Конопницкая Мария
Со взломом
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Конопницкая Мария
(перевод: Мария Троповская) (
yes@lib.ru
)
Год: 1893
Обновлено: 08/10/2025. 55k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
,
Переводы
Проза
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Z włamaniem
.
Перевод
Марии Троповской
(1906).
Мария Конопницкая.
Со взломом
В тот день судебная палата была почти совсем пуста. С утра моросил дождик, на улицах была грязь непроходимая, и всякий, кто только мог оставаться дома, благодарил судьбу.
К тому же интерес публики был уже некоторым образом исчерпан недавно законченным делом гг. Градевица и Горнштейна. Блестевшая остроумием защитительная речь приехавшего издалека адвоката, исследования экспертов, показания свидетелей из высшего общества, наконец, прибытие красавицы г-жи Луниа, которая, ради подачи показаний, должна была порвать свое лечение во Франценсбаде и блистала на суде своим освеженным личиком с великолепными золотисто-черными глазами и роскошными новыми нарядами -- все это привлекало к этому делу внимание и интерес женской публики, который теперь стал быстро охладевать к суду и судебным процессам.
На очереди стояли одни лишь крестьянские дела, при которых заседания тянутся страшно медленно и на которых не услышишь блестящих речей адвоката, не увидишь представителей высшего круга.
И господа присяжные, будучи, по-видимому, такого же мнения, поздно вставали из-за карт, долго спали, обильно ели. От одного постоялого двора к другому то и дело бегали мишурисы (половые), шлепая туфлями по деревянным, высоко приподнятым над грязными лужами, тротуарам; торговля в магазинах вин, ликеров и бакалейных товаров шла необыкновенно бойко; зато перед зданием судебного присутствия улица пустела с каждым днем.
Бывало, здесь пройти нельзя от тесноты и толкотни, и всякий норовил пройти по этой улице, будто мимоходом, постоять, потолковать - ничего итого не было теперь: редко-редко кто проходил по ней. Даже факторы сюда не заглядывали, а заглянувши случайно, презрительно сплевывали сквозь зубы.
Правда, собирались еще тут кучками мужики из Волгатич, из Крынек, из Заданнаго, из Мытрык, Долгушек, из Корпят, да что выжмешь из полещука, который в город обыкновенно приходит без гроша за душой, с краюхой черного хлеба за пазухой, с горсткой толокна в тряпице, и этим питается он дня три и даже четыре? Даже рыжий Юдко не показывался между ними, а это было вернейшим признаком того, что от этих пропитанных дегтем и потом тулупов не поживишься ничем: тонкое чутье Юдки далеко угадывало пустой карман.
Но вот настал день, когда на улице перед судебным присутствием не видать было и этих мужичков; разошлись и они все, каждый по своему делу. В суде разбиралось последнее дело, оставленное на самый конец, не возбуждавшее ничьего интереса, не привлекавшее ничьего внимания. Это было какое-то ничтожное делишко о краже сыра и масла.
-- Нищенки какие-то! -- говорил остроумный пан Иероним, раздавая карты на постоялом дворе Шии Фроима.
Никому и дела не было до этих нищенок. Только две бабы, одна в тулупе и сапогах, другая в платке, поняве и онучах, вошли в ворота суда и исчезли в них.
Улица совершенно опустела. Только у стены дома, находившегося против судебной палаты, стоял "дид" в рваном тулупе и порыжевшей нахлобученной шапке, цвет которой мало отличался от цвета его волос, покрытых колтуном, и рыжеватой бороды. Лицо его еще было не совсем старо, но сильно обезображено оспой, да и водка оставила на нем свои следы. У ног его, обутых в лапти, сидела на задних лапках небольшая, бурого цвета собачонка, привязанная за веревочку к железной палке, служившей "диду" подпорой.
Напротив, в судебной палате, ярко светились окна освещенной залы. Туда-то смотрел и "дид" и собачонка, но, между тем, как "дид" глядел равнодушно и тупо, во взгляде собачонки сказывалось явное беспокойство и нетерпение.
Между тем по пустой улице, словно в открытом поле, гудел ветер, задувая желтое пламя фонаря, развевая бороду "дида" и его заплатанный тулуп, а собачка, вся дрожа, от резкого холода, начинала жалобно и отрывисто завывать, слегка порываясь к воротам суда. Но сильный толчок ногою заставлял ее сидеть на месте, и, поджав под себя хвост, она снова с величайшей тревогой всматривалась в окна палаты.
А там, в большой теплой комнате, приветливо горели по стенам яркие огоньки, освещая позолоту недавно выкрашенного потолка; серые шторы на высоких окнах были опущены; строгими, безмолвными рядами стояли высокие пустые скамьи, кончаясь небольшой галереей, которая на некотором возвышении поднималась как раз напротив стола, за которым заседали судьи. На одной из этих скамей у самого входа в палату что-то чернелось; это был служитель, который, видя, что никто не приходит, на цыпочках подошел к скамейке, присел на ней, предварительно с достоинством раздвинув полы мундира, и, сгорбившись, начал осторожно понюхивать табак.
Полный свет спускавшейся с потолка люстры падал на стоявшего у края стола прокурора. Это был мужчина уже не первой молодости, хорошо сложенный, с неторопливыми движениями.
Голова у него была большая, круглая, вся лысая, лицо мясистое, глаза тусклые, выпуклые, в золотых очках, светлые большие усы, совершенно обросшие волосами щеки и подбородок, взгляд немного грустный. Он говорил тяжеловато, почти монотонно, но голос у него был теплый и задушевный. Вообще, во всех чертах его лица и во всей его фигуре сквозило особенное добродушие, свойственное полным людям, которое мало согласовалось с его делом публичного обвинителя.
Перед ним, в виде полукруга, были расположены скамьи для господ присяжных, по правую его руку стояли стулья и столики защитников, а по левую -- блестели мундиры председателя и его товарищей.
Председатель сидел в своем кресле, опершись на его ручки и слегка склонив на грудь голову; налево и направо от него сидело еще двое господ, из которых один просматривал бумаги, а другой забавлялся, вставляя в глаз монокль и тотчас же сбрасывая его легким, почти незаметным движением носа. Несмотря на это, он, казалось, внимательно следил за речью прокурора, придав другому, незанятому глазу сосредоточенное и мечтательное выражение.
На скамьях присяжных, по обыкновению, пестрота костюмов и разнообразие званий, возрастов и физиономий; но на всех лицах одно общее выражение усталости. Ничего удивительного: на последних судебных заседаниях это -- явление самое обыкновенное, и нужно чрезвычайно занимательное, большое дело, чтобы согнать с этих лиц выражение усталости и вдохнуть в них оживление и интерес.
Но, видно, сегодня разбиралось не громкое дело; чтобы в этом убедиться, достаточно было взглянуть на сидевшего у бокового столика защитника. Он то и дело зевал, щурил глаза и погружался в следующее интересное занятие: рассматривал сперва ногти левой руки, потом правой, затем опять левой, потом еще раз правой и, наконец, обеих сразу.
Это одно уже как нельзя лучше характеризовало его роль защитника по назначению. Защитник по назначению обыкновенно возится с своими ногтями в продолжение всей речи прокурора, разве отвлечет его от этого звон в правом или левом ухе. А то возьмет лежащую перед ним бумажку и, сам того не сознавая, начнет выводить на ней буквы
Л
или букву
С
с неимоверной, все увеличивающейся, быстротой, и только, когда вся четвертушка будете испещрена, он пробуждается от своего забытья и окидываете присутствующих слегка удивленным взором.
Время шло. Газовые огоньки издавали однообразный треск: со скамьи, где сидели свидетели, доносилось сильное сопение, изредка прерываемое храпом, который, впрочем, тотчас же обрывался.
Зала вся сияла лучезарным светом и великолепием; все в ней, казалось, дышало теплотой и лаской. Ярко горели свечи в блестящих подсвечниках, освещая покрытый красным сукном стол; сверкали всеми цветами радуги хрустальные письменные приборы, граненые графины и стаканы; блистали богато расшитые, украшенные звездами и лентами, мундиры; лучи люстры обливали светом широкую неровную лысину прокурора, отражаясь вместе с тем и на серебряном кресте, стоявшем на столе, и даже на блестящем штыке стоявшего у дверей солдата.
Но при всем том обращало на себя внимание то странное обстоятельство, что в зале совсем не видать было обвиняемых. Высокие, похожие на закрытые места певчих в церкви, скамьи подсудимых казались совершенно пустыми.
Казалось, все великолепие, вся роскошь судебной палаты были направлены на какое-то безымянное, безличное преступление; казалось, что эту громадную судебную машину завели и пустили в ход только для пробы, как пускают первый поезд железной дороги по новой насыпи.
Но это только казалось. В пустых, по-видимому, скамьям от времени до времени слышался легкий шум, напоминающий шорох мышей; от времени до времени доносилось оттуда шлепанье нескольких пар босых ножек. Так кролики, забравшись в ямку под полом избы, невидимками топчутся по разглаженной глине.
Прокурор кончил свою речь.
Это была одна из тех речей, все обороты которых легко предугадать заранее. Тема была избитая, гладкая, как наилучший санный путь; слова, раз пущенные в ход, свободно лились сами из уст автора.
-- Мелкие проступки, -- говорил он, -- одно и то же, что маленькие веточки, которые употребляют для прививки. Как из веточек вырастают деревья, так из маленьких проступков рождаются большие преступления. Что же такое, разберем, малое преступление и что такое большое преступление? В основе это--одно и то же -- то же посягательство на закон, то же нарушение общественного порядка. Если бы правосудие чаще уничтожало первые зародыши преступлений, зараза порока не распространялась бы на целые массы с такой роковой и неудержимой силой. Преступник, наказанный вовремя, это -- человек почти спасенный, но поздно будет вырывать его из когтей порока, когда он уже запятнал себя позором несмытых и неотомщенных преступлений.
Он остановился, переводя дух. Собственно, он мог или этим же закончить свою речь, или продолжать ее: у него был свободный выбор между тем и другим. С минуту казалось, что он тут кончить; быть-может, он и сам подумывал об этом. Как человек спокойный, добродушный, он не любил всех этих воззваний к правосудию, которыми как бы обязательно заканчивается всякая прокурорская речь. Сердце у него было мягкое, да н вообще, правда сказать, ему не хотелось в данном случае выступать во всеоружии; просто не стоило даже рук марать! Ну, подумать только: три фунта сыра да кусок масла.
"Боже ты мой! Да, ведь, наш брат и за завтраком, душечка, справился бы с этим!"
Защитник, которого к концу прокурорской речи стало охватывать некоторое беспокойство, кидал на него короткие быстрые взгляды. Очевидно было, что он чего-то ждет и чего-то боится.
Вдруг он вздрогнул и, опустив глаза, еще внимательнее прежнего стал рассматривать, свои ногти : взгляда, выпуклых глаза, прокурора упала, на стол, где в качестве вещественного доказательства лежала длинная, загнутая с одного конца, палочка, точь в точь такая, какую употребляют садовники для сбрасывания весной гусеница, с груша, и яблонь.
В то же время защитник, рассматривавший свои ногти, сделался предметом наблюдения для господина председателя; скосив свои прекрасные продолговатые глаза, председатель устремил на него свой взор и долго, с каким-то особенным выражением, разглядывал его.
-- Еще слово, господа! -- продолжал в эту минуту прокурор свою речь. -- В данном случае является еще одно обстоятельство, не мало отягчающее вину подсудимых и тем склоняющее суд к большей строгости; обстоятельство это -- то, что предметы, составляющие сущность проступка, украдены ими из-под замка, при чем самый замок оказался поврежденным. Беззаконие, какое позволили себе в этом случае обвиняемые, так ужасно, так возмутительно. что этого одного достаточно, чтобы направить против них меч карающего правосудия.
"Перед вами, господа, неопровержимое доказательство их виновности! Вот то орудие преступления, которое помогло обвиняемым совершить один из наиболее смелых поступков, какие предусмотрены законом. Обращаюсь к вам, господа присяжные, и надеюсь, что вы не задумаетесь выразить свое справедливое негодование от лица всего общества!
Он кончил и, словно теперь только сам услышал собственные слова, удивился и мутным, неуверенным взглядом окинул присутствующих.
"Что за черт! Ведь, кажется, так был расположен к снисходительности, к мягкости, а вон, как выпалил! Ей-Богу, и не думал, и не гадал! А смотри-ка, душечка, что вышло! А?.. Вот так привычка! Вот так штука!"
Он усмехнулся, махнул рукой и тяжело опустился в кресло.
Между тем за столом на скамьях присяжных поднялось движение. Сидевшие там зашевелились, зашептались, тот крякнул, другой вытянул шею, чтобы взглянуть на злополучную палочку.
Берестяная табакерка заходила между свидетелями. Кто-то чихнул, другой пожелал ему здоровья шепотом, тем славным мужицким шепотом, который за полверсты услышишь; кто-то зевнул так, что челюсти затрещали.
Между тем служитель тихохонько подвигался на самый край скамейки и усердно смотрел по направлению к столу: дескать, береженого и Бог бережет. Однако, никто, слава Богу, не показался. Лишь за дверьми, из холодной приемной, доносилось шлепанье босых ног, да жалостливое плаксивое сморканье, смешивавшееся со вздохами и шепотом. Но это нимало не беспокоило и служителя.
Он отлично знал, что там одни бабы. Без баб не обойдется ни одно хотя бы самое пустяшное мужицкое дело. Известное, ведь, дело, как бабы лакомы на всякое гореванье. Иная и медом или даже перцовкой не насладится так, как причитанием да плачем. Начнись только дело в суде, глядь, уж и тянется целая процессия, уж и в двери суются, уж и хнычут, дуры! Так это им и помогло! Как раз!
Тута он делает гримасу и пренебрежительно усмехается. Ну, сплюнул бы, право! -- такая его разбирает досада на этих глупых баб, -- только то, что в таком месте нельзя.
В эту минуту раздается звонок председателя: защитник начинает говорить.
Защитник подымается. Сначала он не знает, куда де- ватт свои руки в коротких рукавах, наконец кладет их на столик и поднимает голову. На лице его на одно мгновение выступает легкий румянец.
Это неказистый человек, с сгорбившейся спиною и впалой грудью; лицо у него вялое, без всякого выражения, высокий лоб, редеющие волосы, взгляд потухший.
Он никогда не держит прямо свою голову, но постоянно наклоняет ее то в одну, то в другую сторону, бросая взгляд снизу в сторону, как это делает коршун. Сухие, тонкие губы его постоянно раскрываются в какую-то особенную улыбку даже тогда, когда он говорит совершенно серьезно; впрочем, у него нельзя точно уловить этого момента, и то, что он говорит серьезно, носит оттенок какой-то грустной иронии, и в том, что он говорит с иронией, слышится что-то суровое, неумолимое. Вообще, он напоминает человека, который любит горько насмехаться над самим собою.
Неважная была эта личность. Клиентов у него вовсе не было, а в канцелярии его, неизвестно зачем, стоял пустой столик рядом с лишней конторкой, между тем, как он решительно не нуждался в помощнике, да и едва ли бы он примирился с кем-нибудь, кроме этого столика.
Он встал, откинул голову с левого плеча на правое, искривил губы сперва в одну сторону, потом в другую, точь-в-точь, как делает сапожник, когда вытягивает кожу, затем стрельнул взглядом в бок, прямо в расшитый обшлаг мундира прокурора, приводившего в порядок свои бумаги.
-- Задача, выпавшая мне на долю, почтенные г.г. судьи, -- начал он с расстановкой, бесцветным, вялым голосом, -- задача чрезвычайно легкая, я сказал бы даже, задача благодарная, если бы не было общепринятой истиной, что все вообще задачи человеческой жизни -- дело неблагодарное. Но не в этом дело.
"Подсудимые обвиняются в том, что украли н сели сыр и масло. Как защитник официальный, я понимаю все значение этого факта и нисколько не думаю ослаблять вины вверенных мне клиентов. Блестящая речь господина прокурора не допускает никакого выбора. Раз малое преступление одно и то же, что преступление большое, к чему же, спрашивается, его уменьшал? Не значило ли бы это то же, что увеличивал? Посему я не имею ни малейшего намерения затевать такую ненадежную игру. Впрочем, к чему все это? Собственно говоря, вся моя защита -- дело не нужное, лишнее. Обвиняемые не отрицают своей вины. Да-с, господа судьи! Они сели три фунта сыра и целый фунт масла. Возможно даже, что и больше, чем фунт масла, как утверждает потерпевшая сторона. Возможно! У этаких бездельников обыкновенно аппетит бывает отличный.
Он смолк, откинул голову на другое плечо, и взгляд его упал на золотую цепь председателя.
-- Я, например, -- продолжал он, -- совершенно не употребляю масла: оно возбуждает у меня горечь во рту и жар в нижней его части, как и все другие жирные вещества.
"Однако я вполне склонен верить, что такие здоровые, такие мужицкие желудки, которым даже можно бы позавидовать, были в состоянии переварить целый фунт масла или даже немного больше.
"При всем том, -- прибавил он, откидывай голову, словно бильярдный шар, на противоположное плечо, -- является весьма интересный и достойный рассмотрения вопрос: как было истреблено это масло: с хлебом или без хлеба? И если с хлебом, то откуда взялся у обвиняемых хлеб? В том, что они не достали его в хате, у матери, можно быть более чем уверенным.
"Скажите, милостивые государи мои, у кого теперь в хате найдешь хлеба?' Решительно ни у кого! Год плохой был, жатва обманула ожидания, рожь не уродилась, картофель погнил, овес почернел, ячмень высох на корню, даже лебеда плохая была, горькая и червивая.
Он снова оборвал свою речь, сделал такую гримасу, так искривил свои губы, точно сам пробовал эту лебеду и еще чувствовал ее горечь.
-- В пустых закромах, -- продолжал он через ми-нуту, -- мыши устроили свои норы, бабы последние крохи круп повымели из клетей; давно неупотребляемые квашни рассохлись и рассыпались в клепки. Быть - может, вас удивляет, господа, что у меня имеются такие подробные сведения о том, что творится в деревне в такое неудачное, неурожайное время1? Я сам -- крестьянский сын, милостивые государи мои, мужицкое отродье, если позволите так выразиться, и отлично помню, как докучает нужда, когда рожь не уродится да картофель сгниет.
И первый раз в продолжение своей речи он выпрямил немного голову и сверху посмотрел на слушателей. Казалось, равнодушный взгляд его загорелся и глаза сверкнули влагой. Но мгновенно он принял свою обыкновенную позу и, опустив глаза, продолжал:
-- Во всяком случае для хода дела не может быть безразличным то обстоятельство, что в такой плохой, неудачный год обыкновенно на десять крестьян приходится девять голодных. Если я нахожу защиту, которой пользуется клиент от своего адвоката, пустой и бесполезной, то, наоборот, величайшее значение я придаю всему тому, что само по себе говорит в защиту дела. Итак, если вы, почтенные судьи, признаете справедливым мое скромное мнение, то я предлагаю немедленно приступить к допросу обвиняемых, с целью разъяснения этого во всех отношениях интересного пункта. Процедура ничего не потеряет на таком незначительном отступлении от правил, за то господа присяжные несомненно выиграют от более всестороннего рассмотрения дела с той точки зрения, которую в предварительном следствии, к сожалению, поторопились обойти.
Тут он остановился, прищурил глаза и кинул быстрый взгляд в сторону следователя, который в ту же минуту захлебнулся и покраснел, словно его схватили за горло.
Этот упрек адвоката, сам по себе почти не имевший никакого отношения к защите, да еще грозящий замедлением дела сверх предназначенного для него времени, не мог, понятно, никому прийтись по вкусу.
Первый заявил свое неудовольствие служитель, пожимая плечами и тихонько посмеиваясь в свои саперские подстриженные усы; впрочем, он сейчас же успокоился и, погрузив свои два пальца в табакерку, старался ограничить свои движения как можно менее заметными приближениями табака к носу. Действительно, ему-то что так сидеть и слушать? Другое дело, если бы он стоял при дверях: тогда, понятно, он присоединился бы к недовольным.
Между тем, сидевшие за столом стали пошевеливаться в своих креслах с таким видом, который не оставлял сомнения в том, что предложение защитника они не одобряют и даже считают его неуместной шуткой.
"Что это за новые законы, чтобы обвиняемых, перед произнесением последней речи, требовать к разъяснениям при разборе дела? Не своеволие ли это, ни на чем не основанное? Или притязание на пустой эффект? на оригинальность?"
И господа присяжные, в свою очередь, ворочались на своих скамьях.
"Что же это, черт возьми! до каких пор их тут думают держать? Пулька не разыграна, в девять часов назначен у Фроима ужин с щукой, а тут -- вот тебе и раз! Черт побери такое дело, когда ни поесть, ни отдохнуть не дадут во-время!"
Один лишь прокурор сочувственно смотрел на защит-ника. И он, правда, признавал несвоевременность этих новых допросов, даже готов был считать их уклонением от закона, но, с другой стороны, какая-то тайная симпатия влекла его к адвокату.
Тот на лету подхватил это выражение на лице прокурора, а так как председатель молчал, нервно барабаня по ручке кресла, что можно было объяснить себе и так и иначе, то он, слегка наклонившись к столу и откинув голову, как мяч, с левого плеча на правое, проговорил:
-- Я позволяю себе повторить мое предложение и усиленно настаивать на нем. Вы, почетные г.г. судьи, не можете отнестись равнодушно к тем выгодам, какие может принести делу выяснение указанного пункта.
"Не одно и то же съесть сыр и масло с хлебом или вместо хлеба; я напираю на эту разницу. Это имеет важное, решающее значение в данном случае. В виду же того, что ни только что оконченный допрос свидетелей, ни потерпевшая сторона не дали в этом отношении никаких указаний, ясно, что за получением этих выяснений следует обратиться к самим обвиняемым. С вашего разрешения, господин председатель...--прибавил он, слегка поклонившись, и смолк в ожидании.
Отказа не последовало; защитник повернулся к рядам скамеек.
-- Ходите, ребята! -- кликнул он на простонародном наречии полещуков.
В ту же минуту в скамейках, которые до сих пор казались пустыми, что-то зашевелилось, зашлепали босые ноги и из глубины, понемногу, повылезли небольшие серые фигурки.
-- Ближе! -- крикнул адвокат, и глаза его вдруг разгорелись.
Маленькие серые фигурки зашевелились, засуетились и шагом начали подвигаться к защитнику.
-- Ще ближе! -- крикнул он снова каким-то свежим, помолодевшим голосом. -- Ще ближе!
Они хорошо были видны теперь : прижались друг к дружке и стали в кучку, словно овечки серые.
Их было всего пятеро.
Это были маленькие, худенькие мальчики, загоревшие от ветра и солнца. Старшему из них было на вид лет четырнадцать, младшему -- лет десять или даже еще меньше. Ну, деревенские мальчуганы, что пасут гусей, телят да другой мелкий скот, а то и просто из хаты. Низко подстриженные, темно-русые и черные гривы закрывали их лбы; щеки у них были смуглые, слегка впалые; на лице -- выражение испуга и в то же время любопытства.
Одни из них были в полотняных свитках, другие в рваных полушубках, шитых разными нитками; на самом младшем была надета простая холщевая рубашонка поверх таких же штанишек, завязанных веревочкой на босых ногах.
Держа обеими руками свои шапчонки, они крепко прижимали их к груди; вытаращив глаза, разинув рты, вытянув тонкие, как у воробьев, шеи; они, казалось, были совершенно поглощены невиданным дотоле зрелищем. Один из господ, сидевших за столом, обратился было к ним, но они его не поняли. Их рассеянные взгляды блуждали по блестящим мундирам, по золотой раме висевшего в углу образа, останавливались на звонке, па сверкавших чернильницах, на серебряном кресте, на красном сукне стола.
"Ой-ой, сколько тут богатства всякого! Ой-ой, сколько богатства!"
Маленький Хведось даже не был вполне уверен в том, что сидевшие за столом господа были настоящие, живые люди и в недоумении толкнул в бок Бенедыся, указывая головой на прокурора. Но Бенедысь ничего не чувствовал; он весь был поглощен созерцанием цепи на груди председателя.
"Бог мой! А как светло-то! Свечи-то какие! Большое богатство! Большущее богатство!"
"Каб есть дали, -- думает рассудительный Лукас, недоверчиво поглядывая исподлобья, -- а то стой да гляди, да дивуйся!"
Он покачивает головой и задирает свою темно-русую гриву кверху, к горящей над ним люстре, которая кажется ему больше и гораздо красивее солнца.
Самый старший из мальчиков, Устам, единственный сын вдовы Хвылыны, который, вот уже год, как пасет дворовых жеребцов, соображает, что уже коли их впустили в такую красоту, так это не даром. Он мальчик умный и сметливый.
"Ого!" -- думает он, и на смуглом лице его вдруг выражается беспокойство. Он отлично помнит, что был зачинщиком в деле истребления тех сыров и масла, а это, видно, гладко не пройдет. Кутузка-кутузкой, еще бы не так страшно, такая же грязь й голод, как у себя в хате. Но тут, в этом богатстве, при таких господах, уж тут, верно, что-то будет, ого! Не даром, верно, забрали их сюда, уж никак не иначе, как выпороть... Ого!.. И он переступает с ноги на ногу, крепче сжимает свои руки и съеживается. А то ему вдруг покажется, что ему больно в нижней части спины, и он тревожно озирается назад. Однако, ничто не грозит ему с этой стороны.
За ним стоит Клим, маленький погонщик гусей; он живет в последней хате, что у самого леса. Он сто- т, как очарованный. С той минуты, как его ввели сюда, его глазенки не переставали бегать по потолку, который был виден с высоких закрытых скамеек ; теперь разгоревшимся, мечтательным взором он оглядывает всю залу.
"Каб гуси-то видели! Мама ты моя, каб они видели!.. -- шепчет он. -- Церковь -- не церковь, а словно сон какой... Да где! На самой теплой печке не приснятся этакие дива!.. В молитве не придумать!.. На сурне не сыграть, хоть и на самой длинной!.. Ах, мама ты моя, каб гуси-то видели!"
Он говорил "мама" так себе, по глупости, по привычке: он был сиротой, и добрые люди приютили его у себя из жалости, да еще ради гусей, которых лисица душила на дорогах: и так он привык уже к своему маленькому стаду, что считал гусей своими ближайшими друзьями.
Устим, между тем, насторожил уши: ему показалось, что кто-то заговорил о хлебе. Он чувствует какое-то неприятное ощущение пустоты в желудке и сильнее затягивает спавший под ребра поясок.
"А что? -- думает он, и страх сменяется надеждой, -- а что? Может, дадут хлеба да и пустят!"
Он пытливо и подозрительно взглядывает на стол.
"Э... может, и не дадут! Хлеба-то этого самого что-то не видать ! Где ж бы ему тут быть?"
И сомнение охватывает его с новой силой. Как бы то ни было, он не чувствует себя здесь в полной безопасности. Тут уж никак не пособишь! Тут уж, видно, плохо придется, добром не пройдет! Он медленно оглядывается в сторону и вдруг замечает у дверей солдата. В то же мгновение он с быстротою молнии опускает глаза и начинает сильно моргать длинными светлыми ресницами. Быстро подымающиеся и опускающиеся веки его напоминают в эту минуту тонкие, быстро бьющиеся в смертельном страхе, крылышки наполовину обожженной ночной бабочки.
Вдруг он слышит, что к нему обращаются; это тот самый господин, что сказал им "ходите!" Он отлично понимает его: господин этот спрашивает его, съели ли они сыр и масло с хлебом или без хлеба?
"С хлебом?.." -- Мальчик поднимает глаза, улыбается, выказывая мелкие зубы, и качает головой. Вся его прежняя робость прошла, как только он услышал, что с ним заговорили так просто, точно в деревне. Ну, где ж бы им было хлеба взять, когда его не было? На полках бабы хлеба не кладут. Коли есть хлеб, так они его в клеть прячут, аль в другие какие бабьи места, а на полках, ну откуда бы ему там быть?
Нынче так хлеба-то и вовсе не пекут, ржи, вишь, в деревне мало. Кабы только Бог дал, чтобы хоть на посев хватило...
Так думает себе Устим, но, понятно, вслух этого не высказывает. Куда! Он бы и не посмел, да уж и стыдно больно. И, думая все это про себя, он улыбается и отрицательно качает головой. Защитник и не требует. Он, видно, отлично знает эту отрицательную улыбку полещука; знает он, что тот словом, пожалуй, и солжет порой, но улыбкой никогда.
-- А давненько ль ты хлеб едал? -- спрашивает он вдруг, обращаясь к мальчику.
Устам поднимает голову и начинает припоминать. Худенький и высокий, с поднятой головой, он кажется еще выше; его вытянутая шея так тонка, что так, кажется, и перерезал бы ее веревочкой, из-за расстегнутого ворота рубашки видны глубокие выемки в ключице; кожа на подбородке и нижней челюсти сморщилась, как у старика. Сначала он пробует считать на дни, но их слишком много, не ладится у него; тогда он начинает считать на воскресенья, по это опята не клеится. Он начинает еще раз сызнова, вслух, и считает по ярмаркам. Вот так, теперь ладно! Теперь он знает, когда это было! Теперь он помнит... Живое детское воображение вызывает перед ними всю эту минуту со всеми ее подробностями.
-- А было это за две ярманки перед той, что последней была, на Пилыпа это было... Матушка шерсть продала и купила хлеба -- два коровая да еще булочку для Софийки суседской... От хлебушка хорошо таково пахло...
"Мамка его в фартуке несла, а я тут же при ней бежал... Идем мы этак шибко, потому солнце уж на "гвоздок" [
рощица
] заходило... А Тыт Желизный под "розсвитней" [
вырубленное
или
не заросшее
м
е
сто в
л
е
су
] пахал. Вот, идем, а мамка и говорить: слава Богу ! А Тыт ей в ответ : во вики виков! А что, говорит, несешь, хвылынка? А мата: хлеба, вот, говорит, купила. А Тыт опята: что ж это, свадьба, что ль, у тебя, что хлеба-то купила? А мамка ему на это: то-то, говорит, что свадьба! Колы хлеб есть, то и свадьба! И рассмеялася : ай-да ярманка, ай-да Пилыпок! А чому, Тыт говорить, и не пошалыты, колы приступае! И тут покрикивать зачал: а ну, малый ! а ну, ладный ! Потому, там у розсвитни потайник [
камень, глубоко зас
е
вш
и
й в земл
е
], а у потайника и на валах тяжко. Вот в ту пору я и хлеб-то ел!
Мальчик рассказывает все это медленным, тихим, точно усталым голосом, и самый его голос этот подтверждает, что ярмарка на Пилыпа давно уж была, давно...
Защитник ни разу не прервал рассказа мальчика. Наклонившись к нему, он смотрел на, него разгоревшимися глазами, с побледневшим лицом и дрожавшими губами, и, казалось, жадно вслушивался в лепет этого деревенского пастушка.
Мальчик смолк, а он все еще прислушивался. Наконец, он тихо, горько засмеялся и повернулся к судьям.
Несмотря на его кажущееся спокойствие, видно было, что он весь горит от внутреннего волнения. Голова его не производила обыкновенных своих движений: она поднималась все выше и выше, все смелей и смелей; глаза уже не глядели исподлобья, в сторону, но резко, словно ножом, пронизывали сидевших и метали искры в узоры мундиров, перстни и ленты.
Судьи опустили глаза: больно не по вкусу приходилась им вся эта сцена. Не нравились им ни расспрашивания мальчика, ни эта кучка оборванцев, которых неизвестно зачем вызвали сюда с их мест.
Все это, думали они, пожалуй, красиво в романе, в книжке, но никак не в судебной палате. Не то, чтоб они были холодные эгоисты, нет, некоторые из них даже отворачивались, не будучи в состоянии смотреть па бедных, истощенных мальчуганов: жалко им становилось этих несчастных, беспомощных сиротинок, но все хорошо на своем месте и в свое время.
Но более всех был изумлен служитель. Он просто не хотел верить своим собственным глазам и в недоумении так покачивал головой, что табак с трудом попадал ему в нос. С тех пор, как он при суде, он еще не видал подобной "комедии".
Посмотришь, так и театр тут себе скоро устроют! Защитник, между тем, кончал свою речь.
-- Вот и все, что относилось к хлебу, т.-е., собственно говоря, к отсутствию хлеба, -- говорил он. -- Но я принужден обратить внимание, почтенные судьи, еще на один пункт, который опять-таки сам по себе говорит в защиту дела моих клиентов. Пункт этот указан мне господином прокурором в его блестящей речи, и я позволю себе повторить тут подлинные слова почтенного оратора: "Вот орудие преступления!" -- так сказал он, указывая на небольшой предмет, лежащий в данную минуту перед вашим лицом, почтенные судьи. Нельзя отрицать, что это -- одно из наиболее метких, решительных и остроумных умозаключений, которые когда-либо были произнесены устами достойного обвинителя в сем прибежище правосудия п истины. А посему, мне кажется, я не могу сделать ничего лучшего и полезнейшего для моих клиентов, как обратить на это ваше милостивое внимание и повторить: "Господа судьи! Вот перед вами орудие преступления!"
И свободным, величественным жестом он протянула, руку по направлению к столу, указывая на палочку.
Присутствующие как-то беспокойно зашевелились, как будто эта сурово протянутая рука коснулась их груди. А прокурор уставился на защитника мутным, неуверенным взглядом.
"Что же это он, душечка? Смеется надо мной, что ли? Да ему-то, адвокату, прокурорскую речь разбивать следует! Да он на то и поставлен! А он-то, посмотри-ка, душечка моя, сам так говорит, словно бы он прокурором был!"
И он неспокойно заворочался в кресле и чмокнул губами.
-- Я вижу, вы тронуты, господа судьи, -- произнес, между тем защитник, тряхнув головой. -- Благоволите, милостивые государи, успокоиться! Сие орудие преступления не есть ни топор, ни даже ни ножик или долото, это -- простая... нет, я ошибаюсь!.. это закривленная палка! Палка, которой всякий может открыть дверь каждой полесской хаты, вкладывая ее, эту палочку, в отверстие и поднимая деревянную скобку, которою дверь запирается изнутри. Не угодно ли вам знать, господа судьи, какая рука, какая сила действует этим преступным орудием?
Он повернулся, схватил Устима за плечо, завернул рукава его заплатанной свитки и грубой недобеленной рубахи, и, обнажив тонкую, как ветвь, руку мальчика, воскликнул громко, несколько даже громче, чем допускало приличие в присутствии такого почтенного собрания:
-- Вот она, эта могучая рука!
Но в то же мгновение он быстро повернулся к мальчику и, указывая на красные пузырьки, покрывшие его тонкую руку, сдавленным голосом спросил:
-- Это що?
-- Это? Прусаки кусали! -- с полнейшим равнодушием ответил Устим.
В глазах адвоката загорелся мрачный огонек; взор его впился в исхудалое личико ребенка, с глубины поднялись и заговорили в нем полузабытые противоречивые чувства... Через несколько мгновений он овладел собой, едва заметная улыбка промелькнула на его губах.
-- Простите, почтенные судьи! -- произнес он, повернувшись к столу, равнодушным, но слегка дрожавшим голосом, -- я испугался. Быть-может, я кого-нибудь тоже испугал? Простите! Мне показалось, что этот ребенок внес сюда нам какую-нибудь болезнь... заразу... Но нет, тут только нужда! Не что иное, милостивые государи мои, как нужда, великая, грозная нужда!
Он выпустил руку мальчика, поклонился и, сделав несколько неровных медленных шагов к своему месту, сел; мелкие капли пота выступали на высоком, полысевшем лбу.
Странное дело! Голова его уже не перекидывалась с одного плеча на другое, он держал ее прямо и твердо; широко открытые глаза его глядели куда-то в даль, тонкие губы были сжаты и суровы. Ничто не напоминало в нем в эту минуту официального адвоката.
Вдруг, среди глубокой тишины, водворившейся в зале, послышался слабый, жалобный писк ребенка.
Самый младший из мальчиков вздрогнул, раскрыл рот и поднял к окну свои большие голубые глаза.
-- Козырек... Козырек это! -- крикнул он пронзительным детским голоском. -- Козырек завывае...
Он сделал, было, шаг вперед, хотел итти... он не видел и не слышал ничего, он хотел сейчас туда, к Козырьку.
"Козырек завывае !"
Но Бенедысь вмиг задержал его за рукав его серой рубашонки. Внимательно наблюдавший за всем Бенедысь вдруг заметил, что цепь на груди председателя зашевелилась, а вслед затем зашевелился гладко выбритый подбородок: председатель что-то говорил. Бенедысь даже очень хорошо расслышал, что он говорил : он спрашивал фамилию порывавшагося мальчика.
-- Хведось ! Хведось Пыптток !--решительно промолвил он.
Председатель просмотрел бумага.
-- Как же это Пыптток? Да, ведь, этой фамилии нет в протоколе!
Сидевший подле него секретарь, слегка наклонив голову, придвинул к себе бумаги, тоже просмотрел их и поднял брови: ни о каком Хведосе Пыптюке там не было и речи. Председатель вторично спросил мальчика, как его зовут.
Но мальчик даже и не думает, что дело касается его. Все прозрачней, все серебристей делаются его широко раскрытые глаза; посиневшие губы его дрожат от сдерживаемого плача. Одна мысль, одно желание наполняют в эту минуту это маленькое создание : хотелось бы ему пойти туда, на эту темную улицу, откуда доносится жалобный вой собаки, туда,, на этот воющий ветер, на резкий дождь, вот так прямо, как оп стоит, в своей изношенной серой рубашонке, без застежек, с открытой грудью, ему бы хотелось прижаться к мокрой шерсти, к мохнатой голове воющей собачонки.
-- Козырек это... Козырек завывае!..
-- Хведось, Хведось Пыптюк! -- все смелей и смелей толкует между тем судьям Бенедысь. Он отлично чувствует себя. -- И чего это там на деревне болтали: суд, суд! Мать плакала, отец па прощанье влепил ему три тумака в спину, а тут, гляди, и ничего страшного! Не бьют, не ругают, сидят себе так тихо, красиво. Даже о сыре да масле ни слова, почитай. Вон и того не знают, как этого дурня Хведося звать.
И засмеялся в руку чем тихим, быстрым смешком, каким уже с самого детства умеют смеяться только полещуки.
Если бы волчата в лесах смеялись, они бы, наверно, выглядывали так, как выглядывал в эту минуту Бенедысь.
-- Ну, так как же?..--спросил председатель, начиная горячиться.
Секретарь в ответ только поднял брови и развел руками.
-- А как тебя зовут? -- вдруг обратился председатель к Бенедысю.
Мальчик был в седьмом небе, глаза его так и блестели от радости. Расспросы председателя приводили его в восторг. Он выдвинулся из группы товарищей и смело ответил:
-- Тихобай!
-- Бенедикт Гуц! -- написано в протоколе. Что же это ты? А?
Бенедысь сделал еще шаг вперед. Он нисколько не стеснялся перед всеми этими господами, словно это для него были свои люди.
-- Нестар Сирыч -- это батько! Гуц, та Сирыч, та Нестер! А що Бенедысь, та Тихобай -- это я! -- растолковывал он и ударил себя в грудь своим маленьким кулачком.
Чрезвычайно довольный собою, он с гордостью оглянулся вокруг. Ишь, где они! Стоят там, словно в хлеву! А он-то, он перед столом, перед самими господами!
Он проглотил слюну, выпрямился, опустил руки по швам, сдвинул свои босые ноги по примеру стоявшего на пороге солдата.
-- Так как же тебя зовут? -- снова спросил председатель, пожимая плечами. -- Сирыч, Гуц или Тихобай? Так и отца твоего звать Тихобай? А?
Мальчик даже покраснел от радости, что еще не конец его торжеству.
В зале водворилась тишина. Председатель, потеряв всякую надежду добиться какого-нибудь толку от мальчиков, раздосадованный, уселся в кресло.
Между тем, защитник, в продолжение всей этой сцены, с нескрываемым раздражением сидел за своим столиком; перекинув голову на плечо, он оперся локтем на колено и дергал свою темную редкую бородку. Когда председатель сел, он медленно поднялся с своего места п, не переставая подергивать бородку, скромно опустил глаза и произнес сухим равнодушным голосом:
-- Не мешает принять к сведению, почтенные господа судьи, что народ в этой местности обыкновенно носит более, чем одну фамилию.
И, сказав это, он вдруг поднял голову и, быстро взглянув в лицо ребенка, спросил его просто, по-мужицки:
-- А как тебя зовут по батьке?
Мальчик, точно по команде, повернулся к нему. Яркий румянец выступил на его личике, что-то близкое, что-то родное почуял он в этом вопросе.
-- Бенедысь Гуц! -- откликнулся он тоненьким, но внятным голосом.
-- А в "канцелярии" как тебя записали? -- продолжала. спрашивать защитник, все с тем же мужицким акцентом.
-- Бенедысь Сирыч, -- тотчас же ответил малыш.
-- Добре! -- воскликнул защитник. -- А на деревне как тебя дразнят?
-- Бенедысь Тихобай! -- выпалил мальчик, в восторге, что его, наконец, хорошо поняли.
Председатель встал, обвел глазами присутствующих и, после минутного молчания, приступил к резюмированию дела. Все взгляды обратились на него.
Это был еще молодой, высокий, красивый брюнет; туго стянутый мундир красиво облегал его стройную фигуру; волосы на голове у него были хорошо острижены, лоб высокий и как будто покатый, с небольшой горбинкой нос с тонкими раздувающимися ноздрями, небольшие усики, взгляд быстрый и холодный.
По происхождению он, вероятно, был грузином или черкесом, так можно было, по крайней мере, судить по характерным чертам его лица, красивым продолговатым глазам с темными, словно загоревшими веками и матово-смуглой коже.
Голос у него был металлический и несколько сухой, но сильный и выразительный; он говорил не спеша и как бы сдержанно. Заложив одну из своих длинных нервных рук за борт мундира, он делал другою легкие, изящные жесты, придававшие словам его необыкновенную убедительность и силу.
Это был один из тех ораторов, которые сразу овладевают своими слушателями неотразимой силой логики и беспристрастия.
Сила его речи с первых же слов сказалась на господах присяжных. Внимание их обострилось, рассеянные мысли сосредоточились, даже пан Иероним забыл о поджидавших его впереди у Фроима щуке и висте.
Он сумел придать своей речи такую ловкость и стройность, такую строгую' систему, что только теперь присяжные почувствовали себя настоящими судьями/ твердыми и непоколебимыми жрецами истинного правосудия. Главное то, что самый факт, самая суть дела вставала перед ними ясно, прямо, во всей своей наготе, отделенная от имен, лиц, мест и предметов.
Исходным пунктом, за который крепко держались и оратор и присяжные, явился совершившийся факт: кража. Пункт этот, очищенный от всего постороннего, словно вырос и образовался род возвышения, с которого можно было обозревать все поле битвы. И оратор, как искусный стратег, развернул перед слушателями все обстоятельства факта в виде узкой фронтовой линии, поражавшей стройностью и силой. Не успели они, однако, еще окинуть ее, как следует взглядом, как вдруг она тут же разделилась надвое, на правое и левое крыло: на кражу обыкновенную и кражу со взломом. И в то же мгновение с обоих флангов посыпались частые, ловкие, мастерские удары, в воздухе засверкали мечи, а господа присяжные были ослеплены и очарованы.
И вот, теория кражи обыкновенной предстала пред их глазами в виде стены, а теория кражи со взломом -- в виде грозной непобедимой армии. II чем дальше лилась речь председателя, тем больше и больше, тем глубже и глубже становилось расстояние между этими двумя понятиями. Из небольшого углубления образовался ров, из рва -- непроходимая пропасть.
И господа присяжные сами были глубоко изумлены, как это они когда-либо могли смешивать два таких различных, этаких далеких одно от другого понятия. Но не долго оставил их оратор и под этим впечатлением. Он снова заговорил, сделал легкое, едва заметное движение рукой, и в ту же минуту каждое из обоих крыльев распалось, в свою очередь, надвое, образуя правильный четырехугольник: как кража обыкновенная, так и кража со взломом может быт совершена или в одиночку, или сообща. Тут председатель развернул' перед очарованными слушателями все свое ослепительное ораторское искусство, разбирая теорию преступных сотрудничеств, эту одну из самых блестящих статей уголовного закона.
Главная причина того сильного влияния, которое речь его производила на аудиторию, заключалась в ее необыкновенной простоте, отсутствии всякой запутанности или двусмысленности. Основные черты обоих видов преступления были ясно и точно обозначены, строго математически распределены. Как легкая развеваемая ветром в разные стороны, хоругвь, колебалось предположение в сторону преступления единичного лица, между тем как решение в пользу преступления кооперативного стояло твердо и непоколебимо, как победное знамя. Роковой четырехугольник замкнулся на глазах присяжных; посреди него зияла пропасть.
И все это дело представляется им теперь совершенно ясно. Вещественное доказательство виновности подсудимых -- закривленная палочка, действительно является теперь в их глазах как бы заменой ключа, который взламывает чужие замки и открывает чужие двери; в ее шероховатости они усматривают надрезы, которые умышленно были вырезаны затем, чтобы вернее пробраться к чужому добру. И когда оратор, в пылу доказательства, сделал легкий жест, как бы поворачивая этот ключ в замке, господа присяжные ясно расслышали зловещий лязг его и трещание поднимавшейся скобки.
Сами обвиняемые являются теперь перед ними в совершенно ином свете. Это уж не кучка забитых несчастных ребятишек, но целая воровская шайка, организованная специально для целей, предусмотренных кодексом уголовных законов. Это уже не голодные деревенские пастухи, пасущие вместе гусей и телят, которых пустота в желудках и раздражающий запах свежего сыра вели на такой нечестный поступок, нет, это -- опасная для общественного спокойствия банда малолетних бродяг; возможность собираться вместе в одно и то же время, в одном и том же месте, являлась для них слишком даже удобным средством для того, чтобы подробно обдумать свой преступный план.
Все, что было до сих пор сделано как для обвинения, так и для защиты подсудимых, было забыто: превосходная речь искусного оратора поглотила умы слушателей и совершенно изгладила из их памяти впечатление речей прокурора и защитника. Не усиливая обвинения, не разбивая защиты, не затрагивая личностей, председатель как будто обходил самое дело, он развивал лишь принципы применимого в данном случае закона.
Это блестящее краткое изложение сущности дела, без-пристрастное и сухое, казалось, было скорее научным из-следованием, чем изложением разбираемого дела, а кучка бедных оборванных мальчиков играла здесь роль
a
,
b
,
c
или x
, у,
z
, которые приводятся лишь для наглядности доказательства, но которые сами по себе не имеют никакого значения для выводов доказываемого положения.
Это бесстрастие сообщилось и господам присяжным, охраняя их от возможной опасности поддаться впечатлениям действительности. Суровый бесплотный дух закона обдал своим холодным дыханием всю эту пустую огромную залу.
В заключение своей речи председатель нашел нужным указать присяжным те параграфы законов, под которые подводятся различные категории преступлений против чужой собственности. Совершил ли кражу человек взрослый или малолетний, совершил ли ее один человек или целая шайка, наконец совершена ли кража обыкновенная или кража со взломом -- степени наказания в каждом случае бывают неодинаковы.
Последняя, т. е. кража со взломом, принадлежит к категории тяжелых преступлений и, даже совершенная малолетними, грозит заключением до двух лет.
Он кончил. Продолжавшаяся около получаса речь нисколько не утомила его : он был так же бодр, и так же холоден, как и тогда, когда начинал ее. На гладком узком лбу его не появилось ни одной морщинки, золотистые зрачки его прекрасных продолговатых глаз пе загорелись, но и не потемнели. Только движения его худой длинной руки сделались более резкими и более нервными, только голос стал несколько более сухим и твердым.
Судьи поднялись из-за стола и направились в смежную комнату. Торжественно, медленно, чинно шли они один за другим, соответственно чину и званию.
Защитник провожал их своей обычной улыбкой; прокурор успел уловить ее и, добродушно покачав головою, пробормотал про себя:
"Так у него, душечки, этакая прокурорская мина? А?.."
По удалении судей, все в зале вздохнули свободнее, поднялись, зашевелились, выпрямили согнутые спины. Тихое перешептыванье поднялось на скамье свидетелей, словно легкий ветерок, быстро проносящийся по полю; берестяная табакерка снова выглянула из кармана чьего-то сюртука. Но старичок-служитель уже держал свою и, потряхивая головою, поочередно потчевал сидевших, присоединяясь отчасти таким образом к их компании. Табак был лихой, черт знает, чем заправленный, и потому они благосклонно отнеслись к старику и то тот, то другой отодвигался, уступая ему место.
Защитник, по-видимому, скучал, сидя за своим столиком, даже, пожалуй, и задремал. Но это только казалось служителю, который видел, как защитник сидел недвижимо, опершись на руку головою. Неподвижный взгляд его впился в кучку стоявших перед ним детей; широко раскрытые глаза его казались совершенно прозрачными, столько безнадежной, безпредельной грусти сквозило в них!
"Суд идет!" вдруг раздалось в зале.
Защитник вздрогнул, словно пробудившись от сна. Все встали.
"Суд идет... Суд... Суд идет"... -- послышались голоса.
Мальчики вытянулись к дверям и разинули рты.
В зале настала какая-то особенная, торжественная тишина. Дотоле здесь чувствовался разлад, сомнение и непримиримость, дотоле здесь было ни то ни се : в воздухе веяло чем-то угрожающим, какой-то карающей мстительностью.
Суд идет; с ним идет правосудие, свет и умиротворение. Преступление получит достойное наказание, справедливость восторжествует.
В большой пустой зале уже не веет холодным дыханием сурового закона: она вся залита ярким светом торжествующей правды.
-- Суд идет!
Судьи поспешно занимают свои места за столом, председатель не садится. В красивой руке шелестит небольшая четвертушка бумаги, на которой написаны вопросы.
Их всего два. Первый: следует ли признать кражу, совершенную подсудимыми, при известных, обременяющих вину, обстоятельствах, кражей обыкновенной? Второй: сле- дуеи. ли признать ее кражей со взломом?
Громко и отчетливо прозвучали в большой зале эти простые, бесстрастные слова.
Защитник съеживается, закидывает голову назад и зажмуривает глаза. Слова эти кажутся ему блеском меча, занесенного твердой и сильной рукой.
Но в эту последнюю решительную минуту правосудие, держащее меч, оказывается добрым и сострадательным. Оно не закрывает перед подсудимыми пути для защиты: оно оставляет за ними последнее слово.
Пусть в ушах присяжных, когда им придется выбирать между ' "да" и "нет", звучит еще этот робкий, дрожащий молящий голос! Пусть перед глазами их еще стоит этот взгляд, ищущий в их груди теплого человеческого чувства!
В виду этого прекрасного права председатель громко и внятно спросил: не желают ли подсудимые сказать еще что-нибудь в свое оправдание?
Господа присяжные удалились для совещаний.
Собственно говоря, здесь не о нем было и совещаться. Дело было ясно: совершена кража, при известных обстоятельствах. Но у некоторых, все-таки возникли сомнения. Убыток не велик, ребяты глупые; ведь, применять к ним строгие параграфы наказаний -- то же, что пушкой мух убивать. Слыханное ли дело, чтоб похищение фунта масла и трех сыров можно было назвать грабежом? Неужели с такой палочкой можно взломать что-либо?
Мнения разделились. Более пассивные умы еще находились под влиянием блестящей речи председателя, более самостоятельные успели уже стряхнуть с себя это влияние.
Только пан Иероним все еще не мог принять окончательного решения. Но так как он очень торопится на ужин и на вист, то вдруг присоединился к первой категории и составил большинство. Чего там еще возиться с этими нищими!
Ведь, очевидно и ясно, как Божий день, что раз двери были заперты, а оказались открытыми, то тут был взлом. Опять-таки, если из-за отпертых таким образом дверей были украдены сыры и масло, то это кража со взломом. Чего тут больше!
После такого, столь ясного и категорического умозаключения, еще один голос оторвался от меньшинства и перешел к большинству. Это был сосед и приятель, а теперь у Фроима и партнер, пана Иеронима, который счел лучшим не отставать от друга.
В зале раздался звонок. Присяжные вынесли свое постановление. На первый вопроси, -- большинство Колосова, ответило "нет", на второй же ответило "да".
Преступление было признано кражей со взломом.
Ко
н
ец
Источник текста
:
Со взломом. Рассказ / Мария Конопницкая; Пер. с польск. М. Троповской. -- Москва: Посредник, 1906. -- 32 с.; 19 см.
Оставить комментарий
Конопницкая Мария
(
yes@lib.ru
)
Год: 1893
Обновлено: 08/10/2025. 55k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
,
Переводы
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Связаться с программистом сайта
.