В воскресенье утром Микитич не предчувствовал, что живет на свете последний день. В это утро он проснулся под плетнем своей бывшей хаты и долго не мог сообразить, где он и что с ним: необыкновенный какой-то мир распространялся вокруг него. Он сознавал лишь, что лежит в гуще лопухов, и видел над собою розовую зарю. Но от зари этой падала на него черная тень... тень шевелилась и была такою громадной, что ему было жутко смотреть на нее. Он вглядывался в нее багровыми глазами... и вдруг выругался, а потом принялся смеяться, когда эта тень, больно задев его за ногу, заколыхалась и пошла от него прочь. Он узнал соседскую корову, тотчас же узнал свою хату... и вспомнил, что корова больше не соседская и хата больше не его. Тогда он с трудом поднялся на дрожащие ноги, постоял, опираясь на плетень и наблюдая бессмысленным оком пустынную улицу.
Потом медленно двинулся вперед.
Он двигался без определенной цели, куда глаза глядят, потому что ему теперь все равно было, куда идти и что делать. Он шел, пошатываясь и произнося бессмысленные слова, босой и пыльный, в разодранной рубахе, шел, не зная, куда преклонить свою лохматую голову, да и не думал об этом. Голова эта была сейчас полна одною смутной заботой, которая пыталась выразиться в бессвязных словах, и не могла.
-- Стало быть, ежели... скажу ему, мол... штоб не сумлевался... потому я завсегда... штоб...
Так добрел он до казенной лавки, и дальше не пошел: дальше был мир чуждый и враждебный ему. Лавка еще была заперта. Он взобрался на крыльцо, поудобнее уселся, положил голову на верхнюю ступеньку и уснул. Спал он долго и сладко, не слыхал звона заутрени, не слыхал шагов людей, спешивших в церковь, и их насмешливых и негодующих слов. Зато, спустя долго, уже после обедни, лишь звякнул запор лавки, он мгновенно проснулся. На нетвердых ногах проник в нутро ее.
Стоял перед решеткой и говорил.
-- Василий Степаныч... будь милостивец!
Сумрачный сиделец холодно советовал:
-- Ушел бы ты лучше, до греха.
-- Василий Степаныч! Да штоб я на месте сдох, собака, коли ежели... ништо за мной... штоб того... пропадало ништо?
-- Да ведь Бог-то... Василий Степаныч... Бог-то у нас... один! Вот смотри... на колени встану... не погуби души! А я тебе... штоб...
Он встал на колени.
И еще долго прибирал разные слова, испускал слезные вздохи, пока сидельцу не надоело. Сиделец вышел из-за решетки и молча выставил Микитича за дверь. Микитич быстрыми и странными шагами сошел со ступенек и не мог остановиться до средины улицы. Он ничем не выразил протеста, остался стоять на растопыренных ногах, опустив руки, и тоскливо-бессмысленным взглядом смотрел из-под косм растрепанных волос на улицу, на церковь в конце ее. Кто-то со смехом кинул ему обидное слово, он не обратил внимания. Нутро его пылало, губы и рот пересохли. Он смотрел и видел вокруг себя какие-то мелькавшие серые тени...
И серой тенью расползалось над ним небо.
Оно давило его.
И некуда было укрыться от него.
Лишенною красок, серою казалась ему сельская улица, хаты на ней, пыльные деревья... и в конце точно загораживала выход серая церковь. И точно томился тоской и жаждой весь этот серый мир, томился в неподвижности своей.
Микитич покачивался и бормотал.
-- Стал-л-быть...
Но он и сам бы не сказал, что означало это слово.
Внезапно вдали, за церковью, он различил толпу народа и смутный говор достиг его слуха. Он медленно направился туда в неопределенной надежде. Церковь стояла среди площади, одной стороной своей выходившей на крутой, красноглинистый берег реки, три остальных стороны были застроены домами духовных, школой, пожарным депо и сельским правленьем. И лучше всех построек было новенькое сельское правленье с узорным крыльцом.
У крыльца грудился народ.
На крыльце стоял староста, рядом с ним писарь с бумагою в руках. Писарь читал, а староста время от времени тыкал в бумагу черным пальцем и говорил.
-- Вникайте, старики.
Толпа шумно отзывалась.
-- Вникаем.
-- Евто на шшот тово, штобы беспорядку не было...
-- Габернатор едет, знамо... понимаем!
Писарь читал дальше распоряжение, чтобы улицы были в чистоте и порядке при проезде его превосходительства, чтобы дома были украшены флагами и зеленью в знак радости населения н чтобы депутации встречали его превосходительство с хлебом-солью.
Микитич жалко улыбался на их смех и, царапая грудь, пытался говорить шутливые слова.
-- Братцы... старички... Габерната... могу! Все расскажу, как и што... штобы знал!
Толпа весело гудела.
-- Ерой... ха-хха-хха!
Микитич ударял себя в грудь.
-- Ослаб Ермолай Микитич... А когда церковным старостой был, архереев встречал... в синем кафтане... и медаль была... вот тут. Покойник Макарий владыка на голову руку возложил: ты, говорит, человек хороший, Ермолай Микитич, ты, говорит... человек... хороший...
Микитич расчувствовался и заплакал.
И среди шумного хохота толпы он все повторял:
-- Человек, говорит... хороший...
Он возвысил молящий голос, все еще пытаясь подбирать шутливые слова.
-- Братцы... горю! В нутре солома пылает, а в голову чад идет.
-- Малюсенькую, братцы... кто в Бога верует... поднесите!
Он страдальчески царапал грудь, еще более разрывая рубашку.
-- Горю... народ православный!
Мужики хохотали.
Кто-то крикнул.
-- Доколе будет комедь!
Мужики зашумели.
-- Здесь не кабак, а сход. Уходи, не мешай.
-- Братцы!
-- Уходи!
Внезапно Микитич опустился на колени.
-- Спасите! Погибаю... горю...
Крик его походил на вопль.
-- Нутро разрывает!
Мужики уж начинали сердиться.
-- Ну, што с ним делать, с анафемой?
-- Староста!
-- Отдай распоряженье.
Староста распорядился.
-- Полугаров... уведить этого пьяницу!
Дюжий сотский выступил из толпы и положил на плечо Микитича свою тяжелую лапу. Но Микитич с внезапной силой оттолкнул его, вырвался, отбежал на нетвердых ногах... и внезапно мутный, яростный гнев охватил его. Смешно прыгая, вытягивая к старосте руки, он, при общем смехе, принялся выкрикивать.
Полугаров погнался за Микитичем тяжелыми прыжками. Но Микитич не давался ему. Он с юркостью бегал вокруг толпы, лохматый, нелепый в своих отрепьях.
-- Нет... постой! -- кричал он, -- я тебе все выскажу... все! Забыл, кто в люди тебя вывел? Все я... я... Ермолай Микитич! А ты што со мной сделал? Смотри... смотри!
Он рвал на себе остатки рубахи, обнажая тощее тело.
-- Смотри, застежка бабья... любуйся!
-- Взять! -- орал староста.
И топал ногами на крыльце.
Старики смеялись и ругались.
А Микитич все ускользал от Полугарова и кричал старикам:
-- Смеетесь? И вы... и вы ему помогали топить меня, псы окаянные! И вы... предатели! Кто меня разорил? Кто съел меня? За ваши же общественски деньги восставал я на него, грабителя... а вот он што со мной сделал, гляди! Што! Не смеетесь больше? Зазрило? Кто в голодный год с меня все долги взыскал... а недоимки... скот распродавал! По закону ништо? Ништо по правде сын в солдаты пошел? Больной-то! Помер там... погиб... сын мой! Все он... он... он со старшиной обделали. А вы где были? А вы што смотрели? А теперь я... пьяница? Ха!
Он все убегал от Полугарова.
И как будто вырастал над толпой и поднимал кверху руки.
-- Псы вы!
Полугаров, наконец, поймал его.
Но Микитич с бешеным визгом ударил его в живот. Полугаров разжал руки, отшатнулся и упал. Микитич отбежал и кричал уже издали.
-- Остатьню избу отбрал... и бабу сманил! Все взял!
-- От тебя уйдешь, -- кричал староста с крыльца, -- заткнул бы глотку-то... в куфарках она у меня.
-- Знаю... бабья застежка!
Он стоял уж над самым обрывом.
-- Все вы, все вы, -- кричал он слезным криком, -- будьте прокляты от меня... на веки вечные... от меня... Ермолай Микитича... бездомного... божьего! Будьте прокляты... Иуды!
Мужики волновались.
Шум стоял невероятный.
Полугаров несся к Микитичу саженными шагами. Но судьба опередила Полугарова. Внезапно перед Микитичем серый мир превратился в черный и враз загорелся, вспыхнул багровым, палящим пламенем... и из пламени этого прямо на него мчался саженными прыжками громадный, страшный черный зверь с оскаленными зубами.
Микитич отчаянно закричал.
Отступил.
И исчез под обрывом.
...Весь сход бросился к круче.
Тревога охватила село.
Со всех сторон бежали люди к реке. Подобрав полы ветхого подрясника, торопливо бежал батюшка, за ним несся поджарый псаломщик. Из всех ворот выскакивали люди, кто с чем, громко и тревожно переговариваясь.
-- Невод тащите! -- кричал кому-то в улицу высокий и худой мужик, -Павла Павлыч... багры не забудь!
-- Кто-о? -- неслось откуда-то.
-- Багры-ы...
Берег запрудили мужики и бабы.
Быстробегущую поверхность реки бороздили лодки. Забрасывали сети, щупали баграми.
Невод закидывали, вытаскивали, пыхтя и захлебываясь, щупали веслами, баграми. Среди гомона на берегу батюшка с растерянным видом кричал.
-- Ну-ко, ребятушки!.. Благословись... еще разок! К кустам-то, к кустам... Ониси-и-м!
-- О-о-о! -- неслось по реке, не умолкая, вспугивая уток по камышам.
А вверху, каркая, кружились галки, как будто чуя добычу. Весь серый свет теперь интересовался Микитичем, искал и звал его, но Микитичу уж ничего не надо было. Как будто по доброй воле, устав бродить по темным омутам, попал он к вечеру в невод... Тут же на берегу его положили на рогожку, другою прикрыли, поставили караульных.
-- Караульте, ребята, хорошенько, -- шутили мужики, -- чтобы не сбежал, пока его благородие приедет.
Смирно, тихо лежал Микитич под рогожей, только застывшие ноги его торчали из-под нее. Молча сидели вокруг караульные, попыхивая трубками.
Народ давно разбрелся.
Стемнело...
Луна взошла.
Из кустов вышла женщина, подошла, постояла, потрогала ногой рогожку.
-- Достукался!
И пошла прочь.
Три дня лежал Микитич, ожидая начальства.
На третий день к вечеру, проездом, завернул на берег становой.
-- Что за падаль? -- сказал он, слегка ткнув ногою в рогожку и затягиваясь папиросой.
-- Утопшая душа, ваше скородие, -- отозвался один из караульных.
-- Ну... душа-то давно на том свете в кабачке сидит... ха-ха! А это просто падаль человеческая. Тлен! Чать, поди и черви есть?
И становой набожно вздохнул.
-- Охо-хо... все там будем.
-- В кабачке-то? -- подхватил длинный фельдшер.
И переломился в беззвучном смехе.
Становой еще раз ткнул ногой рогожку.
-- Закопать!
И поехал к батюшке на стакан чая.
Там он застал мужиков со старостой во главе. Батюшка волновался и спорил, а мужики доказывали ему, что Микитича нельзя хоронить у кладбищенской ограды, а надо его на границу трех сел снести, где земли сходятся...
-- Почему? -- дивился батюшка.
-- Грешная душа, беспокойная душа... утопшая! -- объяснял староста. --Такую душу земля не принимает, та душа возле могилки бродит, крещеный люд пугает... а еще и молонью притягивает. Все хлеба у нас затопит! Только и средство... на границу трех сел...
-- Что за вздор! -- возмущался батюшка.
А становой только смеялся.
-- Сколько хлопот, чтобы падаль зарыть!
Наконец, батюшка строгостью и ссылками на закон отвоевал Микитичу место у кладбищенской ограды...
...С тех пор, когда разражалась над селом гроза, мужики говорили:
-- Ишь, как притягивает! Не напьется... жадная душа!..