Якубович Петр Филиппович
Ганя

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Рассказ).


Петр Якубович.
Ганя

(Рассказ).

   -- Так помните-ж, сударь: вы убийца вашего ребенка! -- истерически крикнула маленькая, полная блондинка, с гневно сжатыми кулачками подступив к дивану, на котором лежал долговязый, усатый господин, видимо, довольно флегматичного нрава.
   -- Да не визжите вы ради Бога! -- отмахнулся он газетным листом, который все время держал перед глазами, делая вид, что усердно и беспрепятственно читает. -- До трагедий, авось, не дойдет, если ваша голова будет в порядке.
   -- Причем тут моя голова?.. Поймите вы, глупый человек, что доктор -- доктор, а не я! -- говорит, что если оставить мальчика на лето без кормилицы, нельзя будет поручиться за его жизнь. Вам русским языком говорят это, а вы ушами только хлопаете! Ни шьете, ни порете! И главное, что меня бесит, -- ни к селу, ни к городу приплетаете народнические принципы, тогда как вопрос ясен и прост: сохранить, или потерять ребенка.
   -- Может быть, и сохранить, но только какой ценой? Докажите мне раньше, что ваш ребенок...
   -- И ваш также, ваш, Николай Андреевич!
   -- Ну, и мой... Так докажите мне раньше, что жизнь нашего ребенка дороже для человечества, чем жизнь того несчастного, который ради него лишится молока собственной матери.
   -- Да разве наш ребенок лишит его молока?
   -- А то кто же?
   -- Да ведь его все равно с первых же дней начнут кормить жеваным хлебом! Мать уедет за десять верст на пашню, а ребенок останется на попечении выжившей из ума бабки или сестренки семи-восьми лет. Эх вы, господин редактор народнической газеты, стыдитесь! Ничего-то не знаете вы о народе, ничего, ничего! Затвердили общие радикальные фразы и не хотите понять, что жизнь далеко не так прямолинейна...
   Николай Андреевич тяжко вздохнул.
   -- Ну, да, оппортунизм... Знаем мы!
   -- А что же из того, что оппортунизм? Вы, как московская купчиха, страшных слов боитесь. Всякий зрелый человек обязан быть оппортунистом. И я ставлю вам ультиматум...
   Терпение флегматичного супруга внезапно истощилось: он с сердцем швырнул прочь газету и, весь взволнованный, красный, поднялся с дивана.
   -- А, ультиматум?.. Ну, так делайте, что хотите, Аглая Петровна! Мы говорим на разных языках... Я умываю руки... Но помните: нравственную, ответственность вы целиком берете на себя!
   Его голос звучал сердито и вместе как-то смущенно. Он нервно поворачивался от одного стола к другому, отыскивая свою шапку и стараясь не глядеть жене в глаза.
   Аглая Петровна на минуту сама растерялась от этой неожиданной победы. Борьба длилась целых четыре месяца, почти с первого дня появления на свет ребенка; семейные сцены не раз отличались крайне бурным и резким характером, и им положительно не предвиделось конца. Браня про себя мужа "упрямым хохлом", Аглая Петровна с горечью думала, что сломить его упорство будет страшно трудно, почти невозможно, и -- как это ни странно -- отчасти даже гордилась такой силой "убежденности" Николая Андреевича Дымокурова, ответственного и действительного редактора "N--ского Края"... И вдруг, этой силы хватило всего на четыре месяца! В первый момент Аглая Петровна была почти разочарована... Но вслед затем почувствовала, разумеется, радость.
   -- Вот давно бы так! Я именно и хотела просить, чтоб ты отстранился... В самом деле, должно же у тебя быть хоть немножко веры в то, что я не крепостница какая-нибудь, не людоедка... Связывает же нас что-нибудь, кроме ребенка... Ну, поверишь ли, Коля, у меня все сердце изныло за нашего крошку при виде того, как он с каждым днем бледнеет и падает в весе. Чем же он-то виноват, что у меня молоко пропало?
   Вместо гневных и раздраженных нот в голосе молодой женщины звучали теперь нежные, полные слез... И, как великодушная победительница, она сиешила построить разбитому противнику золотой мост примирения, первым признаком чего и был переход с сухого вы на интимное и сердечное ты.
   А Дымокуров, сдавшись на капитуляцию, считал все-таки нужным дуться и фыркать и всячески выражать наружно глубокий протест; на приглашение жены остаться завтракать он ничего не ответил и, разыскав, наконец, шапку, вышел из дому, хотя идти в этот час было решительно некуда. "Я уступаю только силе" -- было, казалось, написано на его пасмурном лице, и встретивший Дымокурова аптекарь, лично с ним незнакомый, но большой поклонник его ядовитых обличительных фельетонов в "N--ском Крае", с живым соболезнованием подумал, что над талантливым пером опять произведено грубое насилие...

* * *

   -- Николай Андреевич, загляни, пожалуйста, на кухню! -- с необычайной ласковостью в голосе сказала Аглая Петровна (дня три спустя после описанной выше сцены), нежно взяв мужа за плечо.  --Там одну женщину Мавра привезла.
   -- Какую женщину? Какая Мавра? -- спросил Дымокуров, с неудовольствием отрываясь от работы.
   -- Да ты разве забыл? Мавра Сутыгина... высокая такая... Еще перед Пасхой потолки у нас белила... Она ведь чем только не занимается! И представь себе, Коля: эта пожилая девица, драгун в юбке, безнадежно влюблена в молодого человека, который в сыновья ей годится! Это целый смехотворный роман, я тебе расскажу после... Кажется, школьный учитель в том же селе, откуда и эта женщина.
   -- Постой, Аглая, я ровно ничего не понимаю... Зачем мне знать все это? Куда ездила твоя Мавра и кого привезла?
   -- Пойдем, пожалуйста, в кухню, ты сам увидишь. Только не вздумай опять сердиться! Ведь надо же было покончить с этой глупой историей, отделаться от вечного кошмара... Ты сказал тогда, что умываешь руки, но я... Нет, постой, постой, не возражай! Я не хочу, чтоб ты совсем устранился... Ах, молчи, молчи, дай мне кончить! Ты сам увидишь, что ничего безнравственного я не делаю. Видишь ли: Мавруша привезла нам кормилицу... Посмотри только, как она одета: в шерстяном платье, в ботинках... Значит, не нужда гонит!
   -- А свой-то ребенок жив? -- войдя в кухню, строго и почти грубо спросил Николай Андреич, устремив проницательный взгляд на прижавшуюся в уголок худенькую женщину, которая при входе господ пугливо поднялась с лавки. Голова ее была низко опущена, и повязанный поверх бабьего повойника платок закрывал почти все лицо; Дымокурову оно показалось совсем некрасивым. "Заморыш какой-то", подумал он про себя.
   Мавра, -- длинная, как жердь, с мужскими ухватками и зычным голосом, -- выступила вперед.
   -- Счастливый вы, барин, право, счастливый! Случай подошел оченно даже удобный для вас. Никому обиды не будет. Агафьиному ребенку пятый месяц идет, и все одно бросать скоро кормить. Такая удача мне в Саниной вышла! Кто-б подумал, что этакий мужик родную жену в кормилки опустит? У дяди Митрия однех коров шесть штук, четыре лошади...
   -- Что за диковина! так зачем же он жену в люди посылает?
   -- Ну, это уж ихнее дело, барин. Стало быть, в деньгах нуждаются... Как, поди, не нужны в крестьянстве деньги?
   -- А, может он силой?... Сама-то Агафья согласна?
   -- Отвечай, Ганя, барину, обскажи всю правду: охотой, аль неохотой идешь?
   Ганя с живостью подняла бледное лицо, и в черных глазах ее мелькнула вдруг мольба.
   -- Охотой, барин, охотой... Возьмите меня!
   От волнения "заморыш" слегка зарумянился и сделался неожиданно привлекательным. В больших черных глазах светилось что-то детски-простодушное, печальное и трогательное, да и вся маленькая, грациозная фигурка напоминала скорее девочку-подростка, чем взрослую, замужнюю крестьянку.
   -- А кто же у мужа твоего летом хозяйство вести будет? -- полюбопытствовала Аглая Петровна.
   -- Да мало-ль у них, барыня, баб в дому? -- вступилась опять Мавра Сутыгина: -- у них две семьи вместе живут. Деверь -- брат, значит, Митриев Никанор Павлыч, старуха евоная и про меж них сын Тимофей, тоже женатый.
   -- Ну, что ж, -- решил Дымокуров, -- их дело. Если муж отпускает, и доктор найдет ее здоровой, мы возьмем.
   Господа ушли. Ушла, наконец, и Мавра, и Ганя осталась вдвоем с кухаркой. Но тщетно последняя пыталась разговорить ее: на все вопросы получались неохотные, односложные ответы, а от предложенного ужина гостья на отрез отказалась.
   -- Так ложись, что-ли! -- сурово обратилась к ней кухарка, сама приготовляясь ко сну: -- где постилаться-то будешь?
   -- А вот хочь тут, коли можно, -- робко отозвалась Ганя, указывая на пол возле печки. Осторожно и беззвучно ступая на кончиках пальцев, она подмела веником крошечное местечко в углу кухни, разостлала на нем свой головной платок и, свернувшись комком, легла, подложив под голову руку.

* * *

   На другое же утро, после того, как новая кормилица прошла все неизбежные для ее звания мытарства, она вступила в отправление своих обязанностей. Аглая Петровна торжественно ввела ее в детскую и здесь с затаенным волнением следила, как Ганя брала на руки ребенка, брала так осторожно, точно боялась разбить или сломать эту дорогую игрушку. Истово перекрестившись, со словами: "Господи, благослови!" кормилица быстрым, нервным движением приложила его к груди...
   -- Да какой же он у вас, барыня, красавчик, -- с чувством произнесла она, почти с умилением разглядывая чистенькое, розовое тельце ребенка. -- И как только этакие детки на свет зарождаются! Беленький, ровно лебединое перушко... А наши-то сопляки деревенские -- в копоти да в коросте все... Вот этакого-б мне андельчика -- ну, и любила-ж бы я!
   -- А своего ты разве не любишь?
   Ганя глубоко вздохнула и ничего не ответила.
   -- Барыня, можно поцеловать? Я не в губки, я ручку только поцелую.
   Ребенок, теребя грудь и делая жадные, громкие глотки, весело играл глазами и, поднимая в то же время голенькую ножку, упрямо старался засунуть ее в рот Гане...
   -- Теперь усыпи его, -- приказала мать. Ганя встала и, ловко держа ребенка на руках и слегка покачивая из стороны в сторону, начала ходить по комнате, вполголоса напевая:
   
   Баю-баю-баю-бай,
   Поди, бука, под сарай!
   Под сараем-то коза,
   Оловянные глаза;
   Под сараем кирпичи --
   Буке некуда легчи.
   Поди, бука, под сарай,
   Коням сена надавай!
   Кони сена не едят,
   Все на Мишеньку глядят...
   Усыпи тебя, дитя,
   Богородица свята!
   Тебе спать -- не писать,
   Только глазки зажать...
   
   Под плавные, мерные звуки речитатива ребенок крепко заснул.
   -- Теперь, барыня, может, пошить чего? Али в горницах прибрать, подмести? Укажите только -- я ведь ко всякому делу понятливая, скоро приобыкну.
   Вчерашней худенькой, заморенной Гани и узнать нельзя было: на бледных щеках заиграл нежный, розовый румянец, а в темной глубине глаз так и бегали искры торжества и радости. Тщетно старалась она казаться степенной, солидной крестьянкой, -- внутреннее кипение то-и-дело пробивалось наружу. Красил ее чрезвычайно и затейливый убор кормилицы, в который Аглая Петровна уже успела ее облечь: нарядный, расшитый крупным белым "жемчугом", голубой кокошник, из-под которого выбивались пряди черных, как вороново крыло, волос, голубого же цвета сарафан и ярко-красные бусы на тонкой, смуглой шее необыкновенно шли к лицу Гани, в котором было что-то нерусское, восточное...
   -- Аглая, не жди меня к завтраку, я ухожу в редакцию! -- громко объявил Дымокуров, заглянув в дверь; но при виде Гани, на минуту остановился с удивлением.
   -- Ба! неужели это Агафья? Принцесса Грёза, да и только!
   Когда Дымокуров вышел, Ганя растерянно взглянула на Алгаю Петровну.
   -- Ой, что это, барыня! -- сказала она, сконфуженная донельзя, -- смеются, видно, надо мной барин?
   -- Почему? Ты, право, хорошенькая стала. Посмотрись-ка в зеркало.
   -- Нет, барыня, не баская я... Вот, сестра у меня Авдотья -- ну, эту, точно, из ряда не выкинешь: толстая, тельная. А я лядящая, да черная вся! Недаром, видно, народ баит, цыганская во мне кровь...
   -- Цыганская? Да разве ты цыганка?
   Ганя, в испуге, прикусила язык и в одно мгновение вся как-то съежилась.
   -- Ой, барыня, вы не серчаете?
   -- На что? Что ты цыганка? Чего же тут сердиться? Цыгане разве не люди...
   -- Вот, барыня, вот! И я также умом располагаю... А у нас поп был: которые, говорит, ежели во Христа не веруют, те в смоле огненной гореть будут. Да за что-же, барыня? Коли он в своей то вере родился, а об нашей, об истинной, может, и не слыхивал вовсе? Нехристь-то новой еще нашего православного добряе! Об себе я одно знаю только, что сирота я... А сказывают люди, -- это точно, сказывают, -- мать моя настоящая, быдто, дикая цыганка была, пенью да кочкам в лесу молилась.
   И Ганя опять замолкла, как бы недовольная собственной словоохотливостью. Степенно сложив руки на животе, она с минуту сохраняла необыкновенно солидный вид. Но в голову ей продолжали, очевидно, лезть неотвязные мысли; глаза против воли бродили кругом и осматривали все с жадным любопытством. Большие окна с падавшим в них ярким светом, высокие потолки, зеркала, стоявший в углу невиданный никогда рояль -- все, видимо, поражало ее, ослепляло...
   -- Барыня! -- опять начала она -- все-то гляжу я да думаю: не в рай-ли, мол, небесный попала?
   -- В рай? Да ведь ты и не видала еще, как мы живем тут?
   -- Пошто не видала? Я, как порог вечор переступила, уж заприметила: люди -- анделы, а житья и в раю лучше не надо!.. Одного только все боялась...
   -- Чего, Ганя?
   -- Дохтура, барыня... Думала: ну, как забракует, скажет -- молока, мол, мало. А молока у меня,  -- вы не сумлевайтесь, -- вдосталь. Мы ведь, цыганки, молочные! У меня сестра Авдотья -- та сразу двух ребят кормит, нового и прежнего. Хва-тает!..
   Радостное сияние продолжало струиться из ее глаз. Чувствовалось, что она говорит и движется, погруженная в какой-то праздничный розовый туман.
   -- Что это, Ганя, ты, будто, деревни не любишь? -- спросила Аглая Петровна. -- Ведь уж там-ли у вас не рай -- поля, солнце, простор? Или в городе работа, думаешь, легче?
   Ганя глубоко вздохнула.
   -- Нет, барыня... Работы нашей хрестьянской я не боюсь. Жать, косить пойду -- не всяк мужик за мной угонится. Хоть кого спросите! Летом уж чего бабье житье чижолое, а я не пожалюсь, потому летом все в поле больше. Ну, а вот осень, зима подойдет... Пьянство это, свары, ругань, драки -- Господи! что есть, высказать всего невозможно. Всяк норовит другого изобидеть: у кого, значит, силенок помене, того поедом съедят! Нет, взяла-б я, барыня, спалила все деревни, да и понастроила на их место городов!
   Аглая Петровна рассмеялась. Она пыталась разъяснить Гане, что у городской жизни есть своя страшная изнанка, что обитатели городов повинны, быть может, в еще больших неправдах и мерзостях, но, доказывая это, чувствовала, что Ганя пропускает ее слова мимо ушей, так как ум ее слишком подавлен впечатлениями новой для нее обстановки.
   -- А долго вы меня, барыня, в мамках держать станете? -- задала Ганя тревожный вопрос. -- Вы меня не отпущайте скоро!
   -- Сама, смотри, не соскучься по муже да по ребенке.
   -- Пошто я соскучусь по муже?
   Ганя опять вдохнула, и, точно набравшись духу, с заалевшимися щеками заговорила вдруг быстро-быстро, понизив слегка голос и вплотную подойдя к Аглае Петровне:
   -- Чижело ведь мне с им, барыня! Моченьки уж моей не стаёт!
   -- Что ж он -- ревнивый, злой? Старый, что ли?
   -- Да уж семой, поди, десяток идет, на мне, на третьей женат.
   -- Зачем же ты шла за такого?
   Ганя не сразу ответила, вся, видимо, охваченная мыслью о своей жизни в деревне.
   -- Он уж ножом меня чуть не убил раз. К Тимохе приревновал... Да нешто я пойду на экое дело? Племянник он мне, хоть и не родной. А вся причина тут в Тимохином отце, в Никаноре: вот вредный-то старичонка. Ведь коли всю-то правду обсказать вам, барыня, так он, старый греховодник, шибко ко мне подбивался... Да я раз так шваркнула колченогого черта, что он кубарем покатился, чуть другой ноги не изломал! Вот с тех пор он и злобится, и Митрию на меня шопчет...
   -- А ты бы раскрыла глаза мужу.
   -- Что вы, барыня! Да я ж и виноватой завсегда выйду! Нешто Митрий у меня, как все добрые люди? Умом-то он недоволен... Восемь лет знаю, а почесть слова доброго не слыхала! Молчит, как зверь лесной... А скупой-то какой, жаднущий! Из-за денег то и в мамки отдает, а то нешто пустил бы в город? Услыхал, что эстолько платить будете, и опосля всего особливая награда положена, -- так и осатанел, затрёсся, ровно аспид! В воскресенье ужо, как приедет рукоприкладство делать, беспременно пущай барин в гумаге пропишут, чтоб раньше году не имел он правы меня отбирать...
   Слово за слово, и Ганя рассказала всю свою недолгую, но уже полную обид и горя жизнь.

* * *

   -- Мы с Авдотьей близнецы, барыня... После матери вовсе, что есть, махонькими остались... Сестру один бездетный мужичок в дочери взял, потому и в ту пору она бассяе меня была! A мне довелось слезами кусок хлеба обмывать, с сумочкой по-подоконью таскаться. Ветер, дождь, холод, а я босыми ногами по грязище, знай, хлюпаю, плачу, а иду: никто не пожалеет -- у самого полна изба голодных ребятишек. Только зачала от земли малость подыматься, обчество меня к дяде Трифону в подпаски пределило: не ешь даром хлеб, цыганский приплод! Шибко меня дядя Трифон забижал. Спать был горазд, старик; день-денской, бывало, без просыпу спит, а я овец стерегу. Где же ребенку-несмыслёнышу за стадом углядеть? Отобьется которая -- он и почнет меня за волосья таскать: "Такая ты, этакая, какой ты мне подпасок!" А то велит в воду по горло залезти, лыки для него драть... Ни свет, ни заря -- палкой уж тыкает: "Вставай, чертенок! В поле пора!" Вскочишь, ровно дикая, -- поесть бы, а он, знай, в рог бутрит. выходить торопит. Сам-то уж отзавтракал, -- раньше полдён не жди от него хлеба! Ну, да Христос с им, царство ему небесное. У меня зла на дядю Трифона нет, потому сам человек доброго в жизни не видел: из своего же дому невестки выгнали... И то сказать: поколачивал старик, да не изгнущался, тем не попрекал, что сирота я без роду, без племени. А заснет, бывало, -- тут уж я и вовсе царствую! Пес у нас Полкашка был: любил меня песик, с одного слова понимал... Да и овечка-то. кажняя знала; кликну -- остановится, на встречу идет. Хорошо таково! Солнышко-то, барыня... Лес кругом дремучий, луга зеленые... Кажись, и цветиков таких лазоревых, и птичек голосистых опосля уж не видывала, не слыхивала! Сяду, бывало, на пригорок, -- далече все видать, и Санину нашу, и Кетову и Фатеры -- обниму Полкашкину шею, в морду целую, а сама слезами обливаюсь: "скажи мне, собачка, отчего так весело кругом, а я плачу да жизнь кляну"? Глядит на меня Полканка во все глаза, хвостом виляет, визжит, быдто слово согласное вымолвить хочет... -- По двенадцатому году меня Митриева жена в няньки взяла.
   -- Это прежняя жена твоего мужа?
   -- Она самая. Этакой ведьмы злющей я в жисть свою не видала, барыня! Порченая она была, в чирьях да болячках вся, оттого и злость в ей ключом кипела... Ребятенки все тоже хворые, недолговекие, а и тех как мучила, как стязала! Семилетнего Васютку веревкой в темном чулане к кольцу привязывала, на хлебе, на воде по неделе держала... Пришла я в дом -- за меня взялась. И детей-то няньчи, и за скотиной гляди, и полы мой, и печку топи; а чуть не управилась -- лясь по щеке! В косу вцепилась -- и давай волочить!
   -- И Митрий такой же был варвар?
   -- Не, о ту пору он не шевелил меня. На нем-то на самом она ездила: почнет, бывало, прости Господи, скверными да срамными словами ругаться, ему бы жену поучить, а он слова не молвит, из избы только вон поскоряе норовит.
   -- Ну, а ты-то чего ж молчала? Не крепостная ведь, ушла бы?
   -- Шибко я пуганая была, барыня... Слухи об ей ходили недобрые: наговоры она разные знала, людей опаивала, портила; коли озлить -- беда, мол, будет! Вот и терпела... Шесть годов, почесть, выжила. Сперва ребятишки ейные перемерли, потом и саму скрутило... Ноги отнялись, с постели не сходит, а сама все злей стаёт, змеей с утра до ночи шипит... То неладно, другое негоже... В руках костыль держит; подзовет к себе, быдто с лаской, с улыбочкой, да как огреет костылем прямо по голове -- аж зеленые да красные искры из глаз посыплются! Уж я ль, кажись, рабой ей не была безответной? Дрянь-то всю с тела посмоешь, рубаху переменишь -- инда стошнит вдругорядь, а заместо ласки, бывало, костыля только да щипков отведаешь (шибко щипаться любила ведьма, будь она со всего света проклятая)! А наконец того, что в башку взбрело? На минуточку отлучишься куда из избы, -- "где была? Где Митрий? Он с тобой путается". А как умирать стала, -- Митрий в поле был, -- подозвала меня, от злости задыхается, вижу... И только прошипеть успела: "замуж за его пойдешь, место мое заступишь, помни, окаянная"... -- тут и дух выпустила. А я и на уме-то, барыня, -- вот хоть побожиться, -- что есть во сне ничего такого не держала! Приехал Митрий с пашни, я ему все и обсказала, ни словечка не затаила. Промолчал он, только взглянул на меня... А надо сказать -- о ту пору мы еще одни в дому жили: Никанор опосля уж погорел, к нам с семьей переехал. Вот, и стала я сбираться со двора долой. Укладываюсь, а сама горькими обливаюсь: куда, мол, теперь денусь? В восемнадцать годов в подпаски не пойдешь, а в работницы тоже кто возьмет! Год у нас был голодный, своих у кажного ртов не прокормить. Увидал Митрий, что убиваюсь я, подходит и говорит: "Иди за меня, хозяйкой будь". Я так и задрожжала!.. Гляжу: в морщинах весь, взгляд чижолый, недобрый... Правду-то говорить, барыня, я его не мене жены-покойницы боялась... Пошла к сестре Авдотье, обсказываю. Как почали это бабы: "Ну, и счастье ж тебе, Ганька, привалило! Эка беда -- старик, зато в богачестве жить будешь. Мужик он смиреный, от покойницы чего не терпел!" Так я и не посмела перечить...

* * *

   Дымокуров вернулся домой поздно, с хорошим аппетитом и в бодром настроении. Но едва вошел он в переднюю, как что-то, словно, толкнуло его в грудь, кольнув, как недоброе предчувствие... Ему показалось, что голубой сарафан Гани испуганно мелькнул по направлению к кухне и скрылся там в темном углу. Жена встретила его с расстроенным лицом.
   -- Что случилось? -- спросил Николай Андреевич упавшим голосом.
   Аглая Петровна попыталась улыбнуться, но улыбка вышла деланная.
   -- Не тревожься, мой друг, ничего особенного. Пойдем в ту комнату.
   -- Что-нибудь с ребенком?..
   -- Да нет же, ребенок спит. Насчет Агафьи неприятная вещь... Когда ты ушел, она со мной тут разоткровенничалась, рассказала всю свою жизнь, и между прочим для меня выяснилось, что муж ее, должно быть, больной: так страшно гнусит, что и понимать его посторонним людям трудно... Знаешь, чем это может пахнуть?
   -- Но ведь она-то... ее же осматривали?
   -- Какой там осмотр, формальность одна!
   -- Так что же теперь делать? Ты ей уж что-нибудь сказала?
   -- Прямо ничего не сказала, а только не велела больше кормить, пока с тобой не переговорю.
   -- О чем, то есть, переговоришь? Я боюсь, Аглая, ты ее обидела... А вдруг все эти страхи вздором окажутся? Ты всегда вот этак!
   Аглая Петровна залилась вдруг слезами.
   -- Для тебя ребенок менее дорог, чем самолюбие кормилицы! Тебе, как-будто, и дела нет, что он уж сосал ее грудь и, следовательно, мог... на всю жизнь стать несчастным! Ах, я с ума сойду от этой мысли!
   Дымокурову стало совестно.
   -- Милая, не плачь, -- ласково склонился он над женой, -- ведь ничего еще худого не случилось; наверное это фантазии одни... А что касается этой женщины-девочки, то как же не пожалеть ее?
   -- Жалей, но свой-то ребенок, я думаю, ближе?
   -- Ну, кто же спорит! Я думаю только, что Бог милостив.
   Однако при мысли, что ребенок, действительно, мог заразиться страшной болезнью, и самого Николая Андреича прошибал холодный пот.
   -- Что же, -- сказал он, -- придется ее отпустить.
   Но у Аглаи Петровны оказался наготове другой план. Зря отпустить Агафью было бы глупо. Сегодняшний опыт показал, что она была бы для них сущим кладом! Да и ее самое, конечно, жаль: она, точно, пресимпатичная... Надо поэтому наверняка узнать раньше, есть ли для ребенка какая-либо опасность. Что, если бы Николай Андреич съездил в Агафьину деревню посмотрел бы Митрия? Быть может, старик согласится на медицинский осмотр?..
   Супруги поговорили еще на эту тему, и решено было, что завтра же Дымокуров отправится в Санину. Затем позвали Ганю.
   Глаза у нее были красны от слез, и вся она имела опять жалкий, пришибленный вид. Однако, узнав в чем дело, она вдруг радостно всплеснула руками...
   -- А я-то думала, и не весть что! Не во мне-ль, мол, самой что заприметили! Ну, а коли насчет мужа, барыня, так вы не сумлевайтесь: здоровый он! Даром, что семой десяток, а нас с вами переживет. Такой, идол, здоровый! Вот вам Христос! И всякий дохтур, я знаю, скажет, что здоровый.
   -- Дай-то Бог. А согласится-ль Митрий поехать к доктору?
   -- Пошто не согласится? Он -- здоровый. Вся вам деревня скажет, что здоровый.
   Ганя совсем развеселилась, а при виде ее спокойствия успокоились несколько и Дымокуровы.
   Рано утром на другой день Николай Андреич вышел на крыльцо взглянуть на небо. Не было нигде ни тучки, весенний день обещал быть превосходным.
   -- Здравствуйте, барин, а я тут уж караулю вас.
   С нижней ступеньки во весь свой гигантский рост поднялась Мавра Сутыгина.
   -- Я насчет кормилки вашей, барин. Ведь дело-то выходит дрянь!
   -- Какое дело?
   -- От верного человека узнала: Агафья дорогу траву пила...
   -- Что за трава такая? Мне-то что до этого?
   -- Конечно, барин, Агафью доктора осматривали, им ближее знать; а только я молчать несогласна! Другим бы господам смолчала, а от вас не утаю.
   -- Ты чего тут барину плетешь? Чего каркаешь, ворона долгоносая? Когда я дорогу траву пила? -- раздался вдруг сверху звонкий негодующий голос.
   С широко раскрытыми, горящими, как угли, глазами, с яркой краской на смуглых щеках, судорожно сжимая кулаки, Ганя, как тигрица, готова была броситься на Мавру. Она уже переодета была в то серенькое платье, в котором приехала из деревни, но и в нем казалась в эту минуту "разгневанной королевой", как мысленно назвал ее Дымокуров.
   -- Ну, ты, однако, не больно рот-то разевай, -- степенно остановила ее Мавра, -- я не с тобой покаместь, а с барином говорю.
   -- Нет, ты в глаза мне скажи, при мне скажи, когда это я дорогу траву пила?
   -- Пила. Есть у меня человек такой -- в свидетели пойдет. Ежели знать желаешь, когда пила, так я и это тебе объясню: тому годов пять будет. Муж тебе сам и траву доставал.
   -- Годов пять будет?! Ах ты, лгуша паршивая! Да я и замужем-то всего полтора года, мне и веку-то еще двадцати годов нет!
   И оскорбленная "королева" разразилась потоком самой неприличной деревенской брани, а Мавра с явным смущением приняла эту бешеную атаку.
   -- Двадцать, говоришь, годов тебе? Полтора года замужем?.. Как же так?.. Неужто Фадеев созвонил...
   -- Ежели правду знать хочешь, так и не созвонил он вовсе, а только не про меня сказывал, а про втору Митриеву жену, что передо мной померла. Та, в сам-деле, дорогу траву пила. А про меня все тебе скажут, что я, -- здоровая! Пятнушка, что есть, не было у меня за всю жисть на теле; чистая я вся, ровно осенний снег! На, гляди, вот, гляди!
   И, засучив до плеча рукав, Ганя поднесла свою руку к самому носу Мавры.
   -- Барин, золотой, -- с живостью обратилась она затем к Дымокурову, -- возьмите и меня в Санину. Вот увидите сами, правду-ль я вам говорила... Вся деревня вам скажет, что и, я и Митрий, -- никакой мы, что-есть, болезнью не больны! Он только голосом порченый, а телом вовсе, что есть, здоровый...
   Ганя светло улыбалась; глаза ее сияли радостной, несокрушимой уверенностью, что все козни врагов рассеются, и истина будет восстановлена.
   -- Дозвольте и мне, барин, поехать с вами, вмешалась Мавра: -- у меня там еще одна женщина на примете есть, оченно хорошая женшина.
   -- Кто такая? Где? -- всполошилась Ганя.
   -- Да ты не знаешь.
   -- Я-то не знаю?! Да я на пятьдесят верст кругом всех ребятишек тебе по пальцам перечту. Какая у тебя женщина?
   -- И не одна даже, а только сказывать тебе я нужды не имею.
   -- Вошь да блоха у тебя есть! Колобродишь наугад, деньги только из барина даром выматываешь; на бариновы деньги в Санину лишний раз прокатиться, на свово любезного поглядеть. Да гляди, не гляди -- замуж он тебя все одно не возьмет. Ладно, что побаловался! За него и добрая девка радостью пойдет.
   -- Не твое это вовсе дело!
   -- А и ты не в свое суешься. А я захочу, вот, -- безо всякой, что есть, корысти укажу барину кормилку! Коли сама не погожусь, я ему беспременно укажу!
   -- Ну, что-ж, поезжайте обе, -- прервал разгоравшийся спор Дымокуров. -- Только усядемся ли втроем?
   -- У Рожкова, барин, возьмите лошадей, оживилась Мавра, -- у него коробушки широкие... И ямщики все знакомые мне, удалые ребята!
   -- У Рожкова, так у Рожкова, велите закладывать.

* * *

   Выехать собрались, однако, лишь не задолго до сумерек. Лихие лошади дернули, и веселое, говорливое настроение сразу охватило путников. Через две-три минуты были уже за городом, в полях. Николай Андреевич с радостным любопытством вглядывался в широкую синюю даль начинавших наряжаться в праздничные зеленые ткани лугов. Запоздалые жаворонки изредка гремели еще в вышине веселыми трелями, и им вторили мутные потоки, с торжествующим шумом бежавшие к обрывистому речному берегу.
   Ганя все время находилась в странном возбуждении. Она сидела в самой неудобной позе, в ногах у своих спутников, обращенная к ним лицом, и, вертясь словно птичка, неустанно щебетала. Тема ее речей была все та-же. Жить в деревне, как свиньи живут, ей опостылело; "охота" пожить в городе, хоть минуточку одну человеком побыть! Муж ее здоров, и, значит, маленький барич от рук ее не уйдет, она его на славу выкормит. У цыганок молока ведь много!.. Одно только маленькое происшествие омрачило ее веселость. Ганя опустила зачем-то в карман платья руку -- и на дно телеги полетела, красиво сверкая в воздухе, широкая алая лента... С быстротой молнии Ганя подхватила ее, но Мавра уже заметила и признала.
   -- Это -- что барыня тебе надевать давала? Разве совсем подарила?
   Вся побледнев, Ганя растерянно комкала в руках ленту.
   -- A тебе како дело?
   -- Как како? Мне-то? А кто-ж тебя к господам привозил? Что обо мне господа скажут? Цыганская- то, видно, кровь, до седьмого колена отзывает.. Украла ты -- вот что я тебе скажу, Ганька!
   -- Украла?! Ах, бесстыжие твои шары... Да я с платком ненароком захватила. Барыня мне -- слово только скажи я -- и не то бы еще подарила! На ленточку я польщуся!
   -- А вот и польстилась!.. По глазам вижу, украла!
   -- Барин, голубчик, врет -- не верьте... Ненароком я в карман засунула... Отдайте назад барыне!
   Из мертвенно бледного Ганино лицо на минуту сделалось пунцовым; в замешательстве протягивая Дымокурову ленту, она, видимо, не знала, куда деть глаза, и губы ее дрожали, точно готовые заплакать... Николаю Андреичу стало жаль ее. Кривя душой, он сердито прикрикнул на Мавру:
   -- Полно говорить глупости! Аглая Петровна подарила ей... Спрячьте, Ганя, это ваша лента.
   Неприятная история была замята, но долго еще Ганя сидела растерянная, жалкая, бледная...
   Совсем уже затемно подъехали к Митриевой избе, большому мрачному строению в самом конце деревни.
   Во дворе лаяла цепная собака, но звук Ганиного голоса сразу укротил ее. В то время, как Дымокуров неуклюже вылезал из "коробушки", Ганя успела уже скользнуть в дом. В эту минуту Мавра, таинственно понизив для чего-то голос, сказала:
   -- Ежели желаете, барин, с настоящими образованными людьми поговорить, то со здешним учителем познакомьтесь. Оченно приятный молодой человек!
   Стукнуло кольцо калитки и Ганя опять очутилась на улице.
   -- Пожалуйте, барин, хозяин с пашни скоро приедет.
   Подвижная, ловкая, удачно маневрируя в темноте, она отворяла двери, указывала гостям дорогу, засвечала торопливо огонь. В избе стояла жуткая тишина, тишина пустоты. Никого не было дома; Ганин ребенок, в отсутствии матери, унесен был к родственникам. Было душно и мрачно. Однако внешний вид "горницы", чистой и просторной, говорил о зажиточности хозяев; на столах лежали везде скатерти, на окнах красовались горшки с пахучими цветами; у иконы теплилась лампадка; при появлении людей чирикнула даже какая-то птичка в клетке [В рассказе изображается сибирская деревня].
   Вскоре появился хозяин, высокий, седой старик с строгими, почти мрачными чертами лица. На первый взгляд он показался Дымокурову довольно благообразным; но когда, в ответ на приветствие, Митрий хотел что-то сказать, нос его вдруг страшно сморщился, с усилием подскочить кверху, и, точно из глубокого погреба, вышли изо рта глухие, странные звуки... Дымокурову стало жутко...
   В сенях застучала в ту же минуту деревянная нога, и в горницу поспешными шагами вошел маленький, юркий старичок, как догадался сейчас же Дымокуров, брат Митрия -- Никанор.
   -- Ха! у нас барин?!. Тэк, тэк, тэк. То-то я колокольчик слышу. Спрашиваю: кто такой?.. из города, говорят, Агафью вашу барин привез. Не погодилась, значит! Знай, сверчок, свой шесток!
   В бегающих глазках и остром, точно вынюхивающем носике Никанора было что-то крайне неприятное; развязные манеры, непоседливое шарканье деревяшки и излишняя говорливость сразу внушали подозрение, что он только что покинул гостеприимные стены деревенского клуба--кабака.
   Николай Андреич поспешил объяснить, что, напротив, Агафья оказалась вполне пригодной, но что доктор, мол, упрямится и непременно хочет осмотреть также и ее мужа. И вот он, Дымокуров, приехал просить Митрия Павлыча...
   -- Ну, что-ж, доброе это дело, -- весело прервал Никанор: -- поезжай, поезжай, Митрий! Ежели господа желают, как добрым людям не уважить? Для тебя труд невелик, а форма -- оно, брат, первое дело. Я-то уж знаю это досконательно! Я об себе без похвал скажу: с первеющими господами знакомство и даже дружбу в своей жизни водил! Видал свет и умные речи слыхивал. Генерал Онохримович... А что-ж чайку дорогому гостю? Ты чего же, брат Митрий, глаза пялишь, баб не кликнешь? Эх, ты!.. Аграфена! Агафья! Не откажите, господин, чайку с нами откушать...
   Откуда-то появилась Аграфена, благообразная старуха с широкой сахарной улыбкой на лице и с низкими поклонами. Ганя, проворно скользившая, как тень, по избе, усердно пособляла ей накрывать стол; самовар оказался уже вскипевшим, на столе очутились тарелки с вкусно глядевшими "заварными" печеньями и вафлями.
   В эту минуту внимание гостя привлечено было кучкой тщательно сложенных на угловом столике старых номеров "N-ского Края"; Никанор, в свою очередь, подметил тотчас же любопытство барина.
   -- Это сын мой Тимофей балуется... Жаль, сегодня с женой и работником на пашне ночует, а то поговорил бы с барином. Уж он поговорил бы!.. Оно, конечно, впрочем, -- грешным делом бывает, и я почитываю. Не вовсе тоже умом обижен. В писарях сколько лет служил и в военной службе был.
   -- Это не в сражении-ль вы ногу потеряли?
   -- Нет-с, в стражениях не довелось быть.
   -- Пьяный отморозил! -- раздался громкий шепот в углу, и следом послышалась сердитая воркотня. Обернувшись, Николай Андреич увидал, как с искаженным злобой лицом Никанорова старуха замахивалась кулаком, а Ганя, ловко увернувшись от удара, шмыгнула проворно в сени.
   Митрий молча сопел носом, а Никанор сделал вид, что ничего не слышит и не видит.
   -- Что же, нравится вам "N-ский Край?" -- спросил его Дымокуров, желая замять неприятный инцидент.
   -- Как вам сказать, господин, чтобы не соврать? Все, конечно, в сердце своем слагаем, что господа сочинители об народе нашем глупом пишут. Столько забот об ём прилагают, ровно братьями ему родными приходятся! Зачем, дескать, беднота в деревне существует, зачем богатый бедного обижает? Хорошо-с. А того никто не возьмет во вниманье, откедова у богатого капитал образовался? С дубиной он по большим дорогам, что-ли, ходил? Дозвольте вам, господин, такой образчик привесть. Пять лет назад в нашей же Саниной огромаднейший пожар был. До такой степени попустил Бог, что из трехсот дворов разве тридцать в целости сохранилось. Огонь- батюшка всех уравнял; и те, что накануне богатеями звались, и те, что с квасу на хлеб перебивались, все по одной дорожке с сумой побрели. Но что же вы думаете? В настоящую пору опять все в том же виде, безо всякой, что есть, перемены: богатеи -- опять богатеи, голыши -- опять голыши... Ага! как объяснять это господа сочинители?
   -- Вы тоже тогда погорели?
   -- Нет, Бог миловал. Меня опосля того сожгли... по злобе!
   -- Ну, может, у богатеев несколько сотенок где-нибудь все же спаслось, или хоть хлеб в поле остался...
   -- Не изволите-с верить? В одной, говорю, сорочке из огня выскочили. Вот, брат Митрий здесь -- не даст соврать.
   Митрий что-то пробурчал; Дымокурову послышалось: "кто его знает, разно болтают!" -- но Никанор уже опять изливался в потоках красноречия. .
   -- Нет, господин, Святое-то Писание -- оно покрепче нонешних газетин будет! Апостол Павел говорит: "Рабы, повинуйтеся господам вашим"... Значит, самим Господом Богом, Спасителем нашим, так уж от века установлено. От века и до ве-ка! Да-с. А голоштанникам-то, горлопанам деревенским, вестимо, оно на руку, что господа сочинители пишут. И начинается высокоумие, разврат умов. Вот, я расскажу вам, ежели желаете послушать, какая в собственном у меня дому катавасия вышла. Единственный у меня, изволите видеть, сынок. Рос, надо правду говорить, в страхе Божием; к труду нашему мужицкому приобыкал по малости, но и к грамоте старанье тоже не малое имел. В школу Тимоха мой три зимы кряду ходил; опосля того стал от учителя книжонки таскать, почитывать. Я не препятствую. И вдруг, что же вы думаете? Начинает, вижу, малец фыркать! Дале, да боле; наконец того, гляжу -- вовсе уж заражен парень! Пробую, само собой, поучить, как нас отцы учивали: знай, мол, поросенок свое корыто! не яйцам курицу учить! Наревется мой Тимошка, уйдет в угол и оттедова волк--волком глядит... А между тем, все растет. Вот, заношу я раз отцовской властью на него руку, -- он как ощеперится: "нонче нету правов таких, чтобы бить!" -- Как так, собачий ты сын, нету? Да я кто тебе? Родитель? -- "А что-ж, говорит, с того, что родитель? Я тебя не просил родить меня". Вот, ей-богу, не вру -- правда! Можете себе представить. Откедова, думаю, такой яд? И, быдто, мне в голову что вдруг стукнуло: заглядываю в Тимохины книжки... Думаю: жития там св. отцов, или другое подобное... И что же вы полагаете? Стишки вижу любовные, про ведьм да колдунов сказки, про Тараса какого-то Бульбу, да про бунтовство разное... Тут же взял я все эти книжки -- и в печку. По военному, значит -- марш- марш! Опосля того учитель ко мне ругаться приходил: должен был глотку заткнуть -- два с четвертаком, как одну копейку, выложил... А за что спросить? Извините за выражение: тьфу!
   И Никанор свирепо застучал по полу своей деревяшкой. Дымокуров, давно понявший, с каким собеседником имеет дело, молчал.
   -- За цветочками -- ягодки. Вижу, пора Тимохе сурьезно за ум взяться, и порешил его женить. Подыскал невесту добрую, -- лицом хоть и неказистая, да за то богатая, работящая девка. Объявляю мою родительскую волю. Что-ж вы, однако, думаете? "Нет говорит, моего на то согласия. Это в ваше время помещики вас на ком хотели женили, а мы теперь люди вольные". -- Как! Что! Да я кишки из тебя, гад ты смердючий, выпущу: я тебя на свет породил, я тебя и света решу. -- "Руки, отвечает, коротки. Невесты твоей не примаю, а женюсь на ком вздумаю". Вот, ей-богу, не вру -- правда! Брат Митрий, ты слышишь?
   Брат Митрий, сидевший все время, угрюмо склонив голову, прохрипел что-то.
   -- И что же думаете? Ведь точно, против воли родительской женился!..
   -- И, по вашему мнению, неудачно?
   -- Какая уж тут удача! Прямо сказать -- нищую взял. В школе тоже обучалась, одевалась по городски; в башмачках о всяку пору ходит, каблучками цристукивает... Сказывали люди, шибко красивая... Не знаю; быть может. На вкус, на цвет товарища нет. А только спросить, что теперь, через пять годов, от красоты ейной осталось? Кости одни да кожа. Детей не приносит, работать -- силенок нет... Я уж молчу-знай, а хорошо вижу, что и Тимоха давно смекает: маненечко, мол, ошибся, отца не послухался...
   -- Из чего же вы это заключаете?
   -- Из чего? Хе-хе-хе! Да под хмельком ей, ученой-то, и в загорбок подчас уж насыпает!.. Да-с. Поздненько в разум входить стал. И -- и, Боже мой! сколько теперь зла от этих книжек по деревням идет! Вот ежели бы в газетах все эти катастрофы описывались... Так нет! Поросятам-то господа сочинители больше, видно, веры дают, их сторону держат.
   -- Опишите, попробуйте, -- пошутил Дымокуров.
   Никанор вдруг подозрительно оглянулся и, постукивая слегка деревяшкой, почти вплотную приблизил к нему лицо.
   -- Писал уж я... Писарь у нас тут волостной, из новеньких... Насчет порядка законов и передела земли весьма даже неправильные толкования в народ пущает... Смуту сеет, всех уровнять хочет... И горлодеры кабацкие с великой его охотой слушают... И вот -- извольте видеть: не напечатали! Почему? На каком основании?..
   В груди Дымокурова вспыхнуло неожиданно злобное чувство.
   -- Это зовется кляузой и доносом, -- сказал он резко, -- вряд ли какая газета напечатает вашу статью!
   В лисьих глазках Никанора/гоже что-то блеснуло... Но прежде, чем успел он собраться с мыслями, дверь отворилась, и на пороге показался молодой человек в лакированных сапогах бутылками, в новеньком с иголочки "спинжаке" и ярком пунцовом галстухе. За спиной его в сенях мелькнул на мгновение силуэт Мавры... Молодой человек очень решительно направился к Дымокурову.
   -- Учитель Санинской школы. Рекомендуюсь. Вы меня приглашали-с?
   Николай Андреич удивился, но вдруг вспомнил рассказы жены и намеки Гани во время утренней ее ссоры с Маврой и почувствовал жалость к "драгуну в юбке" с его неудачным романом.
   -- Да... Я, собственно... Мне, действительно, приятно побеседовать.
   "Молодой человек" достал из бокового кармана портсигар, медленно закурил папиросу и с чрезвычайно независимым видом уселся рядом с Дымокуровым; даже ногу на ногу закинул. Безбородое мясистое лицо его дышало самодовольством.
   -- Я очень интересуюсь школьным делом, -- обратился к нему Дымокуров: -- скажите, вы довольны своей профессией?
   Учитель поглядел недоумело.
   -- Об чем изволите спрашивать?
   -- Я спрашиваю, нравится вам обучать крестьянских детей?
   "Молодой человек" презрительно ухмыльнулся.
   -- Нет-с, я имею намерение просить губернатора о переводе меня на службу в полицию.
   -- В полицию?! Как же это... Такое, можно сказать, святое дело, и вы хотите променять его на... Какие же у вас причины?
   -- Для меня это дело не подходит. Очень много силы в себе чувствую!
   Дымокуров окинул взглядом плотно скроенную фигуру "молодого человека", его широкий, лоснящийся, точно из меди выкованный лоб -- и не стал возражать. Говорить было больше не о чем. К счастию, оправившийся от смущения Никанор опять начал болтать за двоих на излюбленную тему об испорченности деревенского молодого поколения; "молодого человека" он, очевидно, к нему не причислял и присутствием его нимало не стеснялся. Наконец, Дымокуров потянулся и зевнул...
   Никанор засуетился.
   -- Устали-с? Митрий, ты о чем же, братец, думаешь? Барин с дороги устали... На лавочке здесь, или, быть может, на кроватке уснете?
   Николай Андреич подозрительно покосился на стоявшую за пологом "кроватку", огромную двуспальную постель.
   -- A нет ли у вас клопов?
   -- Клопиков? Как думаешь, брат Митрий? Как, поди, не быть? Особливо на свежего человека... Мы-то сами в сенях уж давно спим; погодье-то какое Господь Бог дает! Аграфена, Агафья! Слышите, барин почивать желают. Здесь, на лавочке дорогому гостю постелите, да смотрите -- помягче.
   -- Мною вы более не нуждаетесь? -- с убивающей иронией в голосе сказал, поднимаясь, "молодой человек".
   -- Не смею удерживать.
   Громко стуча каблуками, учитель вышел за дверь, и оттуда вскоре послышался бурный разговор. Кто-то свирепо шептал: "На какого дьявола ты меня созвала?" Николаю Андреичу показалось даже, что кого-то треснули кулаком по спине, что кто-то тихонько всхлипнул... Потом все затихло.
   Тихо в избе. Дымокурову не спится... В лампадку перед иконой, видно, забыли подлить масла, и она догорает. Причудливые тени играют по потолку и стенам, сгущаясь в углах в сплошной мрак. Дом старый, прочно сложенный больше полувека назад из толстых сосновых бревен; глубокие пазы между ними, при неверном свете лампадки, чернеют, как темные овраги, полные зловещих тайн; огромные усатые тараканы кажутся еще более огромными и, шурша, куда-то ползут, точно спеша на таинственное совещание... Цветы на окнах бросают от себя такие странные тени: они зыблются, как живые, принимая самые фантастические очертания и облики... В горнице душно, жарко; пахнет чем-то затхлым и вместе раздражающим...
   Больше полувека стоит мрачный дом, и внутри его, не прерываясь, идет столь же мрачная, удушливая жизнь, сплошная драма жестокости и насилия. Ночь, бесконечная ночь!.. Вот здесь, -- быть может, на этом самом месте, -- лежала безногая мегера, выпившая лучшие соки молодости из запуганной девушки-рабы; а там, рядом, в темном чулане, по неделям плакал и корчился от боли и ужаса семилетний мальчик, привязанный веревкой к железному кольцу; десятками лет гнездилась здесь страшная болезнь, грозным кошмаром нависшая над нерожденными еще поколениями... И всякий порыв к лучшему, мечта об иной доле гибнет под гнетом невежества и бесправия!
   Страшные тени дрогнули... Лампадка вспыхнула в последний раз -- и погасла. Но и полный мрак не принес покоя разыгравшемуся воображению. Тело Николая Андреича начало вскоре странно зудеть. Не догадываясь в чем дело, он тщетно ворочался с боку на бок, призывая спасительный сонь. Чиркнув, наконец, спичкой, он прямо ужаснулся зрелища, которое перед ним открылось: вся подушка была в пятнах крови, и целые полчища отвратительных, зловонных насекомых, при виде неожиданно блеснувшего света, торопились скрыться под покровом мрака. Благоразумие рекомендовало бежать, немедля бежать, куда-либо в сени, на сеновал, под открытое небо. Но редактор "N--ского Края" был не только человек либерального образа мыслей, но и деликатного нрава: все в доме спало таким крепким, сладким сном, что поднимать снова шум, причинять хозяевам новое беспокойство казалось ему невозможной, прямо дикой грубостью, и он предпочитал лежать на своем жестоком ложе и бороться без надежды победить...
   Он лежал, и бесконечная вереница черных мыслей тянулась в голове. Мириады гнусных насекомых, под покровом тьмы совершающих свою омерзительную работу, представлялись ему лишь символом того нравственного "гнуса", который держит в своих объятиях всю нашу жизнь. Конечно, только наивность Гани может допускать, что один круг Дантова ада можно с выгодой променять на другой: разве не городским смрадом дышит и отравляется, в конце концов, деревня?.. Нет, и здесь, и там одно и то же "темное царство", и если в деревне краски кажутся нашему глазу более сгущенными, то не потому ли только, что жизнь заключена здесь в более узкие рамки чисто-первобытных отношений и интересов?
   Уже под самое утро Дымокуров заснул глубоким сном без сновидений. Разбудил его стук деревяшки в сенях и громкий шепот многочисленных голосов, прерываемый изредка чьим-то свирепым "тс!" Было уже довольно поздно. В окна смотрело серое, мглистое с мелко моросящим дождиком свинцовое небо. Побрякивал колокольчик, и слышалось фырканье запрягаемых лошадей. Дымокуров поспешил одеться. Целая орава баб, мужиков и грязных ребятишек, с Никанором во главе, ввалилась в избу; всем хотелось поглазеть на приезжего барина, высказать свое мнение об его делах. Единодушно все утверждали, что Митрий человек вполне здоровый, что гнусавость его длится уже без малого тридцать лет, и что произошла она от "порчи" , а отнюдь не от болезни. Появилась и Ганя, молчаливая, бледная, в пестрой полинялой юбке, с бледным ребенком на руках... В присутствии стольких односельчан она хотела держаться заправской, степенной ко всему равнодушной бабой; но на бледном лице, в это тусклое утро казавшемся особенно худым и бескровным, в красивых черных глазах виднелись следы грусти и тайных опасений. Переходя от одной кучки разговаривающих к другой, она мелькала здесь и там, будто надеясь уловить в этих разговорах что-то особенное, необыкновенно для нее важное... И Дымокурову, глаза которого невольно искали ее грациозной фигурки, думалось, что Ганя походит на те ночные огоньки, которые блуждают иной раз над болотом, маня усталого путника и потом вдруг пропадая...
   Он подошел к ее ребенку: маленькое, жалкое существо с слезящимися глазками и разлитой по лицу сыпью забавно морщило ротик, очевидно, ища соски.
   Лошади были, наконец, поданы, и Николай Андреич в сопровождении неизменной Мавры, влез в "коробушку". Возле собралось полдеревни; стояла в толпе и Ганя, держа ребенка на руках, и, как все, улыбалась и кланялась. Только Митрия не было видно, он запрягал свою лошадь, чтобы следом выехать в город.
   Путешественники почти всю дорогу молчали. Надвинув на самые глаза шелковый белый платок с красными разводами, Мавра угрюмо смотрела в сторону, и Дымокуров вскоре подметил, что глаза ее покраснели и распухли, и в первый раз за все время он нашел, что лицо у "гренадера в юбке", в сущности, довольно симпатичное. Митрий в своей тряской одноконной таратайке нагнал их уже возле самого города; он ехал, очевидно, с спокойным сердцем, твердо уверенный в том, что поездка к доктору --  пустая формальность.
   Осмотр был недолог. Велев Митрию раскрыть рот и заглянув туда, доктор поспешно отвернулся.
   -- Злой люэс... Уж половины нёба нет... Конечно, период болезни таков, что наука не считает его заразительным, но все же... я не рекомендовал бы вам брать его жену в кормилицы.
   Николай Андреич ожидал этого, и тем не менее в душе его закипело глухое раздражение. Подойдя к Митрию и отдавая ему деньги за напрасные хлопоты, он не удержался, чтоб не сказать:
   -- Как вам не стыдно было, Митрий, больному старику жениться на молоденькой девушке? Ведь вы ее век загубили!
   Старик, весь красный и потный, торопливо прятал в кошелек деньги. Нос его с чрезвычайным усилием подскочил кверху, и изо рта вышли гробовые звуки:
   -- Мы люди темные... Нам ничего неизвестно... А только я, слава Богу, здоров!
   Нахлобучив шапку, он вышел и тотчас же послышалось громыхание колес его таратайки. Перед Дымокуровым, как в тумане, мелькнуло милое, бледное лицо с выражением безумной тоски в огромных черных глазах. Бедная, бедная! как цветок без воды, завянешь ты без ласки и света...
   
   1901.

--------------------------------------------------

   П. Мельшин. Пасынки жизни. Рассказы. СПб.: Издание Редакции Журнала "Русское Богатство". Типография H. Н. Клобукова, 1901.
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru