Кохановская Надежда Степановна
Вот случай!

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

ВОТ СЛУЧАЙ!

   Я знаю домик. К нему надобно ехать полем... такой гладкой, чудной степью! Клубника, если не цветет, так рдеет, румянясь на солнце; цветы желтые, голубые, белые; этот бесподобный розовый горошек так и пахнет лимонной рощей. Тридцать верст, и ни ложбинки, ни овражка! Под ногами зелень, в верху лазурь; светит солнце и поет жаворонок... Это прелесть! не едешь, а катишься; из-под копыт лошадей летит не пыл, а вырывается аромат помятого чебреца. Бога ради, оставьте хоть на месяц ваши огромные, душные города -- приезжайте в Украину. Пожалуйста, проснитесь в четыре часа; прикажите везти себя в степь, только скорее. -- Солнце встает, и в каждой росинке встают его тысячи; степь блестит, степь -- серебро. Вас обдает со всех сторон, и вы не знаете откуда, благоухание не благоухание, а что-то безымянное, живительное. Грудь вольно дышит, глаза несутся в голубую даль; у вас играет кровь, играет солнце; поет кузнечик; все живо, все дышит: а необозримый океан этой жизни лежит, как мертвый -- не шелохнется, не всплеснётся! И если еще над вами в безбрежной высоте, будто по небу раскинув крылья, орел машет ими и парит недвижим?.. Вы посвежеете сердцем, вы помолодеете душою.
   Мой домик свеж, как зелень ландыша, да и сам он, что беленький ландыш. Вы приехали, входите в зал -- сосновый пол так чист, что вам жаль ступить на него; маленькая гостиная отворена. Среди этой простоты, тишины, на вас невыразимо глядят лики Святых в серебряных венцах, образ благословляющий Спасителя в золочёной ризе. Вы креститесь, непременно креститесь, хотя вы и давно забыли обычай нашей старины и далеко идете от всех ее преданий. Но вы подходите к низенькому, простому диванчику и невольно начинаете думать -- вы даже мечтаете -- о (должно быть) хорошенькой ручке, которая разбросала такие пестренькие узоры по ильмовым креслам, так искусно опрокинула на подушке корзинку с цветами, что вам хочется поднять ее. Это она; печать той же милой руки лежит и на занавесках: пунсовая гарусная сетка обвила и перевила белую кисею, и на белой стене рассыпала бахромку и алые кисти. И везде цветы: и на столе цветы, и на окнах цветы; отворите эту стеклянную дверь, и вы вступите в царство цветов. Она не ведет ни на балкон, ни в оранжерею; вы ступаете на плиту серого камня и вы в саду. Я поздравляю вас. Этому садику позавидовал бы спесивый богач, и всякой, кроме Русского помещика, непременно бы покачал головою: при небольшом именьице отдавать столько земли под цветы да ни на что не нужные кустарники! Но что же это такое? Во всем доме ни табаку, ни трубки, ни ящика с сигарами; собаки не валяются по диванам. -- Неужели тут нет мужчины? -- Ни одного. -- Живёт вдова с дочерью, да ее сестра; есть два сына, но они по местам и дома
   никогда,
   Иль очень, очень редко.
   В гостиной, на дедовских, наследственных часах показывало семь; стеклянная дверь отворена; на серой плите чайный столик. Летом к семи часам он всегда тут утром и вечером. Теперь утро. Женщина полная, светловолосая, далеко отбросив все причуды моды, в шлафроке своего покроя, без манишки и без платка, с такой же широкой свободою разливает чай.
   -- Давай, душа моя, давай. Вот спасибо тебе. Я до смерти чаю хочу, -- говорила сестра её, вдова, подходя к столу.
   Она встала, как водится между помещиками, до солнца; обошла свои поля; видела, что доспело, что постоит еще денек-другой; была у жнецов и у косарей; выходила верст пять...
   -- Ух, как я устала! -- сказала она, бросая свою походную палку и вязанные перчатки под стул.
   -- Здравствуйте, маменька!
   -- Здравствуйте, доченька.
   Помещица забыла про свою усталость, или она, вернее сказать, отдыхала, целуя свеженькие щёчки и, как пара черных смородинок, глаза молоденькой дочери, которая прыжком явясь из-за кустов, другим бросилась к ней на шею.
   -- На место, коза! У, что это? -- возгласила разливательница чая, с тем очаровательным избытком любви, который, не зная уже как выразить себя, будто переходит в угрозу. -- Я говорю, что ты когда-нибудь свалишь мать с ног. Девушка невеста, а прыгает как козлёнок!
   Девушка прыгнула на колена к тетке. Та было хотела обнять ее; она выскользнула из рук, очутилась на своем стуле и, подавая матери чашку, говорила, премило и преусердно зевая, как бы спросонья:
   -- Маменька! Что же это вы не скажете, где вы были? Что вы видели? А мне что сегодня снилось -- вообразите. Вы помните того офицера, что в метель заезжал к нам? Будто бы он -- (она улыбнулась) -- да что? Вздор. Тетенька, а мне чаю?
   -- Не будет тебе чаю! Не стоишь. Смеяться над теткой? Не будет, не будет!
   -- Девушке-невесте не будет чаю! Чашки чаю!..
   Шалунья вскочила с места.
   -- Так на что ж мы женщины? На что нам твердят: вы прекрасны, небесны, очаровательны... Тетенька! Пожалуйте мне две чашки чаю и как можно слаще.
   У стола явился огромный серый кот.
   Барышня забыла про свои права женщины и, надобно сознаться, что прехорошенькой женщины, бросилась к толстяку и воскликнула умоляющим голоском:
   -- Тетенька, пожалуйте нам чаю! котик пришел, котик кушать хочет, мой милый котик, чаю!
   Чай приближался к концу.
   -- Ну, господа, пшеница наша -- чудо! -- говорила мать. -- Я обошла со всех сторон. Верочка, только моли Бога: если Господь в руки внесет, у тебя уж будет нынче шуба. Поцелуй меня.
   -- Тетенька, что же это такое? Маменька говорит: "чудо, шуба", а вы хмуритесь, как будто худо? Я не поцелую вас; не хочу, не поцелую...
   Вынырнув из объятий матери, будущая обладательница шубы обвилась руками вокруг шеи тетки и целовала ее в щеки, в лоб.
   -- Никогда не поцелую! не хочу. Вишь, как будто худо.
   -- И очень, матушка, худо. Если прошлого года нельзя было слишком хвалиться пшеницею, да и то вот тебе озимая семь рублей -- что ж будет теперь?..
   -- Ах, пожалуйста, не говорите! Я это слышала тысяча тысяч раз -- голова болит, уши распухли. Что мы разоримся? Что помещику прийдется натянуть сермягу и воскликнуть: что твоя честь, когда нечего есть? За тем, что у него много хлеба, он рискует остаться совсем без хлеба. Что как последней трубы, мы будем бояться звона колокольчика: приедет становой, возьмет у вас ключи и пойдет по сундукам, по шкафам, по коммодам, описывать наше имущество. -- Ну, все ли?
   -- Немножко не все. -- Что, как нельзя миновать смерти, нельзя, чтобы не платить в Приказ и хотя, как твою прабабушку, поджигай тебя разбойники на сковородке, не выжгут ни полушки. Скот ни почем, хлеб ни почем, сено ни почем! Пуд муки не стоит тридцати копеек; овца два с полтиной и это ассигнациями, не забудь; а тебе надобно платить подушное; а Приказ? У тебя брат в полку юнкер; у тебя другой в Харькове. Он дворянин; он должен служить -- он служит, ты знаешь его жалованье: ты платишь пятьсот рублей за квартиру; у тебя еще мать и тётка -- не быть у тебя шубы! Другие по-прежнему станут щеголять перед дочерью полковника, именьеце наше продадут, и Вера должна будет выйти за Феофила Ивановича.
   -- Никогда!
   Это маленькое, беленькое создание вспрыгнуло как львенок, который знает, что он лев.
   -- Если я не отдала своей руки, когда с моей стороны это была б милость, то верно никогда не приму ее себе за дар! Не правда ли, маменька: никогда?
   -- Бог знает будущее, дитя мое, -- сказала со вздохом мать.
   -- Так пусть же он один и знает! К чему эти предсказанья, эти предугадывания?
   Молоденькая кровь волновалась; Вера вышла на середину цветника; он, видимо, повеял на нее не одним запахом цветов.
   -- Нет! -- сказала она, поглядывая такими яркими глазами, которые блестели, как бриллиантики против солнца. -- Чтоб эти розы -- наш сад принадлежал другому... Что здесь ему? Все немо, мертво; а нам, маменька?...
   Вот эта яблонь, вы говорите, любимая бабушки; под этой липой скончался папенька; там он лежит, где стою я... Маменька, вы помните?
   Тут мы прощались с нашим Гришенькою; этот куст -- увеселительный дворец моего котика; под ним он изволит отдыхать; на этот я чуть не выколола себе глаз. Куда ни оборотись; здесь я порвала свое розовенькое платьецо; там ободрала щеку... Я нигде не могу молиться с таким чувством, так сладко, как в своей комнатке, когда ветерок шелестит нашими деревьями и солнце льет лучи сквозь мои занавески! И со всем расстаться? Лучше умереть.
   Блестящие глазки готовы были заплакать.
   -- Да нет же, тетенька; вы не черный ворон. Не пророчьте; я не верю вам.
   -- Вот новость-то сказала! Когда же молодые верят старым?
   -- За чем же старые говорят так, что больно верить? -- Мы не расстанемся с нашим раёчком -- нет. Хлеб вдруг подорожает. Англия запросит пшеницу, сало -- да! Явится толстый купец -- толстый мешок. Маменька, мы продадим все; рожь, ячмень; я -- свою подушку. Наш Царь, наш славный Царь, едет к Киеву смотреть войско. Гриша отличится; Гришенька молодец! Государь заметит Гришу; Гришу произведут; Васеньку сделают столоначальником... Бесподобно! Пшеница войдет в ток как золото, как серебро -- жемчуг! -- и у меня шуба, лисья шуба, крытая синтинтюркой, как говорят наши барыни -- синей синтинтюркой, тетенька! Что вы скажете?
   -- А вот послушай. -- Видишь, жила себе старушка, уж сказать таки и очень старенькая. Дети у ней померли; хозяйство, какое было, добрые люди растащили; осталась одна внучка, да собака Жучка. Пришло лето -- рабочая пора, к старухе то и дело под окошко: "Бабушка -- а, бабушка! не пойдешь ли зажинать?".
   -- И, дитятко, на что мне? Я умру, внучку замуж отдам; Жучка взбесится -- на что мне? -- И другому, и третьему, и всем она так: "На что ей? Она умрет; внучку замуж отдаст, а Жучка взбесится". -- Ну, то-то ж, бабушка, смотри. -- Да так, мой батюшка. -- Прошло лето, настала зима -- старуха не умерла, внучки замуж не отдала; на беду и Жучка не взбесилася! В избе холодно, хоть волков мори; ни есть нечего, ни затопить нечем; бабка взобралась на печь, дрожит там, зуб на зуб не попадет; только что ветер застучит в окошко, она: "Внучка, а, внучка! Выдь-ка, погляди, не зовут ли зажинать?".
   Расскащица прищурила свои умные, веселые глаза и остановила их на молоденькой своей слушательнице.
   Та вспрыгнула.
   -- Злая тетенька!
   Хорошенький ротик не мог выразить больше. Она топнула ножкою, и ушла, улетела.
   Улетела!.. Как посмотришь, кому и чему не подвязали мы крыльев? И любви, и легкой поступи молоденькой девушки -- и нашей радости, и счастью; я бы к своим плечам приколола совиные, только бы оторвать хоть одно крыло у этого могучего летуна -- времени. Летит, летит -- не приостановится, не оглянется и все вперед; а сзади стон, просьбы, смерть -- целый мир и все без ответа!
   Пролетело время.
   Беленькой домик посерел, не обмазан стоить; по нем потеки дождя, как следы высохших, неотёртых слез. Именьеце продано с публичного торга; дорогой сад достался за бесценок; купила какая-то вдова, приезжая из Петербурга, как уведомлял столоночальник сын -- и летний задумчивый вечер сходит на землю, равно тих и приветен к горю и к нашей горькой радости; бывшие хозяева собралися в зал.
   Мать подперла рукою голову и облокотилась на стол. Она не глядит, не говорит; тетка плачет. Ходя по комнате, она, кажется, все ищет места, где бы сесть ей, и не находит. Радость везде поместительна, всюду принята; а горе -- с ним идешь, идешь, и не найдешь, где сложить его. -- Сквозь общее, тяжелое осененье горя, на обоих лицах проглядывало нетерпение, как бы ожидание.
   Мать будто к чему-то прислушивалась; тетка заглядывала в окно. У него, слегка напирая на притолку, стояла Вера. Милая юность, так полно разбитая в своих надеждах, в своих верованиях, гордо негодовала, не хотела пасть. Вера хотела быть холодной, равнодушной -- гордо презреть эти удары, и в воле хорошенькой головки нашлось столько силы, что Вера едва не исполнила всего. Только лихорадочная дрожь у ней часто пробегала по телу, и Вера всякой раз торопливо потупляла глаза, когда стук проезжей телеги доносился в комнату.
   Скоро в смеси разнородного шума замирающего деревенского дня послышался лошадиный топот и за ним тяжёлый звук большого экипажа.
   Тётка остановилась посреди комнаты и закрыла глаза рукою; мать было встала, но она сейчас же опять опустилась на стул, и слёзы у неё капля за каплей полились в колена. -- Видно, что это было то, чего все ожидали; но, видно, также случается, что отдал бы всё -- половину жизни, чтобы удалить хотя на час, чего за минуту ждали с нетерпением. Из старых никто не трогался, как бы боялся идти на встречу к своему жданному; Вера, бледная, вся оборотилась лицом к окну.
   -- Это не наша бричка! Это коляска, почтовые лошади... Это она -- вдова! -- вдруг вскрикнула она, протянув обе руки.
   В глазах, в этом движении выразилось неосиливаемое страдание. Кажется, если бы Вера заплакала, так это навзрыд. Потерять все, в лета, когда думаешь быть Бог знает чем, вдруг стать нищим; мало того, -- расстаться со всем, что тешило детство, всегда нам дорогое детство! и еще в пору этой пылкой молодости присутствовать, когда другой завладевает всем, возьмет без вашего спроса, без желанья, не сказав вам: "Здравствуй!..". Вера хотела уйти, бежать; но дверь отворилась...
   В комнату переступила толстенькая, коротенькая старушка, опираясь на руку высокого, бледного мужчины. Очень естественно, удивление было показалось на её рыхленьких чертах; но оно сейчас же уступило место ласковой, бесхитростной улыбке и, тряся головою, старушка хотела говорить. Мать предупредила её.
   -- Извините нас, сделайте милость, -- сказала она, -- что мы обеспокоиваем новых хозяев своим присутствием. Уверяю вас, что это будет ненадолго. Мы бы не стали ожидать вашего приезда, чтобы выехать отсюда; но, --
   Она с усилием перевела дух и говорила, скорей стараясь высказать:
   -- Мы наняли квартиру, совсем было перебрались; в селение пришёл полк; тот дом отвели женатому полковнику. Надобно было искать другую квартиру, в другой деревне; это так долго. Экипаж наш поехал с последними вещами, мы с минуты на минуту ждём его; даже ваш приезд мы было сочли за возврат его...
   -- Мне очень приятно... я очень рада... Рекомендую -- сын мой, -- сказала старушка, не находя, что говорить.
   Положение было самое неприятное для всех. -- Чтобы быть благородным человеком и, хотя немного не даром, носить это имя, надобно, во-первых: лучше самому перенесть десять тяжестей, нежели быть в тягость другому; надобно уважать несчастье. -- Старушка это прекрасно чувствовала; но ничто не шло на помощь её чувству.
   Как быть? и что говорить? и как говорить? -- Даже сама погода тут не годилась. Как можно сказать: "Прекрасный вечер!" -- тому, кто, может быть, за слезами не отличает дня от ночи? -- Старушка хотела было рассказать приключение, случившееся с её чепцом. -- Она выглянула из коляски; ветер сорвал его и понёс. Кричат: "Стой! лови, держи!" -- но, ни чему не внемля, хищник нарядил в него куст перекати-поля и закатил за тридевять полей. -- Старушка уже было совсем открыла рот; но, по счастью, благородное чувство ей шепнуло: "Кто потерял все -- не чепец, а, можно сказать, голову, -- каково тому отзовется ваш рассказ? Если он будет трагический, он может ожесточить
   его, вы плачете о такой дряни; а он?.. А если смеяться? То, право, ему не до смеха".
   Старушка широко раскрыла свою табакерку.
   -- Прекрасный-с, из лавки у Николаевской колокольни. Вы знаете, что ни лучший в Харькове.
   Мать не нюхала табаку; тётка, хотя и любила некогда, как роскошь счастья, вдыхать в себя отрадные пылинки, -- но счастье прошло, и она отказалась.
   У старушки на лбу выступил пот. Кажется, всякое усилие ей не очень было под силу; она устала и вся опрокинулась на стул. Сын подошел к ней. Он прекрасно выражал золотое правило: если нет сил помочь несчастью, встретим его почтительным молчанием. Молодой человек оперся на спинку стула.
   На рубеже незримом
   Меж юноши и мужа он стоял.
   Было много привлекательного в его бледном, болезненном лице. Не голубые, а серые, светлые глаза взглядывали кротко, как бы с улыбкою; но всмотреться в них, так они были полны какого-то могучего выраженья силы, той нравственной силы, которая готова из кремня высечь воду и из воды попробовать добыть огня. Он не был хорош и был прекрасен с своими густыми, довольно длинными волосами, задумчивый и благородный с вида, как тоскующий рыцарь. Сейчас видно, что эта бледность, эта грустная болезненность не дары природы, не подарки жизни: это труды, не те счастливые труды, которые, как весна, выводят розы; а умственные, тяжелые труды, ночные труды, они, как ржавчина, съедят -- дайте им хоть железное здоровье.
   Эта печать лежала на его лбу. Он повел глазами вокруг и тихо остановил их у окна. Посмотрел, и отвёл глаза, и опять посмотрел.
   Вера стояла небрежно, на одной ноге; сложила по-наполеоновски на груди руки, слегка прислонилась к притолке и беспробудно глядела в поле. Если бы Вера хотела и пококетничать, то и тогда нельзя было найти милее этого положения. Она была такая хорошенькая, вся взволнованная, грустная и горделивая, откинув свою тяжёлую головку и не давая глазам взглянуть никуда, кроме чистого поля, широкого поля.
   Молчание в комнате изредка перерывалось усиленными двумя-тремя словами: старушка беспрестанно нюхала свой Харьковский табачок; солнце совсем садилось; но тишина вечера, так далеко разносящая звуки, не приносила ничего схожего на поезд брички. Старые томительно смотрели друг на друга; Вера то вспыхивала, то вдруг становилась бледна, как самое белое полотно.
   -- Маменька, -- сказала она, оборотив к ней своё пылающее лицо, -- колесо излома-лось, или лошади разбили бричку.
   -- Что ж мы будем делать? -- безмолвно спрашивали мать и тётка.
   -- Пойдёмте.
   Вера ступила шаг к дверям.
   -- Помилуйте! как это возможно? Я никогда не допущу, -- заговорила поспешно старушка. -- Валериан, друг мой! может быть, версты две...
   -- Пять-с, -- гордо прервала Вера.
   Старушка затрясла головою.
   -- Пешком! пять вёрст! Валь... Если вам не угодно ночевать -- вы не хотите -- Боже мой! Валерьян, наш тарантас пришёл; коляску, Валь! лошадей!
   -- О, нет! Пожалуйста, не беспокойтесь, -- говорила мать.
   -- Останьтесь, прошу вас, -- сказала Вера, взглядом загораживая дорогу уходящему Валю.
   -- Вы ночуете здесь? -- почтительно спросил он.
   -- Нет.
   -- Поэтому вы едете?
   -- Мы идём; наши лошади не пришли, а ваши так устали.
   -- Но они не могли устать, когда вы думаете без усталости пройти пять вёрст.
   -- Я ничего не говорю: устану ли я, или нет, только я не сяду на чужих лошадей -- никогда. Я боюсь; маменька боится...
   -- Маменька останется, -- возразила старушка, положа Вере на руку свою пухленькую руку.
   -- Я пойду одна. Кому-нибудь надобно распорядиться. -- Прощайте, маменька.
   Вера протянула руку к тётке.
   -- Совсем ночь -- пять вёрст, -- говорил, тревожась, молодой мужчина. -- Возьмите человека, женщину...
   -- Благодарю вас. У меня нет ни человека, ни женщины.
   Задумчивый Валь хотел улыбнуться и слегка пожал плечами.
   -- Так позвольте мне проводить вас.
   -- Не зная дороги? -- Много благодарна. Я пойду одна.
   -- Останься, Вера, -- сказала мать.
   Вера стала на своё прежнее место. Думалось видеть, как разгорячённая кровь кипела и лилась в напряжённых жилках.
   Мужчина пододвинул стул к ней.
   -- Сделайте одолжение, не беспокойтесь. Я не сяду.
   Вера не села.
   Молодой человек отошёл к противоположному окну и несколько минут смотрел в него.
   -- Если вам угодно, -- сказал он, подходя к Вере с поклоном, -- так упорно отвергать всякую услугу, то не будете ли вы сами так добры, чтобы оказать её?
   -- О, да! премного буду обязан вам, -- прибавил он с маленькой улыбкою, когда Вера высоко подняла на него свои большие вопросительные глазки. -- В этом саду столько кустарников и разных цветов...
   -- С которыми вы не знакомы и вам угодно узнать их? Извольте; с большим удовольствием, -- проговорила Вера форменную фразу. -- Пожалуйте, -- сказала она, натягивая перчатки.
   Вера провела его через гостиную на серую плиту.
   Надобно было видеть, как эта хуторянская барышня шла, как она ступала! Как можно, покорно исполняя чужие желания, как бы становясь рабом, быть властелином и гордо нести ярмо!
   Вера показала вокруг.
   -- Эти кусты вы, вероятно, знаете? -- Кто не знает сирени? -- Это Китайская, с запахом; вот куст белой. О розах говорить нечего. -- Пожалуйте сюда!
   -- Это рай! -- сказал молодой человек, вдруг из-за кустов сирени очутясь в узоре цветников, которые, как вазы, все красовались полные цветов. -- Какая прелесть! -- говорил он. -- Звёзды на небе и цветы на земле, это родные сёстры, и им нет брата.
   Вера молча подвигалась вперёд.
   -- Вы ничего не скажете мне?
   -- Вы мне позволите сорвать цветок, который я сама растила, сама посадила?
   Молодой человек нагнулся к первой гряде и оборвал на ней до последнего цвет-ка; он переходил к другой.
   -- Если это для меня, то сделайте одолжение, довольно. Куда их деть столько?
   Вера не смотрела на своего собеседника, не поднимала глаз, и он мог не сводить с неё своего пытливого взгляда. Он всматривался в неё точно так, как бы был в маскарадной зале: маска заняла его, и ему чрезвычайно хотелось узнать, что таится под этими странными, нелепыми чертами.
   -- Ах! -- сказал он с лёгким смехом, споткнувшись на куст пиона. -- Прошу вас: что это такое, что едва не свалило меня?
   -- Пиония, богатая пиония, тёмно-малиновая, расписная, розовая... Нет примера, чтобы куст пион когда-нибудь пропал. Ему не вредит никакой крот, никакая зима!
   -- И вы, кажется, жалеете?
   -- Откровенность -- мой порок. Да.
   -- Что же прикажете поставить в число ваших добродетелей?
   -- Не знаю. Ничего.
   Вера была очаровательна. Она своротила в узенькую, кривую аллейку и остановилась перед прелестным деревцем, не более как в рост человека. Великолепные кисти розовых цветов, отяжеленные роем насекомых, повисли и выставлялись из-за густой, тёмной зелени. Отсюда веяло всею роскошью юга.
   -- Цветёт дважды в лето. Это в другой раз, -- сказала Вера.
   -- И в открытом грунте, в нашу зиму? -- спросил с истинным удивлением новый хозяин.
   -- Да... Нет! -- поспешно возразила Вера, и она покраснела, что уши даже зарумянились. -- Это розовая акация, -- заговорила она с живостию. -- Из Крыма; её надобно обвязывать. Она не живёт своим корнем. Розовая акация щенится на белой. Вы слышали, что её надобно обвязывать; непременно обвязывать. Она замёрзнет.
   Вера уходила такими же неровными, торопливыми шагами; спутнику её, по-видимому, очень приятно было видеть, как прекрасное сердце старается исправить порыв своей вины и готово дать тысячи вознаграждений.
   Вышли на площадку. Открывался премилый вид на дальнее поле, на не совсем докошенный лужок, на скатерть воды, как говорят Французы. Саженная рощица дубов и сосен, и белой акации казалась лесом при находящих тенях; с поля веял лёгкий ветерок и шевелил ленточку на шее Веры. Вера была удивительно хороша в обстановке кустов и наклоненных ветвей, бледная, чрезвычайно выразительная, остановив глаза на всходящем месяце.
   Продолжалось молчание.
   -- Чтобы я не отчаивался, позвольте мне верить, -- говорил, открывая голову и наклоняясь, молодой человек, -- я хочу сказать: верить, что эта грустная потеря пополнена. Не правда ли? У вас есть заботливая рука, которой безграничная преданность даёт вам забыть эти лишения?
   -- Извините-с. Нынче говорят: "Хороша, очень хороша; умна; а что за ней приданого?". -- "Эх, братец"! хоть коза да с золотыми рогами!".
   Но это был такой неожиданный проблеск весёлости! Звук голоса так насмешливо подражателен и верен делу! Вера взглянула в лицо своему собеседнику и засмеялась.
   -- А вот вам и рога, -- сказала она, указывая на семью невысоких, пушистых деревьев. -- Когда я училась...
   -- Вы где учились? -- Извините меня.
   Вера посмотрела так, как бы хотела сказать: вам это, М. Г., на что? -- и продолжала говорить тем же тоном, с лёгким ударением на слова:
   -- Когда я училась в институте, мне говорили, что это уксусное дерево. Выучи-лась, приезжаю; я говорю: уксусное дерево; мне говорят; нет, олений рог. -- Вам остаётся говорить, как вам угодно.
   -- Но вы, не будете ли вы так добры, не можете ли вы сказать мне, -- говорил молодой человек, и его губы не сдерживали улыбки, -- почему один и тот же предмет соединяет два столь разнородные понятия: уксус и рог.
   -- Уксусным деревом, кажется, оно называется потому, что вот эти его бархатные малиновые шишки имеют кислый, уксусный вкус; а олений рог... Оно выгоняет начальный ствол и на лето разделяет его на двое и так далее: каждый год и каждый погон; как говорят, по ветвям рогов оленя можно видеть его лета, потому что ветви прибавляются ежегодно... Да это вы должны знать лучше, нежели я. -- Пожалуйте, -- произнесла Вера, направляясь к беседке из хмелю.
   -- Но позвольте! что же это за сад цветов? Посмотрите; что это?
   -- Остановитесь! я не поведу вас! -- почти вскрикнула Вера. Она дрожала, и слёзы у ней набежали на глаза. -- Это склеп моего отца и четырёх братьев!
   Нет! если Господь дал силу мужчинам в руку, Он даровал её женщине ещё более в душу! -- Прошла минута; молоденькая Вера подняла голову, и почти нельзя было заметить следов потрясенья. Лицо было чисто, гладко и горделиво-спокойно.
   -- Взгляните на жимолость. Надобно сойти вниз, -- сказала она небрежно, спрыгнув на земляную ступеньку. -- Вот кусты филадельфии; это волохский орех; далее два каштана... Надеюсь, вы не заставите меня пройти по всему лесу?
   -- Я не знаю, как оценить ваше снисхождение! Все, что я могу предложить вам, как знак моей безграничной благодарности, это вот скамья. Отдохните; я готов умолять вас.
   Он смёл платком лист, нападавший на скамейку.
   -- Это было бы не сходно с добротой вашею отказать мне в таком жалком возмездии. Отдохните же, прошу вас.
   Вера медленно, почти нехотя села и стала перебирать цветы. Валь снял свою бархатную дорожную шапочку. Он, право, будто еще вырос, выпрямился и провёл рукою по лбу.
   -- Вы позволите мне сесть возле вас? -- спросил он.
   Вера молча сняла со скамейки цветы и сложила их к себе на колена.
   -- Прекрасный язык, говорить цветами.
   Молодой человек сел. Улыбка, которая было так хорошо украсила его бледные губы, прошла. Он стал важен, как-то просто торжественен, и у него чувство пламенело в глазах.
   -- У меня нет цветов, -- сказать он. -- Я буду говорить словами.
   Вера продолжала щипать листочки резеды.
   -- Я не знаю всего вашего имени, чтобы возбудить ваше внимание, и знаете ли, что я делаю?
   Он встал, и его рука, с невыразимым движением достоинства, протянулась вперёд.
   -- Я предлагаю вам свою руку.
   Вера даже не вспыхнула, не вскрикнула, так это её поразило! Но это бы одна минута, одна только минута. Щёки у ней зарделись; она встала, она пылала, она хотела говорить.
   -- Не беспокойтесь. Я вам скажу, что вы хотите сказать мне. -- Я довольно жил между людьми, чтобы уметь понимать их. Вы рвались наружу. Я знаю вас, как са-мого себя; едва ли не более вас самих. Я ещё думал о предложении и был уверен в отказе.
   -- И, кажется, я не подала вам повода разувериться? -- задыхаясь, проговорила Вера.
   -- Не смотрите так! Это выражение лица не ваше.
   -- Я не я? что же я, наконец, такое, позвольте вас спросить?
   -- Вы -- решительная противоположность того, что вы есть.
   Валь говорил таким звучным голосом:
   -- Я не ворожея, не читаю но руке, как наши цыганки: но я разгадал вас. -- Вы были счастливы, очень счастливы. Вы золотили свою жизнь, как все мы, и как немногие из нас, тишиной и миром. Вы никого не любили. В тени этих акаций, под благоуханьем ваших роз, вы себе сулили счастье и пили его во взорах маменьки и этой другой особы, которая должна быть вам родственница -- тётка. Не правда ли? В вашу ясную мысль не вкрадывалась возможность лишиться такого кроткого блаженства, и несчастие поразило вас, как гром с безоблачного неба. При подобных ударах один падает замертво, без чувств; другой вскакивает сильным прыжком. -- Вы сделали прыжок. -- Действительность протянула к вам свои чёрные руки; вы смотрите прямо в лицо ей; вы не можете унизиться до жалобы; вы не ропщете -- вы негодуете.
   Веру удивляла эта разоблачающая речь. Волненье её души под эти слова уравнивалось, как бы ложилось пластами; разделялось на свои части, и для каждой нашлось имя. Вера чувствовала так же живо, если не сто раз живее; но это чувство не давило ее коленом в грудь.
   -- Судите, прав ли я? -- говорил Валь. -- Мы явились перед вами. Вам показалось, что стоит палач перед своею жертвою. Вы олицетворили в нас судьбу свою; вы нас приняли за неё. Она как бы пришла издеваться над вами -- о, вы сильны! вы вступили к бой. Оружие ваше -- гордость; одна холодная, презрительная гордость. Вы даже отвергли вечно-победительный меч женщин -- слёзы; вы бы, кажется, возненавидели меня, если только у вас есть место для ненависти.
   Вера не возражала.
   -- Но вы единственны! -- сказал молодой человек. -- Не хотеть даже взглядом показать, что чувствуете!
   Он остановился, и улыбаясь, рассматривал это правдивое, хорошенькое личико.
   -- Вы, кажется, кончили, -- сказала Вера. -- Мне следует благодарить вас за честь, которую вам угодно было оказать мне вашим предложением, и которую я умею чувствовать, но не могу принять.
   -- Позволите мне объяснить, почему?
   -- Прошу.
   Вера сидела, как царица; Валь встал.
   -- Вы просите, выслушайте же меня. -- Вы хороши, прелестно хороши, это тысячу раз сказало вам зеркало. Вы достойны счастия, говорит вам ваше сердце, и оно не обманывает. Я не заслуживаю подобной участи! -- восклицаете вы. Это голос внутреннего самосознания, не лестный голос. Что же теперь говорит горячая, семнадцатилетняя кровь? Она кипит, она горит; она готова схватиться со львом, с тигром только бы встретить опасность осязательным образом! Вы встретили меня...
   -- Престранный сближения... -- проговорила Вера.
   -- Бывают ещё страннее. Я осмелился подать вам руку. Вы пылки, вы горды. Вам представилось, что судьба смеётся над вами: то вдруг берёт, то вдруг даёт. Вы знаете цену себе; вы поднялись; вы отплатили ей, вы отказали мне. Сколько поэзии!.. Отказать! За что другой -- толпа схватились бы обеими руками, то оттолкнуть, отвергнуть! Кровь так и плещет из сердца и опять в это молодое, неопытное сердце. Отказать... Судьба явилась с миром, как бы с повинной головой, и гордо отвернуться, презреть... Поэзия! В мире одна поэзия -- женщина.
   Глаза молодого человека горели одушевлением.
   -- Зачем вы создаёте себе мечты, которым нет осущеетвления? -- грустно говорил он. -- Простите меня. Вы, женщины, вы хотите играть жизнью. Ах! жизнь не игрушка.
   -- Кто этого не знает?
   -- Вы.
   Вера быстро подняла голову; но её встретил такой спокойный, открытый взор; всё существо молодого человека было так полно это высокой мощи мужа, всегда простой, всегда поразительной, что дерзость девочки перед ней исчезла, и Вера, безответная, склонилась головкою.
   -- Поговорим-те о жизни, -- сказал Валь, с видом благородным и задумчивым. -- Жизнь, это бабочка, за которою вы не раз стремились, хотели схватить её нетерпеливой рукой. Скажите мне, что вы находили, когда, достигнув цели, вы, трепеща, бросались к ней? -- Эти цвета, этот блеск, красота переливов, что так манили вас, их нет! Они так странно смешаны; на руке вашей пыль и что-то без вида, в трепетном движении, борется с смертью. Вот жизнь.
   Он надолго приостановился.
   -- Но станем ли мы играть и пренебрегать этой жизнию? -- Она велика. Нет! мы только всмотримся в неё: мы так редко на неё заглядываем. Что если, на место нашего я -- этих неопределённых, пустых: случай, судьба, мы поставим -- Бог? Какой свет прольётся в самую бездну тьмы? Эта, прежде странная, бессмысленная смесь примет великое, таинственное значенье. Мы опять увидим блеск; явятся цвета ярче радуги, и какой перелив -- согласитесь -- как бы ни был чуден он, возможет по-разить нас?..
   Но как он был хорош! Как прекрасно было его бледное, благородное чело!
   -- Позвольте мне вашу руку, -- сказал он невыразимо, так что Вера не могла отказать в этой просьбе. -- Я продолжаю. -- На нас набежал широкой перелив несчастья. Это не слепой случай; мы знаем, откуда он, и как смиряется перед этим знанием и наш пыл и горесть отчаяния. Он не сын нашей неумолимой судьбы, и мы надеемся, и мы ли отвернёмся, когда само Провидение нам шлёт отраду?.. Нет; встретим несчастье не с презрением, не с гордой насмешкой своеволия, нет! Дайте протянем ему руку с улыбкой благодушия; пойдём вперёд, когда обновление идёт навстречу нам. То не люди и не судьба, то -- Бог!.. Mademoiselle Вера, я осмеливаюсь предлагать вам мою руку; удостойте меня чести принять её.
   Вера вся вздрогнула. Это была неожиданность почти более первой. Она поднялась и опять села. Слёзы у ней повисли на длинных ресницах. Она, наклоняясь, плакала; цветы как будто слегка покрылись росою; Вера тихо рыдала и шептала: "Не надо!".
   -- Какая милая, упрямая головка!
   Молодой человек, кажется, отдал бы голову, свою голову с плеч, только бы поцеловать эту чудесную, упрямую головку.
   -- Как вам угодно, я целую вашу руку, -- сказал он, садясь к Вере. -- Жестокая! И я должен сказать, я не могу таить, что, кажется, я не чувствовал бы так много, если бы поступали со мной иначе. Да; на вашем месте, я сделал бы то же, и если бы даже это были вы, мне предлагали вас -- я б отказался!
   Он пылким поцелуем прильнул к руке.
   -- Но я -- мужчина, -- сказал он, вставая, одушевленный, -- я мужчина. Что хорошо мужчине, всегда ль идёт к женщине? Я сам должен создать себе жизнь; это мой долг. Мне на то даны широкая грудь и крепкие мышцы. Мне взять мою жизнь от другого, это будет низость. Я -- мужчина. Женщина -- женщина никогда так не выигрывает, как когда она думает уступить. Это -- тростинка: она клонится и стоит, когда вокруг дубы падают.
   Он прошёлся туда и сюда.
   -- Я не знаю, -- сказал он, поднося руку ко лбу. -- Я много видел женщин, видел их во всём блеске и убранстве -- и ни перед одною так не звало сердце покориться, как перед этим простым, коричневым платьецем!
   Он сел к Вере.
   -- Я остался пятнадцати лет и на руках моих слабая, больная мать; я едва начинал жить, а от меня уже другие требовали жизни. Что было делать? -- Труд протянул ко мне свои суровые объятия, и я бросился в них со всем жаром первой юности, с весёлостию ребёнка. Сколько раз солнце всходило и заходило, и всё оставляло меня за работой. Сладок труд! сладко трудиться для жизни того, кому сам обязан жизнию; но есть ещё другая сладость... Лета идут и несут нам права свои с собой; я их узнал. -- "Всё приобрету сам, и всё отдам ей!" -- сказал я в непонятном для вас восторге. Десять лет -- я не говорю -- руководился, я жил этой мыслию. Едва я ложился, она подымала меня; с нею и в ночи мне было светло и душе не тяжко, когда пот горячими каплями падал с лица и кропил мне грудь и бумагу. Мой труд кончен. Любовь моя и забота создали здоровье моей матери. Мы поменялись с нею: то я был её птенцом, теперь она стала моей малюткой. Она смотрит моими глазами, дышит моей жизнью; я для неё всё -- но мне её мало...
   Он встал; его бледное лицо разгорелось.
   -- Теперь скажите мне -- подарите меня одним взглядом, может ли женщина от-толкнуть того, кто скажет ей: "Я трудился для тебя; устал. Приляг к груди моей; это оживит меня".
   Он взял Веру за обе руки.
   -- Я не навязываю вам мужа, который будет тревожить сон ваш своим перхоньем; я совсем не кашляю. Могу сказать, я и не болен. Но я долго боролся с великим борцом; я изнемог; мне надо собраться с силами... Дайте мне их!
   Он наклонил голову ей на руки и прижал её к своему бледному, горячему лбу. С минуту он молчал.
   -- Ваш ли я? -- спросил он тихо -- и всё вокруг было тихо; но, казалось, всё подвиглось каким-то немым трепетаньем: трепетно свивались ночные тени; трепетал воздух, ещё полный вибраций не улегшегося дня; едва дыша, трепетала Вера, и дубовый листок без ветерка трепетал над головой у ней!
   Ответа не было.
   -- Ваш ли я? -- повторил он.
   Бывают минуты, когда голова склоняется без силы, без ощущенья мысли; открытые глаза не видят; язык, неугомонный язык и тот без слов, и только сердце бьётся и замирает от боли ли, или невыразимого счастья?
   -- Но ваш ли я? -- повторил он в последний раз, и поднял свою горячую, наклоненную голову; он встал.
   В лицо ему пахнул свежий ветерок -- и, ещё освежительнее самого ветерка, уносясь в нём, как трепетанье страстного, замирающего звука, послышалось едва уловимое: "Мой!", и Вера скрылась.
   Задыхаясь, вбежала она в гостиную, в зал и бросилась на грудь к матери. Глаза будто только и искали этого убежища, чтобы пролиться им слезами. Могла ли мать постигнуть причину их? -- Она прижала к сердцу трепещущую дочь.
   -- Пойдём! -- сказала она, увлекая её к дверям.
   -- Зачем? Куда нам идти? -- говорил улыбающийся Валь, становясь на пороге...
   Какой чудный, поздний вечер! Как светло, как всё радостно! И опять плита, и самовар и, среди цветов, ароматный чай!
   Тётушка, по чину чая-разливательницы, владела серединою стола; к ней присоединилась новая хозяйка. Они все улыбались; забыли про чай, целовались. Табакерка стояла перед ними и не закрывалась! То та, то другая, они беспрестанно черпали из неё, иной бы подумал, что счастье. Насупротив, с полуотпитым стаканом в руке, но с полной душою, стоял Валь. Он разговаривал с матерью, и речи обоих так плавно лилися любовью! Вдалеке от всех, почти скрывшись в кусте сирени, Вера, прислонилась к одной стороне кресла, к другой протянула обе руки и сложила их вместе на кресельной ручке. Как она была хороша, без улыбки, с думою на резвых чертах! Живой, искристый взгляд так влажен, так он глубоко тонет на дальних полях!
   Она не слыхала, как подошли к ней.
   -- Не задумываться! -- сказал Валь нежно, преклоняясь к сжатым рукам.
   Он положил на них свою бледную, почти женскую руку.
   -- От чего ваша рука такая холодная? -- спросила она его тихо.
   -- Сердце горячее.
   Вера помолчала немного.
   -- Пойдёмте в комнаты, -- сказала она.
   -- Ах, да! Покажите мне вашу комнатку, дайте мне заглянуть в неё... Где вы жили, где вы ночевали сегодня, и не думали быть больше в ней... Ведите меня, Вера!
   -- Но она пуста.
   -- Она полна для меня!
   Чрез минуту Вера отворяла дверь в небольшую, уютную комнатку.
   -- Что вы тут увидите? -- говорила она. -- Голые стены. Даже занавесок нет! -- Она прислонилась к стёклам одного окна.
   -- Какая весёленькая! -- говорил Валь. -- Как здесь всё приятно пахнет! Как живит меня!
   Он прохаживался взад и вперёд по комнатке.
   -- Мы уберём её; я сам уберу её. Здесь мы поставим оттоманку -- да! в углу большое зеркало; напротив...
   Он остановился против другого окна и вдруг замолчал, засмеялся.
   -- Вера! пожалуйте сюда. Поскорее! Вы не знаете, что я покажу вам? Ваши рога, и золотые! Посмотрите, как месяц золотит их.
   Он не сводил глаз и смеялся.
   -- Где же вы, Вера?
   -- Да я вижу отсюда. Хороши.
   Вера не трогалась с места.
   -- Да нет, пожалуйте сюда!.. Что это значит, Вера? Уж не рассердились ли вы? Не хотите подойти?
   Он целовал ей поочерёдно то ту, то другую руку.
   -- Что это такое?
   -- Да ничего тут нет такого. Отойдите, пожалуйста! не подходите ко мне.
   Вера жалась к стеклу, отодвигала от себя руки, и приподнимала голову, наклонившуюся к её рукам.
   -- Отойдите, я прошу вас.
   -- Да что это за просьба, Вера? -- Вера!.. -- сказал он серьёзно. -- Я слишком люблю вас, чтобы мне слышать её. Что это значит? Успокойте меня.
   Вера протянула к нему руку, краснела и улыбалась: она не знала, как говорить.
   -- Ничего, -- лепетала она. -- Что тут беспокоиться? -- Я сегодня собиралась, снима-ла занавески -- нечаянно разбила стекло. Вы только что напились чаю... отсюда ветер тянет...
   -- И это вы берегли меня! Вы закрывали меня собою!..
   По счастию, есть до того сладки мгновенья у человека, что о них не должно писать, не разводить их водою.
   Хорошенькая головка Веры, как отяжеленный дождём цветок, наклонилась к чужому плечу.

Надежда...

(Санктпетербургские Ведомости. 1851. No 9 (13 янв.). С. 33 -- 35; No 10 (14 янв.). С. 37 -- 39).

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru