Гребенщиков Георгий Дмитриевич
Снежная повесть

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Г. Д. Гребенщиков

Снежная повесть

Мельхиседеку Русской Литературы,
Вас.И. Немировичу-Данченко,
-- посвящается.

   Жизнь... Какое большое и в то же время измельченное, изношенное слово. Если бы представить всю ее, во всем охвате, во времени, в пространстве, в физических явлениях, в духовной сущности, -- какая грандиозная, невоплотимая ни в какое полотно, ни в какое человеческое творение -- живая Истина. И самое великое искусство, самое высокое, самое радостное -- это уметь жизнь прожить... Вот почему и большое искусство вообще -- только тогда радует, когда оно учит жизни, ее вкусу, раскрытию ее простых и сложных таинств...
   ... Откуда-то из пространства донеслись ласкающие звуки скрипки или оркестра -- через дорогу, у соседа, радио -- музыка это же таинство, чудо, восхищающее, толкающее к осмысленному восприятию всего, что окружает нас...
   ... Пришло письмо от друга, или прочитана благая мысль давно умершего писателя в раскрытой книге, или донесся звонкий смех юности -- и жизнь раскрывает перед вами свои объятия, жизнь становится желанной, полной радужных надежд, полной неизведанного до селе смысла...
   Даже в скорлупе эгоизма, наростах тяжкого труда, в тенетах окружающего нас недоброжелательства, под крестом страдания -- всегда и всюду в нас живет искусная необходимость все оправдать, забыть, перенести. Все учить, все необходимо, все для лучшего... Не так ли?..
   Вот почему всякое искусство, в красках, в звуках, в слове, в рукоделье -- становится тем более необходимым: только при его посредстве жизнь наполняется содержанием, глубоким смыслом, иногда причудливым обманом, отводящим нас от пропасти отчаяния...
   И вот я спрашиваю сам себя: в чем дело? Почему я все это пишу?.. Не ищу ли сам я каких-либо заплат, каких-либо пестрых лоскутков, чтобы прикрыть наготу какой-то собственной душевной боли?.. И, да и нет...
   Мне просто захотелось сегодня остановить свои мысли над всем тем, что окружает мою собственную жизнь... Я хочу зарисовать вот эти свои сегодняшние дни такими, как они есть, без всяких сочинительских прикрас... От одного я не сумею скрыться -- это от самой мысли. Все-таки пока она моя единственная повелительница и мне приятно это мое рабство -- быть во власти все связующей, все осмысливающей, всегда тоскующей о чем-то лучшем -- мысли...

* * *

   Во все окна моего лесного домика смотрит суровая зима, редкая гостья в штате Коннектикут.
   Снега... По ним разбежались зеленые кипарисы -- какая-то насмешка над настоящей северной зимою. Или кипарисы забрели сюда по ошибке, или зима сбилась с пути.
   Среди многих писем, полученных со всех концов света, в скромный наш лесной домик, пришло недавно письмо от Федора Ивановича Шаляпина из Парижа, и странно звучит его кацапское выражение: "У вас теперь в Чураевке, я чай, снег белеет..."
   "Я чай, снег белеет..." -- Только Шаляпин мог хорошо запомнить и повторить такое примечательное народное выражение. И правда, у нас белеет снег, дымится целый день наша железная печка, по вечерам коптят керосиновые лампы, дни и ночи стучат машинки -- русская и английская, шуршат листы бумаги, горы газет и журналов, масса бумажного мусора... Многими тонкими паутинками словно разнотоннозвучащими струнами печатные или написанные в письмах мысли связывают нас с многочисленными нашими друзьями, знакомыми и просто с незнакомыми, пишущими, главным образом, о своих нуждах, об общественных делах, о своих радужных надеждах на Америку... Вот большая общественная организация, письмо за подписью трех важных и известных лиц, просит спасти от гибели одну из русских гимназий в Европе... Вот писатель, потрудившийся на педагогическом поприще 25 лет, просит собрать для него по подписке несколько сот долларов -- ему врачи советуют отдохнуть и подлечиться. Вот известный журналист собирается приехать читать в Америке лекции о положении русских в Европе. Зимуют-де, все трубы полопались, печку без воды топить нельзя и люди страдают. Значит, мы и тут перехитрили. В роднике вода никогда не замерзает, хоть дорожка к роднику и не всегда легка из-за глубокого снега.
   А жизнь все-таки хороша... Во всех передрягах она еще милее, ибо мечта всегда подсовывает соблазнительное оправдание: когда живется хорошо -- черные дни ожидать и переносить хуже. А когда живется плохо -- лучший час облегчения непременно должен занять свой черед. Значит, лучше ждать хорошего, нежели плохого... Да и что, значит, "плохое"?
   Вернемся же в действительность, такую, какова она есть...

* * *

   Белки на крыше нашего лесного домика обычно играют лишь ранним утром, да и то не в зимнюю пору. А на этот раз, они устроили настоящую беготню ровно в полночь. Я уже спал и проснулся, разбуженный невероятным беличьим переполохом. Белки прервали мой удивительный сон. Я только что видел во сне новую Маньчжурскую императрицу. Она запросто беседовала со мною, сидя за своим письменным столом. Вдруг, без доклада, вошел молодой американец и принес ее портрет. Императрица вырвала у него портрет, давая этим понять, что она недовольна бесцеремонным его визитом без доклада... Но американец широко улыбнулся -- национальная привычка -- и шепнул мне: "Не нравится ей моя работа". Вижу, на портрете -- юная императрица в больших очках и с мелкими веснушками... Я спрашиваю: "Должен ли я называть ее Ваше Величество? Императрица отвечает: "О, да, конечно!". В этот момент застучали входные двери. Танцуя и подпрыгивая, вбежал сам император. По залу рассыпалась звонкая барабанная дробь его шагов...
   Я проснулся от неистовой пляски белок. Ясно, что они были не на крыше, а над террасой, у самого окна. Хотелось поскорей взглянуть на этот ночной беличий карнавал. Смотрю в окно и ничего не вижу. Все стекла в густой сетке из снега. Открываю окно и вовсе ничего не понимаю. Откуда-то сверху опустилось и повисло над окном нечто сказочное и мистическое. Или продолжается чудесный сон, и я стою на дне морском, а надо мной висят серебристые водоросли? Силюсь понять, откуда и что это нависло. Беру электрический фонарик, снова подхожу к окну и вижу пышные дивные гирлянды серебряной парчи, какая-то сказочная бахрома чьих-то фантастических одежд? Меня охватывает чувство очарования и любопытства. Спускаюсь вниз и выхожу на террасу. И только тут я вижу, что произошло нечто исключительное в своей фантастичности. Снег!..
   Впрочем, снег не новость, он навещает нас часто. Но это какой-то другой снег! Тихий, густой, теплый, влажный и необычайно обильный. Его нападало так много, что под его тяжестью согнулись все ближние кипарисы. Смотрю на крышу. А на крышу с двух сторон наклонились и легли всей своей мохнатостью отяжелевшие огромные деревья: справа -- береза, слева -- клен. Никогда я не мог и подумать, что в пушистом снеге заключена такая тяжесть. Ведь и береза и клен, настоящие великаны. А это что за круглая серебряная и длинная труба сверкает в свете фонаря? Она тянется словно потусторонний бело-голубой луч, от заднего крыльца к большому дереву. О, да это просто веревка для белья, нарядившаяся в облепивший ее со всех сторон, причудливый снежный покров. Но как красиво, как сказочно изогнулась эта серебряная труба и, сверкая изумрудами и мелким жемчужным бисером, устремилась вдаль и ввысь!
   Теперь понятно, почему белкам не до пляски. Снег влажный, он облепил и подмочил беличьи шубки и хвосты, вытеснил зверьков из их укромных убежищ между сучьями деревьев, и они не знали, что им теперь делать. Белки еще молоды и не помнят ничего подобного в их родном лесу. Они удивлены и перепуганы тем, что их любимые деревья опускаются на землю, изгибаясь дугами.
   А снег валит и валит, мягкий и тихий, сверкая в свете фонаря тысячами, миллионами, разноцветных угольков. Широко и далеко, и высоко, и повсюду, все усыпляет своим белым очарованием, все покрывает лебяжьим пухом колдующего белого царства, -- белый пушистый снег.
   На утро -- вовсе ребяческая радость: небывалое количество снега. А он все еще продолжает падать.
   Автомобиль, оставленный у закрытых ворот гаража, -- засыпан с верхом, и лишь кое-где выглядывает из-под снега часть кузова. Елки, кипарисы и березы согбенно вошли в белую землю, и некоторые представляли собою теперь причудливые снежные бугры. Даже высокие и сильные деревья нагнулись и обвисли своими ветвями так, что казались изуродованными. Снежные сугробы причудливы и велики, даже на крыше слой снега достигает два с половиной фута, а в низине -- еще больше. Для того чтобы теперь выбраться на дорогу, надо было бы брести к ней, утопая по пояс в снегу. Невольно пришла в голову мысль: так как же теперь ехать за продуктами? В доме -- полторы булки хлеба, немного молока и масла, коробка печенья и... больше ничего. Да, но, прежде всего, надо же затопить печку. За ночь в доме все выстыло, холодно, а в холоде, как известно, плохо думается. Однако подвал с дровами завален снегом. Придется рыть к нему глубокую канаву. До родника, полтораста шагов -- превратились вовсе в непроходимое пространство... А лопата, где-то внизу, у въезда на горы. Ее теперь занесло и, конечно, не найти под снегом. Мысль работает быстро. Прежде всего, следует прорыть дорогу к воротам и открыть гараж. Но где взять лопату? Беру ведро и начинаю черпать. Долго черпаю и быстро согреваюсь. Сразу становится веселей, и думается лучше. В гараже есть грабли. Если к граблям проволокой прикрепить широкую, короткую доску -- получится нечто вроде емкого орудия грести снег. Но надо же лопату. А!.. Есть железные вилы, и где-то была еще тонкая широкая доска. Но где она?.. Она где-то в доме, жена на ней раскатывает тесто... Нахожу доску и вставляю ее между зубьями вил так, чтобы два соседних зуба были сверху, а два крайних -- внизу. Получилась крепкая широкая лопата. Весело, поспешно начинается рытье канавы к подвалу и вокруг дома. Вот я в подвале. Мой взгляд упал на серый мешок. Картошка!.. О ней в свое время забыли, а теперь -- это целое богатство. Но, прежде всего, -- набрать дров и обогреть избу. Мысль торжествует, открывая, в сущности, самые простые вещи. Разгорелась печка. Зашипело, поставленное на нее ведро со снегом. Значит, вопрос с водой решен. Вспомнились домашние простые хитрости из детских заточений в обмерзшей родной лачуге. Помню тогда мы, дети, не умея открыть дверь, пристывшую в притворе, залезали на большую русскую печь, вынимали старую тряпку, обычно изношенную одежину, из отдушины и через ту отдушину поварешкой легко доставали с повети снег. Правда, на это уходило много времени, но было весело, потому что снег -- вот он -- прямо на печи.
   Но прочь, прочь детские воспоминания. Некогда. Молоко для кофе -- есть. Значит, завтракаем превосходно, а на обед картошка с маслом... Однако наше веселое настроение быстро улетучилось, когда мы, принеся картошку в дом, увидали, что она вся давно замерзла.
   Впрочем, осталось что-то освежающее, молодящее, радостное в этих похоронивших нас белых сугробах. Знаем, что отрезаны от всего мира и может быть надолго. Знаем, что не только выехать, но и выйти пешком невозможно, и все-таки нет ни тени беспокойства за себя. А вот наши соседи, которые живут еще глубже в лесу, да и сосед там еще не совсем здоров. Как то они? Есть ли у них еда?
   Не столько для себя, сколько для ободрения соседей, я решаюсь идти на ближнюю фарму. Фарма совсем близко, она хорошо видна из наших окон. До нее не более четверти миль. Но когда я по глубокому снегу сделал всего несколько шагов -- пришлось, призадуматься. На мне великолепные сибирские валенки, присланные из Харбина другом-сибиряком В.А. Винокуровым лет пять тому назад. Высокие, легкие, теплые. Но как только я двинулся в дорогу, сразу же набрал полные валенки снегу. Вернулся. В гараже я с большим трудом натянул поверх валенок американский "овероль". Теперь можно было свободно, не боясь глубокого снега, брести куда угодно. Вот в таком виде я, скорее всего, не пошел, а медленно пополз по глубокому снегу, с усилием вытаскивая и переставляя ноги, при каждом шаге размахивая руками, как веслами. Смешно и весело.
   Мой поход, полный спортивного азарта, продолжался долго и потребовал большого физического напряжения. Однако, когда я, наконец, выбрался на большое шоссе то увидел, что и оно погребено под глубоким слоем снега и, конечно, никто, по нему вот уже целые сутки не мог ни пройти, ни проехать. Я остановился и, стоя по пояс в снегу, задумался.
   Нет, здесь совсем не до веселья. Печально, что такая живая и бойкая жизненная артерия вдруг замерла, онемела, и укутана белым саваном на десятки и сотни миль. Мы-то еще близко от жилых центров, от дороги, а ведь есть фармы, в десятках миль от проезжих путей. Там дети, там больные люди, там скот без корма. Это значит, что непогода застигла в пути тысячи путников, которые ночью, по такому снегу, не смогли добраться до теплого жилья. Где-то люди сидят без дров, где-то без хлеба, где-то без теплых валенок и перчаток а, может быть, и вообще в одной легкой американской шляпе. Мне представилась огромным народным бедствием вся эта снежная повесть во всей своей реальности, со всеми последствиями, о которых мы даже не узнаем, во всей широте этой белой зловещей тишины.
   И вдруг острой болью уколола леденящая мысль:
   -- А как там, на родине?.. Да, там, где еще девяносто процентов населения раздеты, голодны, истощены многолетнею нищетою, без теплого угла, без лошадей, без таких вот сытых и благополучных фарм? Что там?.. А дети? Радуются ли там дети такому обилию снега, как здесь радуемся мы, взрослые, познавшие многие радости жизни?..
   Снова в моей памяти вспыхнули и пронеслись, словно живые, образы моего далекого детства. Неслыханная и невиданная здесь, в Америке, нищета. Сибирская лачуга бедного, замотанного жизнью рудокопа. Объеденный тараканами и завалявшийся где-то на полке черный сухарь хлеба, а из-за него драка голодных детей. Вой вьюги за замерзшими окошками, плач в одинокой избе малых ребят. Плач не от голода, а от глубокой, недетской тоски. Вернется ли живым из шахты отец?.. Ведь девять верст пешком -- в субботу домой, а в понедельник из дома. И где, почему до темноты не вернулась мать, ушедшая с утра к чужим людям на работу? Не занесло ли, не похоронило ли ее снегом?..
   Я стою в снегу, как пень, не двигаюсь, зачарованный белизной сплошного снега, мертвой тишиной и необычными думами, такими дивными воспоминаниями, столь близкими в эту минуту, столь живо перенесшими меня в родные белоснежные поля, в родную бедную лачугу, которой уже давно нет. Она сгорела еще в 1904 году -- тридцать лет тому назад. Но вместе с ней, сколько справных изб на родине превращено с тех пор в убогие лачуги. Сколько народилось новых голодающих и дрожащих в рубище нищих детей, у которых нет ни отца, ни матери, ни теплой коровы в хлеву, ни худореброй лошаденки во дворе, ничего того, что все-таки имели в детстве мы когда-то... И представляется вся теперешняя Россия долгой, страшной сказкой, которая длится вот уже десятки лет...
   Не легко было отвлечься от этих властных и печальных дум. Я вздрогнул, словно пробудившись ото сна, услыхав звонкий певучий зов, доносившегося откуда-то из леса. Он прозвучал тревожной ноткой, напоминающей о том, что я не одинок, что обо мне кто-то беспокоится: не изнемог ли, не упал ли, не занесло ли меня снегом... Ибо для себя я исчез бесследно в этой тревожной белой тишине. Отзываюсь ауканьем и продолжаю свой путь дальше, к фарме.
   На фарме милая старушка не верит, что в такое время, по такому глубокому снегу кто-то мог прийти к ней за молоком. Я, прежде всего, прошу разрешения позвонить по телефону к нашим соседям. И когда узнаю, что они в веселом расположении духа от этой снежной небывалой стихии, беру молоко и для них и для себя и по своему же следу плыву обратно, на гору, через зачарованный, одетый в белую парчу, волшебный лес.

* * *

   Прошел день... Прошла ночь. Снег, наконец, перестал падать. Ослепительно яркое солнце поднялось над блистательною белизной. Тишина... Но не мертвая, не зловещая, а какая-то торжественная и священная. Все замерло. Очевидно, на эти несколько дней вся человеческая суета остановлена, все укутано белоснежной, очистительною пеленой, а горы стали похожими на чистые, безгрешные, ничем не запятнанные крылья спустившихся на землю ангелов.
   И вдруг -- у самого домика, какой-то переполох. Прилетела целая стайка крошечных птичек. Они облепили склонившуюся березу и что-то хлопотливо, торопливо делают... Ветки оледенели, надо проклюнуть ледяную корку, чтобы достать под ней что-то съедобное... Что?.. Крошечные, набрякшие за долгую зиму березовые почечки -- вот чем обреченные на гибель маленькие существа решили подержать свое отчаянное бесприютное бытие.
   Боже мой! Если такое крошечное создание находит способы и силы как-то пережить лишения, как-то побороть отчаянье, то, как же нам, людям, в теплых стенах, под надежной крышей, тепло одетыми и обутыми, не радоваться, не ликовать победу над этим краткосрочным испытанием, посланным в таком обилии освежающей и очищающей снежной благодати?

* * *

   Проходит еще три дня. Мы начинаем расчистку дороги. Но главное шоссе еще мертво в своей нетронутой девственной белизне.
   Соседи наши вышли из гор. Они героически преодолели путь, наполовину разрывая его лопатами. Смеются и весело подшучивают над собой:
   -- Богатые люди за такое удовольствие большие деньги платят, а мы все даром получаем...
   Соседи готовы помочь нам разгребать дорогу и тут же принимаются за работу с воодушевлением настоящих спортсменов. Мы с женой уже начерпались до ломоты в костях. Устали, точно весь день гоняли на коньках или на лыжах. Снег, однако, так глубок и его так много, что за целый день мы расчистили не больше ста футов дороги. А до шоссе -- семьсот. Значит, работы еще дней на шесть. Спорт получается каким-то скучноватым. Да и пожилых соседей не хочется впрягать в это утомительное занятие. Понимаем, что они не могут тягаться с нами, а измучить их -- грешно. Поэтому решаем отступить всем фронтом, тем более, что на фарме слышали о ожидающемся завтра еще одном снежном шторме...
   Дома, в сумерках, у весело горящей печки, хорошо ощущать приятную усталость и жар в лицо. Словно и не было никаких долгих лет за плечами, нет и не было никаких жизненных невзгод. Поглядывая на свои теплые валенки, на высокие резиновые сапоги, на бутылки парного молока, с соседней фармы, а главное, чуя аромат свежеиспеченных булок, из принесенной соседкою муки, я испытываю чувство теплой благодарности судьбе за все то, что мне послано во всех случайностях и приключениях жизни.
   Опять вспоминаются подробности давней домашней жизни. Почему-то показалось удивительным и невероятным то, как это мы, шестеро детей и мать с отцом, могли тогда жить и спать в той деревенской лачуге, всего лишь в одну треть нашего лесного теперешнего домика. Как могли мы спать прямо на полу, когда от дверей и окон все время струился холод, который к утру покрывал льдом всю дверь а инеем стены под лавкою и кроватью? Вспоминаю, а сам, для того чтобы жена чуть легче переносила наши теперешние невзгоды: копоть от керосиновых ламп, сажу от печки, начинаю рассказывать ей всякие смешные подробности своего детства. Рассказываю о том, как я босой бегал через улицу, по колена в снегу, к соседям попросить что-либо по домашности, например, сечку: порубить мясо для пельменей, что бывало редко, а потому очень весело. Рассказываю о том как, бывало, ночью мы с сестренкой тащим корзину, только что выстиранного белья, полоскать на речку. Мать недавно родила, лежит больная, и девятилетняя моя сестренка заменяет ее в стряпне и в стирке, а я, как могу, стараюсь ей помогать. И не оттого мы плачем, спеша на речку в зимнюю холодную ночь, что наши ноги и руки коченеют -- руки легко согреть в теплом белье, когда прибежишь на речку. Потому и спешим, чтобы белье не остыло. Когда застынет, то его уж и полоскать невозможно. Но спешим и плачем мы оба в голос и потому, что представляется нам: мамонька без нас умрет, мы вернемся домой, а мамоньки не будет.
   Я рассказываю, чтобы позабавить и развлечь свою подругу, а она вдруг начинает отворачиваться от меня, прячет лицо и дрожащим голосом просит:
   -- Не надо... Будет. Мне совсем не весело...
   Я понимающе смотрю на нее и быстро меняю тему. Начинаю вспоминать о наших путешествиях: по золотой и солнечной Калифорнии с ее бесконечными полями зрелых апельсинов, вспоминаю об аромате бескрайних розовых садов Орегона, вспоминаю и о том, как поднимались мы на высоты белоснежного Рамьира в штате Вашингтон... Как пересекали мертвые пустыни Невады.
   -- Вот вообрази, что мы сейчас на высоте 8000 футов в долине Парадайз, в занесенной снегом кабинке, что обошлась нам в четыре доллара за день.
   Жена смеется. Она знает, что дорогая кабинка -- убожество в сравнении с нашим здешним домиком и веселеет.
   Но в это время в комнату доносится радостный и гулкий паровозный гудок. Это идет по занесенным рельсам, отчаянно отпыхивая паром первый поезд, расчищающий снег... Я выхожу на балкон и вместо мороза чувствую на лице влажное дыхание тепла. С крыши заструилась проворная капель. Пошел дождь... Боже! Какая насмешка. Стыд и срам! Такая чудная снежная сказка и так позорно заканчивается! Ведь это, значит, будет каша, в лучшем случае гололедица, а в худшем -- грязь.
   Что сделаешь? Такова прозаическая, правда, жизни...

* * *

   Вряд ли в мире есть лучший художник, чем сама Жизнь. Лучше ее еще ни кто ничего и никогда не сочинил. Поэтому продолжим наш рассказ точно так, как подает его нам действительность.
   Наконец-то, на пятый день нашего заточения в снегах, на шоссе показались снегоочистители. Вскоре мы получили почту, и вместе с ней нам доставили некоторый запас продуктов.
   Дождь неожиданно сменился резким порывистым ветром. Похолодало. Все белоснежное пространство вновь засверкало в свете яркого солнца стекловидной гололедицей. Снег осел, но стал намного тверже. Надо снова браться за лопаты и прочищать дорогу к шоссе.
   Яркое солнце и белизна снега ослепляет и навевает скуку, а мороз и ветер гонят в дом. Ровно в половине второго, оканчивая свой обед, невольно вижу в окно что-то промелькнувшее мимо террасы. Олень!.. Он выбежал из лесной долины и, устало ныряя по глубокому снегу, делал плавные, огромные прыжки на гору, к часовне. Вот на вершине, на каменном уступе, он замер. Видно было, как белыми струйками вылетал из его ноздрей пар и таял в прозрачном воздухе. Жена схватила фотоаппарат и хотела сделать снимок -- так он близко и красиво смотрелся, но в этот момент олень сделал новый прыжок и не спеша, осторожно, лесом, пошел дальше, вверх, в горы.
   Мы не раз наблюдали около нашего домика появление этих очаровательных животных. Точно они знают, как мы всегда ревниво оберегаем от охотников всякого зверя и птицу. Но как раз в этот момент я услышал трубящие звуки псовой охоты. Я быстро выбежал на поляну, и, вооружившись палкой, стал на свежие оленьи следы, чтобы помешать собакам преследовать -- безвредного и видимо уже измученного зверя. Вижу, как вслед за звуками лая появились на противоположном склоне ложбины четыре собаки, бегущие по следу, и по временам издающие свои призывные звуки. Было хорошо видно, как они проваливались там в глубокий снег и, падая, медленно и с трудом, пробирались вперед. Наконец, все они перешли ложбину и торжественно выбежали из-под горы прямо на меня. Я встретил их откровенной угрозой, крича на них и размахивая палкой. И надо было видеть спокойное и явно удивленное выражение собак наблюдавших за моим поведением. Все они стояли в ряд и даже, казалось, как-то по-человечески переглядывались между собой.
   -- "Что за чудак? А еще человек, царь природы! Вместо того чтобы помочь нам догнать и подстрелить оленя, он мешает и что-то кричит!"
   При этом никакой боязни моей палки они явно не выразили. Мне, признаться, стало очень стыдно. Американских собак никто и никогда не оскорбляет палками, и они не допускали мысли, что, и я их мог ударить.
   Все же судьба оленя мне была дороже моей собственной репутации в глазах собак, и я повел на них наступление с целью остановить погоню. Но они, не смотря на усталость, сделали широкий обходной маневр, и продолжили преследование оленя. Я попытался догнать собак. Но что это? Одна из них готова на меня броситься. О, нет! Она просто остановилась, дожидаясь меня, и мирно улеглась на снег, перевернувшись животом вверх и предоставив в мое распоряжение все четыре лапы. Я увидел, что это мать, кормящая сосцами, может быть пятерых, а может быть и семерых щенят. Вероятно, она решила испробовать мои чувства: человек я или хуже зверя? Сосцы ее были сильно оттянуты, и весь живот ходуном ходил от одышки. Я бросил палку, подошел к собаке, и она мирно дала себя погладить. В глазах ее был вопрос и удивление:
   -- "Что же ты за человек?.. Зачем ты не помог, а помешал поймать оленя. Разве не видишь, как я измучена? Может быть, со вчерашнего дня голодная гоняюсь. И был ведь в двух шагах -- олень. А дома дети ждут, голодные. Что я принесу им, когда сама уже без сил?.."
   В это время остальные три собаки уже звонили далеко в лесу, в горах, преследуя красивого измученного оленя, которому, быть может, не удастся никогда спокойно отдохнуть, ибо собачий нюх и их охотничье упорство рано или поздно его настигнут.
   Я склонился над собакой, гладил ее и чувствовал себя не только пристыженным, но и растерявшимся. Все, звери и птицы, насекомые и сама природа тонко знают и точно исполняют все свои обязанности, перед единым законом, только один человек вмешивается во все, всему и всем и самому себе, мешая, стоит помехою на всех путях самой жизни.
   Я вернулся домой и позвал собаку. Но она отошла под дерево и долго сидела там, не подходя ко мне и не уходя в лес за товарищами. Видно было, что она была чем-то необычайно озабочена. Лишь под вечер собака пришла и виновато прижалась к солнечной стороне балкона. Я дал ей поесть, и оставил ее на балконе.
   Мороз к вечеру заметно усилился. Собака стала дрожать. Почему она не заходит в дом и не бежит к своим детям?
   Вот и ночь...
   Над белыми снегами царствует волшебный лунный свет. Собака все еще у моего порога. Своей покорностью она буквально овладела моей волей. Я принес ей из подвала соломы и вынес старое одеяло. Она не сразу поняла, очевидно, не привыкла к людскому гостеприимству. Но вот я, окруженный книгами, газетами, своими рукописями, сегодня так хочу быть диким, первобытным человеком, чтобы понять все те суровые законы, которые над нами властвуют не только через силу зверя, но и через слабую его покорность.
   Полночь...
   Через минуту я погашу свою лампу и лягу спать. Во все мои окна будет смотреть изумительно колдующий свет снежной светозарной ночи, и я долго не смогу уснуть. А если и усну и вновь увижу Маньчжурскую императрицу, у меня к ней будет один единственный вопрос:
   -- "Почему, Ваше Величество, сегодня мне так болезненно жаль и преследуемого оленя и преследующих его собак? Почему мне ни чуть не жаль себя, своей на половину отзвучавшей жизни, не жаль даже всех замученных и мучимых людей на всем белом свете, но безумно жаль ту стайку маленьких невинно обреченных пташек, которые, конечно, не смогли перенести этих пяти дней холода и голода в объятиях дивной и белоснежной сказки?.."
   Знаю, что императрица древней Маньчжурской династии ничего не ответит мне... Не ответит и потому, что не увижу я ее ни во сне, ни наяву... Ибо не смогу я заснуть сегодня, зная, что чужая собака дрожит у моего порога, а затравленный олень все время неустанно убегает в глубь леса... А замерзшие пташки камешками падают в холодный снег и утопают в нем, как утопает все в небытии...

Чураевка, февраль 1935 год.

   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru