Йенсен Йоханнес Вильгельм
Зверинец

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Wombwell
    Перевод Анны и Петра Ганзенов (1919).


Иоганнес Йенсен.
Зверинец

   В самый разгар лета на постоялый двор поселка Кельбю неожиданно завернул диковиннейший огненно-красный ~ кабриолет [легкая двухколесная поводка в которую впрягается одна лошадь с помощью вилообразных оглоблей; сиденье для двух седоков] с колесами невероятной величины. Тонкие спицы были больше трех аршин длиною, считая от ступицы до обода. В красные оглобли была впряжена долгоногая лошадь, иностранное происхождение которой бросалось в глаза -- коротко обстриженные грива и хвост и жилистые бока. А наверху, на головокружительной. высоте сиденья. восседало двое: элегантный старый господин в толстом ульстере [пальто английского покроя] и молодая дама. Дама была важная, под вуалью, и удивительно хороша собой. Господи Иисусе, можно было свихнуться от одного ее взгляда!
   Господин этот не был ни инспектором путей сообщения, ни торговым комиссионером, ни проезжим помещиком; нет, это были совсем чужие люди. И оказалось, что они даже не умеют говорить по-датски! Трактирщица, мадам Бьёрн, немедленно послала местного лавочника за домашней учительницей, которая выдержала экзамен на шесть классов, -- не пожалует ли растолковать, что говорят иностранцы? Когда та явилась, приезжие сидели в гостиной за столом, на котором была разложена карта. Разговор с учительницей вышел не особенно продолжительным: они только попросили чего-нибудь поесть и, когда это было передано мадам Бьёрн, перестали разговаривать с учительницей. Были они из Англии и, разглядывая карту, то и дело упоминали городок Гробёлле. немилосердно коверкая выговор. У старого господина были аристократические белые руки, и он все время вертел в них черепаховую табакерку; вдобавок он уже слегка трясся всем телом, но в общем проявлял еще удивительную живость для старца, оживленно болтал, но ни разу не улыбнулся. Зато молодая дама улыбалась за двоих. -- удивительно была веселая, громко смеялась и держала себя "по-влюбленному", пока они кушали. Девушка, прислуживавшая им, решила, что это -- новобрачные, совершающие свадебную поездку, а поэтому сочла подобающим, подавая им кушанья, томно извиваться и нежно улыбаться. Угостили их жареным угрем, и у мадам Бьёрн камень свалился с сердца, когда она заметила. что блюдо пришлось им по вкусу. Ножи и вилки у них были свои, из массивного серебра, и хранились в кожаном футляре. Очевидно, это были люди не простые; вся их одежда и пожитки, оставленные в экипаже, были также добротные, дорогие. Просидев у трактирщицы с час и подкрепившись, путники отправились дальше к югу. по направлению к Гробёлле. Диковинный экипаж собрал под навесом много любопытных, и все глаза с немым участием провожали сверхъестественно высокий кабриолет, покатившийся по дороге: когда же он. наконец, скрылся из виду, глядевшим ему вслед людям вдруг показалось, что они уж слишком хорошо знают друг друга.
   День спустя разнесся слух, что через пять дней через Кельбю проедет огромный зверинец. Показывать же его будут в городке Гробёлле. Зверинец назывался "Уомбвель" и прибыл из Англии; это был один из самых крупных странствующих зверинцев в мире. Теперь он подвигался с севера, и последняя стоянка его была в городе Ольборге, где он поразил всех и каждого. Направлялся он собственно в город Виборг, но по пути собирался сделать привал в одном единственном пункте Гиммерланда [Гиммерланд -- восточная часть Ютландского полуострова, ограниченная с севера и запада заливом Лнмфьорд, с юга -- заливом Мариагор, а с востока -- проливом Каттегат. Главные города: Ольборг, Нибе, Лэгстэр, Виборг и Гобро], п выбор пал на Гробёлле, как на центральный пункт, а не в силу каких-нибудь особых заслуг городка. Зверинец двигался огромным караваном и, говорят, мог бы вместить в своих фургонах [крытая колымага] целую волость.
   В зверинце имелось несколько взрослых слонов, целый фургон львов и много других фургонов, наполненных всевозможными дикими тварями, какие только водятся на земле. Старый господин, проезжавший в кабриолете, был еще не сам владелец зверинца Уомбвель, а только его секретарь, который ехал вперед п подготовлял путь зверинцу.
   Два дня спустя после проезда секретаря через Кельбю, туда прибыли три тяжелейших воза досок и бревен в сопровождении целой команды иностранных рабочих. Во главе ехал верхом инженер, бешеный англичанин, чуть не уложивший мадам Бьёрн в гроб за те полчаса, что пробыл на постоялом дворе. Скоро открылось, что весь этот штаб был выслан вперед чинить дорогу и мосты. Само собой разумеется, что во многих местах наша дорога не могла выдержать умопомрачительно тяжелых фургонов, а мосты тем более не были рассчитаны на слонов. У инженера были полномочия от окружного начальника на всякие такие работы. Потом оказалось, что он почти заново отстроил мост через реку Могольм. Всех удивляло, что такие огромные расходы могли окупиться, раз зверинцу предстояло проехать по этой дороге всего один раз. Даже крупные земельные собственники насторожились; это не было похоже на замаскированное нищенское предприятие, и сам Уомбвель, очевидно, не смахивал на тех бродяг, что утаптывают проселочные дороги, таская за плечами шарманку с обезьянкой.
   "Уомбвель" показался на Ольборгской дороге утром в среду, в жаркий и пыльный июльский день. Первое представление должно было состояться в Гробёлле в тот же вечер, а второе на другой день; Уомбвелю не с руки было откладывать представление до воскресенья, а публике приходилось уж сообразоваться с его удобствами и явиться или не явиться, как кому угодно.
   Все жители Кельбю и окрестностей были на ногах в ту среду. Еще задолго до того, как показался самый караван зверинца, с севера стали прибывать передовые отряды всадников и возов с разною кладью; и во всем -- и в лошадях и в людях -- было что-то сногсшибательное и заграничное. Возы были нагружены всевозможными орудиями: шестами, парусиной и прочие. И, Господи. Твоя воля! -- суетились рабочие, сопровождавшие возы! Они мололи языком, как мельницы, на своем дьявольском наречии, прыгали, бегали, хлопали бичами и гикали; все у них должно было идти рысью или вскачь. Они быстро заполонили весь постоялый двор и вели себя без всякого стеснения; им некогда было ждать, и, если им не подавали требуемого сию же минуту, они брали сами, что хотели--и корм для лошадей и пиво для себя. Мадам Бьёрн была в отчаянии: гостей уже девать было некуда, а настоящего-то зверинца еще не было и в помине! Наконец, она пришла в полное изнеможение и расплакалась, взывая к Создателю. Нет, ей не под силу справиться; пускай их орудуют сами, как знают! Дворнику дали на подмогу Фредерика Юста и Нильса Лива, и они втроем качали воду и заготовляли соломенную резку до седьмого пота и все-таки не могли удовлетворить спроса.
   Приезжие рабочие сами взялись за дело, и ведро принялось летать вверх и вниз между стенками колодца, словно на пожаре, а ножи в соломорезке так и зачастили. -- просто страшно было смотреть! Один из приезжих, знавший немного по-датски, хотел купить коров и обрушился на нескольких крестьян, стоявших неподалеку; но они вовсе не собирались продавать своих коров, -- с чего он взял, ферт этакий? Тогда он вскочил на лошадь и влетел во двор к Ове Иёргенсену, чтобы достать коров у него, но Ове живо выпроводил его. Молодчик помчался к Андерсу Миккельсену, человеку деловому; Андерс попросил сначала выложить деньги на стол и через две минуты продал англичанину четырех лучших своих коров за полуторную цену. Ове Иёргенсен чуть было руки на себя не наложил, когда узнал об этом, и долго не мог опомниться от своего промаха. Четырех коров при гнали на постоялый двор, и никто оглянуться не успел, как животных зарезали, и семь-восемь опытных молодцов принялись кромсать туши. Очевидно, готовили завтрак для зверей.
   Скоро показался и главный караван; в трактире поднялся настоящий Содом; комнаты битком набились чужими горластыми людьми. Мадам Бьёрн прямо очумела и принялась громко хохотать с отчаяния, а девушка ее признавалась потом по секрету, что у хозяйки от страха и тревоги натекло в деревянные башмаки. Старый Нильс Лив чуть было не попал в беду, озлившись на чужого кучера. Этот нахал без спросу скосил в поле целую охапку овса для своих одров; Нильс не мог переварить такой наглости, вцепился в чужака, и оба покатились наземь. А, ведь, все приезжие были с ножами у пояса! К счастью, Нильс Лив так здорово прижал своего противника, что тот струсил и запросил пардону. Никто понять не мог, откуда у Нильса Липа взялась такая прыть, да и он сам потом дивился на себя. Ох, вот была кутерьма! Всё, что нашлось съестного в трактире, в булочной, в лавке и на соседних дворах, было съедено, и все, чем можно было пополоскать горло, было выпито в тот день людьми, лошадьми и зверями; да оно и не диво, раз каждый слон в два приема спроваживал себе в брюхо по целой ковриге хлеба. Но об этом подробнее после.
   Постоялый двор был таким образом поставлен вверх дном, но и на проезжей дороге суматоха была не меньше. Любопытные с утра толпами валили к северу по Ольборгской дороге, откуда шло все движение и ожидался караван зверинца. Некоторые доходили до Кузнецова холма, с которого был виден изрядный конец дороги, пролегавшей по долине, а многие, в особенности люди помоложе, проходили и всю эту долину и останавливалась на сторожевом посту на возвышенностях, с которых открывался вид далеко на север. По всей долине были разбросаны кучки народа. Почти по самой середине ее отмеченной верстовым столбом, собралась густая толпа обитателей Кельбю, решившихся тут дождаться каравана.
   Наконец, он показался, и большинство зрителей было сразу так поражено зрелищем, что забыло, как и когда, собственно, началось все. Положительно никто и оглянуться не успел, как один диковинный фургон стал выкатываться за другим. Дорога была как будто та же самая, и мельница на пригорке канавы -- все на своем месте, а между тем... Положим, канавы эти всегда разевали свою пасть так таинственно, словно оттуда должно было вынырнуть нечто неведомое. Бог знает, почему это так казалось; быть может потому, что они были очень широки и глубоки и обросли цветами, непохожими на цветы, росшие в других местах, а, может быть, еще. и полому, что родные знакомые места начинали тут переходить в какой-то чужой внешний мир? Как бы там ни было, сознание действительности почти покинуло зрителей, когда караваи приблизился. Где и что тут было действительностью? Неужели это наша дорога? И что это, если не гигантское видение -- все эти фургоны, запряженные настоящими верблюдами, эти серые слоны, хлопающие ушами величиной с мельничные мешки и попирающие пыльную дорогу огромными ногами, похожими на "баб", которыми утрамбовывают мостовую?
   К всеобщему удовольствию, караван сделал привал, так что глазам удалось присмотреться к новому зрелищу. Когда караван остановился, наиболее любопытные из зрителей бросились, не переводя духу, на окрестные холмы, откуда могли разглядеть, что караван занял всю долину: фургон за фургоном вереницей протянулись по белому шоссе, подобно висячему мосту, от одного конца горизонта до другого! Этого зрелища никто не забыл впоследствии, а на многих оно даже нагнало настоящую панику; дрожь пробрала их, и мурашки забегали по телу. Некоторые вдруг пускались бежать со всех ног и снова останавливались, словно обессиленные. поминутно вздрагивая. Других одолевало чрезвычайное усердие и стремление поделиться вестью о великом событии с другими, хотя те, разумеется, отлично видели все это сами. И вот, люди, побледнев и словно охваченные недугом, на перебой делились друг с другом одними и теми же замечаниями и открытиями. Происходили удивительные сцены. Некоторые проявили такой пыл, какого никто в них и не подозревал и над которым потом было много смеху, когда стали припоминать все сызнова; другие разом лишились всеобщего долголетнего уважения или стали предметом злорадной жалости за то, что невзначай опростоволосились; словом, не всем поздоровилось от этих излияний чувств, которые, так сказать, открыли людям глаза на то, чего собственно стоят они сами и их ближние.
   Нашлись и такие, которые ухватились за случай попользоваться блеском, окружавшим караван, и кичливо задрали носы кверху, между прочими Мортен-"берейтор" [наездник]. Это был малоземельный крестьянин из Страндгольмской степи, почти карлик, который, разумеется, никогда не был берейтором. Жалкое положение этого человека всегда находилось в каком-то странном несоответствии с тем значением, которое он сам придавал своей особе. Раза три-четыре в год Мортен-"берейтор" заходил в местную лавку купить осьмушку кофе и проводил там с полдня, перебирая с видом знатока всевозможные предметы : веревки, жестяную посуду, бурава и пр. или просто стоя на месте в монументальной позе, с подбородком, увязшим в шейном платке, -- живой портрет своего дедушки, молчаливый и вежливый, но с таким всепроникающим чувством собственного достоинства, что , люди прямо-таки становились в тупик. Мортен-"берейтор" всю свою жизнь служил дешевой мишенью для насмешек всех и каждого. Но сегодня этот человечек совсем зарвался в безумных попытках песнею завладеть положением. Мортен- "берейтор" расхаживал, надуваясь от спеси, хлопал знакомых по плечу и, усиленно моргая от прилива благоволения, обращал их внимание на караван и упрашивал хорошенько смотреть на него, пока он тут... Ну, не хорошо разве, что им удалось залучить его в свои края? Разумеется, это он, Мортен, постарался! А слонов бояться нечего, они не кусаются!
   Мортен-"берейтор" все терся около крупных собственников, для которых он не существовал в обычное время, но которые были теперь слишком взволнованы, чтобы догадаться отмахнуться от него. Он дошел далее до того, что фамильярно и покровительственно принялся давать советы самому старшине приходского совета, Андерсу Нильсену, указывая ему, где лучше стать, и уговаривая подойти к слонам поближе, чтобы рассмотреть их хорошенько. Чего тут стесняться! И Мортен даже взял старшину за рукав и стал легонько подталкивать к фургону, у которого стояли слоны, отправлявшие хоботами себе в рот охапки сена. Андерс Нильсен даже не знал, кто это теребит его за рукав, пока окружающие не захохотали. Тогда старшина вдруг воззрился на Мортена и вынул изо рта трубку, словно собираясь сказать что-то. Сказать-то ничего не сказал, но глаза его пронзили Мортена-"берейтора" насквозь и вынесли ему приговор. И Мортену никогда не забыли его поведения. Прежде над ним добродушно подсмеивались, как над шутом гороховым, а теперь стали смотреть на беднягу с презрительным сожалением, как на вредного зверька, которому не в прок благополучие.
   И еще один человек выдал себя в тот день головою -- доктор Элькер. Все время, пока он тут жил, он выказывал мужичью полное презрение. Ни с кем из обывателей не водил он компании и встречался с ними только "на практике", причем всегда собачился, вел себя заносчиво и бессердечно, никогда и ничем не был доволен. В церковь он не ходил, на приглашения обывателей не отзывался и показывался из своей берлоги только для того, чтобы выругать какого-нибудь почтенного человека или заклеймить целый приход кличкой жуликов и прохвостов. И вот, этот-то спесивец удостоил выйти посмотреть на караван, когда последний подходил к Кельбю. Доктор снизошел даже до того, что и не подумал скрывать, насколько был взбудоражен, -- не меньше всех простых смертных, -- и вырядился в парадный костюм, которого до сих пор никто на нем и не видел: надел желтые нанковые панталоны невероятной ширины внизу, высокий, как у факельщиков, цилиндр, длиннейшие манжеты с огромными красными запонками и взял под мышку зонтик -- по-столичному! Рассказывали, что доктор был большим франтом, пока жил в Копенгагене; теперь это оправдалось на глазах у всех. Сегодня он даже попунцовел от волнения, хотя и сохранял свой угрюмый вид. Наконец-то он дождался себе подобных людей, которые могут "понять" его и утешить в его культурном одиночестве среди туземцев [коренные жители]. Оказалось, что доктор собирался поговорить с приезжими по-английски и показать им, что он из их круга; но его планы потерпели самое плачевное крушение. Когда караваи, наконец, прибыл, доктор Элькер выступил самолично приветствовать англичан, и, разумеется, наш именитый господин не мог обратиться ни к кому иному, как к самому директору Уомбвелю; именитые люди сразу ведь, чуют друг друга. Обыватели стояли, наблюдали и слушали, а потом рассказывали, что доктор в самом деле улыбался так сладко, словно собирался излить всю свою годами накопленную вежливость, когда раскланивался и готовился заговорить на чужестранном языке. Теперь-то уж всем обывателям оставалось только пасть ниц перед ним и преклониться! Но Уомбвель словно и не заметил нашего доктора; еще бы! -- он был верхом, был сам Уомбвель и смотрел этак мимо, через все головы, с высоты своего величия. Вот он и не ответил ни слова; видно, не нуждался в докторе Элькере. Ha-те вот, какой грубиян! Взял да проехал себе мимо, а его конь тоже был несловоохотлив. Тут-то окружающие и увидели, что доктор Элькер сам весь побелел в лице, до чего, бывало, частенько доводил своих пациентов; стал тише воды, ниже травы и сошел с дороги, не смея взглянуть ни на кого. Его словно варом обварило, и все находили, что так ему и поделом, поделом!
   Когда же караван двигался через Кельбю, зрители с изумлением усмотрели среди команды три знакомые лица, трех мальчуганов, восседавших на ваге, в ногах одного из кучеров. Это были: докторский Эйнар, Бернгард Лундгрен и Нильсик. Эти три смельчака сидели себе за крупами колоссальных ломовых лошадей и важничали: дескать, знай наших, и мы тут служим! Они и не подумали слезть в Кельбю, но остались на своем посту, откуда смотрели вниз на зрителей и на дома с таким равнодушием, словно никогда и не видели их раньше. Многие собаки, любившие мальчиков, делали радостные попытки приблизиться к ним. но тщетно; их так и не захотели узнать, даром, что они чуть не вывихнули себе все кости, виляя хвостами и, в припадке отчаяния, силясь подпрыгнуть до высоты, на которой восседали их друзья.
   Караван вышел из поселка, и мальчуганы с ним. Во время новой короткой остановки они успели сбегать домой за своими камышовыми тросточками со свинцовыми наконечниками, а докторский Эйнар, кроме того, захватил деньжонок и походную фляжку с нашатырно-анисовым сиропом от кашля да купил себе в лавочке леденцов на дорогу. Был также установлен факт, что Эйнар, как ни в чем не бывало, болтал с кучером по-английски, и обыватели, интересовавшиеся мальчуганом, сразу при этом почувствовали, что он, того гляди, ускользнет от них. Трое юных искателей приключений даже не оглянулись, выезжая из Кельбю и направляясь к югу по Гробёлльской степи. Многие были поражены таким загадочным поведением мальчиков, а те не пожелали дать никаких объяснений, но не замедлили усвоить себе деловито-сутуловатую посадку иностранцев и покинули поселок, предоставив обывателям ломать себе головы.
   Между тем, близкие отношения со зверинцем завязались у мальчиков весьма просто. Вся местная школа собралась в долине встречать караван; старший класс, разумеется, отдельно, в одной из канав, и младший тоже отдельно, по ту сторону дороги. Караван произвел на школьников ошеломляющее впечатление. Даже старший класс со всеми своими заслугами почувствовал себя как бы окончательно скинутым с мировых счетов. Никогда прежде не сознавали они насколько становятся жалкими и ничтожными там, где не спрашивают их внутренних достоинств, куда еще не дошла их слава школьных каллиграфов [каллиграф -- человек с красивым почерком, искусный в письме] или уличных пращников, и где нет людей, достаточно сведущих и способных дать каждому из них надлежащую оценку. Да, всякого рода ценности ужасающе понизились; кто из школьников мог теперь без едкой горечи вспомнить о том, как кичился своей коллекцией пигалициных или осиных гнезд, или своим большим финским ножом? И, что еще хуже, сегодня было поставлено на карту самое достоинство личности: у ребятишек, как и у взрослых, самым роковым образом раскрылись глаза на всамделишные облики свои и своих товарищей, и многие после этого общего крушения прониклись друг к другу холодностью, от которой уже так и не могли больше отделаться. Но нашлись и такие, которым довелось как бы впервые прочесть чувство беззаветной преданности на худенькой веснушчатой рожице приятеля и привязаться к нему еще пуще. Дружба Эйнара и Бернгарда выдержала испытание, и, кроме того, в их союз был включен теперь Нильсик.
   Нильсик был подкидыш, приходское детище, круглый сирота. В раннем возрасте мальчика только терпели, так как нельзя же было утопить его или сжить со свету каким-нибудь иным способом. Когда же он дорос до школьника, на него смотрели свысока, но не обижали его, так как он от природы был олицетворенной приветливостью. С губ его не сходила улыбка, и он так искренно радовался малейшей безделице, которую ему дарили. Сегодня и он явился встречать караван, но держался несколько особняком, отлично сознавая, что ему не тягаться с другими мальчиками по части одеяния. Одет он был, однако, по-праздничному: в длинных штанах и в большущей фуражке, в сапожках с голенищами и в перелицованной куртке; все это были подарки -- с миру по нитке. Всем своим обликом Нильсик представлял миниатюрную копию взрослого крестьянина, карманное издание хуторянина, и чувствовал себя вполне в своей тарелке, даром что его светлые глаза еле-еле выглядывали из-под съезжавшей на лоб фуражки. Правда, он сознавал, что пуговицы приходились у него неладно -- на левом борту куртки -- она была, ведь, перелицована, -- но надеялся, что это обстоятельство пройдет незамеченным. Зато обувь чрезвычайно смущала его. Сапожки были чудесные, с голенищами, и не очень поношенные, но правый носок был немножко тупее левого, и это нарушало симметрию. Кроме самого Нильса, никто на белом свете и не подозревал об этом изъяне, но он-то полагал, что весь народ со зверинцем вкупе собрался тут ради того лишь, чтобы раскрыть столь печальное обстоятельство. Поэтому мальчик все время сидел на траве, поджав ноги, и, пока сидел так, посматривал себе довольно беззаботно. Но его все время колола мысль, что все увидят его сапоги, едва он встанет и пойдет. А ему пришлось-таки встать, когда подошли слоны. Но тут он и забыл про сапоги. Пока все были заняты осмотром слонов, которые запихивали в себя сено охапками, словно были еще не вполне набитыми чучелами, к Нильсу подошел Эйнар и сразу проникся к нему особою приязнью. Приходское детище, как бы собранное по кусочкам чужими милостями (даже руки и лицо Нильсика казались красивыми подарками), стояло и радовалось так беззаветно, как никто другой. Все остальные мальчики насторожились и крепились, преисполненные сотней посторонних соображений, как и взрослые, которые принимали все более и более скорбный вид; их снедали разные тайные желания при виде всего этого нового, невиданного, но признаться в этом, или поддаться таким чувствам никому не хотелось, чтобы не уронить собственного достоинства. Нильсику, напротив, терять было нечего; вот он и не боролся со своими чувствами, одинокий и счастливый, искренний человечек! Он себе стоял и радовался в сторонке, улыбаясь и весь трепеща, переживая все происходившее вокруг, отражая его и лицом, и всем существом своим. Руки мальчика инстинктивно повторяли каждое схваченное взглядом движение и все время чуть заметно трепыхались, как два крыла у птенца; коленки двигались в такт, едва кто-нибудь проходил мимо, и он не стеснялся улыбаться во весь рот всему, что ему нравилось, летел всем сердцем навстречу каждому новому чуду. Стоя тут, в огромной, не по голове, фуражке, это живое подобие мужичка, всецело ушедшее в созерцание, чувствовало себя как бы фокусом всех событий, каким-то королем сказочного царства, где все существа детски счастливы и малы.
   Когда караван выстроился в путь, один из кучеров, черномазый, ласковый парень, крикнул и поманил детвору с умопомрачительной высоты своего сиденья на козлах. Школьники потупились и сделали вид. будто ничего не видят и не слышат. Но докторский Эйнар, научившийся по-английски от своего отца, живо сообразил, что кучер не спрашивает их-"чьи они отцы", и не дразнит их тем, что "нос у них кожаный", словом, не отпускает на их счет шуточек, которыми взрослые любят смущать ребятишек. И вот Эйнар решил броситься навстречу новому знакомству и увлек за собой Бернгарда. Но, взобравшись с приятелем на козлы, Эйнар увидел Нильсика, топтавшегося внизу в полном умилении от счастья, выпавшего на долю этих двух, поманил его и тоже втащил на козлы. Вот как это вышло.
   Теперь они катили по степи в таком настроении, которое находилось по ту сторону всего изведанного, превосходя блаженством всякое воскресное и даже рождественское. Мальчиков просто-напросто унесли с земли в полый, восхитительный грандиозный мир. Фургон, на который им посчастливилось попасть, был махиной дерзновенной величины и необычайной прочности; он напоминал поставленный на колеса длинный узкий дом, но без окон и слуховых окошек. Это была, ведь, собственно, большая клетка с одной решетчатою стороною, которая была теперь закрыта ставнями. Все в этом фургоне было грузно и солидно -- и дышла, толстые, как балки, и вага, и вальки, п лошади сверхъестественной величины. Это были английские тяжеловозы с необычайно могучими ногами, настоящие чудовища. За одним из задних колес фургона волочился маленький тормоз на двух цепях, который подкладывался под колеса на остановках при подъеме в гору. И таких огромных фургонов тянулась необозримая вереница. Некоторые из них тащи ли слоны, некоторые верблюды. Но этот фургон, в котором, говорят, помещались одни львы, был запряжен четверкой гигантских лошадей и превосходил величиной все остальные. Кроме фургонов со зверями, было много других, жилых. Так, в хвосте каравана двигалось несколько очень больших фургонов, приспособленных для проживанья директора и его штаба. и эти фургоны были невиданной роскоши и великолепия. Сам Уомбвель занимал раззолоченный фургон с зеркальными стеклами, в котором было несколько комнат. Роскошнее же и дороже всех был самый последний фургон, отведенный знаменитой королеве львов мисс Алисе, о которой афиши возвещали, что она войдет одна в клетку с пятнадцатью львами. Этот фургон был весь из зеркальных стекол, вставленных в резные золоченые рамы, -- настоящая триумфальная колесница тысячной стоимости, запряженная четверкой белых молодых кобылиц с розоватыми мордами и светлыми гривами, таких сдобных и белотелых, что твои девки. Мисс Алиса еще оставалась невидимкой для всех, так как все стекла ее триумфальной колесницы были задернуты алыми шелковыми занавесками.
   От Кельбю до Гробёлле всего полторы датские мили. Но приходится делать большой крюк, почти прямой угол, так как надо переезжать реку по мосту, а он в стороне. Первая миля тянется по степи, которая налево представляет необозримую низину, сливающуюся с полосой Лимфьорда и противоположным его берегом, а направо вздымается в виде огромного нагорья со множеством курганов и упирается в небо Гробёлльским степным кряжем. Это длинное нагорье мощно выделяется своей темной окраской, испещренной золотистыми блестками дрока; на нем свыше двух десятков крупных курганов; самый высокий из них в середине, -- правильный, круглый могильный холм, воздушно вырисовывающийся на фоне синего неба и белоснежных облаков. Под этим курганом, говорят, погребен был в древности конунг [вождь, король]. Теперь по степи протянулась белая ровная линия шоссе. Но стоит перепрыгнуть через канаву, чтобы очутиться в дикой степи, разливающей пряный аромат своей разнообразной мелкой растительностью.
   Местность эта была трем мальчуганам знакомее знакомою, но сегодня, когда они ехали так важно в центре великолепного каравана, и степь, и холмы, и даже кучи щебня смотрели по-новому, -- как будто затуманились тоской, глядя вслед путникам, и показалась последним такими жалкими, заброшенными, что у них сердце защемило от невозможности что-нибудь сделать для бедных покидаемых предметов. Вон на дорогу выскочил заяц, присел, навострил ушки и вдруг испуганно сиганул через канаву и исчез между холмами. "И не диво, что он испугался". -- думалось мальчикам, провожавшим его с тайной симпатией и жалостью, пока он не скрылся из виду. Ведь, что значил этот простой туземный зайчишка в сравнении с благородными обитателями зверинца? И мальчикам стало больно за своего зайку, -- такого взъерошенного, захудалого и бескорыстного.
   Тоска расставания чуть было в конец не испортила восторженного настроения мальчуганов. Их сердца льнули даже к бедной одинокой корове, пасшейся на привязи у канавы и усердно что-то жевавшей, хотя ни один человеческий глаз не мог бы открыть тут и подобия травы ; корова смотрела на мальчиков так невинно, несла свою худобу так безропотно, словно это и был ее вклад в сияние летнего дня.
   Далеко в степи ютился один жалкий бедняк; всеми презираемый и почти-забытый. он тридцатый год возделывал свой жалкий степной участок. Сегодня и он вышел к дороге, чтобы взглянуть на караван. Обросшее лицо степняка как-то странно передергивалось, словно вид этого бесконечного богатства ослеплял его и он не в состоянии был осмыслить зрелища. Жена бедняка стояла в почтительном отдалении, вязала чулок и посматривала не на огромную вереницу фургонов, но на него, на мужа и господина своего, от которого зависело -- на что ей смотреть и что думать. Еще подальше, из кустиков вереска, выглядывали три-четыре лохматые головенки ребятишек, не смевших подойти ближе. Ксльбюйские мальчики никогда не вступали с этим степным жителем ни в какие сношения, если не считать того, что однажды, когда он показался в поселке, они довели его до белого каления разными нехорошими кличками и швыряньем в него торфяными комками. А детей его они всего охотнее затравили бы, то есть не тронули бы их пальцем, но гнали бы, гнали по степи, пока те не свалились бы высунув язык, и -- дух вон! Теперь же мальчики почувствовали, что были несправедливы к степняку, и им становилось больно смотреть на головенки, выглядывавшие из вереска и не смевшие приблизиться.
   Но когда юные путешественники отъехали еще подальше и оставили позади последние места, еще отзывавшиеся чем-то родным, все эти щемящие сердце ощущения исчезли, уступив место беззаботному веселью. Языки у мальчуганов опять развязались, и глаза разгорелись. Дорога была им уже незнакома, и это поддерживало их радужное настроение. Эйнар угостил товарищей леденцами: Бернгард сразу запихал себе в рот пару. Нильсик же сначала благовоспитанно отнекивался, -- совестно, мол, -- а потом взял один, в виде рыбки, прозрачной, как хрусталик. Эйнар предложил и кучеру, и, к радости мальчика, тот рассеянно взял и сунул леденец в рот. Вообще черномазый парень как-то притих и раскис, мотал головой и сонно помахивал на лошадей вожжами, которые то и дело валились у него из рук. И вдруг он пьяно-умильно взглянул на Нильсика, сидевшего к нему ближе всех, и, не говоря ни слова, ткнул ему в руки вожжи. Нильс взял, и кучер в ту же минуту уснул, низко свесив голову на грудь. И мальчики словно теперь только увидели, как его одежда потрепана, а сапоги чужестранного фасона потерты и посбиты об острые камни проселочных дорог.
   Однако, как бы кучер не промахнулся, вручив вожжи Нильсику! Двое других возгорелись завистью и хотели заставить Нильса уступить вожжи; поднялся спор, во время которого было произнесено шепотом много горячих слов. Нильсик не возражал, но благородно выплюнул подаренный ему леденец, и светлая, сладкая рыбка, совсем уж отощавшая, упала на дорогу. Проделав это, Нильсик улыбнулся товарищам, красиво подобрал вожжи своими маленькими цепкими ручонками и заулыбайся еще пуще самому себе. И те двое не в силах были устоять против его улыбки, сдались. -- Пусть Нильсик правит! -- решили оба в один голос. Признанный в своих кучерских правах, Нильсик окончательно расцвел блаженною улыбкою, и грудь его тихо колебалась от прилива безмолвной радости. Эйнар собственноручно сунул в его улыбающийся рот новый леденец, так как у Нильсика обе руки были заняты. Он сильно натягивал вожжи гигантской упряжки, и дело шло отлично. Лошади трусили вполне спокойно, и сами поддерживали привычное им расстояние между собой и передним фургоном. Нильсик продолжал оставаться наверху блаженства, а Эйнар и Бернгард невольно преклонялись перед ним и от души за него радовались. Кучер громко храпел, припекаемый солнцем и словно приклеенный к сиденью своим тощим задом. Из таинственных недр фургона время от времени доносилось шуршание соломы и крайне мрачные зевки и урчание, -- это, давали знать о себе запертые в нем звери. Эх. ты, ну! как лихо правил этим Ноевым ковчегом по Гробёлльской степи улыбающийся Нильсик, самый миниатюрный мужичок в мире.
   А все гаки на крутом повороте, где степь кончалась, чуть было не вышло беды. Нильсик, верно, недостаточно забрал вправо или не рассчитал длины фургона, -- только одно из задних колес соскользнуло было в канаву. Все три мальчика замерли от страха, но опасный миг миновал, и они благополучно покатили дальше по широкой мощеной Гробёлльской дороге. Забавно было наблюдать, как проходил это опасное место весь караван, как круто заворачивали фургон за фургоном, точно гигантский змей вдруг сворачивал в сторону. Теперь дорога протянулась ровная и белая до самого Гробёлле; колокольня и большие деревья города уже виднелись вдали.
   Дорога пересекала широкую долину, простирающуюся от фьорда вглубь страны до Могольма. Река делала большие голубые излучины на светло-желтых лугах. Вдали маячила красная башня Могольма. Самая же дорога была меловой белизны, так как ее чинили, посыпая раковинками, добываемыми в придорожных канавах; тут проходило старое речное русло. Но эта белая дорога, окаймленная зеленеющими канавами, очень оживляла пейзаж. С фьорда тянуло острым запахом соленой влаги и водорослей, который так хорошо прочищает глаза.
   Но всего удивительнее было то, что тут кишело столько народу! Когда караваи перешел по мосту через реку и начал с небольшими расстановками подыматься в гору, люди вырастали, словно из-под земли тысячами. Вся возвышенность от самого города и до реки была черна от народу; люди вылезали из канав, валом-валили по крутым берегам, все в праздничных одеждах, кто пешком, кто в тележке. Куда ни оглянись, отовсюду ползли по направлению к Гробёлле освещаемые солнцем какие-то точки и кучки.
   Искони крестьянская область, с холмов которой глядят друг на друга разделенные милями могильники и сторожевые камни усопших поколений, возделанная с незапамятных времен хлебородная полоса, изрытые бока которой словно скалят зубы, обнажая белые кучи отбросов каменного века, и в крутых берегах которой все еще чудится эхо звериного репа и охотничьих рогов, побережья фьорда и степь, -- словом, весь Гиммерланд выслал сегодня всех своих обитателей. Они шли из старых окрестных городов -- Коурума, Торрильда и Стенбэка, шли из вековых крестьянских усадеб с языческими названиями, служивших гнездами многим поколениям одного и того же рода, который сидел себе в них, согбенный тяжестью дневного труда, тихо, смирно, не оставляя никакого следа в истории; все, что только могло ходить и двигаться хоть ползком, направлялось в Гробёлле, словно желая хоть разок собраться вместе и осмотреться вокруг. Сроду не видано было такого сборища, и каждый встретил тут всех своих знакомых, так как явились все -- и уже выделившие своих детей пожилые хозяева, и столетние старики, и женщины, и дети, целые роды, представленные несколькими поколениями. Даже давно удалившиеся от мира и только ожидавшие часа освобождения от плоти -- и те выползли в последний раз, зябко кутаясь на солнышке, изуродованные старостью, словно просидевшие всю жизнь в глубоких погребах; и до них дошла молва, рождая в их пустых мозговых скорлупах эхо того обетования, которое они однажды унаследовали и затем потеряли из виду в течение бесконечной тьмы времен. Ну, как же им было не явиться, не собраться всем вместе один единственный раз, когда от них не требовалось, чтоб они отправились на край света узреть чудеса мира, но когда этот мир сам явился к ним!
   Прием каравану в Гробёлле был, однако, оказан всею этой массою населения довольно-таки равнодушный. Фургоны были, ведь, пока закрыты наглухо, и народ держался выжидательно, с обычным, внушенным опытом, недоверием. Лишь при виде одного фургона толпа как бы всколыхнулась, почти взволновалась от удовольствия, именно при виде того, которым правит Нильсик. Мальчик восседал на козлax. весь вытянувшись в струнку, с самым сосредоточенным видом, и нельзя было усомниться в подлинности этого мужицкого сынка, этой красивой копии хуторянина, составленной с головы до пят по кусочкам из самых неподдельных вещей! Весь приход был налицо и мог засвидетельствовать подлинность каждой вещички на нем, да, пожалуй, и самым существованием своим он был обязан целой волости, являясь кровью от общей крови, плотью от общей плоти. И вот, он сидел ка козлах, улыбаясь нежной и сладкой улыбкой, будившей память о любовном топоте, о поцелуях, срываемых украдкой за дверями... И впрямь, не взяло ли на себя это приходское детище роль ангела- посредника между строптивой мужицкой массой и зверинцем, посланцем жадного, необъятного мира? Словом, на людей нахлынуло какое-то новое настроение, у всех стало как-то легче и светлее на душе, отлегло от сердца при виде этой родной фигурки, столь уверенно правящей фургоном с рычащими львами.
   Караван, проехав по городу, направился к пустырю за церковью, где в былые времена собирался тинг [вече], и теперь вес могли видеть, как устраивается- зверинец. Первый фургон обогнул всю площадь кругом и остановился, второй за ним, и так далее. Сразу можно было догадаться, что все фургоны, таким образом, охватят площадь овальным кольцом, решетками клеток внутрь. Но на это требовалось время, так как фургонов и не счесть было, и кольцо должно было получиться огромное. Некоторые из зрителей говорили, что над ним еще будет натянута парусиновая крыша, но это казалось уж совсем неправдоподобным. Однако, привелось увидеть и это. Все послеобеденное время ушло на установку фургонов; только совсем уже вечером успели натянуть парусину и привести в порядок остальное.
   Обыватели наблюдали при этом ряд ошеломляющих сцеп, вещи, и гнусные и возмутительные в глазах крестьянского населения. Сроду не видывали они, чтобы кучера так безжалостно обходились с лошадьми, как тут, и никогда и представить себе не могли столь грубого, бешеного обхождения с людьми, какое позволял себе Уомбвель со своими подчиненными. Одетый в невиданный доселе драгоценный костюм и вооруженный многосаженным кожаным бичом, он самолично руководил установкой зверинца, вопя и неистовствуя, как бесноватый, чуть что делалось не по его. Он требовал, чтобы все исполнялось мигом, с быстротой, которая крестьянам казалось прямо безбожной; они. ведь, не привыкли торопиться, и коли дело у них не спорилось, так в этом самом обстоятельстве и видели свое оправдание. Но Уомбвель. человек богатырского сложения, с глазами, готовыми выскочить от хмельного возбуждения, привык к немедленному исполнению своих приказаний и вообще признавал лишь одну скорость -- вскачь -- и для лошадей, и для людей! Когда фургон въезжал на площадь, лошадей гнали бичом в карьер и лишь в самый последний миг круто направляли их в сторону, чтобы они не разбилась о передний фургон; так уж тут не зевай! Вплотную к предыдущему фургону каждый следующий подталкивали уже руками. Люди кидались на него, пока он еще катился, облепляли колеса, словно пчелы, хватались, за что только можно было ухватиться. и толкали изо всех сил, упираясь ногами в землю с такой силой, что кости ломило. Фургоны были тяжелые, а почва рыхлая, и требовалось как бы пролететь с фургоном по дерну, пока колеса не успели еще завязнуть к нем. Уомбвель гикал словно сам сатана, вырвавшийся на волю, и хлестал направо и налево своим ужасным бичом и по лошадям, и по людям, не разбирая. Многих из крупных крестьян-землевладельцев, тоже умевших заставлять других слушаться себя, прямо коробил этот дерущий глотку палач, и их так и подмывало грузно и медленно, но с непреоборимым достоинством, выступить вперед и воспретить это зверство.
   Но тут с ними приключилось нечто неслыханное, о чем они никогда впоследствии и не упоминали в разговорах и чего никогда не могли даже осмыслить хорошенько. Один фургон завяз-таки в дерне одним колесом и никак не поддавался, сколько ни тянули его тяжеловозы, чуть не распластываясь от натуги, и сколько люди ни упирались в колеса руками. Их отчаянный рабочий припев звучал под конец настоящим предсмертным воплем, а Уомбвель так и бушевал, исступленно вопил и описывал в воздухе бичом свистящие круги -- символы бесконечности. Вдруг взгляд его упал на кучку рослых здоровенных людей, что называется в самом соку, с сытым видом посасывающим свои трубочки. Это были сливки гиммерландских земельных собственников, и вдруг над их неприкосновенными шапками тоже засвистели символы бесконечности! Уомбвель обрушился на туземцев со всей звериной энергией своего гигантского существа, изрыгая потоки чужестранных слов, дышащих ядом и серным пламенем, потом схватил за плечи одного -- самого Томаса Спанггора! -- и швырнул к фургону, затем другого -- Андерса Нильсена! -- третьего -- Граве Свенсильда!.. И никто опомниться не успел, как вся гиммерландская мужицкая аристократия вцепилась и завязшие колеса и налегла на них с таким усердием, словно дело шло о жизни или смерти! Силы у этих молодцов были медвежьи, и им, с сердцов на подобное обращение, вдруг захотелось показать себя. Посинев с натуги и стиснув зубы, они уперлись сапожищами в землю, Уомбвель загикал, замолотил бичом по лошадям, и -- фургон влетел на свое место под дикий рев зрителей! К счастью, положение было покрыто криками "ура", не то гиммерландские здоровяки землевладельцы не знали бы куда и деваться после такого подвига. Как все это вышло? Как он обошел их, взял над ними власть? Что это за горластое исчадие ада?!
   Много фургонов поломалось в этой бешеной скачке; вальки и дышла трещали и ломались, а звери, заключенные в фургонах, царапали стены и выли на все голоса ; было чего перепугаться! Но Уомбвель гнал во всю. Он во что бы то ни стало хотел открыть зверинец для публики в тот же вечер. Кольцо из фургонов, наконец, замкнулось, оставив свободным проход. Казалось бы, и ладно; тут бы и впускать публику. Не тут-то было! Наблюдателям представилось еще одно мощное, захватывающее зрелище: им были показаны в буквальном смысле чудеса силы и роскоши, для которых наполнители не щадили ни живота, ни труда, ни материала. Был воздвигнут особый портал!
   | Б проход вкатили огромный фургон особой конструкции -- с раскидными и выдвижными боками и крыльями. Остановка его, однако, напоминала скорее бомбардировку, пушечную пальбу, неприятельский обстрел, чем работу мирных людей. Уомбвель окончательно вышел из себя, бесновался, как одержимый, ревел во все горло, рвал и махал; зато и люди его проявили умопомрачительную быстроту и натиск; подобное напряжение человек может выдержать всего несколько секунд, да и то у него дух спирает, а из глаз искры сыплются; но в эти несколько секунд портал и был воздвигнут! Совершилось это с помощью блоков, канатов и длинных шестов; крылья откидывались и моментально подпирались снизу шестами, которыми команда орудовала налету. И в то время, как крылья раскрывались и опускались вниз или взлетали кверху, портал раскрывал свой внутренний мир роскоши, позолоты и картин под треск драгоценной резьбы и ломавшихся украшений, отлетавших в стороны или с визгом взвивавшихся в воздух. Когда же портал раскрылся окончательно, с треском и блеском гигантского тропического цветка, над входом засияло окруженное причудливыми арабесками и золотыми завитушками огненное имя Уомбвеля. а также два ярко освещенных портрета -- его самого направо и мисс Алисы, в полуголом виде. -- налево. на мгновение воцарилась полная тишина; еле державшаяся на ногах запыхавшаяся команда, подавшись всем корпусом вперед и вся дрожа, тяжело переводила дух. Но недолго дали ей прохлаждаться. Уомбвель на минуту скрылся в триумфальной колеснице мисс Алисы и вышел оттуда, обсасывая губы, словно после опрокинутой рюмочки. К изумлению всех, считавших его за минуту до того совсем умалишенным, он выступал теперь с самым спокойным видом, как ни в чем не бывало. Но в следующий момент, когда, видно, вкус во рту прошел, он с разбегу, как пловец, нырнул в толпу своих тяжело дышащих людей и опять разразился хриплым ревом, а бич его взвился в воздухе летучей змеей. Теперь надо было натянуть парусину над всем этим гигантским овалом из фургонов. И хотя работа шла лихорадочным темпом, времени на нее потребовалось немало, и она затянулась до самого вечера. Но публика не соскучилась, напротив, следила за всеми приготовлениями и всей этой суматохой с живейшим интересом, совсем потеряв счет времени.
   Почти все приключения становятся "историческими" лишь долго спустя после того. как приключились. Но бывают и переживания столь яркие, что сразу овладевают воображением, и люди в самозабвении сливаются с вечностью. Так было и тут. Время замкнуло свой круг, включив в него всю эту массу людей, весь город со всеми видимыми из него окрестностями, и этот солнечный день, и необъятное небо, и "Уомбвеля", выраставшего подобно гигантскому растению в центре всего этого. Самый день был так хорош, что лучше нельзя было и желать. Пригородные поля стояли в полном цвету, простираясь вдаль, насколько хватал глаз. И там, далеко-далеко, где солнце сливалось с землею в зеленоватом сиянии, земля цвела, и вырытые нивы колыхали, как живые точно так же, как здесь, на склонах Гробёлле. где зеленеющие поля блестели на солнце своими шуршащими колосьями и синими и красными головками цветов. Небо вздымалось такое беспредельное, облака громоздились в снежные горы, чуть не достигая зенита небесного купола, несказанной синевы и глубины. На западе столпы и снопы солнечных лучей пробивались сквозь миры облаков, на востоке же тянулись на много сотен миль высокие тусклые облачные горы, обращая к солнцу свои безжизненные, как бы слепые, лики. Фьорд с зеркальными заливами и синеющими проливами уходил вдаль, где всё суживалось и тонуло в тумане.
   Но вот стемнело и в воздухе повеяло прохладою; солнце закатилось. Балаган зверинца был совсем готов. И что за балаган вышел! То был скорее ковчег, выброшенный на Гробёлльскую отмель, мощный корабль Божьего человека, давший убежище всему живому! Послушать, только хор зверей и всех этих диких тварей! Не такое же ли наводящее жуть приветствие неслось к солнцу в то весеннее утро на Арарате, когда над землей перекинулась радуга? И вдруг мощный купол балагана загорелся! Настоящая огненная гора. Внутри балагана зажгли фонари и факелы, и одновременно отняли ставни от звериных клеток, откуда вырвался тысячеголосый рев и вой ослепленных и раздраженных диких зверей всевозможных пород и видов. Затрещали ракеты и бураки, над порталом взвился к небу и рассыпался целый сноп огненных лучей, в тот же миг грянул оркестр духовых инструментов с барабаном и оглушительный пушечный выстрел, -- Уомбвель открыл свой зверинец для публики! Было же это почти в десять часов вечера.
   Началась давка. Только не сразу. В первые минуты никто не шел, и Уомбвель, сам продававший билеты, готов был лопнуть с досады и разочарования. Перед зверинцем сгустилась толпа в несколько тысяч человек, и ни один и виду не подавал, что намерен посетить балаган. И вот, великий человек, одиноко стоявший в портале, сделал широкий приглашающий жест, согнувшись в три погибели, -- то есть в некотором роде виляя хвостом -- в знак мира и радушного привета. Никто не двинулся. Уомбвель вспыхнул, потом побледнел и, так меняясь в лице, прокричал что-то, причем голос его переломился на высокой ноте, на манер плача. Увы! Ты забыл, Уомбвель, что имеешь дело с ютландцами! Никто не хотел войти первым, никто не хотел взять на себя почин. Мужчины, покуривая трубки, жались друг к другу, образуя компактные кучки, в которых личность исчезала. Женщины держались позади, неподвижные, как столбы, добродетельно сложив руки на животах, словно перед входом в церковь. В портал вела, ведь, лесенка. -- кому же охота была рискнуть показаться там первому, стать на виду у всех, выступив из-под надежного прикрытия толпы? Никто не рисковал, никому не хотелось взять на себя ответственность почина. Тут, ведь, не полагалось ввалиться гурьбой, как они привыкли поступать, когда надо было войти в двери.
   Положение грозило стать невыносимым, как вдруг потупленные, но всевидящие глаза толпы узрели кого-то на лесенке. Кто-то уже поднимался первым! И не один, а целых трое! Три худеньких мальчугана, отчаянно сгорбись, семенили по ступенькам, -- дескать, была-не-была: войти и взглянуть на зверинец или умереть! Это была тройка мальчуганов ив Кельбю: докторский Эйнар, Бернгард Лундгрен и Нильсик. -- чертовы сорванцы! Нильсик шел во главе тройки, весь трепеща от оживления. Во второй раз сегодня юное детище прихода прокладывало обывателям путь к чуду. За тройкой повалила и вся толпа сплошной и черной массой. Вот когда и началась давка! Одно время даже жутко стало: послышались нескладные проклятья, столь долго закупоривавшие глотки, и странные, незаученные взвизгивания женщин, сдавленных в толпе. Но балаган был достаточно просторен и мало-помалу поглотил всю эту массу.
   Эйнар, Бернгард и Нильсик вошли в зверинец первыми. Дерн отливал каким-то диковинным ядовитым блеском при свете дико пылающих керосиновых огней. За всеми решетками беспокойные фигуры и тени, звериные морды, желтые шкуры, огромные влажные глаза, неукротимо разинутые пасти: всюду урчание и медленное, тяжелое хлопанье веками, всюду неустанное перебирание мягкими лапами по опилкам... и какой печальный залах! Балаган был насыщен ароматом хищной знати, болезненным и недобрым запахом, столь же зловещим, как воздух в покойницкой, где сладкий кадильный ладан и чад восковых свечей заглушает трупный запах. Мальчики не сразу отважились подойти к клеткам вплотную, но держались по середине дернового круга, дрожа от возбуждения; им, с их чувствительной кожей и изощренными, как у первобытных народов, чувствами, казалось, что они попали к самое пекло. Громоподобное рычание львов чуть не укладывало их плашмя на землю. Но скоро они попривыкли и поняли, что звери заперты, так что можно спокойно подойти к самой решетке и сквозь нее смотреть прямо в огромную морду королевского тигра. И вот, они отдались этому своему первому, никогда не превзойденному и полному новых открытий. странствию. С широко раскрытыми глазами окунулись в мир чудес, вечно существующий и вечно теряемый, в мир взаимоотношений природы и ребенка.
   Представление длилось два часа, то есть публике в течение двух часов было предоставлено бродить по зверинцу и обозревать животных. Публика же собралась в тот вечер -в Грббёлле самая что ни на есть благодарная, эти люди не были пресыщены ни лекциями ни естественной истории, ни пикниками в зоологическом саду. И воспринимали предметы с домашней и весьма верной точки зрения, отправляясь от знакомого к новому путем опыта, который никогда не заведет человека в дебри. Сам Дарвин [английский ученый, написавший книгу о происхождении разных видов животных] был ведь, таких, великий и простодушный сын народа, по кошке выводивший заключения о тигре и наоборот. Ни дать ни взять Эрик Сёренсен из Коурума!
   -- Да это же наш Васька! -- сказал Эрик, стоя перед тигровой клеткой. -- Только сил больших набрался от хорошей жизни.
   Тот же Эрик рассудил, что слон -- род огромного борова; навел его на такое соображение тапир. Ну и, конечно, отчего тут не порассуждать? Не в церкви, поди! Тут люди вращались в мире собственных представлений и были не прочь раздвинуть его пределы. Особенно живо интересовали их такие животные, как зебра и осел, своим сходством с. лошадьми. А осла Эрик пожалел.
   -- Вишь ты, хвост-то у него коровий! -- поспешил он заявить, глядя на осла. -- Жаль бедняка! Не он в том виноват. И какой вислоухий! Видно, что терпеливый.
   Большое внимание возбудила также корова с кличкой гну. Некоторые, впрочем, стояли за то, что это -- рогатая лошадь. Соображению, что это особое животное, сродни и корове и лошади, неоткуда было взяться. В каждом животном оленьей породы обыватели видели "телку", в чем и не ошибались. Змеи сильно захватили гробёлльских зрителей, как и всех близких к природе людей, но они не сумели охарактеризовать этих чудовищ иначе, как громадных страшнейших гадюк. К медведю, играющему такую большую роль в народных сказках, отнеслись с симпатией, но старого знакомца в нем не признали.
   Во время кормления зверей публика пришла в умиленное настроение. Это было дело знакомое, сразу возбудившее ее живое сочувствие. Крестьяне сами привыкли кормить и питать животных. И они жалостливо смотрели, как эти огромные хищники с заплаканными мордами набрасывались на жалкие ломти мяса, которые совали им на вилах в клетки. Сторожа вдобавок били зверей этими длинными вилами. Зачем? Для какой надобности? Звери едят смирно, и как раз в это время можно сдружиться с ними. Даже царственный лев не спесивится выказать свой аппетит, лобызать грудинку, прижимать ее к себе и грозно рычать из-за нее на весь свет. И взгляд у всех зверей так смягчается, когда они глотают пищу; даже у свирепого тигра можно уловить в глазах доброжелательство, пока он за едой забывает свой плен. А сколько ума проявляют животные во время еды! Глядят перед собою с такой сосредоточенностью, словно считают в уме, и как при этом бдительны и аккуратны. Еще бы, не шутка, ведь, сначала посмаковать корм, а потом основательно прожевать и проглотить все. Что за благодатная тишь и мир воцарились в зверинце, когда все обитатели его получили свои подачки! Все умолкли и только перемалывали: зубами пищу, легонько посвистывая носом и ревниво косясь на свои куски; повсюду общая еда и смакование. Слоны держали себя во время еды необычайно выразительно, как глухонемые, и маленькие умные глазки их ничего не пропускали без внимания. Они вовсе не были неуклюжими, всегда знали, куда ступить, и просто прелесть, как орудовали хоботом выбирая всегда кратчайшее расстояние. Верблюды не особенно понравились публике: они немножко напоминали овец, но вообще казались какими-то несуразными, неладно скроенными. Кто-то нашел, что верблюды похожи на портных; но, вероятно, он имел тут в виду какое-нибудь одно известное лицо.
   Представление закончилось выступлением королевы львов, мисс Алисы. Но она не завоевала симпатий публики. Что и говорить, войти в клетку со львами -- рискованная штука! И это показалось довольно занятным, но не нашло отклика у в сердцах крестьян. Они неспособны были восхититься изящной дамой, вкладывавшей голову в пасть льва, и приняли этот номер молча; но, когда она заставила одного из львов разлечься и сама грациозно улеглась на него, многие засмеялись. Дикий зверь -- ого! всем известно, что это такое, но ручной лев -- смехотворная штучка! Вот если бы львы принялись пожирать мисс Алису, это бы забрало за живое, -- зрителям было бы с чем вернуться домой. Многие и шли-то в зверинец в убеждении, что она войдет в клетку ко львам именно за тем, чтобы дать себя сожрать, -- так они читали афишу и потому с полным правом разочаровались. В конце концов, мисс Алиса, окруженная зверями, застыла в позе королевы, а Уомбвель мигом зажег зеленый бенгальский огонь перед клеткой, после чего мисс Алиса, выстрелив из пистолета, живым манером выбралась оттуда. Когда же зеленый ослепительный свет погас, публика начала расходиться.
   То-то говору было в пароде, расходившемся кучками, то-то грохоту колес на дороге в ту позднюю светлую ночь! В числе прочих диковинок горячо обсуждался и всплывший каким-то образом факт, что Уомбвель-то проживал в триумфальной колеснице мисс Алисы, даром что они не были обвенчаны. Не то, чтобы люди имели что-нибудь против этого, но раз это запрещено, а парочка проделывает это на глазах у всех?.. Богат, должно- быть, этот Уомбвель. С деньгами все можно позволить себе. Господи, и все мы, пожалуй, не прочь бы покуролесить, да больно уж люди-то мы маленькие! И обыватели со вздохами расходились восвояси.
   Остается только досказать о трех мальчуганах из Кельбю. По окончании представления, они живо почувствовали, как далеко забрались от дому и как проголодались. Конечно, кто-нибудь взялся бы подвезти их до Кельбю. но им не улыбалось сделать такой большой крюк, и они порешили пройти пешком напрямик, через луга и степь. Они выпили остатки нашатырно-анисового сиропа, от которого, странное дело, закашляли, хотя его принимают как раз против кашля, и зашагали каждый со своей тросточкой в руках. Усталые и безмолвные, тащились они по долине, окутанной летними прозрачными сумерками и напоенной тяжелым запахом луговых трав. У реки, такой темной, глубокой и мирной, постояли немножко. Когда же добрались до степи, на северо-востоке уже светало; тут они встрепенулись, ожили, и им непременно захотелось слазить на верхушку степного кряжа, которая всегда манила их, когда 'они, бывало, рыскали по степи. Пока они туда карабкались, краски ландшафта мало-помалу загорались. Когда же солнце взошло, мальчики уже отдыхали на вереске, на вершине королевского кургана. Под ногами у них, по ту сторону степи, простиралась яркая, зеленоватая равнина; все было тихо; пышные нивы не шелохнулись. Всюду вокруг, куда ни оглянись, и далеко-далеко, насколько хватал глаз, двигались люди, возвращавшиеся домой, крохотные, как мураши, и безгласные.
   Пока мальчики сидели там, глаза Эйнара вдруг приковались к чему-то. зрачки сузились в иголочки, и он побелел, как мел. Там, в туманной дали, где кончалась всякая суша, забрезжила тонкая блестящая полоска! Это, должно быть, Каттегат. Это море! Никогда еще мальчик не видывал его до сих пор. Сейчас свет на ал так удачно, что водное зеркало ярко отражало лучи и было видно за много миль. Продолжалось это всего несколько мгновений, затем полоска опять погасла. Но Эйнар не говорил другим о том, что видел. Он не находил слов. Сама судьба воззвала к нему в то тихое раннее утро. Немного погодя, он прилег, ослабевший и весь похолодевший, внутренне, точимый мыслью о королеве львов, мисс Алисе, которой ему не видать больше!..
   Бернгард тоже прилег; все лицо у него было в белых пятнах, и он почти не дышал. Он так отощал, что в его смиренной, убогой душе не могло родиться никакой мысли. Нильсик устремился искать ягод в вереске и все дальше и дальше отходил от товарищей, пока те его не окликнули.
   Достопамятный тот день стал счастливым деньком для Нильсика. Люди заприметили его и прозрели, что в этом мальчугане есть задатки. И кое-кто из зажиточных крестьян, считавших себя не чужими ему (а таких было немало, -- мать Нильсика, швейка Метта, много лет бродила по всей волости со своим утюгом и пухлым ротиком, не умевшим отказывать), в складчину отдали мальчика в железнодорожную школу в Гобю. где он затем, еще в юном возрасте, и получил место при пакгаузе. Одновременно он выучился музыке и стал ловко играть на флейте.
   Но впоследствии, когда ему невмоготу стало от бесконечных денежных взысканий за "отцовство" [В северных странах отцов внебрачных детей заставляют платить за воспитание детей матерям или общине], он махнул в Америку, п поминай его, как звали.

--------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Гиммерландские рассказы / И. Йенсен; Пер. с дат. А. и П. Ганзен Под ред. и с предисл. А. В. Ганзен. -- Пб.: Всемир. лит., 1919. -- 107 с.; 16 см.- - (Всемир. лит. Дания; No 25).
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru