Единственный дошедший до нас беллетристический текст, принадлежащий перу А.С. Хомякова, -- переложение повести Диккенса "Рождественская песнь в прозе" ("A Christmas carol in prose"), под названием "Светлое Воскресенье". Действие повести перенесено в Россию с ее характерными приметами, праздник Рождества заменен православным праздником Пасхи -- Светлого Христова Воскресенья. Книга увидела свет в 1844 году, получила известность и надолго стала книгой для детского чтения.
Глава I
Проходя по..... улице, нельзя не заметить большой вывески с полуистертою надписью: "Контора маклера Скруга и Марлева". Хотя, впрочем, Марлева уже семь лет как не было на свете, но его товарищ забывал до сих пор стереть имя покойного с вывески, и контора продолжала по-прежнему слыть под именами обоих. Сам Скруг нередко откликался даже на то и на другое имя.
То был старый, жадный, ненасытный скряга, неутомим, как камень, молчалив, как рыба, скрытен и нелюдим, как улитка. Отсутствие всякой теплоты душевной отражалось во всем его существе и, казалось, оледенило его старое, вытянутое лицо, провело ранние морщины по впалым щекам, сделало его походку неповоротливой и тяжелой. Маленькие красноватые глаза, тонкие синие губы, сиплый и грубый голос дополняли портрет нашего скряги. Его волоса и брови были седы, словно их занесло снегом, и где бы он ни был, куда бы ни шел, всюду от него так и веяло холодом.
Никто никогда не останавливал его на улице с веселым вопросом: "Здоровы ли вы, г. Скруг? когда же вы ко мне?" Никогда нищий не подходил к нему; никогда ребенок не осмеливался спросить у него: "Который час, сударь?" Никто и никогда не попросил его указать себе дорогу; даже собака слепого сторонилась от него, -- отводила к уголку своего хозяина и, махая хвостом, казалось, хотела сказать: "Никогда не видывала я такого сердитого господина и с таким дурным глазом". Но что за дело было до всего этого нашему маклеру? Он умел жить только про себя и для себя одного.
Однажды, накануне Светлого Воскресенья, он сидел за счетами в своей конторе. Святая была ранняя, было холодно и туманно, и сам Скруг часто прислушивался, как прохожие хлопали руками и топали о тротуары, чтобы согреть ноги. На башне только что пробило шесть часов, и уже становилось темно. Скруг сидел за большим столом, возле печки, и нередко приподнимался, чтобы согреться у догоравшего огня; а бедный писарь, сидевший у окна за большими конторскими книгами и не смевший сойти с места, отогревал или, скорее, обжигал свои окостенелые пальцы на стоявшем перед ним сальном огарке.
-- Поздравляю вас с завтрашним праздником, дядюшка! -- вскрикнул вдруг веселый голос. То был его племянник.
-- А! -- сказал маклер. -- Всё пустое, -- что за праздник?
-- Не мое дело, -- сказал Скруг. -- Праздник! Да какое право ты имеешь праздновать? Разве ты так разбогател?
-- Ну, а вы какое имеете право быть таким сердитым; вы разве обеднели?
На это Скруг не нашелся ничего отвечать и повторил свое: "А!"
-- Будьте повеселее, дядюшка!
-- Да с чего мне быть веселым? Разве с того, что живу в таком мире дураков? Празднуют праздники, когда к этим праздникам подходят все денежные расчеты, и на поверку выходит, что человек годом стал старше, а в кармане у него ни копейки не прибыло. Если бы у меня была своя воля, -- продолжал он, -- я бы всех вас, гуляк и празднующих шутов, повесил на одну осину.
-- Дядюшка!
-- Племянник!
-- По крайней мере, оставьте других в покое, если сами не хотите знать никаких праздников, и даже Светлого Воскресенья!
-- А много хорошего в этом праздновании, и много оно принесло тебе пользы?
-- Приносит оно пользу или нет, но нельзя не любить это веселое время, уже неговоря, что оно связано со всем, что есть самого святого в нашей вере. Это одно время в круглом году, когда каждый готов открыть другому всю свою душу, когда недруги готовы снова подать друг другу руку и забыть все прошедшее и когда все люди, высшие и низшие, равно чувствуют себя братьями в одном общем светлом торжестве! И потому, дядюшка, думаю, что и я имел от Светлого Христова Воскресенья свою выгоду и пользу, если и не денежную.
-- Вы, сударь, славный рассказчик!
-- Ну, дядюшка, не сердитесь, а приходите-ка к нам завтра отобедать!
-- Я, к тебе?
-- А почему нет?
-- А зачем ты женился?
-- Потому, что я люблю свою жену!
-- Ну довольно! Покойной ночи.
-- Я от вас ничего не прошу и ничего не требую, почему же бы не быть нам добрыми приятелями? Мне от всей души больно...
-- Покойной ночи, -- повторил Скруг.
-- Так весело попраздновать, дядюшка, -- сказал, уходя, племянник и дружески пожал руку писарю.
"А вот тут еще другой молодец! -- пробормотал Скруг. -- С 15 рублями в неделю, с женой и детьми, -- туда же, хочет справлять праздник".
В это время вошло двое довольно видных господ с бумагами под мышкой.
-- Скруг и Марлев, если не ошибаюсь, -- сказал один из них, -- с которым из этих господ я имею удовольствие говорить?
-- Вот уже семь лет, как скончался г. Марлев, и именно в эту самую ночь!
-- Мы уверены, что вы наследовали от вашего покойного товарища всю его благотворительность...
При слове "благотворительность" Скруг насупил брови, покачал головой и подал назад бумаги.
-- После прошедшей дорогой зимы столько есть нуждающихся, не имеющих никаких средств к пропитанию, особенно столько семейств, обремененных детьми, что для Светлого Воскресенья...
-- А разве нет рабочих домов и сотен дураков, которые подают милостыню всякому встречному? -- прервал Скруг.
-- Всего этого мало, и потому мы решились собрать известный капитал и составить комитет для раздачи вспоможения родителям, а для детей устроить приюты! -- при этом видный господин взглянул значительно на Скруга. -- Что прикажете записать от вашего имени для праздника?
-- Ничего.
-- То есть, вероятно, не желаете, чтобы под вашим именем...
-- Я желаю одного: чтобы меня оставили в покое. Я боюсь всяких комитетов и не люблю их, так же, как и детей. Притом у каждого, кажется, довольно своих дел и не для чего мешаться в чужие. Я же постоянно занят одними своими делами. Покойной ночи, господа.
Видя ясно, что им ничего не добудется, посетители вышли, а Скруг принялся снова за свои книги.
Время было самое дурное: ветер выл и крутил снегом; ночь была такая темная, что зги не видать; кое-где дрожал слабый свет в погасающем фонаре или блестящие окна магазина кидали длинную светящуюся полосу поперек улицы; наконец пришло время затворять контору и лавки.
Скруг слез важно с высокого конторского стула, а писарь немедля задул свечку и надел шапку.
-- Вы, верно, уже наперед считаете весь завтрашний день своим?
-- Если позволите, сударь!
-- Да, я с радостью бы позволил, если бы за то вычитывался хоть полтинник из жалованья. Но вы себя сочтете обиженным! а?
Писарь улыбнулся.
-- А меня вы не считаете обиженным, что плачу вам жалованье за такие дни, в которые вы ровно ничего на меня не делаете?.. За то прошу быть пораньше на следующий день.
Писарь обещал и затем бросился со всех ног бежать домой, чтобы несколько отогреть окостенелые руки и ноги и застать жену и детей еще не спящими перед заутреней.
Скруг застегнул на все пуговицы свой длинный сюртук и тихим мерным шагом отправился домой, раздумывая об ужине и мягкой постеле, когда все добрые люди с нетерпением ожидали радостного благовеста к заутрене.
Он занимал комнаты своего покойного товарища. То был темный, низкий ряд комнат, с разными закоулками, так что иной бы подумал, что они нарочно выстроены, чтобы играть в гулючки.
Когда Скруг подходил к двери, он невольно приостановился и стал вглядываться, хотя, впрочем, на дверях, казалось, ничего особенного не было. Но, не знаю почему, старинный резной замок показался ему не замком, а старым сморщенным лицом его старого товарища, Марлева. Впрочем, в лице ничего не было страшного; он снова стал вглядываться, и снова тот же замок, который он отпирал и запирал каждый день уже двадцать лет сряду.
Я не скажу, чтобы он испугался, но ему стало как-то неловко. Наконец он храбро повернул ключом, взошел и зажег свечку. Прежде чем закрыть дверь, он снова заглянул, но ничего особенного не было, и он, с досадой, хлопнул дверью так, что громкое эхо раздалось по всему длинному ряду пустых комнат.
Проходя мимо, он заглядывал в каждый угол, под диваны, в шкафы, за ширмы... но нигде и никого не было; наконец он дошел до своей спальни. Старый камин, изношенные туфли, умывальник на трех ножках и кочерга -- все было по-старому и на своем месте.
Наконец, успокоенный, он надел халат, колпак и туфли, повернул, против своего обыкновения, два раза ключом в замке и преспокойно сел у огня; но огонь был разведен так скупо, что Скруг едва сам не влез в камин, чтобы почувствовать на себе хотя малое толико отрадной теплоты. Догоравший огарок также едва освещал почерневшие следы комнаты... Впрочем, Скруг любил темноту: ведь она даровая.
Камин был сложен из старинных кафель с выпуклыми фигурами. Когда он случайно поднял глаза, ему показалось, что из-за каждой кафели выглядывает старое лицо Марлева.
Скруг плюнул и отвернулся.
Вдруг громко зазвенел колокольчик, и казалось, как будто все другие колокольчики соседних квартир и домов также зазвенели, соединясь в один громкий набат. Потом послышалось ему, что кто-то волочит цепями в нижнем этаже. Вот слышно, как цепи брякают по лестнице. Наконец, вот и сам Марлев перед ним. Лицо все то же, и тот же парик с хвостиком, сюртук, манжеты и длинный жилет, -- но за ним тащилась хвостом длинная цепь из разных стальных кошельков, кованых ящиков, замков, ключей и пр.
Тело его было прозрачно, так что Скруг, всматриваясь, заметил, что сквозь жилет видны две задние пуговицы на сюртуке.
Скруг все еще не верил своим глазам, хотя и чувствовал даже холодное дыхание своего приятеля; наконец, прихрабрившись, он решился спросить у него, полушутя:
-- Что вам угодно, сударь?
-- Очень многое.
-- Не угодно ли присесть, -- сказал Скруг, посматривая на него сомнительно. Ему казалось очень мудрено, чтоб такое прозрачное существо могло садиться; но оно, несмотря на это, преспокойно устроилось против него и продолжало:
-- Ты все еще не веришь в меня и не веришь своим чувствам?
-- Потому, -- отвечал Скруг, -- не всегда я верю им, что всякая дрянь может сбить их с пути; вы, может быть, не что иное, как недоваренный кусок говядины, или сыру, или попавшийся дурной картофель; и потом, мало ли чего не увидишь, если случайно забьется какой-нибудь вздор в голову.
Скруг нарочно храбрился, чтобы сохранить свое хладнокровие. Но когда приятель его вдруг пронзительно и с сердцем крикнул и зазвенел цепями, он ухватился за кресло, чтобы не упасть со страху. Когда же привидение развязало свой широкий галстук и нижняя челюсть упала на грудь, Скруг в ужасе упал на колена и закрыл глаза руками.
-- Помилуй, пришелец из иного мира, зачем ты тревожишь меня?
-- Ты, который служишь лишь миру и его золоту, теперь веришь ли, что я дух и твой старый товарищ?
-- Верю, верю, но зачем ты пришел сюда и откуда эти цепи?
-- Я несу цепь, которую сам сковал себе во время жизни; я сам над нею трудился, над каждым кольцом и вершком ее, и заковал ею свою волю и совесть. Тебя она удивляет?
Скруг затрясся еще больше.
-- А знаешь ли ты вес и длину той цепи, которую ты сам ежечасно куешь себе? Семь лет тому назад она была не меньше моей, а с той поры ты не переставал над нею работать! То-то будет цепочка!
Скруг оглянулся назад со страхом и сказал почти со слезами:
-- Скажи хоть словечко в утешение.
-- Не мне приносить утешение людям; оно нисходит с другого, вышнего мира, и для него есть свои посланные.
Скруг призадумался над слышанным и, по старой привычке, с важностью положил руки в карман, но не подымая глаз и не вставая с колен.
-- Но где же искать и найти утешение? -- сказал он.
-- О жалкая, заключенная, скованная душа! -- сказал Марлев. -- Не знать, что для каждой христианской души, с смирением творящей свое дело в своем тесном кругу, каков бы он ни был, нет минуты в ее смертной жизни, которая бы не была равно благословенна! Но я? был ли таков? Увы! нет, нет!
-- Но вы были всегда хороший делец, -- пробормотал Скруг.
-- Делец! -- вскрикнул его старый товарищ и начал с отчаянием ломать себе руки. -- А много я сделал для своих ближних? Часто ли знавал милость, бывал снисходителен к брату?.. -- С этими словами он вытянул свою цепь и в неописанном горе ударил ею оземь.
Последние слова товарища еще больше огорчили Скруга.
-- Слушай меня, -- продолжал Марлев, -- мне недолго оставаться с тобою, я пришел сегодня предостеречь тебя и вместе дать тебе, по старой дружбе, надежду и возможность избежать моей участи. Помни, что я тебе даю ее.
-- Вы всегда были моим добрым приятелем, благодарю вас.
-- К тебе придут три Духа.
При этих словах Скруг повесил нос и сказал слабым голосом:
-- Такову-то надежду вы мне обещали!
-- Да!
-- Нельзя ли обойтись без них?
-- Без них... тебе не избежать моей судьбы. Ожидай первого завтра, когда колокол пробьет час.
-- Но нельзя ли бы было их принять всех зараз, как я делаю с пилюлями или микстурой? -- намекнул Скруг.
-- Жди второго на следующую ночь, в тот же час, а третьего -- на третью ночь, -- продолжал Марлев, не обращая внимания на его слова. -- Прощай же и не забывай меня.
С этими словами Марлев взял галстук и начал его подвязывать. Скруг заметил это по щелканью зубов, когда челюсти стали снова приходить на свое место, поддерживаемые толстым жабо.
По мере того как призрак отходил от него, окошко само собой поднималось, и он исчез в сумраке ночи. Улетая, он, казалось, подзывал своего товарища.
Скруг подошел к окошку. Небо было по-прежнему сумрачно, но в воздухе ему слышались странные звуки плача и стенанья, и каждый голос, казалось, стонал себе и ему в обвиненье. И тот же воздух, когда он стал всматриваться, был полон, казалось ему, теней, мчавшихся туда и сюда со стоном и плачем, и каждая тень гремела своею цепью, и каждая цепь -- своим особенным звуком. Ему помнилось, что многих он знавал в старые годы. Между прочим, он узнал, по его манжетам и толстому жабо, одного своего старого хорошего приятеля, разумеется, такого же скрягу бездушного, как он сам. Страшная, тяжелая цепь гремела и волоклась за ним и, казалось, заставляла кружиться на одном месте, где внизу на приступке сидела оборванная старуха с плакавшим от голоду и холоду ребенком. Прежний скряга не мог свести глаз с зрелища нищеты, которое он прежде только едва замечал. То протягивал он руки, то рвался подать что-то, -- но все безуспешно, и тень его продолжала плакать, как дитя, томиться и стонать над своим бессилием; в этом и состояло общее несчастие, как то замечал Скруг не на одном своем приятеле, но и на прочих, -- в том, что перед ними раскрыты были все горести людей, их прежних братий, и дано было все желание горячей христианской души помочь ближнему, и, казалось, даны были все средства, -- но невозможность низойти в прежний мир и загладить прежние дела возвращала их к чувству своего бессилия и вечному плачу над собою и невозвратимым прошедшим. Последняя встреча заставила Скруга еще более задуматься; и на эту минуту ему невольно представилось, что и его ожидает впереди такая же участь. -- Он сам не знал, была ли то какая-то странная дремота или сон, или все это виделось ему наяву. Наконец странные звуки и бледные тени мало-помалу стали теряться в воздухе... Все стихло и по-прежнему покрылось серым густым туманом.
Скруг закрыл окошко, бросился, не раздеваясь, на постель и заснул как убитый.
Глава II
Когда Скруг проснулся, было так темно, что он едва мог разглядеть, где окошко. Начали бить городские часы, и, к его крайнему удивлению, толстый колокол ударил семь, восемь и, наконец, остановился на двенадцати. "Двенадцать, полночь, -- а я лег в два утра. Верно, часы испортились: ледяная сосулька попала в колесы".
Он надавил пружину у своего репетитора, и звонкий молоточек также пробил двенадцать. "Не может же быть, чтоб я проспал целый день и захватил еще ночи? Разве с солнцем случилось какое приключение, и теперь еще полдень?"
С этими словами он встал и протер рукавом замерзшее окно. На небе было так же темно, и никого на улице.
Скруг снова лег в постель. Он думал и передумывал, но бескопойство все более и более овладевало им; наконец он было уже убедил себя, что все это был сон, как вдруг часы пробили три четверти, и он вспомнил, что ему обещан новый гость к часу ночи. Эта четверть часа показалась ему необыкновенно длинна и мучительна; наконец куранты заиграли "бим, бом, бом, динь, дон, дон". Скруг едва переводил дыхание, когда мгновенно колокол ударил свой одинокий, громкий -- час. Комната осветилась, и что-то отдернуло занавесь постели.
Скруг вскочил и увидал себя лицом к лицу с странным образом. То было, казалось, лицо ребенка, но с таким строгим, спокойным взором и глубокою мыслью на челе, что, казалось, судьба сохранила зрелому мужу всю свежесть его детства. Белые, как лунь, волосы падали кудрями по плечам; казалось, что не один век уже прожит этой маленькой головкой, а между тем яркий румянец играл на щеках ее и оттенял некоторые черты. Во всех членах была какая-то нежность и детская гибкость и вместе с тем сила мужеского возраста. Его накрывала ярко-белая туника, собранная посредине поясом, блестящим всеми цветами радуги. В руках у него была пальмовая ветка, яркий свет блистал диадемой на челе, а под мышкой он держал шляпу, которая, вероятно, служила ему вместо медного колпака, которым мы гасим на ночь свечку.
-- Не вы ли та особа, которой посещение возвестил мне мой приятель?
-- Да, -- отвечал нежный, звонкий голос.
-- Не церемоньтесь у меня! не угодно ли накрыться? здесь холодно. -- Ему очень захотелось видеть гостя в шляпе.
-- Как! -- и при этом маленький Дух поднял голос, -- ты уже заранее хочешь погасить этот свет, который осветит тебе твое прошедшее и будущее?
Скруг почтительно извинился, что, может быть, его обидел, и затем осмелился спросить, чему обязан он чести такого посещения?
-- Заботе о вашем благоденствии.
Скруг выразил всю свою благодарность; но вместе с тем подумал про себя, что если бы его оставили хоть на одну ночь в покое, то сделали бы гораздо больше для его настоящего благоденствия.
Видно, что гость прочел в глазах Скруга тайную мысль его и, взяв за руку, громко сказал: "Не противоречить! Встать и идти за мной!"
Скругу было бы совершенно бесполезно отговариваться, что он совсем не привык к ночным прогулкам, что постель тепла, а термометр ниже точки замерзания, что он и одет неприлично, в туфлях, халате и колпаке... Противиться было нечего: его держала рука, нежная, как рука ребенка, но в которой он чувствовал всю силу Геркулеса, Он встал; но когда заметил, что его вожатый отправляется прямо к окну, в отчаяни ухватился за полу его белой туники:
-- Вспомните, что я смертный: могу упасть и расшибиться!
-- Не бойся, моя рука поддержит тебя и не на такой высоте.
С этими словами они были уже далеко и очутились среди полей на открытой проселочной дороге. Ни малейшего следа большого шумного города; туман и мрак ночи исчезли; был светлый, холодный весенний день, и снег порошил на землю.
-- Боже мой, -- сказал Скруг, всплеснув руками, когда он осмотрелся кругом, -- я здесь родился, здесь был ребенком!
Тысяча надежд, сочувствий, радостей и забот, давно забытых, одни за другими грозным призраком вставали перед ним и словно носились в воздухе, напевая душе про все ее давно почившее, ею отверженное прошедшее. Казалось, новая, свежая жизнь пробежала по всем жилам.
-- У вас дрожат губы и румянец выступил на щеках? -- сказал с детскою нежностию его вожатый, -- но пойдемте; вы, я думаю, помните дорогу.
-- Как не помнить! -- вскрикнул Скруг с небывалым жаром, -- я бы нашел ее ощупью.
-- Странно же, во столько лет ни разу не вспомнить... но идемте.
Они пошли по дороге. Скруг узнавал каждое дерево, каждую тропинку... наконец, показался пред ними небольшой уездный городок с несколькими торчащими колокольнями, соборным куполом, вьющеюся рекою и деревянным мостом. Вот едут к ним навстречу крупною рысью несколько телег, усаженных молодыми курчавыми головками. Молодые парни побольше сидели на облучке и погоняли по всем по трем, затягивая веселую песню. Вся эта молодость, казалось, была в большой радости, хохотала, кричала, хлопала в ладоши, другие с тем же хохотом, песнями и криками шли гурьбой пешком, Скруг вспомнил, что то было Светлое Воскресенье и что многие из его товарищей отправлялись тогда в соседний богатый пригород к своим отцам и матерям.
Он мог назвать почти каждого по имени; но странно, чему он так обрадовался, когда увидал их, так что сердце, казалось, готово было выпрыгнуть; отчего так засверкали давно потухшие глаза? отчего с такою радостию он вслушивался в радостное: "Христос воскрес. -- Воистину воскрес", -- которыми они менялись с каждым встречным. Какое, казалось, было дело ему до Светлого Христова Воскресенья? Разве оно доставило ему когда-нибудь лишнюю копейку?
-- Школа, однако же, не совсем пуста, -- заметил его вожатый, -- в ней остался один сирота, заброшенный и забытый всеми.
-- Да, я знаю, -- отвечал Скруг и закрыл глаза руками.
Они поворотили в переулок и остановились перед небольшим серым, скосившимся набок домом. Миновав первую большую классную, установленную засаленными столами и лавками, они взошли в другую небольшую комнату назади дома, где возле топившейся печки размыкивал свое горе бедный сирота, которого учитель оставил стеречь школу, пока он сам и все его товарищи так весело встречали Светлое Воскресенье.
Скруг присел на одну из лавок и невольно заплакал над прежним самим собою, которого все забыли.
Ни один звук в пустом доме, было ли то мяуканье кошки за печкой или стон ветра в голых ветвях плакучей березы, скрип далекой двери на дворе или треск и щелканье огня в печке, -- ни один звук не пропадал даром для Скруга. Все говорило его душе о ее прежней детской светлой жизни; с каким-то странным наслаждением вслушивался он в каждый беглый отзвук и каждый звук, казалось, какою-то неземною отрадою ложился в его опустелую, черствую душу. Он стал пристальнее вглядываться в своего прежнего себя, и невольно вырвалось у него: "бедный ребенок".
-- Я бы хотел... -- и с этими словами он судорожно опустил руку в карман, но, оглянувшись кругом и отерев рукавом глаза, продолжал вполголоса: -- теперь уже поздно.
-- В чем дело? -- спросил его вожатый.
-- Ничего, -- сказал Скруг, -- ничего. Вчера вечером остановился у моей двери мальчик, такой же жалкий... Я бы с радостью дал ему что-нибудь теперь, -- вот и все.
Дух грустно улыбнулся, махнул рукой и сказал: "Вперед!"
С этими словами сидевший у огня мальчик вдруг раздвинулся в плечах и вырос на несколько вершков; в комнате стало темно, дом вдруг пошатнулся еще более набок, окошки рассели, штукатурка попадала в разных местах. Снова стало светло, и все по-прежнему; но как и что, Скруг ничего не мог понять: и прежний он снова один, и школа по-прежнему пуста, ибо также было Светлое Воскресенье; но в этот раз он уже не сидел, спокойно притаившись в углу, а в большом волнении расхаживал большими шагами по комнате.
Скруг и вместе с ним его молодой двойник с нетерпением глядели на дверь. Дверь наконец отворилась, и маленькая девочка лет девяти бросилась к нему на шею и повторяла, целуя его: "Милый, милый братец!"
-- Я приехала за тобой, чтоб отвезти тебя домой, братец, -- говорила дитя, смеючись от радости и хлопая ручонками, -- домой, домой!
-- И совсем домой, Катя.
-- Да, да! -- отвечало дитя, сверкая глазенками. -- Домой и навсегда, так, чтобы тебе не возвращаться больше в эту скучную школу. Дядюшка стал гораздо добрее к нам, так что я раз решилась спросить у него: "Пора бы домой братца, дядюшка?" -- и он отвечал мне: "Да, пора, и поезжай сама за ним, Катя, с старым Иваном". Ты, однако ж, уже совсем большой человек, Петя, -- сказала она, призадумавшись немного, и вытаращила на него глазки. -- Но что за дело: мы с тобой вместе всю Святую... О, если бы ты знал, какое у нас веселое время, другого нет такого в году!
-- Да и ты совсем невеста, Катя.
Она прыгала и хлопала в ладоши, то смеялась, то плакала, хотела раз погладить его по голове, но не достала, снова хохотала и встала на цыпочки, чтобы снова поцеловать его. Потом -- ну тащить его ручонкой к двери; а он, разумеется, не противился.
Вдруг раздался осиплый голос: "Снести вниз пожитки господина Скруга!" -- и вслед за тем показался сам учитель, длинный и худой, и с величественной, но вместе благосклонной улыбкой погладив детей по головке, взял их за руки и повел в соседнюю комнату, где уже накрыт был на стол завтрак: красные яйца, куличи и пасха. Дети поели, поблагодарили учителя и с радостью распростились с ним. Все было улажено, колокольчик зазвенел, и кибитка покатилась.
-- Какое нежное создание! Но ему завянуть от первого подувшего ветра! -- сказал призрак, обратившись к Скругу. -- А какое было любящее сердце!
-- Да, вы правы! Боже упаси, чтобы я сказал что-нибудь против нее.
-- Но она, кажется, умерла уже замужем, и от нее остались дети?
-- Да, один.
-- Ваш племянник?
Скругу стало как-то неловко, и от ответил коротко: "Да".
Они вышли из школы. Веселые, праздничные толпы бродили по улицам, время уже клонилось к вечеру. Они остановились перед одной вывеской, и призрак спросил Скруга, знает ли он ее.
-- Как же не знать! Да я здесь был в ученье.
Они вошли. За столом сидел старый господин, такой высокий, что если бы еще несколько вершков, казалось, он достал бы до потолка.
-- Боже мой, мой старый добрый хозяин!
Высокий господин встал из-за стола, посмотрел на часы и затем потер себе руки, поправил галстук, улыбнулся и вскричал густым веселым басом:
-- Эй, Фома, Петя!
Прежний он Скруга, теперь уже молодой человек, взошел быстро в комнату вместе с своим товарищем.
-- Фома, Боже мой! -- сказал Скруг. -- Да, это он. Как он любил меня, бедный Фома.
-- Ну, дети, -- сказал хозяин, -- сегодня не до работы, и пора подумать о вечере, закрыть ставни, все убрать, вынести все лишнее. -- И, прихлопнув в ладоши, прибавил: -- Живо!
Все было готово в одно мгновение: столы вынесены, пол подтерт, свечки зажжены и ожидали гостей.
Вот вошла скрипка и начала настроивать, за нею дородная хозяйка с широкой, полновесной улыбкой и три хозяйские дочки, цветущие здоровьем; затем дамы и кавалеры, башмачник с своей дочкой, портной с своим сыном и затем еще несколько гостей, более почетных. Гостей было очень много. Все они входили -- кто смело, кто с робостью, кто неловко, кто жеманясь; но для всех нашли, однако ж, место, хотя, может быть, и не совсем просторное. И вот пошли пара за парой, взад и вперед, вправо и влево, кружатся и раскланиваются, кто с важностию, кто вприпрыжку. Молодой Скруг увивался около дам; сам старик-хозяин и хозяйка не пропускали ни одного танца и неутомимо выделывали все па. Казалось, все они разучились ходить попросту и только и умеют, что прыгать. Все это время беспрестанно разносились всякие закуски и прохладительные лимонады, красная вода, конфеты, пастила, пряники и орехи. Наконец, пробило двенадцать, скрипка заиграла польской, и гости начали расходиться. Хозяин и хозяйка стали у двери провожать гостей. Много было рукожатий, много поцелованных ручек и добродушных желаний, чтобы так же весело провести и остальные дни праздника. Наконец все распрощалось, приветствия и чмоканья кончились, и в комнате остались только два молодых человека.
Во все это время Скруг был как вне себя, вся его душа была в том, что он видел, и с своим прежним собою. Все пред ним ожило, и всем он наслаждался, как будто прежний двадцатилетний юноша. Он был в неописанном волнении и опомнился, когда они были уже одни, и вместо светлых улыбающихся лиц молодых людей глаз его встретился с прозрачным взглядом призрака. Светящаяся диадема на головке блистала ярче, чем когда-либо.
-- А как малого стоит, -- сказал он, -- сделать весь этот пустой народ счастливым.
-- Малого? -- отвечал Скруг, задумавшись.
Призрак дал ему знак, чтоб он вслушался в разговор двух молодых людей, которые вышли в соседнюю комнату и рассыпались в похвалах своему доброму хозяину, и затем продолжал:
-- Он не истратил и сорока рублей: есть из-за чего расточать ему такие похвалы!
-- Не в том дело, -- сказал Скруг, разгоряченный замечанием, и, забывшись, говоря совершенно как прежний, давно отживший он. -- Не в деньгах дело: всякий человек может сделать зависящих от него счастливыми и несчастными, сделать для них всякий труд, легкий или тяжелый, удовольствием или тягостным источником болей. Скажи лучше, что эта власть его в каждом слове и взгляде, в каждой безделице, которую сама жизнь разве может заметить, а это счастье, которое он разливает, так же драгоценно, как если бы оно стоило ему половины его достоянья.
Он почувствовал на себе взгляд призрака и остановился.
-- В чем дело?
-- Ничего особенного: я сейчас подумал о своем писаре и хотел бы сказать ему несколько слов.
В это время взошел его прежний он и погасил свечи. Стало темно, и снова они очутились где-то, но где, сначала Скруг не мог разобрать.
-- Мне остается немного времени, -- заметил его вожатый. -- Скорей!
И с этими словами прежний Скруг уже стоял перед ними. Он был теперь мужчина в зрелом возрасте, черты его лица еще не огрубели, как в позднейшие годы, но уже носили на себе печать заботы и страсти к золоту. Заметно было какое-то беспокойное, нетерпеливое движение в глазах, которое показывало, что семя страсти уже брошено и будущее дерево скоро заглушит под своею мертвящею тенью всякое другое человеческое чувство.
Он не был один; возле него сидела молодая девушка с румяным, свежим личиком и в траурном платье. В глазах ее блестели слезы, точно росинки на восходе солнца. У окошка сидел старик-отец и, казалось, был углублен в чтение какой-то книги.
-- Вы сами, может быть, того еще не чувствуете, но другое земное божество вам заменило меня; дай Бог, чтобы оно дало вам те же радости, какие мое сердце обещало... -- сказала она с какою-то нежною грустью.
-- Что за земное божество? -- спросил он.
-- Золото, -- отвечала она.
Таков всегда бывает свет, -- продолжал он, -- ничто не бывает так завистливо, как бедность, и ничего не обвиняет она так строго, как всякое искание богатства, и особливо когда оно успешно. -- Он уже не мог понять, как эти слова раздирали сердце бедной девушки.
Но она отерла глаза и продолжала с кротостию:
-- Я знаю, теперь для вас одна цель и надежда жизни: золото и поклонение людей пред тем золотым кумиром, который вы создадите из себя. Я видела, как все ваши лучшие внушения души, благородные порывы мысли вяли и блекли один за другим под холодным дыханьем золотого идола,
-- Так что же? если я и стал во столько благоразумнее, я, кажется, не переменился к вам. -- Она покачала головой. -- В чем же?
-- Уже прошло много времени с тех пор, как мы обещаны друг другу и покойная мать моя благословила нас. Мы были одинаково бедны тогда, но довольны своей судьбой. Вы с тех пор стали богаты, я не так бедна, как прежде, но осталась та же, а вы переменились. Тогда вы были другой человек.
-- Я был тогда ребенок, -- сказал он с нетерпением.
-- Ваше собственное чувство говорит вам, что вы не тот, что были, -- продолжала она. -- То, в чем вы готовы были положить все блаженство вашей жизни, теперь уже далеко от вас... Я долго думала об этом и не стану повторять, чего оно мне стоило. Но довольно, что я убедилась в этом и готова возвратить вам ваше слово...
-- Но разве я показал вам в чем-нибудь, что я...
-- В словах -- нет.
-- Так в чем же?
-- В том, что для вас другие надежды, другая цель и другое поприще жизни, а с этим изменилось и все, что заставляло вас дорожить моей любовью. Скажите откровенно, не будь ничего прежде между нами, не будь данного слова и родительского благословения над нами, пришли бы вы теперь просить моей руки?
С этими словами она поглядела на него с такою грустью, но вместе с таким спокойным, прозрачным, проникающим душу взглядом, что ложь была невозможна, -- и он замолчал.
-- Чего бы я ни дала, чтобы думать иначе, -- продолжала она, -- то Бог один ведает, но я знаю свой долг. Будь вы свободны, и вы не отдали бы руку бедной девушке, которая не принесет вам ничего, кроме забот и лишних издержек, и даже если бы вы уступили минуте увлечения, не принес ли бы вам следующий же день раскаянье и упреки в вашей слабости. Бог да благословит ваше будущее; возвращаю вам ваше слово, и от чистого полного сердца, во имя того, которого оно любило и кого уже нет более.
Он хотел говорить, но она продолжала, отвернувши голову, чтобы скрыть катившиеся слезы:
-- Вы можете... Небо не оставляет никого своей благодатью. Вы можете возвратиться... но нет, нет. Год-другой, и всякая память обо мне исчезнет в вас, как докучливый сон, который часто незваный приходит возмущать наше спокойствие. Дай Бог вам счастья на пути, который избрали.
В эту минуту старик-отец поднял глаза с книги; она подошла к нему и, показывая на Скруга, с жаром говорила что-то...
...Вдруг все исчезло.
-- Призрак! -- сказал Скруг. -- Я не хочу больше твоих видений, веди меня домой, что за радость тебе мучить мою бедную душу?
-- Еще одну тень, -- сказал Дух.
-- Будет, умоляю тебя!..
Но противиться было нечего. Призрак схватил его за руку, и они очутились в комнате, не очень большой и убранной не с особенною роскошью, но все в ней говорило о семейной жизни, довольстве и счастии. Подле камина сидела молодая прекрасная девушка, едва вошедшая в тот счастливый возраст, где сходятся все светлые лучи нашей жизни в одно радужное сиянье, когда душа еще не расставалась с благоухающей прелестью и веселой беззаботностью детства, но уже видит перед собой другие, более зрелые образы и просится в иной мир, к иным радостям, и все ей так светло и радужно в туманной дали... Она до того была похожа на девушку, которую мы сейчас только оставили, что Скруг уже готов был принять ее за то же видение, только моложе и прекраснее, но вошла мать, и он узнал в ней свою бывшую невесту. В комнате шум был страшный, в ней было больше детей, чем Скруг мог перечесть в своем замешательстве, и каждый шумел и кричал по-своему, но остановить было некому. -- Видно было, что ради Светлого Воскресенья мать оставляла их веселиться и встречать его по-своему. Она весело улыбалась, следя за ними глазами, а молодая девушка наконец не высидела, встала и начала бегать вместе с детьми. Но вот зазвенел колокольчик, -- вдруг все бросились к двери, кто первый поцелует воротившегося отца и скажет ему веселое "Христос воскрес". За ним шел старый слуга с корзиной игрушек, фарфоровых, восковых и всяких яичек. Пошли новые радостные клики. Кто дергал отца за полы платья, кто карабкался к нему на шею, кто тащил к матери, чтобы показать во всем торжестве новую полученную игрушку. Наконец все эти маленькие курчавые головки занялись каждая своим подарком и притихли.
Скруг между тем становился все внимательнее... Хозяин дома, поцеловав и усадив всех детей, обнял с нежностию старшую дочь и сел возле нее и матери у камина. Тогда он подумал, что такое же созданье, такое же прелестное и полное надежд, -- могло бы также назвать его отцом и расцвесть весенним благоухающим цветом на зимнем поле его жизни... о, тогда он тяжело вздохнул, и у него потемнело в глазах.
-- Маша, -- сказал муж, обращаясь к жене с улыбкой. -- Я видел вчера твоего старого приятеля, отгадай, кого?
-- Кого же? Право не знаю. Разве, -- прибавила она смеючись, -- господина Скруга?
-- Да, именно Скруга. Я проходил мимо его конторы, когда выносили гроб его товарища.
-- Бедный, теперь он один, совершенно один на всем белом свете... -- и невольная тень набежала на ее лицо.
-- Дух, -- сказал Скруг дрожащим голосом, -- скорей веди меня отсюда.
-- Вы сами знаете, что это лишь тени всего, давно почившего. Чем же я виноват, что оно было так, а не иначе?
-- Уведи меня! -- вскричал Скруг в отчаянии, -- я не могу дольше вынести...
Он повернулся к призраку, но, видя, что тот стоит неподвижно и светящаяся диадема блестит ярче, чем когда-либо, с отчаянием бросился на него, вырвал шляпу и накинул ему на голову.
Но чудесный свет все ярче и ярче светил из-под шляпы, и Скруг, после долгой неравной борьбы, очутился на своей постеле. Он повернулся на бок и крепко заснул.
Глава III
Когда он проснулся, снова было темно и било три четверти. Бой часов возвратил его к ожиданью нового гостя. Он собрался с духом и решился храбро выжидать будущего посетителя, отдернул занавески и в оба глаза смотрел перед собою. Наконец пробило час...
Странный красноватый свет показался из другой комнаты. Скруг долго вглядывался и вслушивался, но ничего особенного слышно и видно не было. Наконец, после долгого ожидания, к нему очень естественно пришла другая, более земная забота. Уж не пожар ли в доме? С этим вместе он надел туфли и подошел к двери, но едва он дотронулся до ручки, как громкий странный голос назвал его по имени:
-- Добро пожаловать и с нами покороче познакомиться.
Посреди комнаты стоял странный светящийся призрак, протянув ему руку. Его накрывала простая белая мантия, но он весь был прозрачен и озарен каким-то странным белым огнем, все его черты беспрестанно изменялись, каждый член и мускул был в непрестанном движении, так что глаз не мог уловить ни одной черты и ни одного движения. Тысяча различных неуловимых образов отражались и проходили как тени в его прозрачном облике, но на всех этих образах чувствовалась какая-то радость и что-то веселое в каждой убегающей линии.
-- Я Дух настоящего, -- сказал он. -- Каждое мгновение уносит меня в вечность и снова возвращает из нее; во мне проходит и отражается все мутное неуловимое настоящее людей со всем их горем и их радостями, чтобы после застынуть в вечность прошедшего... Теперь ты видишь одни радостные, приветливые тени, но потому только, что нет той христианской души на земле, которая бы не радовалась и не приветствовала своего воскресшего Спасителя. О, если бы всегда было такое ликующее настоящее и не менялось ежеминутно светом и тьмою...
-- Дух, -- сказал Скруг с почтительным поклоном. -- Ты, я знаю, недаром пришел ко мне; веди же меня, куда хочешь! Еще прошлую ночь я следовал за твоим товарищем из одного принуждения, но я получил вчера урок, которому не остаться втуне, и теперь я всюду готов за тобою, чтобы воспользоваться новым уроком.
Дух взял его за руку, и они очутились на улице. Длинные ряды вытянутых во фрунт домов смотрели еще скучнее и однообразнее в полусвете рассветающего утра на широкие, пустые, бесконечно длинные улицы. Лишь изредка гремела и прыгала по оледеневшей мостовой пустая бочка, ехавшая на реку за водою, одинокая телега плелась на соседний рынок, нагруженная разными неблаговидными, иногда хрюкавшими или жалостно мычавшими припасами, которые, еще за несколько часов перед тем, весело расхаживали на задах какого-нибудь бедного крестьянского двора и нимало не предвидели близкую, грозившую им честь явиться за роскошным столом какого-нибудь толстого барина в звезде, -- или дребезжали извозчичьи дрожки, везшие из отдаленной части города мелкого чиновника, который спешил записаться первым в лакейской своего грозного начальника. Небо было серо; густой туман поднимался от болотистой почвы, которая уже начинала таять под лучами весеннего солнца; много они миновали красивых решеток, кружевом тянувшихся вдоль садов, дворцов и каналов, и затейливо перекинутых мостиков, отделанных как модная дорогая игрушка, которые прерывали скучное однообразие улиц, как красивые виньетки или бордюры затейливо перерезывают черные крупные строчки великолепных политипажных изданий. Наконец они вышли на большую набережную. Заря багровела на небе и багровым румянцем покрывала ледяные громады, которые с треском и громом нес на себе широкий и могучий, как море, разлив большой реки. Даль и волны, и нависшие над волнами дворцы и палаты -- все виднелось в том же странном красноватом полусвете. Но вот луч восходящего солнца прорезал туман, зажег блестящею искрой шумно текущие волны и осыпал тысячами радуг прозрачные движущиеся громады, то с громом разбивавшиеся друг о друга и о гранитные стены то плавно и величественно уходившие в туманную, бесконечную даль... Но реже туман, светлее небо, выше и выше солнце, и, наконец, полными праздничными лучами озарило оно все поднебесье, и никогда еще, казалось, так свежо и ярко не играло оно на небе, чтобы напомнить людям о их светлом празднике.
Долго и в странном раздумье стоял Скруг над рекою. Может быть, впервые после стольких лет взглянул он приветливо на Божий мир, и, может быть, никогда еще не казался ему этот Божий мир так чуден и светел... Светлей и благодатней казалось солнце, прозрачней, чище, благословенней небеса... и как мелки, как ничтожны показались ему тогда все богатства и все золото людей, в котором еще недавно он полагал всю свою душу, как отворотился он тогда от этих пышных палат, которым ещё недавно так завидовал.
Но солнце было уже высоко, и они пошли далее. Послышался благовест редких, кое-где видневшихся церквей, призывавший к ранней обедне все низшее население обширного города: рабочего, не поспевшего к заутрене за срочной дорогой работой, мелкого чиновника, проспавшего заутреню и не довольно ревностного к лакейской своего начальника, дворника или служанку, которые спешили помолиться Богу, пока еще не вставал их барин или барыня. Понемногу улицы стали наполняться всяким спешившим в ту и другую сторону, за делом и бездельем, народом, и всюду среди пестрого говора разноязычной толпы раздавались радостные "Христос воскрес" и троекратные чмоканья в губы; наконец мало-помалу начали отворяться мелочные лавочки, показались лотки с куличами, пасхами и красными яйцами... А они, между тем, вышли почти к заставе Вожатый Скруга остановился у небольшого низенького флигеля. То было жилище Федор Ивановича Кричева, секретаря Скруга.
-- Подумайте только о том, господин Скруг, -- заметил с улыбкою призрак, всходя на порог, -- ваш секретарь получает только 30 рублей в месяц, и мы удостоиваем его чести нашего посещения. -- И вот они невидимкою вошли в переднюю большую комнату.
Хозяйка, чисто, но бедно одетая, в вывороченном и не раз перешитом платье и в белом накрахмаленном чепчике накрывала на стол с одною из своих старших дочерей, а г-н Петр Кричев тревожно ловил зубами концы отцовского длинного воротничка, в который его нарядили для праздника; другие два Кричевы, мальчик и девочка, прибежали впопыхах с важным известием, что они видели в щелку, как на очаге в кухне жарится большой жирный гусь. Они кричали и прыгали около стола и хлопали в ладоши пред Петрушей, который чистил и крошил яблоки под жареного гуся и иногда с важностью протягивал им какой-нибудь лишний обрезок, который не успел сам скушать.
-- Что же это сделалось с нашими? -- сказала Матрена Васильевна, -- с вашим отцом, маленьким Степой и Марфой?
-- А вот и Марфа, матушка, -- сказала, входя, девушка постарше.
-- Мама, Марфа пришла! А уж какой гусь, Марфуша! -- кричали маленькие дети.
-- Бог с тобой, что ж ты так запоздала, Марфуша, -- говорила мать, целуя ее и снимая большой платок с головы.
-- Столько было дела, чтобы сделать всю работу к празднику, матушка.
-- Ну Бог с тобой, садись у печки и погрейся.
-- А вот и батюшка идет, -- кричали маленькие дети. -- Марфуша, спрячься, спрячься!
Она спряталась, и вот вошел наш знакомый Федор Иванович. Когда-то синий, а теперь уже поседелый сюртук был вычищен до невозможности; на руках он нес маленького Степу, -- но увы: у бедного, еще крошечного Степы маленькая деревяшка моталась вместо ноги.
-- Но где же Марфа? -- сказал отец, оглядываясь.
-- Еще не приходила! -- кричало несколько человек.
-- Как, еще не приходила! -- и как бы тень прошла на его веселом, дотоле беззаботном лице.
Марфуша это заметила, и ей стало больно, что, хотя в шутку, огорчила отца; и, не дожидаясь более, выскочила из-за двери и бросилась к нему в объятия; а меньшие дети возились между тем около Степы и тащили его в кухню, чтобы прислушаться, как шипело пирожное в горшке.
-- А как вел себя Степа в церкви? -- спросила мать.
-- Он был золото, а не ребенок; и какие странные мысли иногда бродят у него в головенке... Шедши домой, он мне сказал, что, верно, тем, кто был в церкви, весело было вспомнить, глядя на него, маленького калеку, о том, кто возвращал зрение слепым, ноги и руки хромым и увечным. -- Голос отца дрожал, когда он это рассказывал, и задрожал еще более, когда послышался на полу частый стук маленькой деревяшки.
Кричев заворотил рукава, как будто эти рукава могли еще более засалиться, и начал мешать какую-то подливку к жаркому, а Петр с братом и сестрою были посланы за гусем и похлебкой и скоро торжественно воротились в большой процессии. После этого такой поднялся шум, что вы могли бы подумать, что гусь -- какая-нибудь редчайшая заморская птица; впрочем, действительно гусь был великою редкостью в их бедном хозяйстве. Матрена Васильевна делала соус, Петруша чистил картофель, Марфа перетирала тарелки. Сам Кричев взял к себе маленького Степу и посадил возле себя на конце стола. Меньшие дети расставляли всем стулья, не забывая в том числе и себя, и, рассевшись по местам, едва не проглотили ложки в ожидании, когда им достанется тарелка горячей вкусной похлебки. Наконец все было готово, молитва прочтена, и сели за стол. Когда похлебка была съедена, принялись, разумеется, не мешкая, за гуся. Каждый едва переводил дыханье, когда хозяйка готовилась воткнуть нож в грудь чудовища; и невольная радостная улыбка показалась на всех лицах, когда вдруг брызнул густой сок и начали отделяться на тарелку большие полновесные куски. Сам маленький Степа, раззадоренный двумя меньшими, забил в ладоши и тоненьким голоском закричал: браво!
Все дивились гусю. Его дешевизна, огромность, нежность и сочность мяса доставляли неисчерпаемый предмет для разговоров, каждому достало вдоволь, все наелись досыта, и еще оставалось. Должно же быть, что был уж гусь на славу! Меньшие Кричевы были по уши все в жиру и яблоках, так что насилу могла их оттереть старшая сестра. Последовало еще каких-то два блюда, одно, кажется, молочное, а другое -- сладкий пирог, и затем обед был кончен. Все были сыты донельзя, и каждый был доволен и счастлив, как только могут быть счастливы на этом свете, и, начиная с отца до самого Степы, каждый по-своему благодарил мать и рассыпался в похвалах ее искусству: что никогда еще и нигде не бывало такой похлебки, такого гуся и такого пирога. Со стола было убрано, поданы были пряники, изюм и орехи, а Петруша поставил перед отцом бутылку наливки.
-- Счастливо провести всем нам праздник, мои дорогие; да благословит Господь каждого из вас.
Каждому была налита наливка, смотря по его летам, и все отвечали в один голос на поздравление отца.
-- Бог да благословит каждого из нас, -- повторил маленький Степа после всех.
Он сидел рядом с отцом на высоком маленьком стуле. Отец держал его за маленькую сухую ручонку, как будто боялся, что его скоро отнимут у него.
-- Дух, -- сказал Скруг с участием, которого, может быть, никогда еще не чувствовал. -- Скажи мне, будет ли жить маленький Степа?
-- Видел ли ты, как черный ворон опустился на трубу, когда мы подходили, и жалобно прокаркал три раза? Если будущее не изменит то, что приготовила неизменно текущая река жизни, этому ребенку не жить.
-- О нет! Скажи, что его пощадит судьба!
-- Говорю тебе, что если не изменит будущее, ему не видать больше ни одного из моих светлых братий, да что же, -- продолжал Дух, -- если ему суждено умереть, -- чем скорее, тем лучше избавить общество от излишка народонаселенья и бедную семью от лишнего бесполезного члена, которого она должна кормить и содержать?
Скруг повесил голову, когда услыхал свои обычные слова, повторенные Духом. Он весь был полон раскаяния и горького чувства.
-- Человек, -- продолжал Дух, -- если только в тебе есть человеческое сердце, а не камень, останови твою грешную мысль и грешное слово, пока ты не узнал, где излишек, и в чем он, и есть ли что лишнее у Господа? Тебе ли решать, кому суждена жизнь, а кому смерть; может быть, что сам ты, в виду вселюбящего неба, менее достоин жизни и менее им призван к ней, чем миллионы таких же бедных, бесполезных творений, как этот нищий и изувеченный ребенок. Слышать, как червяк, уже всползший на зеленый листок дерева, произносит смертный приговор над излишком жизни в своих голодных братьях, еще пресмыкающихся в пыли!
-- Здоровье господина Скруга, -- сказал господин Кричев. -- Все-таки на поверку он виновник всего празднества.
-- Вправду виновник праздника! -- сказала жена его, вся покрасневши. -- Разве потому, что он отсчитывает тебе твои трудовые тридцать рублей, да, кажется, они вовсе не даром тебе достаются! Я бы желала, чтобы он был здесь: уж я бы насказала ему!..
-- Да, все в Светлое Воскресенье пьют за здоровье такого противного, бесчувственного человека, как господин Скруг! Ты знаешь, что он таков, и лучше, чем кто-нибудь, мой бедный Федя.
-- Душа моя, -- был тихий ответ ее Феди, -- помни, что Светлое Воскресенье.
-- Так пью же за его здоровье, -- но в честь твою и Светлого Праздника, а совсем не его. Много лет ему здравствовать и во всяком благополучии.
Дети выпили также за его здоровье. То была первая минута во всем дню, в которую не было более того радушного веселого вида на всех лицах. Степа выпил последний, но и тот как-то с неохотой за здоровье такого недоброго человека.
Имя Скруга было страшилом для всей семьи: его достаточно было, чтобы каждый от мала до велика почувствовал себя в дурном духе на целые десять минут. Но зато после этих десяти минут они стали еще вдесятеро веселее, оттого только, что с души отлегло противное имя Скруга.
Потом отец начал рассказывать, что он имеет в виду место для Петруши, которое будет ему приносить два целковых в месяц. При этом маленькие Кричевы подняли страшный хохот от одной мысли, что Петруша скоро будет деловым человеком, и сам Петруша в глубоком размышлении выглядывал из-за огромных воротничков, рассчитывая, какое сделать употребление из таких огромных доходов? Марфа, которая была в ученье в швеях, также рассказала про свое житье-бытье: чтС она работает, какие блестящие, раздушенные дамы к ним приезжают в магазин и что еще недавно одна из таких дам привозила к ним своих детей, мальчика и девочку, которые показались ей пренесчастными в своих великолепных нарядах, так они были затянуты и так, казалось, было им неловко и душно... особливо маленький мальчик, которого головка и ручонки совсем уходили в накрахмаленные манжеты из тонкого батиста, до того, что бедняжка не мог или не смел повернуться. Потом прибавила, поглядев на сестер и братьев, что тогда еще она вспомнила о своем брате Петруше и сестрах и нисколько не позавидовала за них этим знатным детям, несмотря на все их кружева и дорогое платье. Петруша не утерпел, однако же, при этом прихорошиться и вытянуть еще более свои длинные воротнички. Между тем беспрестанно щелкали орехи, заедаемые пряниками, а иногда маленький Степа запевал тоненьким голосом про маленького мальчика, которого занесло снегом; у него был маленький жалобный голосок, но, право, он пел совсем недурно.
Во всем этом не было ничего особенного. Семья эта не отличалась красотою, в детях не было ничего особенно миловидного, все они были дурно одеты, у кого на башмаках или на локтях были заплаты, -- но они умели быть счастливыми, были довольны собой и друг другом и благодарны судьбе за то немногое, что она давала им, не завидуя тем, кто имел больше. Казалось, что маленький кружок становился все веселее...
Наконец Скруг почувствовал на себе легкое прикосновение своего товарища. Уходя, он не раз оглянулся и следил глазами каждого, а особливо маленького Степу.
Когда они вышли, время уже клонилось к вечеру; на улице было все в движении. Стук карет и дрожек не умолкал, пешеходы отовсюду спешили туда и сюда, и чем беднее кто был одет, чем ближе казался тех, которые своим трудом и пСтом снискивают свой хлеб, тем, казалось, был счастливее, тем веселее, праздничнее было лицо... ибо Светлый Праздник для него был действительно днем отдыха и общей давно ожиданной радости, а не днем скучных обязанностей, визитов и пр. -- как то обыкновенно бывает для тех, которые могут всегда отдыхать и черпать полною чашей в удовольствиях жизни. На многих даже лицах особенно радостных господ и госпож, которые прохаживались по широким тротуарам или выглядывали из великолепных карет и колясок, видны были одно утомление и скука. На каждом лице можно было сосчитать, сколько визитов было сделано или сколько еще остается сделать.
-- Взгляни, -- сказал Дух, дернув Скруга за руку, -- на эти усталые лица и пойми теперь, что не золото научает людей пользоваться дарами Божьими и что рука Божья, наперекор людям, проводит один уровень над всем своим твореньем, что она сделала богача, утонувшего в золоте, тупым и бесчувственным к радостям, которые открыты каждому нищему, и обратила дни отдыха и общей христианской радости в труд и скуку для тех, которые не знают труда, -- и ты поймешь тогда, что в бедном жилище, которое мы оставили, ты видел, может быть, больше истинного довольства и счастия, чем сколько есть во всех этих пышных палатах...