Кнорринг Николай Николаевич
Последний день

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Посвящается последнему кадетскому выпуску Морского Корпуса).


Николай Кнорринг.
Последний день

(Посвящается последнему кадетскому выпуску Морского Корпуса).

   Утром Петр Петрович был разбужен звуками горна. Незатейливая мелодия отчетливыми ударами врезывалась в уши, а Чарли, подняв голову, по обычаю выл, протянув вместе с горном последнюю ноту. В сотый раз слышит Петр Петрович эти медные звуки, иногда с- досадой, как непрошенные, особенно зимой, когда льют дожди, в бараке сыро и. не хочется вставать на липкий и грязный цементный) пол, но сегодня он вслушивался в них с каким-то истомными, вниманием.
   Скоро звуки русских Ситалов здесь замрут навсегда, через несколько дней Морской Корпус прекратит свое существование, имущество его в больших фурах отправят в Бизерту, а там куда-нибудь дальше, а его питомцы, облачившись в синие суконные пиджачки, последний памятник работы дамской мастерской, с чемоданчиками, корзиночками, сундучками будут загромождать до Марселя палубу парохода. Все это так естественно, логично, но все-таки грустно. Конец ученью здесь, но не конец вообще русскому ученью за границей; а между тем, сколько здесь убито труда по школьному оборудованию... так бы вот и учить дальше, снабжая по-прежнему учеников тетрадками с якорными виньетками и учебниками собственного изготовление, а то... школе конец, а эмиграции конца не предвидится...
   Петр Петрович, натянув на себя зелененькую блузу, вышел из кабинки.
   Светило солнце. В лицо бил сильный ветер и качал лилово-багряные цветы Иудина дерева.
   Около бараков, на мостовой и перед цейхгаузом были разложены всевозможные вещи: топчаны -- целые и ломаные, с выбитыми досками, местами прогорелые -- следы слишком усердного выведение клопов, безобразные кучи старых, коричневых одеял, грязных и изорванных, огромные волны тента, твердой парусины парусов. Все это было строительный материал для кабинок внутри бараков. Тут же валялись чемоданы, корзины, ящики, парусиновые мешки, то пустые, то набитые какой-то рухлядью. Сушились на солнце только что покрашенные свежей масляной краской, ждущие ремонта, недочиненные, по частям разобранные чемоданы -- их внутренняя оклейка бесстыдно пестрела, словно' обои обнаженных комнат в разрушаемом доме. Около них возились кадеты с гвоздями и молотками в руках. Временами в бараках что-то с треском рухало и в окна выбивалась клубами пыль. Беспрестанно сновали люди, и по выражению их лиц можно было сказать, что половина из них не знает, зачем и куда идет. Натыкались друг на друга, останавливались, закуривали.
   Под обрывом, у маслин -- группы арабов. Их отгоняли, но они чуяли добычу -- некоторые входили, присматривались, щупали, приторговывали...
   Кадеты в грязных гимнастерках были увлечены сборами. Они покидали лагерь с той легкой, романтической грустью, которая свойственна молодости, -- так плачут институтки при выпусках, гимназисты прощаются с гимназией, обходя классы, мечтая о скором ее посещении, но уже в новой форме.
   Но Петру Петровичу было по-настоящему грустно. У стариков слабее тяга к будущему: им трудно и боязно пускаться к новым берегам, их тянет к пристани. Все эти дни Петр Петрович был сам не свой. Было много дела, не только по хозяйству, по снаряжению к дальнему путешествию, вычищая, сколачивая, укладывая нужные и ненужные вещи, но было много дела учебного. Год закончен, отметки выведены, остались лишь экзамены с их тяжелой суетной суматохой, сегодня последний урок, когда уже "не занимаются". Но все эти дни Петра Петровича угнетала мысль о чем-то недоделанном, невьшолненном, непройденном, недосказанном, для чего еще не найдена форма и не подысканы слова. Как старый педагог, он знал, что не все пройденные уроки -- выучены, знал, что можно забыть, а что рекомендуется "знать", но он понимал, что есть моменты, мысли, фразы сокровенного значение, которых ни в каких курсивах не сыщешь и которые необходимо заставит запомнить. Учителю всегда есть, что сказать своим ученикам, но иногда это бывает особенно необходимо и так сказать, чтобы ужена всю жизнь! Это нужно, всегда бывает нужно -- для учеников, но иногда это бывает нужно и для самого учителя. И вот Петр Петрович чувствовал, что сегодня он и должен сказать те слова, по которым через много лет, среди разных мест и времен, как по символическим знакам, он и ученики могли бы узнать друг друга. По привычке, он стал обдумывать заранее, откладывая окончательное резюме до последнего. Но всякий раз, когда он останавливался на этой теме, он незаметно для самого себя отклонялся ют нее, удаляясь к истокам своей учительской практики, вспоминая свою педагогическую жизнь, очень содержательную и бурную. Ведь он начал при суровом попечительском режиме и пережил революцию и гражданскую войну. В каких только пертурбациях не участвовала школа: комиссары, совет ученических делегатов, школьные забастовки. От митингов в больших актовых залах, от съездов, от бесконечных заседаний в президиумах, от пестроты всякого рода записок при голосованиях, от редактирование беспорядочных резолюций, жизнь делалась тягостной и утомительной, как затянувшийся за полночь экзамен. После этого гимназия с ее уроками казалась мирным пристанищем.
   Он всегда любил школу, к которой стремился, возвращаясь с ваканта, учеников, визг и шум, этот изумительно здоровый шум ученической толпы, от которого у свежего человека кружится голова, какие-то звуковые цветы, которые цветут круглый год. Наоборот, пустые классы, его подавляли. Но самые блаженные минуты его учительских впечатлений относились к урокам. Для учителя кафедра -- то же, что для артиста -- эстрада. Самый вид концертной залы с раскрытыми нотами на пюпитрах волнует. Петра Петровича всегда приводила в волнение кафедра, с высоты которой открывались десятки глаз. Бывало, утомленный, чуть волоча ноги, входил он в класс и добредал до своего стула. Но как только он, поднявшись на возвышение, развертывал привычным жестом журнал, он уже чувствовал себя твердым и уверенным, хорошо знающим, что нужно делать. И за эту любовь к дикому шуму на переменах, за слезы поставленных двоек, за мучительные объяснение с родителями, за огорчение на педагогических советах, -- уроки давали ему те минуты радости и удовольствия, которые понять может, кажется, только учитель... Рука пишет, язык говорит, глаза не только смотрят, но и высматривают, ухо различает специфические школьные шорохи, а внутри кто-то следит и глубинным слухом определяет, как сначала, после расстроенных и беспорядочных шумов, в классе начинают все чаще и чаще появляться паузы, как один из учеников, обернувшись к соседу, с раскрытым ртом, на некоторое время застывает в этой позе, как другой, быстро взявши карандаш, медленно кладет его обратно, как третий, вдруг отодвинувши на столе все книги, ставит на их место локти, подпирает голову руками и устремляется глазами в одну точку... И видит Петр Петрович всех их, и в то же время, как бы не видит никого. По он и ученики чувствуют друг друга. Он знает, как разрядит напряженное внимание класса и как его опять сосредоточить, и как не нужно стучать или повышать голос до крика, достаточно' теперь сделать еле уловимый знак, чтобы все быстро отсмеялись и стали вновь вслушиваться, сосредоточенна гримасничая, пряча улыбку. И когда кончался урок, его ли сколько раз сказанной фразой, или резким звонком, Петр Петрович, поднимаясь вместе с учениками, знал об удаче и взволнованно бежал в учительскую легкий и бодрый.
   Напоследок Петра Петровича побаловала судьба, давая ему возможность и в изгнании делать свое дело, и в полутемных казематах Джебель-Кебира, после всех перерывов и отвлечений неизмеримо приятно было опять возвратиться к этим тихим беседам о человеке и его делах, чувствовать на себе испытующие взгляды, то лукавые, то доверчивые, иногда негодующие, иногда ласкающие, и коварные вопросы уже не просто учеников -- к учителю, но детей -- к отцам. И здесь были немалые трудности, но детское чутье верное: блуждает, но не обманывает...
   Этот выпуск был особенно дорог Петру Петровичу. Года четыре назад несколько человек детей составили в Морском Корпусе седьмую роту. Маленький хвостик "седьмушек" в батальоне всегда был предметом насмешек и покровительства со стороны старших. Малыши с трудом осваивались с требовательной дисциплиной, путались в поручениях на посылках, не умея толком отрапортовать, забывая вовремя позвонить в колокол, висящий около комнаты дежурного по Корпусу, и на парадах и прогулках, в самом конце, без винтовок, в припрыжку, сбиваясь с ноги, еле поспевали за быстрым маршем колонны. Петр Петрович особенно любил с ними заниматься и отдавал им много времени; это был своеобразный материал -- дети, не знавшие, в большинстве случаев, школы на родной земле, по-детски помнившие Россию. И Петр Петрович на своих уроках не держался строго книжной программы, много читать, беседовал, не оставляя без ответа ни одного вопроса, не забывая о детских праздниках с хорами и театральными представлениями...
   Теперь "седьмушки" стали взрослыми кадетами, последним выпуском Морского Корпуса в Африке. Петр Петрович вместе с ними приехал, вместе и уедет, и кто знает, где и как они будут жить, к каким берегам поплывут... Хотелось напоследок сказать им многое, предупредить, наставит, подобрать слова, непосредственные, точные, которые бы зафиксировались в мозгу, как на фотографической пластинке. Но чем больше он обдумывал, тем хуже выходило. То получалась какая-то сухая лекция с историческим бесконечным введением, то какая-то сентиментальная галиматья, с шаблонными словами, от которой тошнило. Необходимая, нужная линия не обрисовывалась. Мыслей и чувств было много, но слова не приходили.
   -- Все в свое время, -- решил Петр Петрович, зная по своему лекторскому опыту, что иногда у импровизации бывают свои права.
   Уроки уже начались. Сейчас же за "движением вперед" кто-то из преподавателей вошел в класс, и в бараке стихло.
   Петр Петрович прошел в свою кабинку и сел перед письменным столом. В окно был виден классный барак, в котором за последний год бывали п торжественные собрание, и балы, и уроки. Мельком пробежала в голове мысль о том, что нужно делать, но бесследно исчезла, как будто не зная, куда притулиться.
   Вот за этим письменным столом, самодельным, покрытым серым солдатским сукном, прошло несколько лет занятий, тихих часов вечерних сидений у лампы с абажуром, подготовки к урокам. Книги были старые, что и в России, а уроки, он это чествовал, выходили новые, потому что и ученики-то были другие, и к далеким событиям нужно было подходить по-другому. Это было интересно и увлекательно. Так бы и работать, пока есть силы раскрыть вечером книгу, а утром пойти в класс.
   И вот, теперь, как будто перевернулась последняя страница, закрылись и книги, и души. Точка. Чистая отставка. Вслух вздохнул Петр Петрович при мысли, что больше он уже не будет пробираться в перемену в вертящемся потоке, не как посторонний, заткнувши уши, а как свой человек, рабочий, среди рева станков и визга машин...
   Вчера с женой он пошел в Джебель-Кебир на прогулку; проходя мимо форта, где помещался Корпус до этого года, зашли туда -- посмотреть на старое пепелище. Вышло -- пришли проститься. В караулке, как всегда, -- сенегальцы. На встречу вышел красивый, рослый сержант, темный, с грустными глазами. Дав разрешение, он скромно пошел сзади. Форт был мертвый, словно здесь прошла болезнь, чума. Двери и окна закрыты. Прошли со двора во внутренний ров и незаметно поднялись на вал. Здесь рванул сильный ветер с моря -- начинался шторм. Волны рябило, дробило и видно было, как они бесшумно, как на экране, взлетали белой пеной на мол. Начинало смеркаться и в маяке блестел огонек... По лестнице спустились вниз и вошли в казематы. Там было холодно, жутко, как в склепе, по коридорам гулко отдавались шаги. Вошли в помещение правого крыла, здесь были классы, научные кабинеты, на одной белой стене, несмотря на полумрак, видны были рельефно выведенные для памяти математические формулы. Молча и осторожно, как по кладбищу, проходили по классам, и когда опять вышли во двор и пошли к воротам, Петр Петрович вдруг почувствовал, что здесь он оставляет что-то большое из своей души, что ему тягостно до физической боли в горле. Он расстроился. Жена его понимала и не говорила ни слова. Понимал и сержант: он набрал во рву цветов и, провожая, передал их жене Петра Петровича...
   Отбой пробудил Петра Петровича от вчерашних впечатлений и, минуту спустя, с оглушительным "ура" открылись двери барака, и кадеты вынесли преподавателя на руках.
   -- "Вот оно какое дело", -- улыбнулся с некоторой досадой Петр Петрович, -- "значит, эта церемония и мне предстоит"... В этом было что-то вульгарное, официальное...
   Через десять минут Петр Петрович входил в барак. Нужно было сначала пройти спальню, а потом, через тяжелую занавеску, -- опущенный тент, -- в класс. -- "Встать! Смирно!", -- послышалась команда и дежурный начал рапортовать. "Здравствуйте, господа!", -- сказал Петр Петрович, и после отменно громкого "здравия желаем", сел за стол, открыл журнал и стал отмечать кадетов, отсутствующих по наряду. Все это он проделывал сотни раз, и было хорошо, что и этот урок начинался с механической процедуры.
   Захлопнув и намеренно медленно отодвинув журнал, Петр Петрович обратился к ученикам, обычно, как всегда, приступая к "рассказу", негромким голосом, сознательно делая паузы между словами, чтобы скорее и удобнее овладеть вниманием.
   -- Господа, -- сказал он, -- сегодня мой последний уроки. Нил курс закончен. Вообще... все кончено. .. Расставаясь с вами, в этой обстановке, мне хочется сказать вам несколько слов на... тут Петр Петрович сделал паузу, большую, чем нужно, и почувствовал, что слово застряло, не выговаривается. Быстро овладев собой, он продолжал... и после ряда фраз увидел себя, как в лодке, которую оттолкнул от берега, не взявши весел -- как и куда плыть?.. Вслушиваясь в свои длинные тирады, Петр Петрович понял, что говорит что-то скучное, плоское, надоевшее. Тогда он резким оборотом прервал свое введение и смело перешел к рассказу о себе, о том, что чувствует и переживает, не заботясь ни о стройности, ни о систематичности речи. Полились слова, за которыми он мало следил, но он видел лица учеников: некоторые смотрели на него с удивлением и с саднящим любопытством, другие пытались криво улыбнуться, некоторые, уткнувшись конфузливо глазами куда-то подо, стол, делали внутреннее огромное усилие, словно старались остановить свое дыхание, а лица их краснели и стали краснеть глаза...
   Чтобы справиться с собственным волнением... Петр Петрович начал ходить по классу, чувствуя то нашел, что нужно, схватил надлежащий тон... но нервы его не выдержали: комки подступали к горлу все больше и больше, слова застревали, мысли не договаривались, он начинал нервничать, сердиться на самого себя: "Распустился! Развел канитель! Слякоть какая"... и Петр Петрович ощущал всем своим телом, что дело совсем плохо, когда артист плачет на эстраде, по-настоящему, что скоро все это выльется в какую-то истерику, непереносимую и непристойную на кафедре, но всякая его попытка перейти к другим настроениям аудиторию успокаивала, но зато и расхолаживала... Так он метался несколько минут. До конца урока было еще далеко, дать волю своему нутру было уже невозможно -- линия была потеряна -- более не выдержат ни он, ни ученики, которых уже не различают глаза и ползут по щекам неудержимо слезы...
   Тогда, поняв, что то, что происходить сейчас и есть конец его, Петра Петровича, о чем знать им, сидящим здесь ученикам, даже не нужно, что теперь уже излишни всякие слова, Петр Петрович круто повернулся, махнул рукой, провопил: "прощайте, господа!" и добавив самое простое, обыкновенное пожелание, от которого у всех защемило на сердце, бросился к столу за журналом.
   В этот момент словно упала черепица или рухнула крыша... С громким, освобождающим криком кадеты бросились к нему, выхватили журнал, и Петр Петрович очутился на верху, как на гребне волны и отдался течению...
   Крики "ура" кончились у кабинки, у гамака, на который опустили обессиленного Петра Петровича...
   Через полчаса он, с кастрюлькой в руке, стоял у камбуза в очереди за обедом.

-------------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Сфаят. Очерки из жизни Морского Корпуса в Африке / Н. Н. Кнорринг. -- Париж, 1935. -- 210 с.; (Библиотека "Иллюстрированной Россіи");
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru