Кнорринг Николай Николаевич
Грех

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Николай Кнорринг.
Грех

   Поручик Метелкин раздвинул одеяла -- занавески своей кабинки -- и темным коридором вышел из барака.
   Прошел шторм. Три дня ревел северо-западный ветер, стучал по черепицам барака, с воем распахивал двери, задувая лампы и раскачивая суконные перегородки. С высот лагеря, днем, можно было видеть, как волновалось море, клокоча пеной на пляже. Теперь ветер стих, но в ночной тишине стоял непрерывный, мощный гул -- ревело море.
   Метелкин сел на камень и прислушался. Никогда он не ощущал так моря и не боялся его, как ночью, в бурю, когда его не было видно, но зловещий шум все время стоял в ушах и напоминал о бездне, которой не было конца и рядом с которой Метелкин чувствовал себя до жути одиноким и беззащитным. Рядом с этим гулом, идущим откуда-то из недр, все казалось ничтожным, мелким: и бараки Надора, и многие сотни русских -- невольные гости Африки. Мрачно здесь, в этих утомительных бараках, похожих один на другой, как вагоны товарного поезда. По ту сторону лагеря -- землянки с палатками. Во время зимних ветров их срывало, и тогда люди мокли под дождем. А еще дальше, по дороге в Сен-Жан, видны остатки лагеря, в котором жили сербы, тоже -- изгнанники. Есть в Бизерте целое сербское кладбище -- там могилы расположены стройными рядами. И вспомнил Метелкин, что уже есть уголок на городском кладбище, у белой стены, где множатся кресты с русскими надписями. Метелкин задумался... Может быть, и в самом деле отрезан путь? Впереди еще целая жизнь, но это уже... по-другому... просто существование... чтобы жить. Но Метелкин за годы бесконечных войн, в которых прошла его юность, не привык к личной жизни. Он все время был связан с каким-нибудь общим, мирским делом, для которого работал и, которому отдавал свое здоровье. Это сделалось его профессией, жестокой, безысходной, но... так уже пришлось. Это дело наполняло все его сознание, потому что оно было, как воздух, которым все дышали...
   Как гудит море... Огромный, грозный голос, словно голос Бойкий, неусыпно сторожит и не дает забыться, успокоиться.
   Была Страстная неделя. Метелкин любил эти дни, весенние, грустные, обвеянные романтикой детства и предчувствием близости тайны... Кажется, в первый раз в жизни он проводил эти дни не в суете домашней сутолоки приятной, милой, но когда, кажется, немного думают о Боге. Теперь же он один, как есть один, среди всех этих сотен знакомых. Расстроилась вся машинка: ноги делают одно, руки -- другое, голова -- третье. Сиди -- думай, ходи -- думай. И все, в конечном счете, -- об одном. Метелкину стало казаться, что не даром это одиночество -- не всегда же... всем вместе, массой, колонной на улице, рассыпным строем в поле, то -- за большим обеденным столом, то -- в лазарете -- среди сотен коек. А теперь, хоть вместе все живут, а все одиноки, каждый сам себе предоставлен, своим думам, страшным и надоедливым.
   Говорят, когда идешь исповедываться, надо оглянуться на свою жизнь, найти в ней грехи и признаться в них. Метелкин пытался восстановить и нанизать цепью события последних лет его жизни. Это была почти невозможно: скакали мысли, мелькали картины, трогательное мешалось со смешным, святое с пьяным. Более всего остались в" памяти последние военные годы. Чем больше вглядывался в них Метелкин, тем больше чувствовал какую-то раздвоенность. Много было моментов, которые поражали на всю жизнь, изменяли невольно все внутреннее зрение, калечили душу, но словно это было вне его, Метелкина, сознание. Он не осмысливал событий своей жизни, словно это кто-то другой жил, воевал, валялся в сыпняке на мешках в теплушке, купался в зажорах в грязной снежной воде, иззябший и голодный ругался скверными словами и с револьвером в руке требовал ночлега у смотревшего волком мужика... А он, Метелкин, ходил рядом с другим и только все примечал...
   ...Зимой, с отрядом конной части он входил в еврейское местечко. Одноэтажные домики, запушенные снегом, пришипились, на улицах пусто. Небо было в свинцовых тучах, но под вечер, на несколько минут, выглянуло солнце, красное и грустное и заиграло на окнах. В это время по улице мимо Метелкина прошла молодая еврейка, с красивыми глазами, в короткой шубке, с меховым воротником. Метелкину вдруг мучительно захотелось этой девушки... Через два дня был погром. Метелкин почему-то был уверен, что эта девушка погибла, и жалел, что не прижимал ее к своей груди.
   Метелкин ненавидел большевиков, но к гражданской войне привыкнуть не мог. Бывало, в ту войну, пленных угощали, а здесь их уничтожали, как заразу. Как-то, под Купянском, после небольшой перестрелки, человек пять солдат, были пойманы в хлебах и отведены к коменданту отряда. Добродушный полковник сначала старался выяснить, что это за люди, но все отвлекался, а потом досадливо махнул рукой: "Да, ну их"... Через несколько минут Метелкин увидел., как люди в одном белье, босиком, пошли за околицу, за ними солдаты с винтовками, на ходу перекидываясь короткими фразами. Метелкин отошел к плетню, похолодевший, с ужасом смотрел, как конвойные, затянувшись цигарками, передавали их врагам, а сами отходили, щелкая затворами. Он закрыл глаза и ясно представил себе, как после залпа, стоит этот офицер, схватившись за колья плетня, чтобы не упасть...
   Позднее, на огромной, черной от грязи и угля, палубе броненосца "Генерала Алексеев", ему указали на одного солдата восточного типа, который, как говорили, расстреливал людей десятками. Как-то, лунной ночью, Метелкин увидел его, стоявшего одного у борта. Кто он был -- солдат, матрос -- не разберешь в английской шинели. Высокая фигура с огромными руками и ногами. О чем он думал, этот человек, пристально смотревший в светящуюся воду? Метелкин не помнит, как заговорил с ним, спросил, но его удивил простой и ясный ответ: "А мне-то что же! Начальство приказало, значит и все!" Про него же рассказывали, как он, будучи денщиком, в глухом углу сада угрожающими, жестом остановил одного господина, снял с него сапоги и принес их своему барину...
   А вот набережная Севастополя, запруженная сверху донизу народом. Эскадра готовится к эвакуации, толпа гудит. Тут всякой ругани не запомнишь, но твердо помнит Метелкин, когда он, торопясь к пристани, проезжал на грузовике мимо какой-то лавчонки, как из нее выскочил худой, благообразный старик, в жилете, с выпущенной рубашкой и, поднимая руки, закричал вслед: "Господи, да потопи Ты их!"...
   И вдруг Метелкину стало ясно, что тот другой Метелкин, который в его снах наяву стоял, как живой перед его глазами, действительно -- он сам, и что пришло время дать совершенно прямой ответ в том, что он думал и делал, при том -- это ясно стало до жути -- нельзя, невозможно спрятаться за кого либо, прикрыться чьим-нибудь авторитетом. -- Мы слишком много думали о суде земном и очень мало о суде небесном, -- промелькнуло у Метелкина, и он почувствовал, что душа его совсем обнажается, и по мере того, как он сбрасывал с себя мелкие покровы относителъности, земной правды и порядка, в нем росло сознание ответственности и страстная жажда искупление. На один миг Метелкин вздрогнул и понял, что он сейчас думает перед самим Богом, и ему показалась кощунственной и наивной мысль ссылаться на присягну своды узаконений, распоряжение начальства, как будто какой-нибудь приказ по батальону мог теперь, в этот момент, снять с него вины, как снимал раньше в этой жизни.
   Метелкин догадался, откуда эти мысли. Сегодня вечером он собирался к исповеди.
   -- Хорошо, что я так думаю, -- подумал про себя Метелкин. -- Надо стараться сделать это не формально, а глубже... Может быть, скажу...
   И он старался не отогнать от себя это состояние вменяемости, считал его ценным, почти священным и, когда на валах Джебель-Кебира раздались мерные и резкие удары колокола, Метелкин стал спускаться в долину. Он шел быстро, по привычке, обычной дорогой по шоссе мимо Айн-Берды. Под горой было совсем тихо, только когда от маслины, имеющей форму верблюда, он круто повернул направо -- потянул легкий ветер с моря.
   Пройдя железные ворота и ров форта, Метелкин вошел в каменный коридор и сразу был оглушен молодой и бурной жизнью Морского Корпуса. Шли приготовление к празднику. На дворе лежали в беспорядке какие-то доски, гимнастические приборы, кровати. Кадеты, полуодетые, бегали, стуча танками по гулким подземным галереям, чистили платье, посуду -- все это с шумом, по молодому, весело...
   Церковь помещалась в одном из казематов в конце длинного коридора. Служба еще не началась, но хор был в сборе, на клиросе монотонно читали и в слабо освещенном алтаре слышны были спешные приготовление. Пред образами зажигались лампадки. Справа, в особом киоте помещалась местная икона Богоматери с трогательным названием: "Радость странным". Перед ней всегда горела лампада, а теперь мигало множество свечей, которые освещали багряный лик иконы и над ней оранжевый шелк с зелеными ветками вереска.
   Метелкин встал сзади, у стены, возле узкой амбразуры окна. Служил какой-то незнакомый священник, высокий, седой, с длинными, почти белыми волосами.
   Во все время службы Метелкину было необыкновенно хорошо. Как мирно в церкви! Нет резкости, неожиданностей, действительно знаешь, что найдешь и, несмотря на тысячелетнюю давность слов, как много в них нового и свежего. Метелкин многого не понимал в богослужебных словах, но разве так обязательно нужно их понимать? Кто хочет -- ищи их смысла, но разве такие слова, как "свете тихий", "свет вечерний" -- не отклики душевных переживаний? Разве нужно искать смысла в словах акафиста Богородице, когда все дело здесь в музыке, в потребности пышным неудержимым словесным водопадом заменить и громы труб, и бой барабанов, и аплодисменты толпы в честь Пречистой Девы...-- Какая культурная сила -- церковь! -- размышлял Метелкин и представил, сколько таких огоньков светилось на Руси, и не ради философского смысла молитв, а ради этого мира душевного шли сюда и князья, и бояре, и мужики -- в древние времена половецких налетов и вековых междоусобиц, и что только ни несло сюда -- от хитрой политической распри до мелкой бабьей ссоры!..
   Когда, после службы, началась исповедь, и кадеты, один за другим, стали подходить к черному аналою у клироса, Метелкин как-то забеспокоился.
   -- Скажу или не скажу? -- думал он и решил, что там видно будет.
   Временами он обращал внимание на однообразные слова священника, долетавшие из темного угла церкви. Однообразие как-то притупляло чувство.
   -- Сколько раз он скажет одно и то же, -- подумал Метелкин про священника. Гимназистом, в приходской церкви он видел даже готовый список грехов на листочке, которым для удобства и скорости можно было пользоваться. Но нельзя же, в самом деле, ему одному с каждым беседовать подолгу. А в сущности, думал Метелкин, каждому нужно было бы искать своего духовника, который бы жизнь его узнал и понял ее. Хорошо бы так, пожить с каким-нибудь старцем, вместе за водой ходить к колодцу под березкой, капусту поливать. Сидеть на солнышке у бревенчатой часовенки, побалагурить над воробьем... да подольше глядеть в синие старческие глаза. И вот тут то, пе сразу, а много раз свою душу раскрыть...
   Очередь учащихся быстро таяла. В хвосте кадетов стояли один офицер и штатский. В стороне -- две дамы, тоже, должно быть, исповедницы: одна из них положила несколько земных поклонов перед иконой. Все это почему-то отвлекало и расстраивало Метелкина. Он стал собираться с мыслями и подбирать слова. Слова не складывались...
   Подходило время Метелкину. Он сделал несколько шагов вперед и посмотрел на маленький коврик под аналоем. "Как бы не оступиться -- на подметках гвозди повылезли"...
   Метелкин подошел к аналою и, накрытый епитрахилью, почувствовал запах ладана и воска. Священник тихим воркованием предлагал вопросы и, не дожидаясь ответа, говорил дальше. Метелкин, стоя с неловко наклоненной головой, хотел начать говорить о себе, но не находил времени, да и слов подходящих не было на языке, -- и это его волновало, что вот он не успеет ничего сказать, уйдет без того, за чем пришел, и, когда он услышал спокойный вопрос -- нет ли у него каких-нибудь тяжких -грехов, -- почти громко сказал: "Есть, есть, батюшка! Я участвовал в... войне".
   Метелкин слышал, как дрогнула на его голове рука священника и сейчас же раздался успокоенный голос: "Что вы друг мой!.. Нет в том греха. Видит Бог"... И Метелкин услышал знакомые аргументы, которые он много раз слышал от других, и ему самому они неоднократно приходили в голову. Но сознание греховности шло откуда-то из глубин его духа, сжимало, как тисками, и мучило его, и, сознавая, что делает что-то невозможное, но неизбежное, он быстро начал возражать священнику. Тут же не узнал своего голоса Метелкин и слова были не те, неудачные, бесцветные, неубедительные. Священник говорил. Метелкин его перебивал, невольно возвышая голос, сознавая, что оба они не понимают друг друга, что неуместен вообще этот спор, и вдруг почувствовал, похолодев, что не владеет собой, что сейчас должно произойти что-то непоправимое и что-то страшное откроется его внутреннему видению...
   Метелкин слышал, как выпрямился священник, ему даже почудилось, что церковь наполняется народом, что он не может всех убедить, переспорить...
   -- Пришел конец, -- мелькнуло у Метелкина, и ему захотелось громко, в истошный голос кричать, что ему больно, что нет сил терпеть эти муки. Горло ему сдавило, в глаза словно кровь хлынула.
   -- Господи, Господи, -- завопил Метелкин и грохнулся на колени. Он обхватил руками внизу деревянные брусья аналоя и, весь вздрагивая, как" в судорогах, чуть слышал торопливые слова... и аз, недостойный иерей... властью мне данной... разрешаю и отпускаю ти, чадо...
   Стараясь ни на кого не смотреть, дрожа, пошел из церкви Метелкин. В коридоре он вспомнил, что забыл фуражку, вернулся, мельком услышал какие-то слова о нервах и быстро пошел по коридору, обгоняемый кадетами с жестяными баками и кружками в руках.
   Выйдя на площадку перед фортом Метелкин несколько раз глубоко вдохнул влажный воздух ночи. В темноте горели звезды и блестящие россыпи огней Бизерты. Далеко, в горах за озером по тунисской дороге ярко вспыхивал костер.
   Не надевая фуражки, Метелкин тихо пошел по шоссе. Ему хотелось идти как можно дольше. В передвигании ног было что-то определенное и необходимое, и, горбясь, нетвердо ступая дрожащими ногами, спотыкаясь, Метелкин нес свое мертвое тело. Дорогой оп ни о чем не думал, только часто вздыхал, без конца повторяя слова, в роде: да, так-то, вот оно-что и т. д.
   Незаметно перед ним выросла водокачка лагеря. Грузно опустившись на камень, Метелкин почувствовал, как его ноги сделались свинцовыми. То, что произошло, он не мог охватить: те несколько минут казались большим временем и будто бы то был другой Метелкин, родной и жалкий... чудак...
   Метелкин сидел час, другой, не думая, без мысли. Все, что его волновало несколько часов назад, казалось ему теперь далеким и безразличным. С одинаковым равнодушием он смотрел и на группы беженцев, снующих по улицам лагеря, с разговорами и смехом у раскрытых дверей, и на освещенные окна, которые гасли одно за другим, равнодушно слушал шум моря и пыхтение автомобиля на дальней дороге...
   Ему показалось, что он задремал, Метелкин зевнул и поежился от холода.
   -- Спать, -- проговорил он, встал и, пошатываясь, побрел к своему бараку.

-------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Сфаят. Очерки из жизни Морского Корпуса в Африке / Н. Н. Кнорринг. -- Париж, 1935. -- 210 с.; (Библиотека "Иллюстрированной Россіи");
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru