Костомаров Николай Иванович
Кто был первый Лжедмитрий?

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Историческое исследование)


   
   Костомаров Н.И. Земские соборы. Исторические монографии и исследования.
   М.: "Чарли", 1995. -- (Серия "Актуальная история России")
   

КТО БЫЛ ПЕРВЫЙ ЛЖЕДМИТРИЙ?
(Историческое исследование)

Вообще в грамотах того времени не заботились
о согласном свидетельстве, а выставляли
события смотря по обстоятельствам.
(Соловьев. Ист. Рос.
IX, 23).

   У нас общепринятое мнение о самозванце, царствовавшем в Москве под именем Димитрия Ивановича, есть то, что он был чернец Чудова монастыря Гришка Отрепьев. Это мнение считалось и считается у нас как бы доказанным окончательно. Историк смутного времени Бутурлин выразился так: "первым Лжедимитрием в России был Отрепьев, и противоречить еще сему свойственно было бы только тем, кои, увлекаясь суетным мудрованием, тщатся опровергать все исторические истины единственно чтобы мыслить иначе, чем мыслили их предшественники". (Ист. См. Вр. 1, 278). Между тем, до сих пор остались не разобранными, не исследованными и не поверенными места из источников, на которых основывается это мнение.
   Наши летописные сказания и большая часть иностранных источников о смутной эпохе составлены уже впоследствии, а потому оценка взгляда их на этот вопрос зависит от оценки первоначальных сведений, более близких как ко времени, так и к самому вопросу. Они считали загадочное лицо, о котором идет речь, тем или другим, на основании такого или иного образовавшегося мнения, и потому важнее всего добраться, как эти мнения сложились и откуда получили начало.
   Самозванец, как мы докажем впоследствии, появился в польских владениях в 1600--1601 годах, а первые заявления о том, что он -- Гришка Отрепьев, явились в 1604 году и положительно -- только к концу этого года. Первым протестом из Московского государства против него были две грамоты от пограничных Черниговских воевод: одна от князя Михаила Кашина-Оболенского, другая от князя Татева. В обеих извещается, что называющий себя Дмитрием был беглый чернец; но он не называется Гришкою (Suppl. ad Hist. Russ. monum. 410).
   Из сношения наших бояр с польскими послами уже через полтора года после воцарения Шуйского видно, что тогда бояре указывали, будто в 1604 году они посылали для обличения самозванца дядю Гришки Отрепьева -- Смирного-Отрепьева к панам, требуя очной ставки с племянником; но паны не допустили его до этого. В ответ на это польские послы уличали их и объясняли, что Смирной-Отрепьев приезжал совсем по другим делам, с двумя грамотами: одна была к воеводе Виленскому с жалобою, что не посланы судьи со стороны короля для разбора дел о грабежах и пограничных недоразумениях, и другая -- к Литовскому канцлеру о том, что, вопреки прежним обычаям, берут с московских купцов новые поборы. О личности же Димитрия не было ни слова; и даже сам Смирной не сказался, чем он был послан -- посланником или гонцом, как всегда делалось; а в одной из грамот не упомянуто было и его имя. "Как же можно, -- говорили поляки, -- чтоб Смирной, с такими грамотами присланный о других совершенно делах, мог домогаться очной ставки с Димитрием, которого вы называете сыном его брата! Если ж бы он и домогался, то нельзя было ему поверить, когда в грамоте об нем не написано. Сверх того вы сами говорите, что посылали Смирного тогда уже, когда вор пошел в Северскую землю; то как же вам было искать его в чужом государстве? Если бы вы хотели добра вашему царю Борису, то следовало бы, как только весть разнеслась о воре, тотчас же снестись с королем и с сенаторами, писать об этом с точностью и представить очевидное свидетельство, а то вы прислали Смирного с поручением о другом совсем предмете -- о делах пограничных, стоящих каких-нибудь несколько рублей, о таком же важном деле не поручали ему ни слова".
   Эта протестация поляков заслуживает вероятия, потому что панам не было необходимости в этом случае говорить неправду. Если б Смирной приехал с поручением о самозванце, они бы все равно не могли удовлетворить его, и следовательно -- нечего было бы запираться, что не знали такого поручения. Притом же они не запирались, что Постник Огарев, вслед за Смирновым, а может быть -- ив одно время приезжавший в Польшу, имел поручение о Димитрии. И почему же по таковому важному государственному делу Смирного-Отрепьева посылали московские бояре к польским панам, а не московский государь к польскому королю?
   Постник Огарев, дворянин, послан был Борисом октября 14. Паны в тех же самых и последующих сношениях объясняли боярам, что этот посланник приезжал с грамотой от Бориса собственно о пограничных недоразумениях, но между прочим грамота касалась и того, что во владениях короля находится беглый монах Гришка Отрепьев, называющийся Димитрием Углицким, и посылает грамоты в украинные города Московского государства. Приглашали короля поймать его и наказать. Король отвечал, что так как этот человек находится уже в пределах Московского государства, то там его удобнее поймать. (Дела Арх. Ин. Д. NoNo 26, 27. Suppl. ad Hist. Russ. mon. 418).
   В то же время в Разрядных книгах записано, что царю "учинилась весть (следовательно -- в первый раз царь узнал), что нашелся в Литве вор, который называется Димитрием Углицким". И тут же следует, заключение, что этот вор должен быть Гришка Отрепьев, сбежавший в 1603 году (111) в Северскую землю с чернецом Мисаилом Повадиным. Он пришел в Печерский монастырь и там разболелся, призвал игумена исповедоваться и сознался ему, что он царевич Димитрий и ходит не пострижен в искусе, избегая царя Бориса. Игумен стал его чтить, объявил о нем и сказал королю.
   Бояре, в сношениях своих с польскими послами, уже после убиения Лжедимитрия, ссылались еще на то, что патриарх посылал к воеводе киевскому, князю Острожскому, сына боярского Афанасия Пальчикова известить, что называвший себя Димитрием и проживавший в его воеводстве -- беглый монах-чернокнижник, и просил выдать его. Острожский, признавая беглеца истинным царевичем, не только не выдал, но задержал Пальчикова, а сын Острожского Януш томил его в оковах долгое время, также признавая бродягу царевичем. На это известие поляки отвечали, что не знают ничего о таком посольстве. Заметить следует, что и Константин Острожский и сын его Януш не мирволили самозванцу. В дневнике Борша (Рукоп. Библ. Генер. Штаба), бывшего в первом полчище, с которым претендент двинулся из Украины в московские владения, говорится, что они боялись даже, чтоб Острожский не ударил на них вооруженною силою, а на переправе через Днепр Острожский велел угнать прочь все суда и паромы. От князя Януша сохранилось того времени письмо (в Дел. Литовск. Метр.), где он вовсе не одобряет намерений помогать Димитрию и не считает его истинным царевичем. Потому нельзя поверить, чтобы Острожские задержали гонца патриархова, признавая самозванца настоящим царевичем.
   Существует в списке напечатанный на 164 странице II-го тома Румянцовских грамот приговор о высылке патриарших, митрополичьих, архиерейских и монастырских слуг на службу, надписанный числом 12 июня 1604 года. Там Гришка Отрепьев упомянут по имени, но число и месяц, означенные на приговоре, как и время его составления, неверны, ибо там говорится о вступлении самозванца в Московское государство тогда, когда он еще не вступал. Этот приговор мог состояться уже после половины августа 1604 года.
   Если исключить сомнительные посольства Смирного и Пальчикова, то до 1605 года только в посольстве Постника Огарева и в приговоре о высылке на службу {Приговор напечатан в Собр. Госуд. Гр. II, 164, июня 12, вероятно, в ошибочном списке. Там определяется клясть Отрепьева, тогда как грамота о проклятии была выдана уже в январе 1605 года.} видны шаги к тому, чтоб назвать самозванца определенным именем Гришки Отрепьева. Народу не говорили ничего о таинственном лице, старались даже не говорить с ним об этом, и ему не дозволяли о нем говорить. Между тем народ все более и более увлекался новизною.
   В то время, когда успехи самозванца в Северской земле делали его очень опасным для Бориса, когда народные симпатии склонялись повсюду на сторону Димитрия, необходимым сочли совершить повсеместный обряд проклятия над этим врагом Бориса. Но для этого нужно было объявить народу положительно, кто таков именно человек, взявший на себя роль Димитрия. И вот патриарх в январе 1605 года рассылает грамоту (А. Э. II, 78), где не ограничивается одним глухим намеком на то, что называвший себя Димитрием есть Гришка, но рассказывает подробно его похождения. "Этот человек звался в мире Юшка Богданов сын Отрепьев, проживал у Романовых во дворе, сделал какое-то преступление, достойное смертной казни и, избегая наказания, постригся в чернцы, ходил по многим монастырям, был в Чудовом монастыре дьяконом, бывал у патриарха Иова во дворе для книжного письма, потом убежал из монастыря с двумя товарищами, монахами Варлаамом Яцким и Михаилом Повадиным".
   До сих пор патриарх говорит то, что ему могло быть известно лично. Далее идут сведения, которые он мог иметь только получивши от других, а именно:
   1) Чернеца Пимена, постриженника Смоленского монастыря.
   2) Чернеца Венедикта, Троицкого монастыря.
   3) Стефана иконника, ярославца, торговавшего в Киеве иконами.
   Пимен говорит, что он встретился с ним в Новгороде-Северском, -- Григорий был с Варлаамом и Мисаилом Повадиным; а Пимен проводил их за рубеж в Литовскую землю, а сам воротился назад в Московское государство.
   Венедикт был в Киеве в Печерском монастыре и там видел Гришку в Печерском и Никольском и у князя Острожского, воеводы киевского: Гришка служил в дьяконском чине. Потом Гришка уклонился к люторам, впал в ересь и чернокнижие, стал есть мясо, связался с запорожцами и ушел из монастыря на Запорожье. Венедикт жаловался на него печерскому игумену, и тот послал к запорожцам взять его; тогда Гришка ушел ко князю Адаму Вишневецкому.
   Стефан иконник видел Гришку в Киеве: он приходил к нему в лавку с запорожцами, тогда он дьяконил в Печерском и в Никольском монастырях и у князя Острожского.
   Венедикт и Стефан иконник свидетельствовали, что Гришка, убежавши к Адаму Вишневецкому, там, по умышлению князей Вишневецких и по королевскому повелению, начал называться князем Димитрием Углицким.
   Из этих известий невозможно вывести несомненно, чтоб самозванец, вошедший тогда в Северскую землю, был именно Гришка, Патриарху известно было только то, что был в Чудовом монастыре монах Гришка Отрепьев; он бежал в Литву, обыкновенный приют множества беглецов того времени. Сам патриарх более ничего сказать не в силах. Затем три его свидетеля что говорят? Первый вовсе не обвиняет Гришки в самозванстве. Остаются другие два. Но если дать им доверие как очевидцам, то они нам сообщают единственно то, что Гришка жил в Киеве в Печерском монастыре; а Венедикт прибавляет, что и вел себя дурно. Это они говорят как очевидцы. Что же до того, что Гришка ушел к Вишневецкому и там назвался Димитрием, то ни Венедикт, ни Стефан Иконник не называют себя очевидцами и свидетелями этого происшествия. Они не могут доказать, что именно Гришка, а не другой кто-либо назвал себя Димитрием у князя Адама Вшпневецкого, как равно не показывают -- откуда они знают, что Гришка ушел именно к Вишневецкому. Венедикт и Стефан не последовали за Гришкой, оставались в Киеве; Гришка также не сказал им, что пойдет к Вишневецкому. По собственному признанию Венедикта, за ним из монастыря посылали, а он спрятался и ушел. Если он прятался, то без сомнения не открывал ему, куда он убежит. Следовательно, при самой полной добросовестности этих показаний, источник сообщенного здесь может быть только слух и собственное соображение. Венедикт и Стефан Иконник могли услышать, что проявился называющий себя Димитрием Углицким, и, вспомнив бежавшего бродягу Гришку, сообразили: уж не Гришка ли этот новоявленный Димитрий? Так могло быть только при полной добросовестности. Но сама грамота патриархова не признает за ними этого качества, напротив, называет их ворами: который товарищи его воры в Литву за рубеж его проводили и которые про него подлинно ведают, и в Литве с ним зналися. Если они воры, то есть преступники, то, следовательно, могли ждать за воровство свое наказания. А в таком случае им было естественно делать то, что может избавить их от наказания или облегчить его тяжесть. Таким делом и было -- сообщить правительству вести, которые были для него необходимы; -а в то время иметь более или менее вероятные сведения, подтверждающие, что самозванец -- Гришка Отропьев, было делом первой важности. Но о добросовестности трех бродяг мало можно толковать, когда тогдашние известия по этому делу, исходившие прямо от патриарха и других важных лиц разноречат между собою и передаваемое ими не согласуется с строгой истиной. Например, патриарх писал окружную грамоту о проклятии Гришки, где выставил народу то, что ему было известно об этом лице, и скоро после того писал грамоту в Вильно к католическому духовенству и в ней допустил противоречие тому, что писал своему народу. Так, в окружной всенародной грамоте, как выше сказано, было объявлено, что Гришка прежде своего пострижения заворовался, сделал что-то достойное смертной казни и, избегая ее, постригся в монахи. А в грамоте -- к католическому духовенству, напротив, он пишет, что Гришка, уже постригшись, наделал преступлений и, избегая смертной казни, ушел в Литву. Это изменение против прежнего известия, конечно, сделано с тою целью, чтобы более уронить самозванца и оправдывать требование выдачи его. В Соборной грамоте ко князю Острожскому {Доп. I, 255) говорится, что Гришка, живучи в Чудове монастыре, был уличен в чернокнижестве, призываньи нечистых духов и отречении от Бога, и за то осужден не на смерть, а на тюремное заточение в Каменном монастыре. Сверх того в грамоте, отправленной в Польшу, сказано, что сам Иов патриарх посвящал его в диаконы; а в окружной грамоте этого не говорится, напротив -- смысл выходит такой, что Гришка прежде поступления во двор к патриарху был дьяконом и был взят во двор уже носивши дьяконский чин: и был по многим монастырем и в Чудове во дьяконех, да у меня Иева патриарха во дворе для книжного' письма побыл во дьяконех же. На это могут возразить: патриарх мог ставить Гришку прежде, чем взял во двор. Посвященный в диаконы Гришка ходил по разным монастырям, а потом уже взят во двор к патриарху. Но во-первых, если б патриарх его ставил, то конечно в Чудовом монастыре, и тогда в грамоте было бы поставлено имя Чудова монастыря прежде, а не после безыменных многих монастырей, здесь же изображается, что Гришка был в звании дьяконском во многих монастырях, а потом пришел в Чудов. Если же предположить, что Гришка был во многих монастырях не дьяконом, а пришедши в Чудов получил дьяконство, то этому противоречит склад речи: тогда патриарх или употребил бы два раза слово был (и в Чудове был в дьяконах),, или, по крайней мере, сказал бы: а в Чудове, тогда как один глагол для многих монастырей и для Чудова, равным образом союз и показывают, что пребывание Гришки принимается одинаковым, как в многих монастырях, так и в Чудовом. Во-вторых, для чего было патриарху не сказать народу о том, что он сам поставлял Гришку, когда он сообщает об этом польским духовным? И почему не оповестить народу вначале о тех преступлениях, о которых писано было впоследствии Острожскому? Не скорее ли видно тут, что писавшим грамоты в Польшу и к Острожскому приходили в голову новые удачные выдумки, которые случайно не приходили тогда, когда писалось окружное послание.
   Известно, что кто вымышляет, тому редка удается повторить свой вымысел в том самом виде, в каком он изложил его первый раз.
   Когда после низложения самозванца, в царствование Шуйского, патриарха Иова привезли в Москву из Старицы для разрешения народа от наложенной им на него клятвы, то патриарх объявил, будто Гришка расстригся, прежде чем бежал в Литовское государство (А. Э. 11, 153): Научи его (диавол) прежде отступити от Творца нашего Бога и попрати иноческий святолепный образ и дъяконьский чин, потом же вложи в него злохитрый яд и бесовский плевел всеяв и злобу лукавства своего вложи в сердце его: и по научению дьявольскому, той прежереченный враг Божий расстрига Гришка Отрепьев, избежав от Российского государства в Литовскую землю, и проч. Потом в другом месте той же грамоты: про расстригу извещали подлинно, как он поверг иноческий и дьяконский чин и как избежал из Российского государства в Литовскую землю. Здесь патриарх как будто противоречит прежней своей грамоте, на которую тут же ссылается. Положим, что выражение попрати иноческий образ можно принимать за риторический способ, что здесь смысл: Гришка стал жить недостойно иноческого сана; но слово поверг прямее выражает тот смысл, что Гришка снял с себя иноческий сан, прежде бегства в польские владения, ибо выражение повергнуть, свергнуть сан употреблялось у нас не в общем смысле поступков, достойных лишения сана, а именно в смысле действительного снятия с себя сана. Между тем, по известиям, сообщенным прежде от имени того же патриарха Иова, не видно было, чтоб Гришка снял с себя монашеский сан до побега в Киев, напротив, в Киеве еще ходил в монашеском платье и служил в дьяконском сане. Собственно это разноречие само по себе не важно, но оно в числе других указывает, что в официальных актах, относящихся к этому времени, не держались строгой одинаковости изложения событий, а изображали их так, как в данную минуту казалось приличнее и выгоднее изображать.
   Гораздо важнее следующее разноречие. Написанная от имени патриарха в 1605 году грамота, где излагались в первый раз народу свидетельства о том, что явившийся под именем Димитрия есть Гришка Отрепьев, была разослана по епархиям; архиереи должны были сообщать народу те вести, какие сообщил им Иов, и без всякого сомнения русские архиереи не имели тогда иного источника, кроме грамоты патриаршей, ибо переписывали ее слово в слово. Но при этом они говорили не совсем то, что говорил патриарх. Например, в грамоте Исидора, митрополита Новгородского (А. Э. II, 81), говорится о Стефане Иконнике, что он видел Гришку у Адама Вишневецкого и слышал, как он назывался царевичем Димитрием; а в окружной грамоте патриарха не говорится, чтобы Стефан его видел у Адама Вишневецкого, а все знакомство его с Гришкою ограничивалось тем, что последний с запорожскими черкасами приходил к его лавке. Откуда же это разноречие? Конечно, в грамоте Новгородского митрополита прибавка, сделанная для того, чтоб показание Стефана Иконника имело какую-нибудь ценность, ибо в патриаршей грамоте оно может возбуждать смех своею несостоятельностью. Сверх того в окружной грамоте патриарха, в показании Венедикта, говорится, что Гришка пристал к лютарам, а у Исидора это обстоятельство упускается, за то говорится, будто Венедикт видел Гришку в Никольском монастыре расстриженным, чего нет в патриаршей грамоте.
   Известия эти слагались и обнародовались в то время, когда для спасения Борисова правления необходимо было, чтоб тот, кто называл себя Димитрием, представлен был народу не безыменным вором, но с каким-нибудь положительным именем; ибо это лицо оставлять неизвестным было опасно. Если он не Димитрий, то все таки -- кто же он? спрашивал бы народ. А коль скоро он -- неизвестно кто, то почему же он не Димитрий? И почему правительство может знать, что он не Димитрий, когда сознается, что не знает: кто он? Для влияния на народ решились предать проклятию вора. Но кого проклинать? Нужно было имя. Что оно было крайне нужно, показали последствия. Когда после смерти Бориса написали крестоцеловальную запись, где неупомянули ни имени Гришки, ни другого определенного имени, а выразились о самозванце как о неизвестном воре, то перешедшие к самозванцу считали эту неопределительность в присяжном листе для себя достаточным извинением. Видно только, что когда нужно было доискаться, кто бы мог быть назвавшийся Димитрием, то патриарх вспомнил, что в Чудовом монастыре был монах Гришка Отрепьев, бывавший у него во дворе для книжного письма и бежавший из Москвы. Этим собственно и ограничивались положительные сведения о Гришке в Москве. Что касается до его преступлений, то относительно этого патриарх запутался в своих грамотах, и в одной из них обвиняет Гришку в преступлении, сделанном до пострижения в монахи, не говоря о его преступлениях в монашестве, а в другой, не говоря, чтоб причиною поступления в монашество было желание избежать кары за преступление, говорит, что Гришка, уже постригшись в монахи, сделал что-то достойное смертной казни. Затем подтверждением догадкам, явившимся в Москве, послужили неясные показания трех бродяг, которым было естественно сочинить что-нибудь о Гришке и доставить правительству услугу сообщением нужных ему объяснений. Но если они говорили и правду, то ничего не сказали важного, ибо не объяснили, почему они считают, что назвавший себя Димитрием был Гришка, а не иной кто-нибудь.
   Как сторонник Бориса, патриарх мог и должен был из видов политики прибегать ко всевозможнейшим выдумкам, чтоб спасать престол своего покровителя. Патриарх уже прежде доказывал, что готов был жертвовать истиною политическим видам Бориса. Проводя на царство Бориса, патриарх употреблял всевозможные уловки, очень недобросовестные. Теперь для того, чтобы удержать Бориса на царстве в критическое время, патриарху Иову было извинительно назвать неизвестное лицо известным именем бежавшего бродяги; тем более что он сам, если не был уверен, что самозванец есть Гришка Отрепьев, то, по своим соображениям и догадкам, считал это возможным.
   Замечательно, что в то время проглядывают черты, которые давали право думать, что правительство не уверено было в том, что утверждало всенародно, будто самозванец был Гришка. Например, в посольской грамоте, посланной к королю Сигизмунду с Постником Огаревым, было сказано, что если б это лицо и был настоящий Димитрий, то и тогда бы он не имел права на престол Московского государства как незаконнорожденный сын. Поляки объясняли это желанием обеспечить за собою право, если б оказалось, что претендент был не только не Гришка, но даже настоящий Димитрий. Имел ли право на престол Димитрий или не имел, для Бориса должно было быть все равно, если только он был уверен, что Димитрия нет на свете. По крайней мере, поляки, впоследствии, придирались к этой оговорке и доказывали русским, что Борис сам не знал наверное, что назвавший себя царевичем был действительно беглый монах Гришка Отрепьев. Подобное неведение, кто именно был самозванец, проглядывает в упомянутой нами выше крестоцеловальной записи на верность Феодору Борисовичу, где сказано: и того вора, что называется Димитрием Углецким, на Московском государстве видети нехотети (Собр. Гос. гр. II, 192). Об этом воре несколько раз упоминается в этой грамоте, и все безыменно. Не доказывает ли это того, что, признавая называвшего себя Димитрием вором-обманщиком, не уверены были, точно ли это Гришка Отрепьев? По крайней мере, современники, не хотевшие присягать по этой крестоцеловальной записи, так понимали смысл этого неопределительного выражения. Самое то обстоятельство, что войско, до сих пор воевавшее за Годуновых противу претендента, не хотело более воевать за них с той минуты, когда того, с кем они боролись, правительство не назвало именем Гришки, показывает, как слабы казались русскому уму доказательства, что тогдашний Димитрий и Гришка Отрепьев одно и то же лицо.
   Пущенная Борисовым правительством мысль, что бродяга, называвший себя Димитрием, есть Гришка Отрепьев, служила однако предлогом для врагов Димитрия во время его царствования. Чуть только кто был недоволен царем, то имел способ выразить свое неудовольствие, назвавши его Гришкою-расстригою. Это было естественно после того, как уже по всей Московщине его проклинали под именем Гришки Отрепьева. Авраамий Палицын характеризует так царствование Лжедимитрия: "от злых же врагов, Козаков и холопей в си умнии токмо плачуще, слова же рещи несмеюще: аще бо на кого нанесут, яко рострига нарицает кто, и той человек безвестно погибает" (стр. 27). Такие случаи (если только здесь не преувеличение, как вообще все, что рассказывали о дурных сторонах Лжедимитрия) не разъясняют ничего в вопросе о Гришке, ибо обвинение было уже изготовлено и распространено самым удобным способом, посредством патриаршей грамоты. Не принятое всенародной громадой в Московском государстве, оно осталось в народной памяти, и тотчас представлялось готовым бранным эпитетом для того, кто рассердится на царя. Важнее было бы свидетельство того же Авраамия, будто самозванца обличали Отрепьевым мать Отрепьева Варвара, его дядя и его брат. Но об этом только и говорит один Авраамий Палицын, тогда как все самые враждебные самозванцу летописцы и официальные известия не упоминают об этом ничего; тогда как это было бы самым важнейшим укором ему в самозванстве. Нельзя предположить, чтобы те, которые сколько возможно более могли очернить самозванца, упустили такое важное обстоятельство. Несообразность этого известия усиливается еще более от того, что Авраамий говорит, будто это обличение произошло до суда над Шуйским. Суд произошел через несколько дней после Димитриева воцарения. Следовательно, обличение Отрепьева его семьею происходило бы тотчас по вступлении самозванца в Москву: это было до того поразительно, что не могло оставаться никем незамеченным, кроме одного человека, и то писавшего историю много лет спустя после того как происходило то, что он описывал. Сверх того, если б так было, возможно ли, чтоб Шуйский, по вступлении своем на престол, упустил это обстоятельство, когда оно более чем что-нибудь другое могло обличать бывшего царя в самозванстве? Не смешал ли здесь Авраамий Палицын того обличения, которое происходило по убиении самозванца и о котором говорит Голландец, бывший тогда во Москве?
   Кроме обличений в самозванстве, приписываемых матери, дяде и брату Гришки, рассказывают еще и о других, а именно:
   Дворянин Петр Тургенев обличал царя Димитрия, что он не истинный сын Ивана Грозного, но говорил ли при этом, что он Гришка Отрепьев, неизвестно. Ему отрубили голову. Об этом событии говорит Авраамий Палицын; упоминает о том же и Никоновская летопись. Двойное свидетельство заслуживает вероятия. Авраамий говорит, что это происшествие случилось прежде дела Шуйского. Спасение Шуйского приписывали ходатайству поляка реформата Бучинского, но сам Бучинский говорит (Собр. гос. гр. II. 261), что он, напротив, советовал не миловать Шуйских, а Димитрий сказал, что он дал обет отнюдь не проливать крови, и по своему обету милует Шуйского. Самозванец должен был бы избрать другой мотив для своего милосердия, если б дня за два или за три происходила уже подобная казнь. От этого вероятно, что казнь Тургенева произошла еще до приезда самозванца в Москву, но когда уже народ московский присягнул ему, и хотя, быть может, он сам, находясь в Туле или Серпухове, соизволил на то, но так как это было еще до его приезда, то после того он мог показывать вид, что это случилось еще до него, а с тех пор, как он пришел, дал обет, что казней не будет.
   Вместе с Тургеневым, по известию Авраамия, был казнен Федор калачник, который называл Димитрия посланным от сатаны; но называл ли он его при этом Гришкою расстригою -- неизвестно (Авраам. 14). Впрочем, если б называл, то подобное обличение, как и обличение Тургенева, могло быть последствием заявленных от Бориса и Патриарха Иова обвинений, без новых доказательств.
   Важнее всего было бы для нас дело Василия Ивановича Шуйского, если б мы знали о нем подробнее. Все почти исторические источники, относящиеся к эпохе первого Лжедимитрия, согласны в том, что Шуйских судили, приговорили Василия к смерти, вывели на место казни, но царь заменил ему смертную казнь ссылкою, наравне с его братьями, а через несколько времени принял его и всю родню его снова в милость. В повествовании, вошедшем в Никоновский сборник, говорится, что Шуйские, видя на православную веру гонение, начали помышлять, чтоб православная вера до конца не разорилась; а Димитрий для суда над Шуйскими созвал собор не только из бояр, но из простых; и никто на этом соборе не пособствовал стороне Шуйских. В варианте того же повествования, изданном Оболенским, под именем "Нового Летописца", прибавляется, что все на соборе были уверены, что царь -- Гришка Отрепьев, да сказать не смели. В повествовании, помещённом в разных хронографах (изд. в Временнике Моск. Общ. Ист. и Древн. No 16), приводится сущность приговора, читанного Басмановым над Шуйским. Из него видно, что Василий Шуйский осужден за то, что называл царя Григорием Отрепьевым. В хронике Буссова рассказывается, без точного указания времени, что был составлен против царя заговор и открылось, что Шуйский глава его. Его вывели на площадь казнить, а потом объявили, что царь, по своему милосердию, и этого преступника прощает (Bussov. 40). Маржерет говорит глухо, что его судили за оскорбление величества. Паэрле говорит, что Шуйский разглашал в народе, что царь не сын царя Ивана, а расстрига (стр. 35). Время суда и казни Шуйского хронографы наши определяют через несколько дней после прибытия самозванца в Москву. День смерти по одним вариантам назначается 25-го (Времен. Моск. Общ. Ист. и Древн. No 16 и 30), по другим 30-го июня. Левицкий, иезуит, бывший тогда в Москве, сообщает, что Шуйский оговаривал царя в оскорблении церкви, и указывает день казни 10-го июля (то есть 30-го июня старого стиля (Ciampi Notizie 182). Вообще видно, что это событие произошло тотчас после прибытия Димитрия в Москву. По известию "Сказания еже содеяся" (напечатанного в Чтениях Моск. Общ. Ист. и древн. No 9 1847 г.), Шуйский разглашал в народе чрез своих агентов, торгового человека Федора Конева с товарищи, что усевшийся на престоле не настоящий Димитрий, а вор, расстрига Гришка, присланный от короля польского разорить христианскую веру (стр. 17). Это последнее Сказание, согласно хронографам, Лавицкому и Паэрле, полагает событие совершившимся в первых днях по воцарении самозванца. Мы не знаем доводов, какие тогда представлялись с обеих сторон; не знаем: доказывал ли на соборе Шуйский, что царь самозванец, и не доказал этого, или же он оправдывался и запирался в том, что говорил, будто царь -- Гришка Отрепьев, и был уличен; но если б он стоял твердо на том, что царь -- Гришка, то не мог бы уж никак возвратиться в милость царя. Впоследствии, мы знаем, что он притворял