Кохановская Надежда Степановна
Гайка

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


  

ГАЙКА.

  

"Русское слово", 1860, No 4

  
   -- Что такое? Житейское дѣло.
   -- И прекрасно! на что лучше!
   -- Что здѣсь дурнаго?
   -- И, конечно, ничего дурнаго.
   -- Наконецъ, право, что же такое?
   -- Что дочь съ матерью споритъ, это по твоему ничего?
   -- О, разумѣется, маменька, вы скажете: что это все ученыя да воспитанныя; a прежнія дочери не смѣли слова сказать -- и я молчу, не скажу болѣе ни слова, сказала дочь огорченнымъ голосомъ, облокотилась обѣими руками на окошко и замолчала.
   Окошко было въ садъ; въ саду цвѣли вишни; подъ вишнями густо засѣла высокая трава, межъ травою пробивалась узенькая дорожка: она, вѣроятнѣе всего, вела къ колодезю и пропадала въ густыхъ вербахъ. Дочь не смотрѣла ни на вишни, ни въ садъ, ни на дорожку.
   -- Что жъ? вотъ это оно и хорошо! похвалить можно! начала немного погодя мать. -- Съ матерью сидишь часъ битый и слова не выговоришь.
   -- Ахъ! тихонько проговорила дочь. -- Маменька! что же мнѣ дѣлать? начну я говорить -- вы сейчасъ едва не сказали мнѣ: молчи! я замолчала -- и опять выходитъ, что я не хочу говорить съ вами.
   -- Гм! мать всегда виновата.
   Дочь не отвѣчала. Самоваръ на столѣ тихонько шипѣлъ, вызванивая на разные тоны.
   Странно было бы силиться живописать всякую мелочь; но не хорошъ ли былъ этотъ маленькій крадущійся лучъ, проскользнувшій сквозь золотую съ изумрудомъ сережку невесело склонившейся у окна дѣвушки и потянувшійся трепетной подвижною гранью на середину бѣленькой комнатки, раздѣляя ее на двѣ случайныя половины. Изъ угловъ выступили ему на встрѣчу баночки, сткляночки, разныя хозяйственныя связочки, большая бутыль съ уксусомъ; на лежанкѣ сидѣла красавица рябенькая кошка; тонкій лучъ солнца, какъ завороженный, остановился и сверкалъ у нея въ зеленыхъ глазахъ.
   -- Брысь ты, поди! усѣлась, вишь, гляди на нее, ворчала мать, вовсе не въ досадѣ на кошку, а на кого другаго.... Вотъ и теперь я, чай, запрещаю ей говорить. Задумалась какъ! было бы еще о чемъ думать. Пьетъ, ѣстъ готовое и платье носитъ -- слава Богу, пока мать жива: она доставляетъ.
   -- Ахъ, маменька! Право, иногда слова не пріищешь, хотя бы и хотѣла что сказать! съ грустнымъ нетерпѣніемъ возразила дочь.
   -- Да такъ, я знаю, съ матерью какія слова! что ей говорить! Много будетъ знать. Извѣстное дѣло, мы сами на ноги поднялись, все знаемъ -- люди ученые -- гм! что хочешь, скажи намъ, порѣшимъ тотчасъ.
   Въ этихъ послѣднихъ словахъ, въ тонѣ, какимъ они были произнесены и еще болѣе въ прикашливаньи многозначительномъ, было что-то особенное, какъ бы намекавшее стороною на что-то и, видно, не, даромъ. Дочка у окна пошевельнулась нетерпѣливо, краешки ея тоненькихъ хорошенькихъ ушей медленно засвѣтились насквозь розовою краской. Она пристально стала смотрѣть на узенькую дорожку: и куда она идетъ, и гдѣ пропадаетъ, не сводя съ нея глазъ.
   -- На что это тамъ засмотрѣлась такъ, словно, чего вѣкъ не видала!
   -- На дорожку я смотрю, маменька!
   -- Подлинно, невидаль какая! Тебѣ же Дашка каждый день по десяти разъ по воду бѣгаетъ.
   -- Бѣгаетъ, машинально повторила дочь.
   -- А что? скажешь: не бѣгаетъ.
   -- Я говорю: что бѣгаетъ.
   -- То-то, васъ не разберешь. Вы все по своему, по ученому; а мы, старые люди, по простотѣ.... Хочешь чаю?
   -- Благодарю.
   Минуты съ двѣ молчала мать и съ какой-то странно-суровой нерѣшительностію взглядывала на дочь.
   -- Да что же это, какъ? Благодарю -- хочешь, или благодарю -- не изволишь хотѣть?
   -- Я не хочу, покорно благодарю.
   -- Оно, конечно, такъ; материнскій хлѣбъ горекъ. У чужихъ людей, видно, слаще.... Всѣмъ бы ты обижала меня, дитя мое, да не тѣмъ, что постыла тебѣ моя хлѣбъ-соль!
   Дочь оборотилась и отъ изумленія, и въ совершенномъ испугѣ поднялась со стула: въ голосѣ матери слышались почти отчаянныя слезы.
   -- Развѣ я у тебя мачиха или мать, помилуй Богъ, какая, горько присовокупила она, что я пожалѣла бы для тебя чашку чаю. Я, можетъ, душу свою готова тебѣ отдать. Вамъ-то кажется, что неученыя матери и дѣтей своихъ не умѣютъ любить.
   Совсѣмъ растерявшаяся, выступивъ на средину комнаты, стояла, спустя руки по своему шелковому переднику, молоденькая дочь и изъ глазъ у нея капали слезы.
   Словомъ: здѣсь произошла одна изъ тѣхъ сценъ, такъ частыхъ и неотвратимыхъ между людьми, несходными другъ съ другомъ, часто ни въ чемъ, что можетъ соединить два разумныя существа, и между тѣмъ, какъ эти люди связаны крѣпкой жизненной долей въ одну родную семью, иногда въ одинъ неразрывный союзъ плоти и духа, не имѣя ничего одинаковаго ни въ мысляхъ, ни даже въ наружномъ проявленіи чувствъ, ни въ побужденіяхъ -- когда и самый смыслъ жизни открывается каждому совершенно иначе. Сколько надобно любви, сколько тихой благости пролить, какъ елей, на эти мелкія язвины всевозможныхъ столкновеній, недоразуменій, непонятныхъ одинъ другому оскорбленій! Образованіе сближаетъ людей; но для порядочной доли нашего общества, оно, какъ первопроповѣданное Евангельское Слово, вноситъ знаменательный мечъ, разъединяя мать и дочь, невѣстку и свекровь. Это огонь, вверженный въ средину насъ -- да пылаетъ онъ, разгораясь все полнѣе и шире, и какъ отъ небесной теплоты солнца, никто да не укроется отъ теплоты его! Но у высокаго пламени есть свои мелкія отлетающія искры, которыя могутъ горѣть вдали, зажигать или одиноко гаснуть, не пересиливъ сырости, въ которую попали онѣ....
   Но куда попали и мы по вольной волѣ нашего разсказа? -- Въ Сороковку. -- Гдѣ это? надобно описать, если не назвать прямо.... Но что дѣлать съ описаніемъ нашихъ мѣстностей! Вокругъ до того все широко, привольно раздольно, что нечѣмъ его обозначить; ничего нѣтъ такого выступающаго, что бы картинно легло на печатную страницу. Одинъ просторъ да широта западающей дали, да къ тому еще зелень, и зелень какъ яркое море. -- Вотъ теперь эта Сороковка.... Если, такъ сказать, поселена вдоль по лугу -- слѣдовательно, можно положить, что довольно живописно по гористымъ скатамъ и рѣчка какая нибудь навѣрное есть; ну, берется во вниманіе оживленье большаго селенія, на что какъ будто намекаетъ самое имя Сороковки; вѣроятно, церковь гдѣ нибудь на видномъ мѣстѣ сіяетъ своей главой, разгорается маковка святаго креста, -- словомъ, отчего бы, кажется, не описать и, кто съумѣеть, хорошо? -- Да спрашивается одно: будетъ ли вѣрно? Логъ ли это по тому картинному понятію, какое мы привыкли имѣть о логахъ? Гдѣ у него заросшая перелѣсками глубь, кудрявый чапыжникъ, крутые скаты, обнаженные бока -- эти рытвины чернѣющія, повымытыя весенней водою, живописно обозначившійся откосъ глины или мѣла, какое нибудь разнообразіе, что придало бы краски ландшафту и за тѣмъ картинность описанію? Ничего не бывало. Это шла шла казацкая степь, застилаясь травою, да увидѣла татарина. "Дай-ка", сказала, "я подползу къ нему" -- и поползла, да такъ тихо, осторожно, понемножку, чтобъ узкоглазый не замѣтилъ ее, что ползла она часъ цѣлый, и начала еще медленнѣе, крадясь приподниматься -- оглянутъ хотѣла: "а что, вражій татаринъ"? А татарина и слѣдъ простылъ. Степь шелохнулась зеленой травою и пошла своимъ чередомъ.
   Вотъ такой это логъ съ чуть подающимися, медленными, пологими склонами и рѣчка течетъ по немъ; но у этой рѣчки даже береговъ нѣтъ. То есть, оно видимо, что когда-то, въ незапамятныя времена, рѣчка текла широко, великолѣпной разливной рѣкой. Пологіе, разлужистые скаты лога были ея тихими зелеными берегами. Теперь берега, какъ небывалые, широко отступили въ степь; рѣчка течетъ прямо по низкой красноватой травкѣ и имени у нея никакого нѣтъ: такъ она себѣ рѣчка, а по ней сидитъ Сороковка.
   -- Но у Сороковки же, по-крайней-мѣрѣ, есть имя.... Есть ихъ сорокъ, если вамъ угодно.
   Почти на десять верстъ разбросалась, разсыпалась какъ стадо, заглянула во всѣ отвершки лога, загнулась по всѣмъ его вольнымъ кривизнамъ и поворотамъ Сороковки: вотъ вамъ Кутки, а вотъ Дубки; вотъ она кружечкомъ сидитъ, Перепелица; сосѣдка ея -- Нетуды-хатка; въ ложку Прилѣпы.... Все это хуторки и пониже, и повыше; здѣсь живетъ панъ, а тамъ сама пани и все, какъ ягоды, паны и пани, и хотя бы дорога соединяла ихъ -- зачѣмъ вамъ? нѣтъ. Хуторки сами собою, а дорога сама по себѣ: идетъ низомъ, никуда не заворачивая и мѣры верстъ ей нѣтъ: только подбываютъ изъ хуторковъ дорожки. И что за чудный, тихенькій, самостоятельный міръ эти хуторочки! У каждаго стоитъ на вѣтрѣ своя мельница, свой длинный журавль надъ колодеземъ, и бочкомъ, и передомъ столпились и повытянулись бѣленькія хатки; вишневый садикъ есть у каждаго, у всѣхъ свои высокія вербы; въ саду панскія горенки даже за солью ѣздить не надо: чумаки идутъ мимо и завозятъ соль по Куткамъ и Дубкамъ, по всей Сороковкѣ. И что за диво, что здѣсь живутъ и умираютъ люди, не умѣя показать дороги за десять верстъ! Крымъ они знаютъ по соли; свой уѣздный городъ -- по одному имени, да еще они знаютъ славную Пиставу; а что весь остальной міръ? Онъ могъ бы очень легко не существовать для Сороковки.... Залитая зеленой степью, густымъ своимъ вишнячкомъ, Сороковка очень рѣзко и даже картинно выставила на яркомъ сверкающемъ горизонтѣ свои длинные, всторчь стоящіе взводы надъ колодезями. Почернѣлые отъ времени, какъ обгорѣлые и кажущіеся массивными въ легкомъ, сине-трепетномъ, прозрачномъ воздухѣ, они протянулись какъ медвѣжьи лапы и медленно, съ тяжелой усталью бревна опускаются и поднимаются, ведро, покачиваясь, дрожитъ и брызжетъ сверкающими каплями воды; а свѣжій голосокъ поетъ родную задушевную пѣсенку:
  
   Ой, у саду, въ огороди
   Я копала вишни --
   Ой, дай мени, Боже!
   Жениха пидъ мысли:
   Що бъ люлечки не курывъ,
   Табаку не нюхавъ --
   Чужихъ жинокъ не любивъ,
   Та все мени слухавъ!
  
   Болѣе рѣшительно нечего сказать о Сороковкѣ; кромѣ еще того, что ей удалось привить столько прозвищъ своимъ панамъ и паньямъ, посократить ихъ настоящія имена, кое-что присоединить къ другимъ, -- что попасть въ Сороковку и отыскать тамъ кого-нибудь потому только, что знаешь его имя, отечество и фамилію, вовсе не легкое дѣло.
   Такъ и лицъ заговорившихъ въ началѣ этого разсказа было бы довольно трудно отъискать... Впрочемъ не слѣдовало только спрашивать Катерину Логвиновну Ромашенко; а -- спросить пани Павлиху-воеводшу. Павлихою Катерина Логвиновна называлась по мужу; а прозваніе воеводши носила еще отъ отца своего свекра. Онъ былъ послѣднимъ окружнымъ воеводою; съ нимъ вмѣстѣ отмѣнилось это званіе; но по самую смерть онъ его сохранилъ, какъ прозвище, и, умирая, передалъ сыну. Отъ сына оно, по наслѣдству, досталось внуку; внукъ умеръ, оно перешло къ женѣ его въ полномъ титлѣ воеводши и даже къ самой правнучкѣ -- молодой воеводовнѣ, дочери Катерины Логвиновны. Во хуторокъ пани Павлихи былъ Вербовка и это правда: такихъ высокихъ, прямыхъ и кривыхъ вербъ, и такъ ихъ много не было нигдѣ въ Сороковкѣ. Къ сторонѣ у плетня, надъ колодеземъ, стояла еще одна старая дупластая верба -- "бабуся", ее называли. Къ ней кое-какъ, помощію обруча, прицѣплено было длинное бревно и, съ едва запамятнаго времени стараго воеводы, эта верба поила всю Вербовку, служа ей вмѣсто взвода надъ колодеземъ и другое, что она съ отмѣннымъ успѣхомъ исполняла, это -- выводила въ своемъ дуплѣ несчетное множество воробьевъ. Но о положеніи Вербовки надобно сказать пообстоятельнѣе.
   Логъ, по которому узорочно лѣпилась Сороковка, загибался при самомъ началѣ, образовывая не очень вѣрный, холмистый треугольникъ; острую оконечность его составлялъ, вдаваясь въ поле, довольно длинный, пологій отвершекъ; по немъ-то пріютились Кутки, такимъ образомъ вѣрно носившіе свое имя, отдѣлившись въ уголокъ -- въ куточекъ отъ своей Сороковки. Наискось отсюда, по поперечной кривизнѣ поворота, сыпались Петренки, Сидоренки, Трпли, сидѣлъ въ отдѣлѣ панъ Мокрый и здѣсь же, между хатками, мельничками, вербами и будто сторожевыми взводами надъ колодезями, выказывался ангелъ съ послѣдней трубою, вмѣсто креста, на тоненькой деревянной колокольнѣ и сама церковь стояла такъ низменно, что зеленый куполъ ея, въ прозрачныя сумерки, чуть-чуть не сливался съ зеленою степью. А Бербовка открывала уже вступленіе въ настоящую, безраздѣльную, вдоль по Лугу засѣявшуюся Сороковку. Отдѣлившись отъ бѣдныхъ, заброшенныхъ Кутковъ почти на цѣлую версту, оставивши между собою и ими такъ называемую Лисью-балку (маленькій перелѣсокъ, въ которомъ никто не запомнилъ ни лисицъ, ни лѣса, а только зеленый, воспѣваемый въ пѣсняхъ, барвинокь устилалъ сырую ложбинку, да по краямъ густо засѣлъ тернъ и кустились полевыя вишни). -- Вербовка вдругъ высоко поднимаетъ свои густыя вербы; чумаки съ дороги пригоняютъ поить воловъ къ "бабусѣ"; церковь Божія въ самыхъ глазахъ на ту сторону. Зимою, когда ѣздятъ по рѣчкѣ прямо чрезъ лугъ, это такъ близко, что можно, не полѣнившись, дойдти пѣшкомъ; но лѣтомъ дорога идетъ по повороту лога, косогоромъ, загибаясь къ самымъ Куткамъ; оттуда понизу лугомъ и на Лисью-балку, что составитъ верстъ до трехъ; но какая нужда! Изъ Вербовки все видно по дорогѣ, кто бы ни шелъ, ни ѣхалъ. Съ горшками ли возъ, -- такъ и говорятъ, что съ горшками; а не съ чѣмъ другимъ.
   Дознано и очень вѣрно, что мѣстность: лѣса, поля, встающіе вокругъ насъ гребни горъ -- вся эта, повидимому, такъ безучастно къ вамъ и подвластно нашей рукѣ, окружающая насъ природа имѣетъ неотразимое вліяніе на душу и характеръ людей. И, обращая это общее положенье въ примѣненіе къ частному случаю, не любопытно ли было видѣть, какъ ровная -- не шумящая лѣсомъ -- тихо-зеленая, безпредметно въ ширь раскинувшаяся мѣстность Сороковки такой же неуклонной ровнотою жизни, не многообразной тишью и раздольной, какъ сама степь, широкой безконечностью ложилась на своихъ обитателей? Но рѣдко бываетъ самое общее правило безъ исключеній -- и Катерина Логвиновна Ромашенко, такъ называемая пани Павлиха-воеводша, довольно замѣтно выступала изъ-подъ помѣстнаго вліянія, такъ ладно приходившагося къ Соровкѣ. Самая ея наружность вела къ особенностямъ. -- Женщина въ пятьдесятъ лѣтъ и на головѣ ни одинъ черный волосъ не засеребрился -- высокая, прямая, полная, такая собою хорошая, что дорого было на нее посмотрѣть! Ротъ свѣжій, глаза каріе, веселые; сама она чернобровая -- бойкая, судя по виду, можно бы было сказать, если бы бойкость не предполагала нѣкоторой увертливости движеній и не совсѣмъ большой скромности въ словахъ, что никакъ не могло согласоваться съ прирожденной малороссійской важностью всѣхъ пріемовъ Катерины Логвиновны, съ ея сановитымъ достоинствомъ и всесовершеннымъ приличіемъ ея разговоровъ. По своему состоянію пани воеводша не могла быть первостатейнымъ лицомъ Сороковки; но за всѣмъ тѣмъ она, какъ лебедь величавая межъ стадомъ сѣрыхъ гусей, выступала впереди всѣхъ сороковскихъ господъ. Она, по преимуществу, была пани: и высокій ея воеводскій родъ, и сама она съ виду; держала же она себя такъ сановито-важно; гости нигдѣ лучше ея не угощались; пили предъ обѣдомъ водку изъ старинныхъ серебряныхъ чарокъ; но ни передъ обѣдомъ -- никогда бы то ни было, Катерина Логвиновна и въ руки не брала серебряной чары.
   Но, кажется, главное отличіе пани воеводши, по крайней мѣрѣ, большая часть правъ ея на первостатейность едва ли не заключалась въ томъ, чего не было во всей Сороковкѣ. Въ пріемной ея для гостей комнаткѣ, надъ окномъ противъ солнышка, въ клѣткѣ съ кусочкомъ краснаго сукна и кусочкомъ сахара, сидѣла птичка да не чижъ, или щегликъ, какъ вначалѣ хотѣлъ всѣхъ завѣрять панъ Мокрый, а сама канарейка -- настоящая, желтенькая пѣвунья-канарейка! и здѣсь же въ углу стояли боевые стѣнные часы... Изо всей Сороковки привозили дѣтей послушать, какъ бьютъ часы у воеводши. Какія постарше, лѣзли на стулья; маленькихъ отцы и матери поднимали выше себя, надъ головами, посмотрѣть: что за птичка такая канарейка? Одинъ изъ Трилей, называемый обыкновенно въ большую шутливую ласку Зозуленька-Триль, вспомнилъ, что, когда онъ служилъ въ полку, то слыхалъ онъ пѣсню:
  
   Канареечка любезна,
   Утѣшай хоть ты меня....
  
   Далѣе онъ зналъ, что какъ-то приходилось: слезна; но болѣе ничего не могъ припомнить панъ Триль и, когда бы онъ ни пожаловалъ въ гости къ пани воеводшѣ, онъ садился подъ клѣтку съ канарейкою и заунывно напѣвалъ:
  
   Канареечка любезна,
   Утѣшай хоть ты меня....
  
   Словомъ: канареечка и часы были такія вещи, къ которымъ не могла приглядѣться Сороковка.
   Этихъ свѣдѣній довольно, чтобы обратиться въ дочери Катерины Логвиновны.
   Съ перваго раза кажется невозможнымъ: какими путями сороковская барышня могло достигнутъ того, на что въ досадѣ и съ упрекомъ указывала мать: "люди ученые, воспитанные". Легко понять, что учености здѣсь никакой не было; извѣстна ваша ученость:
  
   Всей Европы географья,
   По Французски орѳографья.
  
   Но дочь пани воеводши точно была воспитана въ богатомъ домѣ и подъ надзоромъ очень утонченной, требовательной дамы. Долго будетъ обстоятельно разсказывать, какъ все это случилось и тѣмъ болѣе, что случай былъ очень простой, выходившій изъ столкновенія двухъ-трехъ обстоятельствъ.
   Василій Петровичъ О -- скій, богатый значительно человѣкъ, съ хорошими связями, во время оно, разцвѣтая (даже значительныя связи не могли помочь ему), за невыразимыя шалости, переведенъ былъ изъ кавалеріи въ пѣхоту и, по распоряженію ближайшаго начальства, поступилъ на особливое попечительное вниманіе въ роту къ штабсъ-капитану Ромашенкѣ. Что еще и здѣсь проказничалъ онъ! что наводилъ хлопотъ бѣдному штабсъ капитану! и что тотъ вытерпѣлъ за него этихъ пріятныхъ выговоровъ по начальству и замѣчаній по службѣ, такъ это "сила твоя Господи"! брался за голову Павелъ Веденеичъ, такъ звали въ Сороковкѣ Романшенко, вмѣсто Венедиктовича. Можно безъ преувеличенія сказать, что перспектива всегдашнихъ опасеній подвергнуться отвѣтственности за чужую бѣду, утратить свое единственное достояніе, незапятнанный формуляръ, побудила штабсъ-капитана, не смотря на то, что ему скоро слѣдовалъ чинъ и что онъ только лѣтъ трехъ не дослужилъ до пенсіона, оставить все и безъ отлагательства подать въ отставку. Лишне говорить, какъ Павелъ Веденеичъ жилъ въ Сороковкѣ; женился онъ еще въ первый годъ своего производства въ офицеры; дѣтей у него было человѣкъ съ пять; но вотъ наступилъ грозный, голодный 833 годъ. Въ слѣдующемъ году дожди, казалось, хотѣли омыть землю отъ предшествовавшихъ бѣдствій засухи и холеры; по бѣдствіе неурожая явилось то же, только вслѣдствіе другихъ причинъ. Отъ частыхъ дождей, хлѣбъ выросъ въ ростъ человѣка и полегъ зеленымъ, сгнилъ на корню. "Божья воля -- не переможешь, сбираясь тужили люди; и поѣхалъ Павелъ Веденеичъ разжиться гдѣ нибудь хлѣба. Повезъ серебряныя ложки, часы свои (только не стѣнные), свою военную арматуру, состоявшую въ двуствольномъ ружьѣ и въ пистолетахъ, будто бы турецкихъ: не заложитъ-ли гдѣ это добро, пли не закабалитъ-ли себя въ управляющіе, или въ смотрители какіе? Изъѣздилъ онъ разными путями верстъ полтораста, ничего не выѣздилъ; добро его было при немъ и уже поворотилъ было онъ, опустя голову, домой, какъ попадаетъ середи бѣлаго дня въ большое селеніе. Другой бы увидѣлъ барскій домъ, великолѣпно расположенный на полугорѣ, садъ какой отъ него книзу! легенькія бесѣдки съ разноцвѣтными стеклами, будто плавающія на широкихъ прудахъ; но въ глазахъ у Павла Веденеича остановились два гумна съ несчетными скирдами хлѣба, хлѣбные амбары и за ними онъ ничего болѣе не видѣлъ. -- "Чье такое имѣніе"? спрашиваетъ. "Господа живутъ"? -- "Изволятъ жить-съ -- Василій Петровичъ О -- скій". -- Батюшка! скажи еще, какъ зовутъ? точно-ли Василій Петровичъ"? своимъ ушамъ не вѣрилъ Павелъ Веденеичъ. "Гдѣ баринъ служилъ? Служилъ онъ въ пѣхотѣ"? -- Всюду-съ", отвѣчалъ угрюмо старый отставной лакей, сосланный въ деревню на покой. Павелъ Ведененчъ далъ ему своихъ послѣднихъ денегъ. "Явлюсь, ей Богу явлюсь"! бормоталъ онъ. Хотя оно, того -- подъ командою былъ; ну, да... въ карманъ ее, амбицію! Авось ему Господь на мысль наведетъ, что я изъ-за него повытерпѣлъ и чай онъ у насъ, бывало, сколько разъ пивалъ; Катенька, мое сердце, вареничками подчивала". И еще болѣе голодный отъ воспоминанія того, что прежде въ изобиліи было и чего теперь вовсе нѣтъ, одѣлся въ мундиръ и явился въ домъ Павелъ Веденеичъ.
   "Что вамъ угодно?" довольно рѣзко спросилъ О -- скій, показываясь изъ кабинета, съ сигарою и чашкой кофе въ рукахъ. -- "Отставной капитанъ Ромашенко." -- "Слышалъ, мнѣ человѣкъ докладывалъ, что вамъ угодно?" -- "Служилъ-съ въ такомъ-то и въ такомъ-то пѣхотномъ полку, гренадерской второй ротой командовалъ..." -- "Очень хорошо; что же вамъ угодно? Не задерживайте меня; у меня гости." -- "Василій Петровичъ!..." началъ прерывающимся, не своимъ голосомъ Павелъ Веденеичъ. (Онъ думалъ, что его фамилія, потомъ названіе полка и роты напомнятъ Василію Петровичу). "Извините смѣлость такую... Я имѣлъ честь, когда вы изволили быть переведены въ нашъ полкъ, начальство благоволило прикомандировать васъ состоять при моей ротѣ..." -- "Ба! то-то мнѣ помнится, что-то знакомое: Ромашенко... Садитесь же, садитесь, господинъ командиръ. Извините, что не узналъ. Человѣкъ! трубку. Остался кофе? Подать сюда кофе... или, можетъ быть, лучше водки, штабсъ-капитанъ?... Господа, mesdames! продолжалъ громко со смѣхомъ по-французски Василій Петровичъ. Извините, въ гостиную не поведу; а не угодно ли кому пожаловать сюда. Я покажу прелюбопытную вещь: своего ротнаго командира... Да можетъ быть, господинъ Ромашенко, вы не ѣли, ѣсть хотите? Я велю накормить. Безъ церемоніи", сказалъ обязательный Василій Петровичъ. "Вѣдь нынче, говорятъ, голодный годъ." Но Павелъ Веденеичъ послѣ сказывалъ, что Богъ его знаетъ, почему оно?... кажется, еслибы онъ три дня не ѣлъ, то и здѣсь бы всѣми святыми побожился, что покорно благодарю, обѣдалъ-съ; а вѣдь ничего, очень добрый человѣкъ Василіи Петровичъ. И въ самомъ дѣлѣ, онъ оказалъ довольно добра Павлу Веденеичу. Не будемъ разбирать, столько ли онъ его сдѣлалъ, сколько бы могъ Василій Петровичъ при своемъ положеніи, при его средствахъ, въ такомъ рѣдкомъ случаѣ, когда онъ могъ животворно обвѣяться воспоминаніями своей буйной, потерянной молодости и, выкупая ихъ, успокоить эту смиренную сѣдоватую голову, довольно терпѣвшую за вздоры и порывы его, еще необразумленной, невывѣтрившейся, праздной головы...
   Но, нѣтъ! ожидая всего, не будемъ слишкомъ многаго требовать отъ людей. Всякій даетъ, что онъ можетъ дать -- и Василій Петровичъ далъ четверти съ три хлѣба Павлу Венедеичу, кажется, стогъ сѣна и принялъ его въ управляющіе въ одно свое по-близу небольшое имѣніе, съ жалованьемъ немного болѣе ста рублей серебромъ. Почти пять лѣтъ управлялъ этимъ имѣніемъ хлопотливо-старательный Павелъ Венедеичъ. Онъ бы уже и воротился въ свои сороковскія "палестины" (говоря его собственнымъ выраженіемъ), гдѣ завѣдывала всѣмъ и жила одна съ дѣтьми Катерина Логвиновна; но какъ оставить, не зналъ своего благодѣтеля. "Помогъ онъ мнѣ въ лютое время, а теперь я вотъ и брошу его -- поминай, какъ звали!" И Павелъ Венедеичъ продолжалъ жить вдалекѣ отъ своего семейства, одинъ какъ перстъ, старѣясь въ хлопотливыхъ заботахъ о чужомъ добрѣ и вспоминая съ грустью семью свою милыхъ. О -- скій разсчиталъ своего главнаго управляющаго, замѣтивъ его очевидныя плутни и, до пріисканія на его мѣсто другаго, поручалъ завѣдываніе всѣмъ имѣніемъ Павлу Венедеичу. Какъ возгордился старикъ оказаннымъ ему довѣріемъ! Онъ будто вдругъ помолодѣлъ. Неусыпно старался быть здѣсь и тамъ, за всѣмъ присмотрѣть; все къ лучшему принаровить и устроить. Василій Петровичъ былъ очень доволенъ въ молчаніи и пріисканіе новаго управляющаго забылось, или замедлилось на цѣлые два года, пока не умеръ Павелъ Веденеичъ. Въ весеннюю распутицу переправлялся онъ изъ одного имѣнія въ другое, завязъ на логу, провозился цѣлую ночь почти по грудь въ водѣ, получилъ горячку и умеръ, все бредя въ безпамятствѣ пшеницей арнауткою, которую онъ располагалъ гдѣ-то сѣять на избранномъ мѣстѣ. Умеръ старикъ на чужихъ рукахъ, не простившись съ женою, не благословя своихъ пятерыхъ дѣтей! "Жаль, куда какъ мнѣ жаль!" твердилъ О -- скій. "Посмотрѣть, онъ будто и немного обѣщалъ, а золотой былъ старикъ." Василій Петровичъ велѣлъ выдать вдовѣ всѣ сто рублей серебромъ сполна, не смотря, что покойникъ не дослужилъ мѣсяцевъ двухъ и со днями до годичнаго срока -- и также не смотря на то, что въ главномъ завѣдываніи имѣніями, ему можно бы было дать что-нибудь болѣе.
   Тѣмъ временемъ, у Василья Петровича начала учиться его единственная дочь Лена. Къ ней привезли двухъ гувернантокъ; но для дѣвочки это были два разнородныя ига: ей скучно было учиться одной, гулять съ гувернантками одной и всегда одной. Madame О -- ская очень хорошо понимала, что для дочери необходима маленькая сверстница, подруга ей въ играхъ и занятіяхъ... "И какъ нарочно", жаловалась она всѣмъ: "у нашего священника все сыновья!" Думали даже взять дочь у дьякона; но fi donc! Кромѣ всего, такая раскормленная блинами и пирогами, жирная дѣвочка! Татьяна Николаевна не любила толстенькихъ здоровыхъ дѣтей. Въ это самое время Катерина Логвиновна привезла всю свою осиротѣлую семью поклониться на могилу отца. Ихъ призвали въ домъ. Когда хозяйка увидѣла маленькую, бѣленькую дѣвочку и еще такую худенькую отъ лихорадки, -- "это намъ сама судьба посылаетъ!" подумала она по-французски. "Какъ зовутъ вашу маленькую дочку?" -- "Людмилочка", отвѣчала Катерина Логвиновна. "Quel nom!" посмотрѣла съ удивленіемъ madame О -- ская на мужа. И хорошенькое имя рѣшило судьбу бѣдной осиротѣлой дѣвочки. Супруги переговорили между собою; потомъ Василій Петровичъ, въ ясныхъ, очень благоволительныхъ выраженіяхъ, объявилъ Катеринѣ Логвиновнѣ, что, помня услуги ея мужа, онъ думаетъ сдѣлать доброе дѣло и вмѣстѣ отблагодарить покойника, взявши его маленькую дочь къ себѣ на воспитаніе, что она будетъ учиться и содержаться наровнѣ съ его единственной дочерью. "Довольны ли вы, матушка?" добавилъ Василій Петровичъ.
   Вотъ вслѣдствіе какихъ мелкихъ, немногозначащихъ обстоятельствъ, дочка пани Павлини воеводши получила одно и тоже воспитаніе наравнѣ съ дочерью богатыхъ, важныхъ людей. И несправедливо было бы сказать, чтобы дѣвочка терпѣла суровости, или нападки такія -- нѣтъ, этого не было. Что, ей почти всегда случалось голодать, такъ это потому, что ихъ кормили, какъ мышекъ, почти крупинками, чтобы дѣвочки были легенькія, тоненькія, такъ очень любила Татьяна Николаевна. Она изъ двухъ ихъ имемъ составила маленькую фразу и, полулежа на диванѣ, изъ гостиной звала ихъ совершенно дѣтскимъ голоскомъ, будто немного картавя: "Миля-Лена! что какъ бы говорила: милая Елена; а между тѣмъ оно было: Мила-Людмила и Лена! подите къ ней. Татьяна Николаевна ждетъ васъ, слегка зажмурясь, полу-запрокидывая назадъ голову и, какъ кокошъ собираетъ подъ крылья птенцовъ своихъ, такъ она приподнимаетъ и раскидываетъ кисти и кружева своей мантильи, чтобы вольнѣе обнять васъ и выказать гостямъ, какъ хороши эти молоденькія головки на груди у нея... И все бы было хорошо, Богъ съ ними совсѣмъ! да зачѣмъ это такъ? Взяли маленькую дѣвочку, восемь лѣтъ на глазахъ росла она; вытянулась, какъ стебелекъ въ густой тѣни; ей скоро минетъ семнадцатый годъ -- и ничего не видятъ! На нее не перестаютъ смотрѣть, какъ на ребенка, тѣми же самыми глазами, какъ то время, когда зашнуровали на ней дѣтскій шелковый передничекъ и научили ее сдѣлать первый реверансъ! Татьяна Николаевна, въ простодушномъ изумленіи, даже замѣчала: откуда вдругъ у Людмилы такіе умные глазки? "Ты философствуешь, Мила?" спрашивала она. Василій Петровичъ мимоходомъ, будто заигрывая съ восьмилѣтней дѣвочкою, показывалъ Милѣ языкъ и щипалъ ей щеки (потому что, вопреки своей супругѣ, онъ любилъ свѣжія румяныя лица еще поболѣе, нежели Татьяна Николаевна томныя, матовой бѣлизны). Щеки у Милы жарко вспыхивали; но отъ одного ли прикосновенія нецеремонныхъ рукъ Василія Петровича? Она надолго потупляла глаза, -- можетъ быть, чтобы Татьяна Николаевна не прочла въ нихъ, что она философствуетъ.
   Но доброе дѣло было кончено. Если не Мила, то Лена была уже вовсе не ребенокъ, котораго можно забавить молоденькой подругою -- отпустили Милу домой; ласкали, цѣловали ее на дорогу. Татьяна Николаевна даже расплакалась и вовсе непритворно. Будь Мила не Мила -- не такая она бѣленькая, хорошенькая, легко можетъ быть и не любили бы ее; но Татьяна Николаевна очень любила куда-нибудь въ большое общество, или въ церковь показаться съ двумя молоденькими дѣвушками по сторонамъ. Всѣ такъ широко разступаются; она становится въ городѣ, въ соборѣ на видномъ мѣстѣ; чувствуетъ маленькое безпокойство нервъ отъ духоты этой толпы... "Мила, мой ангелъ! вы не забыли?" говоритъ она довольно слышно по-французски. Дочь спѣшитъ принять у нея молитвенникъ, или бинокль Татьяны Николаевны, потому что она близорука; а Мила такимъ ловкимъ граціознымъ движеніемъ передаетъ маленькой, затянутой во французской перчаткѣ рукою граненный хрустальный флаконъ. "Какая изящная группа!" сказано было какимъ-то заѣзжимъ львомъ -- и эта группа разстроивалась. Но какъ бы то ни было, а очень нѣжно и съ большою любовью разстались благодѣтели съ своей воспитанницею. "Смотри, Мила, плутовка! ты позабудешь насъ", прищуривался и грозилъ пальцемъ Василій Петровичъ. Лена цѣловала Милу, сжимала ей обѣ руки и требовала писать къ ней, писать... "Нѣтъ, Мила, тебѣ грѣхъ будетъ, я тебя такъ люблю... не забывай насъ", говорила съ одышкой огорченія Татьяна Николаевна. "Ты будешь гостить у насъ, пріѣзжай къ намъ, Мила! Смотри, не выходи же безъ меня замужъ... Бѣдная Мила! гдѣ она тамъ возьметъ себѣ жениха -- какъ это деревня, позабываю? Со-ро-ков-ка."
   Но Мила, не безъ слезъ, а рада была, какъ новому платью, своей Сороковкѣ... Нѣтъ, надобно сказать болѣе. У нея были слишкомъ умные, ясные глазки, чтобы они хорошо не видѣли разницы между существованіемъ, хотя повидимому блестящимъ, но вполнѣ зависимымъ: гдѣ все изъ милости, все не твое, а чужое; гдѣ ничего не хотятъ оставить памяти задушевнаго чувства, а при каждомъ случаѣ выставляютъ тебя на показъ, какъ мѣрку своихъ великихъ благодѣяній, -- разницы, говорю, передъ этой пустой и простой, и очень простой, но вольной, своей собственной, никому необязанной жизни. Милу очень впечатлительную, живую, развитую образованіемъ, обступили, какъ навѣвающійся сонъ, воспоминанія почти забытаго дѣтства. Эта старая верба-бабуся! кланялась ей Мила. "Здравствуй, бабуся!" и бабуся, будто отвѣчая поклономъ на поклонъ, нагибала къ колодезю ведро. "Дай я напьюсь", нехотя пила, черпая изъ ведра прямо горстьми веселая, всѣмъ довольная Мила. А сколько она ѣла! Завтракала и прежде еще немножко подзавтриковала, обѣдала, полдничала, забравшись въ густыя вишни и кормя остатками своихъ трапезъ собакъ, сорокъ и воробьевъ, Воробьи тучами проносились надъ Вербовкою и, спускаясь почти у самыхъ ногъ Милы, оглушали ее крикливымъ, неугомоннымъ чириканьемъ, заводили драки за крошки, потѣшая очень Милу, самымъ забавнымъ образомъ принявшуюся изучать нравы воробьевъ. Но воробьи, хотя и прожорливые, а слишкомъ маленькія птички. Съ нихъ довольно и однѣхъ крошекъ; но тѣмъ, кто повыше и позначительнѣе гораздо стаи воробьевъ, давала ли что-нибудь щедрая Мила? напримѣръ, своей Сороковкѣ? Послѣ восьми лѣтъ, такъ прекрасно употребленнаго отсутствія на образованіе ума и сердца -- возвратившись, что новаго, что хорошаго Людмила Павловна внесла въ свои родныя мѣста? А! очень много хорошаго. Свою хорошенькую развитую талію, свой милый изящный поклонъ, локоны съ умѣньемъ такъ къ лицу легко подвить и откинуть ихъ; наконецъ старое фортепьяно безъ двухъ басовыхъ струнъ, подарокъ Татьяны Николаевны и новую прелестную шляпку, бѣлую съ тремя мшистыми розами у низенькой тульи, такъ чудно живыми, что двѣ сороковскія барышни просили позволенія однимъ пальчикомъ притронуться къ нимъ, чтобы увѣрить себя, точно ли цвѣты дѣланные? И я еще забыла, какую снисходительную улыбку полупренебреженія привезла Людмила Павловна, и какъ она охотно дарила ею и всѣхъ, и все въ Сороковкѣ.
   Молода она была, слишкомъ неопытна, чтобы остановить внимательный взглядъ и разсмотрѣть, что вокругъ нея такое происходитъ? А происходила замѣтная борьба. -- Мать ея, какъ нѣсколько можно было видѣть, женщина съ достоинствомъ и съ характеромъ, съ большимъ самоуваженіемъ къ себѣ, замѣчала, что у нея странное, необычайное водворилось въ воеводской Вербовкѣ. Хозяйка она и словно не хозяйка; дочь ли, мать ли старшая въ домѣ? Людмила Павловна встаетъ поздно и весь домъ поднимается къ ея уходамъ. Чтобы не затѣвать дважды самовара, ея милость ждутъ чай пить; она не поспѣшая, исподоволь совершаетъ свой туалетъ. Мать успѣла уже устать и нахлопотаться по хозяйству; а Мила, ничѣмъ не озабоченная, свѣженькая, садится у окна, пьетъ непремѣнно жиденькій чай, подпѣваетъ шутя канарейкѣ и не шутя, разсказываетъ, что надобно бы забить и заколотить знаменитые часы, чтобы они не били и не покушались звонить -- что это уши разрываются, какъ они шипятъ, хрипятъ и, понатужась, едва ударятъ разъ и потомъ опять жди два, -- что пока они пробьютъ двѣнадцать часовъ, такъ уже давно четверть перваго. Людмила Павловна не научилась еще знать, что иногда не такъ обидишь человѣка, обижая его самого, какъ задѣвая его въ чемъ-нибудь такомъ, что хотя изъ пустой фантазіи, да дорого ему. Она виновата была неумышленно. Часы именно такъ шипѣли и хрипѣли; послѣ каждаго своего удара, какъ-будто давились имъ; но взять все это вмѣстѣ, оно казалось Катеринѣ Логвиновнѣ чѣмъ-то въ родѣ сильнаго непочтенія, неоказываемаго уваженія. По любви своей, она все бы допустила Людмилѣ Павловнѣ: и поздно вставать, и ничего не дѣлать; готова была не дать на нее порошинки сѣсть; но вѣдь только въ плохихъ романахъ человѣкъ ведется исключительно однимъ какимъ-нибудь чувствомъ, въ дѣйствительной же жизни эти исключенія бываютъ совсѣмъ рѣдко и не надолго. Перекрестный огонь нашихъ большихъ и мелкихъ стремленій и ощущеній движетъ насъ и толкаетъ туда и сюда. -- Пани воеводша наталкивалась на подозрительную мысль, какъ сказано выше -- что, -- можетъ, это дочь не уважаетъ ее, что такіе ея поступки? А не уважаетъ потому, что она, видите, воспитанная; а мать хотя и не воспитанная, да мать.... И глубоко огорченная въ душѣ, сознавая свои неотъемлемыя права, пани воеводша рѣшалась показать то, что она мать. Но пропуская многое, на чемъ бы точно можно было остановить со всею дѣльностію и разсудкомъ, она, какъ это водится, привязывалась къ совершеннымъ пустякамъ. Мила широко открывала глаза и не вѣрила своимъ ушамъ. Нѣсколько разъ ошеломленная, какъ можно было видѣть въ самомъ началѣ разсказа, она рѣшалась молчать и не отмалчивалась. Материнская любовь дѣлала пани воеводшу прозорливою. Она понимала, что дочь тѣмъ болѣе терпитъ, чѣмъ покорнѣе молчитъ. Такъ или иначе, часто съ новой болью для себя и для нея, она желала заставить говорить дочь и здѣсь какою ворчливою и придирчивой являлась пани воеводша!
  

-----

  
   Но любопытно видѣть, какъ люди простые, обыкновенно вѣрные одному своему прирожденному чувству, взволнуются имъ, нашумятъ, какъ буря лѣтомъ, и еще скорѣе порыва бури стихнутъ; волненіе въ нихъ улегается безъ слѣда, какъ камень брошенный въ воду: разбѣжался кругъ и нѣтъ ничего.
   Не прошло и получаса, какъ мы оставили пани воеводшу почти до слезъ взволнованную и разогорченную, какъ ей казалось, въ чувствѣ ея материнской любви; и уже нами воеводша обставлялась штофами и полуштофами, и съ преспокойной заботою переливала уксусъ изъ большой бутыли.
   Мила, унылая, сидѣла на прежнемъ мѣстѣ у окошка. Воробей на подоконникѣ чирикалъ передъ нею. Осмѣлившись взлетѣть сюда, завидя крошки, нахалъ уже не обратилъ вниманія, что здѣсь лежала рука Людмилы Павловны; выхватывалъ крупинки почти изъ-подъ самыхъ пальцевъ и какъ-то задорно подпрыгивалъ и поворачивалъ въ садъ свою кофейную головку, гдѣ на ближней вербѣ обсѣли всѣ нижнія вѣтви ее и съ крикливымъ шумомъ вспархивали и перелетали воробьи. Это, однакоже, мало-по-малу увлекло Милу. Кажется, ей захотѣлось испугомъ наказать самодовольнаго хвастуна и она стала потихоньку пододвигать руку....
   -- Ахъ, воръ! легонько вскричала она съ шутливой досадою.
   Воробей клюнулъ ее въ палецъ и улетѣлъ.
   -- Кто воръ? что такое? отозвалась надъ уксусомъ пани воеводша. И когда ей объяснили, въ чемъ дѣло: -- дитя мое, дитя мое! проговорила она съ тихой нѣжностію: -- и куры тебя домашнія заклюютъ, когда отъ воробья ты не могла оборониться.... Такъ это ты сама укладывала, что на приходила чай пить и чашка твоя совсѣмъ простыла?
   Вопросъ сполна относился къ той первоначальной сценѣ, которая и поднялась-то именно изъ-за этой простылой чашки. Людмила Павловна утвердительно отвѣчала, что -- да, укладывала въ дорогу вещи она сама.
   -- И очень нужно самой! А Дашка-то что дѣлаетъ?
   Какъ-то Мила не разслышала этого вопроса и, заглядывая пристально въ окно, сказала:
   -- Какое нынче утро тихое, ясное!
   -- Утро утромъ; а Дашка-то, я спрашиваю: отчего не изволила потрудиться уложить? Эй, кто тамъ? Кликните Дашку.
   -- Ея нѣтъ, маменька. Я ее послала въ лугъ за цвѣтами.
   -- И дѣло, дитя мое. У насъ всегда такіе распорядки: надобно укладываться, а тутъ Дашка иди, цвѣты рви. Балуется Дашка.
   -- Утро прекрасное, потирая себѣ слегка лобъ рукою, проговорила Мила.
   Но прекрасное замѣчаніе осталось безъ отвѣта. Людмила Павловна въ саду и подъ вишнями, казалось, въ густой травѣ искала, что бы такое сказать, чтобы только заговорить и не сидѣть молча. Нечаянно она взглянула по дорогѣ къ церкви.... (Я еще не сказала, что было воскресенье). Отъ церкви, раздѣляя народъ православныхъ по сторонамъ, показались эти дрожки, называемыя "пролетки", запряженныя тройкой, не очень завидной масти, буланыхъ лошадей. Но надобно отдать справедливость, лошади шли отлично, какъ одна, ровной, какой-то веселою рысью. Долгогривая пристяжная, которая съ правой стороны видна была, разсыпала изрѣдка хвостъ; не рвалась она и не прыгала, какъ бываетъ у записныхъ любителей удалой ѣзды, а вся понатянувшись, выказывая широкую грудь и, отогнувъ не много голову, и еще слегка понуривъ ее, неслась, забирая крупною рысью и, какъ золотая, отливалась отъ солнца. На дрожкахъ сидѣлъ мужчина въ сѣроватомъ картузѣ, что оказалось послѣ; но теперь въ отдаленіи и при яркомъ свѣтѣ сіяющаго весенняго утра, всѣ цвѣта принимали усиленный блескъ и на господинѣ картузъ казался совершенно бѣлымъ. Фантастически-удлиненныя тѣни лёгонькаго открытаго экипажа и бѣгущихъ широкогрудыхъ, долгогривыхъ лошадей падали внизъ по косогору и лугомъ; по росистой равнинѣ, черезъ рѣчку, шагая гигантски, неслась эта чудесная, вполнѣ поэтическая тѣнь.
   -- Маменька! сказала вдругъ, живо оборачиваясъ, Людмила Павловна и такимъ голосомъ, въ которомъ была своя доля маленькаго испуга и какъ бы досады, небольшаго смущенія или, что еще вѣрнѣе, непріятной внезапной неожиданности, поразившей ее... Кто-то ѣдетъ, маменька, по дорогѣ отъ церкви.
   -- Куда же ты идешь? подожди. Кто бы это ѣхалъ? Мужчина, что ли?
   -- Мужчина ѣдетъ.
   -- Да что ты, голубка моя, какъ воды въ ротъ набрала: говоришь и не говоришь? Вотъ бѣда, нельзя мнѣ уксуса оставить.... Мужчина, да кто такой мужчина? Лошади-то какія?
   Очевидно, что по лошадямъ ли, по сѣрому картузу или по чему бы то ни было, только Людмила Павловна знала хорошо, кто это ѣдетъ. Но она избѣгала объявить матери. А пани воеводша, наклонивши съ большимъ трудомъ и предосторожностями почти двухведерную, огромную бутыль съ уксусомъ, не могла же вдругъ бросить все: лейку и штофы, и бѣжать смотрѣть къ окну, кто тамъ такой ѣдетъ.
   -- Ты мнѣ скажи только: лошади-то какія? допрашивалась она у дочери. Не Мокраго рыжія?
   -- Нѣтъ, это не Мокраго. Лошади желтыя, что ли? дряныя какія-то.
   -- Вотъ тебѣ грѣхъ какой! удивилась пани воеводша. Такой масти лошадей и не слыхано... Ой! что-то ты не то говоришь, Людмила Павловна. На-ка подержи бутыль, я сама посмотрю.
   Людмилѣ Павловнѣ этого, какъ Богъ знаетъ чего, не хотѣлось. Она немножко покраснѣла, медленно встала отъ окна, чтобы идти къ матери, и на двухъ шагахъ у нея что-то сдѣлалось у башмака; она наклонилась, потомъ поднялась, очень милымъ, смущеннымъ маленькимъ движеніемъ, поправляя назади небольшіе завиточка волосъ, чуть падавшіе ей на бѣлую шейку.
   -- И какая вамъ охота, маменька, безпокоиться! Еще уксусъ неравно прольется. Пусть бы ѣхалъ, кто тамъ ни ѣдетъ. На что онъ нуженъ намъ?
   -- Охота, или не охота, про то я знаю. Изволь-ка подержать бутыль; я сію минуту...
   Пани воеводша, кажется, что-то догадывалась. Она, вовсе не поспѣшая, подошла къ окну и не ахнула, не оказала никакого знака удивленія, только вздохнула стоя. Ей будто довольно было однимъ глазомъ взглянуть, чтобы увидѣть, кто это ѣдетъ и чьи лошади. Напослѣдокъ она оборотилась къ дочери.
   -- Такъ вотъ это -- будьте здоровы, пани воеводовна! -- у васъ желтыя лошади? И ты не изволишь знать, кто такой ѣдетъ? Позволь уже я скажу...
   -- Не безпокойтесь, маменька, возразила Людмила Павловна. Я очень хорошо знаю; это ѣдетъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   Отвага ли, или неожиданность этого отвѣта была такова, что замолчала Катерина Логвиновна.
   -- Хорошо, сказала она. Прошу тебя теперь мнѣ толкъ дать, я вѣдь человѣкъ темный, книгамъ не ученый, -- какимъ это родомъ такимъ то вы знаете, а то ты вдругъ ни знаешь?
   -- Маменька милая! возьмите отъ меня бутыль, чтобы я могла хотя взглянуть на васъ. Я стою къ печкѣ лицомъ и боюсь пошевельнуться.
   Катерина Логвиновна приняла бутыль.
   -- Извольте. Вотъ и бутыль тебя не тяготитъ... Такъ какъ же это такъ? По какому ученію мать дурой дѣлаютъ?
   -- Маменька! вы обижаете самое себя, сказала дочь. Разумѣется, я знала и сейчасъ увидѣла, что это ѣдетъ Алексѣй Леонтьевичъ; но за чѣмъ?... пріостановилась немного Людмила Павловна... Вы сами знаете, почему я избѣгала сказывать вамъ.
   -- Ничего я не знаю! важно возразила пани воеводша. Я только то знаю, что Затолока, Алексѣй Леонтьевичъ, дѣлалъ вамъ честь и намъ, по совмѣстности, тутъ же, искалъ согласія вашей руки и что вы, не спросясь ума, не сказавъ матери ни добраго ни худаго слова, изволили отказъ ему дать на всѣ четыре стороны и еще ты оскорбила, обидѣла человѣка!...
   -- Вотъ чего я избѣгала! горячо, даже зарумянившись вся, сказала Людмила Павловна. Упрековъ, этихъ разныхъ намековъ и укоризнъ, которыя при имени Алексѣя Леонтьевича, третій день осыпаютъ меня... Я не привыкла къ этому.
   -- Къ чему? спросила пани воеводша. Правду-то слушать? Къ этому, голубка моя, и ввѣкъ не привыкнешь. Правда глаза колетъ.
   -- Какая правда, маменька? -- Я не говорю, чтобы я вовсе была не виновата: но въ чемъ однако же? Развѣ я обязана выходить за всякого и кто еще черезъ пятыя руки объявитъ мнѣ свое удовольствіе имѣть меня женой!
   Мододая дѣвушка, совсѣмъ разогорченная, едва не плакала и только ее удерживала гордость.
   -- Маменьки! Алексѣй Леонтьевичъ ѣздитъ къ намъ, какъ онъ ѣздитъ ко всѣмъ...
   -- Ну, будетъ почаще немножко, остановила ее мать.
   -- Пусть и чаще, я не буду спорить. Онъ вашъ знакомый старинный; вы съ нимъ едва не дѣтей крестили...
   -- Не крестила, сказала пани воеводша.
   -- Очень жаль. -- Бываетъ онъ у насъ запросто, прямо отъ обѣдни. Пріѣзжаетъ иногда такъ рано, что я сплю.
   -- Ну, да спишь ты всегда допоздна.
   -- Хорошо; я и на это согласна... Будетъ ему лѣтъ за сорокъ...
   -- И не будетъ, Людмила Павловна, извините. Ну, подъ сорокъ будетъ; а за сорокъ не насчитывай!
   -- Подъ-сорокъ, за-сорокъ -- все равно. Могла ли я думать что-нибудь? Мнѣ и въ голову не приходило. Мы, случалось, шутили съ нимъ, что онъ вовсе не глупъ, этого никто не отниметъ у Алексѣя Леонтьевича. Веселый онъ; вы говорите, что единственный хозяинъ; онъ прекрасно разсказываетъ всякіе малороссійскіе и не малороссійскіе анекдоты и у него ихъ бездна. Далѣе, я только знаю, что Алексѣй Леонтьевичъ куритъ тѣ же самыя сигары, какъ тамъ, у О -- хъ, самъ Василій Петровичъ курилъ; что у него на вискахъ сѣдые волосы и его буланыя лошади, которыя прославились по Сороковкѣ.
   -- Только? спросила Катерина Логвиновна. Говоришь ты хорошо, дитя мое, да не договариваешь.
   -- Позвольте, я сейчасъ договорю. -- Были мы третьяго дня у Петренковыхъ; я пошла съ барышнями въ садъ, -- откуда ни взялся Мокрый, подходитъ ко мнѣ. Вы знаете, какой онъ. -- "А вы все цвѣточки рвете!" киваетъ мнѣ головою. "А нѣтъ, чтобы о дѣлѣ подумать." -- "О какомъ?.." Что другое я могла ему сказать? О такомъ: разогналъ онъ онъ всѣхъ и вдругъ начинаетъ мнѣ говорить, что Алексѣй Леонтьевичъ поручилъ ему узнать: какого я объ немъ мнѣнія и приму, ли я его предложенье? Я была разсержена, разумѣется, я очень удивилась и не помню, какъ я сказала: "полноте, вздоръ какой! человѣкъ старый, ему сорокъ лѣтъ, я не хочу..." Да и что другое я могла бы сказать пану Мокрому? Пусть умѣютъ выбирать своихъ ходатаевъ.
   -- Ну, сказала выслушавши все до конца пани воеводша: теперь ты, голубка моя, совсѣмъ оправдалась. Виновата-то кошка, что бѣжала мимо... Слушала я тебя; не поскучай и ты меня послушать.
   Пани воеводша поставила бутыль, взяла со стола чистое полотенце и утерла имъ губы.
   Самая живая житейская мудрость не могла бы говорить наставительнѣе, толковитѣе -- такъ оно чинно, каждое слово къ дѣлу, съ разстановкою, съ чувствомъ достоинства...
   -- Разогорчила ты меня, -- начала пани воеводша... Нѣтъ, постой, мое дитя! обожди говорить... Не тѣмъ ты меня много огорчила, что тамъ сказала, или не сказала ты, не спросилась матери -- это наше дѣло, свое домашнее; сору изъ избы не вынесемъ, да какимъ ты родомъ отказъ дала? Вотъ чѣмъ ты меня, какъ ножемъ, по сердцу прошла! Черныя брови свои сдвинула пани воеводша. -- Кому, кому, голубка моя, уже Богъ и люди простятъ, не знать ему благоприличія, да не тебѣ, Людмила Павловна, другъ ты мой! Ты у меня ученая, не за печкой гдѣ у матери жила, а въ большомъ домѣ, между хорошими всегда людьми обхожденіе имѣла, -- и тебѣ передаютъ предложеніе, искательство твоей руки отъ прекраснѣйшаго, могу сказать хорошаго такого человѣка, -- и ты прямёхонько въ отвѣтъ (утѣшила мать): "какой старый: я не пойду!..." Да еще начала года ему высчитывать!
   -- Маменька! развѣ я хотѣла? Я вовсе не думала. Это нечаянно.
   -- Чаяно, или нечаянно, другъ ты мой, да старые люди такъ намъ говорили: что трехъ вещей на свѣтѣ воротить нельзя: стало быть, т. е., невинности, да потеряннаго времени, да еще сказаннаго слова.
   -- Кончили вы, маменька?
   -- Нѣтъ еще, дочь моя; я буду говорить. -- Все бы еще, и то и сё, будь это человѣкъ такой -- съ конца свѣта взятый; а то человѣкъ истинно знаемый; съ матерью его мать твоя вѣкъ свой изжила; да и съ нимъ, по какой часъ, не забывали мы родительской пріязни. Вотъ уже болѣе десятка лѣтъ и въ Сороковкѣ не живетъ; Алексѣй-то Леонтьевичъ въ гору пошелъ, съ большими господами вѣдается; а когда онъ не со всякимъ уваженіемъ ко мнѣ -- что говорится, почтеніемъ?
   -- Маменька, скажите прямо: вы хотѣли бы меня отдать за Алексѣя Леонтьевича?
   -- Хотѣла бы, или не хотѣла, дитя мое, не о моемъ хотѣньи рѣчь идетъ; а о томъ, чтобы мнѣ матерински, какъ самъ Богъ повелѣлъ, наставитъ тебя, оберечь твою молодость. Видно, книги-то не все говорятъ, хоть и много въ нихъ писано. Міръ умнѣе насъ всѣхъ; а міромъ идутъ поговорки: кто спѣшитъ, людей смѣшитъ; дурной женихъ сватается, хорошему дорогу показываетъ. Что бы тебѣ сталось -- убыло ли бы тебя, дорогаго дитя моего, когда бы ты не поспѣшила, да отправила Мокраго, Матѳія-то Яковлевича, ко мнѣ? Я на то на свѣтѣ пожила, чтобы знала этимъ дѣломъ повести какъ и ни да, ни нѣтъ твоего не сказала бы. А заговорила бы, можетъ быть, и такъ: что дѣло оно еще Божіе; что вотъ весна у насъ -- сѣнокосы, рабочая пора идетъ; а дѣло это такое, что на свободѣ, гуляючи, пораздумать о немъ; вотъ велитъ Богъ дождаться намъ осени совѣтливой да привѣтливой... Вотъ тебѣ, дитя мое, и ни приказу ни отказу никого; а Алексѣй-то Леонтьевичъ ѣздилъ бы и люди не безъ глазъ бы смотрѣли чего онъ ѣздитъ? А тамъ уже что Богъ далъ бы; отказать всегда будетъ время. А теперь Алексѣй Леонтьевичъ не захочетъ, такъ не скажетъ: что онъ и не думалъ сватать тебя и въ умѣ своемъ не полагалъ; а что это Матѳій Яковлевичъ Мокрый такъ, изъ своей головы, чтобъ посмѣяться только.
   Замолчала наконецъ пани воеводша. Дочка ея сидѣла, перебирая тоненькими пальцами по платью; въ комнатѣ жужжала одна толстая сизая муха.
   -- Маменька!
   -- Что голубка моя?
   -- Вѣдь вы именно сказали: что разъ сказаннаго слова воротитъ нельзя?
   -- Нельзя, дитя мое, никакъ его нельзя.
   -- А чего воротить нельзя, -- стало не зачѣмъ о томъ безпокоиться. Когда оно было, такъ ему и быть.
   -- Вишь ты, какое у ней разсужденіе! Нѣтъ о томъ-то жалѣть и безпокоиться должно, чего воротить нельзя.
   -- Алексѣя Леонтьевича! съ разстановкою произнесла Мила... Что это Даши такъ долго съ цвѣтами нѣтъ?
   -- Нѣтъ, ты, дочь моя, Людмила Павловна! не о Дашкѣ заботься, а поважнѣй о комъ. У меня дѣло на рукахъ; уксусъ не доцѣженъ... Посмотри ты мнѣ хорошенько; что Алексѣй-то Леонтьевичъ? Бывало это онъ къ намъ заѣзжаетъ. Куда его теперь Богъ несетъ?... Къ Мокрому не заѣхалъ? къ Матѳію тому?... отрывисто спрашивала пани воеводша, видимо нерасположенная къ Мокрому по отношенію его къ сватовству. Кажется, она едва ли не подозрѣвала, что это онъ нарочно исторію такую подвелъ. Какъ будто онъ не могъ бы прежде этого сказать ей?
   -- Нѣтъ, -- засматривала въ окно, нельзя сказать, чтобы вовсе безъ вниманія Людмила Павловна. "Онъ проѣхалъ Мокраго и Петренковыхъ вотъ проѣзжаетъ."
   -- Ну, знаю: какъ разъ ѣдетъ въ Кутки. Это онъ къ Настенькѣ Алешковой; онъ же такъ ее всегда хвалитъ.
   -- И къ Настенькѣ -- что здѣсь такого? пожала нѣсколько плечомъ Мила. "Пусть его ѣдетъ... Говоритъ же онъ: что это золотая дѣвушка и цѣны ей нѣтъ; однако ей уже двадцать лѣтъ...
   Къ чему здѣсь упомянулось это: однако? Для того надобно заглянуть поглубже въ женское сердце.
   -- Ну, это еще не какіе года! спѣшила возразить и говорила какъ-то особенно скоро пани воеводша. А что хозяйственная, то хозяйственная и добрая, грѣхъ сказать. Весь домъ у матери держитъ; хотя, правда и держать-то не много чего есть... Конечно, воспитанія такого ныняшняго не гдѣ взять; ну, да разумная, толковитая; изъ себя чернобровая...
   -- Однакоже, маменька, онъ и Настеньку проѣхалъ! Какъ бы находила особенное удовольствіе Людмила Павловна прервать долгую рѣчь маменьки.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ? говоришь ты: проѣхалъ? подступила къ окну съ бутылью пани воеводша. Истинно проѣхалъ... Куда жъ бы это онъ ѣхалъ? Ума не приложу. Вотъ ѣдетъ человѣкъ и не знаешь, куда ѣдетъ?
   Къ этому недоумѣнію присоединилось еще другое. Буланыя Алексія Леонтьевича внесшись на рысяхъ въ Лисью-балку, не выѣзжали оттуда, и ничего не показывалось. Вороны и ласточки, которыя любятъ слѣдить за человѣкомъ въ полѣ, надлетали надъ балку и вертѣлись...
   -- Вотъ бѣда! Вѣрно, изломалось что, достовѣрно полагала пани воеводша.
   Но пока оно еще не рѣшено и вдоль по дорогѣ къ Сороковкѣ ничего не видно, я воспользуюсь этимъ временемъ, чтобы сказать нѣсколько: что это за лицо Алексѣй Леонтьевичъ? Помѣщикъ, да какой помѣщикъ?
   Прежде всего, Алексѣй Леонтьевичъ Затолока, былъ древнѣйшимъ сороковскимъ помѣщикомъ, отъ дѣда и прадѣдовъ, жилъ по близу Кутковъ и по сосѣдству съ Мокрымъ. Во владѣніи у него было семь душъ крестьянъ, въ томъ числѣ двѣ мертвыхъ; а сколько земли? Невозможно опредѣлить, потому что о полюбовномъ размежеваніи еще и не думала Сороковка. Кажется, онъ и въ уѣздномъ училищѣ не учился; служилъ въ поселеніи въ уланахъ и къ нему очень шелъ синій съ красными лацканами мундиръ. Когда его произвели въ офицеры и онъ пріѣхалъ къ старенькой своей матери (которая столько разъ кукушечкамъ и ласточкамъ и орлу сизому наказывала, чтобъ полетѣли къ ея сыну милому, да сказала ему: что старая его мать и поздно ложится, и рано встаетъ, все по зарямъ выглядываетъ: когда онъ пріѣдетъ къ ней? чтобъ таки -- не умерла она, посмотрѣла на сына во всемъ его великомъ государскомъ одѣяніи) -- такъ, когда пріѣхалъ Алексѣй Леонтьевичъ въ Сороковку въ уланскомъ мундирѣ, серебряные эполеты, грудь вся алая и шапка алая, такъ и цвѣтетъ, важный Мокрый, еще отецъ Матѳія Тимоѳіевича, назвалъ Затолоку снѣгиремъ и позвалъ къ себѣ отъ обѣдни на водку. И куда бы ни шелъ Алексѣй Леонтьевичъ: коноплянниками ли, чтобъ пострѣлять воробьевъ, такъ ли куда дорогою -- словно кто насылаетъ ему такое наважденіе: спереди и съ боковъ, и въ слѣдъ ему -- затаясь гдѣ-нибудь за вербою, припавши въ высокую траву, или наконецъ цѣлою ватагою нахлынувши въ густую коноплю -- его высматривали отовсюду зоркіе плутоватые глазки и когда Алексѣй Леонтьевичъ зачастую самъ хотѣлъ поближе взглянуть на нихъ -- отъ него, смѣясь, бросались въ разсыпную бѣжать не однѣ простыя дѣвушки, перекинувъ на плечо цвѣтную отъ косы ленту; но случалось и сороковскія барышни, подбирая свои длинныя платья и хватаясь рукою за гребень, чтобъ на бѣгу не обронить его. Не разстался бы иной легко съ такимъ чудодѣйственнымъ мундиромъ; но Алексѣй Леонтьевичъ скоро снялъ его. Умерла его старенькая мать, похоронили ее у церкви и вышелъ въ отставку Алексѣй Леонтьевичъ. Встала на него, какъ одинъ человѣкъ, вся Сороковка. "Уже видно," говорили, "что умерла старая матерь: бо некому поучить молодаго сына." Вмѣсто того, чтобы жить паномъ, хотя маленькимъ -- какимъ ни-на-есть, да все паномъ, помнить свое панство, -- онъ пошелъ въ купцы: позавелъ компаніи съ купцами, началъ перепрадовывать лошадей, скупать овецъ... Не зазывалъ уже болѣе Мокрый Алексѣя Леонтьевича на водку; перестали его высматривать изъ конопель дѣвушки, да и самого его почти не видать было въ Сороковкѣ. "Навернется", говорили ближніе сосѣди, "какъ огня ухватитъ, да и былъ таковъ." Гдѣ онъ пристанище имѣлъ? что дѣлалъ? Полагали даже, что едва ли не подъ разбой ходилъ; только разбоевъ нигдѣ не слыхать было. Когда на улицѣ начинали пѣть старинную малороссійскую пѣсню:
  
   Нема ій спыну да вдовыному сыну...
   Нѣту удержу да вдовы ли той сыну:
   Что полночь наступаетъ, разбой разбиваетъ...
  
   "Нема спыну да вдовыному сыну!" важно повторялъ панъ Мокрый. "Вотъ такъ оно, какъ нашему." Оно и было отчего говорить такъ: то въ хуторочекъ къ "вдовыному сыну" приведутъ лошадей такихъ, что кому не надо, каждая рублей двѣсти и болѣе стоитъ; то пригонитъ онъ откудова-то воловъ и коровъ на удивленіе, что вся Сороковка сходится смотрѣть: и гдѣ онѣ росли въ такой роскоши, на какомъ привольи и еще, пуще всего, какъ достались онѣ "вдовыному сыну?" Гдѣ, гдѣ его нѣтъ, а уже на весеннихъ ярмаркахъ онъ здѣсь: похаживаетъ между купцами, скупаетъ скотъ; завелъ свою отару овецъ въ Сороковкѣ и на Донъ пробивалъ, по Черноморью всѣ мѣста извѣдалъ -- "нема спыну да вдовыному сыну!"
   Послѣ пяти-шести лѣтъ такой никѣмъ не стѣсняемой жизни, Алексѣй Леонтьевичъ вдругъ явился къ Мокрому и предложилъ ему, какъ сосѣду и достаточному человѣку, купить у него его часть Сороковки. "Такъ я хоть и старый человѣкъ", разсказывалъ Мокрый, "а у меня морозъ по за-спиною пошелъ. Продать отцовщину! Сороковку! Что вы, молодой мой панычъ, собираетесь жениться, или какъ оно въ пѣсни поется: "бо жъ я женюся, або утоплюся?" "Ни того и ни другаго", отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ. "А вы располагаете купить у меня, или нѣтъ?" "Нѣтъ!" рѣшительно сказалъ Мокрый. "Ни!" повторилъ старикъ, съ силой задушевнаго убѣжденія. "Грѣху брата моего не послужихъ," попъ-батько въ церкви читалъ; а вы, молодой панычъ, сыномъ могли мнѣ быть, такъ мнѣ, старому дѣду, учить васъ; а не подводить на такое богопротивное дѣло -- ни! не хочу я. Коли вы не совсѣмъ еще отказались отъ сороковской хлѣба-соли, то оставайтесь, пообѣдаемъ; а сего дѣла -- не хочу! дважды повторилъ Мокрый. "Очень жаль," кажется, былъ нѣсколько тронутъ и вмѣстѣ раздосадованъ молодой Затолока. "Благодарю васъ, панъ Мокрый, что вы захотѣли поучить меня безроднаго. Я самъ дорожу отцовщиной на сколько могу. Людей я оставляю за собою, хотя, вы знаете, тамъ немного добра, гдѣ двое старыхъ, да одинъ малый; а на землю у меня покупщикъ есть. Но я, можетъ быть, потому и пришелъ называться вамъ, что мнѣ хотѣлось бы лучше, чтобы земля моя была у васъ, у нашего стариннаго сосѣда и своего брата помѣщика. Счастливо вамъ оставаться." "Съ Богомъ, молодой панычъ. На добрый путь... Такъ кому вы продаете вашу землю? спросилъ, провожая гостя, уже на крыльцѣ панъ Мокрый. "Мѣщанину изъ города..." Вернемтесь, панъ, въ хату, чтобы вонъ та рябая сорока, что на плетнѣ, не послышала насъ... Садитесь, мой панъ!" сказалъ Мокрый. "Еще какъ стало на свѣтѣ считаться любая Сороковка, не было въ ней того сраму, чтобы жили жили паны, да замѣшалась сюда всякая дрянь.... Что вы хотите за вашу землю? Я не торгуясь плачу. Намъ купцами не быть и на барыши мы не разсчитываемъ. Мы дурни паны; дѣды наши такъ жили, да и намъ, панъ, заказали"...
   Такъ выбылъ Алексѣй Леонтьевичъ изъ Сороковки. "Батьковщину уже продалъ", махали будто въ слѣдъ ему рукою сороковскія пани, "не постоитъ и душу заложитъ." "Ни!" крѣпко раздумывая, напиралъ на свое ни панъ Мокрый. "Еще панычъ нашъ не совсѣмъ пропалъ. За барышъ души не положигь. Важность она панская въ немъ есть. Я уже такъ было и думалъ: возьметъ онъ съ меня въ тридорога; благо, что дурень такой попался сказать: что не торгуясь плачу -- и заплатилъ бы, бисову сыну, слова бы не сказалъ, заплатилъ!" разгорячился панъ Мокрый. "Такъ нѣтъ его, говоритъ: -- кладите вы цѣну, земля вамъ знакомѣе, и купчую пополамъ возьмемъ. Такъ оно межъ панами ведется, по-пански оно!" тихонько притопывалъ сапогомъ Мокрый. Алексѣй Леонтьевичъ взялъ въ верстахъ двадцати отъ Сороковки значительную аренду, гдѣ довольно большое количество земли, и сверхъ того, возможность нанимать степь у сосѣднихъ помѣщиковъ, развили его торговые обороты. Онъ скупалъ и выкармливалъ на сало отары овецъ, головъ двѣсти и болѣе украинскихъ быковъ. Алексѣй Леонтьевичъ былъ не такой человѣкъ, чтобы могъ остановиться, когда видѣлась возможность идти впередъ -- и онъ завелъ свои бойни, свое небольшое саловаренное заведеньице; черезъ восемь лѣтъ онъ купилъ свою аренду. Казалось бы, такого рода не пустые успѣхи, устанавливающееся значеніе Алексѣя Леонтьевича, какъ человѣка "при деньгахъ", и самый его новый высшій кругъ сосѣдства и знакомства давали ему все право забыть Сороковку и навсегда.
   Но вышло совершенно на оборотъ. Когда Алексѣй Леонтьевичъ жилъ въ ней и принадлежалъ, какъ рыба водѣ, своей Сороковкѣ, она точно была ему ничѣмъ. Забывалъ онъ про нее и будто немножко презиралъ; по крайней мѣрѣ, отъ недосуговъ ли, или почему другому, только вовсе не хотѣлъ знаться съ ея панами и паньями. Теперь совсѣмъ не то. Оставилъ онъ Сороковку и она будто стала ему и близка, и мила. Подъ рядъ перезнакомился онъ со всѣми ея Петренками, Проценками, Сидоренками; полюбилъ отъ души еще маленькую и всюду говорилъ о ней, расхваливалъ свою бывшую сосѣдку по Куткамъ, бѣдную Настеньку Алешкову и случалось, что его звали куда-нибудь въ важный домъ и не совсѣмъ на обыденный случай -- "нѣтъ, господа", говорилъ онъ, "поѣду въ свою Сороковку".
   И чтобы настояще видѣть Алексѣя Леонтьевича, сколько въ немъ было самороднаго, своего особеннаго, дѣятельнаго и какъ бы немножко удалаго, это надобно было посмотрѣть на него на весеннихъ ярмаркахъ, гдѣ обыкновенно продается скотъ и большіе и мелкіе торговцы кишатъ по заставленной площади. Пріѣзжаетъ Алексѣй Леонтьевичъ. Ему надобно прибыть иногда за восемнадцать и двадцать верстъ. Самая только грязь, весенняя распутица; буланыя его взмылены, сѣдѣютъ отъ пара, но еще рвутся на возжахъ: ярмарочный шумъ и толкотня горячатъ ихъ. "Берегись, поди!" не замолкаетъ кучеръ... "Прочь съ дороги, баба! зазѣвала -- берегись!" Еще лошади и не совсѣмъ остановились, какъ Алексѣй Леонтьевичъ встаетъ. На немъ оригинальный -- лоснится весь -- какъ смоль вороной, калмыцкій ергакъ забрызганъ мѣстами грязью. Алексѣй Леонтьевичъ веселъ, видимо доволенъ; англійскіе невыразимые опущены въ сапоги съ узенькой сафьянной оторочкой; ничто не мѣшаетъ свободнымъ его во всѣ стороны движеніямъ; на головѣ красная кругленькая шапочка, что-то на манеръ ермолки, принадвинута на брови и замшевыя темно-зеленыя перчатки -- нарядъ Алексѣя Леонтьевича. "Наше вамъ нижайшее почтеніе! Всенижайшее наше почтеніе, Алексѣй Леонтьевичъ! по добру ли, т. е., ваша милость, по здорову?" подступаютъ къ нему съ разныхъ сторонъ. "Матвѣй Ивановъ Скорняковъ всепокорнѣйшее свое почтеніе Алексѣю Леонтьевичу!" протискивается въ засаленомъ балахонѣ скудобородый молодецъ купчина. "А мы этакъ-съ, того, посматриваемъ. Не ѣдетъ-съ! говоримъ; а и торгъ бы оно какъ-то вольнѣе пошелъ-съ. Дорога-съ оченно, того, распутная-съ". Весело, какъ-то особенно довольно, бодро оборачивается по сторонамъ Алексѣй Леонтьевичъ, приподнимаетъ свою красную шапочку -- "Богъ помочь! А! здравствуйте. Спасибо, господа... А! умная голова, неладная борода -- Матѳей Ивановъ! здорово, братъ. Хозяйка, дѣтки? каково поживаешь? -- "Слава Богу, Богу! на всемъ-съ слава Богу". -- "Слава Богу!" въ свою слава очередь повторитъ Алексѣй Леонтьевичъ. "Что? Какова площадь, господа? Хорошъ ли товаръ есть?" -- и отправляется въ кружкѣ бородъ обойдти ярмарку, осмотрѣть ее. Не потому, чтобы это было ему нужно, -- иногда онъ уже "накупился", т. е., купилъ все необходимое ему количество скота и теперь пріѣхалъ на ярмарку такъ, не почему другому, какъ потому что въ немъ шевелится живая дѣятельность, и усидѣть дома, не посмотрѣть хотя, какъ поведутъ свои дѣла другіе, Алексѣй Леонтьевичъ не могъ. И, кажется, онъ вовсе не смотритъ; идетъ по ярмаркѣ, разсказываетъ, кланяется съ своими знакомыми и только, будто мимоходомъ, ударитъ по бедру рукою то одного, то другаго быка; но торговцы знаютъ это клеймо зеленой перчатки Алексѣя Леонтьевича. Какъ бы ни держался хозяинъ, а скотина у него будетъ куплена: потому что глазъ Алексѣя Леонтьевича вѣренъ и рука его мѣтко обозначаетъ хорошее.
   И вотъ эта мѣткость вѣрнаго взгляда, дѣльность Алексѣя Леонтьевича, умная голова, не пустозвонная -- вовсе не обороты его, не превышавшіе тысячъ семи серебромъ на рогатомъ скотѣ -- дали ему вѣсъ и почетъ между людьми не его сословія, ворочавшими десятками тысячъ, и которые вначалѣ очень небрежно посмѣивались надъ его честью, "дворянческимъ купцомъ". Но чтобы все сказать объ Алексѣѣ Леонтьевичѣ, надобно не пропустить и тѣхъ слуховъ, которые ходили объ его деньгахъ. Одни говорили, что у него даже тридцать тысячъ серебромъ; другіе поумѣреннѣе, клали только на пятнадцать. Разумѣется, то и другое было чистый вздоръ. Вѣрнѣе всего можно сказать, что едва-ли у него какой десятокъ тысячъ, и то не серебромъ, а развѣ ассигнаціями, былъ наличными, лежалъ въ шкатулкѣ; а остальные деньги находились въ оборотѣ: въ скотѣ, въ овцахъ, въ зерновомъ хлѣбѣ, которымъ засыпаны были сплошь амбары и наконецъ не должно забывать, что нѣтъ еще и двухъ лѣтъ, какъ Алексѣй Леонтьевичъ купилъ свою аренду. Но въ томъ и состояла вся задача, что Алексѣй Леонтьевичъ и не было того, чтобы когда распространялся о своихъ дѣлахъ: какъ они? удачно, не удачно ли шли? Даже, когда навѣрное знали, что онъ выгодно и превыгодно продалъ свой гуртъ, или овецъ своихъ и только такъ хотѣли спросить: "А что? не хорошъ барышъ? Мало, чай, взяли?" -- "Будетъ съ меня", отвѣчалъ съ своей веселой улыбкою Алексѣй Леонтьевичъ. "Мнѣ не семью кормить". -- "А отчего бы и не семью?" живо вступалась какая-нибудь тутъ бывшая сороковская и не сороковская дана. Алексѣй Леонтьевичъ шутилъ и отсмѣивался; но въ этомъ отношеніи судьба его сильно интересовала Сороковку. Его женили и на вдовѣ какой-то, даже княгинѣ, -- гдѣ-то она жила, никто не зналъ -- и козачку онъ съ Дону привозилъ; Настеньку Алешкову чуть-чуть только не сваталъ и даже былъ явно помолвленъ -- это всѣ знали -- на дочери того, у кого онъ держалъ имѣніе на арендѣ; хотя у него всѣхъ дѣтей было только два сына. "Истинно вотще трудишися!" качали головами и въ печали жмурились старушки, приводя очень близко тексты изъ св. Писанія. "Нынѣ душу твою истяжутъ отъ тебѣ и вся твоя не вѣси, кому собираеши. Ни жены, ни близкаго рода". Пріѣхала Людмила Павловна... Вся Сороковка въ одинъ голосъ положила, что вотъ уже невѣста Алексѣю Леонтьевичу -- не идти ему дальше. И Алексѣй Леонтьевичъ, то часто ѣзжалъ въ Сороковку, а то будто и еще чаще сталъ навѣщать того и другаго въ ней, и все по дорогѣ, мимоѣздомъ и такъ прямо, заѣдетъ къ Катеринѣ Логвиновнѣ. Но ѣздитъ онъ мѣсяцъ и два ѣздитъ мѣсяца -- не малое время, и годъ прошелъ; а Алексѣй Леонтьевичъ бываетъ и бываетъ, и будто правъ себѣ, что онъ бываетъ. Потомъ вдругъ -- Богъ послалъ весну -- и словно вѣтромъ какимъ пахнуло на Алексѣя Леонтьевича: черезъ Мокраго -- извольте вамъ -- дѣлаетъ предложеніе, или, что одно: проситъ узнать, какъ примутъ его? Все это, отъ давняго ожиданія, пришло совершенно неожиданно, было какъ-то оно странно; не отзывалось дѣльностію, всѣмъ извѣстной послѣдовательностію Алексѣя Леонтьевича... "Гм!" часто произносила за это время въ большомъ раздумьи пани воеводша, и теперь, заглядывая въ окно и не понимая, что такое сдѣлалось въ Лисьей-балкѣ съ Алексѣемъ Леонтьевичемъ? -- "Гм!" сказала она, но здѣсь же увидѣла, какъ вспугнутую ширококрылую птицу, поднявшуюся изъ-за кустовъ балки.
   Эта птица была тройка Алексѣя Леонтьевича. Прямо противъ солнца, румяное, маслянистое лицо кучера яснѣло, какъ красной мѣди самоваръ; буланыя неслись; задержка въ балкѣ, видимо, разгорячила ихъ. Коренной конь, какъ левъ (да онъ и немного похожъ былъ на него золотистой гривой), кажется, отсюда слышно было какъ храпѣлъ, напирая крутою грудью и высокими взмахами копытъ загребая подъ себя пыль и дорогу.
   -- У! добрый конь! -- не могла чтобы не проговорить Катерина Логвиновна, не смотря, что такъ она была озабочена вопросомъ: куда ѣдетъ Алексѣй Леонтьевичъ?
   -- Въ самомъ дѣлѣ, куда же это онъ ѣдетъ? Мила? тебѣ будто и нужды нѣтъ...
   -- Мнѣ же какая нужда, маменька! -- сказала Людмила Павловна. Вѣдь онъ навѣрное ѣдетъ не къ намъ; да хотя бы и къ намъ...
   -- Навѣрное или не навѣрное -- не узнаешь ты, дитя мое, что у человѣка на умѣ. А ѣдетъ, шибко ѣдетъ.
   -- Вотъ прекрасно! зачѣмъ же это онъ поѣдетъ къ намъ? требовать объясненій, что ли?
   -- Нѣтъ, дитя мое, ты ему все хорошо объяснила. Если онъ ѣдетъ, такъ зачѣмъ другимъ, а уже объясненій твоихъ не надобно.
   -- И совершенно ясно, что онъ старъ...
   -- Людмила Павловна!..
   Но укорительный голосъ пани-воеводши замолкъ. Она вдругъ отступила назадъ отъ окна и проговорила: -- поворачиваетъ онъ! къ намъ поворачиваетъ...
   Хотя она сейчасъ только предъ этимъ какъ будто полагала это возможнымъ, но на самомъ дѣлѣ, видно, никакъ того не ожидала.
   -- Что же мы теперь, дитя мое, какими глазами будемъ смотрѣть?
   -- Я не выйду, сказала Мила.
   -- Не думай того! возвратилась вдругъ къ пани воеводшѣ вся ея серьезная плавность и чинность рѣчей и пріемовъ. Наварила, сударыня, пива, такъ и пожалуй его распивать, переступила она въ свою пріемную комнату... Вонъ и Дашка твоя съ цвѣтами идетъ.
  

-----

  
   Какъ я люблю, когда въ тихую комнату, слышишь идетъ входитъ человѣкъ; прислушиваешься, какъ онъ ступаетъ.... Неожиданно, начинаешь понимать его. Шаги, это такое же разнообразіе, какъ и тоны голоса: подъ инымъ вялъ, чуть движется отголосокъ шага; подъ другимъ онъ звученъ, силенъ.... Алексѣй Леонтьевичъ входилъ, неся какую-то бодро-веселую звучность по слѣдамъ своимъ.
   -- А я вотъ отъ обѣдни да и къ вамъ, Катерина Логвиновна. Незванный гость пироги ѣсть.
   -- И милости просимъ, Алексѣй Леонтьевичъ! Незваный, такъ я теперь зову: милости просимъ, не откажите.
   -- Извините, право. Нельзя, какъ будто грѣхъ какой: въ церкви былъ и не заѣхать къ вамъ.
   -- Видно, не знаетъ онъ, себѣ на умѣ подумала пани воеводша.... И помилуй васъ Богъ отъ этого! возразила она. Чтобы однимъ разомъ сказать: да не только я и пироги мои на васъ бы осердились.... Одарья! Наталка! давайте намъ, родныя, сюда пироги. Гость пожаловалъ, ждетъ.
   Къ пирогамъ явилось все, что подается для закуски.
   -- Вотъ и канареечка вамъ, Алексѣй Леонтьевичъ, запѣла. Это она послышала, что тарелки стучатъ.... Съ воскреснымъ днемъ будьте здоровы! и таки дай Богъ здоровья вамъ! наливала собственноручно въ свою серебряную чару гостю водку пани воеводша. -- Вы не забываете нашего храма Божія; ѣздите помолиться къ вамъ. Просимъ одолженія выкушать.
   -- Дай же Богъ, чтобы вы были здоровы и мы были здоровы, всѣмъ на здоровье! выпилъ чарку Алексѣй Леонтьевичъ и, по приглашенью, придвинулся къ столу съ закускою.
   -- А вѣдь такъ, Катерина Логвиновна, странное дѣло, говорилъ онъ. Мальчишкой ли я еще, безъ шапки, привыкъ бѣгать въ нашу сороковскую церковь; бывало матушка дастъ въ руку грошикъ: "бѣги, Алексіе, до Бози. Свѣчечку поставишь, Богъ счастія дастъ", -- или что здѣсь прахъ родительскій; но какъ не въ сороковской церкви, -- нигдѣ будто и не помолишься.
   -- Родительскій прахъ, повторила пани воеводша, ничего не поясняя болѣе... А вотъ и пирожечекъ съ печеночкою, съ легенькимъ, какъ вы вкусъ имѣете, Алексѣй Леонтьевичъ, съ засушенкою и прирумяненный, какъ и матушка ваша покойница любила.
   -- Такъ вотъ это все мнѣ, ради матушки, на здоровье скушать? обѣими руками указывалъ на свою наполненную тарелку Алексѣй Леонтьевичъ. Извольте, Катерина Логвиновна. Я мастеръ пироги ѣсть. Матушка спозаранку пріучала.... Родная моя! когда бъ это она встала, да пожила теперь со мною!
   -- Порадовалась бы душа ея, истинно порадовалась, отвѣчала пани воеводша.
   Затѣмъ только канареечка начала сильно насвистывать, подзадориваемая стукомъ ножей и вилокъ.
   Алексѣй Леонтьевичъ, какъ человѣкъ дѣятельный, не могъ быть слишкомъ полонъ и толстъ, и не былъ онъ. Вся верхняя часть его открытаго хорошаго лба на столько, какъ надѣвается картузъ и можетъ затѣнять козырекъ, была бѣла и даже очень; остальную часть лица широко захватывалъ румяный весенній загаръ помѣщика, который самъ бываетъ въ полѣ. Отсутствіе усовъ и бакенбардъ, бѣлокурые мягкіе волосы, сами подвигающіеся легонько на вискахъ, свѣтъ сѣрыхъ глазъ и улыбка веселая Алексѣя Леонтьевича давали ему столько молодости, что грѣхъ было Людмилѣ Павловнѣ назвать его старымъ. Даже самый костюмъ его, простой лѣтній, не имѣлъ никакихъ булавокъ и перстней и хорошее бѣлье, дымокъ настоящей гаванской сигары говорили довольно въ его пользу...
   -- А, Алексѣй Леонтьевичъ! а, гость мой! а, нѣтъ! заговорила пани воеводша. Салфетки вовсе не слѣдъ класть. Я васъ еще поподчую.
   -- Чѣмъ же это, Катерина Логвиновна? я совсѣмъ сытъ. Обѣдъ пропадетъ.... Я, видите, безъ церемоніи у васъ и обѣдать сбираюсь.
   -- Эта статья своимъ чередомъ. Кто бы и пустилъ васъ безъ обѣда. Коли одолженіе ваше было такое заѣхать ко мнѣ, то и борщъ мой кушать: -- ужъ такъ водится.
   -- Да нѣтъ, Алексѣй Леонтьевичъ, вы на такой часъ поспѣли, что угощенье всякое слѣдуетъ, угощала пани воеводша. Мы вѣдь совсѣмъ на выѣздѣ; завтра въ путь пускаемся, туда, къ благодѣтелямъ своимъ. Дочь тамъ имянинница, вотъ царя Константина и матери его Елены, пріятельница дорогая...
   Надобно бы было добавить: чья? но пани воеводша, осторожная и совѣстливая, избѣгая всячески напомнить Алексѣю Леонтьевичу.... не упомянула имени дочери.
   -- Такъ, гость мой любезнѣйшій! то вы всегдашніе кушали пироги воскресные; а это я васъ своими дорожными поподчую. Уже не обидьте, не откажите и дорожку намъ погладить.... Какъ хотите, Алексѣй Леонтьевичъ, хотя вы и не пьете двухъ передъ завтракомъ, а другую надобно выпить.
   -- Да вѣдь я же не пью, Катерина Логвиновна.
   -- Дорогу вспрыснуть, Алексѣй Леонтьевичъ. Пыль столбомъ -- не откажите. А тѣмъ часомъ мы съ вами хорошо сядемъ да побесѣдуемъ; я еще посовѣтоваться съ вами хочу.
   -- Что такое? зорко взглянулъ Алексѣй Леонтьевичъ. За совѣтами, кажись, пани воеводшѣ ни къ кому не ходить.
   -- Не говорите того, хорошій мой. Съ совѣтомъ да съ привѣтомъ только человѣку межъ людьми жить... Выкушайте, прошу васъ, сказала Катерина Логвиновна. Я вамъ лекарственной, человѣчьяго вѣку рюмочку налью. А вотъ и пирожечекъ съ яичками, съ поджареннымъ на меду макомъ, сдобность какая! такая пріятность въ дорогѣ закусить.
   -- Пани моя хорошая! говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, я же никуда не ѣду; остаюсь у васъ. Помилуйте.
   -- Что жъ такое? побезпокойтесь. Пирожочекъ одинъ... Это же мои, Алексѣй Леонтьевичъ. любимые.
   -- Ну-те, такъ и быть, Катерина Логвиновна! забавно тряхнулъ головою Алексѣй Леонтьевичъ. Съѣлъ я свои любимые и матушки покойницы пирожки любимые и ѣмъ ваши любимые, это же еще на блюдѣ что за грибочки такіе загнутые, варенье течетъ? вѣрно Людмилы Павловны любимые? Давайте ужъ и ихъ съѣмъ... Кончилъ! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, веселымъ размахомъ кладя салфетку на столъ. Теперь позвольте покурю.
   -- Такъ оно по-пріятельски бываетъ! вотъ эта старинная дружба видна, предовольная свободной мѣрой своего гостя, благодарила пани воеводша. Она нѣсколько пріостановлена была вопросомъ о любимыхъ пирогахъ Людмилы Павловны. Но Алексѣй Леонтьевичъ, спокойный и чего-то немного улыбаясь, курилъ свою сигару и похаживалъ... Гдѣ-то ума взялъ Мокрый, не сказалъ ему -- или что же это такое? спрашивала себя пани воеводша.
   -- Такъ что-жъ такое, Катерина Логвиновна? о чемъ вы хотѣли поговорить со мною? началъ разговоръ Алексѣй Леонтьевичъ. Душой радъ служить вамъ.
   -- Всепокорнѣйшую мою благодарность приношу, Алексѣй Леонтьевичъ. Дѣло это такого выходитъ рода -- эй! кто вы тамъ? умницы мои. Наталка! подите принять тутъ, -- что какъ вамъ сказать? и не хотѣлосъ бы малостію неравно скуку вамъ навести.
   Пани восводша, какъ настоящая малороссіянка и чинная такая, говорила съ большимъ предисловіемъ.
   -- У васъ и своихъ дѣловъ, Алексѣй Леонтьевичъ, голова не обниметъ; а тутъ мнѣ съ своимъ.
   -- И слава Богу, Катерина Логвиновна. Лучше много дѣлъ, чѣмъ сидѣть безъ дѣла. Что вамъ такое угодно? Позвольте, я вотъ такъ поближе присяду къ вамъ.
   Усѣлся на диванчикъ Алексѣй Леонтьевичъ и диванчикъ хорошо рыпнулъ.
   -- Соблазнили вы насъ всѣхъ, хорошій мой, говорила пани воеводша. Въ торгъ хочу пуститься. Съ весны, знаете, слыхать было, что падежъ на скотъ идетъ, такъ я и поопаслась: лишній какой по хозяйству скотъ я продала, и теперь думаю, мысль мнѣ такая приходитъ: что дай я куплю овецъ. Онѣ къ осени поотгуляются, а тамъ я ихъ и продамъ, и что нибудь, знаете... Деньги теперь, становятся нужны.
   -- Слушаюсь, особенно весело помолчалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Вспомянули вы мнѣ, пани воеводша, хорошее время, какъ я самъ ходилъ за совѣтами.... Ищу, гдѣ бы мнѣ потолкаться между купцами. Въ городѣ была ярмарка; захожу я въ трактиръ, сидятъ два купца, -- здѣсь это я въ первый разъ сошелся съ своимъ пріятелемъ Скорняковымъ, -- пьютъ купцы чай и разговоръ дѣловой идетъ. Подсѣлъ и я къ нимъ, и вотъ также какъ у васъ, у меня въ головѣ овечки бродили. "Господа! говорю, вотъ такъ и такъ: что, примѣрно, прибыли? сколько можно съ овцы нагулу, т. е., сала получить? что вотъ, говорю: хотѣлось бы по осени заняться овцами". -- Ничего-съ, оченно хорошая статья, говорятъ. Посмотрѣли они значительно на меня. "Да вы, сударь-съ, это впервые желаете заняться? Женаты, смѣю спросить-съ?" сказалъ Скорняковъ. "Нѣтъ," говорю я. И, примѣрно положить-съ, не располагаете жениться-съ въ этомъ годѣ? -- Не думаю... Переглянулись купцы между собою. "Ну, говорятъ: барышъ есть. Нагулъ на овцахъ будетъ."
   -- Какъ же-съ это оно, Алексѣй Леонтьевичъ. Я такой матеріи не понимаю.
   -- Ну, извольте видѣть, пани воеводша! я и самъ тогда не понималъ. "Что вы, говорю, господа честные, посмѣиваетесь надо мною, что ли? какое дѣло нагулу на овцахъ до моей женитьбы?" А теперь и я знаю: чтобъ барыши взять да сало на овцахъ было, такъ и не мѣшаетъ хозяину не женатымъ быть.
   -- Ну, и воля же ваша Алексѣй Леонтьевичъ, чинно улыбалась пани воеводша. Мнѣ не жениться и замужъ не моя пора идти.
   -- Э-эхъ, пани воеводша! да мужчиной надобно быть. Не засыпаться до зари, да не нѣжиться; верхомъ ѣздить и этакъ на рукѣ стегаечку, чтобы пошевелить случаемъ чабана, носить.
   Помолчала немного пани воеводша.
   -- Стало быть, Алексѣй Леонтьевичъ, такое разсужденіе выходитъ: что наврядъ мнѣ покупать овецъ?
   -- Нѣтъ, пустое, сударыня моя! Покупайте смѣло. Прибыльнѣе овцы ничего по хозяйству и въ торговлѣ нѣтъ... А мои-то овцы, Катерина Логвиновна, съ нагульцемь будутъ? -- шутливо и вмѣстѣ серьезно вдругъ спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Слова были шутливыя, но голосъ и то, какъ они сказались, было очень серьезно. Покачалъ онъ головою.
   -- Я не знаю... такъ ли оно? Алексѣй Леонтьевичъ, родной мой! понимаю ли я васъ?
   -- Понимаете, пани воеводша.
   Какъ ни была она неожиданно и врасплохъ застигнута; но пани воеводша не потерялась и сановито повыпрямилась. Разговоръ пошелъ тихимъ голосомъ.
   -- Такое произошло дѣло, что какъ и сказать? Простите вы васъ...
   -- Да что тутъ? какое прощеніе, пани воеводша! когда человѣку талану нѣтъ.
   -- Позвольте; одного я въ разсудокъ не возьму.... Можетъ, оно и не такъ бы было... Какъ это вамъ, отецъ моя родной, пріятель мой задушевный! да вздумалось поручить такое дѣло Матѳію Тимоѳіевичу Мокрому?
   -- Дѣдъ лысый ему поручалъ! съ комической досадою отвѣтилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Извольте послушать, какъ оно было. -- Въ прошлое воскресенье собралось ко мнѣ человѣкъ шесть нашихъ сороковскихъ и Мокрый былъ. Ну, и начали они, пристаютъ: не женюсь, да почему не женюсь? Такъ-то бы вотъ и женился, какъ хочется! "Давайте же невѣсту", говорю я. Мокрый вотъ и называетъ ее.... А слышали ли вы, панъ Мокрый, сказалъ я: какъ цыганъ сватался за королевну? Не слыхалъ онъ..
   -- И я, чтоже? не слыхала такого, шепотомъ замѣтила пани воеводша.
   -- Такъ вотъ послушайте, говорю я. -- Идетъ цыганъ разряженный... "Постой! куда ты?" спрашиваютъ его. -- "Не трогайте меня, говоритъ, братцы! Иду свататься за королевну." -- "Съ ума ты сошелъ цыганъ! пойдетъ же она за тебя?" -- "А чтожъ, братцы? говоритъ цыганъ; уже половина дѣла сдѣлано. "Какъ сдѣлано?" спрашиваютъ его. -- "Да такъ, братцы, говоритъ: я со всей душою; только -- какъ она?" Вотъ такъ и мы съ вами, панъ Мокрый, говорю я: только какъ она?
   Разсмѣялся Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Такое горе! сказалъ онъ: вы знаете, что уже Мокрому въ голову вошло, того и сухимъ клиномъ не выбьешь. "Такъ я же узнаю, -- въ одно сталъ: спрошу и узнаю: какъ она?" Вотъ тебѣ и узналъ на мою голову!
   Опустилъ свою умную голову Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Что теперь будемъ дѣлать, Катерина Логвиновна?
   -- А что же вамъ такое дѣлать, Алексѣй Леонтьевичъ? Я какъ и постигала все, что это однѣ выдумки Мокраго.
   -- Вотъ-те и на! -- закусилъ губу Затолока. А я-то что? за болвана сталъ? Такъ бы вотъ Мокрый за меня разсказывалъ, и женилъ меня, когда бы я самъ того не хотѣлъ! Мы, Катерина Логвиновна, къ этому празднику, какъ говорится, пѣшіе бъ шли. Я разсказываю вамъ, какъ случилось.
   -- А случилось оно такъ, Алексѣй Леонтьевичъ, что -- не погнѣвайтесь -- доброму здѣсь не много чему быть.... Позвольте! не потому, чтобы я мать родная того не хотѣла, или бы находила какой порокъ въ васъ Алексѣй Леонтьеввчъ! я съ вами, какъ съ другомъ моимъ давнимъ, душу открывши, буду говорить. Намъ не въ первый разъ сегодня знаться. Пусть ваше богатство при васъ; да человѣкъ-то вы, что другаго въ жизнь не сыщешь, хорошій мой! Сулилъ намъ Богъ счастье, да не умѣли руками взять. Ну, чтобы вамъ мнѣ-то было сказать? Пошло бы оно тихо и ладно; авось бы что-нибудь и вышло. А то дитя молодое, явился тотъ Мокрый, какъ съ цѣпи сорвался; она наговорила, не подумавши и не раздумавши; а теперь она еще у меня такая, что отъ своего слова потому одному, что сказала его -- не вотъ-то она и отступится.
   -- Такъ-то Катерина Логвиновна: вѣкъ живи, вѣкъ учись; а дуракомъ умрешь и еще скажутъ: старымъ.
   Что-то другое еще думалъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Такъ какъ же пани воеводша? Вотъ мнѣ совсѣмъ и чистая отставка?
   -- Не отставляю я васъ, другъ вы мой возлюбленный! въ грусти развела руками и сложила ихъ у сердца хорошая пани воеводша: -- Я объ этомъ дѣлѣ уже и плакала, и Богу милосердому молилась... Помогай онъ вамъ на ваше счастіе! А мнѣ здѣсь, сами видите, ничего нельзя. Дочери я приневоливать не стану.
   -- Что приневоливать, пани воеводша! Здѣсь нужна добрая, вольная воля.
   Оба разговаривающіе замолкли и не смотрѣли другъ на друга. Часы начали бить двѣнадцать. Били они и били...
   -- Надѣлалъ мнѣ Мокрый, -- въ раздумьи, подъ бой ихъ заговорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: какъ медвѣдь тому человѣку, что хотѣлъ ему прислужиться, со лба муху согнать, да засадилъ камень въ лобъ -- что теперь, умѣючи и вынимай его,... Да что же это, Катерина Логвиновна? -- не весело и не грустно, а какъ-то шутливо съ грустью сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Людмила-то Павловна раскорила меня въ прахъ, да еще и сердится, глазки свои показать не хочетъ. За что же такъ? Это хоть и пѣсню нашу пой:
  
   Прости жъ мене, мила,
   Що ты мене била.
  
   -- Нѣтъ, Алексѣй Леонтьевичъ! отозвалась со всѣмъ достоинствомъ пани воеводша, даже поднялась она: -- Мы вамъ этого оскорбленія не подадимъ... Мила! возвысила она голосъ: что ты тамъ? Брось. Полно тебѣ въ дорогу сбираться. Иди къ намъ; скоро обѣдать пора. Двѣнадцать пробило. -- Она еще за цвѣтами посылала, добавила Катерина Логвиновна: такъ съ ними возится. Мила! пожалуй ты къ намъ.
   Милѣ точно было довольно возни; только не съ цвѣтами, а съ своими не очень пріятными мыслями. Ей ужасъ было не ловко остаться одной въ комнатѣ и притомъ, какъ въ засадѣ, вмѣстѣ съ рябенькой кошкою. Выхода не было. Надобно было или лѣзть въ окно, или проходить черезъ пріемную комнату. Томилась она. Громкій вначалѣ, оживленный разговоръ Алексѣя Леонтьевича звучно доходилъ къ ней. "Однако онъ вовсе не огорченъ", сказала она себѣ. "Разумѣется, я, тѣмъ менѣе, огорчаюсь этимъ. Мнѣ какое дѣло -- огорченъ ли онъ, или не огорченъ? Зачѣмъ онъ пріѣхалъ!" Эти и тому подобныя мысли Мила готова была выбросить, какъ крошки, за окно воробьямъ; но тупые носы воробьевъ не клюютъ мыслей. Прямо сказать, ей тяжела была эта вышедшая непріятная исторія съ человѣкомъ, котораго она привыкла такъ часто видѣть и на котораго теперь ей не ловко было взглянуть послѣ своего рѣзкаго. неосторожнаго отвѣта.
   -- Эта Даша, право, именно балуется. Куда не пошли ее, не дождешься два часа.
   Мила въ первый разъ рѣшилась замѣтить, что Даша балуется; а Даша совсѣмъ избаловалась. Совершивъ вмѣстѣ съ барышнею курсъ воспитанія въ знатномъ домѣ, смазливенькая, какъ горничная, съ выгнутыми бровями, она производила много закулиснаго шуму по Сороковкѣ, завоевывая вниманіе панычей и фамильярно предлагая панночкамъ свои неоцѣненныя совѣты по части ихъ нарядовъ.
   -- Ахъ барышня-съ! явилась она у окошка, совершенно свободно выражая свое удивленіе. -- Вы сидите-съ въ заперти, какъ птичка въ клѣткѣ.
   -- Пожалуста, безъ замѣчаній, была очень недовольна, Мила. -- Вотъ это и всѣ цвѣты? спросила она.
   Даша не стѣсняясь, отвѣчала другимъ вопросомъ:
   -- Ахъ! я не знаю, право, барышня, что вы въ нихъ находите хорошаго-съ? Простые цвѣты.
   Мила рѣшилась промолчать, чтобы не вступить съ своей горничной въ споръ о разности вкусовъ. Та никакъ не унималась.
   -- Вы сегодня что-то, Людмила Павловна, не въ духѣ-съ? замѣтила она.
   -- За то ты, Даша, слишкомъ въ духѣ! что это такое? Ты забываешься.
   -- Вотъ вы и сердитесь, барышня! А я такъ спѣшила къ вамъ-съ. Льстила себя надеждою... Я все это время говорила о васъ.
   -- Во всякомъ случаѣ было бы не худо, если бы ты меньше говорила.
   -- Да я съ кѣмъ говорила, барышня, скажу вамъ. Затолока нагналъ меня въ Лисьей-балкѣ, остановился, спросилъ о старой барынѣ, тутъ мы я о васъ... Онъ, право, вовсе не старый мужчина.
   -- Поди прочь! даже топнула своей легкой ногою Мила: -- Принеси мнѣ кружку, поставить цвѣты.
   Мартышка, какъ объяснилось послѣ, не помнила себя и болтала, что ни попало, взнесенная чуть не до облаковъ тѣмъ, что подарилъ ей рубль серебра Алексѣй Леонтьевичь.
   Милѣ надобно было нѣсколько времени, чтобы успокоиться. Она ходила по комнатѣ. За дверьми тоже говоръ стихъ и слышалось что-то такое на подобіе шептанья листьевъ въ не совсѣмъ тихую погоду. Даша распорядилась такъ, занятая въ кухнѣ разсказами о своемъ похожденіи, что даже не понесла барышнѣ требуемой кружки, а сунула ее съ толчкомъ и приказомъ встрѣчному мальчишкѣ, чтобы отнесъ онъ -- что тотъ и исполнилъ съ большимъ ощущеніемъ удовольствія. У окна мальчикъ остановился выслушать, какъ бьютъ часы, и затѣмъ раздался призывающій голосъ пани воеводши: "Мила! пожалуй ты къ намъ". Надобно было волею, или неволею, выходить... "Вотъ вздоръ какой! Если это не стѣсняетъ его, я зачѣмъ буду стѣсняться? Я будто ничего не знаю", сказала предъ зеркаломъ Мила, поправляя немного свои волосы и вышла.
   Въ ней не было никакихъ такъ, чтобы отдѣльно поразительныхъ, частностей; но общность, полная ея особа была чрезвычайно мила. Бѣленькая, какъ нельзя быть бѣлѣе; длинныя рѣсницы приподнятыя кверху и взглядъ прелестный. Даже Татьяна Николаевна замѣтила, что у Милы умные глазки и затѣмъ у Милы была такая хорошенькая улыбка! Мила входила въ комнату, неся кружку съ цвѣтами, кажется, съ тѣмъ намѣреніемъ, чтобы отстранить цѣлованіе руки, бывшее въ своей силѣ въ Сороковкѣ. Не смотря однако на ободрительное: "какой вздоръ!" ушки у ней слегка зарумянились и она смотрѣла на цвѣты прежде, нежели взглянула впередъ.
   -- Здравствуйте, Людмила Павловна.
   -- Здравствуйте, Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Что это, сколько вы цвѣтовъ несете? На васъ, право, надобно жалобу подать; только не знаешь: кому? Всѣ поля оборвали.
   -- Не я собственно; мнѣ самой только сейчасъ принесли... Мой любимый барвинокъ, сказала Мила, немножко лѣниво, закладывая вѣточку темныхъ листьевъ и темносинихъ цвѣтовъ въ свои русые волосы. -- Вы были у обѣдни у насъ? Кто еще былъ?
   -- Вы не были, Людмила Павловна.
   -- Я это знаю, улыбнулась Мила.
   -- Не грѣхъ ли вамъ, молодымъ такимъ, въ свою очередь улыбался Алексѣй Леонтьевичъ: -- лѣниться въ церковь ходить и еще такъ близко? Започивали, Людмила Павловна?
   -- Да-съ, -- что и колокола не могли меня разбудить.
   -- Нѣтъ, она сегодня рано встала, сказала пани воеводша.
   -- Маменька! я немножко ѣсть хочу, я не завтракала, съ той же лѣнивой граціей; обратилась къ матери Мила... -- Скажите, пожалуйста, вступила она, нѣсколько оживленнѣе въ дальнѣйшій разговоръ, задѣтая, какъ видно, удареніемъ Алексѣя Леонтьевича на слово: молодымъ. Это все пріятная Сороковка -- преимущественно панъ Мокрый, сообщаютъ вамъ такія интересныя свѣдѣнія: что я сплю -- что и колокола меня не могутъ разбудить?
   -- Помилуйте, Людмила Павловна! Про колокола-то вы сказали сами.
   -- Наконецъ я должна была что-нибудь сказать, когда вы мнѣ въ глаза только что не сказали, что я заспанная.
   -- А еще я вамъ этакъ, Людмила Павловна, ничего другаго не сказалъ? съ пріостановкою и съ улыбкой спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Ничего! поспѣшно возразила Мила, -- Ахъ, маменька, милая! улыбаясь говорила она: -- Какъ вы добры! самимъ безпокоиться подавать мнѣ, принимала она отъ матери тарелку, полную воскресныхъ и дорожныхъ пирожковъ.
   Съ минуту Мила, нѣсколько улыбаясь, смотрѣла на свои пирожки.
   -- Вы извините меня, сказала она, въ извиненье передъ своимъ гостемъ. -- Я немножко позавтракаю.
   -- Кушайте, кушайте, Людмила Павловна, на здоровье вамъ. А мнѣ уже позвольте покурить сигару?
   -- Извольте.
   -- Нѣтъ, право, сказала Мила: -- какіе, маменька, вкусные ваши пирожки! -- Я вовсе не такъ поздно встаю, какъ Сороковка предполагаетъ, то есть, не потому, чтобы я хотѣла угодить на Сороковку -- я этого никакъ не говорю; но что воробьи не даютъ мнѣ, чуть съ зарею, ни малѣйше заснуть.
   -- Она бы еще больше ихъ пріучила! сказала пани воеводша.
   -- Но вѣдь это ужасно! говорила Мила: -- надъ окномъ начинается трепетанье, щебетанье, воробьи даже въ стекла ко мнѣ бьются.
   -- Любятъ васъ, Людмила Павловна.
   -- Прекрасная, однако, любовь, что не даетъ покоя.
   -- А вотъ вамъ и покой, Людмила Павловна, когда угодно. Изволите знать пани Швачку? спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Примѣръ можно получить.
   -- Какого рода?
   -- Рода такого, Людмила Павловна, лукаво смотрѣлъ Затолока: -- чтобы воробьи васъ не безпокоили. -- Пани Швачка, когда ложится послѣ обѣда отдыхать, то посылаетъ мужа, вокругъ дома, куръ и воробьевъ отгонять. И славно дозоромъ ходитъ Петръ Тимофѣевичъ! "Кишъ! кишъ!" помахиваетъ полами -- и уже, Людмила Павловна, ни одинъ воробей не смѣетъ чивикнуть.
   -- Покорно благодарю, не смотря проговорила Мила.
   Она чувствовала, что ходитъ по очень зыбкому грунту.
   Два уже раза Алексѣй Леонтьевичъ, ничего не говоря, умѣлъ подвести разговоръ къ неопредѣленному намеку. "Однако это забавно", кушала Мила, или по крайней мѣрѣ показывала видъ, что она хочетъ кушать свой пирожокъ.
   Разговоръ свободно, не стѣсняя никого замолкъ. Потомъ, мало-по-малу, онъ снова заплелся -- не такъ узорно, какъ плетутся кружева, а просто, какъ плетется чулокъ: петля за петлею и выходитъ незамѣтный рядъ, и пошли ряды и ряды, всѣ ряды похожіе одни на другіе. Хозяйство, весна, сѣнокосы, хлѣбъ -- эта благодать Творца... Люблю я эти серьезныя, простыя бесѣды въ сосѣдскомъ міру, безъ шума, безъ лишняго хвастовства -- гдѣ, какъ перлами, усыпана рѣчь: "Богъ дастъ, какъ Богъ благословитъ; какъ уродитъ Богъ. Не порости, а позерни Господи; какъ Господь милосердый въ руки внесетъ".
   Мила не любила этихъ разсказовъ; они наводили на нее если не сонъ, то постоянную дремоту скуки; но сегодня ей что-то новое дохнуло отъ нихъ. Людмила Павловна усѣлась уютно въ сторонѣ, на большомъ дѣдовскомъ ларцѣ, писанномъ цвѣтами, который парадно былъ выставленъ въ комнатѣ и занималъ мѣсто другаго дивана. Тихо она сидѣла и еще тише улегалась молодая мысль; Мила опустилась на обѣ свои руки головою. Она не видѣла передъ собою разговаривающихъ; но голоса ихъ будто лились на нее. То обдавалъ ее звучный мужской голосъ, подъ полные тоны котораго ниже опускалась ея голова; то опять слегка приподнимала ее мѣрная, пѣвучая рѣчь матери. И за этими голосами слышалась такая полная, обдающая васъ тишина маленькаго домика, когда прислуга ушла обѣдать; всѣ случайно проносящіеся перерывомъ звуки имѣютъ силу не пугать, какъ бы это было вечеромъ, а какъ-то мягко шевелить, раскрывать душу. И въ этомъ маленькомъ обаяніи, сложившемся изъ тишины и переливныхъ звуковъ, ведущаго мирную бесѣду голоса -- изъ тепло-грѣющаго свѣта полудня и собственнаго лучшаго обаянья молодой души, разкрывающейся принять полное ощущенье земныхъ благъ жизни, сложилась у Милы какая-то новая мысль, осмысленная, какъ казалось, силою простаго здраваго смысла этихъ долгослышимыхъ рѣчей.
   -- Однако, что же это? сказалъ наконецъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Мы заговорились и оставили Людмилу Павловну сидѣть одну. Взгляните на насъ, да скажите намъ что-нибудь, Людмила Павловна! поднялся онъ съ мѣста, чтобы подойдти къ ларцу.
   -- Нѣтъ, пожалуйста! остановила Мила: -- Продолжайте вы говорить съ маменькою. Мнѣ было такъ хорошо тихо сидѣть, и слушать, и не слушать васъ.
   -- Благодарствуемъ за вниманіе. Да что хорошаго тихо-то сидѣть? Такъ будто и сдается, что, помилуй Богъ, съ грусти. Уже какъ хотите, Людмила Павловна, а у меня такой непріятный нравъ, и самъ знаю: чуть замѣтилъ, что человѣкъ попримолкъ -- сидитъ, такъ меня к толкаетъ разговорить его. Такъ что же вы намъ скажете?
   -- Ничего, право, съ милой серьезностію улыбнулась Мила.
   -- Какъ ничего? Во всемъ, Людмила Павловна, ей-ей! самое не хорошее слово: ничего. Ну, не хотите говорить и Богъ съ вами! такъ съиграйте намъ что-нибудь, или пропойте канареечкою.
   -- А! нѣтъ, сдѣлайте милость! даже испугалась Мила, чтобы нестройными, нелѣпыми звуками своего еле живаго фортепіано нарушить эту славную тишину, которая впервые сказалась ей и будто приголубила ея молодую головку. -- Нѣтъ! пожалуйста, избавьте.
   -- Мила, у тебя голова болитъ? спросила мать.
   -- Нѣтъ. Что вы меня спрашиваете, маменька? Алексѣй Леонтьевичъ говоритъ, будто я грущу; вы думаете, что я больна. Я совсѣмъ здорова.
   -- А и говорить не хотите, Людмила Павловна.
   -- Послушайте однако: это же я что дѣлаю?
   -- Вотъ это-то? Много, сударыня, воды; воробью по колѣно!
   -- Да воробью и не подо больше.
   -- А кто же этотъ воробей? Я, то есть, старый воробей? спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Нѣтъ: я, я! поспѣшно возразила Мила. -- Я люблю воробьевъ.
   -- Э-эхъ! Людмила Павловна, нашли что любить!
   -- Одарья, Наталка! дѣти мои, что вы это тамъ? Накрывайте на столъ, озаботилась вдругъ пани воеводша и примолкла затѣмъ, и всѣ немножко примолкли.
   -- Вотъ посмотрите, что вы надѣлали, черезъ минуту вызвалась съ шутливой пеней Мила, глядя и не то чтобы во всѣ глядя на своего гостя. -- То вы такъ хорошо говорили съ маменькою и мнѣ было хорошо слушать васъ -- я зачѣмъ вамъ вздумалось заняться моимъ молчаніемъ? Вотъ мы теперь и всѣ молчимъ, а стѣны насъ прекрасно слушаютъ.
   -- А мы васъ послушаемъ, съ предовольной миною отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- То есть, вы находите, что я разговорилась? Правда. Это я сана вижу. Говорите же теперь вы съ маменькою, а я сяду васъ слушать; -- подвинулась дальше на своемъ ларцѣ Мила и, будто уже внимательно слушая, прислонила къ стѣнѣ свою розовую, довольно разогрѣвшуюся щечку.
   -- Хорошо, Людмила Павловна. Что же мнѣ вамъ такое говорить, чтобы вы пріятно слушали? спросилъ, раздумывая, Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Я ничего особеннаго не прошу у васъ. Говорите, продолжайте разговаривать, какъ вы говорили съ маменькою.
   -- О чемъ тутъ толковать? сказала пани воеводша. -- Безпокойствіе только наводить Алексѣю Леонтьевичу. Я уже я забыла, родной мой, куда насъ съ вами наша рѣчь привела?
   -- Я-то помню, отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Привела насъ наша рѣчь къ озимой пшеницѣ пана Мокраго.
   -- Что же эта пшеница? какъ? спросила Мила, не терявшая надежды завязать разговоръ.
   -- Ничего, Людмила Павловна. Хорошая озимая пшеница.
   -- И Мокрый ее насѣялъ?
   -- Посѣялъ.
   Разговоръ какъ оборвался. Алексѣи Леонтьевичъ смотрѣлъ въ окно; пани воеводша позвала опять Наталью и Одарью, чтобы накрывали на столъ.
   -- А вѣдь, скажите-ка вы, панъ Мокрый?... сказалъ, раздумывая у окна Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Да, сказала Катерина Логвиновна.
   -- Да, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Не будь у моего батюшки коня-савраска, что боялся всякой кучки земли -- вотъ бы вамъ и панъ Мокрый! А славный старикъ отецъ былъ.
   -- Поймалъ въ мутной водѣ рыбку и самъ выплылъ.
   -- А! какъ хотите, пани воеводша, я ничѣмъ не виню! На то щука въ морѣ, чтобъ карась не зѣвалъ.
   -- Что это такое? спросила Мила. -- Какой карась?
   -- А вы не знаете? Вотъ славно! сказалъ Алексѣи Леоньевичъ.
   -- Я никогда о томъ разговора не имѣю. Что такое вспоминать? Богъ съ нимъ, отвѣчала за дочь пани воеводша.
   -- Такъ стало вы, Людмила Павловна, ничего и не слыхали, что было между вашимъ дѣдушкою и моимъ батюшкою? продолжалъ спрашивать Затолока. -- Э! такъ вамъ же надобно разсказать.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! извините мое слово: что вамъ охота такая поднимать изъ гроба мертвыхъ?
   -- Нѣтъ, пожалуйста, маменька! Они не встанутъ, просила Мила. -- Такъ что же вашъ батюшка и мой дѣдушка, Алексѣй Леонтьевичъ? Нынче такъ всѣмъ любопытно слышать про старину.
   -- И ничего тутъ любопытствующаго нѣту, даже повела рукою пани воеводша. -- Жили люди лучше насъ и померли, царство имъ небесное!
   -- То-то и любопытно знать: какъ они жили?
   -- И скажу вамъ, Людмила Павловна: славно жили по своему, входилъ въ колею разсказа Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Такъ вотъ я вамъ докладываю, потиралъ онъ руки: -- вашъ дѣдушка и мой батюшка (на поминъ души ихъ) были хорошіе люди и большіе друзья между собою. Дѣдушка вашъ, Веденей Саввичъ, важный отставной воевода и теперь я еще иногда во снѣ его вижу: въ желтомъ шелковомъ кунтушѣ, сафьянные сапоги на подборахъ и что ни говоритъ, а усы гладитъ. Ну, и батюшка мой только что не воевода, а рослый, видный, молодецъ изъ себя, что, право, будто подъ стать имъ люди перевелись теперь на бѣломъ свѣтѣ! -- Вотъ-съ, была у вашего дѣдушки крашеная таратайка, а у моего батюшки доморослый конекъ-савраско -- и мой батюшка, и вашъ дѣдушка взлюбили этого конька, кажется, потому одному, что его не за что было вовсе любить. Простая толстоногая лошаденка и еще одно ухо, какъ жеребенкомъ совраско былъ, чужая кобыла откусила. Дѣдушка вашъ давалъ за него двухъ лошадей на выборъ, а батюшка просилъ еще одного воеводскаго уса на придачу -- дѣло не сошлось. Но куда бы ни ѣхалъ батюшка, или приходилось ѣхать воеводѣ, въ таратайку запрягался савраско и нужно-ли было другому изъ нихъ ѣхать или не нужно, они оба, и вашъ дѣдушка и мой батюшка, садились въ таратайку; батюшка бралъ возжи и они отправлялись вдвоемъ на совраскѣ. Надобно же вамъ объяснить главную матерію, отъ которой сталось все дѣло. -- Какая же мудрость водилась за савраскомъ? -- Такъ онъ ничего не боялся; но чуть савраско увидѣлъ кучку земли -- кончено! уперся передними и задними ногами, наставилъ одно свое ухо и, хоть что вы хотите, ни съ мѣста! Слѣдовало непремѣнно кому-нибудь встать, подойдти къ кучкѣ земли и покопать ее немножко палочкою. -- Тогда савраско всхрапнетъ, увидитъ, что здѣсь бояться нечего и отправляется далѣе до новой кучки. Кажется, эта потѣха болѣе всего нравилась покойникамъ. -- Разъ были они на пиру еще у старой пани Швачки, на томъ концѣ Сороковки, позасидѣлись тамъ и уже покойники про то знаютъ какъ они съ дороги понизу да попали на гору въ степь; это, знаете, было подъ осень, что потурои начали по степи свои кучки рыть. Извѣстно, какія у насъ въ степи дороги? Пишутъ старички вавилоны; какъ вдругъ савраско наткнулся на потуройную кучку и сталъ, не трогается. Батюшка зналъ свое дѣло: слѣзъ съ таратайки, покопалъ кучку. Не проѣхали трехъ саженей, опять кучка и съ другой стороны кучка; уже и совсѣмъ ночь; батюшка то и дѣло, что сядетъ да встанетъ; напослѣдокъ уже и садиться пересталъ, покапываетъ по всей степи кучки. -- "А можетъ, пане воеводо, и вы бы не много проходку сдѣлали?" замѣтилъ сильно уставшій батюшка. -- "А конь на что?" отвѣтилъ воевода. -- "Да оно, пане, конь на то, чтобъ хозяинъ пѣшкомъ не шелъ." -- "А что же тебѣ? Воевода пѣшкомъ пойдетъ?" -- Всякъ себѣ воевода своего огорода," замѣтилъ батюшка.... "И я панъ моей таратайки! -- "И я же панъ своему коню!" -- "А что ты будешь дѣлать съ своимъ конемъ?" насмѣшливо спросилъ воевода. "Покопай ему." -- "Да мы и покопаемо," отвѣчалъ батюшка, уже досада его разобрала. "А что вы будете дѣлать, панъ воевода, съ своей таратайкою?" -- "Поѣду на ней." -- Поѣзжайте, какъ поѣдете, а съ чужаго коня середи грязи долой." Выпрягъ батюшка своего савраска, сѣлъ верхомъ и уѣхалъ. Остался, Людмила Павловна, -- вы извините, -- вашъ дѣдушка ночевать въ степи въ своей таратайкѣ. Такъ онъ всѣхъ святыхъ молилъ, чтобы пришли волки и его съѣли -- чтобы досталось вражьему сыну Затолокѣ! Но, на горе вашему дѣдушкѣ, не съѣли его волки. На утро нашли его невредимымъ, въ таратайкѣ спящимъ. -- "А что ты думаешь, брате?" пришелъ онъ къ батюшкѣ. "Я тебѣ этого дѣла не подарю. Ты меня осрамилъ на всю Сороковку. Не погнѣвайся, брате, я съ тебя "безчестье" возьму. Да еще какое возьму, пане брате: чтобъ ты у меня въ судѣ, при собраньи, прощенье просилъ. -- "Ой ли?" поднялись брови у батюшки. "Смачнаго захотѣлось пану воеводѣ." -- "И дашь, пане брате. Бо скажи: какъ ты не дашь?" спрашивалъ воевода. -- "Я не скажу, пане брате," отвѣчалъ батюшка; "а докажу..." И вашъ дѣдушка и мой батюшка, Людмила Павловна, нимало не сердясь другъ на друга, не измѣняя ни въ чемъ своихъ пріятельскихъ отношеній, завели между собою дѣло.
   -- Какъ дѣло? удивилась Мила. -- Изъ чего же здѣсь заводить дѣло?
   -- Вотъ легко ли, нашли заботу, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Дѣло можно изо всего завести, лишь бы была охота. -- Поѣхалъ вашъ дѣдушка въ городъ, и недѣлю слишкомъ тамъ прожилъ, пока ему писали, писали и на цѣлыхъ пяти листахъ написали: "что оный, отъ отца своего ненадежный Затолока, будучи съ нимъ въ пріятельскомъ собесѣдованіи въ гостяхъ, дьяволу вложившу ему такую чертову думку, завезъ его ночью въ степь и тамъ бросилъ, и что кромѣ всякаго поруганія и посрамленія, и обиды чиненія паче для воеводской чести -- и душегубства разныя души христіанской могли изъ онаго воспослѣдовать, яко и усмотрѣть можно: волкамъ нашедшимъ и приключившуся вору, и всякому хотѣнію лихаго человѣка предѣлъ не есть положенъ, а тѣмъ паче ночью..."
   Мила любопытно смотрѣла во всѣ глаза, едва схватывая смыслъ этихъ рѣченій.
   -- Что же это такое? сказала она. Я не совсѣмъ понимаю. Здѣсь будто выходитъ....
   -- Гдѣ вамъ, Людмила Павловна, выходитъ? Тутъ уже совсѣмъ вышло, что моего батюшку едва ли не обвниили въ томъ, что онъ имѣлъ покушеніе на жизнь воеводы. -- "А что ты тамъ, пане брате, накрутилъ на меня?" спрашивалъ батюшка -- какъ я теперь могу понимать, говорилъ Затолока, то онъ очень доволенъ былъ тѣмъ, что дѣло пошло такъ широко.
   -- Но мой дѣдушка! даже немного смутилась Мила.... Какъ онъ могъ обвинять...
   -- Что? Богъ съ вами, Людмила Павловна, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- У него и въ помышленьи не было. "А бѣсъ ихъ знаетъ, что тѣ судейскіе писаки пишутъ? говорилъ онъ, -- уже хорошаго ничего не напишутъ: не таково ихъ созданье." И мой батюшка и вашъ дѣдушка пріискали себѣ по "писули", какъ они называли своихъ повѣренныхъ, и сказали имъ на-крѣпко: что вотъ таке дило: одинъ -- чтобъ пань Затолока попросилъ у него прощенье -- непремѣнно. Хочетъ онъ того и ничего больше не хочетъ! а панъ Затолока объявилъ, что пока онъ живъ будетъ, не попроситъ! Такъ омъ и сдѣлалъ: умеръ и не попросилъ -- а чтобы прочее и сули дѣлали, какъ знаютъ; то уже ихъ было дѣло.... И повезли писулямъ изъ Бербовки и изо всѣхъ Кутковъ (потому-что Кутки когда-то всѣ затолоковскіе были) повезли муку и пшено, сало и масло съ яйцами; бочонками наливки, кадочками меды. Помню, съ улыбкою говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, покойницѣ матушкѣ не такъ того было жаль, что въ кадочкахъ, какъ самихъ кадочекъ. Было у нашихъ отцовъ, Людмила Павловна, земли довольно -- всякія угодья по Сороковкѣ; ваша Лисья-балка была.... Какое насѣчное мѣсто въ лѣсу, надъ Ворсклою, съ лугами по ту сторону было у моего батюшки! Такъ я вамъ говорю, Людмила Павловна: будь оно теперь у меня, я бы васъ силою посадилъ и повезъ посмотрѣть, что тамъ за рай душѣ былъ!... "А уже пасѣчка-то фить-фить-фить!" присвистывалъ вашъ дѣдушка воевода. -- "А уже Лисья-балка фу, фу, фу!" отвѣчалъ батюшка. "А что, пане брате, мы давно не знаемъ: что тамъ тѣ писули на насъ понаписали? Поѣдемъ, провѣдаемъ" -- и вдвоемъ они садились въ таратайку и отправлялись на савраскѣ. И этакъ они семь лѣтъ ѣздили вмѣстѣ судиться!
   -- На ту пору Мокрый вышелъ изъ службы, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, -- и привезъ одну ту несчастную тысяченку раззоренныхъ денегъ. Нашимъ, Людмила Павловна, то и пало на-руку. Писули, что ни дальше, все больше подавай имъ денегъ.... Разъ чуть-чуть было не рѣшилось дѣло, что батюшкѣ прощенье просить. Онъ пошелъ къ Мокрому: "брате, бери пасѣчное мѣсто хоть задаромъ -- что хочешь давай, только не погуби моей головы". Далъ Мокрый одну сотню, какъ теперь знаю, синими бумажками, -- дѣло перевернулось. Начались опять справки да выправки. Воевода видитъ, что плохо: дѣло изъ рукъ ушло -- онъ къ тому же Мокрому: "Бери Лисью-балку...." А отчего человѣку не брать, когда ему вольной волей даютъ, да онъ еще свои деньги приплачиваетъ? Позабиралъ у насъ Мокрый всѣ наши хорошія мѣста по Сороковкѣ: вишневые сады, коноплянники, огороды съ вербами; пообрѣзали наши кругомъ всю свою землю; да это еще батюшка на седьмой годъ въ концѣ умеръ...
   -- И царство ему небесное! повершила пани воеводша, которую видимо томили эти тяжелыя былины прошлаго. Она все время молчала. -- Алексѣй Леонтьевичъ! борщъ на столѣ простынетъ.... Такъ, чтобы не вспоминать уже, выкушайте водочки, да и Богъ съ нимъ, что было!
   -- Такъ вотъ что! сказала немного подумавши Мила.... Однако я еще пользуюсь Лисьей-балкою. Я тамъ барвинокъ рву.
   -- Дитя дѣтское и разсуждаетъ, махнула рукою пани воеводша. Пожалуйте, гость мой дорогой! попользуемся обѣдомъ, какой намъ Богъ послалъ.
  

-----

  
   Удивительно, какъ иногда простота можетъ замѣнить самое утонченное искусство -- простота силы простаго, вѣрнаго ума. На что было щекотливѣе положенія Алексѣя Леонтьевича? Отверженный женихъ и еще такъ рѣзко, безпощадно отверженный: "такой старый!" сказали ему. И самый искусственно умѣющій изворотиться человѣкъ, ловкій на слова и довольно ловкаго ума, обдержаннаго привычкой общества, поотступился бы чрезъ три дня послѣ отказа явиться въ домъ и быть тамъ тѣмъ же, чѣмъ и былъ прежде: разговорчивымъ, дѣльнымъ и вмѣстѣ веселымъ, занимательнымъ собесѣдникомъ. Алексѣй Леонтьевичъ чрезвычайно выигралъ во мнѣніи Милы.
   Безпокойство ея тотчасъ стихло, когда она только взглянула на довольную и еще какъ бы немножко самодовольную улыбку Алексѣя Леонтьевича. Она перестала упрекать себя въ чемъ бы то ни было и рада была его вольной, не пріостановленной извѣстнымъ случаемъ, развязной говорливости, которая давала ей полную свободу тоже быть вовсе не стѣсненной. Но за первыми мыслями очень часто слѣдуютъ вторыя и бываютъ довольно противоположны первымъ.
   Не въ первый, а можетъ быть, въ сто первый разъ слушала Людмила Павловна разсказы и разговоры Алексѣя Леонтьевича. Особеннаго ума въ нихъ не было; но теперь положеніе свободнаго разскащика заставляло повнимательнѣе вслушиваться въ его слова. Въ нихъ являлась занимательность отъ совершенно посторонняго случая -- особенно отъ этой маленькой улыбки, съ которою господинъ какъ будто находилъ удовольствіе намекать на свое начальное отверженіе. Это придавало оригинальную физіономію его рѣчамъ, выраженье его глазамъ; возбуждало нѣкотораго рода любопытство; а извѣстно, что такое маленькое любопытство въ женщинѣ? Мила немножко заинтересовалась Алексѣемъ Леонтьевичемъ по совершенно женской причинѣ: потому, что онъ казался не довольно заинтересованъ ея отказомъ.
   Обѣдъ прошелъ чрезвычайно занимательно, обвѣянный веселой свѣжестью разсказа Алексѣя Леонтьевича о памятной проказѣ его дѣтства. Это было въ связи съ тою пасѣкою, которой лишилъ его батюшкинъ любимый конекъ-савраско. И какъ былъ отъ сердца милъ и задушевно, веселъ Алексѣй Леонтьевичъ, размашисто, жестами рисуя старыя дубы, пни, повалившіяся по лѣсу колоды, густую лозу у прибрежья, и эту ступу, которую онъ наджегъ, выдолбленную посреди пасѣки въ вѣковомъ пнѣ... Этотъ отблескъ дѣтской свѣжести, радости, дѣтскаго горя на волосахъ мелькающихъ сѣдиною, какая неувядаемая поэзія человѣческой души!
   Алексѣй Леонтьевичь превосходно разсказывалъ; да и было же что разсказать: въ глуши надъ Ворсклою, на мѣстѣ нѣсколько возвышенномъ, ниже запушенномъ лозами, въ прорѣзанныхъ дубовыхъ кустахъ -- словомъ, въ томъ затаенномъ прилѣсьи, которыя въ малороссійскихъ пѣсняхъ зовутся "темными лугами по-надъ берегами," стояла ихъ пасѣка. И дѣдъ сидѣлъ на пасѣкѣ, и дубъ когда-то стоялъ посреди пасѣки; отъ него остался мохнатый пнище, выдолбленный и вызженный внутри ступою и къ ступѣ, на желѣзной цѣпи, прикованъ былъ толкачъ. Какъ и сказать, что толклось и растиралось въ этой ступѣ? -- Порохъ. -- Отецъ Алексѣя Леонтьевича былъ большой охотникъ, много стрѣлялъ и, для своего обихода, самъ мастерилъ себѣ на пасѣкѣ порохъ; дѣдъ пасѣчникъ помогалъ ему; сынъ, десятилѣтній мальчикъ, здѣсь же все зналъ и видѣлъ. Разъ въ сѣнокосную нору отецъ былъ по ту сторону на лугахъ съ гребцами. Дологъ, жарокъ іюньскій день! птица не очнется, не отзовется но залѣсью. Сынишка проказникъ бѣгать набѣгался и слать выспался и даже ѣсть всего наѣлся. Два раза былъ у отца, переплывалъ въ плавь и на лодкѣ рѣку; одинъ разъ подкрался, чуть было не схватилъ за хвостъ дикаго селезня и опять воротился на пасѣку -- нечего дѣлать. Вотъ уже стало немного вечерѣть; шелохнулись по камышамъ утки и дѣдъ выползъ изъ куреня къ своему огнищу. Нечего ребенку дѣлать. Передъ нимъ ступа и прикованный къ ступѣ толкачъ -- и дѣдъ вѣдь смѣшной: поставь его на ноги, онъ семь верстъ до Сороковки, не присадясь, пройдетъ; а чуть сѣлъ, не поднимется съ ровнаго мѣста... "Дай, я подожгу ступу: посмотрю, какъ дѣдъ станетъ подниматься?" И мальчикъ, обрадованный тѣмъ что нашлось ему дѣло, забѣжалъ по закустами, схватилъ пылающую головню такъ, что дѣдъ не примѣтилъ, и пустилъ ее швыркомъ въ ступу; а самъ однимъ махомъ очутился въ дальнихъ лозахъ и присѣлъ. Посыпались искры, упала головня въ середину ступы -- какъ загудитъ что-то по лѣсу, какъ сорвется съ желѣзной цѣпи толкачъ и ну невидимой силой колотить по одному улью, по другому! и девять ульевъ въ рядъ положилъ -- и какъ зашевелится земля вмѣстѣ съ жужжаньемъ пчелъ, какъ рванется ступа съ кореньями вонъ... всполохнулась вся птица изъ лозъ и камышей. Трескъ и громъ, и ступа жжи-и! И какъ вѣдьма полетѣла по воздуху. Вокругъ листъ осыпался на деревьяхъ.. Бѣдный дѣдъ, въ первую минуту со всѣмъ ошеломленный, метался ползкомъ туда и сюда, стараясь подняться на ноги, попалъ въ свою яму съ огнищемъ, едва не спекся; на четверенькахъ доползъ до перваго дерева, обхватилъ его обѣими руками, и здѣсь уже, вскочивши на ноги, пустился дѣдъ бѣжать прытче молодаго. Но шалуну изо всей ожидаемой потѣхи не досталось ровно ничего: онъ самъ, на половину живъ, на половину мертвъ, забился въ кусты и ночевалъ тамъ. Отецъ на сѣнокосѣ, по первому треску и грому, объявилъ: "Глядите! Это ни что больше, какъ мой Алексѣй ступу поджегъ". И вызывалъ онъ сына изъ кустовъ ласкою и грозою, обѣщалъ ему и ступу простить. "Да выходи, гдѣ ты у бѣсова сына запрятался, Алексіе? тебя волкъ съѣстъ". Но Алексіе не явился. И только на другой день къ вечеру, когда отецъ, выманивая его всѣми способами изъ засады, сказалъ громко: "Вотъ спасибо, дѣдъ, нашей любой пани; прислала намъ пироговъ съ макомъ на ужинъ...." Тогда Алексіе выставилъ изъ кустовъ голову...."
   -- Довольно, улыбаясь, слегка похлопывала Мила въ ладони. Вы остановите здѣсь Алексѣй Леонтьевичъ, вашъ разсказъ, какъ вы выставились изъ кустовъ за пирогомъ съ макомъ. Это превосходно.
   -- Да нѣтъ, не довольно. Зачѣмъ же я остановлю разсказъ? Я еще буду продолжать.
   -- Пожалуйста....
   -- Да чего вы боитесь?... Э-тэ-тэ! Людмила Павловна! Вы думаете то... а! т. е., того -- что лозы-то кругомъ роли? Нѣтъ-съ, докладываю вамъ: извините-съ! не было того, увѣрялъ Алексѣй Леонтьевичъ. А батюшка просто легонько потянулъ меня за ухо и сказалъ: "удалой хлопецъ! уже научился изъ пушки стрѣлять. А счастливъ ты, сыну, что не попался мнѣ вчера.... Да тебѣ за сегодняшнее надобно еще лучшаго лозана дать!" напустился вдругъ на меня батюшка -- я не понималъ за что? сказывалъ Затолока. "Поганецъ ты! дурень не хлопецъ! Какъ назвали тебѣ пирогъ съ макомъ, такъ ты и вылѣзъ; а не могъ ты самъ съ собою разсудить: развѣ сегодня постный день, чтобы тебѣ мать пироги съ макомъ пекла? Ты бы еще отцу сказалъ: "подожди, тату, до пятницы; не засмагуй усовъ," или какъ-нибудь по другому; а то -- глядите видѣли дурня и лѣзетъ изъ кустовъ!... Эй, Алексіе! смотри: за ступу простилъ, а уже за пирогъ съ макомъ дважды не прощу."
   Такъ прошелъ обѣдъ. Вставая изъ-за стола, пани воеводша, съ обычными извиненіями, чтобы не погнѣвались на ея простую хлѣбъ-соль, предложила гостю:
   -- А чтоже, Алексѣй Леонтьевичъ? какъ вы положите! По сороковскому чину вѣдь оно такъ: послѣ обѣда отдыхъ принять слѣдуетъ. А тамъ вы встанете, омочивши немного, и кофій у меня будетъ готовъ.
   -- Нѣтъ, пожалуйста, пани воеводша! просилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Пусть я лучше не приму отдыха. А мы, позвольте, распорядимся такъ: можетъ, вамъ и отдохнуть угодно; нахлопотались вы по хозяйству съ зари и всякое дѣло и распоряженіе есть; вы же уѣзжаете -- надолго уѣзжаете, пани воеводша?
   -- Такъ -- Богъ его знаетъ, какъ выпадетъ; а недѣли на полторы будетъ.
   -- Вотъ видите. А кто только домомъ не живалъ, тотъ не знаетъ, сколько въ немъ дѣла. Пожалуйста, чтобъ я не былъ вамъ помѣхою. Извольте идти себѣ: отдыхайте, распоряжайтесь, кончайте всѣ дѣла до одного и тогда, какъ покончите, пожалуете и на отъѣздѣ побесѣдуемъ, и кофій свой оставьте, право. Мы лучше послѣ, по старинному, какъ отцы наши любили, подъ яблонью чаю напьемся -- вотъ это такъ.
   -- Оно-то все такъ, Алексѣй Леонтьевичъ, коли вы хотите; да какъ же я васъ оставлю одного.,
   -- Вотъ маленькій-то ребенокъ, съ печки убьется!... Да я не одного же меня: вотъ у васъ Людмила Павловна, молодая хозяйка, есть.... Можетъ и у Людмилы Павловны тоже своя дѣла есть? И прекрасно. Всякой дѣлай свое дѣло, и я себѣ найду дѣло. Пойду посмотрю лошадей и своихъ, и вашихъ.
   -- Посмотрите, сдѣлайте одолженіе.... Вотъ такъ мы и разойдемся? нерѣшительно сказала хозяйка.
   -- И разойдемся, пани воеводша; я только картузъ возьму.... И вы, Людмила Павловна, за своя дѣла?
   -- О! у меня большія дѣла; произнесла Мила, обрывая вѣточку своего полузавядшаго барвинка.
   -- Я думаю, подсказала, уходя, пани поеводша.
   -- А вы что же не идете за своимъ дѣломъ?
   -- Да я уже Людмила Павловна, картузъ взялъ.
   -- А теперь берете сигару? Это, однако выйдетъ маленькое замедленіе.
   -- Э! да какія же вы прилежныя, Богъ съ вами, Людмила Павловна! И одной минуты не хотите дать человѣку прогулять.
   -- Это же вы распредѣлили такъ: всякой дѣлай свое дѣло.
   -- Ну-те; а вы же какое будете дѣлать?
   -- Свое.
   -- Э! да еще какое славное могло бы быть за вами дѣло.... Иду, Людмила Павловна.
   -- Однако Алексѣй Леонтьевичъ! смотрѣла въ слѣдъ ему, забавно улыбаясь Мила.
   Она осталась одна въ тишинѣ ненарушаемой своего маленькаго домика. Въ окно видно было какъ на дворѣ суетилась мать; переходила изъ кладовой въ амбаръ и въ ледникъ; за нею носили мѣшки и разныя кадочки.... Мила ходила по комнатѣ, нося за собою маленькое недовольство: что ей нечего было дѣлать. Подошла она къ фортепіанамъ. Людмила Павловна играла очень хорошо; но фортепіано, не настроенное съ тѣхъ самыхъ поръ, какъ оно поступило въ Сороковку, съ разбитымъ басомъ и недостающими струнами, съ какимъ-то старческимъ дребезжаньемъ по клавишамъ вмѣсто звуковъ -- на первомъ аккордѣ стала наша музыкантша и задумалась, сидя за своимъ инструментомъ. Есть очень нелегкія думы, которыя выражаются легонькой улыбкой.... Почти полчаса сидѣла за фортепіанами Мила, не принимая рукъ съ пожелтѣвшихъ, изъѣвшихся, клавишей -- тихая, милая. Какою мыслію горѣли ея опущенные глазки, прикрывшіеся длинными рѣсницами? По крайней мѣрѣ эта мысль пробуждена была тѣмъ самимъ ощущеньемъ, на которое я указывала: "Когда въ тихую комнату, слышишь, идетъ -- входитъ человѣкъ; прислушиваешься, какъ онъ ступаетъ...."
   -- Дѣло идетъ! сказала Мила, не перемѣняя своего положенія; но съ освѣжившейся улыбкою, вслушиваясь въ отголосокъ свободной, несдерживаемой походки смѣло входящаго Алексѣя Леонтьевича.
   -- А! вотъ вы и за вашимъ дѣломъ, Людмила Павловна.
   -- Ошибаетесь: только передъ дѣломъ. Это большая разница.
   -- Какая разница?
   -- Довольно ощутительная: сидѣть за фортепіано и играть на фортепіано.
   -- Развѣ вы все это время не играли?
   -- Сидѣла, сказала Мила.
   -- Только?
   -- Какъ видите, не больше.
   -- Фить-фить! комически просвисталъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- И теперь не съиграете, когда васъ попросятъ.
   -- Не съиграю.
   -- Что такъ?
   -- Такъ.
   -- Такъ, чтобъ ни не слыхалъ, какъ вы поете и играете!
   -- Именно такъ.... Посмотрите, пожалуйста -- ну, послушайте! въ нетерпѣньи ударила рукою по клавишамъ Мила. -- Можно ли играть на такомъ разбитомъ, изувѣченномъ скелетѣ? Это все равно, что калѣку недвижимаго заставлять плясать.... Съ вашего согласія, Алексѣй Леонтьевичъ, -- за то, что я сегодня въ другой разъ грубо отказываю вамъ -- позвольте мнѣ не только не играть, но даже не сидѣть за фортепіанами.
   Мила встала и пересѣла на диванчикъ.
   -- Что же вы стоите? Садитесь, прошу васъ.
   -- Гдѣ прикажете, Людмила Павловна?
   -- Вотъ вопросъ! Гдѣ вамъ угодно.... только, если вы рѣшились просить моего указанія, сказала Мила, -- пожалуйста не тамъ, Алексѣй Леонтьевичъ, -- не подъ канарейкою. Во-первыхъ: она осыплетъ васъ своимъ сѣменемъ и обрызжетъ водою; а потомъ -- право, это такъ невольно напоминаетъ Якова Ивановича Триля и какъ омъ ноетъ:
  
   Канареечка любезна,
   Утѣшай хоть ты меня.
  
   Пропѣла немного Мила.
   -- Прекрасно! и еще бы что говорилъ, да смѣялся Алексѣй Леонтьевичъ. -- Такъ, если не садиться подъ канареечкою, позвольте мнѣ здѣсь сѣсть возлѣ столика, напротивъ васъ. -- Первое-то куда ни шло, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, усѣвшись, гдѣ онъ говорилъ; -- пусть брызжетъ водой канарейка, не замочитъ; а второе, Людмила Павловна -- чтоже? вѣдь и мнѣ, какъ пану Трилю приходится запѣвать:
  
   Канареечка любезна,
   Утѣшай хоть ты меня!
  
   -- Никогда! сказала Мила, немножко краснѣя, но живо, съ прекраснымъ, открытымъ взглядомъ открыто выражаемой мысли. -- Вы слишкомъ умны, Алексѣй Леонтьевичъ, и всегда найдете, чѣмъ утѣшить себя гораздо большимъ канареечки.
   -- Положимъ и такъ, Людмила Павловна, что я уменъ, да развѣ умъ во всемъ утѣха?
   -- Во всемъ, Алексѣй Леонтьевичъ, во многомъ; по крайней мѣрѣ, какая же утѣха можетъ быть безъ ума?
   -- Гм! хорошо-съ, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ.... То есть, продолжалъ онъ, подумавши: -- я говорю, Людмила Павловна: этотъ столъ липовый? А вы мнѣ отвѣчаете: какая же комната будетъ безъ стола?
   -- И вы напрасно меня спрашиваете, почтеннѣйшій Алексѣй Леонтьевичъ: липовый ли онъ, или другой какой? Я, право, ничего не знаю.... И сдерживала свою улыбку, и никакъ не могла сдержать ее, разсмѣялась Мила.
   -- Смѣйтесь же, смѣйтесь, Людмила Павловна, повеселѣе. Я подожду, пока вы пересмѣетесь. что-то бы сказать вамъ надобно, чтобы случая какого не вышло.
   -- Что такое?
   -- Вотъ уже у васъ и смѣха не стало! Какъ это все живо, посмотришь: и разсмѣются, и не смѣются.
   -- Да что такое, Алексѣй Леонтьевичъ?
   -- Вамъ очень нужно туда ѣхать, куда вы ѣдете?
   -- Очень. А вамъ на что?
   -- Пошли вопросы!... На то, чтобы узнать, можно ли вамъ отложить поѣздку?
   -- Нельзя.
   -- А какъ надобно будетъ отложить?
   -- Вовсе не надобно. Мы завтра ѣдемъ.
   -- Хорошо, Людмила Павловна. А какъ вы будете ѣхать, ѣхать да и дорога вся, то есть, дорога-то и будетъ передъ вами, да вамъ не на чемъ будетъ ѣхать но дорогѣ?
   -- Почему.
   -- А вотъ-съ потому.... Слыхали вы про такую штучку: гайка?
   -- Гайка? сказала Мила. -- Это что-то тамъ маленькое, у колеса?
   -- Оно маленькое, да стоитъ большаго.
   -- Ну-те, Алексѣй Леонтьевичъ: пока я еще ни большаго ни маленькаго, ничего не вижу. Въ чемъ дѣло?
   -- А въ чемъ-съ дѣло? Какъ ходилъ я смотрѣть своихъ я вашихъ лошадей, и бричка ваша выдвинута изъ сарая въ которой вы поѣдете, я и ее осмотрѣлъ.... Ненадежна. Вѣдь вамъ верстъ восемьдесятъ ѣхать? И всѣ гайки посвертѣлись, никуда; а одна на заднемъ колесѣ просто потому только и держится, что тамъ грязи да мази подъ нее набилось; а счистится, разогрѣется мазь въ дорогѣ, бѣда!
   -- Пожалуйста, не пророчьте. Какая же бѣда?
   -- Такая, что гайка спадетъ и колесо спадетъ.
   -- А Еремей гайку подниметъ, колесо надѣнетъ, мы и поѣдемъ.
   -- Вы шутите, Людмила Павловна, а съ этимъ въ дорогѣ шутить неловко. А какъ бричка и сами вы попадаете? Все Еремей будетъ поднимать? А лошади дрогнутъ да понесутъ?
   -- Наши? съ маленькимъ юмористическимъ изумленіемъ спросила Мила. -- На этотъ счетъ я совершенно покойна.
   -- Да что вы покойны! Говорятъ люди: на дорогѣ найдешь мертвую лошадиную голову и той не довѣряй! Не зануздавши, не ѣзди.
   -- На мертвой головѣ?
   -- Вотъ то-то и есть! А не то, чтобъ довѣрять живой тройкѣ.
   -- Да вѣдь это наша тройка, Алексѣй Леонтьевичъ. Вы судите по своей.
   -- Эхъ! Да не говорите же мнѣ, Людмила Павловна!
   -- Только вы, пожалуйста, не говорите этого маменькѣ, сказала Мила. -- Поѣхать мы все-таки поѣдемъ, не посмотримъ на пустую гайку. Намъ откладывать никакъ нельзя. Черезъ два дни Лена именинница, да маменька меня за руку поведетъ, если бы я сама не захотѣла идти. Вы только этимъ прибавите суеты и безпокойствъ, поднимете совершенно напрасную тревогу.... Я прошу васъ, Алексѣй Леонтьевичъ.
   Вздвигнулъ плечами Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Что вы такъ удивляетесь, право? убѣждала Мила. -- Вѣдь мы сколько времени ѣздимъ въ этой бричкѣ, и въ прошломъ году ѣздили.
   -- Да, Людмила Павловна! Вѣдь и человѣкъ живетъ, живетъ, пока умретъ. Вы вспомните, сколько она на своемъ вѣку ѣздитъ? Пора ей вовсе перестать ѣздить.
   -- Ахъ, Алексѣй Леонтьевичъ! Пусть еще разъ съѣздятъ.
   -- Ну-те, Людмила Павловна, напрашиваетесь вы сами на бѣду.
   -- Да нѣтъ.... Разсудите вы и такъ: все равно, въ Сороковкѣ некому починить брички; а тамъ кузнецы и слесари намъ въ одинъ мигъ ее исправятъ.... Видите, доказательно улыбалась Мила, -- для самой брички намъ необходимо ѣхать и повѣрьте, что, ради собственной пользы, она преисправно довезетъ насъ.
   -- Довезетъ! довезетъ! съ сомнительнымъ подтвержденьемъ кивалъ головою Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Да, наконецъ, если бы и не довезла? Что это, въ самомъ дѣлѣ? Поѣдешь и пріѣдешь, и больше ничего?
   -- А какъ, Людмила Павловна? Такъ вы хотѣли бы поѣхать и не пріѣхать?
   -- А это васъ чрезвычайно удивляетъ? Да. Отчего не испытать чего-нибудь? И сегодня живешь такъ, и завтра такъ, -- это наскучитъ жить. Надобно, чтобы подтолкнуло что-нибудь. А со мной еще въ жизни никакого происшествія не было, ни самаго маленькаго.
   -- И дай Господи, чтобы во вѣкъ его не было!
   -- Прекрасно однакоже.... Я не говорю за вами вашей молитвы. Развѣ съ вами самими не было никакихъ приключеній въ жизни?
   -- Избавилъ Богъ. Никакихъ, слава Богу, отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ крестясь.
   -- Какъ можно? говорила Мила. -- Вы столько ѣздили по разнымъ дорогамъ, на Дону были и по Черноморью, и чтобы съ вами никогда ничего не случилось? Это невѣроятно.
   -- Да что же у насъ-то, Людмила Павловна, въ Россія, можетъ случиться? Ничего такого. Разбойниковъ въ поминѣ нѣтъ. Воришка развѣ стянетъ что, или метель замететъ, вотъ только и всѣ происшествія. Правда.... Разъ будто и хотѣло что случиться... Да отошло, благодарить Бога, ничего не было.
   -- Что же это такое, что хотѣло съ вами случиться? Вамъ можно разсказать, Алексѣй Леонтьевичъ? съ легенькимъ движеньемъ головою спросила Мила.
   -- Оно можно-съ, отчего нельзя? Да любопытнаго ничего нѣту... то есть, для меня-то оно и очень любопытно: что это первая моя, какъ есть, поѣздка была, попытка по торговому дѣлу.... Помолодить вы меня хотите, Людмила Павловна, этимъ разсказомъ, замолчалъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Истинное диво какое! сказалъ онъ, подумавши. Вспомянется, какъ будто все и недавно было; а какъ перечтешь года -- Господи, Твоя воля! Сколько жизни утекло.... Что жъ? говорить вамъ, что ли, Людмила Павловна?
   -- Если только это не наведетъ васъ на какія-нибудь тяжелыя воспоминанія, Алексѣй Леонтьевичъ, съ добротою тихаго участія сказала Мила. -- Въ послѣднемъ случаѣ будь вашъ разсказъ занимателенъ, какъ лучшая книга, не говорите мнѣ его.
   -- И, Людмила Павловна! Черезъ пятнадцать, шестнадцать лѣтъ какимъ быть слишкомъ тяжелымъ воспоминаніямъ? Все перемелется, мука будетъ....
   -- Въ ту пору, правда, было то время тяжелое для меня. Схоронилъ я свою матушку, -- спитъ, родная, у церкви.... Съ нею я будто еще и богатъ былъ; а какъ воротился съ похоронъ, сѣлъ одинъ въ углу, да взглянулъ вокругъ: пусто! такой я себѣ показался горюнъ, бѣдная моя доля, несчастливая! Панскія мои горенки, смотрю, покосилися; оглядѣлся, такъ у меня земли и на квасъ нѣтъ. Живи тутъ, какъ поживется, какъ молодой головѣ надумается! А молода моя голова была, Людмила Павловна; сидѣлъ на мнѣ не плохо офицерскій мундиръ.... Надумалъ я такъ: голова и руки есть, не пропадать же человѣку даромъ. И началъ я ко всему присматриваться, и прислушиваться: какъ люди живутъ и чѣмъ промышляютъ? Гдѣ на ярмаркѣ два купца толкуютъ, а уже третій я слушаю тамъ. Скоро свелъ меня Богъ съ истинно хорошимъ человѣкомъ, теперь моимъ большимъ пріятелемъ, купцомъ Матвѣемъ Ивановымъ Скорняковымъ. Вы бы на него, Людмила Павловна, и не взглянули; а человѣкъ, что за душа дорогая! Вели ему Богъ на свѣтѣ пожить. Началъ онъ мнѣ совѣты давать, ободрять.... Что жъ что съ ничего приходится начинать? Абы воля Божья, и большимъ чѣмъ доведется кончить. Что вотъ такъ и отецъ его: купилъ шапку да продалъ, съ того и торговать пошелъ.... Такъ-то вотъ я, Людмила Павловна, чужимъ умомъ наставляемый и своимъ не плошая, началъ изворачиваться: чтобы мнѣ какую ни на есть себѣ маленькую копейку сбить, чтобы было чѣмъ взяться, прислонить руки къ чему. Отъ похоронъ матушки остался у меня цѣлковый рубль, да два старыхъ пятака; вся казна моя. На этотъ рубль купилъ я по Сороковкѣ четвертей семь овса и къ тому купилъ, что была у меня офицерская тройка лошадей. Вотъ я и началъ ее откармливать. Выхолилъ, вычистилъ, вывелъ ее на ярмарку; моя тройка играетъ, какъ солнышко, -- продалъ! Здѣсь же себѣ другую тройку купилъ и, не сводя съ ярмарки, съ барышами продалъ. Лошадь свою верховую продалъ, перекупилъ ее и опять, сердечную, продалъ. Часы свои, серебрецо, какое мнѣ досталося, Проценкамъ заложилъ и перекрестился я: слава Тебѣ, Господи! на тысячу рублей ассигнаціями собралось у меня денегъ, что можно и счастья понытать. Вотъ эту послѣднюю ночь на выѣздѣ не спятся мнѣ, Людмила Павловна, и лѣтняя ночь, да никакъ ее не скоротаю; думы меня разбираютъ. Всталъ я куда до зари, помолился въ родномъ углу.... Эхъ, тысяча моя, тысяча! думаю. Тутъ все, что есть моего. Только самого себя не продалъ, да Проценку душу не заложилъ. Оборвусь, и не за что разу зацѣпиться.... Э! подумалъ: воля Божья! Что будетъ, то будетъ. Уже утопиться не утоплюсь.... Запрягай, ѣдемъ. Выѣхали мы, еще и свѣтъ не начиналъ брезжиться; минуемъ церковь, вздумалось мнѣ: пусть-ка отецъ Стефанъ проснется, панихидку мнѣ на могилѣ матушки отслужитъ. Въ самомъ дѣлѣ! Приниматься за такое важное дѣло, что, то есть, жизнь твоя въ томъ и не помянуть родителей. Ровняемся мы съ домосѣдствомъ отца Стефана (уже онъ тогда вдовъ былъ), соскочилъ я, чтобъ постучать въ окно; а у него окно и на дорогу совсѣмъ отворено, и только занавѣшено. На сколько я ногъ, пролѣзъ къ нему въ окно; -- вставайте, отецъ Стефанъ! бужу его: панихидку служить. Всталъ онъ, спасибо ему; пономарь куда-то запропастился, не нашли его. -- Да что? Я вамъ самъ сослужу за пономаря я прочитаю не хуже его, говорю я отцу Стефану. Пойдемте. Пришли мы въ ограду; отворили церковь; достали, что было нужно; затеплили свѣчку, я раздулъ угольевъ въ кадило; а ночь, Людмила Павловна, тихая ночь! Что свѣча прямо на могилѣ, поверхъ креста прилѣплена, горитъ. То есть, какъ вамъ сказать: я будто до сихъ поръ въ первый-то разъ и въ послѣдній на своемъ вѣку слышалъ, какъ служится панихида.... Умилился отецъ Стефанъ. Сначала старикъ началъ было скоренько читать; но потомъ все тише и тише, будто самъ онъ вслушивался въ свое каждое слово и скажу вамъ, что и ночь вокругъ насъ, и небо -- кажется, и всѣ святые съ неба слушали насъ! Потекли у старика слезы на требникъ; я тоже въ слезахъ стою; начали мы пѣть вѣчную память; а соловей съ нами поетъ, поетъ да такъ сладко переливается, что у насъ своихъ голосовъ не стало.... И слова мы не сказали другъ съ другомъ; обнялись крѣпко на могилѣ, да такъ и разстались молча.
   И замолчалъ Алексѣй Леонтьевичъ, и Мила тоже ни слова не говорила; канареечка одна посреди тишины тихонько высвистывала.
   -- Вотъ такъ я вамъ, Людмила Павловна, не смотрѣлъ, кожу говорилъ онъ: -- вызвался говорить одно, а насказалъ совсѣмъ другаго. Чаятельно, васъ въ скуку ввелъ, простите великодушно. Я уже ничего больше говорить не буду.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! отозвалась Мила: -- а если я вамъ скажу: нѣтъ! Вы не ввели меня въ скуку и вы сами взглянете и увидите, что это такъ -- вы станете мнѣ продолжать? Скажите мнѣ.
   -- Ахъ, Людмила Павловна! голосокъ вашъ сладко, какъ тотъ соловей поетъ... Что вамъ угодно: начинать ли, продолжать ли? Я бы передъ вами всю свою душу открылъ?
   -- Какъ жарко!.. Позвольте, пожалуйста, я принесу холодной воды для себя и для васъ. Я васъ поподчую вареньемъ... ускользнула Мила.
   -- Вотъ тутъ-то лови такое легкое! указалъ ей вслѣдъ рукою и махнулъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   Мила возвратилась, неся собственноручно на подносѣ ледъ, воду и банку съ вареньемъ.
   -- Приглашаю васъ, сказала она: -- Чѣмъ вы безцеремоннѣе, достаточнѣе будете кушать тѣмъ болѣе я увижу, что вы цѣните мое угощеніе.
   -- Хорошо, Людмила Павловна. А какъ я, подаваясь на ваши слова, да цѣлую банку съѣмъ?
   -- Только оставьте мнѣ въ стаканъ немножко, разсмѣялась своей хорошенькой улыбкой Мила. -- Ничего, кушайте. Это будетъ мое вознагражденіе вамъ за ваши разсказы.
   Я не берусь отрицательно утверждать, чтобы здѣсь вовсе не было маленькаго кокетства; чтобы цвѣтокъ не пахъ, пѣвчая птичка не пѣла и хорошенькая дѣвушка не желала нравиться, за неимѣніемъ кого другаго, хотя бы тому самому, кому она вовсе не хотѣла нравиться. Къ тому же у Милы этотъ процессъ жизненнаго отправленья женщины совершался такъ просто, легко, безъ малѣйшей натяжки и если она теперь немножко кокетничала, то кокетничала передъ былымъ Алексѣемъ Леонтьевичемъ, а не настоящимъ; кромѣ, разумѣется, невольнаго легенькаго отсвѣта, который всегда былое наводитъ на наше настоящее.
   -- А, что же, Алексѣй Леонтьевичъ! Насъ, кажется, разбойники ждутъ? облокотилась она на столъ и съ улыбкою, понемногу припивала изъ своего стакана воду съ вареньемъ такъ, что капли малиновой влаги оставались на ея свѣженькихъ губкахъ.
   Разсказъ начался простой и именно интересный въ живомъ словѣ мелкимъ перечнемъ всѣхъ обстоятельствъ: какъ со своей горемычной тысячью въ карманѣ затерялся одинъ въ степи Алексѣй Леонтьевичъ. Увидѣлъ землянку и подъѣхалъ, чтобы пойдти узнать, нѣтъ ли тамъ кого поспросить дорогу. Когда онъ ставилъ лошадь, его будто толконуло что бросить бумажникъ съ завѣтной тысячью въ бурьянъ и травою прикрыть его. Вошелъ Алексѣй Леонтьевичъ въ землянку, а тамъ болѣе полдюжины молодцовъ на печи и по лавкамъ сидятъ, и говорятъ ему, что они всѣ Вѣтры и отецъ ихъ Вѣтеръ; а старая матерь -- Степь. Будь съ Алексѣемъ Леонтьевичемъ въ карманѣ его тысяча, онъ, если-бы и вышелъ живой изъ землянки, то уже завѣтной своей тысячи не вынесъ бы онъ! Но панихидка на могилѣ матери, вѣрилъ Алексѣй Леонтьевичъ, что это она спасла его. Оставя свои деньги на дворѣ, онъ беззаботно, съ отвагой, пустился въ раздобары съ молодцами, умѣлъ очевидно показать имъ, что у него въ кошелькѣ всей казны только два полтинника, которыми онъ по братски и подѣлился съ ними, съ Вѣтрами степными, спросилъ дорогу, выпилъ еще у нихъ чарку простой водки и вышелъ благополучно.
   Еще съ половины этого разсказа пожаловала пани воеводша, принесла за большую рѣдкость моченыхъ грушъ и чай пили въ саду подъ яблонью, и солнце въ глазахъ всѣхъ заходило, великолѣпно-тихое, румяное. Румянецъ его горѣлъ на облакахъ и на чайной бѣлой скатерти, и на молодомъ лицѣ Милы, одѣвая всю окрестность, всю даль въ рдѣющій, затихающій вечеръ.
   -- Прощайте, Людмила Павловна! распростился Алексѣй Леонтьевичъ съ паней воеводшею. -- Вотъ завтра васъ здѣсь не будетъ; уѣдете вы... Веселитесь, Людмила Павловна; только ворочайтесь къ намъ поскорѣе, а мы васъ будемъ ждать. А вѣдь, вы знаете, что вамъ мимо меня ѣхать? Другой дороги нѣтъ.
   -- Я знаю, отвѣчала Мила.
   -- Да что это вы все изволите быть въ перчаточкахъ? И чай намъ наливали въ перчаточкахъ -- хотя бы вы сняли свои перчаточки! Долгъ велитъ на прощаньи ручку поцѣловать; а вы ихъ запрятали.
   -- Я избавляю васъ этого долга, сказала съ обязательной улыбкою Мила.
   -- Мало-ль бы чего вы избавляли! да я-то хочу исполнить свой долгъ.
   -- Однако, Алексѣй Леонтьевичъ, вѣдь вы не въ Сороковкѣ живете и очень хорошо знаете, что этотъ долгъ вовсе не лежитъ на васъ.
   -- Э! Людмила Павловна, мы -- люди старые и кому, какъ не намъ, держаться старины! Извольте пожаловать вашу ручку, хитро улыбался Алексѣй Леонтьевичъ.
   На минуту, въ маленькомъ смущеніи, пріостановилася Мила и ея ушки живо зарумянились.
   -- Нѣтъ! сказала она: -- Вы забываете, что я слишкомъ молода и, изъ уваженія къ вашимъ лѣтамъ, не ногу дозволить себѣ такой чести. Извините меня.
   -- То есть, втупикъ поставили старика! смѣясь, тряхнулъ головою Алексѣй Леонтьевичъ. -- Ну-те, какъ же тамъ будетъ по вашему? Вы и на прощаньи не протянете ручку?
   -- Напротивъ, я съ большимъ удовольствіемъ подаю ее вамъ. -- Благодарю васъ за ваши разсказы, за день пріятной бесѣды, пріостановясь немного: -- благодарю васъ, яовторила Мила.
   -- Покорнѣйше благодарю, Людмила Павловна, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ: А я вамъ сказку скажу.
   -- На вечеръ глядя?
   -- Коротенькую. -- жилъ-былъ, Людмила Павловна, въ пустынѣ пустынникъ и медвѣдь присосѣдился къ нему; хотѣлъ услужить пріятелю, со лба муху согнать и засадилъ ему камень въ лобъ... Какъ, вы думаете, теперь должно вынимать его?
   -- Я думаю, что это будетъ довольно трудно.
   -- А почему?
   Алексѣй Леонтьевичъ ловилъ легенкую улыбку Милы.
   -- Потому -- чтобы пустынникъ не водился съ медвѣдями.
   -- А гайка, Людмила Павловна? шопотомъ сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- А! пустяки...
   -- Мила! что это Алексѣй Леонтьевичъ остановился, съ Еремой говоритъ? смотрѣла вслѣдъ уѣзжающему Алексѣю Леонтьевичу пани воеводша.
   Мила догадалась, о чемъ разговоръ долженъ былъ идти, и ничего не сказала.
   -- Ерема, постой! шелъ вдалекѣ Ерема: -- стой! Что это тебѣ Алексѣй Леонтьевичъ говорилъ?
   -- Гайка! махнулъ рукою Ерема.
   -- Что ты говоришь? Галка?
   На этомъ недоразумѣніи дѣло и кончилось.
   -- Гдѣ онъ здѣсь видитъ галку? осмотрѣлась пани воеводша.
  

Часть вторая.

  
   Никто не отрицаетъ -- или пусть и отрицаютъ, что разумное что-то какъ будто движется и дышитъ въ окружающей насъ природѣ. Этого-то разума вездѣ присущаго, можетъ быть, соприкасается душа, когда, безо всего особеннаго, надобно только пройдти передъ нами четыремъ временамъ года: разцвѣсть веснѣ, зазолотиться колосьями лѣту, нахмуриться, оброняя листья, осени и широко лечь бѣлыми снѣгами зимѣ, чтобы мы нашли столько новаго, столько не того, что было въ насъ -- возмужалаго, заглянувши въ свою молодую душу. Эта молодая Мила ничего особеннаго не испытала въ этотъ годъ жизни у своей матери, ничего, чтобы она сильно прочувствовала въ Сороковкѣ; но какъ будто на нее что навѣвало изъ широкой степи, когда она, наклоняясь, сидѣла у низенькаго окна за пяльцами! Проносились невольныя какія-то мысли, возникая совершенно такъ, какъ по самому чистому голубому небу показываются легенькія волокнистыя облачки. Этотъ миръ и тишина, широкія поля, неощутимо, чѣмъ-то такимъ же тихимъ, умиряющимъ сказывались бьющемуся сердцу. И сказывались потому, что какъ бы тихо и незамѣтно не проходила жизнь, какъ бы, казалось, ни изжили мы мало впечатлѣній; но годъ времени -- самое это отсутствіе впечатлѣній есть уже своего рода большое впечатлѣніе и на душу иначе, но все также жизненно умудряя, ложится и оно. Людмила Павловна на видъ была все таже ни во что не входившая, беззаботная молоденькая дѣвушка. Въ ней проглядывало еще дѣтство въ веселенькой радующей улыбкѣ; а между тѣмъ какъ бы выигралъ тотъ и какъ бы вдругъ съумѣла отвѣчать ему Мила, кто бы, минуя эти признаки, серьезно заговорилъ съ нею, потребовалъ бы отъ нея женщины, рѣшимости, ея тихаго невозвратнаго слова.
   Но теперь мысль Милы, съ затаенной заботою, все обращалась къ предстоящему путешествію. Розно оно сказывалось ея молодой мысли. Съ одной стороны, какъ бы не поѣхать? Мила какъ рыбка окунется въ родной живой водѣ, узнаетъ, что новаго -- что случилось въ томъ свѣтѣ, который давался и не дался ей, и къ которому тянули ее прижитые инстинкты ея новой, не сороковской природы... И къ тому еще рояль, или имперьяль Лихтенталя въ пространной залѣ, и Лена эту зиму провела въ Петербургѣ -- сколько разсказовъ! О, какъ бы не поѣхать? И затѣмъ -- какъ ѣхать? Судите сами: на эти разсказы о балахъ, о выѣздахъ, о торжествахъ Лены, что отвѣчать, когда та спроситъ: "а ты разсказывай, говори Мила." Что Мила цѣлый годъ, только и знай сидѣла у низенькаго окна за пяльцами, да за прошлогодними книжками? что въ туманѣ и безъ тумана плоской широтою облегала ее степь? Что просились слезы? Проносились какіе-то урывчатыя мысли? И какое дѣло Ленѣ до этихъ мыслей и что можетъ быть общаго между сороковской барышнею и богатой красавицею большаго свѣта? И зачѣмъ ѣхать, и къ чему ѣхать? Чтобы занимать то мѣсто въ парадной гостинной, которое ассигновано воспитанницамъ, или какой-нибудь дальней бѣдной родственницѣ? А Мила? Она въ своей Сороковкѣ уже такъ привыкла къ лестному почету первенства и такъ отвыкла отъ этихъ маленькихъ уколовъ полувниманія, полупренебреженія съ милостивымъ благоволеніемъ.
   Мила еще не ѣхала, а уже думала о томъ, какъ хорошо, будетъ возвращаться! А ѣхать было надобно, чтобы не оказаться неблагодарною, непомнящею благодѣяній. И къ тому еще самая процедура этого путешествія, что за несносная тягость! На полтора дня сжиматься, затиснуться въ брику; сорокъ верстъ ѣхать безпредметной степью; изъѣзжая на нее, Ерема закидываетъ на мѣдный столбикъ у козелъ возжи, достаетъ изъ кармана трубочку и начинаетъ курить. "Такъ оно себѣ, пусть такъ," одобряетъ пани воеводша. "Пусть лошадки сами пройдутся". И лошадки идутъ, помахивая хвостами и головами. Вначалѣ это страшно смѣшило Милу; потомъ ей становилось досаднымъ; наконецъ выводило ее изъ терпѣнія. "Помилуйте! кто такъ ѣздитъ?" спрашивала она. "Мы", коротко отвѣчали ей. "И слава Богу, что это только мы, а никто болѣе.
   И, наконецъ, то же слава Богу, что и возвратное путешествіе, къ началу котораго такъ тяжело въ затаенномъ сознаніи обращалась мысль, подходило уже къ концу. Миновали ту безотрадную степь, спустились отъ нея подъ гору; слѣдовало только версты на три проѣхать лугомъ между огромныхъ торфяныхъ кочекъ, подняться потомъ въ большую пологую гору, усаженную коренастыми пнями, зазеленѣлыми и кудрявыми отъ молодыхъ погоновъ и между нихъ словно бѣлыя мурашки расползлись по взгорью, -- а это ходило стадо испанскихъ овецъ. И вотъ, изъѣзжая въ гору, на право подъ широкимъ темнѣющимъ садомъ и двѣ трубы дома Алексѣя Леонтьевича; а уже отсюда верстъ восемнадцать, двадцать и Сороковка.
   -- Эхъ, поди ты! Да прійдется въ дорогѣ ночевать; не доѣдемъ, Мила, говорила пани воеводша.
   И это было болѣе чѣмъ вѣроятно. Совсѣмъ уже вечерѣло, или по-крайней мѣрѣ становилось очень сумрачно. За тучами нельзя было опредѣлить совершенно ли сѣло солнце, или оно только садилось, проведя узенькую золотистую каемку на окраинѣ неба? Лиловатый мимолетный отблескъ едва вспыхивалъ и погасалъ въ медленно идущихъ, тяжелыхъ тучахъ. Онѣ весь день облегали небо, и дождь сильный шелъ, и теперь еще рѣзкій сѣверо-восточный вѣтеръ "москаль", какъ его называютъ по Малороссіи, вырывалъ изъ тучъ крупныя холодныя капли и билъ ими въ залубенѣлую кожу, застегнувшейся на всѣ фартуки, на всѣ свои ремешки и застежки, брики. При поднятомъ переднемъ фартукѣ, Дашѣ не оставалось возможности сидѣть подъ нимъ и она нашлась очень довольною прилечь и совсѣмъ заснуть, положа голову къ колѣнамъ барышни. Барышня оставалась постоянно молчаливою отъ холода, въ темнотѣ закупоренной брики, спустивъ вуаль и въ непріятномъ положеніи человѣка въ дорогѣ, когда дорогу испортилъ дождь и темнѣетъ, москаль въ уши дуетъ и надобно добираться до какого ни на есть ночлега. "Не въ пору мы, душа моя, выѣхали. Хоть бы намъ на гору поскорѣе выбраться... Ухъ! кочки растолкали бока -- а?" на новомъ толчкѣ привскрикнула пани воеводша. Голосъ у нея оборвался; а ей показалось, что это Мила что-то говоритъ ей. "А?" спросила она. Но Мила безотвѣтно молчала.
   Не холодомъ крѣпило молодыя губы, а скрѣпили ихъ такія мысли, что какъ пройдутъ онѣ надъ бровями и слѣдомъ морщинка поползетъ за вини. Она потомъ сойдетъ и разгладится; но для будущаго уже начало есть.
   Это слово будетъ слишкомъ широко, чтобы сказать: Мила любила; но первое пробужденіе чувства, эту робкую нѣгу, несознающую ни надеждъ, ни желаній -- сладость тихо приливающей жизни къ сердцу, ихъ ощущала Мила. И подъ какимъ плѣнительнымъ представленьемъ это сказалось! Старшій сынъ О....скихъ блестящимъ образомъ окончилъ науки въ одномъ изъ высшихъ заведеній столицы; два года онъ не былъ дома. Татьяна Николаевна, какъ страстно-любящая, радостная и гордая своимъ сыномъ мать, и какъ женщина, любившая всѣ случаи торжественности и пышныхъ представленій, положила устроить ему блистательную встрѣчу. Онъ долженъ былъ пріѣхать лѣтнимъ позднимъ вечеромъ. Заданъ былъ балъ; созваны гости, фасадъ дома освѣщенъ; Лена и Мила, предназначенныя къ главной роли, въ бѣлыхъ бальныхъ костюмахъ; ихъ шестнадцатилѣтнія головки пышно увиты свѣжими розами, на столѣ приготовленъ зеленый лавровый вѣнокъ и всѣ ждутъ радостнаго вѣстника, когда онъ прискачетъ сказать: "ѣдетъ, ѣдетъ!" И вотъ онъ ѣдетъ... Съ задушаемымъ крикомъ радости бросается къ нему съ ступеней крыльца мать, обнимаетъ его отецъ; юноша входитъ въ сіяющій залъ и на порогѣ роднаго дома встрѣчаютъ его двѣ молоденькія дѣвушки, въ бѣломъ, въ дышущихъ свѣжимъ ароматомъ розахъ и надѣваютъ ему на голову лавровый вѣнокъ. "A genoux!" шепнула ему мать и онъ, улыбаясь, сталъ передъ ними на одно колѣно. Одна изъ нихъ ему родная сестра, другая почти тоже сестра, выросшая въ семьѣ его; юноша, растроганный, крѣпко обнялъ ихъ обѣихъ вмѣстѣ и, пылко цѣлуя, поцѣловалъ ихъ милыя лица. И что ему этотъ балъ и чужія люди? Онъ хочетъ быть съ своими. Онъ увелъ ихъ въ садъ, обнялъ ихъ обѣихъ за тальи, и, прохаживаясь по широкимъ аллеямъ, въ отдаленномъ сіяніи сверкающаго окнами дома, подъ музыку, которая переливами несется къ нимъ, онъ говоритъ имъ, разказываетъ, ласкаетъ ихъ обнаженныя руки. Какъ сестрѣ Ленѣ, онъ и Милѣ почти говоритъ ты. "Одинъ лавръ," осматриваетъ онъ свой вѣнокъ: "чтобы немного примѣшать мирта, Мила?" цѣлуетъ онъ ея руку наклоняетъ къ нимъ свой свѣтлый радостію, прекрасный юношескій лобъ, чтобы онѣ поцѣловали его... Такая плѣнительная страница читалась въ свѣтломъ представленьи Милы. Когда теперь вечеромъ подъѣхали къ дому и въ освѣщенномъ окнѣ вдругъ Милѣ показался онъ, у нея занялось дыханіе.... "А! вы, mademoiselle Мила! неожиданное явленіе," бралъ онъ невольно, несдержаннымъ порывомъ протянувшуюся къ нему руку. "Mais comme elle se gante bien", посмотрѣлъ онъ любопытно на руку или на перчатку. На завтра онъ былъ сполна занятъ собою, своими гостями; но быть въ его присутствіи дѣлало удивительно-хорошенькой Милу. "Вы посмотрите, право," указывала на нее гостямъ Татьяна Николаевна. "Она хорошѣетъ тамъ, въ своей... какъ ее? Мила!" подставляла ей щеку Татьяна Николаевна. "А, mademoiselle Мила! да какъ вы милы!" Набрелъ онъ нечаянно на Милу,. сидѣвшую подъ деревомъ на маленькой скамьѣ. "Я не прошу даже позволенія сказать это вамъ..." И эта властительная полунебрежность тона! Сѣлъ онъ къ ней на скамейку и хотѣлъ взять руку; Мила крѣпко взялась ею за сукъ дерева. "Что это? какъ вы одичали, Мила, въ своей Сороковкѣ... Chère maman забываетъ всегда, гдѣ вы живете; а я, видите, помню. Pencez donc, развѣ мы чужіе? Даже одинъ учитель французскаго языка у насъ съ вами былъ!" Мила что-то отвѣчала и пошла къ дому. Ей хотѣлось немного заплакать; но она не заплакала... Пусть этимъ усиліемъ и возмужала она къ жизни; но теперь, сидя въ закупоренной брикѣ, подъ дождемъ и вѣтромъ, въ такой унылой обстановкѣ молодой мечты, чѣмъ думала утѣшить себя, чѣмъ вознаградить, Мила?...
   ....Ай! ой! Господи.... отцы мои!... Пру! стой! остановитесь.... Ерема! Мила! ой.... что съ нами? Пантелей, падаемъ.... Поднимайте, спасайте.... Ай, барышня, ай! въ ровъ валимся -- ай, ай, ай! перевернулись.... Ахъ, Боже мой! это гайка....
   Всѣ эти восклицанія вмѣстѣ и одно наперерывъ другаго, вырывались изъ брики, носились вокругъ брики; сдерживали лошадей. Что такое, что? Ѣхали тихо въ гору и вдругъ задъ брики началъ однимъ колесомъ будто отходить, подаваться въ бокъ, въ бокъ -- ай! И расшатнулась, падая брика, только не въ ровъ, какъ вопила съ просонья Даша, а среди ровной дорогѣ. Послѣднее восклицанье о гайкѣ объясняетъ все.
   Именно, это была гайка, какъ предсказывалъ Алексѣй Леонтьевичъ и какъ, менѣе всѣхъ крича, сильно ушибенная въ правой локоть и почти задушаемая навалившимися на нее подушками и узлами, чуть слышно проговорила Мила. Здѣсь только ей пришло въ голову, что пріѣхавши къ О...скимъ, она забыла позаботиться о своей брикѣ; мать не знала ничего; а Еремей, по пословицѣ, только про себя разумѣй, -- и теперь вотъ соскочила гайка!
   Вѣроятно то, чѣмъ она была подвернута, стерлось въ дорогѣ и, могло быть, что и самая дорога лугомъ, по кочкамъ и толчкамъ, окончательно развертѣла гайку; только брика страшно накренилась. Желѣзная ось съ размаха на полчетверти вошла въ разрыхлѣную землю и надобно было удивляться, что къ одной бѣдѣ не приключилась другая: не сломалась ось, выдержала на себѣ брику и весь грузъ брики. Но тутъ спѣшили отстегнуть фартуки; старый Пантелей, не жалѣя послѣднихъ зубовъ, грызъ не подающіеся ремешки и застежки. Пани воеводша высвободилась и первымъ дѣломъ перекрестилась; Милу на руки принялъ Пантелей изъ брики, цѣлуя размахивающіеся рукавчики ея бурнуса, чтобы тѣмъ успокоить барышню, или извиниться въ бѣдѣ передъ нею, -- онъ и самъ того хорошо не зналъ и, для облегченія сердца, обругалъ совою Дашу.
   -- Не подъ часъ мы выѣхали.... Мила, Господь съ тобою! другъ ты мои, мы тебя задавили.... Какъ же тебя называть, старый! спрашивала Ерему пани воеводша. Что ты это съ нами сдѣлалъ? Вѣкъ ѣздилъ, того не было. Дурную дорогу по лугу переѣхалъ, на хорошей было намъ головы посломалъ.
   Пани воеводша, не осмотрѣвшись, еще не знала настоящей причины паденія; а Ерема, находя излишнимъ отвѣчать, шелъ по дорогѣ назадъ, тыкая въ землю кнутомъ и отыскивая гайку.
   -- Что ты тамъ батька своего ищешь? Простительно осердясь, спрашивала пани воеводша.
   Но собственный ея, одинъ короткій взглядъ на запрокинувшуюся брику, на колесо, которое, откатясь, лежало близъ дороги, объяснилъ ей что такое ищутъ и что надобно всѣми мѣрами искать.
   -- Пантелеюшка! Даша! голубчики мои, такая надъ нами бѣда стряслась! идите и вы къ Еремѣ, ищите. Здѣсь не далеко гдѣ-нибудь гайка соскочила.... Мила, простудишься ты, дитя мое! говорила пани воеводша. Стань за лошадьми, чтобы тебѣ не на вѣтрѣ быть. Успокойся, золото мое дорогое! только бы тебя не ушибло; а это еще не нивѣсть какая бѣда -- найдемъ гайку.
   Но что-то не рано ли обнадеживала пани воеводша на счетъ гайки? Конечно, гдѣ ей болѣе быть, какъ не на дорогѣ и не могло же колесо много проѣхать безъ гайки; но Ерема уже изъ виду скрылся, сошелъ со всѣмъ подъ гору; а стало еще не нашелъ гайку и, по слѣдамъ его, Даша и Пантелей шли и все шли дальше, не возвращались; а со всѣмъ уже темнѣетъ....
   -- Охъ! что-то мудреное съ ними дѣется. Куда они такъ далеко идутъ? Здѣсь поблизу гдѣ нибудь гайка, пошла сама пани воеводша.
   Мила, чувствуя свою вину, не возражала, что она остается одна при лошадяхъ и опрокинутой бричкѣ и хотя какой бы нибудь прохожій, или проѣзжій, случился! Въ ихъ положеніи онъ и мало могъ бы помочь имъ; но все одинъ видъ человѣка имѣетъ что-то облегчительное.... Черезъ дорогу начали перегонять овецъ; старый чабанъ, опершись на свою герлыгу, посмотрѣлъ издалека на брику. "Чьи вы?" спросили Мила. "Алексѣя Леонтьевича," отвѣчалъ онъ и погналъ стадо.
   ....Пани воеводша, запыхавшись, шла
   -- Нѣту, Милочка! нѣту, дитя мое! И что намъ дѣлать? нѣту.
   -- Маменька! куда же ей было дѣваться?
   -- Одно слово: нѣту!...
   И Даша пришла, и Пантелей пришелъ, и Еремей пришелъ -- нѣту, что хотите.
   При самомъ изъѣздѣ на гору была рытвина, полная воды и толчокъ большой. Тамъ, по всей вѣроятности, должна была соскочить гайка и колесо еще могло держаться потому, что сейчасъ подъемъ въ гору шелъ косогоромъ на противоположную отъ колеса сторону и оно, не свертываясь, могло идти, пока не изъѣхали на ровную дорогу; здѣсь въ нѣсколько оборотовъ колесо должно было соскочить... Такъ ли оно точно было, или какъ иначе? Можетъ статься, гайка попала и въ траву, что довольно высокая была при дорогѣ; можетъ быть, она лежала и на самой дорогѣ, запавши въ грязь и въ сумеркахъ не могли разглядѣть? Но только теперь, когда по дорогѣ перешло тысяча полторы овецъ и взгрузило ее своими острыми копытцами, искать на дорогѣ чего нибудь другаго, кромѣ комовъ замѣсившейся грязи, было совершенно напрасно.
   -- И что намъ на свѣтѣ приходится дѣлать? разводила руками пани воеводша. Вѣдь совсѣмъ ночь....
   Еремей и Пантелей подняли брику и надѣли колесо на ось.
   -- Мила, я думаю послать къ Алексѣю Леонтьевичу. Что намъ тутъ дѣлать?
   -- А! нѣтъ, маменька! Богъ съ вами! заговорила Мила. Что же намъ Алексѣй Леонтьевичъ сдѣлаетъ?
   -- Все-таки мужская голова не то, что наши женскія: что нибудь онъ намъ да нагадаетъ. Гайки ли, совѣтъ ли какой дастъ.
   -- Да нельзя ли какъ нибудь безъ гайки ѣхать?... Маменька! къ чему мы призовемъ Алексѣя Леонтьевича? Что ему здѣсь дѣлать! -- и безъ него досадно.
   -- Да уже твоя досада не въ счетъ, коротко отвѣчала мать.
   -- Но вѣдь намъ надобно гдѣ нибудь ночевать? говорила Людмила Павловна. Что же мы будемъ стоять здѣсь, ждать его? Можетъ быть, его дома нѣтъ. Поѣдемте лучше какъ нибудь пѣшкомъ.
   -- Что такое говорить, что я слушать нечего! проговорила пани воеводша.... Она, видите, войдетъ пѣшкомъ по грязи и по такому вѣтру! Хотя бы кто на волахъ ѣхалъ, желала Катерина Логвиновна. Я бы васъ посадила съ Дашею на возъ и отправила бы къ матушкѣ отца Тимофея: а то никого не видать, ни души христіанской!... Пантелей, ступай... отпрягай лошадь -- что здѣсь? нечего думать, -- ступай къ Алексѣю Леонтьевичу, что вотъ такъ и такъ молъ, скажи: такое намъ несчастье, что я ему просьбу мою посылаю; пусть онъ намъ помощь свою дастъ, какую знаетъ.
   -- Маменька милая! право.... почти взялась за Пантелея руками Мила, да нельзя ли намъ какъ нибудь ѣхать?
   -- Сядь въ брику дитя мое; не стой на мокромъ мѣстѣ.... Оставь мать дѣлать; она лучше знаетъ.
   Въ самомъ дѣлѣ приходилось ночевать посреди дороги! Хотя бы въ степь куда, къ стогу сѣна подвернуть было можно, такъ никуда податься нельзя, колесо спадетъ. И непріятность такая Милѣ, что она себѣ глаза закрывала рукою, -- увидѣть Алексѣя Леонтьевича! онъ будто напророчилъ эту бѣду; просить его объ одолженіи.... "Вотъ и произшествіе!" скажетъ онъ, котораго она желала; непремѣнно подсмѣетъ ей. Мила была достаточно огорчена и еще рука болѣла, иззябла она. Сильное безпокойство, котораго она еще не испытывала, возросло въ ней до степени грустнаго нервнаго страданія.
   -- Даша! потри мнѣ, душенька, ноги, въ совершенно наступившей темнотѣ тихонько просила она. Ноги у меня совсѣмъ нѣмѣютъ.
   И лошади пани воеводши, какъ ни любили покой, а начинали уже не стоять на мѣстѣ; продрогли онѣ. Еремей подтянулъ возжи.... вдругъ одна изъ лошадей весело заржала и другая за нею; на голосъ ихъ третья отозвалась имъ издали. Фырканье и сильный галопъ ея послышались всѣмъ, и темный силуэтъ всадника и лошади быстро выросталъ и показывался передъ глазами.
   Хотя не было такъ темно, чтобы вблизи не различить, кто такой ѣдетъ, да и не такимъ горячимъ, сильнымъ махомъ шла лошадь, чтобы можно было предположить, что это сухія и нетвердыя колѣнки Пантелея сжимали ей бока, но пани воеводша, слышавши, что ржала ея лошадь, и не всматриваясь ни во что болѣе. "Пантелеюшка!" спрашивала ѣздока: "что ты, что привезъ намъ?"
   -- Это Алексѣй Леонтьевичъ! сказала Мила.
   -- Я, я! подскакивалъ онъ въ галопъ, безъ сѣдла, на лошади пани воеводши. Дай Богъ здоровья вамъ, Людмила Павловна, что ваши глазки въ темнотѣ меня узнали.... Я чуть услышалъ, крикнулъ, чтобъ запрягали лошадей; прочь -- долой Пантелея! чтобы онъ съ моими пріѣзжалъ, и самъ сюда ѣду, не доѣду, спрыгнулъ съ лошади Алексѣй Леонтьевичъ.... "Что будемъ дѣлать? Гайка! Здравствуйте.... Богъ съ вами! не безпокойтесь.... что такое?" отвѣчалъ онъ на извиненія пани воеводши въ ея ошибкѣ.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! Бога ради, дайте намъ гайку! съ серьезнымъ огорченьемъ сказала Мила. У нея едва ли не слезы были на глазахъ.
   -- Людмила Павловна! перешелъ къ ней на сторону Алексѣй Леонтьевичъ. Вѣрьте Богу, что я отцу родному не хотѣлъ бы такъ.... какъ всей душою готовъ для васъ, что вамъ угодно. Но вѣдь гайка не такое дѣло; она не приладится съ одной оси на другую.... Извольте, я на вашихъ глазахъ перепробую вамъ всѣ свои гайки; но, Людмила Павловна изволите знать: бричка ваша немножко давняя, нынче уже ни такой толщины осей, ни гаекъ такихъ нѣтъ."
   -- Родной нашъ! чтоже намъ дѣлать? Пригадайте. Вѣдь темнота какая и вѣтеръ съ ногъ человѣка рветъ.
   -- Катерина Логвиновна! пани воеводша! я пригадалъ нельзя лучше, не отгадайте только вы, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. Когда я вамъ отъ отца и матери человѣкъ знаемый и дружбу мы съ вами не этого года ведемъ, и самъ я по себѣ не зазорный какой показываюсь вамъ, осчастливьте меня, заплатите за всѣ тѣ разы, что я несчетно бываю у васъ, пожалуйте переночевать ко мнѣ! (Вѣдь все равно вамъ ѣхать, никуда нельзя ѣхать. Одинъ я поблизу; не ночуете же вы середи дороги?) А завтра мои кузнецъ гайку вамъ сдѣлаетъ, или мы эту по видному отъищемъ.... Весь домъ мой къ всепокорнымъ вашимъ услугамъ и я самъ, приказывайте мнѣ! Катерина Логвиновна, осчастливьте меня и вы, Людмила Павловна.... Вотъ и лошади мои пріѣхали.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! начала пани воеводша и не находила она, какъ ему сказать: что будь она одна, она бы съ дорогой душою; но дочь съ нею -- ночевать къ неженатому человѣку... Что заговорятъ въ Сороковкѣ!...
   Алексѣй Леонтьевичъ стоялъ безъ картуза... Мила назвала его по имени и уже по одному голосу можно было судить, что такое происходило въ ней? Какая тревога!
   -- Мы и безъ того доставляемъ вамъ всевозможныя безпокойства, сказала она: -- пожалуйте, надѣньте вашъ картузъ, чтобы вы еще не простудились.
   -- Только о картузѣ вамъ угодно было мнѣ сказать, Людмила Павловна?
   -- Нѣтъ-съ... Я хочу просить васъ, Алексѣй Леонтьевичъ, не быть на насъ въ претензіи -- извините, что намъ хочется поскорѣе быть дома... Мы вамъ такъ благодарны за ваше предложеніе.
   -- Что вамъ, Людмила Павловна, во что бы то ни стало хочется отдѣлаться отъ него?... Извольте, какъ же вы приказываете?
   -- Я не приказываю, Алексѣй Леоньевичъ -- не имѣю на то никакого права, -- не зная, чѣмъ смягчить ему свой отказъ, Мила протянула руку Алексѣю Леонтьевичу: -- но маменька и я убѣдительно просимъ: нельзя ли намъ на этихъ лошадяхъ, что вотъ пришли и въ вашемъ экипажѣ доѣхать до Сороковки? Вы насъ премного обяжете.
   -- Людмила Павловна! вѣрьте мнѣ, что я не такъ только говорю; а говорю честнымъ словомъ: будь у меня дома, не въ починку отдамъ крытый экипажъ, я бы первое -- что не довелъ васъ до непріятности просить меня и десять разъ предложилъ бы его вамъ. Но по такой ли погодѣ, въ вашей шляпкѣ и лоскуточкахъ, которые вы -- извините-съ -- за мѣсто теплаго носите на плечахъ, осьмнадцать-двадцать верстъ проѣхать ночью на дрожкахъ и еще дождь срывается? Ваша ручка, которую вы мнѣ пожаловали, какъ застылая въ моей рукѣ... Накушайтесь у меня чаю. Ну, согрѣйтесь немного и потонъ, если вамъ угодно будетъ ѣхать хоть въ полночь, лошади вамъ будутъ готовы.
   Мила, въ нерѣшительности, побѣжденная и нѣтъ, обратилась къ матери спросить ее: какъ ей будетъ угодно?
   -- Алексѣй Леонтьевичъ, родной нашъ! мы вамъ столько безпокойства всякаго нанесли, что, что и дѣлать? Коли ваша милость, берите насъ.
   -- Насилу-то -- слава тебѣ, Господи! Допросился радости... Самсонъ! живо распоряжался Алексѣй Леонтьевичъ: -- подъѣзжай ближе, ближе... ловчѣе... Смотри въ оба!
   Заднее колесо пролетокъ стало у самой брички.
   -- Катерина Логвиновна, пожалуйте! Боже, благослови! и Богъ васъ люби... Не безпокойтесь, садитесь смѣло; лошади не шелохнутся... Людмила Павловна! если бы вамъ было угодно, я бы васъ просто на рукахъ перенесъ.
   -- Нѣтъ, сдѣлайте одолженіе! Меня и такъ сегодня Пантелей на рукахъ носилъ.
   -- Какъ вамъ угодно -- все какъ совершенно вамъ угодно, Людмила Павловна! Прикажете васъ поддержать немного? Вы бы прямо переступили въ дрожки.
   Мила такъ и сдѣлала.
   -- Теперь, ребята, слушай: есть тормасъ у брички? спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Счастливъ ты, Ерема, шепнулъ онъ: -- что ѣздишь кучеромъ у пани, а не у пана -- была бы тебѣ гайка!
   -- Тормасъ есть, медленно отвѣчалъ Ерема.
   -- Затормазить колесо безъ гайки и за нами шагомъ... Трогай, Самсонъ!
   Алексѣй Леонтьевичъ сталъ на рессорахъ позади дрожекъ.
   Милѣ показалось, что они въ минуту доѣхали къ дому; такъ она желала бы на возможно дольшее время отдалять отъ себя это появленіе въ домъ къ человѣку, которому она -- нѣтъ и двухъ недѣль, какъ отказала въ рукѣ и теперь, по самой пошлой случайности, какъ въ романахъ бываетъ, изъ-за дрянной гайки, она ѣдетъ найдти у него пристанище -- Господи мой! ночевать къ нему въ домъ и онъ, какъ хозяинъ, нѣкоторымъ образомъ будетъ имѣть ее въ своей власти и какими торжествующими взглядами въ его волѣ подарить ее! "Бываютъ произшествія, горько себѣ говорила Мила, но не такія оскорбительныя, чтобы они не унижали того, съ кѣмъ случаются..." Если бы не вѣтеръ, который дулъ и вывѣтривалъ дождевую влагу и росу на поляхъ и цвѣтахъ, и холодомъ высушалъ глаза, Мила съ каплями слезъ на рѣсницахъ ступила бы на порогъ этого дома.
   Лошади пронеслись въ широкія растворенныя ворота... Мила ничего не видѣла и не хотѣла видѣть что и какъ было въ дворѣ. Она только слышала шумъ и колыханье деревьевъ близкаго сада. Хозяинъ, видимо, былъ увѣренъ, что онъ привезетъ къ себѣ гостей: изо всѣхъ оконъ той части дома, которая выходила на подъѣздную галлерею, широкими бѣлыми полосами простирался свѣтъ. Въ немъ съ рѣзкой картинностью вдругъ выступили, остановившіяся подъ крыльцомъ, буланыя съ разметанными вѣтромъ на сторону и на другую гривами и въ полусвѣтѣ дикимъ звѣремъ, а не лошадьми, выглянувшія изъ-за густаго напереди вихра волосъ, которымъ забросало и засыпало имъ на половину морды и глаза. Бѣлая съ пятнами, большая собака съ крыльца бросилась, ласкаясь, къ Алексѣю Леонтьевичу; человѣкъ спѣшилъ вынести свѣчу и вѣтромъ задуло ее...
   -- Поди прочь Турка! отстань, не до тебя, Турка! говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, принимая съ дрожекъ своихъ гостей и первой Милѣ пришлось ступить на это освѣщенное крыльцо.
   Она пріостановилась пообождать мать и видѣла въ окнахъ, какъ нѣсколько большихъ и дѣтскихъ головъ, мужчинъ и женщинъ, припавши лицами къ стекламъ и заслоняя себѣ свѣтъ руками, высматривали съ напряженнымъ вниманіемъ ихъ любопытный пріѣздъ и даже указывали на нее пальцемъ. Милѣ показалось, что и лакей, появившійся вновь со свѣчею, съ какой-то нахальностью отворялъ ей дверь и просилъ ее пожаловать.
   -- Пожалуйте, Людмила Павловна! милости прошу васъ, подтверждалъ слова своего лакея Алексѣй Леонтьевичъ, такъ казалось Милѣ. -- Катерина Логвиновна, вотъ сюда-съ, прямо... Такіе мы съ вами давніе пріятели и вы не знаете, какъ у меня дверь отворяется. На силу Богъ привелъ... Самоваръ! самоваръ живѣе! Хлопотливо приказывалъ Алексѣй Леонтьевичъ, на минуту отлучаясь изъ залы.
   По старинному, благочестивому обычаю отцовъ, пани воеводша, какъ вошла въ домъ, три раза къ образамъ перекрестилась и поклонилась.
   -- Гдѣ же вы, добрый нашъ, ласковый хозяинъ? обратилась она съ предорогой простотою и искренностью.
   -- Здѣсь, здѣсь! шелъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Дайте же мнѣ поздороваться съ вами въ вашемъ дому, чтобы и углы свои домашніе слышали, какъ хозяину здоровья и счастья желаютъ... Богъ святой вамъ въ помощь на домашнемъ быту! Здравствуйте, родной мой! здравствуйте, Алексѣй Леонтьевичъ! И не думалось мнѣ, не гадалось у васъ гостьей быть.
   Но что было дѣлать Милѣ? Она не молилась къ образамъ и неужели еще ей было здороваться съ хозяиномъ въ его дому? Прошла бы она въ гостинную; но кто знаетъ, гдѣ у неженатаго человѣка положено быть его гостинной? Она видѣла двѣ полуотворенныя комнаты и, боясь попасть въ кабинетъ, стояла среди залы и мяла въ нерѣшительности завязки своей шляпки.
   -- Я все заставляю васъ ждать... Простите, Людмила Павловна. Такая мнѣ новость -- счастіе великое принимать васъ, отворилъ широко обѣ половинки двери въ боковую линію комнатъ Алексѣй Леонтьевичъ. Домъ, какъ видно, былъ довольно великъ, строенный еще прежнимъ помѣщикомъ.
   Мила рада была мѣсту: опуститься на диванъ и оставаться тамъ по возможности въ тѣни, не выказываясь на глаза, и сама она не смотрѣла никуда. Показалось ей, когда она входила, что должно быть Алексѣй Леонтьевичъ большой охотникъ до картинъ, потому что стѣны будто пестрѣли ими; но надъ мѣстомъ, гдѣ она сѣла, стояло большое зеркало, она даже не замѣтила его и не посмотрѣлась въ него. Сняла свою шляпку и здѣсь же положила ее возлѣ себя на диванъ: какъ бы ей покониѣе было окружить себя своими вещами. Но это уединеніе между шляпкою и скинутыми перчатками, продолжалось всего нѣсколько минутъ.
   -- Какъ прикажете, Катерина Логвиновна? спѣшилъ предложить чай Алексѣй Леонтьевичъ. -- Какъ вамъ угодно чай кушать? Сюда ли пусть подаютъ самоваръ, или тамъ вамъ будутъ разливать?...
   Пани воеводша, однажды превозмогши странность такого положенія: быть ли, не быть ли у Алексѣя Леонтьевича, -- явиться къ нему съ дочерью и, призвавъ себѣ на увѣреніе свою достаточную гордость и достоинство (что она здѣсь порока никакого не находитъ, случай такой пришелся, а случаями Богъ владѣетъ -- пусть въ Сороковкѣ хоть Лазаря поютъ) -- пани воеводша вступила въ свое полное распоряженіе духа. Ея чинная свобода и важность, и веселость такая величавая просіяли въ ней... И въ самомъ дѣлѣ, какъ было не чувствовать удовольствія? Люди столько лѣтъ знаютъ другъ друга и отцы ихъ жили братьями, увѣрились они другъ въ другѣ, что никому ихъ въ свѣтѣ не разъувѣрить -- и вотъ привелось такимъ случаемъ нечаяннымъ побывать у пріятеля своего дорогаго! Катерина Логвиновна ото всѣхъ слышала (мужчины, кто изъ Сороковки бываютъ, всѣ говорятъ), что живетъ Алексѣй Леонтьевичъ прекраснѣйше и порядкомъ всякимъ у него въ домѣ не налюбуешься. Теперь пани воеводша все увидѣла своими глазами и наиболѣе того. "Какіе покои барскіе!" осматривала она. Куда ни поворотись, такое тебя пріятство встрѣчаетъ. Коверъ по гостинной и занавѣски цвѣтами большими съ листьями; на картинки глаза разбѣгаются... "Умѣетъ мой пріятель родной пожить, какъ ему Богъ послалъ чѣмъ", не завидуя, а можетъ быть, немножко вздыхая при мысли... искренно радовалась довольству своего друга пани воеводша. А что насчетъ чая отвѣчала она:
   -- Такъ нѣтъ же, Алексѣй Леонтьевичъ! по-дружески вамъ сказать, какъ пріятелю: не люблю я разлитаго за глазами чая. Коли мое слово не противъ вашего станетъ, пожалуйте -- велите, пусть намъ лучше сюда подадутъ. Людмила Павловна разольетъ намъ чай и еще комната отъ самовара тепломъ пройдетъ.
   -- Безпокоить Людмилу Павловну... безпокойно взглянулъ на диванъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   Разумѣется, та должна была отвѣчать: что какое же безпокойство? ей очень пріятно.
   Приказано было подавать сюда чай и Мила сѣла разливать его. Она должна была пересѣсть на кресло передъ круглый столъ; мать заняла ея мѣсто на диванѣ; слѣва придвинулся по немногу къ столу Алексѣй Леонтьевичъ. Самоваръ такъ славно примѣнившися къ условіямъ русскаго быта, такой шипунъ, кипунъ -- шипѣлъ и кипѣлъ; Алексѣй Леонтьевичъ отослалъ человѣка и взялся самъ прислуживать, что будетъ нужно. Показалось ему, что нужно опустить занавѣски, чтобы холодомъ не тянуло отъ оконъ на сидѣвшую Людмилу Павловну -- и онъ опустилъ ихъ. Турка лапою отворилъ дверь изъ залы и сколько тамъ сильно не шептали ему: "Турка! Турка! куда ты? Сюда, басурманъ!" Но басурманъ, рослый и величавый, какъ только можетъ быть величава лягавая породистая собака, смѣло вошелъ и сталъ, поднявъ одну лапу, посреди гостинной. Онъ будто чуялъ незнакомую ему дичь.
   -- Ваша собака дѣлаетъ на насъ стойку, сказала Мила, находя неприличнымъ вовсе молчать и показывать хозяину, что дуешься на него въ его собственномъ домѣ.
   Мила только хотѣла казаться чрезвычайно усталою, въ чемъ много было и правды -- и оттого серьезною и молчаливою; но на лицѣ само собою показывалось, что она была сильно разстроена и смущена. Она нехотя, чуть улыбнулась своимъ словамъ.
   -- Вамъ, Людмила Павловна, можетъ быть непріятно? Я вышлю Турку, поднялся было Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Нѣтъ, пожалуйста, не безпокойте себя и никого изъ своихъ. Если кому не надобно здѣсь быть, то вѣрно не Турку... Такъ его и зовутъ -- Турка? что бы сказать еще нѣсколько словъ, спросила Мила. Или онъ вѣроятно Турокъ?
   -- Нѣтъ-съ, Людмила Павловна, такъ онъ и есть Турка, отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ, чрезвычайно внимательный и какой вѣжливый, но тоже совсѣмъ серьезный, такъ, что онъ ни подшутилъ, ни засмѣялся ни одного раза; говорилъ онъ умѣряя свой полный голосъ и только Людмила Павловна не замѣчала, какая нѣжная забота владѣла имъ. -- Видите-съ: Турка, продолжалъ Алексѣй Леонтьевичъ: когда я его досталъ, назывался монплезиръ какой-то; а, Катерина Логвиновна, изволите помнить: когда батюшка изъ турецкаго похода пришелъ и собаку такую лягавую привелъ? Ее прозвали Турка -- вотъ, Людмила Павловна, я и своей далъ такую кличку: Турка.
   -- Турка, машинально повторила Мила и довольна была, что могла замолчать, занявшись разливаньемъ чая.
   Пани воеводша съ Турки обратила разговоръ на своихъ овецъ, которыя она предполагала купить: и какъ, и почему она ихъ купила, и когда дѣло будетъ посылать за ними -- и что же вы Алексѣй Леонтьевичъ, сигарку свою не курите? И закурилъ Алексѣй Леонтьевичъ сигарку, и затихалъ, выкипая, самоваръ. Мила разливала густой струею по чашкамъ чай и прекрасный его запахъ ласкалъ тонкое обонянье Милы, когда она нечаянно подняла глаза и увидѣла противъ себя въ зеркалѣ всю прекрасно отразившуюся комнату съ затворенными дверьми, съ спущенными занавѣсками въ ихъ яркомъ узорѣ -- чайный столъ, Алексѣя Леонтьевича, въ дыму сигары наклонившагося къ столу, и себя, распоряжающуюся чаемъ, розовую, разогрѣвшуюся отъ самовара -- въ маленькомъ чепчикѣ, который она, снимая шляпку, позабыла снять... У Милы вся кровь прилила къ лицу. Вспыхнувъ, она устремила глаза на Алексѣя Леонтьевича, боясь и ожидая повстрѣчать его дерзкій взглядъ, готовая отразить его... Мила не находила мысли на то чувство, которое волновало и оскорбляло ее.
   -- Вамъ что-то угодно, Людмила Павловна? съ тихой, предпуредительной заботою спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Ничего... Какъ однако становится тепло...
   Мила спѣшила открыть свою молодую голову, свою дѣвичью косу и бросила чепчикъ на диванъ къ шляпкѣ.
   Алексѣй Леонтьевичъ почти сейчасъ вышелъ на нѣсколько времени изъ комнаты.
   -- Какъ живетъ прекраснѣйше, Мила! сказала пани воеводша.
   -- Я устала, маменька.
   -- Тебѣ говоришь одно, а ты другое.
   Мила молчала.
   Вошелъ Алексѣй Леонтьевичъ; приняли чай. Чтобы избавить себя какимъ нибудь занятіемъ отъ участія въ общемъ разговорѣ, Мила подозвала Турку и начала ласкать его и растилать у себя на колѣнахъ его атласистыя великолѣпныя уши. "Славный Турка!" говорила она, наклоняясь къ нему; но умный взглядъ животнаго искалъ ласки въ ея глазахъ и подозрительнѣе ревнивца слѣдилъ за каждымъ движеніемъ Милы... Турка зарычалъ и отошелъ.
   -- Это совершенное несчастье! думала Мила, оставаясь на краю дивана одна въ этой гостинной, гдѣ ей было тѣсно и душно, какъ никакому чижу въ его клѣткѣ. И часа полтора ожидать ужина, ждать еще... Но Мила не окончила мысленнаго перечня всего, что еще ей приходилось ждать.
   -- Людмила Павловна! всталъ къ ней на одинъ шагъ Алексѣй Лсонтьевичъ. -- Извините меня.... смѣю предложить вамъ: вы изволили довольно устать.... Просить васъ обождать ужина -- не смѣю. Какъ вамъ угодно? Можетъ быть, вамъ угодно послѣ дороги покои имѣть?
   Мила обратила глаза по направленью взгляда Алексѣя Леонтьевича и встрѣтила въ противоположныхъ отъ залы дверяхъ свою Дашу, которая только что не присѣдала, рисуясь въ своемъ появленіи.
   -- Я вамъ благодарна, родной мои -- Богъ видитъ, за безпокойствіе ваше, сказала пани воеводша. -- Она мнѣ только что жаловалась.... Поди, Мила. Здѣсь, знаете, дорога такая, съ ранняго утра ѣдемъ, дождь поливаетъ; а тутъ, помилуй Господи! перепугъ вѣдь: гайка-то наша!
   -- Я точно очень устала, сказала Мила, отказываясь отъ предлагаемой ей присылки ужина; и она была почти за дверьми, когда пани воеводша воротила ее и, по обычаю, перекрестила на сомъ грядущій.
   -- Слава Богу! Веди меня скорѣе, Даша, скорѣй! Затворяй плотнѣе за собою двери.... Куда? шепотомъ, торопливо говорила и спрашивала Мила, проходя узенькую изъ гостинной комнату. -- Здѣсь, что ли?... Смотрѣла она на дверь прямо.
   -- Сюда-съ.... отвѣчала Даша. -- То есть, право, барышня-съ, мы здѣсь на удивленіе. Какія намъ, я валъ скажу-съ приготовленія....
   -- Прочь! прочь! -- войдя въ комнату и сильно покраснѣвъ, заговорила Мила: -- Съ чего ты взяла давать мнѣ все чужое? Подай мнѣ мое. Я не хочу другаго -- слышишь? Я этого не хочу!
   Дашѣ предстоялъ трудъ вновь убирать постель барышнѣ, развязывать свои дорожные узлы; но она столько щебетала -- восхваляла шелковое одѣяло, удивлялась, какъ это не хотѣть его, -- что надобно было удивляться, какъ Мила не отвѣчала ни слова. Но оказавъ довольно своей власти въ большемъ, она великодушно находила, что здѣсь достаточно невниманія.
   -- Готово-съ.
   -- Это еще что? спросила Мила, встрѣтивъ за легонькими ширмами на столикѣ банку съ вареньемъ и здѣсь же блюдечко и десертную ложку.
   -- Это-съ? спѣшила ей отвѣчать ея горничная: -- Алексѣй Леонтьевичъ спрашивали: можетъ быть, вы любите, отходя на сонъ, чѣмъ нибудь полакомиться? Я сказала, что очень любите-съ -- что еще какъ мы у О-скихъ жили, старая барыня привезутъ, бывало, варенья или пирожковъ какихъ, я такъ приготовлю, чтобъ англичанка рыжая своими асипдными глазками не видала и вы все съ Еленой Васильевною въ постеляхъ кушаете-съ.
   -- Но ты забыла вспомнить, что тамъ намъ почти ѣсть не давали? Съ ума ты сошла, Даша?
   -- Этого я, право, барышня, не знаю, только у насъ въ Сороковкѣ не по комъ и съ ума сойдти -- какъ бы здѣсь едва ли не обрѣла Даша этотъ интересный предметъ.
   -- Ну, Бога ради я тебя прошу, Даша! не слушала далѣе Людмила Павловна. -- Если любишь меня, отдай это варенье тому, кто тебѣ его далъ; не трогай его! Пусть оно какъ было, такъ и примутъ его отъ меня. Я не хочу, чтобы думали, что я его ѣла.... Даша, пожалуйста! сдѣлай это для меня.
   -- И вотъ какъ-съ, барышня, сдѣлаю, отвѣчала съ паѳосомъ Даша. -- Я оставлю ложку и блюдечко здѣсь, чтобы вы сами видѣли и понесу-съ банку; а уже руками, извините-съ, я по-мужичью не могу, извинялась съ достоинствомъ Даша.
   Людмила Павловна хотѣла разомъ окончить всѣ эти мелкія тревоги, заснуть; но малѣйшій шорохъ за стѣною -- что-нибудь чуть уловимое слуху, все пробуждало ея вниманіе. Какъ маленькія дѣти, думая избавиться отъ воображаемыхъ страховъ, натягиваютъ себѣ на голову одѣяло, такъ она прятала свою голову подъ подушку, чтобы ничего не слышать и съ этимъ вмѣстѣ напряженно прислушивалась: слышитъ ли она что нибудь? точно ли она ничего не слышитъ? Она уловила всѣ малѣйшіе звуки, которые могли долетѣть къ ней, когда тамъ ужинали за тремя дверями: дребезжащій стукъ тарелки, металлическій звонъ ножа; одного голоса Алексѣя Леонтьевича Мила никакъ не могла различить, не подозрѣвая вовсе, что это онъ нарочно такъ умирялъ его, чтобы не обезпокоить сна.... И это напряженное бдѣніе почти столько же истомило Людмилу Павловну, какъ и всѣ случившіяся происшествія. Жизнь, съ недавняго времени, стала сильно сказываться ей своими мелкими волненіями, какой-то тревожащей мыслью безъ опредѣленной мысли -- и Мила заснула только подъ шопотъ молитвы матери.
  

-----

  
   На другой день.... Мы такъ привыкли ко всему, а новый день? Кто можетъ сказать, что занимающійся лучезарный день вотъ то и это именно свершитъ и принесетъ намъ? Съ закатомъ солнца будемъ ли мы неизмѣнно тѣ же и все наше въ насъ тоже, чѣмъ мы были и что было въ насъ при его восходѣ?
   Но новый сіяющій день довольно долго не свѣтилъ тихому пробужденью Милы. Она спала, какъ спятъ отъ усталости, послѣ дороги и безпокойствъ, не слишкомъ заботясь о наступающемъ днѣ, который что особеннаго можетъ принести имъ? Такъ думаютъ. -- Но послѣднее не примѣнялось къ Милѣ. Она была очень озабочена, просіявшимъ ей въ открытыя окна днемъ. "Что это? Можно ли не разбудить?" говорила она. "И маменька оставила, ушла, -- гдѣ же маменька?" спрашивала она Дашу. Отвѣтъ былъ, "что онѣ накушались чаю и пошли осматривать хозяйство съ Алексѣемъ Леонтьевичемъ." -- "Какъ же ты не разбудила меня?" спрашивала барышня. Но Даша открыто извинялась своей совѣстливостію: что Алексѣй Леонтьевичъ, уходя, такъ ее просили не безпокоить, оставить почивать, пока барышня сама проснутся, что Дашѣ совѣстно было не исполнить, когда насъ такъ просятъ. "А для меня ты забыла оставить сколько нибудь твоей совѣстливости?" спѣшила Мила одѣться, чтобы, по возвратѣ съ хозяйственнаго осмотра, не застали ее неготовою,
   -- Можно ли такъ заспаться? На что это похоже? Какъ будто я рада, что расположилась здѣсь? вошла она, тихая и розовая въ гостинную....
   Никого не было; лежала ея шляпка на диванѣ и на столѣ готовъ былъ весь чайный приборъ, бѣлый хлѣбъ и сливки. За самоваромъ видно заботливо слѣдили, потому что онъ кипѣлъ, какъ сей часъ подаяный.
   -- Дашенька! воротилась назадъ Людмила Павловна: -- Бога ради, скажи, чтобы все принимали -- я не хочу, ничего хочу! Мила не пошла далѣе той узенькой комнаты, которая находилась передъ гостинною.
   Здѣсь во всю стѣну подъ окномъ, выходившимъ въ садъ, былъ устроенъ турецкій диванъ съ подушками на обѣ боковыя стѣны, у дивана разостланъ грузинскій пестрый коверъ и два кресла по сторонамъ -- болѣе и стола не было. Но еще меньшимъ въ два раза была бы совершенно довольно Мила.
   Нельзя было налюбоваться ея тихой женственной прелестію. Что вчера волновало ее такъ гнѣвно, то на утро въ чувствѣ души осталось тоже. Но тонкій инстинктъ женственности, вызванный обиднымъ, страннымъ положеніемъ Милы, утративъ въ ней вчерашнюю рѣзкость и порывы, несравненно полнѣе, тонѣе, какъ бы какимъ паромъ обливалъ всю ея милую граціозную особу. Людмила Павловна тихо ступала, съ нѣжной робостію будто сторонясь ото всего; никуда она не смотрѣла своимъ застѣнчивымъ, не любопытствующимъ взглядомъ. Нѣжно розовенькая, съ полуоткрытыми рдѣющими губками, которыя ежеминутно какъ бы хотѣли что-то сказать, и въ прозрачномъ смущеніи не сходило съ нихъ кроткое слово -- Мила была, какъ никогда ей не удавалось быть милѣе. Въ простенькомъ холстинковомъ платьѣ сидѣла она на турецкомъ диванѣ, легко касаясь его, такою тихою, доброю Милою; какъ бы она затаилась въ уголокъ ото всего міра, и немножко она здѣсь размышляетъ....
   Если бы окно въ садъ не было открыто, Людмила Павловна не коснулась бы его своей рукою. (Пусть все, что ни есть вокругъ нея, остается, какъ оно есть. Она не даетъ себѣ права подвинуть въ этомъ домѣ стулъ хотя на волосъ). Но въ открытое не ею окно, на нее сильно вѣяло майское послѣднее утро, пропитанное вчерашнимъ ливнемъ, еще съ грядами тучъ, какъ рамою, по краямъ горизонта; но весь глубокій куполъ неба сіялъ своею чистотою.
   Мила совсѣмъ оборотилась къ окну и подперлась на него рукой. Этотъ садъ, котораго шумъ лѣсной она вчера слышала, помятый миновавшей бурею, обронивъ нѣсколько вѣтвей и осыпавъ много листа, не колыхаясь теперь, стоялъ темный, съ просвѣтами какъ пятнами, западающими въ его глубокую сѣнь -- чудо садъ! совсѣмъ задичалый, безъ изнѣженныхъ цвѣтовъ -- коренастые, порѣпавшіеся стволы да пни безъ, коры, да вѣтви какъ стволы и тучами листья!
   -- Что за видъ долженъ былъ быть вчера, подъ бурею, когда расколыхался садъ по всему своему широкому склону! думала Мила, слѣдя за мощной игрою дневнаго лучезарнаго блеска по зазубринамъ отклонившихся вѣтвей, недвижныхъ и безшелестныхъ, какъ очарованныхъ подъ тихою красотою утра.... И это очарованіе блеска солнца вошло невыразимо въ душу Милы; задумала ее могучая игра жизни въ его лучахъ....
  
   ......подъ яснымъ блескомъ солнца.....
   Здѣсь человѣкъ, живымъ влекомый чувствомъ,
   Игралище всесильнаго мгновенья!
  
   Людмила Павловна все чутко слышала въ своей душѣ и въ тихомъ домѣ, и поналегшей тишинѣ надъ мощнымъ зеленымъ садомъ -- все чуть слышимое она какъ бы осязала его. Въ душѣ у нея была какая-то тихая прозрачность, какъ поверхность яснаго озера, ждущая серебрянаго удара весла, чтобы съ легкими брызгами разсѣчь ее и указать ея свѣтлую, открывшуюся глубину. Въ саду у самыхъ оконъ и совсѣмъ затѣненнаго лѣсными кустами балкона, свиристѣли маленькія сѣренькія птички съ острыми ноготками. Цѣпляясь за молодые поросли, онѣ роняли свою меленькую живую трель; а по дому все было тихо полною жизненною тишиною рабочаго утра.... Но вотъ наконецъ что-то заслышала Мила, провела рукою по лбу и немножко заслонила ею глаза. Но она сейчасъ открыто смотрѣла ими съ тѣмъ же мягко застѣнчивымъ взглядомъ, но встрѣчающимъ съ достоинствомъ, что такое ему хочетъ явиться, когда на порогѣ изъ гостинной появился Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Съ добрымъ днемъ, Людмила Павловна, будьте здоровы!
   -- Здравствуйте... не назвала по имени Мила. -- И прекрасный день послѣ вчерашняго.
   -- Сыро еще очень. Не вредно ли будетъ, что окно.... хотѣлъ притворить...
   -- Нѣтъ, оставьте; я не боюсь простуды. -- Извините, что я на первомъ словѣ, сейчасъ же предлагаю вамъ два вопроса.
   -- Сколько вамъ угодно, Людмила Павловна, совсѣмъ вошелъ въ эту узкую комнату и сѣлъ въ кресло у дивана Алексѣй Леонтьевичъ. -- Сдѣлайте ваше одолженіе.
   -- Первое: куда вы дѣвали мою маменьку? Я слышала, что она пошла съ вами; а потомъ -- гайка, Алексѣй Леонтьевичъ? смотрѣла въ окно Мила.
   И Алексѣй Леонтьевичъ, кажется, радъ былъ душевно, что она на него не смотрѣла: потому что онъ самъ такъ смотрѣлъ на эту милоотворотившуюся отъ него головку, хотѣвшую немножко улыбнуться при словѣ: гайка, и закраснѣвшуюся, поворотившую на вѣтеръ свои вспыхнувшія румяныя щечки.
   Мила, не получая вдругъ отвѣта, оборотилась.
   -- Съ маменькою вашей, Людмила Павловна, мы обошли все мое хозяйство, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: -- были на пасѣкѣ-съ (а пасѣка моя вонъ за садомъ подъ горою, гдѣ дымокъ выходитъ); я же пошелъ сюда, мнѣ нужно было распорядиться; а тамъ рой началъ выходить -- маменька ваша осталася.
   -- А другое? тихо спросила Мила.
   -- Другое? Все идетъ какъ слѣдуетъ; не безпокойтесь, куютъ. Я тамъ чутъ свѣтъ былъ два раза въ кузнѣ.
   -- Но если вы сами рано такъ безпокоились, то уже должно быть готово?
   -- Не совсѣмъ, Людмила Павловна. Сдѣлаютъ одну гайку, легко можетъ другая спадетъ такъ позвольте, пусть всѣ четыре сдѣлаютъ.
   Замолчала Мила.
   -- Какъ хорошъ вашъ садъ!
   -- Скучный, Людмила Павловна.
   -- Это грѣхъ про него сказать.
   -- Задичалъ, какъ старый холостякъ. Заниматься я имъ не занимаюсь, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: -- не для чего. Гулять по немъ у меня не кому; самъ я каждый день въ полѣ. нагуляюсь. Лѣто пройдетъ, я и разъ нихъ въ него не загляну.
   -- Но не для одной прогулки -- какъ отсюда далеко ваша пасѣка! не видно, чтобы маменька шла, смотрѣла Мила: -- развѣ здѣсь нельзя бы было почему стоять вашей пасѣкѣ?
   -- Не настоящее мѣсто для пасѣки, Людмила Павловна.
   -- Этотъ садъ не мѣсто? немножко удивилась Мила.
   -- Да-съ; разросся не въ мѣру, теменъ -- пчела въ немъ будетъ лѣнивая: не видя солнца, засыпаться будетъ, не рано вставать и рано въ улей садиться.
   -- Я полагала, что я по крайней мѣрѣ одно знаю въ хозяйствѣ, съ наивной искренностію сказала Мила: -- что пчела уже непремѣнно любитъ лѣсъ; а выходитъ, что я того не знала: какой лѣсъ?
   -- Не знаете вы одного, такъ много знаете другаго -- это все равно. Всякой свое знаетъ, что ему Богъ далъ.
   -- А маменьки нѣтъ... сказала Мила.
   -- Я разумѣю, Людмила Павловна, въ чемъ остановка, или задержка есть: роевъ много стало выходить. Вчера былъ день пасмурный и сегодня имъ ходъ большой -- такъ и занялась Катерина Логвиновна. Это же ея такое любопытнѣйшее, занятіе.
   -- Кажется, оно и ваше тоже, Алексѣй Леонтьевичъ? Безъ сомнѣнія, вы желаете быть при томъ, какъ рои выходятъ и маменька тамъ. Сдѣлайте одолженіе, не стѣсняйте себя нимало ради меня. У меня есть книга и работа, я займусь.
   -- То есть Людмила Павловна, это выходитъ такъ: чтобы я шелъ себѣ подальше.
   Мила замялась въ отвѣтѣ на минуту.
   -- Я не буду понимать смысла вашихъ словъ, Алексѣй Леонтьевичъ, сказала она: -- и очень жаль, что вы его нашли въ моихъ словахъ. Я просто предлагала вамъ: если, угодно, пойдти на вашу пасѣку и маменька же тамъ -- вамъ будетъ гораздо пріятнѣе. Мы васъ такъ странно, тяжело обезпокоили, что по крайней мѣрѣ въ отношеніи себя собственно, я хотѣла бы избавить васъ отъ церемоніи заниматься мной, какъ настоящей гостьей.
   -- Людмила Павловна! а если вмѣсто церемоніи здѣсь вся моя душа? Я Бога милосердаго не знаю какъ благодарить, что онъ меня привелъ видѣть васъ въ моемъ домѣ -- какой же мнѣ болѣе еще дорогой гостьи ждать?
   -- Повѣрьте, что маменька... я, Алексѣй Леонтьевичъ... мы... (перебирала слова, какъ клавиши, прежде нежели сказала, Мила): -- что въ свою очередь онѣ чрезвычайно благодарны останутся навсегда, что Алексѣй Леонтьевичъ не принялъ за большой трудъ...
   -- Что такое, Людмила Павловна.
   -- Все чѣмъ -- я говорю -- мы обезпокоили васъ.
   -- Вамъ угодно повторять... замолкъ на этомъ словѣ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Людмила Павловна! бываетъ такой часъ съ человѣкомъ, какъ будто самъ Богъ его за руку приводитъ на него... Такъ и меня будто Онъ привелъ къ такому великому часу.
   -- Я не понимаю васъ, Алексѣй Леонтьевичъ! И вамъ не зачѣмъ говорить мнѣ объ этомъ. Всякой нашъ часъ, мы знаемъ, что онъ съ рукѣ Божіей!
   -- Пусть же и мой будетъ въ Его святой рукѣ... Людмила Павловна! хотя вы изволите знать, о чемъ такомъ я говорю вамъ -- думаю говорить; но мое дѣло не хорониться при такомъ разѣ, а сказать вамъ честно и прямо...
   -- Но это не честно и не благородно, Алексѣй Леонтьевичъ! выросла на мѣстѣ въ пылкомъ негодованіи Мила: -- говорить мнѣ въ вашемъ домѣ, куда я приведена такимъ случаемъ... Вамъ стыдно! Вы, стало, думаете, что это даетъ вамъ право -- что меня можно заставить выслушивать теперь, хочу ли я, или не хочу того!
   -- Богъ съ вами, Людмила Павловна! Успокоитесь, родная. Ничего у меня такого и въ головѣ не было. Просто я началъ, какъ говорится: что за хозяина въ домѣ и углы его говорятъ -- выслушайте меня.
   Въ голосѣ убѣдительномъ Алексѣя Леонтьевича, въ чудесной простотѣ его была правдивость неотразимая, въ этомъ словѣ: родная -- такая искренность сердца, что Мила сама не понимала, какъ это вдругъ въ ней все утихло.
   -- Что мнѣ выслушивать, Алексѣй Леонтьевичъ? сказала она, съ застѣнчивой добротою необходимости выговорить непріятное, тяжелое слушателю. -- Я уже слышала разъ. Избавьте себя и меня.
   -- Нѣтъ, Людмила Павловна: по воду простая женщина ходитъ въ день сколько разъ, а то человѣку не хотѣть попытать дважды своего счастья? Не стоилъ бы онъ и счастья!.. Отказали вы мнѣ разъ и правы были; не начинать бы было такимъ образомъ. Я все матушкѣ вашей разсказывалъ, какъ оно случилося, какъ на грѣхъ какой сталось... но теперь, всталъ Алексѣй Леонтьевичъ: -- я передъ вами всей душою и своимъ лицомъ, Людмила Павловна, не посла шлю. Богъ милосердый велѣлъ человѣку искать себѣ жену по сердцу -- Людмила Павловна! я человѣкъ не молодой, но и не старый -- простой, не злой человѣкъ; честность и Богъ у меня въ душѣ есть -- угодно вамъ пожаловать меня великимъ счастьемъ: быть мнѣ по сердцу дорогой, милой моей женою, Людмила Павловна?
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! я, право... выслушайте меня... бралась за голову Мила, смятенная, и что сказать, и какъ отказать не находила. -- Благодарить васъ за честь, которую вы мнѣ оказываете, я васъ искренно, отъ души моей благодарю! Я даже готова радоваться этому случаю, что онъ мнѣ даетъ возможность извиниться передъ вами въ томъ вѣтреномъ, пустомъ словѣ, которое, я увѣрена, вы мнѣ простили: потому что я чувствую, что вы очень добры; но, Алексѣй Леонтьевичъ, чтобы вы сами увидѣли, убѣдились -- позвольте вамъ немного показать... (Мила говорила совершенно искренно, одушевленно, съ маленькой остановкою, чтобы легче выразить то, что могло быть жестокаго въ ея словѣ), тамъ ли вы ищете, Алексіи Леонтьевичъ, гдѣ бы вы могли найдти ваше достойное счастье?
   -- А почему же не тамъ, Людмила Павловна?
   -- Потому.... потому наконецъ, Алексѣй Леонтьевичъ, что вы вправѣ ожидать отъ жены, которую вы изберете себѣ, всего, чѣмъ вы богаты сами -- тѣхъ положительныхъ, прекрасныхъ достоинствъ, которыхъ у меня вовсе нѣтъ.
   -- А развѣ я не могъ бы подѣлиться, Людмила Павловна, съ вами, коли у меня ихъ такъ много?
   -- Вы очень добры, немножко лукаво отвѣчала Мила. -- Но, безъ сомнѣнія, вы хотите имѣть очень разумную, хорошую хозяйку, которая бы вполнѣ согласовалась съ вами -- умѣла бы не только сохранять ваши интересы, но и сама еще, можетъ быть, сильно работать въ нихъ; -- я вовсе не хозяйлива, Алексѣй Леонтьевичъ! У меня ничего нѣтъ такого, что вы имѣете полное право цѣнить: я не умѣю ни считать по пасмамъ талекъ, ни разбирать ихъ. Не умѣю дѣлать никакихъ настоекъ -- ни сушить, ни солить грибовъ... я даже ихъ не ѣмъ, Алексѣй Леонтьевичъ!
   -- Такъ я все это умѣю, Людмила Павловна, и грибы охотно ѣмъ, разсмѣялся Алексѣй Леонтьевичъ, и Мила, какъ ни силилась не улыбаться, а улыбнулась при исчисленіи своихъ несовершенствъ... -- Но вамъ еще что-то угодно мнѣ сказать? Говорите же, Людмила Павловна; а послѣ уже позвольте, я буду говорить.
   -- Ничего, сказала Мила: -- я только хотѣла замѣтить на ваши слова, что тѣмъ, кажется, хуже для жены, если мужъ все будетъ знать, а она -- ничего.
   -- А почему, позвольте спросить, хуже, а не лучше она, что мужъ будетъ лелѣять и покоить...
   -- И примется учить, Алексѣй Леонтьевичъ... Позвольте мнѣ, я немножко подумаю. Я хорошо понимаю эту мысль; но какъ бы прямѣе ее выразить?.. Будемте говорить такъ: хотя бы вы, Алексѣй Леонтьевичъ, по добротѣ своей вы сейчасъ начнете учить меня и, безъ сомнѣнія, приметесь за это очень ревностно. Я не говорю, чтобы я вовсе не захотѣла понимать васъ; но всякій новый предметъ -- это такъ трудно обнять съ перваго раза и такой еще не слишкомъ интересный -- хозяйство...
   ....И зачѣмъ вамъ, Алексѣй Леонтьевичъ! говорила Мила, такимъ прекраснымъ тономъ разсудительности и искренности, съ примѣсью немножко -- вы сами увидите чего: -- зачѣмъ вамъ, въ ваши покойныя лѣта, хотѣть принимать на себя этотъ трудъ ученья? Вы сами создали себѣ очень выгодное, прекрасное положеніе, обладаете хорошими средствами, вамъ стоить только захотѣть, и вы получите все готовое и лучшее... Вотъ Настенька Алешкова -- прекрасная хозяйка! и она же съ дѣтства пользовалась вашимъ замѣтнымъ расположеніемъ. Что я передъ нею? Ничего болѣе, какъ слабый, изнѣженный ребенокъ и еще съ маленькимъ капризомъ, Алексѣй Леонтьевичъ: не хотѣть вовсе, чтобы взрослые считали его такимъ, и думали играть съ нимъ какъ съ своею куклой... Алексѣй Леонтьевичъ! я должна слишкомъ уважать васъ, чтобы сказать то, что и говорю: есть пора надеждъ и стремленій сердца и пора разсудка, -- позвольте мнѣ надѣяться, что я еще въ той порѣ, когда могу вступить въ домъ, не потому только, что тамъ недостаетъ хозяйки, а что меня призоветъ туда другое, болѣе высокое чувство того, кто пожелаетъ назвать меня своей женою... Я все кончила.
   -- И теперь мнѣ начинать, Людмила Павловна.... Такъ это вы думаете, что я такъ только, подперся на колѣно рукою Алексѣй Леонтьевичъ: -- чтобы запастись на старость женой и чтобы хозяйка у меня въ домѣ была, пристаю къ вамъ? На что жѣ, Людмила Павловна, хозяйка, когда я самъ не лѣнивъ, не то за двухъ, за трехъ схозяйничаю; да вотъ душа счастья проситъ... Вы, можетъ быть, думаете: гдѣ ему неучу такому, полюбить меня? Онъ и что любовь-то есть не понимаетъ!...
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! я никогда такъ не думала, сказала Мила.
   -- Покорно васъ благодарю, коли вы не думали.
   -- Но развѣ вы?.. Это въ самомъ дѣлѣ?.. мягкимъ, неопредѣленнымъ шопотомъ выговаривала Мила...
   -- Людмила Павловна! спросите прямо любилъ ли я васъ? И я вамъ скажу: ей-Богу, любилъ и во сію минуту душа моя не нарадуется на васъ... Я вамъ все разскажу, -- некуда было подвигать кресла, но Алексѣй Леонтьевичъ двинулъ его къ дивану. -- Это я васъ, Людмила Павловна, въ жизнь свою другую люблю.
   -- Другую? это очень любопытно, вмигъ обнаружилася полной женщиной Мила. -- Кому же это вы измѣнили, Алексѣй Леонтьевичъ, ради меня? Не Настенькѣ ли?
   -- Никому я не измѣнялъ, Людмила Павловна. -- Вы знаете мою жизнь трудовую, какъ я начиналъ ее, -- серьезно, съ правотою мысли и чувства видно было, что говорилъ. Алексѣй Леонтьевичъ. Давно было Людмила Павловна. Душа моя безъ закрышки передъ вами и посмѣетесь вы -- воля ваша. Любилъ я -- и какъ оно, то есть, чудно со мною сталося.... Былъ я въ первый разъ на Дону, извѣстно вамъ во какимъ своимъ причинамъ; человѣкъ новый и молодой я еще тогда былъ; ѣду степью верхомъ и самъ я, такъ сказать, ни знаю, куда ѣду. Сказали мнѣ, что по хуторкамъ можно товара скупить. Забѣлелось мнѣ и сверкнуло озерцо вдали; выѣзжаю я широкой балкою -- и домикъ стоитъ, и такой себѣ тихенькій хуторочекъ въ двѣ хатки пріютился надъ озерцомъ! Лошадь ходитъ недалеко по лужку и заржала ко мнѣ и больше никого не вижу, ни души. Заѣхалъ я съ задней стороны поселка, подъѣзжаю къ озерцу, камень большой положенъ съ берета, лежитъ, чтобы, видно, хорошо было мыться; напоилъ я съ камня лошадь и здѣсь же закинулъ поводья за лозовый кустъ -- иду, направился къ дому; выхожу изъ-за угла къ крылечку.... а на крыльцѣ сидитъ женщина-казачка, какъ всѣ онѣ ходятъ, въ пестромъ колпачкѣ, наклонилась, закрыла себѣ глаза бѣлой рукою и такъ она плачетъ, такими слезами льется, что, Людмила Павловна, а вамъ и сказать не могу!
   Не говорилъ съ минуту Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Стою я передъ нею и она ничего не видитъ, не слышитъ; плачетъ, не переставая, не отнимаетъ руки отъ лица; упала она себѣ почти на колѣна; руки такія бѣлыя, на обѣихъ серебряныя, что козачки носятъ, запястья узорныя, во всемъ она шелковомъ и все то ей не на радость, плачетъ, какъ словно съ душой разстается! Не знаю, какъ я ей то слово вымолвилъ: что нѣту ли у нихъ скота продажнаго? Она, ничего не говоря мнѣ, только подняла руку и махнула ею мнѣ: "ступай дескать, иди, человѣкъ добрый! Не трогай меня!" И залилась еще пуще слезами.... У меня, Людмила Павловна, свѣтъ въ глазахъ заступился. Господи! Красота какая и слезы такія горькія -- о чемъ она и плачетъ? Стою я и не знаю, куда идти; да уже конь заржалъ, такъ я будто пробудился. Иду отъ нея и ноги меня не несутъ, останавливаюсь поглядѣть -- она все плачетъ, закрываясь рукою, и поѣхалъ я, гляжу назадъ -- сидитъ на крылечкѣ и плачетъ; и не видать мнѣ стало ея, воротился я съ дороги, она не переставаючи, не глядитъ на свѣтъ Божій и плачетъ.... И будто всю душу мою взяли эти слезы! Распрашивать о ней некого. Ничего я не узналъ. Годъ прошелъ, не позабуду ея; гдѣ бы я ни былъ, чтобы я такого ни дѣлалъ -- сидитъ казачка передо мною и плачетъ, машетъ мнѣ рукой. На другой годъ, вошелъ я съ Скорняковымъ въ часть воловъ купить; поѣхалъ я, и тянетъ меня, силою тянетъ понавѣдаться въ тѣ мѣста: что тамъ такое? "Неужто и теперь плачетъ она?" думаю, и ѣду я, Людмила Павловна, не доѣду. Пріѣхалъ на радость: пустъ хуторочекъ, не живутъ въ немъ; покинуто все. Озерцо-то будто на лужокъ расплескалося, пообросло осокой оно; изъ домика окна повынуты и аистъ на немъ гнѣздо свилъ. Въѣхалъ я въ дичь такую непочатую! лошадь моя по высокому бурьяну шарахается; прошелся я вокругъ -- ни-ни, ничего! На крылечко солнце яркое свѣтитъ, да гадина степная ползетъ.... Воротился я бъ своему коню, припалъ ему на гриву, распростился. Цвѣтите вы, цвѣты алые, гдѣ плакали ея слезы горькія!... Вотъ такая, Людмила Павловна, моя любовь была: безъ счастья себѣ, безъ доли, безпривѣтная, безотвѣтная! только душу молодую какъ въ полонъ заплѣнила и радостью ни единой не подарила. Тосковалъ я года три съ нею.
   Многое, очень многое чувствовалось Милѣ подъ этотъ простой и сильный разсказъ любви, заронившейся въ душу слезою и ничего не принесшей, кромѣ слезы. Но между всѣмъ этимъ у Людмилы Павловны мелькала мысль: что Сороковка же не вовсе неправа была, какъ ходили слухи: была казачка въ жизни Алексѣя Леонтьевича, только но совсѣмъ такъ, какъ о ней говорили.
   -- Вы кончили? тихо отозвалась Мила.
   -- Кончилъ Людмила Павловна.... Заплѣнили меня эти слезы, что я за ними свѣта Божьяго не видѣлъ; работалъ и отдыха мнѣ не было. Наработался я вдоволь и нѣтъ того приволья душѣ, какъ оно думалось: какъ вотъ то и другое получу я, что то легко и хорошо мнѣ будетъ! И неправда все вышло, Людмила Павловна, и скука къ тому такая пришла! Получилъ я вчетверо больше, чѣмъ я желалъ и всего у меня довольно стало, да счастья не попало... И, то есть, Людмила Павловна, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: что это въ человѣкѣ дѣется такое, только Бога гнѣвить. Недовольство у меня такое зародилося, что все мнѣ и вполовину не мило. Кажется, такъ бы вотъ и воротилъ горемычные тѣ года, какъ съ одною тысячею я бился и въ степи подъ повозкою спалъ! Кажись, тамъ-то и настоящая жизнь была и счастье было, что такого теперь гдѣ-то его и взять? Смотрю я: и жениться бы мнѣ пора, волосъ сѣдой пробивается; да какъ же такъ я женюсь, мудреное дѣло -- сидѣлъ человѣкъ, всталъ да и женился, какъ воды напился? Не приберу я себѣ по сердцу желанной.... Чтожъ, хотя и Настенька? Всѣмъ она дѣвушка хорошенькая, ни въ чемъ ее покорить нельзя; какъ словно она меньшая сестра мнѣ, такъ я ее отъ всей души люблю; да не то оно, не ладится къ сердцу. Ну, мы и женимся, что же здѣсь лучшаго-то, хорошаго выйдетъ? Она будетъ хозяйничать и я буду хозяйничать и все у насъ одно и тоже хозяйство -- прахъ его бери, оно мнѣ и одному надоѣло!
   И замолчалъ Алексѣй Леонтьевичъ; махнулъ онъ рукой, задумался немного и точно будто что хорошее душу ему повеселило: такъ у него отсвѣтомъ какимъ-то радостнымъ яснымъ заиграло лицо.
   -- Какъ увидѣлъ я васъ самое первое въ церкви, Людмила Павловна, заговорилъ онъ. Вхожу въ храмъ Божій, поютъ аллилуйя, аллилуйя! помолился я святымъ образамъ.... нѣтъ! такъ меня будто и тянетъ посмотрѣть въ сторону. Взглянулъ -- Господи, Боже мой! думаю: что оно у такое худенькое, бѣленькое, показывается такое легенькое, что на одной рукѣ его за тридевять земель занесешь; а поглядишь -- сердце не на мѣстѣ!... И глядѣлъ я на васъ, Людмила Павловна, долго глядѣлъ; глазъ моихъ не отведу и такъ оно казалось мнѣ: вотъ то моя голубка бѣлая припорхнула! Вотъ она суженая моя, желанная, здорова была! Стоялъ я передъ намѣстнымъ образомъ Спасителя и поднялъ къ нему глаза, молюсь въ душѣ: "Господи, Царю моя! далъ ты мнѣ волы и козлы, и вся скоты польскіе, возьми всего на половину, только пожалуй мнѣ эту бѣленькую".... Я бы за васъ Людмила Павловна, и все до послѣдняго отдалъ; во чтобы было чѣмъ лелѣять васъ, молилъ у Бога милосердаго оставить мнѣ половинку... А! Людмила Павловна! не переставалъ говорить Алексѣй Леонтьевичъ: человѣкъ я неученый, не могу вамъ разсказать того, какъ-то вдругъ мнѣ легко и хорошо безо всего на сердцѣ стало и все мнѣ милое такое у Бога на свѣтѣ показалось! А какъ я заговорилъ съ вами, да вы улыбнулись мнѣ, такъ мнѣ будто солнце какое другое съ неба объявилося, лучи свой показало и самъ я пріѣхалъ домой, все себѣ улыбаюсь, не знаю чего. И повидать-то мнѣ васъ, послушать, какъ вы слово тамъ ваше маленькое скажете, такъ это мнѣ счастіе полное! И сытъ и доволенъ, какъ будто обутъ, одѣтъ имъ, весело хожу. По хозяйству всему ревность ко мнѣ такая приступила; точно будто я все вновь начинаю, готовлю; для васъ бы это я все готовилъ, Людмила Павловна; думка меня такая жила.
   А какая думка жила у Милы, когда она не поднимая вовсе глазъ на Алексѣй Леонтьевича, но оборотивъ къ нему свое нѣжное лицо, разцвѣтающее краскою и живымъ волненіемъ, слушала его и не прерывала?
   -- Заѣзжаетъ ко мнѣ Людмила Павловна, нашъ предводитель, истинно хорошій человѣкъ. При большомъ собраньи посмотрѣть на него, такъ видно, что -- человѣкъ; а когда одинъ съ нимъ остаешься, онъ еще лучше. Сидимъ мы вотъ именно здѣсь съ намъ, сигары закурили. "Хорошо у насъ все, очень хорошо", говоритъ онъ мнѣ; да одно не хорошо, -- отчего я не женюсь? спрашиваетъ. И ему и объявляю, Людмила Павловна, что и какъ. Все о васъ въ подробности разсказалъ ему. Выслушалъ онъ меня внимательно до конца и говорятъ: "Дай Богъ, Алексѣй Леонтьевичъ; только -- говоритъ -- послушайтесь моего совѣта: ведите это дѣло скорѣе, не откладывайте. Эти молоденькія дѣвушки (извините Людмила Павловна), говоритъ, на первыхъ порахъ имъ только бы чепчикъ поскорѣе надѣть; но что послѣ -- дѣвушки, говоритъ, не смотрятъ на насъ нашими глазами и до разныхъ нашихъ достоинствъ имъ дѣла нѣтъ"... У меня Людмила Павловна, передъ вами и достоинствъ никакихъ нѣтъ; но, т. е., онъ меня въ такую тревогу и сомнѣніе привелъ. "Спѣшите", говоритъ.... Только онъ уѣхалъ, а вслѣдъ ему велѣлъ запрягать лошадей, ѣду, совсѣмъ готовъ вашей матушкѣ предложеніе сдѣлать; но увидѣлъ я васъ, Людмила Павловна, и посмотрѣлъ на вашу улыбку, такъ мнѣ будто показалось, что я и васъ хочу украсть, и улыбку эту милую у васъ украсть.. "Не хочу, сказалъ я самъ себѣ. Пусть будетъ, что Богъ дастъ, не хочу я неправаго счастья." Итакъ я положилъ себѣ, Людмила Павловна: коли не будетъ находиться вамъ другаго жениха, не сватать и мнѣ васъ, пока годъ минетъ: чтобы вы, моя голубка бѣлая, подъ крылышкомъ матери родной осмотрѣлися, обозналися и, коли быть счастью, чтобъ было оно вольной волею, разумомъ и охотою.
   Мила тихо поднялась.
   -- Куда же вы это идете? Что я вамъ здѣсь разобиднаго такого сказалъ, что вы и дослушать меня не хотите? огорчился сильно Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Я васъ слушаю, тихо и внятно сказала Мила и опять сѣла на диванъ.
   -- Я васъ цѣлый годъ не сваталъ, -- не чувствовалъ самъ, какъ пересѣлъ тоже на диванъ Алексѣй Леонтьевичъ. БВы теперь не дитя молодое; вы какъ есть въ полномъ разумѣ и въ своей волѣ, готовящаяся быть жена молодая человѣку, кому Богъ васъ судилъ на святое счастье: разсудите вы теперь долю мою. Люблю я васъ, Людмила Павловна, то есть, такъ люблю, какъ больше любить, пусть любятъ васъ Божьи ангелы!.. Да взгляните же вы на меня! Посмотрите вы, какъ человѣкъ на васъ не насмотрится, не налюбуется... Людмила Павловна! мнѣ будто мой домъ просіялъ съ тѣхъ поръ, какъ вы вошли въ него, -- не выходите, моя заря ясная, моя прекрасная.... Богъ вамъ судья, Людмила Павловна! а коли идти, берите за собою и мое счастье: не вы, такъ никто! Жилъ и свѣкую бобылемъ. Дорогая моя!... И словъ для васъ нѣту... полюбите вы теперь немножко меня; а послѣ, я знаю, вы меня полюбите... Людмила Павловна! разсудите же вы судьбу мою.
   Мила почти вздрогнула, и тогда, когда она поднялась съ дивана, она вовсе не хотѣла уходить; а это было внутреннее сильное движеніе, невольно сказавшееся движеньемъ наружнымъ. Мила какъ бы ступила шагъ впередъ по невидимому пути и послѣ, можетъ быть, во избѣжаніе, чтобы ея руки не очутились неожиданно въ жаркой сильной рукѣ, она оперлась ими обѣими на подоконникъ и скрыла въ нихъ свое лицо, когда вопросъ Алексѣя Леонтьевича раздался у нея почти надъ самымъ ухомъ.
   Мила осталась, какъ бы, неподвижною, прижимая сильнѣе руки къ своей головѣ.
   Проходила не одна минута, а двѣ-три... пять минутъ проходило нерѣшительности и полнаго молчанія.
   -- Людмила Павловна, разсудите; же вы судьбу мою.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! у меня все звенитъ въ ушахъ; я едва ли что понимаю, почти сквозь слезы проговорила Мила. -- Я слышу, къ вамъ ѣдутъ... къ вамъ кто-то пріѣхалъ, живо сказала она.
   И точно съ двора пронесся стукъ колесъ и громко заржала лошадь.
   -- Это я знаю: Скорнякова лошадь ржетъ. Что же, Людмила Павловна? говорите, рѣшайте.
   Мила сжала руки такъ, что онѣ у нея слегка по суставамъ хруснули.
   -- Къ вамъ идутъ, Алексѣй Леонтьевичъ... пришли въ залу. Подите... дайте мнѣ... я подумаю... послѣ...
   -- Не пойду, Людмила Павловна!
   Алексѣй Леонтьевичъ притворилъ дверь изъ гостиной въ комнату.
   Напрасно посѣтитель въ залѣ легонько покашливалъ и мѣрно расхаживалъ, видимо вызывая къ себѣ хозяина. "Не пойду, Людмила Павловна", говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ. "Пока не узнаю судьбы своей, не пойду!"
   Мила, припавъ у окна на одну руку, хотѣла было что-то сказать; но сильная краска, жарко выступающая и слезы не давали ей вымолвить слова. Алексѣй Леонтьевичъ, вставшій, чтобы затворить дверь, сѣлъ къ ней на диванъ.
   -- О чемъ же вы плачете? отъ какого горя? взялъ онъ другую ея руку. -- Мнѣ горе, Людмила Павловна, поднесъ онъ ея руку къ своимъ влажнымъ глазамъ: -- а вамъ что? Не плачьте; сердца не надрывайте.
   Мила сильнѣе плакала.
   -- Грѣхъ, Людмила Павловна, томить человѣка между жизнью и смертью, говорите!
   Мила блѣдная встала. Ея живая краска сбѣжала съ лица и только на немъ слезы остались не стертыя.
   -- Спрашивайте, сказала она.
   Кажется, Алексѣй Леонтьевичъ былъ остановленъ этой рѣшимостью.
   -- Что мнѣ у васъ спрашивать, Людмила Павловна? Я все уже переспросилъ.
   -- Спрашивайте, тише сказала Мила.
   -- Сядьте, Людмила Павловна! не стойте такъ, будто передо мною... Простите меня. Я будто чѣмъ огорчилъ васъ! самъ былъ огорченъ и въ сильномъ смущеніи, необъяснимо чѣмъ-то растроганъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Отчего вы меня не спрашиваете? почти шепотомъ проговорила Мила.
   Ея рѣшимости не ставало отъ этого замедленья, и она сѣла на диванъ.
   -- Не буду спрашивать, Людмила Павловна! сильно, взволнованно отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Скажите мнѣ, что вы сами скажете... Вы чѣмъ-то мнѣ какъ огнемъ разжигаете душу. Коли вы мнѣ счастье даете, такъ дайте же, дайте! отворотилъ онъ въ сторону голову, чтобы стекли его горячія слезы и протянулъ обѣ руки.
   Мила смотрѣла ему въ лицо...
   -- Не дѣлайте такъ, какъ дѣти, тихо сказала она: -- что просятъ и не берутъ.
   Алексѣй Леонтьевичъ всталъ, какъ выросъ. Смотрѣлъ онъ на Милу съ такимъ восторгомъ, съ такимъ невѣрющимъ себѣ безмолвнымъ счастьемъ, что она, краснѣя улыбнулась, и слезы у нея наступили въ глаза; наконецъ она протянула ему свою ручку.
   -- Голубь мой бѣлый! первое слово, которое выговорилъ Алексѣй Леонтьевичъ и затѣмъ это былъ цѣлый потокъ простыхъ, нѣжныхъ наименованій... Алексѣй Леонтьевичъ сѣлъ возлѣ Милы, взялъ обѣ ея руки и сильно прижалъ ихъ къ своей головѣ. "Вѣдь она сѣдая, Людмила Павловна, какъ же ты будешь ласкать ее своей молодою ручкой?" былъ онъ осиленъ своимъ волненьемъ, растроганъ, умиленъ несказанно... "Ласкай ее, голубка мои, горлинка моя тихая!" ласкалъ онъ у себя на головѣ руки милы, пожимая ихъ. "Моя сѣдина честная, не позорная честь твоя -- моя трудовая сѣдина." И Мила тихо приласкала поцѣлуемъ эту сѣдую голову, которая, впрочемъ, вовсе не была такъ сѣда, а только на вискахъ съ маленькою просѣдью. "Но маменька! маменька!" какъ бы спрашивая, повторила Мила.
   А между тѣмъ посѣтитель въ залѣ, не болѣе громкимъ, но болѣе частымъ покашливаньемъ и постукиваньемъ сапога о сапогъ, выражалъ ясно, если не нетерпѣніе, то свое довольно долгое терпѣніе.
   -- Васъ ждутъ, Алексѣй Леонтьевичъ, краснѣя замѣтила Мила, и кромѣ того, ей хотѣлось немного остаться одной.
   Алексѣй Леонтьевичъ шелъ и не шелъ изъ комнаты; глаза его оставались назади; но проходя еще гостинную, омъ громко заговорилъ:
   -- А! Матвѣй Ивановъ Скорняковъ! добро пожаловать! Большимъ гостемъ будешь... Ну, извини, братъ! радостно, откровенно говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ уже въ залѣ: -- извини, не погнѣвайся, что маленько прождалъ. Такое, другъ, дѣло кончалъ, что, не до тебя, пріятеля дорогаго, и отца роднаго не грѣхъ заставить подождать... Обнимемся-ка, да поцѣлуемся: Богъ счастье человѣку далъ; да такое счастье, что и не угадать твоей бородѣ, будь она и подлиннѣе, какъ есть!
   Обнялся, поцѣловался Алексѣй Леонтьевичъ; обѣ своя руки положилъ на плечи Матвѣя Ивановв и усадилъ его.
   Въ немъ, какъ говорится, душа расходилась. Радости его нуженъ былъ широкій русскій просторъ и открытое, ея полное выраженье. Но Матвѣй Ивановъ Скорняковъ не удовлетворилъ въ этомъ случаѣ Алексѣя Леонтьевича и они заговорили о дѣлахъ.
   А Мила? Вставши притворить дверь, она и не садилась, стояла посреди комнаты, смутно рѣшая: точно ли все то съ нею случилось, что случилось? Въ этомъ не было ни раскаянія, ни сожалѣнія; но такая не носящая имени, захватывающая дыханье тревога и замиранье сердца, что Мила почти упала въ кресло.
   Свѣжій вѣтерокъ помогъ ей. Какъ сознательно-тихо принимала она на умиленное сердце совершившуюся судьбу свою! Мила чувствовала, что она увлечена живымъ чувствомъ и это увлеченье покорило ее, эти простыя слова, голосъ ихъ; это прямота, сила, -- и Мила, нѣжно-стыдливая, находила, что не можетъ противиться этой силѣ. Она почти протянула руки къ начинавшему шумно шелестѣть своей густой зеленой листвою саду, какъ бы прося принять ее, такъ неожиданно вступающую подъ его могучее осѣненье.
   У двери появился Алексѣй Леонтьевичъ.
   Хотя онъ вовсе не зналъ обычая легенькимъ стукомъ предувѣдомить о себѣ, прежде нежели войдти; но собственное чувство почтительной нѣжности остановило его у порога притворенной двери, за которою была его милая голубка-невѣста.
   -- Вы затворились, Людмила Павловна. Позволите войдти къ вамъ?
   Мила дала свое маленькое односложное согласіе.
   Алексѣй Леонтьевичъ вошелъ. Онъ уже вполнѣ совладалъ съ восторженнымъ, смятеннымъ состояніемъ своихъ чувствъ и былъ обычнымъ Алексѣемъ Леонтьевичемъ; только сіянье глазъ, широко раскрытые зрачки, какъ у сокола, и на лицѣ эта полнота жизни, проведенная кистью великаго художника -- счастья, сказали бы всякому, что съ этимъ человѣкомъ совершилось что-то очень прекрасное.
   -- Людмила Павловна! я къ вамъ за дѣломъ.
   -- А маменька? Пошлите, я прошу васъ, немного застѣнчиво попросила Мила.
   -- Сейчасъ, сію минуту! -- Воротился въ залъ Алексѣй Леонтьевичъ и отдалъ приказаніе человѣку пойдти на пасѣку и отыскать, просить пожаловать Катерину Логвиновну. За дѣломъ, Людмила Павловна, -- шелъ онъ назадъ, поспѣшая. А вѣдь вы были правы не на шутку, говоря что я сейчасъ примусь ревностно учить васъ. Пожалуйте-ка въ залъ похозяйничать.
   -- Нѣтъ въ самомъ дѣлѣ? Пусть будетъ это шуткою. Увольте меня, Алексѣй Леонтьевичъ.
   Но Мила оказалась совершенно слабою, не энергической женщиною, которая не умѣетъ поставить на своемъ -- и вошла въ залу объ руку съ Алексѣемъ Леонтьевичемъ..
   -- Людмила Павловна! покорнѣйше прошу васъ полюбить и жаловать пріятеля моего большаго. Это Скорняковъ, Матвѣй Ивановъ.
   Матвѣй Ивановъ раскланялся разъ и въ другой, отступая назадъ.
   -- Прикажите ему, Людмила Павловна, сѣсть. Онъ поклонами испишетъ всю залу. Садись, садись, сдѣлай одолженіе.
   -- Пожалуйста, сядьте, съ застѣнчивой привѣтливостію сказала купцу Мила.
   Но сидѣть было некогда. Алексѣй Леонтьевичъ провелъ Милу въ свой кабинетъ и Скорняковъ вступилъ туда за нею.
   Ничего не могло быть милѣе и граціознѣе ея бѣленькой стройной фигурки между двухъ довольно суровыхъ по виду, загорѣлыхъ мужчинъ, обступившихъ ее въ этой дѣловой комнатѣ, гдѣ стоялъ большой темный шкафъ, висѣли по стѣнамъ сѣти на куропатокъ, лежалъ растянувшись на окнѣ, Турка и сидѣла Мила въ большомъ кожаномъ креслѣ. Алексѣй Леонтьевичъ просилъ ее записать въ его книги, вотъ только что проданные ленъ и пшеницу и на столько вступить въ права полновластной хозяйки, чтобы получить слѣдуемыя деньги.
   -- Давай, Матвѣй Ивановъ, давай братъ! говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: да не засаленными ассигнаціями, а давай чистымъ золотомъ -- что бы въ золотыя ручки не обидно было взять... Больше! сколько есть, сыпь: ты у меня еще овецъ возьмешь... Золото, золото!... Людмила Павловна, можетъ быть, только свое первое золото я получалъ съ такимъ удовольствіемъ -- и золото будто подорожало, какъ перешло черезъ ваши ручки.
   А оно переходило такимъ образомъ, что Мила едва видѣла, что было передъ нею и отодвигала отъ себя обѣими руками звонко падающіе червонцы на уголъ стола, гдѣ присѣлъ на широкомъ диванѣ Алексѣй Леонтьевичъ. Червонцы слагались въ неправильную разсыпную кучку и, казалось одинъ Скорняковъ, если и считалъ ихъ, то считалъ про себя и никому другому не было до нихъ дѣла. Алексѣй Леонтьевичъ говорилъ то, что онъ говорилъ -- душа его говорила и бѣлая ручка заступила ему глаза.
   -- А! маменька идетъ! чрезвычайно краснѣя, поднялась съ мѣста Мила.
   Но это была большая ошибка. Входила ключница мѣрными шагами въ кабинетъ; взяла связку ключей и вышла.
   -- Счастливо вамъ оставаться, Алексѣй Леонтьевичъ! откланивался Скорняковъ. -- Ваша милость про овечки проговорить изволили-съ?
   -- Продаю, продаю.... готовить завтракъ! приказывалъ ключницѣ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Бери, Матвѣй Ивановъ! Потрудился я, поработалъ для-ради денегъ; пришла и ихъ пора -- пусть же онѣ позабавятъ мое счастье! Обѣ отары хоть сейчасъ бери, то есть, до осени пусть у меня походятъ, взглянулъ на Скорнякова Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Оно-съ ничего.... Отчего бы не взять? Наше дѣло, почему не взять-съ?... не улыбался, а съ прищуринкою утиралъ свой губы Скорняковъ: -- да, Алексѣй Леонтьевичъ, нагульцу-съ на овцахъ маленечко не будетъ-съ.
   -- А! поднесъ руку ко лбу Алексѣй Леонтьевичъ. -- Ну, братъ, послѣ потолкуемъ.... Борода! улыбался Алексѣй Леонтьевичъ. -- Довольно съ тебя, что прежніе разы съ нагульцемъ бралъ, и безъ нагульцу возьмешь.
   -- Просимъ прощенія, -- прощенія просимъ, низко раскланялся Скорняковъ и вышелъ.
   Надобно было видѣть, когда въ тиши, оставшись одинъ съ нею въ кабинетѣ, какимъ онъ долгимъ взглядомъ задумавшагося въ себѣ самомъ счастья и нѣжности тихой и свѣтлой смотрѣлъ на нее! То Алексѣю Леонтьевичу показалось будто въ комнатѣ душно (Мила немножко неровно, прерывисто дышала), онъ отворилъ окно, то будто опять вѣтеръ сильно потянулъ -- хотѣлъ онъ затворить его...
   -- Нѣтъ, оставьте, прошу васъ.... А маменьки все нѣтъ!
   -- Позвольте, Людмила Павловна, не безпокойтесь. Я пойду, еще пошлю, вышелъ и скорыми шагами назадъ вошелъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Людмила Павловна! сѣлъ онъ такъ на диванъ, что могъ положить на спинку ея креселъ свою мужественную руку. -- Вы думаете: куда это вы въ такую комнатку зашли, гдѣ вы вѣкъ не бывали? А вы, повѣрьте мнѣ, здѣсь годъ цѣлый живете и дня того, Людмила Павловна, не проходило, чтобы вы, ровно какимъ воздухомъ, не провѣялись здѣсь? Вотъ сѣти, что я куропатокъ ловлю, и нѣтъ той клѣточки въ старыхъ сѣтяхъ, изъ которой бы не глядѣли на меня ваши ясные глазки! Бывало, зимой, запропащусь сюда на цѣлый вечеръ, забьюсь, какъ кротъ въ свою нору, и огня себѣ не велю давать; а вы мнѣ будто свѣтомъ какимъ по стѣнамъ отражаетесь, радость моя отъ Бога взятая!
   -- Дайте мнѣ воды....
   Милѣ почти становилось дурно отъ глубокаго волненья.
   Алексѣй Леонтьевичъ, подавая воду, нечаянно толкнулъ столъ, и нѣсколько червонцевъ, звеня и прыгая скатилось на колѣна къ Милѣ.
   -- Вотъ еще! весело обрадовался онъ. -- Не съумѣли побольше упасть, захватилъ Алексѣй Леонтьевичъ полную руку....
   -- Что вы дѣлаете? Я не хочу, не возьму....
   Мила поднялась съ мѣста и червонцы, упавшіе ей на колѣна, покатились по полу.
   -- Людмила Павловна! да чего вы будто испугались? гнѣваетесь будто чего?
   -- Ничего.... Дайте мнѣ лучше ту руку, которой вы держите деньги. Бросьте ихъ!
   -- Хорошо; да что же это такое!... Что, моя желанная? И Богъ нашими приношеньями ему, копеечной свѣчкой не пренебрегаетъ; а здѣсь человѣкъ трудился отъ молодости до сѣдыхъ волосъ въ головѣ, показывалъ съ улыбкою свой сѣдые волосы Алексѣй Леонтьевичъ: -- дождался человѣкъ того счастьи, чтобы отъ своего труда подѣлиться ему съ милой своей, дорогою; а милая, невѣста дорогая на полъ бросаетъ и глядѣть не хочетъ.... Не обижай меня, дитя моей тихо сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, наклоняясь на ухо къ Миле.
   Она не знала, что отвѣчать ему.
   -- Вамъ и не надобно самимъ безпокоиться. Еще протягивать ручку и брать.... Вотъ у васъ въ платьицѣ кармашекъ раскрылся немного....
   И горсть червонцевъ сыпнулась въ кармашекъ Милы, прежде, чѣмъ опа успѣла тому воспротивиться.
   -- Людмила Павловна! сей часъ же заговорилъ онъ: -- знаете ли вы, что вѣдь не васъ однѣхъ тамъ у васъ, по сосѣдству, призываетъ Господь къ великому дѣлу замужства. Вѣдь и Настенька выходитъ замужъ.
   -- Не за Гальченка ли? спросила Мила. -- Такъ часто объ этомъ говорили.
   -- За него, и это теперь навѣрное. Люблю я этого Гальченка, Людмила Павловна.
   -- И они, кажется, давно любятъ другъ друга, замѣтила Мила.
   -- Очень; да недостаточность такая горькая по рукамъ и ногамъ связываетъ. Ни съ той, ни съ другой стороны не за что взяться.
   -- А теперь какъ же? съ участіемъ спросила Мила.
   -- Все также, махнулъ рукою Алексѣй Леонтьевичъ. Онъ при казначействѣ служитъ.... Ума-разума много, да денегъ нѣтъ. -- Надобно было конецъ какой положить этому дѣлу: вѣдь оно лѣтъ пять ведется. Голубушка моя, Настенька! что она сердцемъ переболѣла!... Я вамъ, Людмила Павловна, разскажу, какъ я первое-наперво узналъ этого Гальченко, и какая-то забавная нечаянность начинала рисоваться въ чертахъ у Алексѣя Леонтьевича.
   -- Ѣду я изъ города; а надобно вамъ сказать, говорилъ онъ, -- что тамъ въ городѣ я слышалъ, смѣхъ такой по людямъ ходитъ, что не старый мололаго, а молодой да повезъ стараго сватать въ нашу Сороковку и еще на своей невѣстѣ. Ничего я не знаю, кто это? какъ? Тогда еще я не очень былъ въѣзжъ въ нашу Сороковку; ѣду и забылъ про все, вдругъ послышалъ я кто-то поетъ.... Ни впереди, ни позади по дорогѣ никого нѣту; а чудно поетъ! Въ сторонѣ ярушка небольшая съ кустами -- показывается, будто тамъ поетъ. "Стой, Самсонъ!" говорю: "пойду." -- Даже идучи, я останавливаюсь -- чудно человѣкъ поетъ! Вижу: на кустахъ чернѣетъ что-то развѣшанное; подхожу ближе -- сертукъ, какъ служащіе носятъ съ выпушкою, брошенъ, повисъ полами.... Удивленіе меня беретъ. Сидитъ человѣкъ въ ярушкѣ и какой малый славный! молодой, да черные кудри сами завиваются; наклонилъ онъ голову безъ шапки, подперся рукою и вѣдь какъ онъ плачетъ и эту пѣсню поетъ:
  
   Ой у поли крыныченька
   Обрубленная --
  
   (и самъ Алексѣй Леонтьевичъ немного запѣлъ)
  
   Е у мене дивчинонька
   Возлюбленная.
  
   полуштофъ передъ нимъ и стаканчикъ на травѣ стоятъ.... Увидѣлъ онъ меня -- указываетъ молча на полуштофъ: "ней, дескать!" а самъ плачетъ и поетъ:
  
   Ой у поли крыныченька
   Дэ голубъ купався;
   Е у мене дивчинонька,
   Що я женихався.
  
   Я знаю то, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: -- не прерывать же стать человѣку пѣсню, чтобы меня подчивать? Налилъ я себѣ стаканчикъ и выпилъ. Онъ не переставая, поетъ:
  
   Ой у поли крыныченька
   Волы воду пьють;
   Уже жъ мою дивчиноньку
   Къ винчанью ведуть....
  
   И опять указываетъ мнѣ на полуштофъ.... Я и то-таки знаю, что у насъ въ Малороссіи по первой ничего не дѣлается -- налилъ я себѣ другую чарку, выпилъ. "Къ винчанью ведуть," заливается онъ горькими слезами, поетъ:
  
   Одинъ ведё за рученьку,
   Другій за рукавъ;
   Третій стоить, сердце болить --
   Любивъ та й не взявъ!....
  
   То есть, какъ души своей онъ въ это слово не положитъ! Жаль мнѣ его крѣпко стало. -- "Горе поетъ, горе и плачетъ," сказалъ я ему. "Оно же, проклятое горе и скачетъ," вдругъ какъ поднимется онъ -- "танцуй!"... Что жъ, Людмила Павловна? Смѣхъ сказать: пустились мы съ нимъ въ плясъ. Кусты вокругъ насъ ломятся, листья летятъ; а мы носимся другъ передъ другомъ. Сначала подъ пѣсни, а потомъ поумаялись; только -- ту, ту, ту, ту-ру-ру! ру-ру-ру! наигрываемъ на губахъ. Утомились мы до послѣднихъ силъ; повалился онъ на траву, говоритъ: "Будетъ! Наплясалось чертово горе." Вотъ это, Людмила Павловна, былъ Гальченко. -- видѣвши, что нѣтъ ему способовъ жениться на Настенькѣ и мать ея плачетъ, говоритъ ему, чтобы онъ не томилъ бѣдную, не клалъ напрасно на дѣвушку худой славы -- рѣшился онъ пріискать ей жениха. "Отдамъ свою Настеньку," сказалъ онъ: "своими руками отдамъ. Пусть живетъ покойна при достаткѣ. И сыскалъ онъ ей какого-то богатенькаго старичка, вотъ-то и повезъ его, чтобы свадьбу сейчасъ сыграть и музыку самъ нанялъ, хотѣлъ онъ отплясать Настенькину свадьбу на славу. Распоряжался на сговорахъ всѣмъ, подчивалъ гостей и будто ничего ему, и весело; но когда посадили Настеньку за столъ и съ нею рядомъ сѣлъ женихъ-то.... Не стерпѣлъ Гальченко. Ушелъ онъ, куда глаза глядятъ и не помнилъ, какъ изъ Кутковъ вышедъ и это онъ верстъ шесть по дорогѣ прошелъ; зашелъ къ шинкаркѣ, она повѣрила ему въ долгъ -- чтобы съ горя напитися и не журитися; такъ, нѣтъ! лютое горе и хмѣль не беретъ. -- Вотъ я его и взялъ къ себѣ, т. е., не горе, Людмила Павловна -- помилуй Богъ! а Гальченко.
   -- А Настенька?
   -- А съ Настенькой милость Божія вышла, разсказывалъ Алексѣй Леонтьевичъ. И Настенька еще крѣпилась, пока на глазахъ Гальченко былъ. Можетъ и не вѣрила, глядя на него, что съ нею такое совершается? А какъ увидѣла, что Гальченко нѣтъ и ищутъ его, не отыщутъ -- не смогла она; залилась слезами и она плачетъ, и мать, глядя на нее, плачетъ; подчуютъ жениха. А что-то вы мнѣ горькое даете, -- сказалъ онъ, прямо -- честная душа. Не пьются мнѣ пани-матерь ваши слезы... Люди добрые! -- говоритъ гостямъ: -- не хочу я заступать свѣтъ молодой дивчинѣ. Пусть ей Богъ помогаетъ на ея счастье! Отступаюсь я и все чѣмъ я издержался, всѣ мой подарки пусть ей на веселье... Музыка, играй! потанцуемъ, любые братья, что не загубили молодой дивчины. Старикъ, какъ пустился въ плясъ и притопываетъ; да вѣдь пиръ какой пошелъ, куда веселѣе, чѣмъ на сговорахъ былъ! Осталась Настенька опять своему Гальченкѣ.
   Помолчалъ немного Алексѣй Леонтьевичъ и Мила молчала.
   -- Вотъ это безъ васъ, Людмила Павловна, пріѣежаетъ онъ ко мнѣ. Дядя! -- говоритъ: -- дай денегъ на свадьбу. А, племянникъ! чѣмъ отдавать будешь? -- спрашиваю я. Мать смотрѣла, смотрѣла на нихъ -- на ихъ любовь да на безпомощье и говоритъ: -- бери ты у меня ее, чтобы она мнѣ пѣсенъ жалобныхъ не пѣла. Людмила Павловна!..
   (Алексѣй Леонтьевичъ взялъ со стола полную горсть).
   Настенька отъ васъ не далеко. Позолотите ея и наше счастье. Откройте вашъ кармашекъ.
   Мила открыла его -- и ни слова болѣе не было сказано между ними.
   Алексѣй Леонтьевичъ постукивалъ въ маленькомъ раздумьи ногою; потомъ взялъ одну ручку Милы и другую; сложилъ ихъ у себя на ладони, прикрылъ другой своей рукою и началъ разсказывать Милѣ свой предположенія, какъ онъ поведетъ дѣла: что теперь онъ опять живо примется за нихъ и о Гальченкѣ мысль ему приходитъ: взять его къ себѣ, пустить въ эти дѣла; голова не плохая и можно поручиться, что человѣкъ пойдетъ... но далѣе пани-воеводша шла, поспѣшая къ дому.
   Теперь, смотря, какъ высоко было солнце, она и сама видѣла, что позамѣшкалась она и не примѣтила, какъ время ушло. Но причина къ тому была слишкомъ уважительная. Въ первой еще разъ пани воеводша видѣла богатое степное хозяйство, которое ей извѣстно было въ мелочи, маленькое, недостаточное, а здѣсь въ полномъ довольствѣ и полнотѣ всего -- не вымѣренное на нѣмецкую нитку, а простое, широкое русское хозяйство. Пасѣка почти въ тысячу ульевъ, раздѣленная на три пасѣки, съ образами Изосина и Савватія, даже съ костью лошадиной головы при входѣ и съ дѣдами одинъ другого хмурнѣе и бородатѣе, привела пани-воеводшу въ несравненное состояніе удовольствія и веселости духа. А когда пригрѣло солнце и зашумѣли рои, пошла играть пчела и надъ пасѣками синій воздухъ помутился, и слившійся гулъ пошелъ по окрестности, когда живые золотистые комы осѣвшихъ роевъ разгнѣздились по вѣтвямъ и началась, ни съ какой утѣхой несравнимая для пчеловода, забота убирать рои, тогда пани воеводша, по собственному ея выраженію, встала бы и легла здѣсь! Но явился первый посланный звать ее. Оставивъ его при себѣ, она, по его же приглашенію, зашла и на другую пасѣку, гдѣ пасѣчникомъ сидѣлъ дѣдъ посланнаго и тамъ немного позамѣшкалась. Затѣмъ еще въ кузницу завернула пани воеводша и своими глазами удостовѣрилась, что гайки всѣ готовы; потомъ она шла въ гору между разсыпанными стадами овецъ; проходила гумно -- поставленные въ рядъ амбары и такая мысль сильно расходилась въ ея головѣ и замедляла ея шаги: -- Господи, Боже мой! все это могло бы быть ея, принадлежать ей! Куда ни взглянешь... Дитя мое, дитя мое! межъ пальцевъ упустила ты свое счастье!
   Должно быть, въ разсѣяніи отъ этой мысли, пани воеводша зашла въ домъ съ задняго крыльца. Прошла скорѣе въ комнату, гдѣ ночевали -- нѣтъ дочери, и въ гостинной -- нѣтъ; входитъ пани воеводша въ залъ.
   -- Мила! гдѣ ты, что тебя нигдѣ нѣту? Алексѣй Леонтьевичъ!
   Дверь изъ кабинета немного только не была притворена; Алексѣй Леонтьевичъ, поспѣшая, отворилъ ее.
   -- Здѣсь, Катерина Логвиновна. пожалуйте.
   Пани воеводша, съ яркаго свѣта, не совсѣмъ зорко обозрѣвала предметы въ комнатѣ, гдѣ наполовину была спущена стора.
   -- Маменька! съ робостью подошла Мила, цѣлуя руку матери и по какому-то безотчетному чувству положила ее себѣ на голову.
   -- Что ты, дитя мое? -- Здравствуй! -- будто нездорова? Я велѣла сейчасъ запрягать, ѣдемъ... Ну, Алексѣй Леонтьевичъ, можно вамъ честь такую отдать: хозяйство, такъ хозяйство! Пасѣка -- кажись, я бы сама у васъ на пасѣкѣ пасѣчинцей сѣла.
   -- Милости просимъ, Катерина Логвиновна!.. съ непонятной для нея улыбкою говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, усаживая ее на диванъ. Вотъ и хорошо выходитъ: пока вы на пасѣкѣ были, а мы здѣсь медъ сварили.
   -- Продали что? -- сказала пани воеводша, видя на столѣ деньги. Мила, ты бы пошла, дружечекъ, чтобы Даша поживѣй тамъ собиралась, пора.
   Мила я пошла было; но только ступила разъ и стала, не двигаясь, у конца стола.
   -- Какой же вы это, Алексѣй Леонтьевичъ, медъ сварили? -- съ своей отмѣнно-чинной, деликатной шутливостію спросила пани воеводша. Не будете ли и насъ на сливанье звать?
   -- По пословицѣ, Катерина Логвиновна, что на сливаньи и медъ пьютъ. Истинно такъ: запьемъ и ворота забьемъ... нѣтъ! мы еще лучше сдѣлаемъ: растворимъ ихъ на весь міръ, на всю вашу Сороковку!
   -- Да что же это у васъ за пиръ такой великій, Алексѣй Леонтьевичъ?
   -- Истинно великій, Катерина Логвиновна. Людмила Павловна мнѣ свое слово дала.
   -- Что-о? Алексѣй Леонтьевичъ! -- во весь свой большой ростъ поднялась пани воеводша. Мила, что такое!
   -- Исполнилось то, Катерина Логвиновна, что мы съ вами желали; слово мнѣ дала Людмила Павловна.
   Мила робко, смущенно приблизилась. Она было хотѣла сказать матери почти тоже, что сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ: что она исполнила ея желаніе; но чувствуя, что въ минуту исполненія у нея не было о томъ мысли, она не умѣла солгать.
   -- Да, маменька... одно сказала она.
   -- Да, дитя мое. Твоя добрая воля.
   -- Но ваша, маменька, ваша воля?..
   Этотъ жаркій, повторенный вопросъ, былъ вызванъ нотою сильнаго огорченія въ голосѣ пани воеводши, и такой кроткой, задушаемой скорби сердца, что Мила подняла на мать слезами наполнившіеся глаза и сложила передъ нею руки, какъ на молитву.
   -- Катерина Логвиновна! подступилъ встревоженный Алексѣй Леонтьевичъ -- что это такое? скажите, Катерина Логвиновна, что вы съ нами дѣлаете?
   -- Скажу, Алексѣй Леонтьевичъ. О чемъ вы меня спрашиваете?
   -- О томъ, Катерина Логвиновна: вы мнѣ свое согласіе оказали, лишь бы была воля Людмилы Павловны; а теперь...
   -- Теперь я, Алексѣй Леонтьевичъ, не оказываю вамъ своего согласія. Коли вамъ нужда какая до моего согласія, такъ у меня свой домъ, хотя не великъ, да есть... Не хочу я, Алексѣй Леонтьевичъ, чтобы вамъ во снѣ-то невзначай приснилося, что до вашего порога приходила я къ вамъ называться моей дочерью...
   -- Катерина Логвиновна! пани воеводша!
   -- Такъ, Алексѣй Леоктьевичъ. Хотя вы и богаты, да наша честь при насъ и дочь мнѣ моя замѣсто богатства... Чтобы вы подъ иной часъ не подумали, Алексѣй Леонтьевичъ, что осмотрѣлись мы больно скоро, что вамъ отказъ дали и, не дожидаясь вторично, будетъ ли отъ васъ искательство объявлено -- на что вамъ труды задавать? мы и сами къ вамъ явилися. Гайка у насъ сломалася или потерялася; такъ-то ей и потеряться пришлось у воротъ вашего дома! Мать дочку переночевать завезла; а дочка безъ матери слово дала.
   Это было единственное жестокое слово, которое пани воеводша вымолвила противъ дочери.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! всѣ мы грѣшные люди, всѣ называемся человѣки. И на меня, случись подобное послышать и я бы своимъ языкомъ не умолчала, сказала -- а въ Сороковкѣ всѣ вольны говорить. Такъ уже, государь мой, будетъ съ насъ одной Сороковки... Мила, бери свою шляпку; я слышу, лошадей подаютъ... Уже сдѣлайте одолженіе, примите нашу чувствительную благодарность за безпокойствіе ваше.
   -- Катерина Логвиновна! что же это такое? вы мнѣ отказъ даете, что ли?
   -- Благодарность мою вамъ, Алексѣй Леонтьевичъ, приношу за гостепріимство, что вы оказали... Ты готова, Мила? счастливо вамъ съ Богомъ оставаться.
   -- Нѣтъ, Катерина Логвиновна! позвольте... Людмила Павловна! развѣ я отступлюсь отъ васъ?.. Такъ когда же мнѣ, пани воеводша, прикажите пріѣхать въ вашъ домъ?
   -- Гости у меня, Алексѣй Леонтьевичъ, завсегда бываютъ, когда ихъ благорасположеніи ко мнѣ есть... идемъ, Мила. Кланяюсь вамъ, государь мой.
   -- Хорошо, сударыня; такъ я же буду завтра съ зарею... Извините, пани воеводша; я знаю, что не могу обезпокоить васъ: вы встаете раньше зари.
   И пани воеводша не сказала даже обычнаго: -- милости просимъ. Мила была уничтожена словами матери -- огорчена, оскорблена; она садилась въ брику и почти не видала брики, не подняла глазъ на Алексѣя Леонтьевича и уѣхала такъ.
  

-----

  
   Какъ выросла хорошая пани воеводша? Низкій верхъ стародавней брики не могъ, казалось, вмѣстить высоко поднятую голову и гордыя черныя брови дугою выставлялись наружу -- впередъ вся повыдвинулась пани воеводша. Кто бы встрѣчный сказалъ, что подъ этой осанисто-гордой посадкою затаилась скорбная печаль сердца, огорченье невыдаваемаго, про себя захороненнаго чувства: что дочь, дитя родное, не утѣшила, а дважды на томъ же оскорбила мать? и того мало: слухъ какой межъ народа пойдетъ; вольны люди всего надуматься...
   Такое горькое горе горевала пани воеводша и ни слова она не сказала дочери. Конечно, она уже говорила и разсужденье долгое вела, совѣты свой материнскіе изъявляла; а теперь замолчала пани воеводша. Мила не могла оцѣнить того, не знакомая существенно съ окружающей ее дѣйствительностію, какихъ пожертвованій и усилій, мелкихъ назойливыхъ хлопотъ по хозяйству стоила она матери -- стоили ея красивыя ленточки, башмачки, перчаточки. А чего стоили эти заботливыя крѣпкія думы съ подушкою! Что не досыпала мать, гадая сердцемъ о судьбѣ ея! какъ она клала земные поклоны!.. ничего того не разсуждала, къ лицу причесанная, къ лицу одѣтая Мила, читая французскую книжку. И одной той награды ждала себѣ пани воеводша -- и даже не награды, а просто материнскаго счастья: когда придетъ судьба ея дочери, посудить-порядить, какъ говорится -- совѣтъ благой раздѣлить: что вотъ такъ-молъ и такъ, дитя мое; замужство -- великое дѣло, и прочее и другое... И ничего того не вышло!
   Осиливая свою скорбь, не желая выдать тѣни горделиваго огорченія, пани воеводша, обыкновенно молчаливая въ дорогѣ, теперь заговорила съ дочерью: что вотъ и мужикъ ѣдетъ, и мельница стоитъ, и луговина какая большая...
   Грустно, трогательно было на нее смотрѣть, когда она пріѣхала домой и хотѣла бы озаботиться чѣмъ къ завтрешнему дню -- и заботы никакой не оставалось ей! Въ ихъ отсутствіи доникъ былъ выбѣленъ и полы чисто вымыты; заказала на завтра пироги пани воеводша и вотъ ея все попеченье о сговорахъ дочери! Но дочь?..
   Чего она до сихъ поръ не понимала, на чемъ не останавливала легкой молодой мысли, то все она теперь больно почувствовала. Какія крупныя слезы въ глазахъ замѣтила бы лани воеводша, если бы она не въ сторону глядѣла, а посмотрѣла бы въ лицо своей Милы! Новость ощущеній сердца вноситъ большое измѣненье въ самую глубину насъ и какъ ново представляются намъ, въ просвѣтленьи новыхъ чувствъ, знакомые, вовсе не новые предметы! Это колыханье большихъ Вербовскихъ вербъ невыразимымъ чувствомъ умиленія всколебало грудь Милы -- родной, уютный домикъ, отъ крова котораго она уже отказалась... Другой домъ и не эти, ея отцомъ и матерью, всѣмъ родомъ взлелѣянныя, вербы наклонятся надъ нею и другихъ деревьевъ листъ густой зашумитъ надъ головой ея! Мила была въ слезахъ. Но другая тягость еще томила ее: это -- золото въ карманѣ.
   Слова матери трубою звучали въ ушахъ у ней -- и сказать ей, что у дочери есть деньги, что ей дали ихъ и она ихъ взяла... У Людмилы Павловны словъ не находилось. Вышла она изъ дому и пошла. Рѣшимость сосредоточеннаго въ себѣ самой чувства и дѣйствія шла съ нею ея легкой, непріостанавливаемой походкою. Мила не оборачивалась и не видѣла, какъ долго, съ безмолвнымъ, скорбнымъ вопросомъ: куда идетъ она? провожала ее глазами пани воеводша.
   Перешла она Лисью-балку и скрылась за нею. Идти одной, день вечерѣетъ; собаки за каждымъ возомъ возвращаются съ поля; но Мила шла, не останавливаясь и шла прямо въ Кутки. Она знала Настеньку потому только, что нельзя было въ Сороковкѣ не знать другъ друга; но она никогда не была у нея и Настенька только въ церкви подходила, краснѣя, поклониться паннѣ воеводовнѣ. Въ своемъ полузабытьи, сосредоточивая вниманіе на томъ, что внутренно занимало ее, Мила прошла и не замѣтила мало проторенную дорожку, поворачивавшую въ Куткѣ. Она шла далѣе низомъ по-надъ ихъ огородами и вишневыми садиками, когда заунывная протяжная пѣсенка остановила ее. "Настенька!" сказала Мила себѣ самой. Она перешла черезъ заросшій земляной окопъ и раздвигая вѣтви и кусты, пробиралась на голосъ пѣсенки. "Думаетъ ли Настенька, что я иду къ ней? что я несу еи?" подумала Мила. И эта мысль заронила въ ней другую: подкрасться къ Настенькѣ и посмотрѣть издали; нѣтъ ли на лицѣ у человѣка какой примѣты близкаго, подходящаго къ нему счастья? не просіяваетъ ли оно въ невольной улыбкѣ, или въ чемъ нибудь свѣтломъ въ глазахъ?... Судя по Настенькѣ, кажется, нѣтъ.
   Три повислыя вѣтвями, понаклонившіяся вербы, стояли въ затишьи неподвижномъ; четвертая отломлена была отъ нихъ бурею и лежала поперекъ чистой полянки. На стволѣ ея сидѣла Настенька. Не отводя глазъ отъ работы, видно, поспѣшая окончить ее, пока догорала заря, Настенька шила воротъ мужской рубашки... Въ темномъ ситцевомъ платьѣ, съ позавявшими пунцовыми маками въ черныхъ волосахъ -- простая, милая дѣвушка -- красавица на зоркіе молодецкіе глаза, сидѣла Настенька, задумчивая безъ печали и счастливая безъ большой радости -- и привычка ли къ безвеселью, къ тоскливой жалобѣ сердца выводила эту заунывную, все на долю плачущуюся тихую пѣсенку? Мила сама не зная, чѣмъ растроганная, зашла со стороны и прижала Настенькѣ на плеча обѣ свой руки. Настенька живо оборотилась. Можетъ быть, и не того рода поцѣлуи она ожидала встрѣтить и приняла его въ несказанномъ удивленіи.
   -- Панна воеводовна! не вѣря себѣ, проговорила она.
   Она хотѣла было встать, но Мила не допускала. Перевѣсясь Настенькѣ черезъ плечо, она ей улыбалась своей хорошенькой улыбкою.
   -- Настенька милая! заговорила она. -- Я не хочу васъ томить; не буду заставлять васъ угадывать: какъ и зачѣмъ я пришла? Вы поцѣлуйте меня. Я вамъ радость большую принесла.
   Сама цѣловала Настеньку Мила, обвивая ей шею нѣжной рукою.
   -- Вы, безъ сомнѣнія, слышали, Настенька, разсказъ Алексѣя Леонтьевича: "какъ Богъ дастъ, то и въ окно подастъ?" Посмотрите, какая правда. "Господь прямо въ руки даетъ вамъ", опустила Мила свою руку въ карманъ и посыпала на колѣна къ Настенькѣ жаркое, яркое, засверкавшее золото.
   -- Еще! вотъ и еще, берите все... Я не сама себѣ, Настенька, сыпала это золото; но съ какимъ удовольствіемъ я обѣими руками достаю его вамъ! Берите все, чтобы у меня ничего не оставалось... Я не хочу! оно все ваше...
   Можно судить, до чего разросталось изумленіе Настеньки; но безмолвная, никакимъ рѣзкимъ жестомъ или словомъ не выражая, что чувствовала, она только поперемѣнно быстро. взглядывала на увеличивающуюся у себя на колѣнахъ пригоршню золота и переводила взглядъ большихъ страстно-нѣжныхъ глазъ на лицо Милы. Когда Мила передала все и, обыскивая у себя въ карманѣ, нашла еще одинъ червонецъ и положила его въ колѣна Настенькѣ, та какъ ребенокъ, заплакала навзрыдъ.
   -- Настенька моя дорогая! о чемъ же плакать?... и къ чему плакать?... Мила рада была случаю самой поплакать...
   И я не передамъ вамъ граціозной нѣжности двухъ молодыхъ дѣвушекъ, въ слезахъ и улыбающихся другъ другу! Мила цѣловала Настеньку въ лобъ и поправляла ей ея красные маки.
   -- Вы посмотрите на меня, сказала она съ плѣнительной стыдливостью. -- Не кажусь ли я вамъ, Настенька, такой же невѣстою, какъ и вы?
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! угадала Настенька. Какъ я рада! слегка прихлопнула она въ ладоши и, наклоня къ себѣ на грудь Милу, молча цѣловала ея полузакрытые глазки, ея пахучіе волосы; съ улыбкою посмотрѣла -- и поцѣловала ея улыбающіяся губки.
   -- Это онъ черезъ меня переслалъ вамъ; а вашъ Гальченко, Настенька? Покажите мнѣ его.
   Но Гальченка не было въ Сороковкѣ.
   Мила не совсѣмъ связною, ласкающей рѣчью объяснила Настенькѣ предположенія Алексѣя Леонтьевича насчетъ Гальченко; просила отъ нея поклониться Гальченку, сказать ему, что она знаетъ его пѣсеньку: Ой, у поли крыныченька и попроситъ его спѣть ей -- и затѣмъ обѣ дѣвушки видѣли, что имъ пора разстаться, что у поля уже совсѣмъ потемнѣло. Не успѣла одна изъ нихъ подумать, какъ ей будетъ идти, какъ другая собралась провожать ее. Чтобы не брать съ собою сокровища, онѣ захоронили его въ кусты и рука въ руку, бѣгомъ пустились черезъ лугъ и на Лисью-балку. Въ виду своихъ вербъ Мила остановилась и игривымъ, летучимъ поцѣлуемъ разсталась съ Настенькою. Оглянувшись, она увидѣла, что Настенька стоитъ на томъ же мѣстѣ, чтобы видѣть, какъ дойдетъ Мила -- и Мила побѣжала домой, чтобы не заставлять долѣе ждать Настеньку.
   -- А гдѣ-съ это вы, барышня, были?
   Но вопросъ остался безъ отвѣта. Барышня входила въ домъ и къ ней возвращалось тяжелое чувство ея положенія въ отношеніи къ матери.
   Не зная, чего можетъ ожидать она и что ее встрѣтитъ, Мила медленно, тихо ступая, вошла въ комнату.
   Самоваръ на столѣ уже совсѣмъ потухалъ; давно прошла обычная пора чай пить -- объ этомъ только здѣсь вспомнила Мила. Пани воеводша пасмурная сидѣла за самоваромъ и при входѣ дочери подняла руку къ чайнику -- только, ничего болѣе. Мила сѣла къ столу.
   -- Маменька! сказала она, не вынося молодымъ, пылкимъ сердцемъ этого молчанія. -- Маменька! и вы не спрашиваете, гдѣ я была и откуда пришла такъ поздно?
   -- Не зачѣмъ, дитя мое. Была ты, гдѣ хотѣла -- не надо. Когда дѣти малыя, мать за руку водитъ; а выростутъ дѣти -- сами пойдутъ.
   -- Но, маменька! спросите меня, гдѣ я была...
   Мила съ слезами на глазахъ готова была стать на колѣна.
   -- Спросите меня только -- я я вамъ все разскажу! Я все сдѣлаю, что вы хотите... Маменька! скажите мнѣ.
   -- Кушай свой чаи, дитя мое... сказала пани воеводша.
   На утро Мила почти бѣжала изъ дома. Ей было тяжко, невыносимо. Никогда она не вставала такъ рано и опять, хотя неумышленно, а жестоко оскорбила мать. Когда та готовилась, какъ чинъ велитъ, къ пріему жениха; думала на послѣ обѣда посылать гостей звать и чехлы съ креселъ снимала, Мила одѣлась просто во всегдашнее свое будничное платье. "Будто ей мать ничего лучшаго доставить не могла!" горько себѣ подумала пани воеводша; но не сказала дочери, чтобы она переодѣлась. А у дочери такой туманъ налегъ на молодые глаза, что она не видѣла, куда она шла и не думала, зачѣмъ она шла? И остановилась только тогда, когда ее придержало что-то: это въ Лисьей-балкѣ терновый сучекъ зацѣпилъ ей за платье. Въ маленькой тѣни и въ цвѣтахъ кругомъ увидѣла себя мила. Ея любимый синій барвинокъ -- наклонилась она къ нему, протянула руку, чтобы сорвать и не сорвала цвѣтовъ, а заплакала Мила. Долго ли, коротко ли, да она наплакалась; а тѣмъ временемъ птичка напѣлась въ кустарникѣ. Птичку вспугнуло ржанье съ звонкимъ топотомъ бѣгущаго коня; Мила сама встрепенулась и стала къ сторонѣ за терновый кустъ, полагая, что возможно будетъ проѣхать и не разглядѣть ее. Лошадиный топотъ настигалъ и въ одиночку запряженный конь на-рысяхъ внесся въ лисью балку.
   -- А-а-а! Стой буланый, стой!
   Алексѣй Леонтьевичъ ѣхалъ одинъ на бѣговыхъ дрожкахъ. Бросивъ возжи, онъ потянулся обѣими руками за терновый кустъ.
   -- Людмила Павловна, пожалуйте! Что такъ рано встали? Цвѣточки рвали?
   Мила съ невольной улыбкою показала свой пустыя руки, въ которыхъ ни одного цвѣточка не было.
   -- Такъ чтожъ такое? Вы сами цвѣточекъ, зорко вглядывался въ нее Алексѣй Леонтьевичъ: -- на что вамъ цвѣточки? Добрый день, Людмила Павловна! хорошій день.
   Будь Алексѣй Леонтьевичъ болѣе свѣтскій человѣкъ, онъ бы давно соскочилъ съ дрожекъ; но онъ только свѣсился съ нихъ и протягивалъ руки.
   -- Позвольте, Алексѣй Леонтьевичъ, съ граціозной серьезностью сказала Мила. -- Я была вчера у Настеньки.
   -- Были? спросилъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Хорошо-съ, Людмила Павловна. И вы сами были?
   -- Сама и одна была.
   -- Прекрасно! То есть такъ оно хорошо, Людмила Павловна, что -- или вы меня поцѣлуйте, или я васъ на старости лѣтъ поцѣлую.
   Мила уклонилась отъ обоюднаго предложенія.
   -- Я все отдала, Алексѣй Леонтьевичъ, сказала она.
   -- Все? Многонько немножко, остановился Алексѣй Леонтьевичъ. -- Ну, да какая нужда? У васъ, Людмила Павловна, больше осталось... Ваша воля; вы, какъ хотѣли, такъ и распорядились -- какая нужда! Пошли вамъ Богъ здоровья -- и только. Что, объ этомъ и говорить нечего!... А о чемъ другомъ вы мнѣ не скажете? засматривалъ Алексѣй Леонтьевичъ въ недавно плакавшіе глазки Милы и ближе, потихоньку приводилъ ее къ своимъ дрожкамъ и положилъ ея руку къ себѣ на плечо. -- И спрашивать, Людмила Павловна, не надобно?
   -- Не надобно, съ улыбкою сказала Мила.
   Помолчали они не много.
   -- Чтожъ? сядете, Людмила Павловна? ѣдемъ. Заросите вы ваши ножки по дорожкѣ.
   Милѣ не пришло въ голову отказаться. У благодѣтелей она ѣздила немного верхомъ и припомнила эту штуку, чтобы съумѣть легко и ловко присѣсть на узенькой досточкѣ, которая предлагалась ей.
   Алексѣй Леонтьевичъ былъ чрезвычайно доволенъ.
   -- Веселье мнѣ какое, Людмила Павловна! Я провезу васъ.... Эхъ, ты, буланый! чувствуешь ли, честь какая тебѣ оказывается?... Садитесь же, Людмила Павловна, хорошехонько -- вотъ передо мною. Мѣстечко вамъ ѣсть. Милости просимъ.
   Мила весело улыбалась веселой улыбкѣ Алексѣя Леонтьевича и своей мысли ѣхать на бѣговыхъ дрожкахъ. Сѣла она.
   -- И прекрасно! безподобно оно. Словно птичка легенькая, вспорхнули.... вотъ только бы платье-то ваше -- сборочки, эти сборочки не попали въ колесо; ну, да мы ихъ уладимъ, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ: присоберемъ немножко -- можно?
   -- Можно.
   -- Ну, и ладно; хорошо теперь. Слава Богу.... Поставьте ваши ножки на мой сапогъ; повѣрьте ему, не тяжело будетъ. -- Ей, ей, Людмила Павловна! Говорятъ, что люди есть -- будто имъ міръ тѣсенъ; а мнѣ, ей Богу! не надо міра шире теперяшняго.
   -- Ѣдемте же, Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Да куда намъ спѣшить, Людмила Павловна? вѣдь это я въ другой разъ наѣзжаю на Лисью-балку. Наѣхалъ въ первый -- тишь такая кругомъ стоитъ! только перепела по степи проснулись. Думаю: пріѣду я, поднимется суета; неравно разбудятъ васъ, Людмила Павловна -- нѣтъ! поворачивай, буланый, назадъ! Пустились мы съ нимъ маяться въ степь; исколесили ее вдоль и поперекъ.... Мудренъ тотъ будетъ, забавно качнулъ головою Алексѣй Леонтьевичъ -- кто бы захотѣлъ распутать мои слѣды. Будь въ лѣсу, сказали бы: лѣшій кружилъ человѣка туда и сюда.
   Смѣялся Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Вѣдь такая оказія, Людмила Павловна -- Богъ васъ люби! что вы мнѣ надѣлали. Не спится мнѣ цѣлую ночь, я жмурю глаза, а они не жмурятся. Совѣстно передъ людьми. Брожу какъ словно я деньги по ночамъ караулю. Вышелъ на дворъ; Самсонъ мой непробудно спитъ и еще изъ особеннаго усердія отворилъ конюшню и прямо въ дверяхъ легъ, чтобы кто не вывелъ лошадей; а я въ конюшню вошелъ и лошадь вывелъ безъ того, чтобы Самсонъ мой рукой ворохнулся! Запрягъ я самъ, и поѣхалъ.
   Алексѣй Леонтьевичъ увидѣлъ маленькій сухой листокъ, занесенный какимъ-то случаемъ на волосы Милы -- онъ не посмѣлъ рукою его снять и съ какой нѣжностью и заботой, подувая тихонько, онъ сдулъ его! Солнце взошло и начинало уже ударять; но Мила не чувствовала того, потому что Алексѣй Леонтьевичъ наклонялся немного и приводилъ свою голову въ то и другое положеніе, чтобы тѣнь отъ него защищала Милу.
   -- Нѣтъ, ѣдемъ, Людмила Павловна! сказалъ онъ. Здѣсь на васъ и листъ падаетъ, и солнце васъ сжетъ, ѣдемъ... Съ Богомъ! Трогай, добрый конь!
   Конь тронулъ; но дорога въ ярочкѣ, между кустарниковъ была выѣзжена большими колеями и еще необходимо попорчена недавнимъ дождемъ. Узенькій ходъ бѣговыхъ дрожекъ не приходился по широкому выѣзженному слѣду воловьяго воза. Заскочивъ однимъ колесомъ въ глубокую колею, дрожки поднимались другой своей стороною и совсѣмъ становились на бокъ.
   -- Ай! легонько вскрикнула Мила.
   -- Ничего Людмила Павловна не безпокойтесь. Это дорога такая. Ботъ мы сейчасъ переѣдемъ.
   -- Ай, ой! Алексѣй Леонтьевичъ повторила Мила.
   Лошадь стала.
   Усмѣхаясь этой пріостановкѣ, Алексѣй Леонтьевичъ опять потронулъ лошадь.
   На этотъ разъ Мила рѣшилась не вскрикивать, чтобы тамъ ни было, чтобы лошадь болѣе не останавливалась; но лошадь стала.
   Случилась маленькая исторія, бывающая на узкихъ дорогахъ нашихъ проселковъ.
   На поворотѣ изъ-за кустовъ, лошадь голова на голову столкнулась съ другою лошадью. Ѣхалъ на встрѣчу мужичекъ.... Обнюхавъ нежданную сосѣдку, буланый гордо, какъ бы съ презрѣніемъ тряхнулъ своей львиной гривою и подался назадъ. Разъѣхаться было бы довольно мудрено, если бы лица были неуступающія другъ другу; но хохолъ хотя медленно, а своротилъ свою лошадь на терновый кустъ и такимъ образомъ очистился маленькій проѣздъ для пана. Но разстояніе было черезчуръ не велико и встрѣтиться такъ близко съ человѣкомъ, и не заговорить съ нимъ и еще на зарѣ такого счастливаго дня, было дѣломъ совершенной невозможности для Алексѣя Леонтьевича.
   -- Здоровъ бувъ, человѣкъ добрый! сказалъ онъ.
   -- Здоровы булы, пане.
   -- Промѣняй намъ -- спасибо тебѣ -- кукушку на ястреба.
   -- А можетъ, пане, еще придачи дадите?
   -- Дадимъ.... Людмила Павловна, какъ вы скажете? старался съ улыбкою заглянуть ей въ глаза Алексѣй Леонтьевичъ.... Вотъ промѣняй намъ человиче, свою лошадь на нашу.
   Чтобы понять забавную остроту этого предложенія, надобно было видѣть, что за кляча предстояла на вымѣнъ гордаго буланаго коня!
   -- Чтожъ, человиче? не везетъ, -- говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Все шла моя лошадь хорошо; а вотъ -- показывалъ онъ обѣими руками -- и немного будто тягости взялъ, да не везетъ. Вотъ хоть санъ посмотри, не везетъ.
   Алексѣй Леонтьевичъ пустилъ лошадь. -- Держа обѣ вожжи раздѣльно, онъ протягивалъ руки довольно далеко впередъ, представляя тѣмъ вѣрную опору для Милы. Куда бы не пошатнулась она -- назадъ или впередъ -- готова была сильная рука поддержать ее; но при этомъ Алексѣй Леонтьевичъ, сводя руки, долженъ былъ неминуемо притянуть вожжи и лошадь останавливалась,
   Такъ было и теперь.
   Лошадь, порываясь, подалась впередъ. Изъ колеи въ колею ее должно было поворотить, чтобы миновать заднія колеса телѣги, невошедшія въ кустарникъ. При этомъ толчекъ былъ такъ силенъ, что Мила въ испугѣ искала рукою ухватиться за руку Алексѣя Леонтьевича и онъ тихонечко прідержалъ ее за талію; лошадь стала.
   -- Людмила Павловна, извините! послѣдній толчекъ. -- Чтожъ, человиче? обратился Алексѣй Леонтьевичъ. Видишь, не везетъ!
   -- Не везетъ же, пане, не везетъ.... она счастье ваше великое везетъ -- нехай съ Богомъ везетъ!
   И повезъ буланый....
   Пани воеводша, со всѣмъ принаряженная, въ чепцѣ, распоряжалась при старой "бабусѣ" (мыли тамъ какую-то посуду), когда топотъ буланаго коня заставилъ ее поворотить голову -- у нея руки опустились.... Дочка ея Людмила Павловна! воспитанная! на бѣговыхъ дрожкахъ съ мужчиной сидитъ!...
   Еще Одарья и Наталья, съ открытыми ртами, смотрѣли на эту невидаль, а уже Катерина Логвиновна ея не видѣла. Отворотясь, она глубоко смотрѣла въ глубь темнаго колодезя и на отражающіеся тамъ трепетныя листья старой бабуси пала не Божья ранняя роса, а горькая человѣческая слеза оскорбленной матери.
   Пане воеводша подняла голову. Времени прошло достаточно для того, чтобы дочкѣ встать съ бѣговыхъ дрожекъ и не позорить въ лицо своей матери. Пани воеводша направилась медленно къ своему бѣленькому, тихому домику.
   Еще въ сѣняхъ она заслышала звучную веселую походку гостя, быстро ходившаго по ея пріемной комнаткѣ. Хоть бы ее на первую минуту тамъ не было! даже сама себѣ сказала шепотомъ пани воеводша. И Милы точно не было. Алексѣй Леонтьевичъ одинъ весело шагалъ по небольшой комнаткѣ. Но слухъ его былъ на сторожѣ. Едва взялась за дверь Катерина Логвиновна, какъ уже Алексѣй Леонтьевичъ послышалъ ее приходъ и стоялъ передъ нею и передъ дверью, раскланиваясь одной и притворяя рукой другую.
   -- Что вамъ, Алексѣй Леонтьевичъ, безпокойствіе такое принимать? -- замѣтила по своей обычной вѣжливости пани воеводша на счетъ притворенной двери.
   -- Нашли нѣженку! также съ своей всегдашней веселостію отвѣчалъ Алексѣй Леонтьевичъ. Совсѣмъ выбился изъ силъ человѣкъ, что пошевелилъ двумя пальцами. Да я теперь, Катерина Логвиновна въ такой силѣ, что мнѣ хоть сто пудъ на плеча давайте -- понесенъ съ Богомъ.
   -- Оно, конечно, все съ Богомъ, -- подтвердила пани воѳводша. Прошу милости садиться, сказала она. Вотъ и весна у васъ, истинно сказать, Божія: майской золотою капелькою не обидѣлъ насъ Господь. И теперь день другой лѣта, а роса какъ колодезь, стоитъ.
   -- Стоитъ, сказалъ Алексѣй Леонтьевичь.
   -- Почитай, люди добрые, благословясь, черезъ недѣльку сѣнокосы начнутъ.... Вы, Алексѣй Леонтьевичъ, по лугамъ вашимъ, какъ рано думаете?
   -- Извините, пани воеводша! сказалъ Алексѣй Леонтьевмчъ. Благодарить Бога, я уже наговорился о своемъ хозяйствѣ; а теперь Господь Богъ дастъ мнѣ великую милость поговорить съ вами о чемъ другомъ, получше хозяйства.
   Алексѣй Леонтьевичъ всталъ.
   -- Пани воеводша! дорогая пани матерь -- какъ Господь Богъ приводитъ меня называть васъ, поцѣловалъ Алексѣй Леонтьевичъ руку у Катерины Логвиновны и сѣлъ близко возлѣ нея.
   -- Вы помните, моя матерь, какъ недѣли двѣ тому назадъ, на этомъ самомъ мѣстѣ, мы съ вами горе горевали, что не приходится намъ подѣлиться великимъ счастьемъ: вамъ дочку вашу въ замужество мнѣ отдать, а мнѣ ее въ жены себѣ дорогую взять. И вы еще, пани матерь, такъ мнѣ вашимъ словомъ сказали. "Пусть мнѣ Богъ помогаетъ на мое счастье! И помогъ мнѣ Господь Богъ вчера, велико помогъ, пани матерь! Началъ я говорить -- слово такое глубокое отъ сердца сказалъ, что оно поступило къ самому сердцу Людмилы Павловны -- и она мнѣ согласье свое дала. Дайте же намъ, пани матерь, ваше материнское согласье на то, въ чемъ насъ Господь Богъ согласилъ на вѣки вѣчные ненарушимо намъ быть.
   Катерина Логвиновна не смотрѣла на Алексѣя Леонтьевича. Кажется, слезы сердечнаго умиленія дрожали въ ея потупленныхъ глазахъ; но тѣ двѣ слезы, упавшія въ глубь темнаго колодезя камнемъ легли на материнское сердце Катерины Логвиновны и не дали этимъ слезамъ проступить наружу.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! сказала пани воеводша, на всѣ его сердечныя наименованія "матери и пани матери" не отвѣтивъ ни однимъ словомъ, не назвавши Алексѣя Леонтьевича "родной мой", какъ часто, прежде того, называла пани воеводша. -- Алексѣй Леонтьевичъ! помолчавши, повторила она... Коли пришедъ часъ воли Господней, нашему человѣческому хотѣнью, или нехотѣнью, не слѣдъ тамъ быть. Я, Алексѣй Леонтьевичъ, ни вамъ, ни дочки моей въ вашемъ дѣлѣ не помѣха. Боже благослови въ житьѣ и въ добрѣ, во всякомъ Его благословеніи!
   Всталъ Алексѣй Леонтьевичъ. Грустно ему было.
   -- Покорно васъ благодарю, пани матерь! сказалъ онъ, низко кланяясь Катеринѣ Логвиновнѣ. Такъ если вы насъ благословите Божьимъ благословеніемъ совмѣстнаго добра и житья, пани воеводша -- на какой же часъ опредѣлите вы принять намъ то Божье благословеніе отъ лица самого Господа Бога, во святомъ Его храмѣ, пани матерь?
   Катерина Логвпновпа, кажется, не ожидала такого положительнаго вопроса.
   Она помедлила немного.
   -- Извѣстно вамъ, Алексѣй Леонтьевичъ, -- сказала она: что эти дѣла не дѣлаются скоро. По осени.
   -- Извините, пани воеводша. Божье дѣло не за печкой лежитъ, а въ міръ глядитъ. Осени долго ждать, пани матерь.
   -- Подождете, Алексѣй Леонтьевичъ. Сами вы изволите знать, какая пора идетъ. Съ полей Божью благодать принимать и вмѣстѣ свадьбу играть -- суетно и намъ, и вамъ будетъ.
   -- Пани матерь! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. А что Божью благодать вы отъ моего сердца отрѣете, -- это вамъ не грѣхъ будетъ? Долго я ждалъ и молилъ у Бога милосердаго счастья и теперь еще вы мнѣ велите три мѣсяца ждать? Нѣтъ, пани воеводша! съ веселой рѣшимостію сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. Извините, не погнѣвайтесь: на такія рѣчи у вашего сына ушей нѣтъ. Суетно, вы говорите? Такъ дайте мнѣ, пожалуйте: я всю эту суету на себя возьму... И, Катерина Логвиновна, пани моя дорогая! пани хорошая! началъ той простой, открытой рѣчью, въ которой такъ хорошъ былъ Алексѣй Леонтьевичъ. И вы думаете, что это вамъ хозяйливѣе будетъ, какъ ни у васъ, ни у меня сердце не на мѣстѣ? Какое намъ хозяйство на умъ пойдетъ? Вѣдь уже вы меня не выгоните; а я что день, то буду толочься у васъ. И самъ ничего не сдѣлаю, и у васъ всякое дѣло отобью. Да если уже на хозяйство помолвка пошла, улыбался Алексѣй Леонтьевичъ, такъ прямымъ путемъ слѣдуетъ, пани воеводша, что я хочу взять, а вы мнѣ извольте дать хозяйку на сѣнокосы да на рабочую пору. Вѣдь оно извѣстное дѣло: коли нашъ братъ, хлѣбопашецъ, прозѣвалъ, не женился въ рождественскій мясоѣдъ -- такъ онъ спѣшитъ теперь поправиться и на рабочую вору въ домъ себѣ хозяйку-работницу взять.
   Даже Катерина Логвиновна будто улыбнулась тому, что ея Мила могла хозяйкой-работницею у мужа-хлѣбопашца стать! Алексѣй Леонтьевичъ открыто смѣялся.
   -- Такъ вотъ какъ, пани матерь! сказалъ онъ. Это дѣло у насъ съ вами порѣшеное; а что другое прочее, что приданымъ зовутъ -- Христосъ съ нимъ совсѣмъ! Мнѣ за нею и солнца краснаго въ приданое не давайте. Она сама мнѣ красное солнце... И дочка у васъ, пани матерь, не за горами будетъ. Почитай, можно сказать, и дома, и за мужемъ. Нѣтъ! вы другой намъ судъ судите, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, цѣлуя руку у Катерины Логвиновны -- такой судъ, пани матерь -- не подъяческій; а чтобы онъ былъ покороче воробьинаго носа, да побыстрѣе соколинаго лета.
   -- Скоро вы гоните, Алексѣй Леонтьевичъ, замѣтила пани воеводша... Но чтожъ мы это вдвоемъ съ вами принялись судъ судить -- не привелось бы разсуживать... Дочка моя, Людмила Павловна! возвысила голосъ пани воеводша: пожалуйте на совѣтъ къ намъ.
   Въ комнатѣ стало такъ тихо, такъ напряжено было вниманіе услышать, что вотъ сей часъ отворится дверь, -- что когда она отворилась и тихій шелестъ пошелъ отъ нея, въ ушахъ у присутствующихъ словно встали гремучіе звуки и вся звономъ дрогнула прежняя тишина. Мила, не доходя двухъ шаговъ до матери, остановилась противъ нея. Она всѣмъ неотступнымъ взглядомъ молодыхъ, видно опять плакавшихъ глазъ, приковалась къ лицу матери. Мила смотрѣла такъ на мать, что не видѣла никого болѣе. Но взамѣнъ того мать вовсе на нее не смотрѣла.
   -- Людмила Павловна! сказала пани воеводша, прозирая куда-то вдаль своими карими недвижными глазами: Алексій Леонтьевичъ проситъ, чтобы свадьой скорѣй быть; я, мать, говорю: чтобы обождать до осени; а вы, дочка, что скажете?
   Мила ничего не говорила. Она смотрѣла и смотрѣла, выжидая на себя взгляда матери и съ той же напрасной томительной тоскою, какъ если бы она стала выкликать лучъ дневной на мглу и высоту полуночнаго неба.
   Пани воеводша не пошевелила одной зѣницей глазъ.
   -- Чтожъ, Людмила Павловна, какъ же вы скажете? когда свадьбѣ быть?
   -- Завтра! сказала Людмила Павловна. Мать, въ непобѣдимомъ изумленіи, всѣми глазами взглянула на свою дочь. Но теперь уже дочь не смотрѣла болѣе на мать. Ея молодые глаза, полные томительнаго жара молодой души и полныя слезъ, отворотились, чтобы поискать себѣ другаго отвѣтнаго взгляда и нашли его.
   Молчаніе на минуту было до того полное, что о немъ мало сказать: беззвучно; оно, казалось, было бездыханно.
   -- На завтра, такъ и на завтра, сказала пани воеводша и въ убитомъ силою воли голосѣ даже не слышалось -- ничего не слышалось.
   Катерина Логвиновна взглянула на Алексѣя Леонтьевича. Какая-то ѣдкая полоса какъ бы горькой ироніи прошла надъ высокими бровями пани воеводши. Казалось, глядя на завтрашняго зятя, она хотѣла сказать ему: "вотъ же вамъ, сударь мой, Алексѣй Леонтьевичъ, по вашему сказанному слову вышло: что короче воробьинаго носа" -- но не сказала пани воеводша.
   А помедля, Катерина Логвиновна произнесла такъ:
   -- Коли оно на завтра, такъ, можетъ быть, сегодня благословеніе нужно дать -- священника позвать... Людмила Павловна! вы, Алексѣй Леонтьевичъ! судомъ своимъ разсудите какъ? А мой судъ, про меня, такой, сказала пани воеводша, что хотя оно дѣло спѣшное, да все же не краденое и, хоронясь отъ добрыхъ людей, я такого дѣла зачинать не стану. Завтра завтремъ; а сегодня я пошлю гостей на сговоръ звать.
   Алексѣй Леонтьевичъ всталъ и взялся за картузъ.
   -- Вы это куда, Алексѣй Леонтьевичъ?
   -- За священникомъ, пани матерь. На мое счастье никто не работникъ. Я самъ поѣду.
   Вслѣдъ за Алексѣемъ Леонтьевичемъ вышла и пани воеводша изъ комнаты, и Мила осталась одна сидѣть подъ клѣткой съ канарейкою. Канарейка пѣла и высвистывала, полоскалась въ водѣ, разбрызгивая мелкія капли; а Мила все неподвижно сидѣла съ поникшей головой и не будили ее малыя брызги.
   Алексѣй Леонтьевичъ болѣе часу проѣздилъ за священникомъ. Не засталъ его дома; батюшка былъ на пасѣкѣ. Нужно было отыскать его пасѣку; потомъ еще отыскать и дьячка, который уже былъ на своемъ сѣнокосѣ и только послѣ всѣхъ этихъ розысковъ, Алексѣй Леонтьевичъ воротился, усталый до пота лица, везя на своихъ бѣговыхъ дрожкахъ батюшку съ его широкополой шляпой и съ большимъ узломъ церковныхъ вещей; между тѣмъ какъ дьячекъ и пономарь пѣшеходомъ старались догнать могучую рысь буланаго коня.
   Начались приготовленія къ молебну. По указанію матери, Алексѣй Леонтьевичъ снялъ со стѣны древнюю икону Пресвятой Богородицы Озарянской съ Христомъ младенцемъ и съ символическими звѣздами, разсыпанными въ серебряныхъ лучахъ вѣнца и въ складкахъ древней потускнѣвшей ризы. Начали пѣть молебенъ съ радостнымъ акаѳистомъ Божіей Матери. Катерина Логвиновна клала земные поклоны за всѣми "кондаками" и "икосами". Кажется, она усиливалась не плакать и сдерживала слезы почти до самого конца; но когда священникъ началъ повторительное: О, истѣтая Мати! пани воеводша припала головою къ землѣ и когда она поднялась, -- на томъ мѣстѣ, гдѣ склонялась Катерина Логвиновна остались на полу большія влажныя пятна отъ слезъ и слезы у нея ручьями катились изъ глазъ. Мила стояла на колѣнахъ на порогѣ отворенной двери изъ своей комнатки въ эту большую комнату, гдѣ пѣлся молебенъ. И это раздѣльное ея положеніе какъ бы указывало на внутреннюю раздѣльность молитвеннаго состоянія ея души. То Мила горячо молилась; губы ея, шептавшія тихую молитву, даже какъ бы улыбались отъ внутренней сладости ея и вѣры умиленнаго сердца; то мало-по-малу жаркій свѣтъ молитвеннаго одушевленія сходилъ съ лица и молодое лицо, блѣдное и унылое, наклонялось къ груди, пока опять сила благодатнаго внутренняго движенья не шевелила души. Но Алексѣй Леонтьевичъ молился такъ, какъ привыкъ русскій человѣкъ, въ горѣ ли, въ его ли сердечной радости, молиться одинаково милосердому Богу: все тѣмъ же большимъ крестомъ отъ чела до груди, отъ одного плеча до другаго и съ тѣмъ же смиреніемъ, поминающимъ свои людскіе грѣхи и неправды передъ Создателемъ Богомъ.
   По окончаніи молебна началось благословеніе жениха и невѣсты. Здѣсь была минута, когда дочь могла безъ словъ, безо всякихъ объясненій примириться съ матерью въ одномъ жаркомъ обоюдномъ объятьи. Но робость Милы помѣшала тому. Стѣсняемая новостью своего положенія, чувствуя на себѣ неудовольствіе матери, смятенная и запуганная имъ, Мила не дала воли своему чувству и робко едва осмѣлилась поцѣловать мать. Пани воеводша такимъ же глубоко сдержаннымъ поцѣлуемъ поцѣловала дочь -- и раздѣленіе шире прежняго залегло между ними.
   Когда все это грустно окончилось, Катерина Логвиновна не рѣшила, что велѣть прежде подавать: чай ли, пироги ли, или и самый обѣдъ? Потому что и пироги были готовы, и обѣдъ поспѣлъ и уже солнце почти прямо стало въ окна пріемной комнаты, что означало полдень и если бы кто подумалъ усумниться въ этомъ, то знаменитые часы пани воеводши, начиная шипѣть и хрипѣть, приступали къ великой натугѣ ударить двѣнадцать.
   Пани воеводша рѣшила такъ: что чай таки чаемъ и батюшка не откажется выкушать; а пироги чтобы были къ обѣду. Они и безъ того слывутъ: "пироги -- обѣду враги", такъ пусть уже не спорятъ межъ собою.
   И вотъ отлично помиривши пироги съ обѣдомъ, батюшка посадилъ дьячка за кучера и думалъ было не менѣе отлично прокатиться на буланомъ Алексѣя Леонтьевича. Но едва только непривычныя руки тронули возжи буланаго, какъ онъ поднялъ такую кутерьму, что Алексѣй Леонтьевичъ, волею и неволею, а долженъ былъ везти батюшку въ такомъ же точно порядкѣ, какъ онъ привезъ его.
   Поджидала ли Мила своего нареченнаго жениха, безпокоилась ли она объ его отсутствіи? Только Алексѣй Леонтьевичъ какъ поѣхалъ и проходилъ часъ, другой и третій, а онъ все еще не пріѣзжалъ. У пани воеводши шли большіе сборы и приборы къ пріему гостей; Мила, затворившись отъ грусти и суеты, сидѣла въ своей комнаткѣ и, кажется, что она забылась короткимъ сномъ, склонясь себѣ на руки. И вотъ въ подобныхъ обстоятельствахъ бойкія и назойливыя горничныя въ родѣ Даши получаютъ высокую цѣну. Даша, не дожидаясь приказаній барышни и не спрашивая о нихъ, сама сообразила, что невѣстѣ приличнѣе всего быть въ розовомъ -- (что когда сама Даша будетъ невѣстою, она тоже непремѣнно надѣнетъ розовое) -- и на этомъ основаніи Дарья Самсоновна приготовила для барышни розовое кисейное платье и все необходимое, что шло къ нему, разгладила все отличнѣйшимъ образомъ и такимъ же точно образомъ Дарья Самсоновна перебранилась со всѣми въ кухнѣ будто бы за утюги. Наконецъ Даша явилась передъ Людмилой Павловною и объявила ей голосомъ, не принимающимъ возраженій: "Вамъ-съ, барышня, пора одѣваться". Можно бы было подумать, что барышня съ горничною помѣнялись ролями, слыша кроткій и почти робкій отвѣтъ Милы: "а когда пора, Даша, то и пора".
   Но процессъ туалета мало-по-малу возбудилъ въ Людмилѣ Павловнѣ ея женственную энергію и быть хорошенькой для нареченнаго повѣяло такимъ живительнымъ обаяньемъ, что тоска и томленье Милы гдѣ дѣлясь. Молодые глаза свѣтло сіяли въ старомъ зеркалѣ и полуобнаженная рука легко и ловко свивала и подвивала локонъ... но вдругъ обѣ руки, какъ мраморныя, недвижно легли на колѣна у Милы -- полные звуки мужскаго полнаго голоса раздались въ смежной комнатѣ я подъ ихъ мощную, захватывающую душу полноту поднялась грудь и опустилась головка Милы.
   -- Я, право, не понимаю-съ, барышня, о чемъ вы все задумываетесь? -- желала знать Даша.
   Но, по крайней мѣрѣ, барышня доняла, что задумываться такъ нѣжно и трепетно, какъ задумалась она, нельзя и не должно при назойливыхъ горничныхъ. Мила стада поспѣшно одѣваться. Гости прибывали. Полнота мощныхъ звуковъ не доходила уже во всея частотѣ; къ ней примѣшивались разные, не ей принадлежащіе тоны и мало-по-малу она совсѣмъ стихла. Но взамѣнъ ея другой строй отдающейся музыки шаговъ сталъ все ближе и ближе подходить къ затворенной двери и неотступно чѣмъ-то вызывающимъ отдаваться въ ушахъ... Людмила Павловна вышла.
   -- А!.. встрѣтило ее одно короткое восклицаніе...
   И затѣмъ оно разомъ покрылось привѣтствіями и поздравленіями пани Швачки и Сухомлички пани, Додуленковъ и Проценковъ; панъ Триль всталъ изъ-подъ канареечки; барышни Петренковы обступили Милу. Матфій Тимофіевичъ Мокрый, скрыпя своими сапогами, шелъ быстро на встрѣчу и, прихлопывая по рукамъ, повторилъ: "похвально! похвально! За таковое похвальное дѣло позвольте вамъ, Людмила Павловна, ручку поцѣловать" и поцѣловалъ панъ Мокрый. Но Мила, отвѣтивъ маленькою улыбкою свѣтлой широкой улыбкѣ, которая всюду провожала ее и глядѣла ей прямо въ лицо, -- Мила протянула обѣ руки къ Настенькѣ. Та стояла не вдалекѣ отъ дверей и, въ своей застѣнчивости, медлила приблизиться и сказать что нибудь своей вчерашней подругѣ. Но Мила не медлила. Она подошла къ Настенькѣ и поцѣловала ее точно такъ, какъ вчера цѣловала надъ вербами. "А вашъ Гальченко?" шепнула Мила, чтобы на робкую застѣнчивость Настеньки вызвать веселую улыбку -- и вызвала ее. Затѣмъ дѣвушки сѣли рядомъ и едва только пани воеводша, можетъ быть, успѣла спросить себя: "что это? откуда эта дружба съ Алешковой? Вчера, можно сказать, въ глаза ее не знала" -- какъ въ глаза Милы смотрѣлись зоркіе проницающіе глаза и самымъ лукавымъ взглядомъ.
   -- Людмила Павловна! побойтесь вы милосердаго Бога! -- говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ, становясь прямо передъ нею.
   -- Это же во какому случаю вы меня призываете, Алексѣй Леонтьевичъ, ко страху Божію? спрашивала Мила, немного смѣясь и будто рѣшительно не понимая, въ чемъ дѣло ни изъ самой улыбки.
   -- А вы не знаете? качалъ онъ головою, -- такъ поглядите на себя въ зеркало.
   Мила осталась очень довольна этой своеобразной пенею.
   -- А я вамъ скажу, гдѣ я пропадалъ, -- сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, -- спалъ, Людмила Павловна,
   -- И хорошо спали? -- спрашивала она.
   -- Отлично -- какъ человѣкъ, который ночь не спалъ. Ѣду съ батюшкою -- жаръ, сонъ меня клонитъ и къ тому еще подумалъ: все же я пока лишнее бревно здѣсь. Матушка будетъ суетиться да прибираться, гостей ждать, а я буду только помѣха ей. Заѣхалъ вотъ я къ нимъ, говорю: "Настенька, дорогая душа! дайте что нибудь въ головы. Пойду къ вамъ подъ вербы спать". Настенька подушку мнѣ принесла, да еще въ головы разсказала мнѣ все, какъ вы были у нея: такъ я, Людмила Павловна, такъ сладко заснулъ -- будто васъ во снѣ видѣлъ! заключилъ Алексѣй Леонтьевичъ.
   И это былъ его единственный разговоръ во весь вечеръ съ дорогою нареченной невѣстою. Радость Сороковки о женитьбѣ Алексѣя Леонтьевича была такъ велика, многопытлива и по-малороссійски лукаво-шутлива; столько возбуждала толковъ, подразумѣній и многообразныхъ недоразумѣній, что Алексѣй Леонтьевичъ со всѣмъ его веселымъ умѣньемъ долженъ былъ управляться здѣсь, давать всему свой разумъ и пуще огня беречься, чтобы то или другое слово веселыхъ гостей не показалось какимъ-нибудь непріятнымъ словомъ пани воеводшѣ. Но, кажется, не уберегся Алексѣй Леонтьевичъ и Мила съ своей Настенькою не порадовала матери. "Всѣ другія барышни, хоть бы и Мокраго и Петренковыхъ, сидятъ; а она нашла какіе длинные разговоры съ Алешковой вести!" Катерина Логвиновна перестала удивляться всему; но это еще не значило, что она перестала огорчаться всѣмъ.
   Наконецъ гости разъѣхались. Небольшія комнатки, передъ тѣмъ туго набитыя пьющимъ, жующимъ и смѣющимся веселымъ народомъ, казались совершенно пустыми; особливо когда взглянуть было на три лица, которыя оставались въ нихъ и до того чувствовали крайнюю стѣсненность своего положенія, что боялись заговорить другъ съ другомъ. Алексѣй Леонтьевичъ всталъ.
   -- Матушка! сказалъ онъ: вы намъ ничего не позволили приказать о завтрашнемъ днѣ, и я полагаю лучше всего, чтобы намъ изъ церкви, когда благословитъ Господь, отправиться прямо ко мнѣ. Тамъ и народу этого никакого нѣтъ и всякихъ сборовъ и суеты меньше.
   -- Это какъ вамъ угодно, Алексѣй Леонтьевичъ и Людмилѣ Павловнѣ -- въ этомъ ваша воля, а не моя. Какъ вамъ угодно, -- отвѣчала пани воеводша.
   Алексѣй Леонтьевичъ, прощаясь, поцѣловалъ у нея руку и таковъ былъ гнетъ, который несли на себѣ женихъ и невѣста, что, разставаясь до завтрашняго великаго дня, они не посмотрѣли другъ другу въ лицо. Алексѣй Леонтьевичъ даже не поцѣловалъ руки у Людмилы Павловны; онъ только крѣпко сжалъ ее и будто потянулъ слегка за собою. Мила приняла этотъ знакъ и вышла въ темныя сѣнички за Алексѣемъ Леонтьевичемъ.
   -- Вы, Людмила Павловна? -- спросилъ онъ, нѣсколько минутъ ожидая ея прихода и, улучивъ одну ея руку, онъ просилъ, чтобы она подала ему другую. Людмила Павловна! сказалъ онъ, крѣпко сжимая обѣ ея руки вмѣстѣ: -- горько вамъ далось это дорогое мнѣ завтра! И только развѣ завтра я буду смѣть поблагодарить васъ за него... Но Господи какая здѣсь темень! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, я не вижу васъ, Людмила Павловна. Надо поискать свѣту.
   Но его трудно было найдти. Отворить маленькую дверь на дворъ нельзя было ни какъ, потому что прямо въ нее бился сильный порывистый вѣтеръ, обѣщая къ завтрему едва ли не надуть дождя. Впустить немного свѣта изъ комнатъ, гдѣ сидѣла сумрачная пани воеводша -- ну, нѣтъ! Алексѣй Леонтьевичъ лучше соглашался оставаться въ совершенномъ мракѣ. Но однакоже лучь свѣта нашелся.
   Въ сѣничкахъ, въ самомъ верху, было вмазано стеклышко какъ разъ надъ тѣмъ примосточкомъ, гдѣ обыкновенію у малороссійскихъ хозяекъ ставится кадочка съ водою и накрывается кружкомъ или полотенцомъ. Алексѣй Леонтьевичъ поставилъ на примосточекъ одну ногу, поднялъ съ земли Людмилу Павловну и посадилъ ее къ себѣ на колѣно. Такимъ образомъ все, что только проходило въ стеклышко свѣта отъ мерцающаго мѣсяца, пало на лицо Милы.
   -- Я боюсь, Людмила Павловна, чтобы вы не соскользнули и буду придерживать васъ, -- сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ и въ самомъ маленькомъ свѣтѣ различая, какъ зардѣлось нѣжное молодое лицо и къ землѣ опустились ясные глазки. Гнѣвается на насъ ваша матушка, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Что будемъ дѣлать? Перетерпимъ, Людмила Павловна. Материнскій гнѣвъ, что весенній снѣгъ: и много его нападетъ, да скоро потаетъ... Взгляните на меня, моя дорогая.
   Но Алексѣй Леонтьевичъ долженъ былъ самъ наклонить ниже свою голову, чтобы поискать взгляда, о которомъ просилъ онъ.
   -- Такъ какъ же, Людмила Павловна? Вы изволили слышать: изъ церкви -- я прямо домой... Домой Людмила Павловна? -- наклоняясь поближе, спросилъ онъ. -- Скажите словечко.
   -- Домой, -- чуть слышно сказала Мила. Алексѣй Леонтьевичъ взялъ и поцѣловалъ ея руку.
   -- Такъ поговоримъ же о домѣ, моя дорогая... Извините, Людмила Павловна! я такъ васъ въ домъ принимаю, вамъ вы мнѣ съ неба даръ внезапно даетесь. Ничего у меня ни приготовленнаго, ни принаровленнаго къ вашему пріему нѣтъ, т. е., всякаго дрому я, пожалуй, и много натаскалъ къ себѣ какъ грачь въ гнѣздо; но чтобы этого пріюту пріятнаго, пуху мягкаго какъ въ ремезиномъ гнѣздышкѣ, гдѣ бы вы могли расположиться, успокоиться, ничего этого у меня нѣту. Снесите его вы мнѣ сами на вашихъ голубиныхъ крылышкахъ; больше и снести его было-бъ нѣкому! извините меня, Людмила Павловна, не погнѣвайтесь.
   Мила и совсѣмъ было хотѣла что-то сказать; но слова не сказались, за то рука ея поднялась и тихо легла на плечо Алексѣя Леонтьевича.
   Алексѣй Леонтьевичъ сильнѣе прижалъ ее къ себѣ.
   -- Благодарю васъ, моя дорогая... Такъ стало, Людмила Павловна, -- помолчавши сказалъ онъ: я завтра съ утра пришлю къ вамъ подводу и за Дашей особо пришлю. Вы уже сами потрудитесь тутъ распорядиться, какія вамъ нужно вещи -- не забудьте чего, дорогая! и Даша пускай не медлитъ, а ѣдетъ поживѣе -- домой, Людмила Павловна, какъ только она вамъ здѣсь не подъ-нужду станетъ...
   -- Теперь еще вопросъ, -- сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, мой экипажъ въ починкѣ, какъ вы знаете. Прикажете взять коляску по сосѣдству, или какъ, Людмила Павловна?.. не лучше ля мы въ своихъ пролеткахъ и на нашихъ буланыхъ, Людмила Павловна? Богъ не безъ милости: не все же будетъ бушевать этотъ вѣтрище... такъ какъ вы скажете?
   -- На нашихъ, сказала Мила.
   -- Отлично! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. И какъ я васъ, Людмила Павловна, Богъ даетъ, прокачу степью! не хочу пыльной дорогой вести, мы лучше степью возьмемъ. Оно хоть и дальше версты на четыре, да за то степь родная! Небо звѣздами, а степь цвѣтами будутъ встрѣчать и провожать насъ... Прощайте, Людмила Павловна! я бы этакъ всю ночь продержалъ васъ и пробесѣдовалъ съ вами, да нельзя -- некогда, надобно еще въ ночь за колечкомъ на эту ручку посылать. Прощайте!.. повторилъ Алексѣй Леонтьевичъ медленно и пріостановился на одну тихую минуту... Людмила Павловна! сказалъ онъ: мы, слава Богу, благословенные женихъ и невѣста, и завтра, милостію Божіею, будемъ уже и повѣнчанные мужъ и жена; такъ тутъ вовсе грѣха великаго нѣту -- Людмила Павловна, поцѣлуйте вы на дорогу меня.
   Алексѣй Леонтьевичъ приблизилъ свое лицо и трепетный, мимолетный поцѣлуй не то коснулся, не то не коснулся его.
   -- Благодарю васъ, сказалъ онъ взволнованно.... Но знаете, Людмила Павловна, это -- забава, а не поцѣлуй.... А вотъ этотъ, Мила, беретъ и отдаетъ душу....
   Алексѣй Леонтьевичъ слегка приклонилъ къ себѣ милу и поцѣловалъ ее мощнымъ долгимъ поцѣлуемъ. Когда онъ отнялъ свое лицо, Мила осталась у него на плечѣ и онъ изъ устъ и рукою навѣвалъ ей прохладу на закрывшіеся глаза и, хотя немного открытыя, но не дышавшія губы.
   -- Теперь ты моя! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, слегка цѣлуя лобъ Людмилы Павловны, когда она открыла глаза. -- Отдохни еще у меня..... не поднимай головки. Пусть еще она полежитъ у меня, приникая близко къ Милѣ, смотрѣлъ на нее Алексѣй Леонтьевичъ. -- Ну, теперь пора, Мила! Загорѣлись румянцемъ щечки.... Когда бъ ты знала, какъ мнѣ трудно оставлять тебя! Но дѣлать нечего -- пора. Прощай, Мила!...
   Алексѣй Леонтьевичъ спустилъ съ колѣна Людмилу Павловну и перекрестилъ ее.
   -- Христосъ съ тобою! почивай здорово.... Не выходи провожать меня -- вѣтеръ! быстро сказалъ онъ, захлопывая за собою дверь.
   И Мила не вышла, послушная сказанному слову; но она дождалась въ темныхъ сѣничкахъ, пока звонкое ржанье и топотъ рьянаго коня перестали проноситься даже въ порывахъ вѣтра и тогда Мила вошла въ свой материнскія комнатки. Пани матерь сидѣла у открытаго окошка. Вѣтра съ той стороны не было; ни большія Бербовскія вербы, сбитыми комами закрученныхъ и перепутанныхъ вѣтвей и разсыпчатыхъ листьевъ, мигали въ темнотѣ и словно заглядывали въ окошко. Но Катерина Логвиновна того не видѣла -- не видѣла и того, что дочь, въ красотѣ и силѣ новоданной души пришла и стала въ двухъ шагахъ отъ матери. Вся озаряясь тихой улыбкою, постояла Людмила Павловна и тихо пошла къ себѣ.... Заколыхайте вы, Вербовскія вербы, думу пани своей!
  

-----

  
   "Богъ не безъ милости," какъ сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, -- тому, кто просто, всѣмъ сердцемъ уповаетъ на Его милость. День на утро вышелъ чудеснѣйшій, что лучшаго и желать было нельзя. Ночью полоснулъ дождичекъ, буря опала и утро съ своимъ краснымъ солнышкомъ вышло, какъ женихъ изъ чертога....
   Но наша невѣста спала, спала подо всѣми тихими обаяньями дѣвственнаго сна и прикоснувшагося поцѣлуя жениха, и мирной тишины роднаго домика, лелѣявшаго въ послѣднее ея утренній сонъ,
   -- Не стучите, родныя! не разбудите мнѣ ее! всѣмъ одно говорила пани воеводша, ходя не слышно и, въ тоскливой заботѣ, все что-то собираясь дѣлать и не дѣлая, а только поводя руками.
   Наконецъ такъ дорого лелѣемый сонъ все-таки снялся съ молодыхъ рѣсницъ. Порханье и щебетанье у окна бьющихся воробьевъ привычно наполнило слухъ Милы. Съ улыбкою она поднялась было.... Но вся намять сегодняшняго дня -- все, что въ немъ ожидало ее, прилило къ ней нахлынувшей волною и Мила опять упала на свою подушку, закрывая глаза прижавшимися къ лицу руками. Часы начали бить разъ и два, и до десяти -- и каждый ударъ ихъ, тяжело замедляющійся, какъ бы послѣдній и опять, и снова возстающій, билъ въ самое сердце Милы. Еще бы три, или четыре такихъ удара и она бы не выдержала; милѣ сдѣлалось бы дурно. Она поспѣшно встала.... Въ домикѣ у пани воеводши окна не растворились, а поднимались, какъ въ избахъ у нашихъ поселянъ. Мила подняла окно и оттолкнула ставень.... И свѣтъ, и воздухъ животворно теплый, и жаркій, разсыпчатый лучъ въ капляхъ росы, и оглушающее щебетанье веселаго народа пташекъ, напрасно все это вмѣстѣ прилило и дышало, какъ дышитъ животворное міровое счастье въ молодое лицо! Мила не лицо, а свою наклоненную голову отдавала подъ привѣтъ этому счастью. -- Пойду, сказала она съ той томительной тревогою, которая заставляетъ наше сердце живымъ словомъ нашихъ собственныхъ устъ говорить съ нами. И Мила пошла, т. е., она стала на стулъ и черезъ окно переступила въ садъ.
   Полянки по саду уже обсохли; на нихъ по травѣ не стояла роса; но въ тѣни она стояла колодеземъ. Мила шла въ тѣни и по полянкамъ.... Поперемѣнно то жаркій лучъ всю обнималъ ее, то задѣтая вѣтка встряхивалась и осыпала ее каплями росы. Но скоро это безцѣльное блужданье нашло себѣ чудно умиряющій исходъ. Въ глаза Милѣ засіялъ крестъ сороковской церкви и вся тоскливая тревога молодой души прилилась къ нему въ жаркомъ молитвенномъ пылѣ. Напрасно отдѣляли ее широкій лугъ и безъименная рѣчка Сороковки, и густо сплошныя тѣни сада пана Мокраго -- все проницая собою и возносясь поверхъ всего -- святой крестъ сіялъ и сіялъ золотыми лучами на склоненную голову Милы.
   Она встала съ травы. Что-то промелькнуло мимо густыхъ вербъ; во Мила не обратила на это вниманія. Она шла по дорожкѣ къ дому. Отворя калитку, она, вмѣстѣ со скрыпомъ ея, послышала лошадиный топотъ -- оборотилась.... и подводы, присланныя Алексѣемъ Леонтьевичемъ, взъѣзжали на дворъ. Съ минуту Мила стояла, держась за калитку, не идя впередъ и не подаваясь назадъ. Люди Алексѣя Леонтьевича ее замѣтили и та поспѣшность съ какою они сняли шляпы и соскочили съ повозокъ, чтобы издали поклониться ей, говорили ясно Милѣ, что они видятъ въ ней не чужую барышню.... Она быстро прошла, почти не отвѣтивъ поклономъ на эти знаки смущавшаго ее вниманія. Но другая встрѣча ожидала Милу при самомъ ея входѣ въ домъ. На порогѣ стояла пани воеводша, ничего не зная о присылкѣ подводъ и удивляясь, что это за крашеная хорошенькая таратайка съ ковромъ, съ франтовски запряженной лошадью и кучеръ не менѣе франтъ: молодой красивый парень въ синемъ армякѣ на распашку и въ красной александринковой рубашкѣ. Пани воеводшѣ и въ умъ того не приходило, чтобы эта таратайка назначалась для Даши -- чтобы эти прибывшія подводы должны были забрать и увезти вещи ея дочери.... Мила стала передъ лицомъ матери. Въ живомъ, непередаваемомъ чувствѣ любви и трепета, прощальной тоски, порывомъ охватившей душу, Мила всѣмъ лицомъ припала къ рукамъ матери, цѣлуя ихъ; взяла ихъ вмѣстѣ, прижала къ своей груди; но прежде, чѣмъ опомнилась пани воеводша, дочери уже не было.
   -- Барышня-съ! за нашими вещами Алексѣй Леонтьевичъ прислали-съ! ворвалась въ комнату Даша, позабывъ открыть ставни и не помня того, что это она такимъ вихремъ вносится въ комнату барышни, которая по ея понятіямъ должна была еще почивать. -- Ахъ, вы уже встали! какъ бы въ свое извиненіе добавила Даша. -- И какой-съ, право, Алексѣй Леонтьевичъ внимательные! скажу вамъ, барышня. Прислала-съ за мною таратайку, и Даша начала трещать о таратайкѣ.
   Мила, блѣдная и спокойная, сидѣла у окна.
   -- Когда же Алексѣй Леонтьевичъ прислалъ за вещами, то надобно собирать вещи, Даша. Начнемъ, сказала она.
   И можно навѣрное сказать, что Людмила Павловна сама уложила свой вещи, а Даша только помогала ей неумолкаемымъ трещаньемъ. Наконецъ все было уложено. Мила нѣсколько разъ останавливалась и ей припоминались слова: "не забудьте чего, дорогая!"
   -- Кажется, я ничего не забыла, сказала она и вышла изъ своей комнатки, вышла даже совершенно изъ дому, чтобы дать людямъ Алексѣя Леонтьевича войдти и вынести ея вещи. Было уже два часа.... Какъ грустна и пуста, какъ велика показалась Милѣ ея опустѣлая комната, когда она опять вошла въ нее -- та маленькая комнатка, которая такъ часто давила ее своею тѣснотою! На комода, ни рабочаго столика не было; гардеробный шкафъ стоялъ растворенный и пустой; одно подвѣнечное платье лежало на кровати, на которой уже подушки не было.... Не знаю, какимъ бы знакомъ безмолвнаго томленія выразилась эта грусть отлетающей изъ родимаго угла на новую жизнь пташки, если бы Даша не явилась тотчасъ съ своимъ заливнымъ щебетаньемъ, неся на тарелкѣ, обложенный льдомъ, зеленый вѣнокъ изъ свѣжихъ барвинковъ -- вѣнокъ для подвѣнечнаго наряда Людмилѣ Павловнѣ. Мила занялась вѣнкомъ, занялась своимъ предстоящимъ нарядомъ. Сама подметала къ бѣлому платью съ короткими рукавами другіе рукава подлиннѣе и охорашивая ихъ, закладывая маленькія складочки, которыхъ изящная тайна доступна только очень изящной молодой дѣвушкѣ, -- Мила не вспомнила того, что это бѣлое платье, которому такъ неожиданно выпадала доля быть ея подвѣвечнымъ нарядомъ, это платье было то самое, въ которомъ Мила, вмѣстѣ съ Леною, подносила лавровый вѣнокъ сыну Татьяны Николаевны.
   А между тѣмъ лошадь въ таратайкѣ, оставаясь одна, безъ своихъ сотоварищей, увезшихъ вещи, порывалась на привязи и громко ржала, выбивая подъ собою землю. Даша сердечнымъ нетерпѣньемъ отвѣчала ржанію лошади. Ѣхать одной, прибыть въ домъ къ Алексѣю Леонтьевичу, распоряжаться тамъ, быть главной -- у Дарьи Самсоновны духъ занимался, и выгнутыя брови ея еще болѣе выгинались. "Барышня, извольте одѣваться," объявила она. "Мнѣ, право, нѣкогда ждать. И Алексѣй Леонтьевичъ просили, и сами вы, барышня, понимаете, что мнѣ надобно спѣшить, -- чтобы тамъ хоть что-нибудь на что-нибудь было похоже!" разводила руками Даша. И Людмила Павловна принуждена была согласиться съ доводами своей горничной. "Давай одѣваться," тихо и медленно сказала она. И Мила совсѣмъ одѣлась; только не надѣла на голову своего свѣжаго вѣнка, чтобы онъ не завялъ немного -- да и увядать ему было ужо нѣкогда. Било пять часовъ.
   Гости начали съѣзжаться и всѣ съѣхались; не было только жениха. Невѣста тоже не выходила изъ своей затворенной комнатки, и какой тяжелый получасъ пережила она, сидя совершенно одна въ своемъ полуразоренномъ гнѣздышкѣ дѣвичьей жизни! Въ шесть часовъ пріѣхалъ Алексѣй Леонтьевичъ съ Гальченкомъ. По суетѣ, поднявшейся вокругъ, Мила догадалась о его пріѣздѣ; хотѣла было встать и не могла. Блѣдная и не трогаясь съ мѣста, она слушала, какъ входилъ Алексѣй Леонтьевичъ, какъ начиналъ говорить онъ.... И никого не было, кто бы на этотъ голосъ улыбнулся съ дружеской ласкою Милѣ! Кто бы сказалъ ей тихо и нѣжно: "пора, наша Мила!" и подалъ бы ей ея свѣжій зеленый вѣнокъ.... Мила сама взяла его. Отряхнувъ нѣсколько капли воды, она надѣла вѣнокъ влажный и холодный на свою голову, и этотъ холодъ дрожью прошелъ по ней по всей. Низко, къ самой землѣ наклонилась передъ Богомъ своей увѣнчанной головкою Мила и когда она поднялась, крестясь, -- на мѣстѣ остались капли.... отъ слезъ ли, отъ тѣхъ ли капель воды, которыя кое-гдѣ стояли на листкахъ и цвѣткахъ свѣжаго барвинка.
   Алексѣй Леонтьевичъ за обѣ руки принялъ Милу, когда она вышла, и представилъ ей Гальченка, какъ своего шафера.
   -- Въ такомъ случаѣ я знаю, кого мнѣ просить принять эту обязанность у меня, -- сказала Мила Гальченку и вмѣстѣ съ нимъ и Алексѣемъ Леонтьевичемъ она подошла къ Настенькѣ и, на удивленіе всей Сороковки, попросила ее подержать ей въ церкви вѣнецъ.
   За тѣмъ жениха и невѣсту, по обычаю, посадили за убранный столъ; но это сидѣніе продолжалось не долго. изъ-за стола мать благословила ихъ хлѣбомъ-солью и тѣмъ же благословеннымъ образомъ Озарянской Божіей Матери, и такъ какъ молодые не должны уже были возвращаться, то пани воеводша передала образъ Алексѣю Леонтьевичу, а благословенный хлѣбъ дочери. Женихъ тотчасъ уѣхалъ съ шаферомъ къ церкви и въ слѣдъ за нимъ невѣсту начали готовить и собирать къ отъѣзду. Пани Швачка везла ее на своихъ лошадяхъ и въ своемъ экипажѣ; Настенька ѣхала вмѣстѣ съ нею и все ѣхало, оставляя пани воеводшу одну въ ея опустѣломъ домикѣ. Извѣстно, что у насъ ни мать, ни отецъ не бываютъ въ церкви при вѣнчаніи дѣтей. Мила переступала за порогъ материнскаго домика и вдругъ сказала пани Швачкѣ: "позвольте" и воротилась къ матери. "Перекрестите меня, матушка!" проговорила она глубоко взволновано. "Хотя вы благословили насъ, но перекрестите меня, повторила она, "какъ вы всегда меня крестили, отпуская отъ себя." -- И пани воеводша три раза перекрестила дочь.
   Вѣнецъ прошелъ глубоко просто, т. е., онъ совершился глубоко торжественно. Панъ Триль и панъ Мокрый пѣли на клиросѣ. У невѣсты не было ни обморока, ни слезъ, ни улыбокъ; а взамѣнъ всего этого, у жениха и у невѣсты, было одно глубокое, сосредоточенное вниманіе къ таинству. Когда оно совершилось и священникъ подалъ новосочетавшимся мужу и женѣ -- вино, вкусить имъ въ знакъ ихъ духовной радости, у Алексѣя Леонтьевича губы нервически дрожали и вся грудь колыхалась, какъ со дна моря движимая волна. Людмила Павловна вкусила уже не одно вино, а оно было растворено слезою умиленія ея мужа. Когда вышли изъ церкви, Алексѣй Леонтьевичъ провелъ свою молодую жену къ одному мѣсту въ углѣ церковной ограды. "Людмила Павловна!" сказалъ онъ: "это могила моей матушки. Поклонимся ей, нашей родной, и тутъ же батюшка по близу лежитъ" -- и молодые вмѣстѣ поклонились три раза могиламъ родителей. За тѣмъ они сѣли въ свой пролетки. Людмила Павловна не помнила, кто надѣлъ на нее бурнусъ и кто ей положилъ на колѣна благословенный хлѣбъ; но всѣ люди долго помнили, какъ Алексѣй Леонтьевичъ привсталъ на дрожкахъ, оборотился назадъ къ церкви, перекрестился на нее и потомъ поклонился народу на всѣ стороны: -- "Съ Богомъ, Самсонъ! пошелъ!" -- проговорилъ онъ.
   Не напрасно Алексѣй Леонтьевичъ говорилъ вчера Милѣ и обѣщалъ себѣ великое удовольствіе прокатить ее степью. Они и ѣхали степью, во другое, сладчайшее удовольствіе захватило всю глубину души Алексѣя Леонтьевича. Безмолвный, онъ держалъ на колѣнахъ благословенный образъ и какъ захватилъ руку Милы, такъ и не выпускалъ ее, прижимая вмѣстѣ съ своею рукою къ образу. Людмила Павловна тоже всеполно молчала и они неслись. Степь разступалась передъ ними. Вчерашняя буря полосами понаклонила по ней траву и теперь эти полосы, подъ росой и отъ свѣта мѣсяца, лучисто расходились по землѣ и тусклыя звѣзды на ракѣ Богоматери загорались отъ блеска небесныхъ звѣздъ, и серебряный вѣнецъ ея обливался свѣтомъ. Этотъ часъ времени, который необходимъ былъ для переѣзда по степи, промелькнулъ совершенно незамѣтно, неощутимо ни для Людмилы Павловны, ни для Алексѣя Леонтьевича. Она даже слегка вздрогнула, когда не смѣлый, почти не узнаваемый голосъ мужской силы и звучности, сказалъ ей трепетно нѣжно: "Вотъ и нашъ домъ, Людмила Павловна!" Она невольно подняла глаза и домъ всѣми своими освѣщенными окнами глянулъ пряно въ лицо прибывшей хозяйки.
   -- Прочь собаку! -- сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, неся въ одной рукѣ образъ, а другою вводя въ свой домъ молодую жену себѣ, молодую госпожу своему дону.
   Въ залѣ, подъ образами, накрытъ былъ небольшой столъ и на немъ горѣла восковая свѣча. Алексѣй Леонтьевичъ на этотъ столъ положилъ образъ, принялъ отъ Людмилы Павловны благословенный хлѣбъ матери и здѣсь же положилъ его. За тѣмъ молодые супруги поклонились три раза въ землю, поцѣловали образъ, поцѣловали и хлѣбъ святой, и оборотились лицомъ другъ къ другу.
   Наконецъ нужно было излиться той затаенной силѣ чувства, которое, не все же нѣмѣя, могло оставаться въ нихъ.
   -- Злраствуйте, Людмила Павловна! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, обѣими своими руками принимая за обѣ руки Милу и, во взаимномъ соединеніи, руки ихъ одинаково трепетали. Здравствуйте же, молодая хозяйки, въ вашемъ дону!... О, благодарю васъ, что вы захотѣли быть ею! О, Людмила Павловна! благодарю васъ, припалъ Алексѣй Леонтьевичъ всѣмъ лицомъ къ рукамъ Милы и не цѣловалъ ихъ; онъ прижимался къ нимъ и плакалъ на взрыдъ.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ!... въ любви и въ тревогѣ, въ непередаваемомъ волненіи души, одно это: -- Алексѣй Леонтьевичъ! -- произносила Мила.
   Но онъ едва ли могъ слышать этотъ трепетный голосъ. Крестъ-на-крестъ сложившимися руками, онъ продолжалъ прижимать къ груди руки Милы и она слышала, какъ его сильное мужское сердце трепетно билось и на мгновеніе замирало подъ ея рукой.
   Мила совсѣмъ изнемогла.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ, наконецъ взгляните на меня! -- почти тихимъ воплемъ произнесла она.
   И одного взгляда было достаточно, чтобы собственная тревога Алексѣя Леонтьевича вся перешла въ заботу и въ тревогу о ней, о молодой хозяйкѣ, которая сама вся въ слезахъ, стояла передъ нимъ и потому только стояла, что онъ сильно прижималъ ея руки къ своей груди.
   Алексѣй Леонтьевичъ отвелъ Милу и посадилъ на диванъ. Онъ совершенно былъ не свѣдущъ во всѣхъ этихъ заботахъ и попеченіяхъ, которыя неминуемо требовались для Милы, но онъ любовью, инстинктивно понималъ ихъ. Алексѣй Леонтьевичъ не обременялъ Милу ни разспросами, никакими успокоивающими словами; онъ только молча, не выпуская, держалъ одну ея руку, а другою Мила оперлась на подушку дивана и, склонясь на нее, тихо плакала.
   Но самое это молчаніе, эта страдательная покорность нервамъ Милы, дала ей силу преодолѣть ихъ.
   -- Алексѣй Леонтьевичъ! сказала она, поднимая къ нему заплаканныя глаза: -- я или сама плачу, или васъ заставляю плакать -- простите меня.
   -- О, Людмила Павловна! Богъ васъ проститъ! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ со всею улыбкою своего счастья, и онъ долго и нѣжно цѣлуя, потихоньку сжалъ и поцѣловалъ обѣ ее рука. Теперь что будемъ дѣлать, Людмила Павловна? Я хочу васъ напоить чаемъ. Вотъ и готово все, показалъ Алексѣй Леонтьевичъ на приготовленный въ гостиной столъ съ чайнымъ приборомъ. Вы ли сами захотите разлить, или я налью вамъ; только Людмила Павловна, надобно чай кушать.
   Алексѣй Леонтьевичъ вышелъ и это дало милѣ возможность совершенно оправиться; но она все не имѣла силы взглянуть прямо въ лицо своему мужу и когда онъ вошелъ -- слегка зардѣвшееся личико Людмилы Павловны было обращено къ нему, но глаза потуплены.
   Алексѣй Леонтьевичъ и самъ казался въ не маломъ затрудненіи.
   -- Не знаю, какъ вамъ сказать, Людмила Павловна, началъ говорить онъ: -- и отказать тоже нельзя. Люди наши просятъ -- комнатная прислуга, чтобы вы дозволили имъ явиться къ вамъ. Поздравить они насъ хотятъ...
   -- Ахъ, да! Отчего же?... встала Мила, протягивая руку къ Алексѣю Леонтьевичу и они вышли въ залу.
   Тамъ, выглядывая изъ полуотворенныхъ дверей, ожидали съ нетерпѣніемъ этого появленья, и Даша, во главѣ десятка и болѣе лицъ, выступила передъ господами.
   -- Поздравляю васъ, барышня, вѣнца принявши, сказала Даша, не смотря на свое великосвѣтское образованіе, сохранившая форму сороковской рѣчи: -- и желаю-съ вамъ, барышня, счастья, здоровья и всякаго что ни есть на свѣтѣ благополучія-съ.
   Даша хотѣла было поцѣловать руку Людмилы Павловны, хотя хорошо знала, что ея барышня никому не давала цѣловать рукъ; но барышня отвела свою руку назадъ и сана поцѣловала Дашу, какъ цѣлуютъ сестру,
   -- И васъ, баринъ Алексѣй Леонтьевичъ, тоже поздравляю-съ...
   Но Алексѣй Леонтьевичъ не далъ излиться поздравленіямъ Даши, а взялъ обѣими руками ея голову и тоже крѣпко поцѣловалъ ее.
   Затѣмъ приступила вся новая прислуга Людмила Павловны. Смущеніе съ той и съ другой стороны было обоюдное. "Здравствуйте!" говорила Мила и слегка кланялась своей милою головкою, и цѣловала всѣхъ; но она почти не видѣла никого. Зато какимъ широкимъ объятьемъ обнимался Алексѣй Леонтьевичъ съ своими домашними! "Кажется, вамъ грѣхъ сказать", въ радости и въ умиленіи говорилъ онъ. "Вы отъ меня ни въ чемъ обижены не были и эта нѣжная ручка, не бойтесь, не обидитъ васъ. Прежде жили хорошо, а теперь, Богъ дастъ, заживемъ въ десятеро лучше.... Спасибо, друзья. Ступайте съ Богомъ, Марья!" махнулъ рукою Алексѣй Леонтьевичъ.... И ключница Марья хорошо поняла, какимъ обиліемъ водки, и наливки, и всякихъ закусокъ долженъ былъ сказаться людямъ этотъ выразительный знакъ.
   -- Но давайте же намъ чаю, чаю! повторилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Самоваръ! живѣе, други!
   И живо все было принесено, подано, поставлено. -- Спасибо, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. Теперь намъ никого не нужно здѣсь. Ступай себѣ, не стой, молодецъ. Затворяй за собою дверь.
   И въ то время, когда человѣкъ притворилъ за собою дверь изъ гостинной въ залу, Алексѣй Леонтьевичъ широко распахнулъ другую дверь на балконъ.
   Ночь любопытно глянула своею незрячею темнотою въ уютную озаренную комнату съ шипучимъ блистающимъ самоваромъ, съ молодою хозяйкою въ зеленомъ вѣнкѣ -- и любопытно поглядѣла ночь на этого счастливаго человѣка, полной грудью выдыхавшаго въ прохладу ея сладостный жаръ и полноту своего человѣческаго счастья.
   Алексѣй Леонтьевичъ оборотился и увидѣлъ Милу занятую чаемъ. Онъ молча придвинулъ къ столу кресло, и сѣлъ въ него молча. Рука его, лежавшая на столѣ, оставалась въ совершенномъ покоѣ и все лицо, одухотворенное выраженіемъ чего-то всеполнаго, вседовольнаго, все заключавшаго въ себѣ -- лицо Алексѣя Леонтьевича было прекрасно.
   -- Людмила Павловна! сказалъ онъ такимъ чистымъ голосомъ ровноты звуковъ и ихъ музыкальнаго покоя -- позвольте мнѣ говорить вамъ, Людмила Павловна.
   -- Я васъ слушаю, Алексѣй Леонтьевичъ! сказала Мила, и она истинно слушала зардѣвшимися, нѣжными ушами эту знакомую звучность мужскихъ тоновъ его голоса, никогда не доходившую до такой музыкальной полноты.
   -- Людмила Павловна! мнѣ представляется, что до сихъ поръ я все шелъ и шелъ тяжело въ гору; а теперь я взошелъ на нее и отдыхаю -- какъ я, Людмила Павловна, отдыхаю! -- вздохнулъ переполненной грудью Алексѣй Леонтьевичъ.... Я не пилъ, не ѣлъ сегодня, не курилъ сигары, чтобы мнѣ достойно постомъ и молитвою принять, Людмила Павловна, святое таинство, которое отдало васъ мнѣ и меня вамъ...
   -- И я тоже, -- тихо проговорила Мила, здѣсь только вспомнивши, что и она въ свою очерь не пила, не ѣла, хотя и не думала о постѣ.
   -- Начнемъ же съ перваго куска хлѣба все пополамъ, разломилъ Алексѣй Леонтьевичъ пополамъ ломоть бѣлаго хлѣба и подалъ одну половину его Милѣ, другую оставилъ у себя.
   -- Все пополамъ, Людмила Павловна!.. Чудно какъ Господь Богъ устроилъ судьбу человѣка въ великомъ таинствѣ брака! Вѣдь три дня, Людмила Павловна, -- бралъ Алексѣй Леонтьевичъ руку Милы въ обѣ свой руки -- всего три дня тому назадъ, вы точно также сидѣли здѣсь и разливали чай. Душа моя умирала за вами, я не смѣлъ не то, чтобы приступить -- я не смѣлъ поглядѣть на васъ. Я, Людмила Павловна, изнылъ ту ночь; Богу высказалъ мое сердце. Говорю: -- Господи! Ты -- мой, а я -- Твой: да будетъ воля Твоя! -- И тому прошло только три дня, Людмила Павловна, и вотъ вы опять сидите у меня -- и какое съ нами великое чудо сталося! Уму непостижимое, Людмила Павловна! -- прикрылъ себѣ Алексѣй Леонтьевичъ глаза рукою Милы и замолчалъ на минуту.
   -- Истинно непостижимое... То, что было мнѣ далеко какъ небо, стало для меня близко -- такъ близко, что ближе ничего мнѣ на землѣ и во всемъ мірѣ нѣтъ и не можетъ быть -- вы, моя голубка Людмила Павловна! сочеталъ насъ Господь на крѣпкую любовь и на вѣрную душу другъ другу. Вы -- мнѣ, я -- вамъ, Людмила Павловна и вся жизнь наша въ томъ! поцѣловалъ Алексѣй Леонтьевичъ руку милы, нѣжно, долго ее поцѣловалъ.
   -- Да, Людмила Павловна! теперь ни моего, ни вашего отдѣльнаго счастья нѣту для васъ. Все, что мнѣ Господь Богъ благоволитъ послать, радости и счастья, Онъ пошлетъ мнѣ въ васъ и черезъ васъ. Минуя васъ, нѣтъ для меня и не хочу я никакого счастья! Также и для васъ, Людмила Павловна, моя дорогая -- вѣдь я для васъ ваше счастье?
   -- Да, Алексѣй Леонтьевичъ! тихо сказала Мила и, впервые касаясь руки мужа, она подняла ее и тихо прижала ее къ своему лбу.
   Алексѣй Леонтьевичъ медленно наклонился и тоже впервые поцѣловалъ склоненную къ своей рукѣ головку жены.
   -- Мы, Людмила Павловна, велимъ сюда, на этотъ столъ, подать намъ и ужинъ, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ по окончанія чая.
   И ужинъ подали.
   Наливъ рюмку вина, Алексѣй Леонтьевичъ предложилъ ее Милѣ. Та обмакнула губы и хотѣла было возвратить.... "А все пополамъ?" замѣтилъ онъ съ улыбкою. "Нѣтъ, я вашей половины не пью."
   Мила отпила половину и подала рюмку мужу.
   -- Вотъ и прекрасно! а я ее, Людмила Павловна, долью и полную за ваше здоровье выпью, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, доливая рюмку и выпивая ее.
   -- А за ваше?... отозвалась Мила....
   -- Нѣтъ-съ, Людмила Павловна, не безпокоитесь! остановилъ Алексѣй Леонтьевичъ ручку, потянувшуюся къ бутылкѣ. На что мнѣ вино? Здоровымъ я, благодарить Бога, здоровъ и нынѣ радости у меня -- Господи! сколько... не хочу я, Людмила Павловна, къ этой моей радости примѣшивать опьяненье вина! всталъ изъ-за стола Алексѣй Леонтьевичъ.
   -- Позвольте благодарить васъ, хозяюшку, сказалъ онъ, помолясь Богу; и не то, чтобы въ этомъ слышалась шутка -- вовсе нѣтъ. Алексѣй Леонтьевичъ приблизился къ Милѣ и поблагодарилъ ее съ улыбкою любви и счастія, но вовсе не шутки.
   Мила вышла на балконъ. Столъ прибирали и убрали его; Алексѣя Леонтьевича не было. Въ донѣ стало все тихо до замиранья сердца... Людмила Павловна сошла ниже по ступенямъ балкона и прислонилась къ первому дереву.
   -- Гдѣ же вы, Людмила Павловна? пришелъ Алексѣй Леонтьевичъ... Вы свѣтитесь въ темнотѣ! увидѣлъ онъ и сошелъ къ Милѣ. Сыро, моя дорогая! и роса вамъ съ дерева будетъ падать на головку.
   Мила молчала.
   -- И уже не рано, Людмила Павловна, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ: двѣнадцатый часъ, а намъ еще надобно помолиться вмѣстѣ. Угодно вамъ пожаловать мнѣ вашу ручку и пойдемъ?
   -- Пойдемте, Алексѣй Леонтьевичъ! сказала Мила, въ его спокойной простотѣ, въ его простой почтительности находя силу идти за нимъ, куда бы онъ ни велъ ее.
   Алексѣй Леонтьевичъ привелъ Милу въ ту комнату, гдѣ она ночевала. Благословенный образъ ихъ стоялъ въ кивотѣ и передъ нимъ горѣла лампадка. Алексѣй Леонтьевичъ затворилъ за собою дверь. "Читайте вы, Людмила Павловна, молитвы." сказалъ онъ. "Ваши уста чище и святѣе моихъ". Мила начала читать молитвы -- тотъ неизмѣнный тысячелѣтній рядъ молитвъ, которыя читаются нами утромъ и вечеромъ, отъ отрочества и до гроба. Голосъ ея, поднятый до полутона, тихо будилъ комнату и неслышный шопотъ устъ Алексѣя Леонтьевича вторилъ ему. Мила прочитала Достойную, опустилась на колѣна и не поднималась. Алексѣй Леонтьевичъ приблизился и склонилъ свою голову надъ ея склоненной головою.
   -- Господи, Отецъ нашъ небесный! приведый насъ къ сему великому часу... Дай же ей, чтобы она любила меня и чтобы я любилъ ее, какъ я люблю ее -- и чтобы Ты, нашъ Господи, принялъ насъ въ Твое общеніе божественной любви!
   Алексѣй Леонтьевичъ съ минуту стоялъ въ молчаніи съ наклоненной головою; по эта минута прошла. "Вставайте же, Людмила Павловна!" сказалъ онъ, протягивая къ ней обѣ руки... "Вставай, моя богоданная, дорогая жена!" полнымъ, широкимъ объятьемъ обнялъ жену Алексѣй Леонтьевичъ, поднялъ ее съ колѣнъ и сильно прижалъ къ своей груди. Головка Людмилы Павловны искала схорониться, припадая къ его плечу... "Нѣтъ, Мила! поцѣлуй мужа ждетъ тебя", поднялъ ея лицо Алексѣй Леонтьевичъ. "Принимай его въ радости... Бери мою душу, Мила, и отдай мнѣ твою!" отдающимъ душу поцѣлуемъ приникъ Алексѣй Леонтьевичъ къ устамъ жены, и, насладившись ихъ, онъ прижалъ свой лобъ къ ея молодому увѣнчанному лбу и двѣ крупныя слезы скатились на лицо Милы. Посадивъ въ кресло жену, Алексѣй Леонтьевичъ тихими шагами вышелъ изъ комнаты и послалъ горничную къ Людмилѣ Павловнѣ.
  

-----

  
   Но что подѣлывала пани воеводша? Не легко сказать. Когда сосѣди и знакомые, провожавшіе къ вѣнцу молодыхъ, и во главѣ ихъ пани Швачка, явились обратно и всѣмъ міромъ доложили матери: "поѣхали же ваши молодые -- пусть имъ Богъ помогаетъ!" пани воеводша, конечно, приняла эту вѣсть и гостей своихъ, какъ подобало, со всякимъ достоинствомъ и угощеніемъ, и всѣмъ ея благодареніемъ ко всѣмъ гостямъ. Но когда уѣхали гости и кончилась эта, какъ законъ, непреложная забота домовитой хозяйки: убрать серебро послѣ гостей, пересчитать салфетки, узнать не разбита ли какая заповѣдная чашка; когда все это окончилось и погашены были въ немаломъ количествѣ зажженныя свѣчи и Вербовскія вербы безшелестно встали въ ночной тиши, и затихала сама Вербовка, упокоиваясь обычнымъ сномъ, послѣ необычно проведеннаго дня; когда ярче вспыхнула лампадка въ ночной глуши, озаряя уголъ святыхъ иконъ, -- тогда материнское сердце пани воеводши исполнилось такой скорбью и мольбою, еще не пережитой борьбою ея души, что съ паней воеводшею сдѣлалась нервическая дрожь, о которой и понятія не имѣла Сороковка.
   Воображая, что это лихорадка, пани воеводша думала укрыться подъ одѣяломъ; но, въ самомъ сердцѣ потрясенныя, всѣ фибры крѣпкаго организма дрожали и трепетали вмѣстѣ съ сердцемъ. Какую силу воли надобно было имѣть, чтобы въ одинъ -- въ два дня перенести столько огорченій и ни упрекомъ, ни намекомъ не облегчивши души отъ гнетущаго груза!
   Но на утро какъ была грустна, какъ одинока въ своемъ опустѣломъ домикѣ пани воеводша! Дочь у нея какъ въ воду упала. Ни мать надумалась, ни нагоревалась сердцемъ о разлукѣ съ нею: такъ все оно, Ботъ вѣдаетъ какъ, спѣшно сталося! Даже ни одной свадебной пѣсни Людмилѣ Павловнѣ не было пропѣто! Сороковскія дѣвушки не успѣли ни разу повеличать невѣстою дочку пани воеводши! И пани воеводша, все чего-то смутно ища и не находя, вошла въ своя кладовыя и глянула по нимъ -- все, чѣмъ она озабочивалась рано и поздно, что издавна берегла и откладывала въ приданое -- все ея заповѣдное добро было съ ней и при ней, только дочери у нея не было.... "Но вѣдь она будетъ сегодня", думала пани воеводша и, судя по старинному, какъ бы казалось, не быть молодымъ у матери?. Но молодые не были. Перетерпѣвъ этотъ день, какъ сама знала, пани воеводша тѣмъ съ большею вѣроятностію ждала дѣтей на другой денъ; во и на другой день ихъ не было. На третій день шелъ дождь и около обѣда прибылъ посланный отъ Алексѣя Леонтьевича сказать, что господа, слава Богу, здоровы, приказали кланяться -- баринъ и барыня. "Они сегодня безперемѣнно хотѣли быть, да дождь помѣшалъ". Пани воеводша угостила посланнаго, какъ отца роднаго. Перетерпѣла и этотъ день; но на завтра вѣтеръ ли, сыро ли -- только молодые у матери не были. Наступилъ пятый день -- пани воеводша ходила какъ потерянная. Ей совѣстно было на своихъ домашнихъ взглянуть. Отдала дочь замужъ и дочь не хочетъ ногой ступить къ матери! Всѣ Одарьи и Натальи съ сожалѣніемъ посматривали на пани воеводшу. "Бѣдная старая барыня!" качали онѣ головами. "Грѣхъ Людмилѣ Павловнѣ забывать матушку родную." Но наконецъ сердце матери не стерпѣло ждать. "Ерёма!" выглянула изъ окна пани воеводша -- "запрягай, малый!" -- Запрягать, значитъ?" спросилъ Ерёма и, не получая подтвержденія, ушелъ живо запрягать. "Ѣдетъ! значитъ, сама ѣдетъ!" толковалъ домашній людъ, въ умиленіи простыхъ сердецъ, сказывая великую истину. "Что-то значитъ мать родная! Солнышко свѣтить да померкаетъ; а мать свое дитя родное ни въ горѣ, ни въ счастьѣ не забываетъ." И поѣхала пани воеводша. Она не приказывала, куда ѣхать, Ерёма не спрашивалъ ее; а между тѣмъ пани воеводша ѣхала, куда сердцемъ хотѣла, я старый Ерёма везъ ее, куда самъ зналъ.
   Вечерѣло. Алексѣй Леонтьевичъ былъ на гумнѣ, гдѣ у него перечищали и перевѣвали пшеницу, проданную Скорнякову.
   -- Живѣй, ребята! говорилъ онъ, похлопывая руками и, чтобы придать дѣлу болѣе живости, онъ самъ взялся за метлу и началъ очищать и подгонять къ вороху пшеницу.
   Хотя ее насыпали двумя мѣрками, но для большей скорости, Алексѣй Леонтьевичъ послалъ еще къ ключнику за третьей. Молодой малый, который самъ вызвался идти, возвращался съ мѣркою и несъ ее надъ головою, подкидывая ловя руками.
   -- Что ты это няньчишься, какъ мамка съ лялькою! въ нетерпѣніи замѣтилъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Живѣй, ребята! повторилъ онъ. -- Молодая жена идетъ чай пить.
   -- Эге пани! такъ бы вы и давно сказали, отозвался одинъ изъ чистильщиковъ пшеницы.
   -- Що-съ ійде, замѣтилъ другой.
   Алексѣй Леонтьевичъ оборотился и ему не нужно было долго смотрѣть, чтобы узнать, кто это такой ѣдетъ?
   -- Ну, ребята! сказалъ онъ: -- оставайся сами. Гдѣ токовой? махнулъ рукою токовому Алексѣй Леонтьевичъ, указывая ему на свое мѣсто и живо отправился на перерѣзъ приближающемуся экипажу.
   Алексѣй Леонтьевичъ не вошелъ въ домъ; но подойдя къ окну въ одной комнатѣ, онъ постучалъ въ стекло рукою. "Людмила Павловна! матушка жалуетъ", сказалъ онъ.
   И пани воеводша въ это самое время пожаловала къ крыльцу, такъ, что Алексѣй Леонтьевичъ въ самую пору нашелся тутъ, чтобы принятъ и встрѣтитъ матушку.
   Онъ еще держалъ ее подъ руку и начиналъ говорить ей: "Какую вы это, пани матерь, милость намъ вашу оказали", какъ что-то стремительное метнулось съ ступеней крыльца и къ груди матери припала дочь безъ словъ, все сказывая однимъ жаркимъ, неотрывающимся объятіемъ.
   -- Людмила Павловна, сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ: -- чтожъ мы это матушку у крыльца держимъ? Пусть она къ намъ пожалуетъ въ домъ. На то вы и хозяйка молодая, чтобы просить матушку.
   -- Пожалуйте, матушка! сказала Людмила Павловна, все еще на груди матери, исполняя свою обязанность молодой хозяйки.
   И наконецъ пани воеводша, провожаемая съ одной руки зятемъ, а съ другой дочерью, вступила въ домъ. Она была до того взволнована, что только сказала: "здравствуйте!" и ничего не говорила болѣе. Сѣла на диванъ.
   Людмила Павловна опустилась передъ нею на колѣни. Обѣими руками она, на сколько могла, обнимала мать и смотрѣла ей въ лицо такими глубоко нѣжными, задумавшимися глазами. "Мама! мама!" тихо шептали ея тихія уста. Кажется, все, что было пережито непонятаго, нераздѣленнаго въ ихъ короткой жизни матери и дочери -- вся эта дробная нить мелкихъ недоразумѣній проходила передъ памятью живаго чувства Людмилы Павловны и уже не дочь только, а любящая и любимая жена, Людмила Павловна, въ ея расширившемся сердцѣ, давала миръ всему и никогда она такъ не любила и не чтила матери!
   -- Позвольте-ка, Людмила Павловна. Приподнимитесь немножко...
   Алексѣй Леонтьевичъ приподнялъ немножко съ колѣнъ жену и подложилъ ей съ дивана подушку.
   -- Вотъ теперь стойте передъ матушкою, коли вамъ сладость такая въ душу вошла, чтобы постоять такъ... А я вамъ, дорогая пани матерь, опять свое начну: какую вы это намъ милость вашу великую оказали, что пожаловали вы къ намъ! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, садясь къ матери о цѣлуя ей руку. -- Мы передъ вами въ великой винѣ показываемся; и коли вы насъ да вашимъ материнскимъ сердцемъ разсудите, то и вины тутъ ни яковой нѣтъ. На другой день, пани матерь, намъ было самимъ до себя. Насъ Господь Богъ такъ неждано свелъ, что мы еще учились смотрѣть другъ на друга и называть-то себя мы едва умѣли. Ну, поприсмотрѣлись къ себѣ въ этотъ денекъ; а на завтра надобно было подумать Бога поблагодарить. Послалъ я священника позвать, молебенъ отслужили; на новосельѣ молодой хозяйкѣ домъ святою водой окропили; тутъ вмѣстѣ и люди поздравить сошлись... Сами изволите знать, какъ надобно привѣтить народъ. Спасибо еще, на счастье молодой барынѣ, подоспѣлъ къ намъ въ обѣдъ разнощикъ. Пошла ваша барыня дары дарить, покупки людямъ покупать... улыбался Алексѣй Леонтьевичъ и протянулъ руку съ видимымъ желаніемъ, чтобы барыня взялась за нее и поднялась съ колѣнъ.
   Но барыня не поднималась. Взявъ руку мужа, она оставила ее у себя и все смотрѣла на мать тихимъ, глубоко задумавшимся взглядомъ.
   -- Встань, дитя мое! надрывающимся шопотомъ проговорила пани воеводша и, не сдерживая болѣе порыва души, она обняла обѣими руками голову дочери и припала къ ней. Слезы, какъ зерна, падали на шею, на плеча, на лицо Людмилы Павловны.
   -- Мама, мама! чуть слышалось изъ этого порывистаго объятія, полнаго обоюдныхъ слезъ: -- мнѣ теперь этого мало, мама! Чтобы вамъ приласкать меня, приласкайте его, мама!
   Алексѣй Леонтьевичъ слышалъ это.
   -- Позвольте, матушка! сказалъ онъ глубоко растроганно: -- я вамъ приподниму ее и посажу рядомъ... Коли я и въ смертной какой винѣ виноватъ передъ вами, то не ради меня, а ради этого голубя чистаго приголубте меня.
   Пани воеводша тихимъ порывомъ встала.
   -- Прости меня ты, Алексѣй Леонтьевичъ! сказала она. -- И пусть тебя и меня Богъ проститъ, и коли ты взялъ ее у меня... не окончила пани воеводша и всею силою своихъ бѣлыхъ рукъ обняла зятя и замолкла она!
   -- Ну, слава Богу! вотъ и конецъ всему. Распуталась наша путаница; а куда она, пани матерь, и намъ и вамъ
   -- Христосъ съ нею! -- не къ ладу была, сказалъ Алексѣй, цѣлуя одну и другую руки пани воеводши; и чтобы заговорить эту свѣжую смуту, Алексѣй Леонтьевичъ продолжалъ:
   -- А я вамъ, пани матерь, все-таки кончать буду, какъ и что мы подѣлывали это время безъ васъ. -- Вотъ-то и другой день прошелъ. Нашей молодой хозяйкѣ и оглянуться некогда было. Зацѣловали ее бабы и мужики. "Да нуте васъ къ Богу!" даже вступился я. "Этакъ, говорю, вы я мнѣ у барыни поцѣлуя не оставите." На силу отвоевалъ я свою барыню! Народъ куражный, отступу мнѣ не даетъ. На третій день мы непремѣнно хотѣли быть, да дождь помѣшалъ... А я, хорошъ муженекъ! говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ. Взять-то жену взялъ да и лапки склалъ, и думать забылъ, что не въ чемъ жену къ родной матери повезти: экипажа нѣтъ. Волею и неволею остались мы дома сидѣть; вотъ-то я послалъ сказать вамъ.... А дальше, пани матерь, т. е. вчера -- какъ вамъ и доложить? Всего съ нами случилось по немножку. -- Немножко у Людмилы Павловны головка болѣла, и съ утра немножко на дворѣ сыро было. Подъ обѣдъ времени пошла Людмила Павловна въ свой старый садъ проходиться -- чтобы по немъ цвѣты молодые послѣдамъ ея поросли -- и слышу, зоветъ меня. Иду я -- и Людмила Павловна мнѣ свою затѣю милую сказываетъ, что вотъ такъ бы отъ балкона вкось провести на-сторону дорожку, такъ и этакъ поворотить ее и вотъ тамъ, подъ кленомъ да подъ яблонью, устроить намъ бесѣдку на славу: и чай пить, и въ жаръ отдохнуть, и чтобы тамъ когда новое фортепіано поставить и васъ, пани матерь, первую дорогую гостью принять.... Взялись мы сгоряча за работу; Людмила Павловна показываетъ, я размѣчаю, самъ съ топоромъ, гдѣ нужно, просѣку рублю.... Кликнулъ я кличъ: что молъ молодая барыня работу даетъ.... Явились къ намъ кучера и лакеи, весь дворовый людъ, старый и малый. Барыня, какъ водится, на починъ поподчивала; грянули пѣсни, и мы, пани матерь, не оглянулись, какъ и день прошелъ. Сегодня и такъ и сякъ мы рядили: и къ вамъ-то намъ хочется, и работа наша подъ конецъ не подошла. И захотѣлось намъ такъ, чтобы нынче, пани матерь, окончить намъ свою работу, а завтра безотлагательно быть къ вамъ (я а за коляской послалъ) и упросить, умолять васъ, родную нашу матерь, вмѣстѣ съ вами пожаловать къ вамъ и чтобы, то есть, Людмила Павловна похвалилась передъ нами своимъ хозяйствомъ.... Вотъ полюбуйтесь, посмотрите, родная! поднялся Алексѣй Леонтьевичъ, подавая руку матери и другую съ улыбкою отдавая молодой женѣ.. Я десятокъ лѣтъ жилъ здѣсь, считался хозяиномъ и ничего мнѣ такого въ голову не приходило; а она пяти дней не прожила, а вы извольте повидать, что она за рай душѣ устроила!...
   Всякій изъ насъ хорошо знаетъ, что будь только у человѣка на душѣ рай, то ему, что хотите, покажется за рай. Но здѣсь, въ самомъ дѣлѣ, мѣсто было очень хорошо. Свѣжій уютный уголокъ въ мощной лѣсистой глуши. Старая яблоня, расколовшаяся на двое, вся мшистая и позеленѣлая красивою лѣсною плѣсенью, опрокинулась одною половиною на мощный раскидистый кленъ, а другою почти легла къ землѣ, образуя кривыми перепутавшимися вѣтвями родъ натуральнаго свода, подъ который, чтобы пройдти, слѣдовало очень и очень наклонить голову, особливо такую высокую и радостно поднятую, какою являлась голова Алексѣя Леонтьевича.
   Мѣстечко было совсѣмъ убрано, усыпано пескомъ; дерновый полукруглый диванъ обхватывалъ расколовшуюся яблоню и былъ зеленъ и свѣжъ въ прохладной тѣни.
   -- Вотъ здѣсь садитесь-ка, матушка! приглашалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Да сами вы, старая хозяйка, полюбуйтесь-ка, повелъ онъ руками вокругъ.
   Пани воеводша тоже самое сдѣлала своими карими проницательными глазами.
   -- Ахъ, Милочка! ахъ, Алексѣй Леонтьевичъ! заговорила она. -- Это вамъ хорошо! Оно, Богъ знаетъ, какъ вамъ хорошо.... Рой, рой!
   И пани воеводша показала густой золотистый рои, который, осѣвши шапкой, повисъ межъ листвой яблони и прямо спускался надъ новоустроеннымъ диваномъ.
   -- Ахъ, мой дѣтки дорогія! въ восторгѣ говорила мать. -- Это вамъ счастье какое! Лучше такой примѣты и на свѣтѣ нѣтъ, какъ прилетный рой. Ласточки да рои, это Божья благодать и благословеніе видимо себя являетъ! Миръ и счастье дому приноситъ.
   -- Еще бы! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ. -- Когда въ домъ слетѣлъ такой ангелъ, показывалъ онъ: -- и чтобы не было счастья и благословенія?... Ровно мы съ вами, пани ангелъ, отряхнемъ; а благодать Божія и благословеніе пусть надъ нами стоятъ довѣку!
   И рой отряхли, огребли рой; помѣтили улей именемъ Людмилы Павловны и она сказала, что это будетъ ея рой и она разведетъ отъ него цѣлую пасѣку.
   Въ этой маленькой суетѣ и чай былъ забытъ; но скоро чайный столъ вступилъ въ свой неотъемлемыя нрава, и на дворѣ, въ тиши, въ зелени, въ проступающемъ ночномъ ароматѣ лѣсныхъ травъ и въ новоустроенномъ раѣ пили чай; но пани воеводша не отводила глазъ отъ дочери. Она наблюдала ее съ возрастающимъ, внутреннимъ непобѣдимымъ изумленіемъ. Мила ли это передъ нею, или другая какая Людмила Павловна? -- Что въ ней новаго? Что въ ней показывается такого, чего прежде не замѣчала въ дочери пани воеводша? И будто новаго на взглядъ и нѣтъ ничего. Платье знакомое материнское, еще голубенькая кисейка цвѣточками, которую пани воеводша сама у разнощика купила и даже ей цѣну вспомнила -- и новаго ничего на Людмилѣ Павловнѣ надѣтаго нѣтъ, даже прическа ея дѣвичья локонами къ лицу вьется; а между тѣмъ.... Новая сила жизни проступала новой нѣжной красотою во всѣ, такъ сказать, поры существа Людмилы Павловны. Она будто и выросла; шире раскрылись и потемнѣли глаза -- потемнѣли не цвѣтомъ, а глубиною взгляда, которымъ они смотрѣли вокругъ. И пани воеводша точно не видала въ дочери ничего подобнаго тому, что показывалось передъ нею теперь, когда эти свѣтлые глазки недавней Милы съ медленнымъ, глубокосдержаннымъ вниманіемъ самосознающей любви обращались на мужа и темнѣлъ отъ глубины чувства взглядъ ихъ, и все розовѣло тихо приподнятое въ нѣжной улыбкѣ лицо, и вся Людмила Павловна, облитая свѣтомъ какого-то полузабытья думы сидѣла въ кроткомъ покоѣ; а старая яблонь склоняла надъ нею пуки зеленыхъ вѣтвей....
   Чай кончился. Перешли сидѣть на балконъ, на этотъ старый заплѣтенный кустами балконъ -- на его старыя ступени, кой-гдѣ проросшія травой. Людмилу Павловну вызвалъ за чѣмъ-то лакей. Не теряя съ лица своей свѣтлой луны, она переговорила съ нимъ и пришла, сѣла обокъ матери. Не много погодя, Даша вызвала ее опять, махая рукой. И съ своей Дашею переговорила молодая хозяйка о комнатѣ для ночлега матушкѣ, пошла взглянуть на приготовляемую постель и, воротясь, застала разговоръ о сѣвѣ, о пшеницѣ, о благодати лѣта...
   -- Вотъ мы съ матушкою забрались въ свою степь на сѣнокосы -- милости просимъ къ вамъ, Людмила Павловна, кашу кушать.
   -- Что косарямъ варятъ, добавила пани воеводша.
   Улыбаясь, Людмила Павловна пріостановилась въ маленькой нерѣшимости: гдѣ присѣсть ей? И къ мужу тянуло, и мать тоже не хотѣлось оставить въ сторонѣ.
   -- А мы этому дѣлу пособимъ, Людмила Павловна, сказалъ съ улыбкою Алексѣй Леонтьевичъ. Сердце-то ваше дорогое, какъ ласточка, прибивается; чаетъ разорваться пополамъ... Садитесь-ка вы, ласточка, на колѣни къ мужу! вотъ и матушка поблизу, и всѣ мы втроемъ собьемся въ одну кучку... пожалуйте-ка; къ вамъ.
   Алексѣй Леонтьевичъ протянулъ обѣ руки и усадилъ къ себѣ на колѣни жену.
   -- Вотъ такъ оно и всѣмъ хорошо, коли только вамъ не плохо, замѣтилъ онъ. А я вамъ, пани матерь, одно скажу, продолжалъ говорить онъ: такой силы травы, какъ нынѣшнее лѣто Господь Богъ даетъ, я съ десятокъ годовъ не запомню. Вотъ то, какъ я ранымъ-рано прибивался къ вамъ и самъ увидѣлъ, что попалъ черезъ чуръ рано. Поворотилъ я коня въ степь и, хоть мнѣ не до травы было, но я просто диву дался! Завезъ меня буланый въ какую-то лощину-луговину, что я и мѣста того не опозналъ. Трава на меня живой силой наступила. Конь ее мнетъ, чуть не грудью буланый на прорѣзъ беретъ; нѣтъ! она, густая да не проемная, изъ-подъ копытъ, изъ-подъ колесъ встаетъ -- ходу не даетъ... Такъ-то, Людмила Павловна! заключилъ Алексѣй Леонтьевичъ, по-видимому совершенно занятый травою, а между тѣмъ уловившій то легкое, несмѣлое движеніе, какимъ Людмила Павловна искала тихо приподнять руку и положитъ ему на плечо.
   Алексѣй Леонтьевичъ самъ взялъ эту робко нѣжную ручку, наклонилъ подъ нее свою голову и когда рука жены обвилась и легла кругомъ его шеи, онъ поцѣловалъ жену съ тихимъ задушевнымъ счастьемъ.
   -- Можетъ быть, Людмила Павловна, и вы бы немножко прилегли -- склони-ка, Мила, свою головку, примолвилъ онъ шопотомъ, а мы васъ нашей зеленой травою, Людмила Павловна, какъ пологомъ прикроемъ. Не даромъ и въ пѣсняхъ поютъ: "трава шелковая".
   Мила склонила свою головку и совсѣмъ прилегла къ плечу мужа. Принявъ на себя это легкое бремя, Алексѣй Леонтьевичъ, кажется, заговорилъ еще бодрѣе и веселѣе.
   -- Такъ вотъ, пани матерь, трава-то какова! Да вѣдь это еще восемь дней назадъ было, да за это время дождикъ немалый перешелъ; а что пало въ эту траву, то не даромъ пропало. Солнце изъ нея влаги не пьетъ. Она теперь взросла да взботѣла, гляди куда! Только что на пологъ Людмилѣ Павловнѣ, а съ дрожками да съ буланымъ не повоюешь этой травы. Она и дрожки по осямъ повьетъ, и доброму коню чуть не путы сплететъ...
   И Алексѣй Леонтьевичъ къ слову припомнилъ, какія онъ еще по Черноморью травы-то видалъ! Тамъ еще какую силу износитъ изъ себя земля! И разсказъ, и разговоръ о томъ пошелъ литься, какъ живая струя.
   Но въ полусумракѣ замѣтно было, какъ въ переливахъ этого разсказа, тихо и волнообразно иногда колебалась рука Алексѣя Леонтьевича, какъ бы убаюкивая по временамъ этимъ мѣрнымъ движеньемъ и неустающею течь заливной струею жизненныхъ, простыхъ, могучихъ рѣчей. Но голосъ Алексѣя Леонтьевича замѣтно слабѣлъ въ силѣ и сходилъ все ниже и ниже, пока наконецъ остановился на полусловѣ...
   -- Започивала! сказалъ Алексѣй Леонтьевичъ, и всѣ рѣчи смолкли.
   Мать не говорила и мужъ молчалъ, и только на краю сада поздній ночной соловей начиналъ урчать и свистать, пробуя затихающими, отрывчатыми нотами свое начальное соловьиное пѣнье.
   -- Чтожъ мы, матушка, только будемъ смотрѣть на нее? Такъ мы никогда не насмотримся. Пустъ она привыкаетъ почивать водъ голосъ мужа, какъ вѣдь она засыпала же, пани матерь, подъ вашу колыбельную пѣсенку.
   Голосъ Алексѣя Леонтьевича былъ не то, чтобы утишенный до шопота голосъ, нѣтъ! онъ былъ почти весь разговорный голосъ, но въ его звуки влилась такая сердечная мягкость, что онъ показывался тихимъ, какъ самый нѣжный ласкающій шопотъ.
   -- Пусть почиваетъ... Вѣдь она сегодня, пава матери встала наравнѣ со мною, говорилъ Алексѣй Леонтьевичъ этимъ мягкимъ голосомъ: Зачѣмъ это? говорю я. На какую заботу поднялась, мила? О чемъ нужно, я позабочусь. Спи, моя мила дорогая... она спать не хочетъ, пани матерь! она говоритъ мнѣ тихимъ голосомъ, что у нея мысли такія новыя находятъ въ голову и что она думаетъ эти мысли, не надумается ими! И даже когда спитъ она, эти мысли словно лучъ какой свѣтятъ ей въ сердце, пани матерь... Чудно она это говоритъ!
   -- И посмотрите, матушка, у нея спящее лицо сказать бы свѣтится этими мыслями -- вы поглядите, родная! приподнялъ Алексѣй Леонтьевичъ съ смѣлой нѣжностію развитые и напустившіеся локоны на лицо Людмилы Павловны и откинулъ ихъ назадъ.
   И онъ былъ правъ: лицо точно свѣтилось, и отъ внутренняго свѣта, и отъ избытка тѣхъ лунныхъ лучей, которыми мѣсяцъ, перевысившій деревья, прямо лилъ и свѣтилъ на молодое нѣжное лицо.
   Но излишекъ этого послѣдняго свѣта видимо начиналъ безпокоить Людмилу Павловну. Она въ полуснѣ искала защититься отъ него и ея развившіеся локоны опять спустились и осѣнили ея лицо.
   -- Матушка! сказалъ заботливо Алексѣй Леонтьевичъ: -- вѣдь это, говорятъ, вредно -- нездорово бываетъ, когда мѣсяцъ свѣтитъ прямо на соннаго въ лицо? Я не хочу... Пусть Богъ милуетъ! Я боюсь того. Разбудите ее, матушка.
   -- Нѣтъ, Алексѣй Леонтьевичъ! отвѣтила пани воеводша. -- Будить и покоить, это теперь ваше супружеское дѣло; а я здѣсь -- сторона... Мнѣ и самой на спокой пора. Вотъ перекрестить ее, какъ мать, я могу, перекрестила дочь пани воеводша и удалилась въ домъ.
   Оставалось Алексѣю Леонтьевичу самому будить свою дѣтски уснувшую на его плечѣ, жену.
   -- Мила!.. усиливался онъ позвать довольно мужествевно и громко; но зовъ сказался такимъ невѣрнымъ, не звучнымъ голосомъ, что имъ едва ли можно было разбудить птичку, чутко прикорнувшую на вѣткѣ подъ зеленымъ листкомъ.
   Алексѣй Леонтьевичъ осмотрѣлся вокругъ. Онъ видимо хотѣлъ подняться и унести на рукахъ жену; но, какъ человѣкъ разсудительный и опытный, прежде онъ попробовалъ ногой ветхія подающіяся ступени своего балкона и увидѣлъ ясно, что шаткимъ ступенямъ не сдержать его сильнаго упора ноги подъ дорогой ношею. Что было дѣлать?..
   -- Мила!.. позвалъ опять Алексѣй Леонтьевичъ и даже будто тронулъ ее мужниной полновластной рукою.
   Но Людмила Павловна въ ея снѣ не признавала никакой власти.
   -- Вѣдь это разоръ головѣ започивала какъ! Мила! Какая ты, выходишь соня, Мила!... Да проснись, моя мила! Матушка была да пошла и благословила тебя, Мила, слышишь? Крестомъ перекрестила тебя и соловей, Мила, наше счастье поетъ -- а ты и не слышишь, Мила!..
   И соловей точно пѣлъ -- и миріады звѣздъ тихо, недвижно, какъ безчисленныя очи, приникая, смотрѣли на счастье человѣка.

Кохановская.

  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru