Гребенщиков Георгий Дмитриевич
Степашкина любовь

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Степашкина любовь

I

   Степашку в малых летах изуродовала оспа. Покривила лицо, один глаз высосала и исклевала нос и щеки. Ребятишки сверстники в ссорах дразнили его:
   -- Плетеное рыло...
   Когда был маленьким, не обижался, но когда подрос, стал сердится, толкать и бить обидчиков, а, побивши, убегал, прятался. Обиженные подбивали артель, отыскивали Степашку и сообща устраивали над ним расправы и издевательства.
   Так он от всех откололся, старался не встречаться, не говорить ни с кем. Даже в своей семье был молчаливым и оторванным.
   Когда с кем-либо приходилось сказать два слова, он прятал глаза под косматые нависшие волосы и нахмуренно сопел.
   В семье его держали в черном теле, все кричали на него, старались не сажать за общий стол и не любили. Только мать, тощая, ворчливая Матвеевна, иногда прикрикнет на сына или на неучтивую сноху, если услышит, что обидели Степашку:
   -- Его несчастного и так Господь нашел, а вы наготово добиваете!..
   Но при Степашке, не жалела его и Матвеевна. Напротив, она с ним говорила громче, чем с другими, будто бы он был глухим или бестолковым.
   Степашка рос и все более мрачнел, все чаще избегал людей, и в одиночестве своем дичал.
   Когда дорос до призыва -- все знали, что его в солдаты не возьмут, и никто в семье не заикался, что Степашку надобно женить, хотя Степашка стал корпуснее старших братьев, говорил, как в бочку ухал, и работал за троих. Иногда в щелочку забора он заглядывал в соседский двор, откуда доносился звонкий голос краснощекой и рябой Агашки, и сам с собою потихоньку ржал, но делал это воровски, наедине.
   Подбородок его скоро зарос клочковатой игренею бородкой, плечи стали круты и широки, а короткие и толстые руки приобрели ухарский размах. Когда Степашка крестился на образа, казалось, что руки его из свинца, и он бахвалится силой, с которой бросает их себе на лоб и плечи. Шагал -- будто черепах давил подошвами.
   И двадцать пять, и тридцать лет исполнилось Степашке. Он был все так же молчалив и дик, чураясь людей и прячась от их взгляда. Но неведомо когда, успел Степашка подружиться с церковью, в которую ходил каждое воскресенье, подолгу вглядывался одиноким глазом в лики святых, грузно кланялся и боязливо швыркал узкими, испорченными оспою ноздрями.
   Однажды весною в Родительский день, когда все из церкви во главе с батюшкой направились на погост служить панихиду по усопшим, Степан очутился там среди старух. Они окружили его и почему-то все стали ласково называть Степанушкой и подавать ему яички, блины, монетки, шанежки.
   Степан как-то размяк, заулыбался широкою улыбкой и совал милостыню за пазуху, в рукава и в опрокинутую шапку. Но когда пошел домой, то повстречал на улице кучу разряженных девок, среди которых была и плотная румяная Агашка. Она насмешливо и громко крикнула подругам:
   -- У-у! Степашка-то, глядите-ка, в убогие попал... Милостинку принимает!
   Степан попятился, скользнул куда-то за плетни и все скормил собакам. Но девки подглядели и стали его дразнить пуще прежнего. Донеслось братьям. Те стали его тарить:
   -- Ты, што же, голодный, али робить не желаешь?.. Пошто же ты срамишь нас эдак-то?!
   Степан спрятал глаза под волоса и, не сказав не слова, ушел на сеновал и там пролежал до вечера.
   А назавтра, вместо того, чтобы поехать на работу в поле, отрезал голенища от своих старых обуток и стал из них шить котомку.
   Старший брат выругал его и, не понимая, что он замышляет, кричал:
   -- За мягким калачом-то, небось первый тянешься, а пахать, видно, не охота!..
   Степан швыркнул носом, ниже наклонил над своей работой голову и глухо проворчал:
   -- Не надо мне вашего хлеба!.. Уйду я скоро!..
   -- Куда это? -- изумился большак.
   -- А в монастырь уйду!..
   И никакие резоны, ни жалобы, ни ругань братьев, лишившихся хорошего работника, не помогли.
   Степан ушел тайком, и о нем долго не было ни слуху, ни духу.

II

   Спустя два года, раннею весною, в праздник, Матвеевна пошла на пашню посмотреть хлеба. Она давно не хаживала на поле, где у нею были посеяны горох и мак, и в воскресенье, когда все снохи были дома, она одна с костыльком и мякушкой в переднике отправилась на пашню.
   Дорогою она впервые поняла, какою стала она старенькой. На третьей же версте устала, села отдохнуть на травку, и иссушенную годами голову низко наклонили думы. Они были бессвязны и просты, но старуха не могла их привести в порядок, да и не старалась ими овладеть. Они были так же неуловимы, как мухи, маленькие и большие, черненькие и зеленые, что кружились над нею целым роем, а голос их был так же надоедлив, как стрекотание кузнечиков, живших где-то тут же в траве.
   Солнце грело и ласкало изжитое тело, под синью неба висел и щебетал, захлебываясь радостью, жаворонок, и сквозь рой черных и зеленых мух, сквозь стрекотание кузнечиков, слал вниз рассказ о чем-то близком и далеком...
   Старухе чудились виденная ею картинка Афонской горы, украшенная лесом и церквами, а где-то в их прохладе в черном одеянии бродит и спасает душу молчаливый, Богом найденный Степашка...
   И по щекам старухи горячими струйками побежали слезы, задержались в уголках губ, пощекотав глубокие морщинки возле носа. Вытерла их скрюченной рукой, высморкалась, встала и пошла.
   Теплая пыль в колеях дороги согревала необутые ступни, а травка грядок щекотала жилистые икры. Старуха шла нескоро, подпиралась костыльком и вглядывалась в даль полей, туда, где небо опирается о землю, будто хотела там увидеть конусы зеленых гор, украшенных церквами.
   Пошли поля, давно знакомые, исхоженные вдоль и поперек, с которыми неразрывно связана вся ее прошедшая бабья жизнь, все радости и горькие печали, тяжелый, долгий труд с чередою многих лет, похожих друг на друга, как сноп на сноп.
   Вон там на увале, где четко нарисован черемуховый куст, на старом глинистом бугре раскинулась большая и зеленая, глаголем, полоса. Эта полоса распахана при ней ее покойным мужем в молодых годах... Когда была в девках, с подругами хаживала на увал по ягоды. Там много было клубники и цветов, трава была большая, а в ней было много колючего шиповника... Они кололи молодые ноги, смеясь, вытаскивали занозы, пели звонко и раздольно песни и в знойный полдень отдыхали на бугре. Бугор с вершины был разрыт, на дне ямы лежали камни и влажная земля, а над камнями и землею поветкой висел зеленый куст. Девицы заходили в яму, из камней устраивали стулья, садились и подолгу в страхе говорили о разбойниках, когда-то здесь живших и схоронивших своего лихого атамана.
   Потом, вскоре после того, как Матвеевна вышла замуж, покойный муж со свекром в Петровки выехал пахать "залог". Был сильный зной, лошадей кусали оводы и мухи, они не слушались, махали головами и хвостами, и на первой, черной и дернистой борозде рассерженный Трофим впервые бил неловкую нерасторопную жену. Она вела в поводу переднего коня, не справилась с ним, вильнула в бок и искривила борозду.
   Эта кривая борозда по чистому, непаханому увалу, среди цветов и ягод, осталась в памяти Матвеевны и посейчас. Потом осталось в памяти, как на "залоге" и на "перелоге" были тучные, густые и высокие хлеба, как зимней порою с мужем ездила на ярмарку и привезла обнов, как, затем, спустя семь лет, на этой полосе вблизи бугра она родила третьего по счету сына -- Степашку.
   Было это ранней осенью, во время молотьбы. Она накладывала на возы снопы, подбрасывая их руками. Снопы были тяжелые, возы высокие, она помаялась и начала рожать.
   Родила под вечер и, чтобы скрыться от людей, ушла на бугор под куст черемухи, и долго там стонала, потерянная мужем и родней... На другое лето на том же бугре под кустом черемухи качался маленький Степашка, и Матвеевна с тайной радостью приходила в прохладу куста с грудью, полной молока, кормить Степашку...
   III
   Старуха шла межою по узенькой дорожке и уже забыла, что давно прошла пора молодой и терпеливой жизни. Забыла, что Степашка давно вырос и ушел куда-то от своей уродливой судьбины... Будто не прошли еще столь долгие года, будто она еще молодая и крепкая мать годовалого Степашки и идет к нему под куст кормить его упругой грудью, которую он радостно и жадно схватит влажным беззубым ртом и даст ей сладкий и желанный отдых от труда и зноя.
   И, повинуясь радостному заблуждению, она сворачивает с дорожки и прямо по зеленой, только что взошедшей полосе идет к бугру.
   Вот он близко, уж виден темный ствол зеленого куста черемухи, уже слышен мягкий шелест оставшихся на его подоле прошлогодних ковылей, уже надо подниматься на крутой и невысокий склон. Старческие ноги вдруг подсеклись, и к Матвеевне вернулась старость, явная и слабая, с сумою долгих и тяжелых лет... Она вдруг опустилась на землю, и из ее груди вырвался короткий стон:
   -- О, Господи, прости!..
   Потом подняла голову и тусклыми глазами посмотрела на бугор... Посмотрела и застыла в страхе и недоумении. Из ямы выходил большой оборванный и грязный человек и глухо бормотал:
   -- Здорово, мать родная!.. Али не узнала?
   Старуха поднялась, широко развела руками, шагнула к нему и снова опустилась на землю, хватая уголок передника, чтобы протереть подернутые туманом слез подслеповатые глаза... Из передника выпала и покатилась румяная мякушка, а грязный человек проворно бросился за ней и жадно стал ее кусать.
   Старуха собралась с рассудком и снова развела руками, как бы призывала ими к своей груди пришельца, и через силу лепетала:
   -- Откуда?.. Это ты, сынок?.. Отыскался... Ишь, ведь: будто побирался, оборван весь...
   -- А случалось... -- буркнул сын и как-то широко оскалил зубы.
   На бороде его осталось белое пятно муки от хлеба и прыгало вместе с обгорелыми зубами. Он ел мякушку и добродушно говорил:
   -- А я думал, ты уж умерла... Ишь -- старая...
   -- Умру, сынок, ужо умру. Вот скоро уж отмаюсь...
   -- А братья не умерли?
   -- Нет, Бог несет...
   -- Поди, не выгонят? Теперь лето: работать начну!
   Старуха скорбным и долгим взглядом посмотрела на Степашку, все такого же простодушного и дикого, как десять и двадцать лет назад, когда он был парнишкою, и спросила:
   -- Где же погулял, побродяжил, сынок?
   -- А побыл кое-где... В тайге на приисках работал... На плотах потом лес плавил, нанимался... Потом на баржах караульщиком жил. Потом стосковался -- домой потянуло...
   -- А до святых-то мест не дошел, видно?..
   Степан вздохнул, подумал и ответил:
   -- А кто их знает, где они... Далеко, говорят...
   Он еще вздохнул и замолчал.
   Посидели молча. Поочередно поглядывали в даль, где в овраге спряталась деревня, маяча тополевой рощей, и пошли по полосе зеленых всходов.
   Впервые в жизни много говорили, впервые чувствовали теплоту родства и ласки и медленно бродили по родным местам.
   Затем, когда старуха позвала домой, Степан сказал:
   -- А я останусь тут... Хлебца мне пришли пораньше, я буду здесь што-нибудь делать...
   -- А домой-то как же?..
   -- А не пойду я... Там опять все, как собаки, за полы хватать начнут... Я лучше тут... Построю балаган... Братьев ждать буду...
   Матвеевна ушла домой одна и не сказала никому, что видела Степана, но утром завязала в узелок ему крупы и хлеба и шепотом сказала сыну-большаку:
   -- Отвези на пашню: там гость у нас...
   Большак не понял материных слов, пока не повстречал на пашне отыскавшегося брата.

IV

   Степан зажил возле бугра-кургана в самодельном шалаше из соломы и дерна. Время было гулевое, когда на полях еще работы не было, когда большак Матвеевны часто поглядывал на небо и ждал дождя, чтобы было что косить и жать в страду. Но изредка он ездил на пашню и как-то нехотя останавливался у Степанова шалаша. Степан обыкновенно что-нибудь чинил: либо сапоги, либо рубаху, и когда приходил к нему большак, он швыркал носом, мельком взглядывал единственным глазом на бородатого брата и глухо первый говорил:
   -- Здорово, братан!
   -- Здорово! -- уже потом приветствовал пришедший и небрежно бросал к ногам Степана узелок с хлебом или мешок с картошкой.
   Большак был доволен, что Степан живет на пашне, но в разговоре с ним был краток и суров.
   -- Мать баню топит: приходи, вымойся...
   -- Рубахи нет чистой, -- уклонялся Степан.
   -- Какую-нибудь найдем, дадим...
   Степан молчал в ответ, и видно было, что он не пойдет в деревню.
   -- Тут скот, того гляди, в хлеба зайдет. Караулить надо! -- говорил он брату, когда тот намеревался уезжать обратно.
   -- Дело твое, а помыться бы надо... Да и в церковь бы сходил, Богу помолился... А то живешь, как басурман.
   Степан отвертывался и молчал. Он вспомнил, что больше двух годов не бывал в церкви. Раньше, когда жил в семье, не пропускал ни одной обедни, а за эти годы как-то даже стал бояться церкви: больно много там людей бывает... И еще вспомнил, что забыл молитвы, каким научился от старух и в церкви. Он по утрам и вечерам молился на восток, тяжело бросая кресты на грудь и плечи, но молился без молитвы, а так, по своим нескладным и простым словам, которые не произносил, а твердил в уме, потому что так скорее и глаже выходило. А выходило у него так:
   -- Господи, Большущий, я не знаю какой Ты есть, но добрый ты и правильный. Суди меня, как знаешь, а я, вот он, весь тут! Грешен, дак прости... Здоровье сохрани... Штоб волки меня не съели тут, змея не укусила бы, да нечистая сила не поблазнила... Аминь...
   Иногда в хороший вечер, когда небе ярко горели звезды, Степан особенно долго беседовал с Богом и дружески упрекал Его своей не произносимой словами думою:
   -- Ты, Господи, такой сильный и богатый... У тебя и потолок вон как изукрашен звездами, и все на свете Твое. А у меня ничего нет, а ты не хотел уберечь меня от оспы... Люди смеются, и ни одна девка за меня не пойдет замуж... Дело Твое, Господи, что Ты так со мною сделал, а все-таки обидно...
   И Степану казалось, что Бог, пожалуй, шепчет в оправдание:
   -- Не доглядел, брат, извини!.. За всем не уследишь -- свет-то, вон, какой огромный.
   И Степан понимал и извинял Богу Его ошибку и даже как будто жалел Его: у Него так много дел. Не то, что у Степашки, который живет себе один на пашне и караулит хлеб. Вся и забота -- сварить себе кашу да бродить по полосам, или сидеть на верху бугра да глядеть во все стороны на зеленые пашни.
   После молитвы Степан подолгу сидел у костерка, варил картошку и неповоротливым умом своим перечислял заботы Бога, у Которого так много дел.
   Далеко кругом был виден в такие ночи Степанов костерок. Многие, кто не знал, что у бугра живет Степашка, с завистью и страхом думали, что это светится богатый клад, некогда зарытый под бугром старинными богатырями.

V

   Лето расцветало. Дождей было не много, но они перепадали вовремя, а после них светлые солнечные дни умывались по утрам обильными прохладными росами. Большая полоса, глаголем раскинувшаяся возле бугра, лежала мягкой зеленой постелью, в которой, перекатываясь, нежился игривый ветерок. По краю полосы возле дороги, как мелкий и густой пихтач, тянулась конопля.
   Степан вставал до солнца и, чтобы не мочить в росе штанов, поднимался на бугор, и долго там сидел, почесываясь и озирая полосу. Всходило солнце, розовое и большое, укорачивало тени, серебрило вдалеке мельничный пруд и пробуждало к жизни сотни разных, воедино слитых голосов и звуков. Степан снимал разбитую шапчонку, расчесывал рукою спутанные волосы и вглядывался в даль, к селу, откуда по дороге скоро потянуться телеги, всадники и пешеходы. И когда они приближались к пашне, Степан сходил с бугра, умывался из лагушки, и зажигал свой костерок, чтобы сварить картошки или кашу.
   Однажды, тихим утром, когда от костерка высоким голубым и гибким столбиком взвился дымок и оживил собою тихие, едва проснувшиеся пашни, Степан услышал тонкий и певучий бабий голос.
   Он встал возле костра, прислушался и стал осматривать соседние поля. По дорожке мимо конопли ехала баба и звонко напевала песню:
   
   "Уж ты гу-у-линька, ты мой го-о-лубо-очи-ик,
Эй-да, сизокры-ыленький ты мой во-оркуно-очи-ик..."
   
   Степан подумал, что едет одна из его снох, и пошел навстречу. Он пересек полосу и стал у дороги в конопле.
   Баба ехала одна на пегой лошади в плохой телеге и продолжала петь:
   
   "Эй-да ты заче-ем пошто, в гости не ле-та-а-а-ешь.
Разве доо-мичку ты моево не зна-е-е-ешь..."..."
   
   Степан стоял в конопле и впервые понял, что у баб голос совсем другой, не такой, как у мужиков... Что в бабьем голосе есть что-то жалостливое, влекущее к себе. Вот и его зачем-то потянуло... Если баба хлеб везет, можно было и у балагана обождать...
   Баба поравнялась с ним и оборвала песню. Степан увидел, что это не сноха.
   Пегая лошадь шарахнулась от Степана в сторону, а баба звонко и со смехом прокричала:
   -- Что у дороги-то стоишь, пужало конопляное?
   Баба дернула вожжами и лошадь остановились. Степан увидел рябое круглое и улыбающееся лицо.
   -- Бабушка Матвеевна тебе гостинцы прислала. Возьми-ка, подойди!..
   Степан криво и широко улыбался и не подходил. Баба натягивала вожжи и кричала:
   -- Чего стоишь, оглох что ли?
   Голос бабы был сердит, но лицо смеялось, и синие глаза светились добротой и любопытством.
   -- Ты не Федотова ли девка? -- спросил Степан и подошел к телеге.
   -- Была в девках Федотова, а теперь стала Максимова хозяйка... Зовут Агафьей... Вспомнил?..
   Степан утер рукою нос, поправил рваный поясок и весело заржал:
   -- Ишь, выдобрела: мяконькая стала!..
   Чтобы доказать Агафье, что не врет, он сделал из руки вильцы, из языка корытце, крякнул по-утиному и хотел пощекотать Агафью, взвизгнув от восторга:
   -- Сдобная!..
   -- Ишь ты... Облизнись-ка, да проваливай!.. -- лукаво протянула баба и стегнула лошадь. -- Тоже бабу надо...
   Степан не осердился. Вдогонку бабе он снова крякнул по-утиному и, захлебываясь, крикнул:
   -- Эй... Сдобная!..
   Агафья оглядываясь, улыбалась, а потом, удаляясь, опять запела, но задорнее и громче прежнего, словно дразнила Степана.
   Он некоторое время торопливо шел за нею, будто она успела привязать его к своей телеге какою-то невидимой веревкой.
   Затем, когда она поехала рысцой, Степан поднялся на бугор, вытянулся во весь рост и долго всматривался вслед исчезающей среди полос Агафьиной телеге, -- улавливая ухом такие пьяные, доселе им не слыханные звуки бабьей песни.
   Когда же песня совсем растаяла в звонком летнем воздухе, а телега скрылась в пустошах, Степан расхохотался сам с собою, будто рассыпав кирпичи, хлопнул грязными ладонями себя по животу и почему-то подскочил на месте.
   Потом весь день ходил между полос, как пьяный, и даже принимался громко и несвязно петь, совсем не слушая себя и не замечая, что песня его похожа на дикий, бестолковый рев.

VI

   Приближался Петров день с началом горячей страдной поры. Поспела ягода-клубника. Степан из дома вытребовал себе литовку, направил, наточил ее и у закройков начал косьбу. Косил он больше по утрам и по вечерам, когда не было жарко. А днем брал ягоды и сушил их на солнышке у балагана. Приехавший на полосы старший брат хвалил его за ягоды и косьбу. Степан веселел от похвал и старался пуще прежнего. Без устали ходил в траве, наполнял ягодами шапку и нес к балагану, высыпал и снова шел, пока не начинало вечереть. Когда же солнышко склонялось к западу, он шел к балагану, засучивал рукава, звенел точилом о блестящую литовку и, поплевав на заскорузлые ладони, начинал косить. Трава шумела, литовка поблескивала и звенела, рубаха смачивалась потом и прилипала к широкой спине, но он не уставал и только у начала нового прокоса останавливался и глядел в ту сторону, куда по утрам каждый день на пегой лошади приезжала Агафья с мужем.
   Максима он знал еще парнишкой, когда тот бегал за ним, Степаном, уже рослым парнем, и дразнил "Плетеным рылом"... Но тогда Степан к Максиму не имел такого зла, какое закралось в его сердце теперь, хотя теперь Максим, молодой, плечистый, с чуть заметною бородкою мужик, не дразнил его, а, проезжая мимо, трогал шапку и приветливо кричал:
   -- Бог в помощь, красно солнышко!
   Степан останавливался, глядел на сидевших рядышком в телеге мужа и жену и негромко посылал Максиму:
   -- А поди-ка ты к черту!..
   И все-таки не мог оторвать взгляда от проехавших, пока они совсем не скроются из вида.
   Максим с женою ездили мимо каждый день: утром, когда солнце обходилось -- на пашню, вечером, когда оно еще не село -- домой, в деревню. Степан знал, что все равно Агафья будет ехать с мужем, и ему нельзя сказать ей то, что хочется уже давно сказать с глазу на глаз, но все-таки утром косил до тех пор, пока не покажется и не проедет мимо их телега. А вечером начинал косьбу пораньше, чтобы снова пропустить мимо себя Максимову телегу. Да и днем, бродя по полю и собирая ягоды, Степан все время вглядывался в даль.
   И вот, в канун Петрова дня, когда Степан с шапкою клубники шел к балагану, вдали на дороге показалась Агафья. Она возвращалась с пашни пешком. Степан оторопел и вдруг почуял, что надо что-то сделать и сделать поскорее. Какая-то невидимая сила сгорбила его, толкнула в борозду за высокую пшеницу и быстро погнала к дороге... С хищным смехом он заполз в высокую коноплю, запал в ней у дороги и, не дыша, стал ждать.
   Вот послышались шаги босых ног, хлюпающих по пыльной дороге, и у Степана захватило дух.
   Он не знал, что надо делать, и забыл, что должен он сказать Агафье. Вот ноги хлюпают по пыли совсем близко, сквозь желто-зеленую чащу конопли он видит их белые и круглые, слегка поцарапанные голени и часть цветастого, высоко подтыканного платья... Захотелось быстро схватить их руками, пощекотать и крякнуть по-утиному... Но все тело Степана онемело, не слушалось его, и белые босые ноги промелькнули мимо, пригибая траву грядок и удаляясь по дороге...
   И только тогда Степан вспомнил о шапке с клубникой, быстро встал из конопли, вышел на дорогу и вдогонку Агафье закричал:
   -- Э-эй!.. Постой-ка-ся, Агафья!..
   Та вздрогнула, обернулась и сердито и испуганно смотрела на Степана.
   -- Эй, Агафья... На гостинца!.. -- кричал Степан, быстро догоняя бабу и протягивая ей шапку с клубникой...
   Агафья улыбнулась, дождалась Степана и взяла из шапки горсточку ягод.
   -- Да ты все бери!.. Держи подол!
   Он широко расставил ноги, готовясь всыпать в подол Агафьи ягоды, но Агафья подол не подставила и насмешливо прищурилась в уродливое лицо Степана.
   -- Да ты откуда взялся-то?.. Из земли что ли вырос?..
   -- Держи! -- повторил Степан... А к завтрему я могу тебе с ведро набрать!..
   -- Да не надо мне, не хлопочи!.. -- смеялась молодая баба.
   Степан, как никогда, отчетливо увидел ее вздрагивающее от смеха молодое тело и суженной ноздрею потянул в себя ее пахучий пот. Стоял, осматривал ее и ржуще похохатывал.
   Агафья улыбалась, но в улыбке ее не было уже задора и насмешки... Через нее сквозил неясный страх перед Степаном, таким большим, корявым и лохматым... Она безвольно протянула руки к шапке, высыпала в подол ягоды, обнажив белые ноги еще выше и, захлебываясь, проговорила, отдавая шапку:
   -- Спасет те Бог... Напрасно хлопочешь.
   Степан отступил назад, запрокинул голову и важно поглядел на бабу.
   -- Завтра с ведро наберу... Ни сколь не жалко для тебя...
   Агафья промолчала, попятилась и с трудом переставляя ноги, пошла дальше, оглядываясь на Степана с боязнью и недоумением.
   Степан стоял в конопле возле дороги и единственным глазом своим улыбчиво глядел ей вслед. Он не пытался удержать возле себя Агафью и не хотел идти за нею. В нем как-то вдруг притихли и душа и мысли и не просили больше ничего.

VII

   Настал росистый, тихий вечер. Степан бродил вокруг бугра и не разжигал свой костерок. На небе высыпали звезды и напомнили ему о Боге, о молитве и о том, что люди живут -- живут да и умирают. И умирают навсегда, навечно, чтобы никогда больше не жить. Степан почувствовал это впервые и испугался. В душе его похолодело, ему стало тоскливо и обидно.
   Он снова стал упрекать единственного своего собеседника, Бога, вездесущего и постоянно-знающего все мысли и дела Степана.
   -- Как так, Господи? Мне, может, скоро умирать, а я не знаю бабьей ласки... Ты можешь все. Заставь Агафью пожалеть меня... Пусть хоть немножко...
   Степан хотел попросить: "поспить со мной", да вспомнил про Максима, который будто бы стоит где-то за спиной и совестит Степана:
   -- И не стыдно: в этакое дело Бога путать!
   Степану стало стыдно... Он засопел, оглянулся в тьму полей, присел на корточки и пытался как-нибудь забыть о Боге. Правда, Бог тут должен отвернуться: дело стыдное Степан задумал, но все-таки никак не может не желать его, никак не может о чем-либо другом думать. Агафья все время, как наяву, стоит перед ним, зовет и соблазняет. Он даже слышит запах ее тела... Он не может без нее тут жить... И почему это он давеча не схватил, не удержал ее, чтобы хоть посидеть вдвоем в пахучей конопле, поиграть немного, как парни с девками играют на полянке.
   И вновь какая-то слепая сила подняла его и быстро погнала его к дороге, прямо через густую, мечущую колос пшеницу, через коноплю и мокрую росистую траву.
   Степан шагал, грузно бросая тяжелые ступени, размахивал руками, и не о чем не думал. В узких колеях дороги он заплетался, падал, кряхтя вставал и шел еще быстрее. В груди его теснило, он глубоко и часто дышал, так что сипло в горле, и надо было все-таки идти, идти скорее... А зачем -- почем он знает... Это дело не его... Там будет видно, лишь надобно скорей, скорей, идти в уснувшую деревню, к маленькой избе Максима, в которой теперь Агафья лежит одна и, может быть, не спит, а ждет его, Степана... Да, непременно ждет, иначе бы давеча она ему так не усмехалась...
   Степан уже бежал и удивлялся, как далеко их пашня от деревни... Он весь вспотел, обутки терли ноги, а шапку он держал в руке. Дырявая и грязная рубаха выбилась из опояски, а гача пестрядиновых чембар вылезла из голенища.
   Ничего не замечал Степан. Он даже не заметил, что коротенькая ночь проходит, и на востоке начинает брезжить утро.
   Но вот он прибежал он в деревню. Залаяла собака, погналась за ним... Другая, третья. Запел петух... Изба Максима на другом краю у речки. Он знает это хорошо... Чтоб не дразнить собак, сбавляет шаг и идет серединой грязной и кривой улицы... Прошел родную избу, давно не виденную, и не посмотрел на нее... Уже виднеется и Максимова изба без крыши. Совсем умерил шаг. Пошел тихо, крадучись, а подойдя к избе, совсем остановился, не решаясь заходить в ограду... Огляделся: на востоке розовело утро. Где-то скрипнули ворота. Степан присел к плетню Максимовых сеней и слышал, как в груди колотится сердце, точно кто-то рубит топором и перестраивает наново все Степаново нутро, перерубает жилы и отнимает его волю.
   -- Все равно: что будет, то и будь... -- решает он и шагает за плетень, в незапертые сенцы... Берется за скобку двери... Дергает -- не заперто... Шагает в избу, в непривычно кислый, спертый воздух... И остолбенел у порога.
   Агафья на полу... Крепко спит предутренним рабочим сном, в одной юбке, без кофточки, с растрепанными волосами. Лежит на спине, с полуоткрытым ртом и вытянутыми, до колен открытыми ногами. Ее живот и грудь мерно колышутся...
   Степан стоял, не двигаясь, глядел на бабу и не смел ее будить... Он весь дрожал и не умел унять колотивших и пляшущих зубов... Сжимая рот, он вдруг тягуче застонал.
   Агафья пробудилась, увидела в избе лохматого чужого мужика и, быстро соскочив с постели, попятилась в передний угол...
   -- Пресвятая Богородица...
   -- Ты чо... -- глухо вымолвил Степан. -- Ведь, это я...
   -- Да ты... Христос с тобою... Ты по чо же?.. В эку пору-то? -- в страхе и мольбе лепетала Агафья. -- Одумайся-ка ты, Степанушка... перекрестись!..
   Степан обмяк и вдруг почуял, что слабеет, не может ни говорить, ни думать, ни желать чего-либо. Он опустился на скамейку у печки и молчал... Агафья между тем оправилась, повязала волосы, одела кофточку и незаметно для Степана выскользнула из избы.
   Степан сидел в избе один и, отупелый от волнения и бессонницы, старался уяснить себе: как он и когда попал сюда, и что ему теперь делать?..

VIII

   В избе становилось все светлее, и скоро засиженные мухами окошки стали розоветь. Агафья все еще не возвращалась, но у дверей и окон послышались какие-то голоса и как будто даже смех.
   Степан опомнился, поднялся со скамьи и заспешил к двери. Но дверь снаружи оказалась припертой... Степан сильно пнул ее ногой. Дверь подалась, но снова захлопнулась. Степан рассердился и, упершись в пол ногами, нажал на дверь плечом... У дверей послышалось кряхтенье, смех и ругань... Степан подошел к окошку, заглянул через него на улицу. К избе бежали парни, бабы, мужики, вооружались палками и прятались у стен избы...
   Степан понял, что людей накликала Агафья, и чувствовал себя, как обложенный медведь в берлоге...
   Он рассердился еще сильнее и со всего размаха ударил в дверь могучей грудью. Дверь дернули снаружи, и Степан упал через порог. Кто-то толстой палкой огрел его по шее, пнул в бок... И целой оравой с криком, руганью и смехом навалились на него. Ноги Степана лежали на пороге, туловище -- на ступеньках перед дверью, а голова -- на земляном полу саней.
   Толпа насела на него и ликовала:
   -- Вот так зверь попался...
   -- Лакомый, смотрите...
   -- Ай да угодничек святой.
   -- Ребята, веревку... -- кричали те, кто держал могучего Степана. -- Скорей, -- а то уйдет...
   Степан высвободил ногу, толкнулся ею о порог и, схватил за волосы одного, укусил другого... Но те озлились, начали еще больнее бить его и тискать... За длинные волосы тащили из сеней, кричали, гикали, зверели...
   Степан, притиснутый к земле, стонал, кряхтел, но не произносил ни слова, и только зрячий глаз его налился кровью, а в узкие ноздри свистело усиленное дыхание.
   День праздничный. Толпа росла, гудела и рычала, и в гуле голосов ее Степан услышал старческий и сиплый крик старухи-матери:
   "Не убивайте!"
   -- Батюшки, господа почтенные... Не убивайте...
   Она гнулась в дугу, держа в пригоршнях свой фартук, и, плача, кланялась в спины держащим ее сына парням и мужикам...
   -- Не убьют, мать, не убьют, -- кричал какой-то согнутый старик. -- А пусть поучат.
   -- Ишь, пакостник он у тебя. -- Озлобленно кричала заспанная молодая баба.
   -- Образовался: бабу изнасильничать хотел... -- в лицо Матвеевне смеялся молодой мужик.
   Степану скрутили руки, щипали, тискали его упругое и жилистое тело, а кто-то звонким голосом командовал:
   -- Ребята! Подлечить его... Ведите за деревню, к тополям...
   -- Лечить?
   -- Лечить!
   -- Го-го-о!
   И с шумом, с гиканьем, с рычаньем, повели Степашку через всю деревню к тополевой роще...
   Толпа все прибывала, сквозь гам, сквозь смех и свист ее, чуть пробивалось надтреснутое причитание едва бредущей за народом Матвеевны.
   Она все более отставала от толпы, а когда толпа сравнялась с ее домом, большак заметив мать, сердито подбежал к ней, взял за руку и потащил домой, сурово выговаривая:
   -- Ты што таскаешься?.. Себя и нас стыдишь. Да пусть с него шкуру снимут, раз он того стоит...
   Но старуха рассердилась, вырвалась от сына и, спотыкаясь, быстро зашагала к тополевой роще.
   Она пришла туда, когда Степана уже привязали к дереву, и мужики и парни стали стягивать с него холщовые чембары.
   Бабы и девки, как от дождя пустились на утек от дерева... Толпа у рощи поредела, а мать Степашки, хрипя и падая, бежала к мужикам и через силу хрипло выкрикивала:
   -- Меня... Меня сперва режьте... Меня...
   Она была уже у тополя и, вцепившись в ржущего, немолодого мужика, изорвала на нем рубаху, пытаясь ухватить его за волосы. Мужик опешил, отступил... Другие засмеялись, и кто-то урезонивающе проговорил:
   -- Брось, ребята!.. С дураком связались, ведь.
   Один по одному все стали отступать, и, будто устыдившись, медленно посыпали к домам... У дерева остались привязанный Степан да мать его, беспомощно кусающая тугие узлы веревки... Да поодаль на плетнях огородов, как галчата, лепились любознательные ребятишки...
   С трудом и хрипотой в груди развязала Матвеевна последний узел... Степашка встал на землю, поддернул грубые чембары, и не завязывая гасника, быстро побежал от тополевой рощи прочь, прыгая через плетни, канавы и кустарники, туда, на озаренные восходом полосы, к бугру...

IX

   Бежал он без дороги и то и дело западал в траву, когда видел кого-либо идущего или едущего навстречу.
   От росы и пота он был весь мокрый. В обутках хлюпала вода, а голенища спали книзу и черпали росу, цепляясь за траву и тормозя бег Степана. Он сел в кусты, снял обутки, вылил из них воду и, взяв их в руки, пустился босиком.
   Теперь ему казалось, что пашни от деревни совсем близко. Так близко, что хохочущая и гикающая толпа видит его своими жадными, мигающими глазами.
   Он не побежал к бугру, где треугольником темнел вход в его шалаш, а свернул с дорожки

* * *

   У Степана захватило дыхание, и снова кто-то близко и невидимо бежал и топал ногами по земле...
   -- А потом ее камнями, здесь... заложить в яме и уйти...
   Но вдруг Степану делается страшно, будто он уже взял пахучую и плотную Агафью и, яростно лаская, задушил ее и заложил камнями на бугре... Но она встает из-под камней, кричит, бежит в деревню и собирает новую огромную толпу...
   Степан, с торчащими большими волосами идет к шатру, торопливо надевает свой зипун, обутки, шапку... Берет костыль и много раз починенный мешок-котомку... Оглядывается, спешит и поджигает свой шалаш... Большой, косматый сноп огня охватывает балаган, раздвигает темноту и освещает на бугре темный куст черемухи... Степан глядит туда и видит на бугре вместо куста страшную, растрепанную голову высунувшейся из-под земли Агафьи...
   И быстро, быстро, прямо через полосы уходит прочь, на север, где днем в хорошую погоду виднеется с бугра лиловая полоска гор с дремучей, дикою тайгою.
   Степан торопится, чтобы на родных полях не захватил его рассвет, и не оглянется назад к бугру, где, догорая, погасал его соломенный шалаш.
   
   Оригинал здесь
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru