Старший помощник правителя дел Иван Андреевич Дурнев окончательно разошелся с женою, которая забрала их малолетнего сына Шуру и уехала в Харьков.
На другой день после этого события Дурнев пошел к Лидии. Когда они остались наедине, он ей сказал:
-- Все кончено.
И хотел значительно взять обе ее руки в свои. Но Лидия уклонилась. Лицо у нее сделалось особенно недоступным и даже немного злым. Она с насмешливым любопытством посмотрела на него.
-- Я хочу, чтобы вы были окончательно свободны.
-- Да, я, конечно, буду теперь хлопотать о разводе, -- сказал Иван Андреевич, покраснев и стоя перед ней в смущенной и обиженной позе. Его неприятно поразило, что Лидия приняла это радостное известие не так, как он надеялся, и это открывало ему в ее душе новый неизвестный уголок.
-- Я хочу сказать, -- продолжала Лидия, точно оправдываясь, -- что пока не вижу никаких существенных перемен. Все слова и слова. Это так мучительно.
Она нарочно капризно сдвинула брови, желая этим изобразить степень мучительности. И опять в этом было что-то новое и неожиданное.
Сказав, что надо приготовить чай, она вышла из комнаты, оставив по себе особенную, какой не бывало раньше, незаполненную пустоту. Сначала Иван Андреевич почувствовал себя сильно оскорбленным, но потом привычка судить о вещах трезво и непредубежденно взяла в нем верх, и он подумал, что Лида по отношению к себе, в сущности, права: ведь то что уехала его жена, это касается скорее его, чем ее. И потом Иван Андреевич так долго ликвидировал свои отношения к жене, что Лидия имела все права потерять терпение.
-- Я должен действовать, -- подумал он вслух и сам удивился этому. Впрочем, в последнее время он нередко ловил себя на разговоре с самим собою. Виски его горели, и было такое ощущение, точно он ведет себя, как мальчик. Вышло так, будто он пришел похвастать отъездом жены. Несомненно, Лида была права, как всегда. В его поведении не было действительной мужественной решимости, осязаемых практических результатов.
Вошел отец Лидии, Петр Васильевич. Каждый раз, когда они встречались, лицо Петра Васильевича приобретало печать напряженного неодобрения, точно он бывал недоволен визитом Ивана Андреевича и из вежливости принужден был его терпеть. Но сейчас в его лице было что-то похожее на ласковый, снисходительный вопрос.
"Значит, успела сказать". Иван Андреевич почувствовал теплоту и волнение, и вместе с тем ему сделалось тяжело и неприятно.
Когда они уселись, Петр Васильевич открыл портсигар и сквозь густые усы сказал:
-- Ну-с, что новенького?
Иван Андреевич понял, что он желает лично и возможно подробнее узнать от него обо всех обстоятельствах отъезда жены.
Быть может, было неприятно оттого, что Ивану Андреевичу чудилось в этом человеке что-то насторожившееся, "себе на уме", а он пришел сегодня сюда с хорошим, теплым чувством, похожим на родственное.
И зачем ушла Лида? Ей не следовало этого делать. В эти первые тягостные для него мгновения (конечно, тягостные, даже более, чем он ожидал!), когда вдруг его жизнь приняла новый, решительный поворот, ей следовало остаться с ним... может быть, вовсе не для того, чтобы говорить, а так, просто посидеть молча друг возле друга, посмотреть ласково и ободряюще, приподнять, утешить. Больно! Ах! больно!
Ему вспомнилось опять, как, когда он уже вышел из вагона, в его дверцах показалась жена с Шурой в руках. Она смотрела на него все так же серьезно и замкнуто, как вообще все время перед окончательным разрывом. У нее были уже свои мысли, о которых он мог только догадываться. И вдруг, когда раздался третий звонок, странное и неожиданное волнение отразилось на ее лице.
-- Ваня! -- позвала она его и, отпустив ребенка на пол, поманила рукою. -- Подойди сюда!
Он приблизился.
-- Что-то мне тоскливо, -- сказала она тихо. -- Не знаю, как переживу.
Он молчал, чувствуя, что еще мгновение, и он крикнет ей: "Не надо, не уезжай!"
-- Господа, поезд трогается! -- сказал, проходя мимо, обер-кондуктор, и по его глазам Иван Андреевич увидел, что тот понимает происходящее и желает облегчить им обоим минуту расставания.
-- Мадам, возьмите вашего ребенка на руки!
Она подняла ребенка с площадки.
-- Пиши, -- сказал он, стараясь не глядеть ей в глаза.
Она покачала отрицательно головой, и в этот миг ясно почувствовалось (вероятно, и ей), что самое главное все-таки осталось между ними невысказанным. Но было поздно уже говорить. Она вздохнула, и за это он обвинял себя сейчас и мучался.
Поезд тронулся, и последнее, что он помнил, был остро-радостный крик ребенка: "Поехали, поехали!" и его протянутые ручонки.
Надо же было это как-нибудь кончать! А может быть, он все еще любит жену?
Он всмотрелся в Петра Васильевича, внимательного и настойчивого, с любезно раскрытым и протянутым портсигаром.
-- Это нервы! Что сделано, то сделано, и сделано хорошо.
Отчеканивая каждое слово, он сказал:
-- Сегодня с утренним поездом в десять часов тридцать пять минут уехала Серафима Викторовна с Шурой.
Петр Васильевич сосредоточенно помолчал, потом, глядя в сторону, с большими промежутками произнес:
-- Вы говорили как-то на тему о разводе... Если вам будет нужен адвокат, то я бы вам мог порекомендовать одно сведущее лицо.
Имя этого лица было Савелий Максимович Боржевский. По словам Петра Васильевича, Боржевский хорошо знал все ходы в консистории и отлично вел бракоразводные дела, хотя и не был ни адвокатом, ни даже частным поверенным.
-- С какой стати вам терять тысячу рублей? -- говорил Петр Васильевич, и в его глазах по временам появлялось теплое сочувствие к Ивану Андреевичу.
Подробно расспросив о Боржевском -- кто он, не служит ли где и чем вообще занимается, Иван Андреевич записал его адрес в записную книжку и, сказав, что будет иметь его в виду, круто переменил тему разговора.
Оттого ли, что между обоими мужчинами установилось безмолвное содружество и взаимное понимание, и это незаметно передалось Лидии, или это так представлялось только размягченному воображению Ивана Андреевича, но за чаем Лидия была как будто бы более доступною, хотя и избегала взглядывать на Ивана Андреевича. Вообще, в ней тоже происходила своя напряженная душевная работа. Только несколько раз она более внимательно остановилась взглядом на Иване Андреевиче, и, когда он поймал ее взгляд, лицо ее изобразило замешательство и волнение. И опять от этого у Ивана Андреевича шевельнулось неприятное, тяжелое чувство, точно и она, как и ее отец, в последний раз спешили его оценить и взвесить.
Но он попытался себя успокоить разумными доводами: конечно, такая положительная девица, как Лидия, не может и даже не должна действовать в таком важном вопросе очертя голову.
"Смотри, смотри, -- говорил он себе, внутренно посмеиваясь и сознавая свою силу. -- Все равно будешь моею".
Иван Андреевич украдкой взглядывал на ее профиль, замечая то сосредоточенный прищуренный взгляд больших черных глаз, то изящные, тонкие белые пальчики, которыми она задумчиво держала чашку, то движение головы, которым она стремительно перебрасывала одну из кос через плечо, чтобы поправить на конце ленточку, и поправляла ее, высоко и мило подняв одно плечико, и постепенно из его памяти изглаживался образ той, с которой он сегодня простился на площадке вагона. Было радостно сознавать, что каждый час кладет между ними надолго десятки верст и что начинается новое, неизведанное существование, и эта девушка, такая сейчас осмотрительная и недоступная, будет непременно его.
В передней, когда они остались с Лидией одни, она поднесла свою руку к его губам и неожиданно сказала веселым и довольным шепотом:
-- Зачем вы выглядели сегодня такой букой? Я сказала, что буду вашей, и буду вашей. Слышите?
Голос ее дрогнул скрытой, недоговоренной ноткой, и ее волнение передалось и ему. Но он сдержанно пожал и поцеловал ее протянутые слабые, слегка влажные пальчики, нарочно ничем не обнаружив своего волнения. Ему хотелось немного помучить и наказать ее.
II
-- Чем могу служить? -- сказал Боржевский, маленький старичок сухого иконописного вида с аккуратно подстриженной пестрой бородкой и в короткой черной двубортной куртке, недоброжелательно уставив глаза на Ивана Андреевича.
Иван Андреевич солидно и сдержанно объяснил ему, что желал бы поговорить с ним по одному делу, о котором не считает возможным говорить в передней, и что направил его к нему Петр Васильевич.
-- Пожалуйте! -- сказал Боржевский.
Раздевшись в тесной передней, где на вешалке и даже на печном отдушнике на деревянных распорках висело аккуратно вычищенное и частью обвернутое в бумагу верхнее и нижнее платье (видно было, что хозяева -- весьма аккуратные люди), Иван Андреевич вошел в маленькую гостиную, устланную красивым мягким ковром и кокетливо обставленную новенькою мебелью такого вида, точно на ней никто никогда не сидит.
В одном простенке красовалось несоразмерно большое трюмо, отражая открытую дверь в соседнюю комнату, где возвышалась двуспальная кровать с горкой подушек и голубым стеганым атласным одеялом. Весь угол справа от зеркала занимали около десятка больших и маленьких образов в золотых и серебряных ризах. Перед тремя из них горели лампадки.
В комнате пахло ладаном и одеколоном.
-- Ну-те? -- спросил Боржевский, достав из куртки табакерку и вытащив оттуда же грязную желто-зеленую тряпку, служившую ему носовым платком.
Иван Андреевич объяснил цель своего посещения.
Боржевский нюхал табак, насыпая его на внутреннюю часть большого пальца. Его заслезившиеся глаза были лишены всякого выражения.
-- Это вам прямее обратиться к адвокату, -- сказал он, наконец, с таким невозмутимым видом, как будто считает Ивана Андреевича за круглого дурака или, вообще, за человека не в своей тарелке.
-- Что это значит? -- спросил Иван Андреевич, покраснев. -- Петр Васильевич совершенно определенно направил меня к вам.
-- Да ведь что ж Петр Васильевич! Петру Васильевичу ничего не стоит сказать. Он очень неаккуратен по части чужой репутации. Если бы я был еще, скажем, частный поверенный, а то -- ничего, нуль. И вдруг он пускает слух насчет бракоразводных дел. Кто такой я, чтобы устраивать бракоразводные дела? По какому праву? За это люди подпадают уголовной ответственности. Удивляться Петру Васильевичу могу, хотя и хорошо его знаю. Но чем же я могу вам помочь? А кем вы изволите доводиться Петру Васильевичу?
-- Я женюсь на его дочери, -- сказал Иван Андреевич и, выждав еще несколько мгновений, в течение которых Боржевский тоже выжидающе молчал, начал прощаться.
-- Куда же вы? -- удивился Боржевский. -- Не успели придти и уже уходите. Я рад познакомиться с будущим зятьком Петра Васильевича. Очень рад. Вы не спешите, посидите.
-- Как-нибудь в другой раз, -- сказал Иван Андреевич, раздраженный. -- Я не могу понять, каким образом Петр Васильевич мог так ошибиться.
В это время миловидная брюнетка в сильно накрахмаленном и невероятно широком розовом капоте внесла на подносе чай с вареньем и сухарями.
-- А что же чаю? -- спросила она гневно и отрывисто, заметив, что Иван Андреевич стоит. -- Разве в гости ходят на минутку?
-- Я, собственно, по делу.
-- Какие это могут быть еще у тебя дела, Савелий? Уж затевает чего-то на старости лет. Никаких у него не может быть дел, уж вы мне поверьте. Один обман зрения! Да выкушайте стаканчик. У нас никто и не бывает-то. Обрадуешься человеку. Право!
-- Не угодно ли закусить? А? Мы посидим, покалякаем.
Боржевский опять потянул из кармана свою грязную тряпку.
-- Да я, собственно, пришел не закусывать, -- сказал Иван Андреевич, желая подвинуть дело несколько вперед. -- Я желал бы знать...
-- Знаем.
Боржевский неожиданно положил сухую, костлявую ладонь на колено Ивана Андреевича.
-- А все-таки без этого нельзя, Маша!
Он постучал каблуком в ковер.
-- Ты что же плохо угощаешь? На что нам этого брандахлысту? Ты чего-нибудь посущественней!
-- Каких вы больше обожаете грибков: рыжиков или груздей? -- спросила брюнетка разнеженным тоном, выглянув из-за драпировки. -- Мне все равно, которую начинать банку.
-- Начни обе, -- приказал Боржевский.
-- Обе?
На лице ее изобразился сначала испуг, а потом готовность на все жертвы.
-- Что ж, можно и обе.
И опять она зашуршала за портьерой широким накрахмаленным капотом.
-- Я бы все-таки прочил вас, -- начал опять Иван Андреевич.
-- Да успеете... Маша!
Скоро она явилась, пропуская вперед себя между качающейся бахромой драпировки новый блестящий поднос с двумя графинчиками и закусками.
-- Прошу не отказать, -- сказал Боржевский и взялся рукою, только что державшею носовой платок, за пробку графина.
Ивана Андреевича больше всего занимало сейчас, коснется он своими пальцами устья графинчика или нет.
"Если коснется, не буду пить, откажусь", -- решил он.
Точно угадав его мысли и чтобы рассеять окончательно сомнения на этот счет, хозяин очистил желтым ногтем темное пятнышко с устья графинчика и налил из него в рюмки настоянной на чем-то светло-зеленой водки.
-- Не правда ли, мы -- мужчины?
Он подмигнул на другой графинчик с темно-красной наливкой:
-- Бабье лакомство.
-- Ну, уж, пожалуйста, оставьте женщин в покое! -- сердито говорила хозяйка, присаживаясь на стул у двери:
-- Женщины много лучше мужчин. Всегда скажу.
Иван Андреевич хотел отказаться от предложенной рюмки, но хозяева обиделись, в особенности хозяйка.
-- Что? Почему вы отказываетесь? -- кричала она, вскочив с места. -- Значит, вы нами брезгуете? Савелий, ты бы мыл свои руки. Уж, право, как он станет нюхать этот свой табак... Кушайте, пожалуйста, -- иначе это будет обида с вашей стороны.
После того, как они повторили по рюмке, Боржевский изъявил желание говорить. Хозяйка деликатно вышла.
-- Петр Васильевич рассуждает так, что это дело мне знакомо. Не отопрусь: я в этом деле понимаю. Только ведь тут надо шевелить мозгом. Перво-наперво, консистория, дело о прелюбодеянии.
Он загнул два пальца.
-- Противной стороной должен быть доказан факт: накрыли, дескать, на месте преступления. Нужны для доказанности факта два-три свидетеля. Вот и вся мура. Кажется, как будто просто? Теперь слухайте: свидетелей мы наняли, а свидетели должны показывать под присягой. За ложное показание под клятвой -- ссылка на поселение, а за подговор -- два года арестантских отделений.
Он прищурил левый глаз и прикусил высунутый язык.
-- Опять же взять положение свидетелей. Дело не менее тонкое: станут их в консистории допрашивать, сбивать. Крупные убийцы уж на что каждую мелочь обдумывают, а и то на суде проговариваются. Конечно, это не убийство, а все-таки суд. Ведь всего фантазией не предусмотришь.
Он зашептал:
-- Спросят, к примеру, одного и другого свидетеля: какого цвета была нижняя юбка? Или каково положение корпуса? Вот тебе и затычка!
Иван Андреевич откачнулся и покраснел.
-- Разве это нужно? Я слыхал, напротив...
-- А я вам говорю. Где вы найдете таких свидетелей?
-- Может быть, у вас имеются такие подходящие лица? -- спросил Иван Андреевич, решившись, наконец, окончательно выяснить вопрос.
-- Нет-с, я такими делами не занимаюсь... Таких свидетелей, которые, так сказать, постоянно наготове, в этаком деле и не может быть. Милый человек, ведь у судей-то тоже есть шарик на плечах ай нет? Как вы полагаете? Ведь прелюбодеяние, мое ли, или другого человека, открывается через случай. Как же могут на суде фигурировать всякий раз одни и те же свидетели? Вы хоть это-то поймите. А? Нешто могут быть такие свидетели? Вы подвигайте вашим мозгом... И выходит, что свидетеля надо создать, иначе говоря, приуготовлять.
Он укоризненно помолчал.
-- Ну, хорошо, свидетелей мы нашли. Теперь надо им дать картину.
-- То есть, как? Какую картину?
Боржевский опять прищурил глаз и показал кончик языка.
-- Картину-с прелюбодеяния, то есть свидетели должны застать вас на месте преступления.
-- Как же это возможно?
-- Как возможно? Возьмите девочку из заведения, и вполне будет хорошо.
-- Ну, мы эти шутки оставим, -- сказал Иван Андреевич.
Боржевский нахмурился.
-- Впрочем, это дело ваше. Я вам объяснил, как это делается. И то лишь потому, что вас прислал Петр Васильевич. А только ведь я за эти дела не берусь и даже очень удивляюсь Петру Васильевичу.
-- А все же, -- спросил Иван Андреевич, чувствуя жар в лице и желание, чего бы то ни стоило, довести разговор до конца.
Он представил себе образ Лиды и потом себя в положении, о котором говорил Боржевский. Он должен был тотчас же, если только уважает Лиду, встать и уйти. Но уйти он не мог, не уяснив себе всего дела. Того же требовали и интересы Лиды. От этого было гадко и вместе вырастало раздражение против Лиды.
-- Выпьем еще по одной, -- предложил Боржевский.
Теперь он посвятил его уже во все частности. Консистория требует установления полной и подробной картины совершенного прелюбодеяния. Мало, например, быть скомпрометированным совместным присутствием где-нибудь с дамой (например, в номерах). Факт прелюбодеяния должен быть установлен и описан свидетелями детально. Таков закон и синодское разъяснение за таким-то номером.
-- Мерзость, -- сказал Иван Андреевич.
-- Мерзость там или не мерзость, мы этого не знаем, а закон!
Боржевский опять немного надулся, точно обиделся за такую аттестацию бракоразводного закона.
-- Ну, допустим, так, -- сказал Иван Андреевич, брезгливо и снисходительно усмехаясь. -- Как же все-таки устраивают подобные оригинальные "картины"?
-- Вы хотите знать, как?
Боржевский подвинулся поближе.
-- Устраиваются на квартире, в номерах, в бане (и чаще всего), наконец, в домах терпимости, но это реже... Тут есть одно обстоятельство, почему реже.
-- Ну, а в бане?
-- Нет удобнее. Приехали вы, скажем, в баню, заказали через коридорного себе девчонку. Когда она пришла, вы забываете наложить крючок, а банщик введет, скажем, кого другого. Хлоп! Ошибся номером: открывает вашу дверь -- и вся мура!
-- Черт знает, что за мерзость вы говорите! Не может быть, чтобы всегда так делалось. Это же не имеет названия. Какое-то надругательство над телом, над душою... над всем.
Он расхохотался.
-- Вам говорят дело: не хотите -- не слушайте.
Боржевский окончательно обиделся, но Иван Андреевич уже перестал с ним церемониться. Он понял, что визит его к Боржевскому был совершенно не нужен, и не мог себе простить, что сидел у него столько времени и даже пил водку. Хотелось скорее на свежий воздух.
-- Так "картины"? -- спросил он еще раз и весело посмеялся. -- Нет, этого "способа" (он сделал ударение) придется избежать. Приношу все-таки благодарность за ваши любезные разъяснения, -- прибавил он иронически в заключение и с достоинством встал.
Боржевский стоял маленький, серый и злой. Дурнев сунул ему на прощанье неполную ладонь.
-- Надеетесь уладить дело иначе? Все может быть. Конечно, как я этим делом не занимаюсь специально, могу и не знать. Обратитесь к адвокатам.
III
Присяжный поверенный Прозоровский, которого Дурнев немного знал, принял его за чаем. Он сидел один, и ему прислуживала круглолицая и полногрудая горничная, с неживыми, точно у куклы, глазами и такими же, как у куклы, светло-льняными кудряшками волос на лбу.
Иван Андреевич только сейчас припомнил, что Прозоровский разошелся с женой, и пожалел, что пришел именно к нему.
-- Ну, и в чем же дело? -- спросил Прозоровский, нервно двигая губами, в которых держал папироску, точно жуя ее.
Он казался сильно постаревшим.
-- Так-с, и вы хотите разводиться?
Он сделал профессионально-безучастное лицо. Лоб его наморщился и, видимо, заставляя себя насильно сосредоточиться на теме разговора, он вдруг скороговоркой заговорил, беспрестанно закуривая одну папиросу за другой. Курил он, жадно затягиваясь впалой грудью, и при этом втягивал щеки. И, вообще, вид у него был внушавший сожаление.
-- Развод у нас обставлен некоторыми неприятными формальностями.
Он встал и затворил дверь в соседнюю комнату, где кто-то усердно стучал на пишущей машинке.
-- Это продолжает оставаться центром вопроса. Вы принимаете, конечно, вину на себя?
Он усмехнулся губами, державшими папиросу.
-- Значит, вашей жене или вам самим для вашей жены нужно найти таких свидетелей, которые показали бы... Это вы уже знаете?
-- От вас я хотел узнать о другом, -- сказал нетерпеливо Иван Андреевич. -- Нельзя ли вовсе обойтись без подобных свидетелей? Я слышал, что для этого следует куда-то что-то заплатить.
Прозоровский откинул голову назад и молча широко открыл рот, что означало, что он смеется.
-- Ерунда. Платить вы можете куда угодно: в консисторию, синодским, если только там берут. А главная все-таки и неизбежная статья расхода -- это свидетели. Мерзость, грязь, но без этого не обойдешься, и потому вам самое лучшее обратиться к какому-либо лицу, сведущему по бракоразводным делам. Я ведь не веду этих процессов. У них, знаете ли, то есть у ведущих подобные дела, своя техника. Задача, в сущности, сводится к точной инсценировке факта прелюбодеяния. Остальное зависит уже от личного состава суда: пожелает суд копаться в мелочах и уличать ваших подставных свидетелей в лжесвидетельстве или нет. Словом, тут целая серия привходящих условий. А у специалистов этого дела все уже налажено: и подставные свидетели, и все. Хотите, я вам дам адрес одного из них?
И Прозоровский назвал Боржевского.
-- Вы что? -- спросил он, заметив странное выражение в лице Ивана Андреевича.
-- Так.
И тогда только Ивану Андреевичу ясно представилась вся безвыходность того круга, в который он попал.
-- Так, -- повторил и Прозоровский. -- А позвольте вас спросить, на кой, извините за выражение, вам черт этот самый развод?
Он вскочил и заходил по комнате, и лицо у него внезапно сделалось товарищески-ласковым.
"У него широкие милые губы", -- подумал Иван Андреевич.
-- Хотите жениться?
Но Иван Андреевич желал все-таки несколько дать ему понять, что он не может дать ему права говорить с собою в таком тоне, и промолчал.
Прозоровский сделал кислую мину.
-- Забудьте, что я адвокат и вы пришли ко мне за советом. Тем более, что я вам ничего и посоветовать не могу...
В глазах его на мгновение изобразилась сочувственная тоска и легкая ирония. Он перестал жевать папиросу и вынул ее изо рта.
-- Впрочем, нет, извините... Какое, в сущности, я имею право? Ах, глупо! Прошу меня извинить.
Он сделал злое, скучающее лицо и слегка поклонился, давая знать, что официальная часть аудиенции, собственно, если угодно, кончена.
-- Нет, отчего же... Давайте забудем, что вы адвокат, -- сказал Иван Андреевич, сохраняя осторожность и слегка платя Прозоровскому за его юмористический тон тем же юмористическим тоном.
Прозоровский опять безмолвно разинул рот, показывая этим, что он находит ответ Ивана Андреевича остроумным, и опять забегал по кабинету.
-- Так вот я хотел вас только спросить: а второй раз в браке вы намерены быть счастливы? Больше ничего. Вы думаете, что на этот раз нашли, простите, совершенство?
В глазах его была злость. Иван Андреевич почувствовал себя задетым, но Прозоровский уже по-прежнему просительно и немного страдальчески улыбался.
-- Слушайте: я вам скажу, что для брака каждая женщина, решительно каждая, в одинаковой мере годится и не годится. Годится потому, что ни одна из них все равно не годится, в смысле оправдания тех мечтаний, которые строит себе относительно брака мужчина, а не годится постольку, поскольку в каждой женщине есть элементарная тупость, не позволяющая ей видеть чего-то самого главного. Я видел умнейших женщин, но в этом пункте -- все женщины сходятся. Простите, я скажу больше: в одинаковой степени глупы. Женщина хочет не только обладать, но непременным образом владеть.
Он сощурил один глаз.
-- Скажите любимой вами женщине, что вы готовы принести ей какие угодно жертвы, что вы ради нее отказываетесь от вашего призвания, даже от жизни, что вы готовы умереть по первому мановению ее руки, но что владеть она вами никогда не будет... Именно это слово: владеть.
-- То есть, как это "владеть"?
-- Вы не знаете, что такое "владеть"? Это значит иметь право чем-нибудь распорядиться по своему усмотрению. Владеть вами, это значит иметь право распорядиться вашею душою, вашими идеями, вашим богом по своему усмотрению. Да, да и богом, если у вас есть бог, вашею истиною, всем вашим человеческим нравственным бытием. Владеть, это значит не признавать за вами права считать белое белым и справедливое справедливым, превратиться в пустое место, или, если хотите, в теплое, уютное гнездо, где хорошо живется, где спят, плодятся и враждебно рычат на весь остальной Божий мир. А иногда и просто только в необходимую принадлежность всякого гнезда. Извините за вульгарность.
И для всего этого надо, прежде всего, владеть... Я бы женщин держал под замком. И тут речь идет не о чьей-либо вине. Понимаете, тут естественный тормоз, тут почва, дно жизни, тут нечто большое и страшное. Вообще, все эти заигрывания с женским вопросом мне представляются одним большим недомыслием. Свобода женщин!
Он разинул коротко рот, чтобы по-своему безмолвно посмеяться, и вдруг сдвинул брови:
-- А подумали, на что женщина употребит свою свободу? На что она может ее употребить? Говорить о свободе женщин, это все равно, что говорить о свободе пантер или диких кошек. Женщина хороша только тогда, когда она в клетке, взнуздана. И тогда в ней есть даже что-то трогательное. Женщина должна быть порабощена.
Он позвонил.
-- Кстати, вам никогда не приходило в голову, что эту нашу иллюзию в отношении женской души поддерживает, главным образом, женское платье, именно длинная юбка, которая скрадывает что-то уродливое, недоношенное, даже во внешнем облике женщины. Женщина, как вы знаете, коротконога. В статуях это не так заметно и особенно сказывается при ходьбе; оденьте женщину в брюки, и вся эта ее природная незаконченность, несоразмерность, а в большинстве случаев, и низкорослость, приравнивающая ее даже по величине к ребенку (ведь женщина часто кажется большим, взрослым человеком, только благодаря юбке) сразу выступит наружу.
Стуча каблуками, вошла пышная горничная и остановилась в дверях, опустив полные красивые руки. Глаза ее, большие, прозрачно-бесцветные смотрели на Прозоровского с испуганно-забитою предупредительностью. Иван Андреевич представил себе ее на момент в мужском, или, вернее, в детском одеянии, и она показалась ему, действительно, большим и оттого беспомощным, уродливым ребенком.
Он невольно усмехнулся странной фантазии Прозоровского.
-- А что? Разве нет? -- раскрыл тот опять по-своему рот. -- Пепельницу, -- приказал он, не глядя в сторону девушки.
Она пододвинула ему, грациозно качнувшись к столу, пепельницу, которая стояла на другом конце стола и, повернувшись, также бесшумно вышла, по-видимому, кокетничая под сурдинку красивыми плечами и высокими плотными бедрами.
Это было гораздо проще, и Иван Андреевич поморщился, поймав себя на унизительной мысли. Сделалось стыдно. Прозоровский, вероятно, или был циник, или, еще вернее, может быть, по-настоящему никогда не любил.
И Ивану Андреевичу было неприятно, что он допустил, как тогда у Боржевского, коснуться своего чувства к Лидии чему-то грязному.
Однако же, он не был в этом виноват. Обстоятельства слагались помимо него. Кто бы мог подумать раньше, что это такая гадость?
И, уходя от Прозоровского, он опять чувствовал неопределенное раздражение против Лиды.
IV
Лиду он застал за шитьем светлого льняного платья, которое она уже приводила к концу. На столе перед нею стояла железная коробка из-под печенья Эйнем, из которой она выбирала ленты и прошивки. Лицо у нее было непроницаемо, как у всякой шьющей женщины, или, вернее, оно раскрывалось с той холодной и точно, он бы сказал, практической стороны, которой в нем так не любил Иван Андреевич. Она поворачивала платье то так, то сяк, и Ивану Андреевичу казалось, что в этот момент он для нее совершенно посторонний предмет, хотя он и сидит тут же рядом с ней.
Вообще за последнее время сложилось так, что они не могли заговорить о чем-нибудь значительном. В большинстве случаев сидели молча, пили чай, играли в карты. При этом, что бы она ни делала, она иногда спокойно и ровно, но в то же время особенно продолжительно вздыхала, и от этого у нее был такой вид, будто бы она всегда показывала ему, что она с ним не так счастлива, как могла бы быть с кем-нибудь другим, и что ее любовь есть, до некоторой степени, жертва с ее стороны.
Если он хотел при этом выразить лицом, что считает себя несправедливо обиженным, то она вопросительно глядела на него и говорила с непринужденно удивляющеюся, покорно-светлою улыбкою:
-- Вы что?
Сегодня Иван Андреевич чувствовал себя особенно неприятно от этой постоянной внутренней недоговоренности. Ему казалось, что Лида просто несправедлива к нему...
-- Не кажется ли вам, Лида, что нам нужно поговорить с вами о чем-то очень важном... что раньше мы говорили хотя и много, но не о самом главном, -- сказал он, наконец, чувствуя, что настал как бы роковой момент в их отношениях и что от сегодняшнего разговора зависит и начнется уже новый период их чувства.
-- О чем же? -- спросила она отрывисто и не глядя, и он знал, что она хорошо его поняла и почему-то тяготится его намерением говорить об этом.
-- О том, что в наших отношениях чего-то недостает, -- сказал он, раздражаясь и стараясь не раздражаться. -- Есть скорее что-то официальное, но нет настоящей душевной близости... обоюдного понимания.
Он замолчал, испугавшись, что сказал так много. Это уже походило на ссору.
-- Нет, право же, -- продолжал он смущенно. -- Вы не обижайтесь на меня, Лида. Я рад, что смог, наконец, заговорить об этом...
Он говорил с большими паузами, слово за словом, и после каждого из них наступало давящее, жуткое молчание. Он потому и остановился, что не мог больше этого выносить, и умоляюще посмотрел на нее.
Но она взглянула на него так же, как всегда, светло-рассеянно и сказала с небольшой, но замкнутой грустью в голосе:
-- Я знаю, чего мне недостает.
-- Чего же? -- спросил он глухо, но настойчиво.
-- Не спрашивайте: вам же будет хуже...
Она сощурила глаза и сократила губы, отчего выражение ее лица стало колким и немного злым. И от этого она сделалась чем-то похожею на отца.
-- То, что я еще не порвал официально с женою?
Закатив глаза и опустив веки, она отрицательно покачала головою.
-- То, что я был женат?
Она молча кивнула головою и вдруг, засмеявшись, с любопытством обернулась на него.
-- Но вы не будете сердиться на меня за эту откровенность?
Иван Андреевич молчал.
-- Я бы так хотела никогда не думать об этом, -- сказала она, сделав невинное лицо маленькой обиженной девочки (и эту гримаску он хорошо знал), -- но разве же я виновата?
Она выпрямилась на стуле и устремила на него серьезный, просящий взгляд.
Но Ивану Андреевичу не нравилась эта игра. Ему хотелось полной искренности, чего бы это ни стоило, и, пугаясь сам собственных слов, он сказал:
-- Тогда расстанемся...
И, произнесши эти слова, он неожиданно почувствовал облегчение. В сущности, что его приковывало к этой заносчивой, капризной девушке?
Он постарался представить себе все ее недостатки: она эгоистична, холодна, расчетлива, у нее немного плоский затылок, в бедрах она, пожалуй, слишком тонка и носит на платьях косую высокую оборку с бахромою, что бывает только у перезрелых девиц.
Лида отрицательно покачала головою. Помолчав, она протянула ему руку.
-- Вот вам рука, а сердце... Сердца у меня сейчас нет... Я его не чувствую с тех самых пор, как узнала, что вы женаты...
Она закрыла лицо руками и заплакала.
-- Знаете, это было большое несчастье для меня и для вас, что мы познакомились. Или же нам было лучше никогда больше не встречаться друг с другом. Я все равно никогда не забуду, что вы были женаты... и у вас был и есть ребенок... Боже! -- от другой. Разве это можно когда-нибудь забыть?
Она враждебно усмехнулась сквозь слезы, неприятно обнажая почти до десен зубы.
-- Не уходите.
Он хотел встать. Она удержала его рукой.
-- Сидите молча... так, ничего не говорите и не думайте. Это сейчас пройдет. Все равно, я разлюбить вас не могу. И потом я знаю, что вы опять уйдете к той... первой. А я этого не хочу... Пусть уж лучше скорее свадьба. Все равно, один конец.
Она насухо вытерла глаза и старательно улыбнулась.
-- Не говорите... нет... еще ничего не говорите... или нет, скажите только: сколько лет вашему ребенку?
-- Три с половиной года, -- сказал он с неловкостью и усилием.
Она чуть-чуть отодвинула от него свой стул.
-- Нет, знаете: давайте лучше сделаем так, что у нас все кончено. Не сердитесь. И к чему сердиться? Ведь вы, конечно, не виноваты ни в чем, но не виновата и я. Правда, вы из-за меня расстались с женой, но вы сойдетесь опять... Ведь да?
Она уронила шитье на пол, но не подняла его. Ее взгляд смотрел в одну точку.
-- Сделайте надо мной что-нибудь, -- вдруг сказала она жалобно.
В этом было так много детски-беспомощного, что Иван Андреевич вдруг почувствовал к ней одну бесконечную жалость и нежность. В самом деле, за что он пришел ее сегодня мучить?
Он крепко обнял ее за талию, ощущая жесткий, хрустящий корсет, и пальцами повернул к себе ее лицо для поцелуя.
-- Ты и ее так же целовал? -- сказала она неживым голосом. -- Да? Скажи: да? Мне будет легче. Я переживу.
Он сказал сурово:
-- Да.
Но тут же прибавил.
-- Все-таки я тебя люблю больше. Ты перевернула всю мою душу. После тебя я весь израненный. Ты очень жестока, Лида.
-- Говори, -- попросила она слабо.
Он нашел своими губами ее губы. Они были тонки, бессильны и влажны. Он прижался к ним, в туманящем голову поцелуе, потом поднял ее со стула и перенес на диван, чувствуя ее грудь на своей.
-- Нет, не надо, -- попросила она его. -- Знаешь, я хотела бы этого сама, но...
Он целовал ее матовые, пахнувшие ею самою руки, вдыхал их запах, но она ласково и настойчиво цеплялась ими за его руки.
-- Ты еще не свободен. Пусти меня. Это -- насилие. Когда ты покончишь со своим прошлым, хотя бы официально... Тогда будет другое. Я обещаю тебе. Если даже хочешь, я не стану ждать свадьбы. Ты хочешь? А сейчас пусти...
Она освободилась от него измятая, с развалившейся прической.
-- Какой ты!
Застыдившись, она убежала в другую комнату.
V
Вечером Иван Андреевич решил написать Лиде письмо. Ему вдруг показалось, что их примирение было совершенно случайно, чувственно и потому непрочно. Между нами всегда, время от времени, будет вставать тень Серафимы. С этим необходимо так или иначе покончить.
До рассвета он писал, чувствуя, что слова его все-таки не могут передать самого главного. Он не знал, как ей объяснить, что власть прошлого над ним чисто внешняя. Не мог же он совершенно вычеркнуть Серафиму из своей жизни? Да в этом и не было никакой надобности. Правда, там был ребенок, но чем это могло мешать его чувству к ней, которое было так искренно и полно. Как трезвая и разумная девушка, она должна была это понять.
"Подумай, почему мое прошлое может тебя касаться? -- писал он ей. -- Ведь между мною и моею прошлою женою как раз не установилось той внутренней духовной близости, о которой я мечтаю в отношениях к женщине. Наша связь поддерживалась чисто внешним образом. Такою она и осталась. Я тебе говорю это с полной искренностью, потому что я же ведь не стану обманывать самого себя. Прошлого нет, я не чувствую его. Но я желаю, чтобы и ты могла сказать мне то же, т. е. что для тебя его тоже нет, ты его преодолела, поняла, что оно -- ничто. Если же для тебя это невозможно, то я охотнее примирюсь с полным разрывом, и сделаю это ради тебя же, потому что до сих пор, по крайней мере, я высоко ставил искренность нашего взаимного чувства. Продумай мои слова и сделай выбор".
Он перечитывал по десять раз написанное, делал вставки и добавления, вычеркивал и, наконец, переписал письмо набело, надеясь, что сердцем она должна будет понять остальное.
В конце письма он сделал приписку, что не придет к ней до тех пор, пока не получит ясного, утвердительного ответа на все свои сомнения.