Коровин К.А. "То было давно... там... в России...": Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939); Шаляпин: Встречи и совместная жизнь; Неопубликованное; Письма
М.: Русский путь, 2010.
В деревенской глуши
Поздняя осень, утра туманные. Серые тучи нависли над опавшим садом. Трава у дорожек -- бурая. Мокрая от дождя, зеленая скамейка резко выделяется среди потемневших лип. В обнажившихся ветках сирени у окна моего дома чирикают снегири. Они такие толстенькие, веселые, в красных жилетах. Снегири ждут снега. Их летом как-то и не видно, а поздней осенью держатся около дома, в саду, точно бы хотят повеселить человека. Радуется душа живому дыханию в ненастной осени...
Вдали у ржаного поля дымит темный овин. В серые ворота идет тетенька Афросинья в полушубке, в красном платке, несет мне крынку молока. Бурая корова моя, увидав тетеньку Афросинью, подняла голову и замычала -- сказала что-то по-коровьи и пошла за ней.
Тетушка Афросинья вошла ко мне и, поставив на стол крынку молока, сказала:
-- Тепло ноне, а все дождит, может, к вечеру и разгуляется, а то дождь надоел...
Я говорю ей:
-- Тетенька Афросинья, а чего это тебе корова промычала?
-- Да как же. Ведь она носит... скоро разрешится -- не дойная. Значит, все это и сказала. Тоже ведь она -- своя, знает, что я с ней заодно. Я теленка от нее приму. Как же -- что и мы родим. Тоже я помню, когда я родила Ваню, рада была, хвастала, сын... Да Бог прибрал к себе... Вот как! Горе! Да, знать, Ему тоже надо...
-- Кому надо-то?-- не понял я.
-- Да Богу-то.
-- Значит, надо... Судьба.
-- Знать, спят Левантин-то Лисандрыч,-- спросила Афросинья про Серова, который гостил у меня,-- и доктор Иван Иванович?
-- Должно быть, спят. А что?
-- Так он вчерась Феоктиста списывал в картину -- у телеги стоял Феоктист. И лошадь тут же, ну эта, опоенная-то, хромая. Хворост лежал. А Феоктист новый картуз надел. А он ему и говорит: "Почто новый картуз, не надоть,-- говорит,-- надень шапку старую". А та рвана шапка-то... И рыбака Константина тоже списывал. Тот-то ин оделся чисто. А Левантин Лисандрыч его и прогнал. "Иди,-- говорит,-- оденься, как был раньше, эдак в чистом мне не надо". Тот переоделся, а норовил сапоги новеньки. Опять прогнал. "Не годится,-- говорит,-- мне в сапогах, надевай, как ране был,-- лапти". Константин-то говорит: "Срамота какая!.. Не охота,-- говорит,-- списываться, народ на картинке на меня поглядит, чего скажут!.." А ему Левантин Лисандрыч: "Я не скажу, что с тебя списывал". Ну, тот согласился. "Списывай,-- говорит,-- только не сказывай, что я..." Списал. И вот прямо вот как живой. И срамота глядеть -- рваный тулупишка, портянки грязные, лапти, нос в табаке... "Зря,-- говорит,-- меня не в новом списал, в сапогах..." А тот сознался, говорит: "Ошибся я". Сейчас,-- сказала Афросинья,-- самовар подам. Поди, уж ваши-то встают. Василий на крыльце рыбу чистит, карасей пымал.
Валентин Александрович Серов пришел к чаю грустный, посмотрел в окно на небо, сказал:
-- Опять соизволил дождичек, мелкий такой, осенний, идти... Не придется мне дописать.
Подошел к барометру, стукнул его.
-- Да-с, на дождичек заворачивают они... -- показал он на барометр.
Вошел тоже и доктор Иван Иванович, причесывая баки гребешком. Посмотрел на барометр, потом на картину Серова, которую тот поставил на мольберт.
-- Феоктист хорош... ну и рожа!..
-- Обиделся на меня,-- сказал Серов,-- отчего я его в новом картузе не написал. Рыбак Константин тоже... Хотят все франтами быть, оба недовольны.
Валентин Александрович Серов не был охотник, а ходил с нами за компанию и удивлялся, почему я с охотниками-крестьянами в дружбе. Я любил Валентина Александровича -- у него был острый ум. Часто он у меня гостил и целый месяц как-то рисовал ворон. Рисунки его были превосходны. Рисовал зайца моего ручного и все удивлялся, как он вертит носом. Говорил:
-- Пишу портреты всё,-- нужно! Такого недавно писал -- глазки хороши!.. Что делать, надо...
Он был учеником Репина и его обожал. Живя у меня в деревне, он как-то никогда не говорил с моими приятелями -- охотниками-крестьянами. Удивлялся мне, как я могу с ними жить. Это меня поражало. Я так и не понял, в чем дело. Серов говорил про мужичков: "Страшненький народец!" А я этого не замечал. Мне довелось встречать много людей, которые были совершенно чужды мужикам. А я чувствовал себя с крестьянами как с самыми близкими родными.
Однажды были мы с Серовым в гостях у охотника-крестьянина Герасима Дементьевича в Букове. Герасим Дементьевич, по обыкновению своему, все посмеивался.
Серов после сказал мне:
-- А знаешь, этот твой Герасим -- особенный, он умный.
-- А, что!-- обрадовался я. -- Видишь, понял.
-- Да. Смеется он хорошо,-- сказал Серов. -- Над нами смеется. Что он о нас думает? Интересно бы знать.
Когда пришел Герасим вечером, я его и спросил за обедом:
-- Что ты, Герасим Дементьич, об нас понимаешь?
Герасим застенчиво улыбался.
-- Чего говорить, Лисеич,-- ты выдумаешь! Что я могу понять в этом, в деле вашем. Дело трудное -- нам не понять... Думаю так, что ученье, конечно, знать, так надо -- дело господское. Ну, и удивленье у всех у нас -- пошто вот сарай гнилой Левантин Лисандрыч списывает с краю в деревне. Все, вестимо, думают -- пошто это списывать надо?..
Серов слушал, опустив голову, потом сказал мне:
-- Ну вот как ты объяснишь, ну-ка?
-- Вот,-- говорю,-- жизнь, деревня. За сараем лес, луг зеленый, книзу дорожка спускается, там ручей -- дно видно, песочек... Хорошо. Место раздольное.
-- Верно,-- сказал Герасим. -- Когда я в Переславль езжу, ну, город хорошо, а домой приеду -- лучше. Только кто таку картину возьмет, с сараем-то. Скажет: чего сарай -- худой, кому надо?..
-- Он совершенно прав,-- сказал доктор, подняв палец. -- Гораздо лучше -- написать реку. За лесом выходит месяц, отражается в воде, синий лес вдали...
Серов, опустив голову и глядя на меня исподлобья, спросил:
-- Почему лучше?
-- А потому,-- сказал Иван Иванович,-- что есть романс, поэзия, а в гнилом сарае ее нет.
-- Ну, как сказать!-- возразил Серов.
-- Так чего ж, ваше дело, пиши што хошь,-- сказал Герасим.-- А вот бы списать, как глухарь по весне токует. Вот я видал эту весну, на суку сидел он, утром его солнце маленько осветило, так он то синий, то малиновый -- вот краса какая! Я думал -- вот бы тебе, Лисеич, эдакую картину списать, охапку денег бы дали. Я глядел, рот открымши, ей-ей. А он и улетел. Я и стрельнуть забыл, загляделся, значит. Ну, рад... пускай улетел, его счастье.
-- Вот бы еще каку картину надо бы написать,-- сказал сосед мой Феоктист. -- Перьвое, значит,-- младенца мать в люльке качает, не спит. А другой рукой веретено вертит -- жисть крестьянская. Другая картина, значит,-- младенец вырос: парень молодой, товарищи его учат: водку пить и табак курить. Третье -- женится, дети у его, а он дело бросает, на гуляньице поступает, опять же водка... Потом еще картина: он же в блуд поступает, ера кабацкая становится, по трактирам, кабакам шляется, за девками в блуд ударяется, глаза вертятся, жулит. А кругом его -- черти пляшут, радуются... Вот бы эдакие картинки-то списать. Пользительно.
-- Эк ты,-- вздохнул доктор Иван Иванович. -- Блудницы!.. А без блудниц-то не прожить. Раз они есть, значит, нужны, а то на честных бросаться будут.
-- А в деревнях у нас нету,-- молвил Герасим,-- у нас убьют...
-- Пожалуй, убьют, верно,-- согласился Серов.
-- Народ дикий... -- сказал доктор Иван Иванович.
Герасим засмеялся.
-- А скажите, Герасим,-- спросил Серов,-- чему вы смеетесь?
-- Да ведь чудно, Левантин Лисандрыч,-- пошто они нужны, блудницы-то?.. Господам утеха. Нужны... чудно больно! Кому нужны они, блудницы-то? Да что вы!
Стоя в дверях, слушая, рыболов и слуга мой Василий Княжев тоже, как-то шипя, засмеялся и сказал:
-- В городах-то шпаны много,-- она заодно с хипесницами работает. Вы-то -- господа, не знаете... А у нас в Москве, на Хитрове, знают. Я видал такого: барин, говорили -- ученый. А у его жена. Она-то не жена, конечно, а так. Он-то кот, а она с ним работает заодно. Он ее наводит, на кого стрелять. Кто подурей, она сейчас охать, на мужа жалуется... Тот-то, подурей, и думает, что она в его влюбившие,-- ну, и к деньгам дело идет. А было и такое, один ловкий такой, молодой, рассказал. "Я,-- говорит,-- в полюбовниках у одной был. Красивая была. А у ней муж. И вот он на меня прямо облаву устроил. Сколько я из-за нее мук натерпелся, в жулики попал. Да. Судили меня. Пришлось сознаться, хоша ничего и не воровал. Когда в окно залезал -- поймали. Нельзя было сказать правду... Потом узнал, что она-то, самая, мужу и сказала, будто я браслет и кольца у нее украл и еще к окну добираюсь. А из-за чего? Она-то в то время другого себе любовника завела, помоложе, на его браслет и кольца свои потратила, а меня научила, чтоб в окно залез... Тут-то меня и сцапали..."
...По двору шла тетенька Афросинья. Бурая корова моя опять замычала -- опять ей что-то по-коровьи сказала. Тетушка Афросинья остановилась, что-то ласково ответила и участливо покачала головой.
ПРИМЕЧАНИЯ
В деревенской глуши -- Впервые: Возрождение. 1936. 24 октября. Печатается по газетному тексту.
ера кабацкая -- см. прим. к с. 702 кн. 1 наст изд.