В один из ясных летних дней 1395 года по извилистым улицам Москвы медленно проезжал великий князь Василий Дмитриевич, сопровождаемый тремя молодыми бояричами. Ехали они ко Кремлю и имели пасмурные лица, точно какая-то злая тоска-кручина тяготила их. На князе был надет легкий бархатный кафтан, блиставший золотом и драгоценными каменьями; на голову была надвинута низкая бархатная же шапка, опушенная соболем и украшенная огромным жемчужным пером; на боку висела кривая сабля, вложенная в среброкованые ножны. Ноги князя, обутые по тогдашней моде в красные сафьяновые сапоги с загнутыми кверху носками, были поставлены в широкие серебряные стремена. Ударяя краями стремян в крутые бока своего рослого белого коня, Василий Дмитриевич горячил его, но скакать вперед не давал, и благородное животное, красиво изогнув шею, нетерпеливо перебирало ногами, фыркало, грызло удила и, казалось, ожидало только небольшого ослабления поводьев, чтобы нестись вперед с легкостью и быстротою ветра. Но рука седока была тверда; без труда сдерживая бег коня, великий князь разговаривал с ехавшими за ним бояричами и кивал головою направо и налево в ответ на поклоны, отвешиваемые встречавшимися людьми.
-- А славный денек ныне, -- говорил великий князь, посматривая на ясное небо, озаренное лучами полуденного солнца. -- Редко такие дни бывают. На полях, на лугах что твой рай небесный, а в лесах пуще того: прохлада под деревами развесистыми, тишь, благодать, услада душевная, знай себе прохлаждайся под покрышей зеленой да игры любимые затевай!.. А здесь... Эх, не говорить разве! -- махнул рукой Василий Дмитриевич, почти со злобой взглянув на показавшийся неподалеку Кремль, обнесенный высокою каменною стеною. -- Ни потехи, ни веселья нет. Постоянно владыка-митрополит торчит да уму-разуму научает: "Ты, дескать, княже великий, вельми юн летами, так слушайся меня, старого человека, я тебя не на худо учу: вот это не пригодно делать, а это сделать подобает; вот это учинить потребно, а это подождать мало время..." Совсем как младенца несмыслящего! А я должен слушать его, ибо он воистину стар-человек. Да не то досаждает мне, не прочь я словам его внимать: не ложно про него говорят, что он ученый старец, крепко житием умудрен, и теперь я у него был по делу государскому, но противно мне в четырех стенах сидеть да слушать одни речи степенные, да читать книги божественные. Потребно и душу отвести. А владыка-митрополит все о спасении души толкует...
-- Вольно же слушать тебе, княже великий! -- усмехнулся один из бояричей, красивый стройный юноша, с лукавым взглядом черных бегающих глаз. -- Ведь ты, слава Богу, не монах, не подначален владыке-митрополиту, можешь и на своем поставить. Оно, вестимо, твое дело женатое, ожениться изволил уж ты, но княгиня-матушка, я мыслю, не наложила бы на тебя гнева своего, если б ты часик-другой в потехе некой провел...
-- В какой потехе? -- повернулся в седле великий князь и даже коня совсем остановил. -- Говори, что ты замыслил, брат Сыта?
Молодой боярич понизил голос:
-- Не обессудь, княже великий. Замыслил я позвать твою милость в село Сытово, где у нас хоромы великие понастроены. Большие погреба при хоромах есть, а в погребах питий разных видимо-невидимо. Окромя медов крепких да пив пенных, обретается и заморская мальвазия. А батюшки дома нету, сам знаешь ты, княже. А матушка в Троицкую обитель ушла на богомолье. Так вот, не угодно ли будет твоей милости, княже великий?.. Непомерно бы рад я был. Провел бы ты ночку летнюю в веселой беседе. А веселить у нас есть кому: красавиц девиц непочатый угол. Вот только ежели проведает княгиня-матушка Софья Витовтовна...
-- Ну, это не беда, -- тряхнул головою великий князь, перебивая названного Сытой. -- Княгиня не спрашивает меня, где я бываю. А другие не смеют сказать. Одно только неладно, как я смекаю: завтра у нас праздник будет, воскресенье, так негоже на такой день веселые беседы затевать. Что скажет владыка-митрополит?
-- Да он не узнает, княже!
-- А если узнает?
-- А узнает, так простит тебя по юности лет. Не монах же ты, прости Господи! Можно лишний раз и погрешить немного. Не все же в кремлевских палатах сидеть да вершить дела государские. Э, полно, государь, поедем в наше Сытово да попробуем грусть-тоску твою развеять. Оно, вестимо, твоей милости не о чем тосковать-горевать: княгиня-матушка что твой ангел небесный, крепко-накрепко тебя любит; живете вы душа в душу; отчина твоя Богом хранима, о татарве поганой не слышно, новгородцы буйные под твою высокую руку пришли. Чего ж тебе печалиться? Одначе не сладко тебе, княже, видим мы, не развеселила тебя беседа с владыкой. Он все о божественном толкует. А посему поедем в Сытово: там всю твою печаль как рукой снимет. А если тебя завтра в церкви у обедни не будет, так это не большая беда. Поворчит, поворчит владыка да на том же и останется...
-- А грех-то, грех, брат Сыта?.. Не ровен час, гнев Божий грянет... Владыка-митрополит говорит...
-- И владыка не без греха, княже! Слыхал я, как он в митрополиты лез: тоже всячески орудовал! А теперь поучать начал!.. Все мы грешные люди, государь, один другому не уступим. Лучше бы молчать нашему брату... и владыке-митрополиту тоже. Так что ж, будет твоя милость, княже? Несказанная бы честь мне была...
Великий князь поглядел на других бояричей.
-- А что, друга мои, послушаться мне боярчонка Сыты? Какую вы мысль держите?
-- Вестимо ж, послушаться, государь, -- отозвались товарищи Сыты, улыбаясь во весь рот. -- Сытово рукой подать, только Кучково поле переехать. Окажи милость, княже, посети слугу свово верного.
-- Ну, еду, -- решил Василий Дмитриевич, поворачивая лошадь обратно. -- Не все же по заповедям Господним жить, нельзя без греха обойтись. А чтобы меня не ждала княгиня, слетай-ка, брат Всеволож, в Кремль да скажи постельничей боярыне, что я до утрия не буду. Дело-де такое приключилося, нельзя до утрия обернуться. А боярыня передаст княгине. А потом ты следом за нами.
-- Слушаю, государь, -- кивнул головою один из бояричей и с места же во весь опор помчался по улице, направляясь к Кремлю белокаменному, горделиво высившемуся в воздухе.
-- А мы потрусим в Сытово, -- сказал великий князь и крупною рысью пустил своего коня по дороге, в сторону, противоположную от Кремля, который так сильно надоел ему.
Боярич Сыта и его товарищ последовали за ним.
С юных лет пришлось Василию Дмитриевичу взять на себя бремя государственного правления. Едва ему исполнилось пятнадцать лет, как отец его, великий князь Дмитрий Иванович, прозванный Донским, скончался и на престол московский сел Василий Дмитриевич, как старший из сыновей умершего. Характером Василий Дмитриевич отличался суровым и даже жестоким, духом гордым и неукротимым и, несмотря на кажущееся благочестие, любил предаваться мирским удовольствиям, в которых недостатка не было. Семнадцати лет от роду он женился, взял литовскую княжну Софью Витовтовну, и хотя крепко любил свою жену, но иногда беспричинная злая тоска-кручина наваливалась на него, терзала его молодое сердце... Кровь требовала своего: порывистых движений, ухарства, разгульных пиров, не стесняемых придворною важностью, а таких, где бы была душа нараспашку, и в такие минуты великий князь исчезал из Кремля и ехал куда-нибудь за город в сопровождении двух-трех боярских сыновей, увозивших его в свои подмосковные усадьбы, и там "отводил душу"... Однако он не оставлял "на усмотрение" бояр никаких дел государственных, не доверял даже дяде своему князю Владимиру Андреевичу, славному герою битвы Куликовской, а до всего доходил сам, везде действовал самовластно и решительно, не прося ни у кого советов, и только один владыка Киприан, митрополит московский, да два-три ближних боярина пользовались его доверием, нелицемерно желая благополучия его "державству".
Особенно владыка Киприан старался "направлять на путь истины" юного великого князя. Ученый добродетельный старец, единственным порицанием для которого служило то, что он слишком настойчиво добивался митрополичьего престола, Киприан отличался умом и жизненным опытом, прекрасно знал внутреннее устройство многих государств, и его советы всегда принимались Василием Дмитриевичем с благодарностью. Одно не нравилось великому князю в митрополите -- это строгое требование им от молодого государя соблюдения княжеского достоинства, то есть чтобы великий князь всегда носил личину важности и превосходства над прочими: торжественно шествовал в церковь, торжественно выезжал из Кремля, торжественно принимал просителей, торжественно чинил суд и расправу и главное, чтобы торжественно свидетельствовал о своем благочестии, не пропуская ни одной церковной службы и становясь в храме Божием на особом возвышении, откуда все могли бы видеть его особу и понимать, что он истинный православный государь, истинный помазанник Божий, которого грешно порицать и не почитать. Подобная торжественность не могла претить самолюбивому князю сама по себе, но ему было невыносимо представляться величавым и благочестивым государем во всякое время, везде казать вид суровый и важный, не позволять себе ни слова шутливого, ни движения порывистого, всегда быть великим государем -- и только. Василий Дмитриевич не прочь был, когда требовалось, поразить обыкновенных смертных блеском и пышностью своей одежды, представиться грозным судией и повелителем, окружить себя подавляющею по торжественности обстановкою, но он не прочь был и пировать-столовать в обществе молодых бояричей в каком-нибудь укромном месте, где все церемонии были оставляемы и царило самое бесшабашное веселье. А против этих пирушек, как "неприличествующих сану великого князя", строгий в подобных делах митрополит восставал весьма решительно.
-- Не подобает великому князю московскому иметь дружбу с людьми, по кружалам [Питейное заведение. (Примеч. ред.)] ходящими, -- говаривал владыка, когда узнавал про новую "проруху" Василия Дмитриевича. -- Московские государи -- голова всей земли Русской. Московских князей сами ханы ордынские почитают. Не следно тебе, чадо мое, поруху своей княжеской чести делать. Княже великий завсегда должен князем быть. Пусть видят все, что ты государь истинный...
-- Прости, согрешил, владыко, -- обыкновенно потуплял очи князь и обещал не делать более таких "прорух", унижающих его княжеское достоинство. Но дальше этих обещаний дело не шло. Проходили день, два, три, проходила неделя, и Василий Дмитриевич снова исчезал из Кремля, пользуясь каким-нибудь благовидным предлогом, и по целым суткам проводил время в веселой компании.
Однако, несмотря на неутолимую жажду удовольствий, молодой князь никогда еще не решался бражничать в ночь на воскресные и праздничные дни. Отеческие поучения митрополита и, главное, чувство невольного уважения к церковным установлениям, всосанное с молоком матери, не позволяло ему уподобляться татарве некрещеной, не признающей ничего святого на свете. Гулять на праздник -- это значило жестоко оскорблять святыню, и ни один из истинно верующих людей того времени не решился бы на такое богопротивное дело. Положим, Василий Дмитриевич не любил стояния в церквах, не отличался большою набожностью, но при народе весьма усердно крестился и молился и все-таки сознавал в душе, что вера в Бога -- великое дело и что следует, по крайней мере, хоть праздники Христовы соблюдать, если даже в сердце и нет священного огня. И он держался этого правила, и если бражничал, то, во всяком случае, не в праздники, а в такое время дня и ночи, когда нарушение "великокняжеской важности" не могло бы иметь для него скверных последствий.
Но сегодня великому князю было особенно скучно и он согласился ехать в Сытово, где ожидало его "разливанное море", в чем он не сомневался. Боярич Сыта, сын Евстафия Сыты, бывшего наместником в Новгороде, любил угостить гостей, а особенно такого гостя, как великий князь, наверное, угостил бы, живота своего не пожалея. И Василий Дмитриевич не думал уже о том, что завтра праздник Христов, а следовательно, грешно проводить ночь в "хмельном веселье", и единственно предвкушал удовольствие от грядущей попойки.
Трое спутников его, боярские сыновья Михайло Сыта, Иван Белемут и посланный в Кремль Сергей Всеволож составляли его "товариство сердечное". Все трое -- сверстники по летам, постоянно неразлучные, молодые люди сопровождали князя в его "походах по местам укромным", и хотя, чисто внешне, не были способны ни на что другое, кроме бражничанья, но в действительности они были храбрые витязи, мерявшиеся силами и с татарами, и с новгородцами буйными. В этот день, состоя при особе князя, они провожали его в Симонов монастырь, где временно проживал владыка Киприан из-за перестройки митрополичьих палат.
II
Широко и привольно раскинулась Москва белокаменная, хотя название "белокаменной" она заслужила еще недавно, за два десятка лет до описываемых событий, когда в 1367 году великий князь Дмитрий Иванович заложил каменный Кремль, который и был построен в непродолжительное время. С постройкою каменного Кремля начали воздвигать и каменные церкви, кроме существующих уже соборов Успенского и Архангельского, церквей во имя Святого Иоанна Лествичника и Преображения Господня, построенных еще князем Иваном Даниловичем Калитой, большим ревнителем благочестия. Москва начала принимать тот величественный вид, который придавали ей храмы Божии, возвышавшиеся по всем ее направлениям. Особенно Успенский и Архангельский соборы и храм Преображения Господня отличались благолепием, усиливаемым настенною живописью, изображающей события из священной истории и лики святых, особенно почитаемых греко-российскою церковью. Это расписывание церквей было совершено в княжение Симеона Ивановича, прозванного Гордым, причем Успенский собор расписывали греческие живописцы, привезенные митрополитом Феогностом, Архангельский собор -- "русские придворные живописцы Захария, Иосиф и Николай с товарищами", а церковь Преображения Господня -- иностранец Гойтан, переселившийся в Москву из Италии. За исключением этих и других каменных храмов, было порядочно и деревянных, но в 1382 году, во время нашествия Тохтамыша, обратившего Московское великое княжество в кучу дымящихся развалин, все деревянные церкви были сожжены, каменные храмы разграблены, Москва в один час лишилась всего, что было приобретено со дня ее основания, и бедному опустошенному граду пришлось начинать снова "украшаться храмами и монастырями", составлявшими уже и тогда его славу. Во всяком случае, князь Дмитрий Иванович Донской, в княжение которого произошло сожжение Москвы Тохтамышем, употребил все старания к восстановлению своей столицы, и немногие уцелевшие храмы были приведены в свой прежний вид, а затем стали строиться и новые, но в первые годы княжения Василия Дмитриевича, не унаследовавшего от отца его прилежания к Божиим храмам, Москва была скудна церквами по сравнению с недавним прошлым, и только неугасающая ревность митрополита Киприана в делах веры служила к тому, что "домы Господни" продолжали вырастать на стогнах Белокаменной.
Не имея правильного расположения улиц, Москва представляла из себя огромную деревню, раскинувшуюся по берегам Москвы-реки и Яузы. Улицы назывались "концами" и сходились со всех сторон к Кремлю, называвшемуся собственно "городом", тогда как закремлевские части Москвы именовались "посадами", являвшимися как бы предместьями города-кремля. Характер городских построек был однообразен. Обыватели Москвы, как и все вообще русские люди того времени, не питали в душе никаких честолюбивых стремлений щегольнуть красивою внешностью своих жилищ и строились попросту, "как Бог приведет".
Постройка домов была незамысловата. Срубались обыкновенно одна или две избы желаемых размеров, ставились на облюбованное место; сверху срубы покрывались тесом, внутри делались пол и потолок, а то и вовсе без полу, вместо которого служила простая земля, в стенах прорубались небольшие отверстия для окон, затягивались бычачьим пузырем или слюдою; посреди полу становилась печь, в большинстве случаев лишенная трубы, потому что избы были курные, и дом был готов. А если позади дома стояло несколько житниц и помещения для скота, а кроме того, имелся садик, огражденный невысоким заборчиком, то говорили, что хозяин двора -- зажиточный человек, могущий жить как у Христа за пазухой. Во всяком случае, подобный род жилых построек являлся преобладающим, соответствующим духу того времени, когда каждую минуту можно было ожидать вражеского нашествия, а с ним и лишения всего, что ни имеешь.
На более видных местах, преимущественно же вокруг церквей и близ кремлевских стен, красовались обширные палаты великокняжеских бояр и купцов, не жалеющих "животов" для вящего украшения своих жилищ, потому что возможность лишиться всего их не страшила: враги пограбят, пожгут да и уйдут, тем временем они отсидятся за крепкими стенами Кремля, где сохраняют свои сокровища, а когда враги покажут тыл, то на месте уничтоженных палат они построят еще лучшие и заживут такими же богачами, как прежде. Большинство боярских и купеческих хором окружалось высоким частоколом, из-за которого виднелись только крыши, и, проезжая по московским улицам, незнакомый человек мог бы подумать, что это не жилища мирных граждан, а более или менее неприступные крепости, единственное неудобство которых заключалось в том, что их можно было легко зажечь, чем во время неоднократных набегов на Москву татары и пользовались, сжигая все городские строения, не входившие в состав "каменного города", или Кремля.
Летом 1394 года, по совету бояр, великий князь приказал копать ров от Кучкова поля, или нынешних Сретенских ворот, до Москвы-реки, для сильнейшего укрепления столицы. Ров этот имел две сажени в ширину и полторы сажени в глубину, ввиду чего работа в одно лето не могла быть кончена и в 1395 году копание рва продолжалось. В немногих местах, против наиболее оживленных улиц, через ров были перекинуты мостики, и ими заведовали особо выбранные сторожа, опускавшие мостики с восходом солнца и поднимавшие их на ночь. В этот день, в который великий князь Василий Дмитриевич согласился ехать в Сытово, один из мостиков, по неизвестной причине, был поднят, и великий князь подъехал именно к этому месту, не подозревая, что тут проезда нет.
На лице его выразилось удивление.
-- Что сие значит? -- спросил он своих спутников, указывая на поднятый мостик. -- Чего ради мостовина не опущена?
Бояричи Сыта и Белемут засуетились.
-- А полагать надо, сторож бражничает, -- отозвался Сыта, поспешно слезая с лошади, -- вот и позабыл дело свое. Подержи-ка, брат Иван Андреевич, коня мово, я мигом в ров спущусь да перейду на ту сторону. А там только за веревку дернуть, мостовина-то и опустится.
-- Батогами следно вздуть этого сторожа, -- негодовал Белемут, принимая поводья от лошади Сыты. -- Эдакую пакость учинил -- мостовину неопущенную оставил. А теперича белый день, весь народ честной ходит из конца в конец. А особливо княже великий подъехал -- и стой ради смерда непутящего.
-- Будет помнить меня холоп негодный, -- нахмурил брови Василий Дмитриевич, раздосадованный непредвидимой задержкой. -- Не забыть бы лишь о сем при случае...
-- Напомним, княже великий, -- улыбнулся Сыта, готовясь спрыгнуть в ров, преградивший путь к желанному Сытову. -- Не уйдет он от детей твоих боярских. А теперича прыгну я...
Но прыгать Сыте не пришлось. Из-за небольшой покосившейся избенки, стоявшей около самого рва, на противоположной от путников стороне, выбежал маленький худенький человечек, с бледным истомленным лицом, опушенным седою бородою, с кроткими, печально смотревшими глазами, одетый в оборванную сермягу и босой, и крикнул надтреснутым голосом:
-- Не утруждай себя, боярчонок! Открою я дорогу князю великому, мостовину опущу. Только послушай споначалу слово мое, княже великий...
-- Опускай скорей мостовину-то, -- перебил князь, недобрым оком взирая на худенького человечка. -- Некогда мне велеречие твое слушать. Ты что за человек такой? Аль сторож здешний нерачительный?..
-- Не сторож я, княже великий, а человек убогий, живу милостями людей православных, -- отвечал незнакомец, проворно опуская мостик. -- А зовут меня Федором-торжичанином, ибо я из Торжка-города, что милостию твоею недавно пожалован...
-- Какою милостью?
-- А такою милостью, княже, какой и век никому не снилось. Было это не так давно, года два назад тому, когда ты с Новгородом Великим в рассорке был...
-- А какая милость моя была? Говори, ежели добрые словеса молвить ты желаешь? А ежели такое что, то не прогневайся: попробуешь ты батогов на судейском дворище!..
Голос князя прозвучал угрозой. Василий Дмитриевич понял, на какую "милость" намекает Федор-торжичанин, неизвестный ему до настоящей минуты, и, перебравшись по опущенному мостику на другую сторону рва, подъехал вплотную к смельчаку, смотревшему на него без всякой робости и подобострастия.
Боярич Белемут шепнул на ухо великому князю:
-- Это человек блаженный, княже, юродство на себя напустил. Постоянно здесь обретается. Не стоит разговор с ним вести...
-- Наплюнь, княже, -- поддержал товарища и Сыта, наклоняясь к другому уху князя. -- Ничего доброго от него не дождешься. Да и достойно ли твоему сану с таким полоумным смердом разговор вести?..
-- А воистину ведь так, други, -- согласился великий князь и хотел было тронуть лошадь, но тут Федор-торжичанин встрепенулся, глаза его загорелись неожиданным блеском, и он схватил под уздцы княжеского коня.
-- Нет, погоди, князь Василий! Не сдвинешься с места до тех пор, пока меня не выслушаешь. А скажу я споначалу про то, какую милость оказал ты жителям Торжка-города. А потом и про другое что...
Василий Дмитриевич покраснел от гнева. Как? Его смеет задерживать какой-то "полоумный" смерд, обращавшийся с ним как с равным? Ему не отдает должного почтения простой смертный, зависимый от него и в жизни, и в смерти?.. Рука его судорожно рванула повод, унизанный блестящими кольцами, а ноги ударили краями стремян в крутые бока доброго коня, выражавшего недавно такое нетерпение; но, к удивлению его, горячее животное не ринулось вперед от этого, не сбило с ног дерзкого торжичанина, спокойно державшего его под уздцы, а, напротив, попятилось даже назад немного и снова сделалось неподвижно, как статуя, пугливо поводя глазами.
-- Прочь с дороги! -- глухо произнес великий князь, угрожающе хватаясь за саблю. -- Не хочу я слушать тебя!.. А завтра найдут тебя слуги мои, и уведаешь ты, что значит грубить мне...
-- Нет, ты выслушай меня, княже! -- настойчиво повторил Федор, вперяя пылающий взор в лицо Василия Дмитриевича. -- Переполнилась чаша терпения Господня, велики грехи наши, не будет спасения нам, грешным. А тебе, князю великому, горше всего...
-- Что ты говоришь? -- смущенно пробормотал князь, теряясь под странным взглядом юродивого. -- Нельзя дать веры тебе... Благополучно державство наше...
Василий Дмитриевич смутился. Никогда никому не спускал он дерзости, выраженной в той или другой форме, но тут слова Федора произвели на него такое действие, что он не знал, как отнестись к "блаженному": как к святому прозорливому человеку или же как к полоумному бродяге, болтающему разные глупости?.. Но взгляд торжичанина насквозь прожег его душу, заставил его потупиться, и великий князь не мог разрушить очарования, "напущенного" на него юродивым. В голове его шевельнулась мысль, что слова "блаженного" о переполненной чаше есть грозное пророчество, которое может исполниться... Бояричи порывались было отбросить дерзкого с дороги, но Василий Дмитриевич легким движением руки приказал им не двигаться с места. С чувством подавленной досады начал слушать он речь Федора-торжичанина.
Тот начал говорить:
-- Не хвались благополучием своего державства, княже великий! Пока Бог грехам терпит, ты жив, здоров, славен, могуч, а переполнят грехи твои чашу терпения Господня -- и обрушится на тебя гнев Его грозный! Много, много грешишь ты, князь Василий Дмитриевич, велия злоба в сердце твоем кипит. Вспомни-ка, вспомни, княже, какую милость оказал ты жителям Торжка-города, когда в рассорке с Новгородом Великим был? Зело строптив ты, княже великий, никому пощады не даешь. Особливо в деле сем выказал ты душу свою: семьдесят человек казнил! Да как казнил-то, Господи Боже милостивый? Сперва правую руку отсекли, потом левую, потом ноги отсекать начали, и все эдак потихоньку, не спеша: страждите, мол, поболее, людие православные: христианский владыка вас чествует! А бояре да дьяки твои княжеские кричат: "Так гибнут враги-недруги государя московского!" И совершилось дело небывалое: семьдесят русских людей от русского же князя погибли! И омочилась земля мученическою кровью!.. Аль было это не так, княже великий? Аль лгу я, выдумку говорю, а?
-- Не выдумку говоришь ты, а правду, человече, -- пробормотал Василий Дмитриевич, не смея поднять глаз на своего необычного собеседника. -- Вестимо, семьдесят человек торжичан я казнил. Но казнил я их за дело, за измену. Крамольниками были они. А крамольникам поделом казнь подобная!..
Федор махнул рукой.
-- Не ты бы говорил, не я бы слушал, княже великий! Вестимо, нет нужды тебе выправляться передо мною, недостойным смердом, а все ж скажу: ты только самого себя выгораживаешь! Не мог ты утолить злобу свою, ни усмирить сердце кровожадное и обрушился на торжичан гневом лютым. А велику ли крамолу они учинили? Немного погалдели только, да новгородец пришлый доброхота твоего Максима убил. Убил он невзначай, наводя страх на него, а ты, княже немилостивый, счел это тяжкою обидою для себя и повелел изымать граждан Торжка-города, кто попадется под руку, и всех злой смерти предать! И умертвили семьдесят человек. А люди они были безвинные... Грех, грех велий принял ты на душу, княже великий! Отольется тебе кровь неповинная!..
-- Ой, перестань, Федор! -- не удержался наконец Сыта, выведенный из терпения укоризнами торжичанина. -- Не черни князя великого! Не твоего ума дело рассуждать о действиях его! На то он и князь великий, чтобы крамолу из Русской земли выводить...
-- Но не проливать кровь неповинную! -- воскликнул Федор, не обращая внимания на внушительный окрик боярыча. -- Зело еще юн ты, княже великий, недавно два десятка лет минуло, рано ты за кровопролитье принимаешься! Накажет тебя Бог, княже, попомни мое слово -- накажет! Накажет, ежели не исправишься! А исправиться тебе пора уж, довольно беса тешить, следно и Бога вспомнить. Подумай, какой завтра день будет -- воскресенье, на такой день добрые люди пост держат, молятся, а ты едешь мамону свою ублажать...
-- А ты откуда знаешь? -- зыкнул великий князь, понемногу возвращая себе свое обычное хладнокровие и резкость. -- Молчи, пока цел стоишь!..
-- А и казнить меня прикажешь, княже, и тогда молчать не стану: готов я за правду умереть, а ведь это правда сущая. Аль лжа это, напраслина, княже?
Василий Дмитриевич нетерпеливо передернул плечами.
-- А пожалуй, напраслина и есть. Не ведаешь ты, что говоришь, человече. Вестимо, заслужил бы ты казнь, но не всякие глупые речи принимаю я за намеренное поношение и... не хочу марать о тебя рук. Отойди от греха, смерд неразумный, сокройся от глаз моих, а то горе тебе! Довольно слушал я тебя, пора и честь знать... прочь с дороги!
Недолго продолжалось смущение великого князя. Он живо пришел в себя и, сказав эти слова, порывисто дернул поводья, точно заставляя коня перескочить через торжичанина, но лошадь не тронулась с места: рука "блаженного" крепко держала ее под уздцы. Лицо Федора преобразилось. Кроткое выражение исчезло, черты утратили свою неподвижность, между бровями легла суровая складка. Он стал на себя не похож. Глаза сверкнули вдохновенным огнем, взгляд сделался строгим и грозным, на щеках вспыхнул румянец, губы дрогнули и полуоткрылись. Он глубоко вздохнул всею грудью и воскликнул:
-- Покайся, княже! Час гнева Господня близок! Покайся в своих прегрешениях, прибегни с усердным молением к Заступнице и Молитвеннице нашей Царице Небесной, и беда пройдет стороною... Послушайся если не меня, то владыки-митрополита, ангела-хранителя здешнего... Остановись, не езди на дело бесовское, вспомни, что завтра день воскресный... О, горе земле Русской! Горе твоему стольному граду! Горе всем людям православным! Туча грозная из-за Волги-реки поднимается...
-- Прочь с дороги! -- бешено рыкнул великий князь, пришедший в страшное раздражение, и, перегнувшись в седле, достал правою рукою Федора, схватил его за шиворот и могучим взмахом отшвырнул в сторону, прямо на камни, вывороченные при рытье рва. -- Вот тебе, холоп паскудный! -- прохрипел он, задыхаясь от душившей его злобы, и, не взглянув даже на несчастного, ударил краями стремян в благородные бока своего доброго горячего коня, гикнул и понесся вперед с такою быстротою, что Сыта и Белемут едва успевали за ним.
А сзади за ними, на большой куче камней, лежал поверженный во прах юродивый, осмелившийся порицать бесчеловечные поступки великого князя и его грешную жизнь и жестоко за это поплатившийся. Голова его была разбита в кровь, лицо разрезано острым краем камня, но он был еще жив, и из груди его вылетало прерывистое дыхание, доказывающее, что душа смелого обличителя княжеских пороков не успела еще разлучиться со своею земною оболочкой.
III
Долго лежал в состоянии полного беспамятства Федор-торжичанин, испытавший на себе всю тяжесть княжеского гнева. Веки его глаз были опущены, как у мертвого, лицо покрыто синеватою бледностью, руки беспомощно раскинуты крест-накрест; только слабое дыхание, колебавшее его впалую грудь, доказывало, что он еще не покинул сей бренный мир и что князь Василий Дмитриевич не сделался его убийцею.
В Москве Федора-торжичанина знали многие; бояре и купцы любили и почитали его, как "блаженненького, юродивого человека", ведущего праведную жизнь, но юродство его было совсем особенное: он не представлялся полоумным, "тронутым" человеком, подобно другим юродивым, не говорил притчами и загадками, а прямо обличал того или другого во грехах его, прямо указывал на то, в чем состоял грех, и требовал возможного исправления. Одежду он носил всегда одну и ту же -- ветхую, дырявую сермягу, похожую скорее на решето, чем на одежду; под сермягою была длинная холщовая рубаха, свешивавшаяся ниже колен, и ворот этой рубахи он всегда наглухо застегивал, точно боялся показать людям свое тело. Некоторые догадливые москвичи говорили, что Федор носит вериги и старается скрыть их, но сам Федор решительно отвергал это и говорил, что "не ему, псу смердящему, убивать плоть свою таким образом, как делали это истинные подвижники Божии". Не один купец предлагал ему теплую одежду и обувь, потому что Федор ходил в своей дырявой сермяге и босиком и зимой и летом, но "блаженненький" не принимал ничего и советовал отдавать все нищей братии, а сам довольствовался кусочками хлеба, которых собирал ровно столько, чтобы не умереть с голода. Пристанища у него никакого не было: не в его обычае было ночевать под теплым кровом, и только в редких случаях проводил он ночи в церковных сторожках, снисходя к просьбе добросердечных пономарей, желавших сохранить его от стужи. В "каменном городе", или Кремле, он никогда не бывал, по крайней мере, его ни разу не видели там, а почти всегда расхаживал по улицам, прилегающим к Кучкову полю, где на одном месте начал даже устраивать какой-то странный помост из попадавшихся бревен и досок, а на вопросы: для чего он это делает? -- отвечал:
-- Место почетное уготовляю. Прибудет сюда гостья великая, знаменитая, мир и спасение Она принесет, а никто не заботится о достойной встрече Ее! Позабочусь хотя я, убогий. Не в грязи же Ей остановиться!
-- Да какая гостья-то? -- допытывались любопытные, зная, что Федор-торжичанин ничего спроста не сделает. -- Скажи, сделай милость, дедушка. Ведь ты не любишь загадками говорить.
-- Не люблю я морочить людей православных, но не пришло еще время для сего, -- качал головою юродивый и продолжал устраивать свой помост, похожий скорее на детские игрушечные домики, нежели на что-либо серьезное.
-- Чудный, мудреный дедушка! -- улыбались добродушные москвичи и оставляли в покое "блаженненького", не желавшего объяснить, о какой именно гостье у него речь шла.
Несмотря на свою популярность среди простого народа московского, Федор появился в стольном граде сравнительно недавно. Произошло это таким образом.
В 1392 году, ровно три года назад, московский митрополит Киприан ездил из Москвы в Новгород с важным делом духовным. Было так не столь давно, что новгородцы обращались к митрополиту московскому в делах судных, то есть представляли на его суд свои жалобы друг на друга, имевшие важное значение; при этом они платили "судную пошлину", составлявшую большое подспорье в обиходе владыки, но год за годом подобный обычай забывался и наконец прекратился окончательно, будучи признан новгородцами за нечто унизительное для их дорогой вольности. Митрополит решил восстановить этот обычай и прибыл в Новгород с целью вытребовать от новгородцев "судную грамоту" или обязательство относиться к нему в судных делах, но свободолюбивые новгородцы решительно отказали ему в этом и заявили, что они клялись не зависеть от суда митрополитов и написали даже грамоту в таком смысле. Подобный отказ весьма огорчил владыку, и он уехал в Москву очень недовольный новгородцами, но, конечно, ему и в голову не приходило того, что его неудачная поездка повлечет за собою большое кровопролитие.
Случилось так, что великий князь Василий Дмитриевич тоже нашел причину немалую гневаться на Новгород. Когда-то -- в 1386 или 1387 году -- новгородцы платили так называемую "народную дань" отцу его, Дмитрию Ивановичу Донскому, а затем почему-то дань эта была забыта и новгородцы не признавали себя обязанными ее платить. Тогда великий князь, не имея никаких оснований требовать "народной дани" с Новгорода, обрадовался встретившемуся предлогу вступиться "за честь митрополита" и, почти против воли последнего, предъявил к новгородскому вечу такое требование: или признать митрополита московского судиею в делах гражданских и, кстати, платить ему, великому князю, народную дань, или же потерпеть "великое разорение". Новгородцы, разумеется, отказались удовлетворить требование князя, и Василий Дмитриевич выполнил на деле свою угрозу. С наступлением 1393 года полки московские, коломенские, звенигородские и дмитровские, предводительствуемые братом великого князя Юрием Дмитриевичем и дядею его, князем Владимиром Андреевичем, взяли Торжок, входящий в состав новгородских владений, и объявили его присоединенным к Московскому княжеству. Торжичане не противились великокняжеским воеводам, но когда московская рать, разорив несколько новгородских областей и набрав множество пленников, обратилась вспять, не решившись приступить к самому Новгороду, в Торжке вспыхнуло возмущение. Новгородцы подослали лукавых людей "бунтовать Торжок", и торжичане зашумели на вече. Началась ссора между сторонниками московского князя и горожанами, расположенными к новгородскому правительству, и в происшедшей свалке был убит влиятельный боярин, именем Максим, весьма любимый князем Василием Дмитриевичем. Это ужаснуло всех, но было уже поздно поправлять "ошибку". Никто не желал убийства, немногие были виновны в нем, однако юный государь московский велел воеводам снова идти на Торжок, разыскать виновников убийства и представить их в Москву.
Приказание было немедленно исполнено. Воеводы захватили в Торжке семьдесят человек, не разбирая, кто прав, кто виноват, и скованными привезли их в Москву. Начались суд и расправа. Напрасно несчастные торжичане молили о пощаде, доказывая, что они не виновны в убийстве боярина Максима, великий князь слушать не хотел их оправданий и, по совету бояр, присудил их к смертной казни через четвертование. Осужденных вывели на площадь, народу собралось множество, палачи принялись за свое дело. Человек за человеком выводились осужденные на особый помост, перекрестясь, ложились на доски, и палач отрубал им сначала правую руку, потом левую, потом ноги и, наконец голову!..
Зрелище было ужасающее. Немногие могли смотреть на это, и к концу казни ни одного любопытного не оказалось вокруг: все рассеялись по домам. А дьяки и тиуны великокняжеские кричали: "Так гибнут враги-недруги государя московского! Взирайте, православные, и уразумейте!.."
Ужас обуял москвичей. Никогда они не видали такой жестокости. Разве только татары неистовствовали так... А великий князь торжествовал: он покарал непокорных! Однако, несмотря на общий страх, наведенный подобною казнью, в тот же день, вечером, по улицам Москвы сиротливо ходил седенький сморщенный старичок, с непокрытою головою и босой, облеченный в дырявую сермягу, и говорил во всеуслышание:
-- Море, море крови! Захлебнуться можно!.. Кровь, везде кровь! Все неповинная кровь!.. Именитые бояре и воеводы кровью забрызганы: на ином много крови, а на ином только капелька... А все ж на многих есть кровь! А на князе великом, на юном Василии свете Дмитриевиче, крови больше всех! И лику его не видно из-под крови! Полюбил дюже князь великий кровь человеческую: и пьет ее, и обливается ею, и других заставляет пить! О, горе, горе ему, грешному, и всем горе, и мне, убогому, горе!.. Не минует жестокосердных и нечестивых карающая десница Божия!..
-- Молчи, неразумный! -- останавливали его сострадательные люди, понимавшие, что о таких делах говорить громко нельзя. -- Не тебе судить великих мира сего! Над ними Судья один Бог! А ты что за человек проявился? Отколева?
-- Я человек убогий. А родом я из Торжка-города, над коим разразился гнев князя великого. А зовут меня Федором...
-- Зачем же ты прибыл сюда?
-- Бог привел меня, добрые люди, Бог привел. Пришел я сюда следом за неповинными страдальцами и муки ихние видел, а теперича по стольному граду ходить стану и совесть в людях пробуждать...
-- Да ведь казнит тебя князь великий, ежели узнает про речи твои! Не любит он, когда его осуждают...
-- Тело мое во власти его, но душою Бог владеет, и не боюсь я владыки земного. Бог -- мой покров и защита. Сохранит Он меня, недостойного, от зверя кровожадного...
-- Ой, не говори так, брат Федор! -- испуганно перебивали сострадательные, с опаской оглядываясь кругом. -- Не следно уподоблять князя великого зверю кровожадному. Беду можешь нажить...
-- Не та беда, что тело сокрушает, а та беда, что душу погубляет! -- горячо возражал Федор, не страшившийся гнева княжьего, и продолжал говорить обличительные речи против государя московского Василия Дмитриевича и его приближенных, дававших своему повелителю недобрые советы...
Уже два года пришло с тех пор, а Федор-торжичанин не имел случая высказать великому князю своих мыслей. А люди московские, даже бояре именитые и чиновники великокняжеские, с которыми он часто встречался и которых смело обличал в их пороках, не передавали о нем Василию Дмитриевичу. Все москвичи считали Федора за праведного человека, за "блаженненького" и преклонялись перед его святостью, не обижаясь за резкие слова, а если и находились неверующие в его "доброумие", то это только люди легкомысленные, черствые сердцем, которые говорили, что "на дурака и серчать не стоит", и равнодушно проходили мимо него, не внимая укоризнам юродивого.
Однако настало время -- и встретился Федор-торжичанин с великим князем Василием Дмитриевичем. Юродивый высказал последнему много горьких истин, и не сдержался юный властитель московский. Кровь забурлила в нем, сердце исполнилось гнева, -- и пострадал выходец из Торжка-города за правду свою. Брошенный на кучу камней сильною рукою Василия Дмитриевича, лежал он теперь бледный и неподвижный под солнечным зноем, и долго бы, может быть, пролежал он, если бы не проехали мимо двое старых монахов Симонова монастыря на тряской телеге, которые увидели Федора и, укоризненно качая головами, подняли и положили его в телегу.
-- Кажись, жив еще, -- промолвил один из них, приникнув ухом к груди несчастного. -- Сердце чуть слышно бьется. И кто его прибил так? Недобрый человек тот.
-- Зла нынче много развелось на свете, зла много! -- вздохнул другой, и телега двинулась дальше, увозя Федора-торжичанина, ничего не видевшего и не слышавшего.
В Симоновом монастыре, стоявшем на левом возвышенном берегу Москвы-реки, в шести верстах от Кремля, звонили ко всенощному бдению, когда в монастырские ворота въехала телега с двумя иноками, подобравшими обеспамятевшего юродивого. Иноки ездили в митрополичье село Голенищево, по повелению владыки Киприана, посылавшего их туда по какому-то делу, и теперь, возвратясь оттуда, внесли бедного торжичанина в обительскую странноприимницу, а затем поспешили к владыке, жившему в просторной келье, рядом с храмом Рождества Пресвятой Богородицы.
-- Спаси вас Бог, братья. Спасибо, что по слову моему сделали, -- сказал митрополит, когда старцы доложили ему об исполнении его приказания. -- А в Голенищеве все ладно ли?
-- Ладно, ладно, владыка. Все в мире обстоит.
-- А поп Стефан не болеет уж?
-- Поправился, владыка. Милосердный Бог помог. В сии часы он о твоей милости заботился: как-то, дескать, владыка святой в Симоновом живет? Палаты митрополичьи, что в Кремле, не сразу мастера перестроят, а в Симоновом кельи теснее. С непривычки то-де и трудно покажется.
-- И то я, грешный человек, живу роскошно, -- улыбнулся митрополит, поглаживая свою седую бороду. -- Не такой бы труд для меня надобен!
-- А потом сетует он, -- продолжали иноки, почтительно выслушав слова Киприана, -- почто-де владыка святой оставил в забвении Голенищево? Палаты-де твои святительские пусты стоят, и людишки твои верные о тебе плачутся...
Владыка опять улыбнулся. Подобное сообщение старцев доставляло ему удовольствие. Голенищево было любимое его село, куда он часто удалялся из Москвы, особенно в летнюю пору, и где проводил время в приятной тишине и уединении. В Голенищеве его все любили, начиная с попа Стефана и кончая последним смердом; в Голенищеве не существовало стеснительных церемоний в обиходе, как при великокняжеском дворце; не было там ни боярской спеси, ни чрезмерной раболепности второстепенных чиновников, ползающих "во прахе земном" перед тем, кто выше их, и задирающих нос перед низшими; не было и козней подпольных, чего владыка терпеть не мог, а была самая первобытная простота, мир и согласие. Митрополит, приезжая в Голенищево, делался как бы не важным лицом духовным, а простеньким старичком-иноком, к которому все шли со своими "докуками" и все получали желаемое. Киприан любил народ и народ любил Киприана, хотя последний и не был русским человеком по происхождению (он был серб), но народ ценил не происхождение, а доброту маститого святителя, и эта любовь народная особенно трогала митрополита.
Однако в описываемое время Киприан не мог покинуть Симонова монастыря, где у него происходили ежедневные совещания то с великим князем о делах государственных, то с приезжающими иногородними епископами о делах церковных. Он ответил словоохотливым инокам:
-- Знаю, знаю, что любят меня в Голенищеве, но недосужно ехать туда. Дел много накопилось... А еще ничего не скажете вы?
Старцы переглянулись между собою, и один из них проговорил:
-- А еще скажем мы тебе, владыка, что на дороге мы полумертвого человека подобрали и привезли...
-- Где подобрали?
-- На Кучковом поле, владыка, около рва, вновь устроенного. Голова его в кровь разбита и лик тоже в крови. Полагать надо, злой человек обидел его.
-- Господи помилуй! -- перекрестился митрополит. -- Средь бела дня разбойство на Москве учиняется. А неведомо вам, что за человек он?
-- Это человек юродивый, владыка. Нередко он бывал у нас. Зовут его Федором-торжичанином.
Лицо Киприана омрачилось.
-- Федором-торжичанином, говорите вы? Знаю, знаю. Агнцу подобный человек. Не раз я говаривал с ним и уразумел, что он не от мира сего... Кто же обидеть его мог?.. Ах, Господи, Господи! На такого голубя чья-то рука поднялась!.. Ведите меня к нему. Где он? Нельзя ли помочь ему чем?
Митрополит торопливо надел на голову скуфейку, взял посох и вышел из кельи, сопровождаемый обоими старцами и молодым служкою, всюду следовавшим за владыкой.
Бесчувственный Федор-торжичанин, внесенный в монастырскую странноприимницу, был передан на руки инока Матвея, искусного врачевателя всяких болезней. Когда митрополит вошел в странноприимницу, Матвей уже перевязал голову юродивому, обмыл ему лицо водою и трудился над приготовлением какого-то пластыря, имевшего чудодейственную силу при заживлении ран.
-- Что с ним? Оживет ли он? -- с участием спросил Киприан, наклонясь над лицом раненого.
-- Бог милостив, владыка святой, -- отвечал Матвей. -- Голова до крови проломлена, и плечо вывихнуто было, но перевязал я раны его и плечо поправил. А потом на раны пластырь наложу. Все как рукой снимет.
Митрополит кивнул головой.
-- Добро, добро. А скоро ль очнется он?
-- Кажись, скоро... Да вон уж открывает он глаза, смотрит... сказать что-то хочет...
Страдалец действительно очнулся. Веки его глаз затрепетали и поднялись; во взгляде его выразилось нечто вроде радости, когда он увидел Киприана. С запекшихся губ Федора сорвался шипящий полушепот:
-- Выйдите... выйдите все. Скажу я слово великое владыке милостивому. Благоизволь выслушать, владыка сердобольный.
Митрополит махнул рукою, и все вышли. Тогда Федор взглядом подозвал к себе Киприана, и когда тот наклонился к нему, он заговорил слабым голосом:
-- Прости меня, недостойного, владыка. Утруждаю я слух твой. Но беда грозит земле Русской... Туча грозная из-за Волги-реки поднимается! Из-за каменных гор, из-за синих морей восстает на весь род людской страшный воитель! И воюет он не только царства христианские, но и татар, и турков не щадит... Никто не ждет его на Руси, а он, как снег на голову, нагрянет!.. Не гневайся на меня, владыка, я правду скажу: на Руси святой стон стоит от утеснений княжеских, от всяких прижимок боярских да от поборов алчных сборщиков! Не татарские баскаки ныне дань сбирают, а русским людям не легче!.. Дерзнул я, немощный, сказать слово сердечное, не криводушное князю великому, а он меня наземь повергнул! Не любит он по-христиански жить... да Бог ему Судья! Не питаю я обиды на него...
-- Так это князь великий обидел тебя? -- воскликнул Киприан, пораженный услышанным от юродивого. -- И как у него поднялась рука на человека убогого?!
-- Бог ему Судья, владыка, -- повторил торжичанин, говоря все тише и слабее. -- Да Русь православную мне жаль: гибнет она, родимая, гибнет! Князь великий бражничает под праздник Господень... а враг наступает! Молись, владыка, Царице Небесной, всегдашней Заступнице нашей... Дохожа твоя молитва до неба. Молись... молись! Страшный воитель идет из-за гор каменных...
Юродивый не договорил и смолк. Слабость овладела им, свет выкатился из очей -- и он лишился чувств...
-- Чудны дела твои, Господи! -- шептал владыка, выходя из странноприимницы, где оставался Федор-торжичанин под присмотром инока Матвея. -- Устами убогого человека открываешь Ты будущее! Да, погрязли мы в грехах. Молиться, молиться нам надо. Но какой же воитель грядет? Не хан же Тохтамыш Кипчакский? С ним в дружбе великий князь состоит. Ужли Тимур Чагатайский? Слыхать, у него воинство несметное и за тридесятью землями он живет. Неужли он ополчается?..
Киприан не успел дойти до церкви Рождества Богородицы, где он хотел отстоять всенощное бдение, как из Кремля во весь дух примчалась крытая повозка-каптана, и сопровождавший ее дьяк объявил, что "владыку милостивого" немедля же просят пожаловать во дворец.
Киприан сел и поехал.
IV
Немного времени спустя после того, как взбешенный великий князь "учинил рукопашную расправу" над обличавшим его Федором-торжичанином, со стороны рязанской дороги въехали в Москву восьмеро запыленных всадников на взмыленных, шатавшихся от усталости конях и поскакали к Кремлю, оглашая воздух гортанным говором и криком.
-- Татары, татары валят! -- заговорили кругом, когда всадники втянулись в узкие улицы города. -- И чего они торопятся так? Ишь, как гонят лошадей, плетками машут, галдят! Точно на пожар, право!.. Да это посол ханский, никак?
-- Какой посол! -- возражали другие, более знакомые с видом и дорожными обычаями монголов. -- Это не посол, а гонец какой-то с товарищами. Послы не так ездят, с послами много людей наезжает. А тут только шестеро татар: двое-то, видишь ты, русские...
-- А для чего это русские-то люди с татарвой сошлись? -- недоумевали некоторые, не понимая возможности объединения неверных с православными.
-- А для того и сошлись, что надо так. Это, полагать надо, рязанцы. А Рязань с Ордою дружит. Вот князь-то рязанский и дал их в проводники татарве поганой. Рязанцы завсегда татар до Москвы провожают...
Всадники неслись по улицам, и народ с любопытством глядел им вслед, строя догадки: откуда и зачем наехали татары, сопровождаемые двумя русскими?..
Вид татар, проскакавших, должно быть, не одну сотню верст без отдыха, был довольно жалок. Халаты на них протерлись и продрались во многих местах, шаровары на коленках дали трещины, откуда выглядывало грязно-бурое татарское тело. Лица татар, смуглые, скуластые, с узкими, косоразрезанными глазами и реденькими волосками на нижней губе вместо бороды, выражали полное изнеможение, но они еще, видимо, бодрились и лихо посвистывали на лошадей. Спутники их, рязанцы, были в обычном воинском наряде и имели менее изнуренный вид, хотя и на них отразилась утомительная дорога от рязанских пределов до московского стольного града...
Немного не доезжая до Кремля, рязанцы осадили коней. Остановились и татары. Рязанцы обернулись к ним и спросили ехавшего впереди татарина:
-- Куда ж пристать нам, князь Ашарга?
-- В Кремля! В Кремля! -- замахал тот руками, говоря на ломаном русском языке. -- Я грамотка ханской везет!.. Я ярлык везет!.. Я гонец хана!..
-- Ну, так и поедем "в Кремля", только какова-то встреча будет!.. -- усмехнулся один из рязанцев и пустил своего коня к ближайшим кремлевским воротам, гостеприимно открытым настежь. Остальные последовали за ним.
-- Стой! Куда? -- закричали охранявшие ворота московские воины, решительно загораживая дорогу. -- Что надо?
-- Я -- гонец хана Тохтамыша! -- ткнул себя в грудь князь Ашарга, важно подбочениваясь в седле. -- Я ярлык ханская везет до князя Василия! Прочь с дороги!..
-- Это посланец хана Тохтамыша Ордынского, князь Ашарга, -- пояснили рязанцы, сурово поглядывая на москвитян. -- Он грамотку ханскую привез, сиречь цидулку князю вашему... Проведите нас во двор княжий.
-- Э, не спеши, прислужник прислужников ханских! -- тряхнул головою старший из воинов, не упустивший случая кольнуть рязанцев "прислужничеством" их перед татарами. -- Поспешишь -- людей насмешишь, есть пословица. Перед татарвой мы не больно-то трухаем...
-- А ты не кобенься! -- рассердился рязанец постарше. -- Видали мы вашего брата!.. Князь Ашарга по важному делу приехал. Дома ли князь великий?
-- Може, дома, а може, и нет! -- не терял своего заносчивого вида москвитянин. -- Не жалуют нынче у нас татарву некрещеную. Москва -- не Рязань богопротивная.
-- Москва Рязани не указка! -- отрезал рязанец. -- Наш славный князь Олег Иванович не щедротами московскими живет. И мы от Москвы благ не видим... Веди скорей нас на княжий двор...
-- Не спеша, не спеша, птица рязанская! И поважнее люди у нас по суткам у кремлевских ворот стоят! А татарва поганая да рязанщина богопротивная и подавно постоят!..
-- А и чванлив же ты, пес подворотный! -- выругался рязанец, выведенный из себя спесью московского воина. -- Не по разуму зазнался ты! А того и в голову твою не вмещается, что не всегда чванство к поре!.. Беда грозит земле Русской! Тьмы воинств неведомых ополчаются на Орду Кипчакскую, а с нею и на княжества русские! Князь Ашарга грамотку об этом привез. А грамотку эту нужно немедля же передать вашему князю московскому! Понял ты, голова дурья?
Москвитянин вытаращил глаза.
-- Тьмы воинств неведомых, говоришь ты?.. На княжества русские ополчаются?.. Да, может, на Рязань только, а не на Москву нашу?..
-- А Москва-то чем же свята? Не лучше Рязани нашей!.. Да нечего растабаривать с тобою! Веди нас на княжий двор... Не толкуй, чего не подобает, а веди. Там разберут.
-- Веди нас к княжей кибитка... веди! -- горячился и ханский гонец, оскорбленный московской непочтительностью. -- Гайда, москов! Как можно под ворота стоять! Честь хана великой... честь нада давать! Кынязь Василь -- дружба хана... Честь хану отдавай!..
-- Неведома для нас, какая честь хану подобает, а свести вас на княжий двор -- сведем, -- вымолвил наконец москвитянин, убежденный более известием о "тьмах воинств неведомых", а не доводами рязанца и криком князя Ашарги. -- Мне что? Мне все едино... Слезайте, что ль, с коней-то. У нас ворота сии только князь великий да бояре и люди служилые на конях проезжают. А вы и пешком пройдете.
-- Как пешком? Я не пешком хадить! -- запротестовал гордый татарин, не ожидавший ничего подобного, но старый рязанец незаметно толкнул его под бок и прошептал по-татарски:
-- Смирись, князь Ашарга. На Москве невзгодье Орды чуют, вот и задирают нос кверху. На Москве лукавые люди. На Москве так: куда ветер, туда и москвитяне! Смирись!..
-- О, шайтан! -- пробурчал себе под нос ханский гонец и начал слезать с седла, кидая по сторонам свирепые взгляды.
-- Вот так-то лучше будет! -- насмешливо улыбнулся москвитянин и переглянулся с товарищами, с злорадством наблюдавшими за тем, как исконные враги и угнетатели земли Русской исполняли их приказание.
Да, отходило, видно, время раболепного преклонения перед ханами Золотой Орды. Положим, могущество ханов было еще значительно: в 1382 году хан Тохтамыш разгромил Московское княжество, причем были разграблены и сожжены города Москва, Владимир, Звенигород, Юрьев, Можайск, Дмитров, Серпухов, Коломна и другие; было также разорено и Рязанское княжество, хотя князь Олег Рязанский и считался союзником Тохтамыша, -- но Куликовская битва у всех оставалась в памяти и победа Дмитрия Ивановича Донского над Мамаем показывала, что монголов еще можно побеждать, если действовать единодушно и решительно. В 1383 году сын Донского, Василий Дмитриевич, по поручению отца ездил в Орду для засвидетельствования перед Тохтамышем "покорности московского великого князя"; при этом было установлено, что баскаки ордынские снова станут разъезжать по Русской земле и собирать вновь назначенную тягостную дань. Особенно дань эта была обременительна для крестьян-земледельцев. Например, с каждой деревни, состоящей из двух или трех дворов, брали полтину серебром, что было по тому времени немалою суммой; с городов требовали и золото. В довершение горя, княжича Василия Дмитриевича вместе с сыновьями князей тверского и нижегородского удержали в Орде в залог того, что дань в количестве восьми тысяч рублей [Рублямив то время назывались рубленые куски серебра, составлявшие часть гривны, денежной и весовой единицы в Древней Руси. С течением времени вес рубля уменьшался и уменьшался, и в княжение Дмитрия Донского и сына его Василия Дмитриевича рубль весил уже не более двадцати золотников. (Примеч. авт.)] будет своевременно уплачена русскими владетелями, и Русь на короткое время опять очутилась в ненавистном рабстве. Но это скоро прекратилось. Через четыре года юный Василий Дмитриевич бежал из Орды, в 1389 году отец его, князь Дмитрий Иванович, скончался и московским великим князем был провозглашен Василий Дмитриевич. Не сразу новый великий князь стал в неприязненные отношения с Ордою, в 1392 году он даже ездил в ханскую столицу Сарай на свидание с Тохтамышем, но тогда уже началась война между Тохтамышем и Тамерланом, и монголам Золотой Орды стало не до русских. В необозримых степях нынешней Астраханской губернии произошло кровопролитное сражение между потомками Чингисхана, и Тохтамыш был разбит наголову Тамерланом, сокрушившим в один час могущество Золотой Орды. Это случилось в том же 1392 году, через месяц после отъезда великого князя из Орды, -- и так как грозный завоеватель Тамерлан удалился в свою столицу Самарканд, а Тохтамыш занялся новым сбором войска для продолжения войны со своим врагом, то Москве уже ничто не угрожало и она "подняла нос кверху", как выразился рязанец. Оттого-то теперь ханского гонца Ашаргу и встречали так, а это были еще простые воины. Чего же можно было ожидать от великого князя и бояр?! Татары кусали губы от злобы, но поделать ничего не могли. То же было и с рязанцами. Князь рязанский Олег не раз ополчался на Москву, и Москва в свою очередь, не раз мстила Рязани, ввиду чего рязанцы и москвитяне сильно недолюбливали друг друга. Не примирила враждующие стороны и женитьба старшего сына Олега, Феодора, на княгине московской Софии Дмитриевне (сестре Василия Дмитриевича): Москва помнила частые измены Рязани русскому делу и примириться с нею не могла.
-- Ну, идите, что ль? -- по-прежнему грубо крикнул старший из московских воинов, когда татары и рязанцы спешились. -- Лошади ваши у места будут. Не бойтесь. Не польстимся мы на ваших кляч...
-- Эк, сказал! -- не утерпел молодой рязанец. -- Да у вас таких-то коней и не видывали! Не сумеете вы и сесть на наших кляч: не по рылу калач, стало быть!..
-- А ты не галди через меру-то! Не в Рязани ты, а в Москве! -- покосился на смельчака москвитянин, но потом ничего не сказал и молча повел приезжих к великокняжескому дворцу.
На дворцовом крыльце ханского гонца встретил очередной дьяк и, не кланяясь ему, не справляясь о здоровье, спросил, ради чего он прибыл в стольный град Москву. Узнав, что Ашарга привез грамоту Тохтамыша, повел его во внутренние покои дворца, а спутников его велел отвести в земскую избу с приказом, чтобы там накормили и напоили их.
-- А кынязь Василь в доме? -- спросил Ашарга, проходя с дьяком по многочисленным переходам дворца.
-- Дома князь великий Василий Дмитриевич, -- степенно и важно отвечал дьяк. -- Только сейчас уехал он... никак, в усадьбы боярские, подмосковные...
-- А кто ж ярлык читай?
-- А вот войдем в палату приемную, так увидим. Там князь Владимир Андреевич есть и двое бояр с ним -- Александр Поле да Дмитрий Всеволож. Они разберут, что и как.
Татарин кивнул головой, и они вошли в приемную палату. При входе дьяк шепнул Ашарге: "Сними шапку-то", и тот нехотя повиновался. Но ослушаться дьяка он не смел: слишком уж неприветливо принимали его в Москве и не хватало духу восставать в защиту своей азиатской чести. Ашарга втайне бесился. Какой строптивый народ эти москвитяне, сладу с ними нет! Не далее как два-три года назад московский великий князь чествовал ханских послов как дорогих гостей; бояре перед ними чуть на коленях не ползали, а теперь -- другим духом понесло! Москва -- коварная страна! Если силы у нее не хватает, она льстит, изъявляет покорность, а чуть почувствует силу, тогда сторонись с дороги! Берегись!.. Ашарга думал, что в дворцовой приемной ему придется вынести еще более горькие оскорбления, но он, к своему удивлению, ошибся.
-- От хана Тохтамыша? -- с живостью воскликнул князь Владимир Андреевич, поднимаясь с лавки, где он сидел с боярами Поле и Всеволожем. -- Чего ж пишет хан?
Ашарга стоял неподвижно, ожидая, как отнесется к нему дядя великого князя. Бояре сурово оглядели татарина с ног до головы, поглаживая для важности свои бороды, но князь Владимир Андреевич ласково кивнул головою ханскому посланцу, подошел к нему и, зная по-татарски, спросил на родном его языке:
-- Как тебя по имени зовут, гонец ханский?
-- Князь Ашарга, из почетной стражи хана великого, -- отвечал татарин, не ожидавший такого ласкового обхождения.
-- Так, буди здрав, князь Ашарга, -- проговорил Владимир Андреевич, не отличаясь от природы ни горделивостью, ни грубостью в обращении. -- О чем же пишет хан великий?
-- Вот ярлык ханский, княже благородный, -- подал Ашарга ханскую грамоту Владимиру Андреевичу, проникаясь к нему все большим уважением и признательностью. -- Великий хан приказать изволил передать ярлык сей князю московскому Василью, а если не случится его, то ближним людям его. А славного князя Володимера знают и на Руси, и в Орде нашей. Сам великий хан Тохтамыш любит и чтит князя Володимера как брат брата...
-- Да будет здрав и счастлив хан Тохтамыш! -- в тон татарину ответил Владимир Андреевич и, приняв грамоту, поспешно распечатал и развернул ее.
-- Читай, дьяче, -- передал он ее дьяку, и тот начал читать громко и выразительно:
-- "От Тохтамыша-хана, обладателя многих земель и народов, привет братский и поклон великому князю московскому Василию.
Ведомо тебе, княже, какую дружбу питаю я к тебе, и ты не враг мой, а посему упреждаю я тебя о беде великой, которая грозит улусам моим и твоим градам и весям. Три лета прошли с тех пор, как ты побывал в шатре моем гостем почетным, чествовал я тебя с сердечною ласкою и усердием, на княжение нижегородское ярлык дал, царевич Улан, посол мой, рассудил тебя с князем Борисом Городецким и получил ты просимую область. И вот прошли три лета -- и подул ветер с другой стороны. Попущением Всемогущего Бога проявился в странах восточных хан самозваный, именем Тимур, или Тамерлан, собрал он воинство несметное и пошел на меня бранью. Но я не готовился к бранным делам, в мире жить со всеми было желание мое, однако встретился я с ним на поле ратном три года назад тому и -- уступил ему. Но он, мятежный хан чагатайский, возомня себя превыше Бога Всемогущего, снова ополчился на страны мои, возгласил себя сагеб-керемом, что значит -- владыка мира, и дерзнул грозить мне, что-де предаст державу мою ветру истребления. Сиим похвалам непристойно было внимать мне, истинному потомку Чингисхана и Батыя, и вот я сказал: иду на Тимура! -- и пошел. Великий Бог всемогущ. Надеюсь на Его помощь! В день и час писания сей грамотки стою я со своими верными князьями, мурзами и батырями, со всеми бесчисленными тьмами воинств своих, в стране каменных гор, на берегу реки быстроструйной, а против меня стоит дерзостный Тимур -- и готова решиться судьба одного из нас. Настал час крови и мести... Внимай мне, верный друг мой и брат, князь Василий! Никогда не обижал я тебя, и ты не перечил мне, а что было давно, при отце твоем князе Дмитрии, тому не пора ли забыться? И вот, говорю я тебе, и ближнему советнику твоему, князю Володимеру, и митрополиту московскому Киприану, и всем князьям, боярам и воеводам земли Русской, страшитесь самозваного хана Тимура, не слушайте льстивых речей его, если пришлет он послов, и собирайте дружины свои, выступайте к рекам Волге и Оке, на защиту своих жен и детей и достояния своего, ибо неведомо, кто победит: я или Тимур? А если постигнет меня гнев Божий, если Тимур поборет меня, уповаю я на дружбу твою, князь Василий, и ты поможешь мне, ибо никогда я не утеснял тебя. Собирай же дружины свои, брат мой и друг, князь Василий, и все князья русские, и не страшны для вас будут тьмы воинств мятежного хана Тимура Чагатайского.
Бог великий и бессмертный, что на Небесах, благословит все деяния ваши. А я желаю тебе вожделенного здравия и жизни счастливой. Не мешкай же, друг мой и брат, князь Василий!.."
Дьяк дочитал и смолк. Князь Владимир Андреевич взял грамоту из рук читавшего, внимательно осмотрел подпись и печать ханскую и пробормотал:
-- Да, грамотка не облыжная. Тамга и рука Тохтамышева... Неужто не чает он управиться с Тимуром? Оттого и сладок больно: другом и братом князя великого называет. А Тимура бояться надо...
Он помолчал немного и, вертя грамоту в руках, спросил у гонца:
-- Так, значит, великий хан Тохтамыш на поле брани против Тимура стоит?
-- Истинно так, князь. Только река промеж них была.
-- И готовился он битву затеять?
-- Без битвы не отступит он. Не таков пресветлый хан, чтоб устрашиться Тимура дерзостного. На то он и пошел в страну каменных гор [То есть с нынешнего Кавказа. (Примеч. авт.)], чтобы встретить врага своего. Оттуда и приехал я, только сутки в Рязани прожил. Не один десяток коней загнал... Где же князь великий Василий?
-- За город куда-то отбыл. Ступай, дьяче, поспрошай: не вернулся ли в Кремль княже великий? Грамота-де важная есть, доложь. Совет держать надо. А ты, князь Ашарга, следуй за дьяком, отведет он тебя в земскую избу для жилья и отдыха. Да смотри, дьяче, чтоб никто не утеснял татар; повадка эта у вас есть. Чтобы пальцем их никто не тронул. Слышишь?
-- Будет исполнено, княже, -- смиренно поклонился дьяк и, шепнув Ашарге: "Айда, князь!" -- хотел выйти с ним из палаты.
В это время в сенях послышался какой-то шум. Раздались торопливые шаги, и в палату не вошел, а вбежал боярин Федор Константинович Добрынский, ведя кого-то за руку.
-- Вот новый гонец, княже, -- заговорил он, выталкивая вперед рослого молодого воина, с приятным русским лицом, покрытым густым слоем загара и пота. -- От князя Олега Рязанского. Послал князь Олег грамотку... вдогонку за посланцем ханским...
-- Чего еще? -- беспокойно спросил князь Владимир Андреевич, вскакивая с места. -- Неужто о Тимуре что?
-- О нем самом, княже. Вот грамотка князя Олега, изволь прочесть... Победил Тимур Тохтамыша, на Русскую землю идет... В Рязань татарин прискакал с побоища... говорит, все пропало -- Тохтамыш в бегах, а Тимур за ним по пятам! Вот князь Олег и упреждает нас...
-- Ах, Господи! Опять беда! -- воскликнул Владимир Андреевич и, прочитав грамотку Олега, обратился к трем другим дьякам, вошедшим в палату вместе с Добрынским: -- Третьяк! Лобан! Пошлите вершников за князем великим... сами скачите! Немедля зовите его во дворец. Нельзя мешкать ни часу... Зовите на совет бояр ближних... А ты, Косяк, живым духом в Симонов слетай и проси владыку-митрополита. Мудр и рассудителен святитель, вникнет умом своим светлым в дело сие. Да ты каптану захвати, чтобы без замешки было.
-- Слушаем, княже, -- почтительно отозвались дьяки и сразу исчезли из палаты, бросившись исполнять приказание.
А бедный князь Ашарга, услышав потрясающую новость о поражении своего хана, изменился в лице, задрожал и уже не помнил, как очутился в дворцовых переходах, как сошел с крыльца, как перешел через широкий двор, и очнулся только в земской избе, куда его привели два воина, по приказанию великокняжеского дьяка, и бесцеремонно втолкнули в дверь.
-- Пропала Орда!.. Пропал хан! -- со слезами на глазах бормотал татарин, нелицемерно любивший свой народ и своего хана, и не сразу его спутники, ждавшие его в земской избе, поняли, о чем толкует ханский гонец и о чем он сокрушается, будучи еще недавно таким задорливым и смелым перед русскими.
Но недоумение их скоро разрешилось. Ашарга объяснил, в чем дело, -- и непритворное горе и отчаяние овладело сердцами диких сынов степей и равнин, понимавших, какая страшная опасность угрожает их родным улусам, женам и детям при нашествии полчищ единоплеменного, но враждебного им Тимура, или Тамерлана.
V
Никогда великий князь московский не бражничал с такою бесшабашностью, как вечером этого дня в Сытове, накануне праздника Господня, угощаемый удалым Сытой. Мед и брага не действовали на Василия Дмитриевича, раздраженного укорами Федора-торжичанина, понесшего уже кару за свою смелость, и гостеприимный боярич вытащил из темных погребов не одну "посудину" с заморским вином, благо отец его, новгородский наместник Евстафий Сыта, имел возможность получать подобные "пития" непосредственно из рук немцев. В Новгороде в то время процветала торговля с купцами иноземных городов Любека, Риги, Дерпта, Ревеля и других, было немало голландцев, торговавших предметами роскоши, -- и наместнику великокняжескому нетрудно было доставать заморские редкости, не виданные даже в самой Москве.
-- Эх, други мои, -- оживленно говорил Василий Дмитриевич, развеселяясь под действием крепких вин, -- и пью я напиток хмельной, и в голове сильно шумит, и на сердце веселей становится, а все напиться не могу! Еще и еще надо!.. А ты, брат Сыта, насулил мне всего, когда в Сытово звал, а приехали в Сытово -- ничего, кроме зелий хмельных, нет! Не годится так делать, друже!..
-- Кажись, от чистого сердца угощаю. Ничего не жалею я, чтоб угодить твоей милости, княже. А ежели не хватает чего, то не прогневайся: значит, нет того во всем Сытове нашем...
-- Подлинно ли нет, брат Сыта?
-- Нету, государь. Если б было, не жалел бы я...
-- Э, полно, друже! Не жалеешь ты, а запамятовал, верю я. А вспомни-ка, о чем ты говорил, когда звал сюда.
Боярич хлопнул себя рукою по лбу и воскликнул:
-- Ах, батюшки! У меня и из головы вон. А вы, други сердечные, и не надоумите, -- обратился он к Всеволожу и Белемуту, составлявшим совместно с хозяином интимную компанию великому князю. -- Опалу на нас наложит государь...
-- А следует! -- смеялся Василий Дмитриевич, хлопая по плечу Сыту. -- В другой раз неповадно будет!..
-- Повинную голову меч не сечет, -- промолвил Белемут, присоединяясь к хохоту великого князя. -- А ты, Михайло Евстафыч, познал вину свою. Ну, и простит тебя княже великий...
-- А нас и подавно! -- перебил Всеволож, ездивший в Кремль по поручению Василия Дмитриевича. -- Княжье милосердие, что Божие терпение -- долго надеяться на него можно. А вот как батюшка мой, боярин именитый Дмитрий Александрович Всеволож, на меня поглядит -- не ведаю. Коли узнает он, что под праздник я бражничал, беда спине моей! Походят по ней руки батюшкины, а не то и плетка ременная...
-- Не бойся, Сергей, бражничай, коли сам великий князь московский бражничает! -- лихо передернул плечами Василий Дмитриевич и пополнил объемистые "достоканы" дорогим немецким вином. -- Праздник сам по себе и мы сами по себе! Бери и пей, Сергей, и ты, Белемут, пей. Пейте, братцы! -- крикнул Василий Дмитриевич Всеволожу и Белемуту и опрокинул в рот свой достокан. -- Не все же тосковать-горевать. На все пора своя есть. А нынче тихо кругом: ни татарва, ни литва не шевелятся. Тохтамышу теперь не до нас: с Тимуром Чагатайским связался, а Витовту совестно на зятя своего оружие поднимать: все-таки свойственник как-никак!.. Нынче-то и погулять мне, а там когда еще удастся...
-- Только бы Тимур Чагатайский на Русь не пошел, -- осторожно заметил Белемут, выпивая свой достокан и вытирая губы. -- А прочее все благо...
-- Не каркай, как тот юродивый! -- нахмурил брови Василий Дмитриевич, стукнув кулаком по столу. -- Тимур с Тохтамышем грызется, ну, и пусть их! Чтоб им друг друга загрызть! А наше дело сторона...
-- Да я не к тому, княже... Я не каркаю. Боже меня сохрани...
-- Ну, ладно, ладно. Нечего лясы точить. Пойдем лучше в сад.
В саду уже собирались девушки, согнанные слугами Сыты. В Сытове жили зажиточно, даже богато в сравнении с другими селениями, потому что Евстафий Сыта не обижал крестьян, и девушки были в ярких праздничных нарядах, с разноцветными лентами в косах, слегка развеваемыми ветром. Боярич строго-настрого приказал, чтобы все приоделись "как в Пасху Христову", и ослушаться его приказа никто не решился.
-- А! -- широко улыбнулся Василий Дмитриевич, выходя на крыльцо с бояричами и увидев в саду девушек, сбившихся в нестройную кучу. -- Ну, спустимся к ним. Попросим песенку спеть да пляску сплясать. Авось не откажут, коли я попрошу. А ты, Михайла, -- хлопнул он по плечу Сыту, суетливо подбежавшего к нему при появлении на крыльце, -- похлопочи, чтоб хмельное зелье не убывало. И стол, и скамьи чтоб были в саду! Чтоб могли мы на красавиц взирать и пиво-брагу пить... то бишь вино заморское! Пиво-брагу пить завсегда успеем, есть этого добра на Руси, а вино заморское нечасто приходится видеть. А у Евстафия Сыты вин заморских не перепить!..
Сыта остался в доме отдавать приказания слугам, чтобы в сад были вынесены стол и скамьи и до десятка объемистых посудин с немецким вином, до которого был такой охотник Василий Дмитриевич.
Солнце уже склонилось к западу и бросало свои прощальные лучи на землю, обливая золотом верхушки деревьев и крыши боярского дома и крестьянских изб, составлявших село Сытово. В воздухе разливалась прохлада; дневной зной спал, и легонький ветерок реял по саду, освежая разгоревшееся лицо великого князя. В голове последнего и мысли не было о том, что завтра праздник Христов, а следовательно, не бражничать, а молиться надо, как это предписывала церковь. Встреча с Федором-торжичанином тоже была забыта. Хмель чем дальше, тем больше и больше разбирал Василия Дмитриевича. Сыта шепнул ближайшей девушке, по-видимому всегдашней запевале в хороводных играх: "Затягивай, Дуня! Выручай! А не то разгневается княже. А грех я на себя принимаю", -- и Дуня затянула, и старинная славянская песня звонко разнеслась в воздухе, заставив притихнуть и великого князя, и бояричей...
-- Стой! Что это? -- встряхнул головою Василий Дмитриевич, услышав протяжный звук где-то поблизости, за садом. Песня мгновенно прекратилась, и в воцарившейся тишине слышно стало, как звонит небольшой колокол на местной церкви, призывая христиан к вечерне.
-- Гей! Не в пору звон, что не в пору гость -- хуже татарина, -- пробормотал великий князь и, подозвав к себе Сыту, сказал ему на ухо: -- Слышь, брат: сделай так, чтоб звону сего -- ни-ни... не было! Вечерня не большая беда. Вечерня -- не обедня. Пускай поп ваш не звонит... Не хочу я. Понял?
-- Как не понять, княже, -- вкрадчиво ответил боярин и быстро удалился из сада. Звон вскоре прекратился. Сыта снова появился перед великим князем, и снова начались песни, а затем и пляски, хотя девушки пели и плясали неохотно, единственно повинуясь приказу господарскому.
Скоро наступила ночь. Солнце медленно скрылось за горизонтом, и на небе показалась луна, озарив своим бледным светом притихшую землю. На Руси ложились спать рано, с заходом солнца, и, наверное, в эту ночь мало нашлось бы таких городов и селений, в которых бы шумели и пировали так, как в Сытове. Народ свято чтил праздники Христовы и накануне их не позволял себе никаких игр и развлечений. Но в Сытове было не то. Запретивши даже звонить к вечерне ради того, чтобы звук колокола не мешал слушать песни, великий князь несколько раз вскакивал с места, становился в хоровод и откалывал лихие коленца, заставляя плясать и боярских сыновей Сыту, Белемута и Всеволожа.
До полуночи Василий Дмитриевич оставался в своей компании. Но попойка этим не ограничилась. Боярыч Сыта усердно подливал вино в достоканы своего высокого гостя и его собутыльников Всеволожа и Белемута, не забывая и самого себя, и хмельное зелье лилось рекою. Все были сильно пьяны. Однако великому князю снова показалось скучным бражничать в сообщничестве одних бояричей, и он спросил Сыту заплетающимся языком:
-- Слышь, брат... того... нету ли у тебя сказочника, что ль? Сказку аль былину послушал бы я... а?
-- Есть, государь, -- с готовностью отозвался Сыта, не без труда становясь на ноги. -- Сказитель изрядный есть. Зело затейливо былины рассказывает. Только, не обессудь, новгородец он... про Новгород былины поет. Может, не по нраву придутся твоей милости?
-- Про Новгород... Что ж? Ничего. Урезал я крылья у Новгорода прегордого... Пускай поет и про Новгород. А гусли есть у него?
-- Есть, государь. Мастер он на гуслях играть и былины петь. А былины у него все про новое, про удалую новгородскую вольницу.
Сыта сказал два слова стоявшему неподалеку холопу, и тот исчез из сада, пустившись во всю мочь к боярскому дому. Через пять минут перед великим князем уже стоял высокий седой старик, с широкою могучею грудью, с смелым взглядом зорких темно-серых глаз, в хорошем синем армяке, и отвешивал низкие поклоны.
-- Пой, старик... и на гуслях играй! -- буркнул Василий Дмитриевич, опуская на руки отяжелевшую голову. -- Если угодишь -- сто алтын, а не угодишь -- сто плетей! Ладно ли?
-- Постараюсь угодить твоей милости, княже великий, -- без всякой робости ответствовал новгородец и, настроив гусли, запел под гуслярный звон: