30-го апреля узнала Москва, что умер Сергей Тимофеевич Аксаков, и с горестью почувствовала, что лишилась великого художника. Об этом общем и для всех одинаково доступном вопросе скажем несколько слов, отстраняя все свои личные отношения к человеку, которого мы так глубоко и искренно любили и уважали.
Особенности художника принадлежат только ему: они составляют часть его собственной природы. Критический анализ может раскрывать их, оценивать, передавать их в общее сознание, но не может передавать их в пользование или собственность кому-либо другому, точно так же как нельзя созидать другому звук голоса, взгляд и движения лица, составляющие чью-нибудь собственность. Всему этому можно отчасти подражать, под все это можно до некоторой степени подделываться; но к чему служат такие жалкие подделки? Разумеется, мы не думаем отрицать пользы художественного анализа; мы знаем, как много расширяет он область мысли, как он устраняет ложные понятия и усиливает самое художественное наслаждение; но полагаем, что наибольшая польза критики заключается не столько в разборе особенностей художника, сколько в ясном сознании его отношений к самому художеству. С этой стороны по преимуществу наставителен пример Сергея Тимофеевича Аксакова.
По-видимому, его поприще представляет какую-то странность, почти необъяснимую. Долгая жизнь и - очень короткий срок художественной деятельности. Эта деятельность не смолода, как часто бывает, но в летах уже близких к старости, и не мгновенно возбужденная (что также случалось), но мгновенно измененная и как будто чем-то оплодотворенная после долгих и бесплодных стремлений.
С самой ранней молодости Сергей Тимофеевич полюбил искусство, он искренно и с преданностью служил ему и при всем том ни одним произведением не мог занять место сколько-нибудь видное в рядах художников слова. На шестом десятке стал он великим, всеми признанным, всеми оцененным художником. Что же это? Неужели к старости развилось воображение, обыкновенный дар молодости? Быть не может. Или теплота сердечная? Опять невозможно, и, кроме того, все знавшие С.Т. Аксакова знают, что этим качеством он отличался всегда и всегда был именно за это качество всеми любим. Или знание языка приобретено им поздно? Такого предположения даже допускать нельзя в человеке, который с самой ранней молодости был исполнен любви к словесности и весь свой век радовался и любовался родным наречием, которое он освоил во всех его тонкостях. Чем же объяснить такое странное явление? Оно получает свою разгадку в самой последовательности произведений, которыми Сергей Тимофеевич приобрел свое литературное имя.
Первое из них: "Записки об ужении"; второе: "Записки оренбургского охотника"; за ними идут другие, по большей части автобиографические. Допустим, что новые анализы художества не остались бесплодными для восприимчивого чувства и светлого ума С.Т. Аксакова, что простота форм Пушкина в повестях, и особенно Гоголя, с которым С.Т. был так дружен, подействовали на него; все это могло быть, все это было; но нет никакого сомнения, что ему не приходило и не могло прийти в мысль выбрать уроки, и серьезные уроки, рыболовства за предмет художественного произведения. Мысль о художестве была устранена: он от нее вовсе освободился. Страстный рыболов, лишенный случайностями жизни привычного наслаждения, он захотел вспомнить старые годы, прежние тихие радости, а вследствие в высшей степени общительного нрава он захотел передать их, объяснить их другим, - и написалась книга, книга, о которой автор и не мечтал, чтобы она доставила ему литературную известность. И читатель брал ее также добродушно, без ожидания художественного наслаждения, а просто в надежде узнать кое-что об искусстве ужения... и потом, вчитываясь, он с странным удивлением замечал, что ему все занимательнее становился предмет, заманчивее и красивее прихоти водяных потоков и разливы озер и прудов; милее самые рыбы, от пошлого пескаря до редкого лоха. Нашлись люди, которые догадались, что тут скрывалось искусство, и искусство истинное; большая же часть простых читателей, любителей рыболовства, почувствовала только глубокую благодарность к автору за полезные сведения и особенно за любовь его к общей охоте. Их благодарственные письма дышали этим чувством простодушной признательности; но литературная известность уже была приобретена С.Т. Аксаковым, который сам ей удивился. Его слушали, слушали с удовольствием, с увлечением; и сам он дал свободу своим воспоминаниям, сам стал увлекаться ими все более и более, чувствуя, что у него и, так сказать, перед ним - не просто холодные читатели, но невидимые и незнакомые, но уже сочувствующие друзья. Сравнительно тесный круг воспоминаний рыболова уступил место воспоминаниям охотника. В них природа русская раскинулась в чудной красоте, и русский писанный язык сделал шаг вперед, даже после Пушкина и Гоголя. Слава Сергея Тимофеевича была упрочена и утверждена навсегда. Потом другие предметы обратили на себя его деятельность; но он уже не терял того, что приобрел. Это бесконечно важное приобретение было - свобода от художественной преднамеренности.
Когда С.Т. Аксаков перешел от воспоминаний охотничьих к другим, биографическим, своим ли собственным или чужим, но воспринятым как будто собственные, он сохранил ту же простоту, ту же, можно сказать, прямоту в отношении к предметам, ту же добросовестность в воспоминаниях и в воссоздании прошедшего. Снова перечувствовать прошедшее и другим рассказать перечувствованное - вот его единственная задача; опять мысль о художестве остается вовсе в стороне. Правда, он уже знал, что таким путем достигается художественная цель, но это знание не управляет им: не к этой цели стремится он. Само воспоминание, оживающее в его душе, и люди, с которыми он этим воспоминанием делится, - вот его цель, и искусство дается ему свободно, как будто в награду за простоту стремлений. Оно приходит, как приходило к древним векам, неисканное и несознанное. В этом-то и состоит неподражаемая искренность произведений первоначальной поэзии и поэзии народной, искренность, скоро забытая даже миром античным, снова отысканная средними веками и забытая новым. Мысль о художестве уничтожает прямоту отношений между художником и предметом его, внося постороннее и отчасти рассудочное начало, разрушительное для внутренней их гармонии. Великая правда, сознанная Германиею о свободе художества, в Германии же породила великую ложь - учение о свободе художника. Напротив, художество потому только и свободно, что художник под неволею. Для него во всякое время только и может быть один предмет, и относится он к этому предмету всегда именно так, а не иначе. Беда, если вместо того, чтоб высказывать это свое искреннее отношение, он вздумает себя спрашивать: "Да хорошо ли, красиво ли то, что я именно так гляжу на свой предмет?" Тут уже холод, актерство, ложь. Просто и искренно вглядывался С.Т. Аксаков в свои воспоминания, и оттого-то и выступали они с такою светлою истиною, и люди в его биографических записках и рассказах являлись с такою же полною и неподдельною жизнию, с какою являлась природа в воспоминаниях охотника. Никогда не лгал С.Т. ни на внешние предметы, ни на свой внутренний мир, в котором они отражались. Вот великое наставление, оставленное им всем художникам.
Но в чем же состоят художественные стихии его произведений? Во-первых, в языке, в котором едва ли он имеет соперника по верности и отчетливости выражения и по обороту, вполне русскому и живому. Как нестерпимо чувствовать, что перепутываешь имена и называешь одно лицо именем другого, как невольно роешься в памяти, чтобы отыскать собственное название предмета, которое на время забыл, так для С.Т. было нестерпимо употребить неверное слово или прилагательное, несвойственное предмету, о котором он говорил, и не выражающее его. Он чувствовал неверность выражения как какую-то обиду, нанесенную самому предмету, и как какую-то неправду в отношении к своему собственному впечатлению, и успокаивался только тогда, когда находил настоящее слово. Разумеется, он находил его легко, потому что самое требование возникало из ясности чувства и из сознания словесного богатства. Эта строгость к собственному слову, и следовательно к собственной мысли, давала всем его рассказам, всем его описаниям неподражаемую ясность и наглядность, а картинам природы такую верность красок и выпуклость очертаний, какой не встретишь ни у кого другого. Едва ли Гоголь не первый признал это достоинство и восхищался им, прослушав первые, еще ненапечатанные, охотничьи воспоминания Сергея Тимофеевича.
Другая художественная стихия заключается в его вымысле. Кажется, странно говорить о вымысле там, где пересказывалось все действительно бывшее; но это только кажется. Происшествие, чувства, речи остаются в памяти только отрывками. Воспоминание воссоздает целое из этих отрывков и восполняет все недостающее, все оставшееся в пробелах. Тут невозможно определить точные границы истины и вымысла, вымысла до того невольного и часто бессознательного, что сам повествователь усомнился бы его назвать вымыслом. Только глубоко художественное чувство может всегда придавать этой смеси совершенную гармонию и вносить в создание воображения, пополняющего отрывочные данные памяти, тот характер внутренней правды, который не допускает ни малейшую тень сомнения в читателе.
Наконец, последняя и главная стихия художества заключалась в самой душе художника. Без сомнения, он принадлежал к числу писателей, которых по преимуществу называют объективными; но полная объективность не принадлежит миру искусства: лучше сказать - она вовсе недоступна человеку. Объективен вполне фотографический станок, и никакой живописец с ним в этом смысле тягаться не может; но три живописца с равными дарованиями, списывая один и тот же вид, при совершенно одинаких обстоятельствах произведут три картины весьма различные между собою, и все они будут ниже фотографического снимка. Но фотография бедна в сравнении с природою, которой жизни она не передает, а картины достойны самой природы потому, что вносят в нее новую стихию жизни и, так сказать, новую жизнь. Это будет природа, прошедшая не через стекло и не через глаз человека, а через душу человека и принявшая в себе отблеск души. То самое во всяком искусстве. С.Т. Аксаков живет в своих произведениях: говорит ли он о светлом дне, вы чувствуете радостную улыбку, отвечающую улыбающейся природе; говорит ли он о дружеской руке, протянутой к нему с приветом, вы чувствуете, что эта рука падает не в холодную руку равнодушного, а будет встречена теплым рукожатием. А между тем он этого не говорит, но он сам весь в своем слове, весь с своей крайней впечатлительностью и правдивою энергиею. Вы слышите речь старца, много пережившего; вы видите, что волнение жизни улеглось и что мысль и чувство лежат перед вами с своею полною прозрачностью, не возмущая очерка предметов, но облекая их каким-то чудным сиянием. Вы как будто слышите этот твердый, полнозвучный, мужественный голос, который так памятен его друзьям; видите этот почтенный образ мужественного старца, согнутого, но не сломленного годами и болезнями. Вы не можете знать его творений, не узнав в то же время его самого; не можете любить их, не полюбив его. Тайна его художества в тайне души, исполненной любви к миру Божьему и человеческому. Poetae nascuntur (Поэтами рождаются (лат.)).
Об С.Т. Аксакове было сказано в "Р<усской> Беседе", что он первый из наших литераторов взглянул на нашу жизнь с положительной, а не с отрицательной точки зрения. Это правда, да иначе оно и быть не могло. Жизнь развитого человека сопровождается беспрестанным отрицанием; но жизнь коренится и растет не в отрицании, начале относительном и бесплодном, а в началах положительных - благоволении и любви. Творения Сергея Тимофеевича - это сама жизнь, рассказывающая про себя. Ложные притязания на крепость в отрицании бросают охотно тень подозрения на изнеживающее преобладание чувств благоволения. Это обвинение ложно: нежность души не имеет ничего общего с изнеженностью; она принадлежит энергии, как истинная грация не существует без внутренней силы. Те, которые знали нашего умершего художника (а его знал всякий, кто прочел и понял), знают также, лишена ли была душа его истинной энергии; те, которые знали о нем еще более, скажут, лишено ли сочности, свежести и силы то, что росло и крепло под его влиянием. Но чувство благоволения и любви, любви, благодарной небу за каждый его светлый луч, жизни за каждую ее улыбку и всякому доброму человеку за всякий его добрый привет, любви, укреплявшей душу против долгих страданий и умирявшей ее во время этих страданий, любви, дошедшей в последние дни до духовной радости, высказанной им смиренно и вполголоса человеку, который его глубоко любил, но которого он не боялся испугать, - это чувство наложило на все произведения С.Т. Аксакова свою особую печать. Оно-то дает им их несказанную прелесть; оно делает их книгою, отрадною для всех возрастов, от юности, собирающей свои силы, чтобы схватиться с жизнию, до старости, ищущей душевного покоя, чтобы отдохнуть от нее.
Честь его имени, украшающему русскую словесность! Мир его праху, много и горько оплаканному!