и знать ничего не хочу о ваших глупостях. Ничего, ничего не хочу знать!.."
   Крупные капли пота виднелись на его лбу, покрытом пятнами. Плотно сжав губы и пристально вглядываясь, он ожидал, что скажет ему выпущенный на свободу человек.
   Гугс, лицо которого приобрело в тюрьме нездоровый, серый оттенок, а черные глаза казались совсем провалившимися, медленно, с ног до головы, разглядывал старика. Наконец он снял свою фуражку. Голова его была обрита.
   -- Вам обязан я этим, дедушка, -- сказал он, -- Но я не помню зла. Пойдемте наверх и выпьем вместе чаю.
   И, повернувшись на каблуках, он стал подниматься по лестнице, сопровождаемый женой и ребенком. Тяжело дыша, старик поднимался за ними.
   Во втором этаже, в той комнате, из которой навсегда ушел ребенок, на столе лежала подозрительной свежести треска, ломти хлеба и кусок масла; чайник и сахарница с сахарным песком стояли рядом с маленьким кувшином холодного снятого молока и наполовину опустевшей бутылкой уксуса. Рядом с одной из тарелок лежал букет левкоев. Их аромат заглушал все другие запахи. Старый дворецкий пристально глядел на букетик.
   "Несчастная купила его, -- думал он, -- надеясь, что букетик напомнит ему прошлое. На ней были те же цветы в день свадьбы." Это его поразило, и он обратился к мальчику, сказав:
   -- Помни об этом, когда вырастешь.
   Все уселись, не промолвив ни слова, и стали есть в полном молчании. Старый дворецкий продолжал размышлять: "Он уже не тот, что был... А чай-то какой прекрасный!.. Не ест он совсем... все же он благоразумнее, чем я ожидал... Впрочем, кто же не рад видеть его теперь?!"
   Его взгляд скользнул по стене, на которой не было больше штыка, и остановился на олеографии "Рождества". "Не мешайте детям приходить ко мне", -- подумал он. -- Гугсу будет приятно услышать, что две кареты сопровождали ребенка в его последнюю обитель."
   Он прокашлялся, приготовляя свою речь. Но семья странно безмолвствовала, и эго мешало ему заговорить. Кончив чай, он дрожа встал. Все, что он хотел сказать, вертелось у него в голове: "Очень рад видеть вас... надеюсь, вы теперь здоровы... Я не хочу мешать вам... Все мы должны умереть в один прекрасный день."
   Но все это так и осталось невысказанным. Сделав неопределенный жест худой рукой, он слабыми, но быстрыми шагами направился к двери. На полпути он сделал последнее усилие.
   -- Я не в состоянии ничего сказать, да это и не нужно. Желаю вам всего, всего лучшего.
   За дверью он подождал немного, потом стал спускаться по лестнице.
   "Все же он выглядит спокойным, но несладко ему было там, -- думал он. -- Какие у него глаза." И он в глубоком изумлении продолжал медленно спускаться. "Я неверно судил о нем... Он не что иное, как жалкое, беспомощное создание и таким был всегда. У всех нас есть недостатки... Но я его неверно понял. Они разбили его сердце--вот что они сделали."
   После его ухода молчание в комнате продолжалось. Когда мальчик ушел в школу, Гугс встал и пошел прилечь на кровать. Он лежал неподвижно, отвернувшись к стене, обхватив голову руками. Швея, прерывая время от времени свою работу, взглядывала на него. Если бы он яростно на нее обрушился, было бы не так страшно. Но это молчание! Оно было похоже на молчание человека, выброшенного морем на острый утес и умирающего Теперь, когда ребенок умер, она так страстно желала, чтобы в ее серой жизни была хоть какая-нибудь привязанность.
   Изредка она робко называла мужа по имени, делала незначительные замечания. Он не отвечал. Каким несправедливым и ужасным казалось ей это молчание! Разве она не его жена? Разве она не родила ему пятерых детей, не старалась удержать его от этой девушки? Разве она виновата, что своей ревностью обратила его жизнь в ад, как он заявил ей в утро ареста, прежде чем уйти? Он был ее мужем. Это было ее право, нет, больше -- это был ее долг.
   Он лежал все так же, в полном молчании. Никто не проезжал по узкой улице, и долетали только крики торговцев да отдаленные свистки. Несколько воробьев не переставая чирикали на карнизе. Рыжая кошка проскользнула в комнату и, притаившись у двери, не спускала глаз с блюда, на котором лежали остатки рыбы.
   Швея приникла лицом к цветам, стоящим на столе, и заплакала. Но темная фигура, лежащая на постели, только крепче прижала руки к голове, словно тот мертвец, который таился в нем, позабыл язык живых людей.
   Рыжая кошка подползла к столу, прыгнула на него и, впившись когтями в хребет рыбы, утянула кусок под кровать.

Глава XXXIX. Поединок

   Бианка не видела мужа с той поры, как они вместе вернулись из Кенсингтонского парка. Она обедала в этот день не дома, а утром избегала встречи с ним. Когда багаж Хилэри уже был вынесен и подъехал кэб, Бианка скрылась в свою комнату. Вдруг она услышала его шаги по галерее; он остановился перед ее дверью. Он постучал. Она не отвечала.
   Прощанье было бы только насмешкой. Пусть между ними не будет произнесено ни одного слова. И она услышала его удалявшиеся шаги, как будто он почувствовал, о чем она думает. Она видела, как, низко опустив голову, он прошел к извозчику. Перед Мирандой он остановился и погладил собаку.
   Горячие слезы брызнули из глаз Бианки. Затем она услышала стук колес отъезжавшего кэба.
   Женское сердце подобно лицу восточной женщины -- оно пылает и горит под слоем румян и белил. При каждом прикосновении пальцев жизни румяна стираются, и, быть может, тот, кто является властелином женщины, увидит когда-нибудь подлинное ее лицо. А может быть, и не увидит никогда.
   При звуке отъезжающего экипажа Бианка почувствовала, что случилось нечто непоправимое.
   Что-то будет с этой несчастной девушкой теперь, когда он уехал? Удел ее -- погибнуть, стать таким же жалким созданием, как та "тень", которая стоит под фонарем на улице.
   И Бианке захотелось помочь девушке -- она решила пойти к маленькой натурщице.
   Какой-то ребенок проводил ее в темный коридор, служивший прихожей.
   Странные разнородные чувства переполняли сердце Бианки, стоявшей перед комнатой маленькой натурщицы. Но на лице ее не отражалось ничего, кроме обычной сдержанной иронии.
   -- Войдите, -- чуть слышно ответила девушка.
   В комнате был страшный беспорядок, словно перед отъездом. На полу стоял запертый чемодан, перевязанный веревками, с кровати было снято все белье. Фарфоровые умывальные принадлежности валялись в беспорядке на умывальнике, а около умывальника стояла маленькая натурщица в шляпе с алыми розами. Потрясенная и недоумевающая, она стояла с таким видом, будто вместо ожидаемого поцелуя получила пощечину.
   -- Здесь вы и живете? -- спросила Бианка спокойно.
   -- Да, -- прошептала девушка.
   -- Разве вам нравится этот район? Мне кажется, он слишком далек от того места, где вы работаете.
   -- Да, -- опять прошептала маленькая натурщица.
   Бианка медленно рассматривала стены с голубыми цветами; в пыльном и душном воздухе носился запах мускуса и "Вера-Виолетт", словно эти дешевенькие духи были разлиты в комнате как возлияние богам. Маленький пустой флакончик стоял перед жалким зеркальцем.
   -- Вы нашли себе другую комнату? -- спросила Бианка.
   Маленькая натурщица прижалась к окну. Ее сияющее лицо стало сдержанным и напряженно осторожным.
   Она отрицательно покачала головой.
   -- Я не знаю, где буду жить.
   Бианка порывисто подняла вуаль.
   -- Я пришла сказать, что всегда готова вам помочь,
   Девушка не отвечала. Но вдруг она взглянула на свою гостью. "Вы можете мне помочь? -- казалось, говорила она. -- О нет, я этого не думаю!"
   Этот взгляд словно ужалил Бианку. Она медленно произнесла:
   -- Теперь, когда мистер Дэллисон уехал за границу, это падает на меня.
   Услышав ее слова, маленькая натурщица вздрогнула. В первую минуту она чуть не упала, но удержалась на ногах, уцепившись за подоконник. Ее глаза, как глаза раненого зверя, блуждали по сторонам, наконец ее взгляд неподвижно остановился на груди посетительницы. Она смотрела и как будто ничего не видела. Кровь постепенно приливала к ее губам и щекам. Она, казалось, пришла к какому-то решению.
   И вдруг Бианка поняла все. Так вот что значил этот чемодан и весь вид этой комнаты! Он решил взять ее с собой. После всего, что было... Это открытие совершенно потрясло ее. Она могла произнести только два слова:
   -- Я понимаю.
   Этого было достаточно. Лицо девушки сразу изменилось, оно просветлело, и на нем появилось виноватое выражение, сменившееся грустным. Теперь вскрылась вся та вражда, какая таилась в продолжение многих месяцев между этими двумя женщинами. Гордость Бианки больше не могла ее замаскировать, а покорность девушки -- скрыть. Они стояли, отделенные друг от друга обыкновенным коричневым чемоданом, обитым жестью, как два противника, вышедшие на поединок, Бианка взглянула на чемодан.
   -- Вы... с ним... Ха-ха-ха! ха-ха-ха!..
   Маленькая натурщица не могла вынести этого жуткого хохота, более ядовитого, чем сотни проповедей, чем тысячи колких слов. Она принуждена была сесть на стул. На нем, вероятно, сидела она незадолго до этого и смотрела на улицу.
   Почуяв запах крови, гончая собака яростно несется за дичью. Так и Бианка, уязвив девушку смехом, не могла больше сдерживаться.
   -- Как вы думаете, почему он берет вас с собой? Поверьте, что только из жалости. Вовсе не потому, что он чувствует себя теперь одиноким. Одиноким... Ну, да вы этого не поймете.
   Маленькая натурщица встала. Ее лицо вспыхнуло.
   -- Я нужна ему, -- сказала она.
   -- Нужны? Да... Как обед. А когда он съест его-- что тогда? Нет, конечно, он вас не бросит. У него для этого слишком чувствительная совесть. Но вы будете камнем, который потянет его в омут.
   Маленькая натурщица прошептала:
   -- Я буду делать все, что он мне прикажет. Я буду делать все-все...
   Бианка молча смотрела на девушку: алые розы на шляпе, ее маленькие руки и запах ее костюма--все было для Бианки оскорблением.
   -- Вы полагаете, что он выскажет вам свои желания? И неужели же вы считаете его настолько жестоким, чтобы вас бросить? Он будет думать, что связан с вами до тех пор, пока вы сами его не бросите, что когда-нибудь и случится.
   Девушка всплеснула руками.
   -- Я никогда его не оставлю! Никогда! -- страстно воскликнула она.
   -- В таком случае он -- конченный человек.
   В глазах маленькой натурщицы зрачки словно исчезли; глаза ее совсем посинели, и только они говорили о том, что она чувствовала. Ее губы, непривыкшие выражать чувства, отказывались произносить слова. Она едва могла прошептать:
   -- Я... я... не... Я не хочу... -- и стиснула на груди руки.
   Бианка усмехнулась.
   -- Я вижу, вы думаете, что способны на самопожертвование. Что ж! Вы имеете возможность это сделать. -- Она показала на чемодан. -- Это в вашей власти. Вам только стоит исчезнуть.
   Маленькая натурщица отшатнулась к окну.
   -- Я нужна ему, -- трепетно говорила она. -- Я знаю, что я ему нужна.
   Бианка до крови кусала губы.
   -- Ваша мысль о самопожертвовании -- превосходна. Если вы уйдете теперь, -- через месяц он никогда и не вспомнит о вас.
   Девушка зарыдала. В ее жестах было что-то такое жалкое, что Бианка отвернулась. Несколько мгновений она смотрела на дверь. Потом, повернувшись, произнесла:
   -- Так как же?
   Но выражение лица девушки уже стало иным. На ее влажном от слез лице уже появилась броня какой-то непроницаемой тупости.
   Бианка быстро подошла к чемодану.
   -- Вы должны, -- сказала она. -- Берите его и уходите.
   Маленькая натурщица не шевелилась.
   -- Так вы не желаете?
   Девушка дрожала. Она провела языком по губам, хотела что-то сказать, но это ей не удалось. Снова смочила она языком пересохшие губы и прошептала:
   -- Я уйду только... только... если он мне... велит.
   -- Так вы продолжаете воображать, что он станет вам что-нибудь приказывать?
   Маленькая натурщица сказала:
   -- Я не буду... Я не буду ничего делать... если он мне не велит.
   Бианка засмеялась.
   -- Это похоже на собаку, -- сказала она.
   Девушка порывисто повернулась к окну. Ее губы раскрылись. Она увидела что-то, от чего вся затрепетала.
   В эту минуту она действительно походила на болонку, увидевшую своего господина.
   Бианке не нужно было говорить, что к дому подходил Хилэри... Она прошла в прихожую и отворила дверь.
   Хилэри поднимался по лестнице. Его лицо горело, как в лихорадке. При виде жены он остановился и посмотрел ей в глаза. Она прошла мимо. Ресницы ее не дрогнули; ни одним движением не обнаружила она, что видит его. Медленно она прошла дальше.

Глава XL. Конец комедии

   Когда Хилэри ехал к маленькой натурщице, губы его дрожали, а на щеках горели красные пятна.
   После восемнадцати часов мучительного раздумья он все еще колебался, итти ли ему к девушке, как он ей обещал. От этого свидания зависело будущее двух людей.
   Кроме Бианки, он никого не встретил в этом доме. С потухшим взглядом он вошел в комнату девушки.
   Он пришел сейчас же после того, как она вынесла мучительный разговор с Бианкой. Ей было слишком тяжело. Она не в силах была сдерживаться.
   Вместо того чтобы броситься к нему, она села на чемодан и зарыдала; это был плач ребенка, которому не повезло в школе, это были слезы девушки, которой вовремя не принесли бального платья. Но ее слезы только раздражали Хилэри -- нервы его уже больше не выдерживали такого напряжения. Он весь дрожал. Ее всхлипывания били его по нервам. Всеми фибрами своего существа он, казалось, воспринимал запах этой комнаты, пыль, вид матраца, ржаво-коричневые двери. Он понимал, что она сожгла свои корабли, и теперь ни один благородный человек не мог ее оставить.
   Маленькая натурщица подняла голову и: посмотрела на него. На этот раз его вид встревожил ее еще больше, чем в тот момент, когда он только что вошел в комнату. Она сразу перестала плакать, встала, повернулась к окну и старалась уничтожить следы слез, припудривая лицо и вытирая его платком. От ее порывистого дыхания розы на шляпе слегка дрожали. Казалось, она вся отдавалась ему.
   На улице заиграла шарманка. Раздались звуки того самого вальса, который он слышал во время болезни м-ра Стона.
   Погруженные в свои переживания, они оба не слышали этих звуков. Но, помимо их сознания, мелодия вальса подействовала на них. Снова сжались губы Хилэри, снова вспыхнули его щеки и загорелись уши -- налетел порыв ветра, вновь разбудивший погасавшее пламя. Не произнося ни слова, он медленно подходил к ней, хотя она и не могла этого видеть. Она стояла совершенно неподвижно и только порывисто дышала. Шаг за шагом приближался он к ней. Она притягивала его к себе. Вот он к ней подойдет, крепко сожмет в своих объятиях, она потеряет равновесие и упадет навзничь... Он забудет все, весь мир... для него будет существовать только ее молодое тело.
   Внезапно смолкла шарманка. Чары были нарушены. Она повернулась к нему. Как ветер покрывает серой рябью волшебные зеленые воды, в которые глядел человек, так внезапно пробудился рассудок Хилэри, и он снова получил способность объективно оценивать положение. Девушка чутко уловила тень, набежавшую на его лицо, и снова чуть не зарыдала. Но, понимая, что слезы ничему не помогут, прижала руку к глазам. Хилэри посмотрел на эту не очень чистую руку. Он мог заметить, как девушка следила за ним. Как кошка, она выслеживала свою добычу. Это неприятно поразило его. И в эту минуту он понял весь ужас своего положения, ему представилась его совместная жизнь с этой девушкой, он представил себе ее привычки -- все то, чего он не знал, но с чем ему придется считаться, если он возьмет ее с собой.
   Прошла минута. Она длилась целую вечность.
   Представление о совместной жизни с этой девушкой заставило его зашататься, как пьяного. Быстро она подскочила к нему, обвила руками его шею и прильнула своими губами к его губам... Губы у нее были влажные и горячие. От нее повеяло затхлым запахом фиалок. Этот запах пудры проник в сердце Хилэри, и он отшатнулся, почувствовав физическое отвращение.
   Он выхватил из кармана пачку банковых билетов и швырнул их на кровать.
   -- Я не могу взять вас с собой, -- почти простонал он. -- Это безумие! Это невозможно!
   Он выбежал из комнаты, сбежал: вниз по лестнице, бросился прямо к извозчику. Прошло бесконечно много времени, прежде чем лошади тронулись. Наконец кэб двинулся... Хилэри неподвижно сидел со скрещенными на груди руками.
   Квартирная хозяйка маленькой натурщицы возвращалась домой с базара. Она узнала измученное лицо Хилэри. У него был такой удрученный вид, что она подумала, не случилось ли чего-нибудь с квартиранткой; хозяйка постучала в ее дверь, но ответа не было. Тогда она вошла. Маленькая натурщица лежала на кровати, уткнувшись лицом в полосатый матрац. Ее плечи тряслись: она рыдала. Хозяйка смотрела на нее, не говоря ни слова.
   Сама она происходила из религиозной корнуэлской семьи, и ей не нравилась эта девушка, ибо инстинктивно она чувствовала, что та уже многое испытала в жизни. Ей было известно, что те, которые в ранней молодости многое в жизни испытали, становились женщинами легкого поведения.
   Ее чутье простой деревенской женщины помогло ей понять путаную повесть этой маленькой натурщицы -- очень несложную, обыкновенную повесть. Часто все эти волнения скоро проходили и забывались. Но иногда, когда молодой человек поступал непорядочно, а родня девушки принимала дело всерьез... тогда... Так рассуждала эта добрейшая женщина, которая принадлежала к тому же классу, что и девушка, и потому сразу же ее поняла.
   Теперь она видела, что девушка сильно страдает. Несмотря на ее каменное лицо и жадный взгляд, в глубине души она была мягкой и доброй. Она коснулась плеча девушки.
   -- Перестаньте. Ну, зачем так плакать? В чем дело?
   Девушка стряхнула с себя ее руку, как капризный ребенок отталкивает того, кто хочет его утешить.
   -- Оставьте меня в покое, -- пробормотала она.
   -- Вас кто-нибудь обидел?
   Она покачала головой. Женщина молчала, удрученная этим немым горем. Потом она прибавила с простодушием людей, которых судьба не баловала:
   -- Я не люблю видеть, когда кто-нибудь так плачет.
   Поняв, что девушке не нравится ее участливое отношение, она пошла к двери.
   -- Ну, что ж, -- сказала она, -- если я вам понадоблюсь, знайте, что я на кухне.
   Маленькая натурщица продолжала лежать. По временам она всхлипывала, как маленькая девочка, которая повздорила со своими подругами и бросилась в траву, подальше от них, стараясь подавить свой гнев и преодолеть эти черные минуты отчаяния. Понемногу ее всхлипывания становились реже, слабее и, наконец, совсем замерли. Она села, взяла пачку с банковыми билетами, на которой лежала, и бросила ее на пол.
   Увидав эти деньги, она снова зарыдала и уткнулась лицом в матрац. Понемножку она опять затихла, но продолжала лежать все в том же положении. Наконец, она встала и взглянула на себя в зеркало; лицо ее было в грязных пятнах, веки распухли, под глазами синяки; она вытерла кое-как лицо и села на коричневый чемодан, затем подняла с пола пачку кредиток и стала ее развертывать. Раздался сухой шелест. Пятнадцать десятифунтовых билетов -- все те деньги, которые Хилэри приготовил для своей поездки. По мере того как она считала, глаза ее раскрывались все шире и шире, и вдруг из них опять закапали слезы на тоненькие листки бумаги. Потом она медлительными движениями расстегнула платье и засунула их за пазуху, между своей одеждой и горячей трепещущей грудью, где билось ее сердце.

Глава XLI. Обитель мира

   Вечером, около половины одиннадцатого Стефен шел по мощеной дорожке к дому брата.
   -- Можно ли видеть м-с Хилэри?
   -- М-р Хилэри сегодня утром уехал за границу, а м-с Хилэри еще не возвращалась.
   -- Не передадите ли вы ей это письмо? Нет, я лучше подожду. Можно мне подождать здесь, в саду?
   -- Конечно, сэр.
   -- Хорошо.
   -- Я не буду запирать двери, на случай, если вы захотите пройти в дом.
   Стефен прошел к скамейке и сел. В полумраке он мрачно посматривал на свои грязные ботинки и поглаживал брюки, в кармане которых лежало письмо. В саду было темно, ни один лист не шевелился, и из окна комнаты, занимаемой м-ром Стоном, струился бледный свет. Порхали ночные бабочки. Стефен с некоторым раздражением вглядывался в фигуру м-ра Стона, вырисовывавшуюся в окне; тот стоял неподвижно, склонившись над своей конторкой; так сквозь глазок камеры можно видеть заключенного, оцепеневшего в своем одиночестве. М-р Стон смотрел на свою рукопись.
   -- Как он осунулся, -- подумал Стефен. -- Чудаковатый старичок! Он гибнет от своих идей. Они несвойственны человеческой природе и никогда не будут ей свойственны."
   Он опять погладил карман, где лежало письмо, словно оно являлось лучшим доказательством этого факта.
   "А что ни говори, -- мне очень жаль этого высокопарного идиота."
   Он встал, чтобы лучше рассмотреть фигуру тестя, безучастного ко всему окружающему миру. М-р Стон как будто окаменел; можно было подумать, что мысли его проникли глубоко вниз, под землю, а он стоял и ждал их возвращения.
   Его вид угнетающе действовал на Стефена. "На его глазах может сгореть дом, а он ничего не заметит", -- подумал Стефен.
   Фигура м-ра Стона зашевелилась. Его вздох раздался среди полного безмолвия сада.
   Стефен почувствовал, что следить за стариком в такую минуту не следует. Он вошел в дом, в кабинет Хилэри, и стал вертеть какую-то безделушку, лежавшую на письменном столе.
   "Я предостерегал Хилэри, что он обожжется", -- подумал он.
   Затем, услышав, что отпирают дверь, он вышел в вестибюль.
   С давних пор Стефен в глубине души неодобрительно относился к Бианке, она всегда казалась ему несимпатичной.
   В этот вечер на Стефена произвело сильное впечатление лицо Бианки -- лицо, на котором лежала печать страдания. Внезапно он понял, что она не в состоянии справиться со своим горем; это его расстроило, выбило из колеи.
   -- У вас очень усталый вид, Бианка, -- сказал он. -- Может быть, я напрасно пришел, по мне казалось, что лучше передать вам письмо сегодня вечером.
   Бианка взглянула па письмо.
   -- Оно адресовано вам, я не буду его читать, благодарю вас.
   Стефен сжал губы.
   -- Но мне хочется, чтобы вы его прочли. Я прошу вас. Если вы мне разрешите, я прочту его вам.
   "Вокзал Черинг-Кросс.

"Дорогой Стиви!

   Вчера утром я сказал тебе, что еду за границу один. Потом я передумал и решил взять ее с собой. Для этого я заехал к ней на квартиру. Я слишком долго жил в мире идей, чтобы такая активность далась мне легко. Мое классовое сознание спасло меня. Оно восторжествовало над моими примитивными инстинктами.
   И я ухожу один, я возвращаюсь в мир идей. Я отношусь к Бианке с полным уважением, но моя супружеская жизнь -- какая-то насмешка, и я не хочу к ней возвратиться. Я сообщаю тебе свой адрес и прошу выслать мои вещи.
   Пожалуйста, передай Бианке содержание письма.

Любящий тебя брат Хилэри Дэллисон."

   Стефен сложил письмо и сунул в боковой карман; вид у него был сумрачный.
   "Все это хуже, чем я думал, -- размышлял он, -- по поступить иначе при данных обстоятельствах было невозможно."
   Бианка оперлась локтем о камин и повернулась лицом к стене. Ее молчание раздражало Стефена, которому хотелось найти для брата оправдание.
   -- Все-таки я чувствую большое облегчение, -- наконец сказал Стефен. -- Это могло оказаться для него фатальным.
   Она не шевелилась. Стефену становилось все яснее, что положение, в которое он был поставлен, очень сложно.
   -- Конечно, -- начал он снова, -- Бианка... я думаю, что вы... т. е. я хочу сказать... -- И опять замолчал, смущенный ее молчанием, ее полной неподвижностью. Но он не в силах был уйти, не попытавшись хоть как-нибудь оправдать брата. Хилэри -- самый мягкий человек, какого я когда-либо встречал. Не его вина, что он не может быть активным. Он, так сказать, негативен.
   Стефен сам удивился, что одним словом охарактеризовал брата. Он протянул руку Бланке.
   Бианка подала ему горячую руку. Стефен вдруг почувствовал жалость.
   -- Мне ужасно тяжело, что все так произошло. Мне ужасно тяжело за вас...
   Бианка отдернула руку.
   Стефен отвернулся, чуть заметно пожав плечами.
   "Что можно поделать с такими женщинами", -- подумал он и сухо сказал:
   -- Покойной ночи, Бианка! -- Затем ушел.
   Некоторое время Бианка сидела на стуле, на котором обычно сиживал Хилэри. В комнату проникал слабый свет из полуоткрытой двери. Бианка встала и прошлась по комнате; она касалась стен, книг, гравюр... Она прикасалась ко всем столь знакомым ей предметам, среди которых жила столько лет.
   За ее спиной скрипнула дверь. Послышался резкий голос:
   -- Что вы делаете в этом доме?
   Около бюста Сократа стоял м-р Стон. Бианка подошла к нему.
   -- Отец!
   М-р Стон удивился.
   -- Это ты? Я думал -- к нам залез вор. Где Хилэри?
   -- Уехал.
   -- Один?
   Бианка наклонила голову.
   -- Уж очень поздно, отец, -- прошептала она.
   М-р Стоп протянул руку, словно хотел ее приласкать.
   -- Человеческое сердце -- могила, в которой погребено много-много чувств, -- проговорил он.
   Бианка обняла его.
   -- Тебе пора спать, милый, -- сказала она, стараясь увлечь его к двери.
   М-р Стон споткнулся; дверь захлопнулась. Комната погрузилась в полный мрак. Холодная, как лед, рука коснулась щеки Бианки. Она чуть не вскрикнула.
   -- Я здесь, -- послышался голос м-ра Стона.
   Он протянул руку и коснулся ее плеча. Своей горячей рукой она схватила его за руку, и они прошли по галерее к его комнате.
   -- Спокойной ночи, мой милый, -- произнесла Бианка.
   М-р Стоп, казалось, хотел заглянуть в лицо Бианки. Но она отвернулась от него, осторожно притворила дверь и пошла наверх.
   Затем она села у открытого окна в своей спальне. Ей чудилось, что в комнате много людей: нервы были страшно напряжены. Казалось, в эту ночь стены дома не могут оградить ее от людей. Люди-призраки носились вокруг неподвижной фигуры Бианки, откинувшейся с закрытыми глазами на спинку кресла. Эти призраки шелестели, как сухая солома, как пчелы между стеблями клевера; звон стоял в ее ушах. Она выпрямилась. Призраки исчезли, звуки слились в далекий шум, но стоило ей закрыть глаза -- и призраки снова начинали кружиться, и слышался неумолчный шорох. Она забылась, потом вздрогнула и очнулась. Там, в бледном свете, стояла маленькая натурщица, такая же, как на той роковой картине. Белое, как мел, лицо с глубокой синевой под глазами. Ее губы, чуть окрашенные, были полураскрыты. Казалось, она дышит. Слабый аромат исходил от нее. Давно ли стояла она здесь? Бианка вскочила на ноги. Видение исчезло. Она подошла к тому месту, где та раньше стояла, -- туда падал лунный свет. От деревьев, а не от девушки исходил аромат. Но таким отчетливым, таким живым было видение, что Бианка задыхалась; она высунулась в окно, провела рукой по глазам. За окном над темным садом всплыла полная, почти золотая лупа. Медвяно-бледным светом озаряла она листья и уснувшие цветы.
   Бианка долго смотрела на дождь из лунных струй, изливавшихся на земной ковер, словно, лепестки цветов, из которых пчелы выпили весь сок. И вдруг внизу, в лучах лупы она увидела тень, скользившую по траве, и услышала ясный дрожащий голос, который, казалось, хотел проникнуть сквозь чащу темных деревьев, ища выхода. В ужасе Бианка слушала.
   -- Мой ум затуманился, Великий Космос! Я не могу писать. Я не могу открыть людям, что все они братья. Я больше не достоин оставаться здесь. Дай мне умереть!
   Бианка увидела отца. В белой одежде простер он руки в ночь, ожидая, что всемирное братство этого воздушного простора примет его в свое лоно.
   И наступило мгновение, когда, словно по какому-то магическому знаку, все диссонансы городских шумов слились в гармоническое безмолвие, как будто сама смерть сошла на землю.
   И, прерывая это молчание, снова раздался голос м-ра Стона. Свирелью прозвучал он среди безмолвия ночи:
   -- Братья!
   Бианка заметила шлем полисмена, мелькнувшего под густыми кустами сирени. Полисмен пристально смотрел в ту сторону, откуда раздался этот голос. Он поднял фонарь и пытался осветить все уголки сада, отыскивая людей, к которым обращен был этот возглас. По-видимому, совершенно удовлетворенный тем, что не нашел никого, он опустил фонарь и медленно зашагал дальше.

Конец

---------------------------------------------------------------------------------

   Текст издания: Братство. Роман / Джон Голсуорти; Пер. с англ. М. В. Коваленской. -- Москва; Ленинград: Гос. изд-во, 1927 (М.: тип. "Красный пролетарий"). -- 360 с.; 20х14 см.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru