Нельзя было не пойти в этот дом встречать Новый год, нельзя было не выручить друга.
Собрались родственники его жены: публика самая разнокалиберная, был здесь в первый раз и один профессор, перед именем которого мой друг благоговел и каждую минуту, проведённую в его обществе, ценил очень дорого. На моей обязанности лежало по возможности занимать всех остальных гостей и тем самым дать возможность хозяину побыть наедине и поговорить с тем, кого он так давно ждал.
До ужина все "господа" и "госпожи", по-видимому, очень скучали; рассматривали альбомы, курили и втыкали окурки в вазоны из-под цветов, болтали руками в аквариуме, одна старушка зевала и после каждого зевка крестила рот; долговязая, похожая на жирафу, гимназистка и дьякон играли на рояле в четыре пальца "собачий вальс".
В первые минуты я решительно не знал, что мне делать, чтобы спасти друга, затем моё внимание привлёк "самый опасный" из гостей, порывавшийся проникнуть в кабинет. Это был низенький, кругленький человек, в чёрном сюртуке; галстух у него казался такого же цвета, как и похожий по форме на огурец нос. Он то стоял у окна, то оглядывался и с тоской смотрел на уже накрытый в другой комнате и заставленный бутылками стол, то подходил к двери кабинета.
Заметив его желание взяться за ручку двери кабинета, я начал "действовать": подошёл и представился. Из краткого разговора я узнал, что мой новый знакомый прежде был смотрителем кладбища.
"О, этот человек, должно быть, много видел, очень много! -- подумал я: -- Вероятно, он носит в себе великолепнейшие темы для святочных рассказов и может мне пригодиться, если не в этом году, так в следующем"...
Я решил не отходить от этого гостя до конца вечера, но, чтобы не огорошить его сразу, начал разговор издалека, -- осуществление же своих литературных намерений решил отложить до ужина, -- до того момента, когда мой знакомый опрокинет рюмок пять, шесть водки (тогда она ещё продавалась свободно), а что он это сделает, я имел право заключить по цвету его галстуха, который, как я уже сказал, напоминал и цвет его носа.
Дамы сгруппировались возле хозяйки, молодёжь -- вокруг похожей на жирафу гимназистки. И моему дорогому другу-хозяину, и сидевшему у него в кабинете профессору ничто не грозило испортить tete-a-tete. Ещё заранее профессор предупредил хозяина и хозяйку, что он, как больной человек, ни в коем случае ужинать не будет.
Я, как тень, ходил за своей жертвой и старался произвести как можно лучшее впечатление, разговаривая о том, что, по моему мнению, могло его больше интересовать: дорого ли стоили места для могил в его время, сравнительно с теперешними ценами, спрашивал, правда ли, что очень бедных людей иногда хоронят вместе, по два и по три, и сколько стоит вечное поминовение души человеческой, а сколько поминовение её в течение одного года?
На все эти вопросы смотритель давал мне вполне удовлетворительные ответы, но голос его всё-таки звучал уныло.
Наконец мы все услышали давно желанную фразу хозяйки:
-- Господа, прошу в столовую закусить чем Бог послал, уже половина двенадцатого, и Новый год нужно встретить всем вместе сытыми и пьяными, а учёные пущай сидят себе, несолоно хлебавши, -- для них и этот день ничего не значит...
Намёк был, очевидно, сделан по адресу кабинета, впрочем, большинство даже не знало, кто там сидит. Застучали ножи и вилки, зазвенели рюмки и стаканы. Я не ошибся: смотритель, с которым я сел рядом, прежде всего потянулся к графину и налил себе рюмку, очевидно, приготовленную для портвейна или для какого-нибудь более лёгкого вина, такими рюмками во время сильного мороза прежде угощали извозчиков, ожидающих у дверей ресторана господ.
Чтобы не упасть в глазах моего соседа, я налил себе такую же посудину, выпил и минуты три не мог придти в себя. Несмотря на это, интересовавший меня гость сейчас же налил по второй. Теперь я уж начал хитрить, и как только он отвернулся, чтобы взять блюдо с селёдкой, я очень ловко вылил рюмку под стол, так же ловко поставил её обратно и с геройским видом сказал смотрителю:
-- Эге, да вы отстаёте от компании!
-- Нельзя же без закуски, не беспокойтесь, я вас сейчас догоню...
И он опрокинул в рот вторую, затем, не теряя времени, налил и по третьей. Но прежде чем выпить её, основательно занялся великолепной московской капустой и хрустевшими у него на зубах миногами. Мне удалось смошенничать и с третьей рюмкой, а в четвёртую я налил себе чистейшей воды.
Смотритель почти не опьянел, во всяком случае не более, чем я после одной, и, как я и ожидал, сделался гораздо словоохотливее и, видимо, был готов предаться воспоминаниям. Желая попасть ему в тон, я, с грустью в голосе, спросил:
-- Было ли в вашей жизни что-нибудь мистическое?
-- Было, -- коротко ответил он и попросил меня передать бутылку с пивом, но в это время хлопнула за нашими спинами пробка от шампанского, и часы медленно начали бить двенадцать. Опоздавшая горничная едва успела налить бокалы. Все начали чокаться, поздравляя друг друга, и желая исполнения "радужных пожеланий"...
После бокала шампанского смотритель не без удовольствия осушил бутылку пива и стал ещё приветливее.
"Ну, теперь пора начать своё интервью", -- подумал я, с разрешения дам закурил папиросу и, как можно ласковее, произнёс, обращаясь к соседу:
-- Вот вы изволили сказать, что в прошлой вашей жизни было много мистического, я сам в душе оккультист, и всё новое из этой области меня интересует. Прошу вас, как человека мудрого и много видевшего, поделиться некоторыми эпизодами и впечатлениями, которые остались в вашей удивительно светлой памяти... У нашего поколения уже не будет и не может быть такого прошлого. Все мы, маловерующие, почти скептически относимся к явлениям, так называемым, сверхъестественным, и "база" наших переживаний зиждется не в душе, а в чисто реалистических формах, исходящих от холодного и скучного рационализма...
Я старался выражаться языком приказчика, желающего показать, что и он умеет вести "благородный разговор".
Моё вступительное слово понравилось смотрителю, но он не торопился, выпил ещё бутылку пива, поправил галстух и начал:
-- Если бы я не был дурной в молодости, то вряд ли бы вступил в первый законный брак, потому я через любовь и не окончил училища, а тут скончался мой родитель, и средства к жизни, можно сказать, упали, а у её родителей, -- и он кивнул в сторону сидевшей на другом конце стола жены, -- да, так у её родителя, говорю, была некоторая бакалейная торговля, и как он считал меня человеком с образованием, потому что я всё-таки из второго класса вышел, то начал приглашать к себе. И кое-чем, там деньгами или негодящим пиджаком старался дать помощь. Затем увидел, что я человек честный и с башкой, и поставил меня за кассу, -- конечно, тогда я уже был прилично одетым, и, как мне не хотелось уходить из магазина, то я сделал Варваре Петровне приглашение и получил согласие. В том же году её родитель скоропостижно волею Божиею помре, и я стал хозяином. Но как я очень верил в судьбу, то не страховал своего движимого имущества. Торговля моя разрослась, и все меня уважали, приглашал иногда к себе даже соборный протоиерей, так, выпить чайку, поговорить о политике. И было мне уже двадцать семь лет отроду и трое деток у нас, когда весь город постигло, можно сказать, несчастие -- громадный пожар, и я лишился не только магазина, но даже и домика, также доставшегося мне от её родителя. Сбережений у нас никаких не было, и пришлось мне пропадать. Но помог отец протоиерей, в то время вакансия смотрителя кладбища была незанятой и временно исполнял эту должность бывший дьячок Стефан, человек, можно сказать, малограмотный и вообще необразованный, и потому у него с денежной отчётностью не всё ладно бывало, хотя он и не крал. Но так как отец протоиерей знали, что я сам, можно сказать, бухгактер и вёл дело большое, то и предложили мне эту вакансию. Понимаете ли: домик из пяти комнат, а шестая контора, кругом деревья, цветы, птицы щебечут, мертвецы тихо лежат в своих могилах, и каждый день три, а то и пять свежих покойничков, -- одним словом, рай земной. Обрадовался я своему счастью, что Бог не покинул меня, и перебрался жить сюда. Один из бывших покупателей заимообразно дал мне триста рублей, и устроились мы с женой и детьми прекрасно. Казалось бы, жить, поживать да добра наживать, но тут... будьте добры, передайте мне бутылку с пивом...
"Сейчас начнётся самое интересное", -- подумал я и предупредительно передал ему целых две и даже сам выпил стакан и предварительно чокнулся.
Смотритель опять поправил галстух, тяжело вздохнул и продолжал:
-- Люди, конечно, умирают, не справляясь с тем, какое число на календаре. И в нашем городе преставился именитый и богатый первой гильдии купец, очень хороший человек; когда я имел ещё свою торговлю, он всегда и без никаких разговоров ставил свою подпись на моих векселях, и пришлось его хоронить в самый Новый год. Конечно, для такого человека и место на кладбище нужно было выбрать подходящее. Я сам пошёл с гробокопателями. А земля в ту пору была замёрзшей и сделалась вроде как камень. Пришлось работать ломами, да не только ломами, но и топорами, потому ни лопата, ни заступ не берут. Бились, бились мои могильщики, а затем приходят в контору и просят на полбутылки, потому руки не действуют, а тут все казёнки закрыты: праздник, известно, и у меня вся влага вышла до полезной капли, так как вчерась встречали Новый год, вот вроде как сейчас. Я им говорю: с дорогой душой дал бы вам водочки, но неоткуда взять, а они этого резона понимать не желают и заявляют, что и с их стороны будет забастовка, а тут четыре часа уже и катафалк должен подъехать, с купцом, значит. Да нет, что я, не в четыре, а раньше, дело зимнее, и день короткий. Думал я, думал, а она, -- смотритель снова кивнул в сторону жены, -- шепчет мне: "Есть у нас смородиновка не подслащённая, которую ты забраковал, отдадим, пёс с ними, пущай только роют". Ну и отдали. Очень даже благодарили и могилу одним духом кончили, всё вовремя поспело. Всё честь-честью; венков, венков это было, и даже серебряные. Затем, конечно, в ресторане настоящем, перворазрядном, поминовение души. Ну, конечно, и меня пригласили... Передайте мне, пожалуйста, ещё бутылочку пива...
Я передал, но начал опасаться, потому что язык смотрителя ворочался уже не совсем свободно, хотя каждое слово можно было разобрать... Мне хотелось напомнить, что я просил рассказать нечто мистическое, но было страшно испортить дело и прервать его, -- конечно, относительно плавно лившуюся, -- речь.
-- ...Да, так о чём я говорил? -- снова начал смотритель. -- Так, так... И засиделись мы на этих поминках до полуночи, там, которые родственники, разошлись, а которые гости, значит, даровому угощению рады, и было всё, как следует, не то, что у благородных, а, значит, икры свежей, зернистой к блинам фунтов десять, а, может быть, и пятнадцать; осетрина паровая целыми блюдами, ну и, как полагается, пироги; опять же селянка на сковородке, хоть и поостыла, а закусывать есть чем, -- насчёт бутылок, так ещё половина нераскупоренных стоят, в углу в комнате, потому на столе уже места не оказалось: и мадера, и тенериф, и ром, и коньяк, а для дамского пола малага и церковное. Да, так досидели, говорю, до полуночи и всем возвращаться в город, а мне, значит, на кладбище -- одному. Вышел я на улицу, а снег валом валит. За какие-нибудь три, четыре часа до колена упал. Ну, думаю, пропали цветы на могиле купца, и пошёл я не по панели, а посреди улицы. Прямо впереди кладбищенские ворота чернеют, отворены. Очень я удивился: помнил, как будто, после погребения затворили их, а теперь вижу, вроде дыра огромная и чёрная впереди между кирпичных столбов. И я рассердился я в мыслях на сторожа Стефана, что пьёт, а дела не разумеет. И опять, думаю, как выпал снег такой, а к утру мороз может ударить, тогда не затворить нам ворот -- ни правой, ни левой половинки. Намеревался пойти разбудить Стефана; ну, да боялся время потерять. Решил сделать это самолично: решил -- хоть издохну, а затворю. Прежде всего ногами начал разгребать снег, кое-как очистил. Налёг на одну половинку -- подалась. Принялся за вторую; и уже не холодно мне, а жарко. Очистил снег и возле неё, а только не затворяется она. Тряс, тряс, хоть плачь, придётся, думаю, идти Стефана будить. Пошёл по снегу к его сторожке, начал барабанить в окно, и никакого отзвука нет, я погромче -- спит проклятый пьяница! Тут уж зло меня взяло, -- как тряхнул я, так стекло в окне вдребезги, да осколками себе руку и поранил, -- жилу повредил, хлещет горячая кровь, и больно, и завязать нечем. Я тогда к дверям, стал спиной, да и давай ногами выбивать их, а калоши-то у меня высокие, тяжёлые. Ну, Стефан слышит, а сам испужался: думает, разбойники. Потом узнал мой голос и в одном белье отворяет, -- трясётся весь... Тут уж мне некогда браниться, а только говорю ему: зажигай скорее огонь, потому я ранен. "Кто же вас ранил?" спрашивает, а сам трясётся. -- Не твоё дело, говорю. Давай какой ни на есть ветоши, кровь остановить надо. Ну, зажёг он лампу и свою чистую сорочку, белую, на шматья порвал. И хорошо завязал мне рану, ротным фельдшером когда-то он был. Что ж вы думаете, потом целый месяц не заживала, и операцию пришлось делать, -- доктор осколки вынимал. Вот и посейчас след есть...
Смотритель замолчал, отодвинул манжет и показал мне на правой руке два синеватых рубца. Затем той же рукой налил пива и мне и себе и больше не обнаруживая желания рассказывать.
Тогда я, как можно деликатнее, произнёс:
-- Вот вы были так добры, что обещали мне сообщить один из мистических случаев вашей жизни, но до сих пор я, собственно говоря, чисто мистического ничего ещё не слышал.
-- Как вы сказали? -- пробормотал он.
-- Я говорю, что мне хотелось чистой мистики...
-- Виноват, что это слово, собственно говоря, обозначает?
Мне стало ясно, что время потеряно, и, чтобы кончить этот разговор, я ответил:
-- Значит, вообще что-нибудь интересное...
-- А разве же это не интересно, как я руку порезал? Чего же вам хотелось: чтобы я совсем окалечился, ноги лишился, рожу расквасил, живот распорол? Тогда бы было мистическое?
-- Нет, нет... конечно, и это уже очень интересно...
Когда мы уходили из этого гостеприимного дома, я думал: "Конечно, досадно, а всё-таки тема есть"...
Комментарий
(Татьяна Сигалова akadoxie_do)
О Борисе Александровиче Лазаревском (1871-1936)его современники-писатели отзывались по-разному: Горький, например, считал его "бездарным, как уличный фонарь", Чехов же более благосклонно относился к его творчеству (кстати, Л. считал себя учеником Чехова; критики также причисляли его к "чеховской школе"). Л. -- автор книг "Повести и рассказы" (т.1, М., 1903; т.2, М., 1906), "Девушки" (СПб., 1910), "Во время войны" (П., 1915) и др.. В 1910-14 (2.изд. -- 1911-1915) вышло семь томов собр.соч. Л. Также Л. -- автор заметки "О футуризме и футуристах" (1914).
Забавно определение Л. поэтессой Марией Моравской: "целомудренно-эротический писатель".
В 1920 г. Л. эмигрировал. Жил в Берлине и Париже, выпустил ещё несколько сборников прозы.
"Таинственная история" была напечатана в журнале "Пробуждение" (1915, No 3). Этот рассказ -- пародия на столь популярные до революции святочные, рождественские и новогодние рассказы -- антологии таких рассказов начали вновь выходить в 1990-е гг. -- например, "Чудо Рождественской ночи" (составители Е. Душечкина и Х.Баран). СПб., 1993 (там, кстати, тоже есть образец пародии -- рассказ Власа Дорошевича "В аду").