Аннотация: Un Mâle Перевод С. А. Лопашева, под редакцией В. М. Фриче (1910).
Камиль Лемонье
Самец Un Mâle, 1881
Перевод С.А. Лопашева (1910)
I
От земли поднялась прохлада, и внезапно тишина ночи нарушилась. С небосклона медленно прокатился глухой шум, скользнул по лесу, заглянул в чащу и замер в трепете юной листвы. Снова воцарилось великое молчание. В воздухе почувствовалось как бы желание вновь погрузиться в глубину сна. Буки снова застыли в своей суровой неподвижности. Покой охватил листву, травы, жизнь, которая готова была пробудиться в бледной тени. Но лишь на миг. Опять поднялись шумы, на этот раз сильнее. Суровость спавших очертаний оживил пробежавший ветерок; до всего как бы коснулись рассеянные руки, и земля вздрогнула.
Занималось утро.
Вершины деревьев выплывали из мрака с наступлением света.
Бледный свет залил небо. Сияние все расширялось; точно утро, стоявшее в ожидании по ту сторону ночи, послало вперед своего вестника света. Отдаленная и полная торжественности музыка загремела теперь в чаще леса. Молочно-белый свет прорвался, как поток из открытых шлюзов. Он разливался между ветвями, проникал в листву, скользил по склонам, покрытым травой, и медленно гнал сумрак. Прозрачная пленка легла на кустарники; листья словно сквозь сито пропускали свет дня, разбивая его на множество светло-зеленых пятен. Серые стволы деревьев напоминали священников в ризах, окутанных во время шествия клубами ладана. И мало-помалу все небо озарилось полосками чистого серебра.
В кудрявой листве пронеслось смутное и неопределенное шептанье. Раздались в зеленой чаще тихо перекликавшиеся голоса. Завострились и защелкали клювы. Вспушились перышки и замелькали среди трепетавших листьев. Лениво захлопали крылья. И сразу нахлынул широкий поток шума, заглушившего шепот ветра. Трели малиновок отвечали друг другу через ветки; чирикали зяблики. Вяхири нежно ворковали. Деревья наполнились переливами рулад. Проснулись дрозды. Сороки болтали, и вершины дубов оглашались гортанными криками ворон.
Все эти ликующие звуки приветствовали встававшее солнце. Бледно-золотой луч рассек небосклон, подобно блеснувшему на миг копью. Заря скользнула по лесу, рассыпавшись вспышками искр, как попавшее под жернов железо. И ослепительное сияние озарило верхние ветви, заструилось вдоль стволов, зажгло воды в глубине лужаек, и фиолетовый пар расстилался по лицу земли. Края высокого леса, казалось, дымились вдали розовым туманом. И вся равнина была усеяна цветущими деревьями, которые с каждым мигом освещались все сильней и сильней.
Нега охватила все предметы. Листья развернулись. С шелковистым шелестом раскрылись чашечки цветов. Обращаясь к свету, то и дело колебались ветки. Деревья обнимали распростертыми сучьями, как руками, наступавшее утро.
Внезапно солнце разорвало свод неба. Тень, казалось, убегала в беспорядке. Свет распространялся целыми снопами, стремительным потоком заливая все отверстия, застилая кустарники, обдавая пространство величественным дождем брызг. Поверхность почвы сверкала светло-розовым блеском. Источник света, поднимаясь над вершинами, достигал садов и ферм, озаряя розовой белизной всю окрестность.
Ко всему этому шуму присоединялись звуки, вылетавшие из гнезд. Пернатое царство оглашало лес. Стрекот и чириканье образовывали звучавшую дорожку от дерева к дереву.
Свистали дрозды, балабокали сороки, перекликались снегири; конопляночки, зяблики, малиновки, красношейки подзывали друг друга, голосисто переливались, прищелкивали, изумительно трещали, и резко каркали вороны.
И весь этот шум стоял в воздухе, то ослабевая, то вновь разражаясь, и вслед за тишиной вдруг опять раздавался полный оркестр голосов, звучавших в унисон.
В эту симфонию звуков кукушка вставляла свою резкую ноту, как бой стенных часов, выбивающий первый час дня, и тотчас же из чащи листьев поднималось протяжное гуденье. Жужжали серые мухи с голубыми брюшками, плотно прижимались к клейкой коре, и пьяные вчерашней оргией трутни и алчные пчелы гудели, сложив свои крылья. Вся эта огромная стихийная жизнь в конце концов разбрелась по всей окрестности в блеске утра.
Постепенно лиловые облака растаяли в перламутровом жемчуге неба. Солнце поднялось выше, и под его лучами забродили соки и лопались оболочки почек.
Среди этого ликующего мая лежал молодой дюжий парень на спине, под которой земля осталась сухой, и обе руки положил под голову. Его тело облекала блуза, из-под которой виднелась холстинная рубашка. Ноги были босы, и около лежали широкие башмаки, подбитые блестевшими гвоздями.
Он спал глубоким предрассветным сном земли. Между тем, как деревья и животные пробудились, великое оцепенение ночи окутывало еще эту фигуру, слившуюся с природой. Он спал без сновидений, счастливый и спокойный, убаюканный дыханием ветра.
Внезапно солнце озарило кустарники и обдало неподвижное человеческое тело. Оранжевые лучи сиянья зажгли его загоревшую кожу, заиграли в его черной бороде, легли двумя пятнышками на смуглых ореолах его груди. Он сделал движение, повернулся набок, и хотел снова заснуть. Но солнце, скользнув по ресницам, коснулось и глаз. Он присел, и его серые лукавые глаза открылись.
Между тем, как он оглядывался вокруг себя, прохлада земли объяла его члены сладостным ощущением. Он вдохнул в себя воздух, и ноздри его расширились. Затем резким движением расправил руки и начал без конца зевать.
Перед ним простирался плодовый сад со свешивавшимися кривыми ветвями яблонь. Сад незаметно спускался по откосу до строений фермы, которые выступали скученными рядами, со двором посередине, с пожелтевшими от моха черепицами. Петухи распевали, стоя на навозных кучах, нахохливаясь алыми гребнями, в кругу кур, цесарок и индюшек. Стук деревянных башмаков раздавался по мощеному скотному двору.
Парень лениво взглянул погруженными еще в дремоту глазами на навозные кучи, на кур, на стены фермы. Ворота были настежь раскрыты, пропустив уже коров, которые разбрелись по фруктовому саду. От навозной жижи шла теплота, сливавшаяся с паром, тянувшимся с порогов хлева. Оттуда доносилось мычание оставленных для доения коров, почуявших вблизи луговую траву. Дым вился из крыш клубящимися лентами.
Парень приподнялся. У него появилось бессознательное любопытство все рассмотреть. На фоне голубого неба выступали цветущие яблони. Чудным ароматом дышали их бледно-розовые цветы, свисавшие тяжелыми пучками. Внизу высокая трава блистала слезами росы и серый, чуть видный газ окутывал крыши, навозные кучи, внутренность конюшни.
Стук открываемой ставни заставил парня перевести глаза на эту точку дома. Ставни распахнулись, блестя свежезеленой окраской, и в тусклом полусвете комнаты вырисовалась фигура женщины, разнеженная покоем ночи.
Парень подполз на животе к яблоне и увидел девушку до пояса. Глаза его загорелись жадным огнем: он нашел ее прекрасной. Она заправляла засовы голыми руками, освещенными солнцем, нагнувшись вперед, и, совершив эту работу, встала неподвижно, словно под властью сна, купаясь в ясной прозрачности утра.
Он придвинулся ближе, привлеченный ароматом сна, который шел от неизвестной девушки. Яркий румянец покрывал ее здоровые щеки, загорелые от солнца. Ее гибкая, полная шея покоилась на широких плечах, небрежно скрытых под расстегнутым воротником кофты. В ней была немного грубая, немного дикая пышность дочерей Валлонии с их алчным взглядом. Ее волосы, подобранные в шиньон, развевались на затылке гривой, подобной черному потоку, отливая красным глянцем.
Парень щелкнул языком, призывая ее. Она подняла ресницы, вперила глаза в зеленый свет фруктового сада и увидела его приподнявшимся на локтях.
И вдруг произошло нечто необычайное. Он глядел на нее, выставляя широкий ряд зубов. Улыбка играла на его влажных, ленивых губах, и глаза, казалось, заволоклись туманом. В нем пробуждался зверь, свирепый и нежный.
Она чувствовала себя желанной и не возмутилась: ее карие глаза охватывали его смело и ласково и, в то время, как он улыбался ей, она спокойно улыбнулась ему в ответ своими красными губами в знак благодарности. Точно утро озарило землю. И смешавшись с розовым сияньем деревьев, с сверканьем трав, со зноем дня, со всем благоуханием и светом, эта улыбка достигла парня. Это длилось одно мгновение, целую вечность. Затем вдруг окно захлопнулось, девушка исчезла. Белизна ее тела перестала оживлять пейзаж.
Парень бросился на землю, подавленный виденьем.
Яблони осыпали его всего медленным дождем тычинок, опьяняя острым запахом.
Возраставшее жужжанье пчел и мух носилось в воздухе. Деревья колебались под беспрерывно сменявшимися стаями воробьев, чирикавших в их бледно освещенных чащах. Вдали по лесу бродил, как кто-то живой, ветер, и продолжительные и глубокие вздохи его нарушались глухим мычаньем быков. По временам фыркала кобыла. Прогоняемые через двор жеребята брыкались с пронзительным ржаньем. Жизнь повсюду била ключом.
Парень как будто пробудился от сновиденья. Он потянулся, тряхнул головой и медленно приподнялся на ноги, желая снова увидеть ее. Из хлева вышла женщина в подоткнутой юбке, неся в каждой руке по подойнику. Синие жилы вздувались на ее шее под льняными волосами, и голые колени обнаруживали искривленность ее ног.
Это не была она. Он равнодушно глядел, как прошла она мимо. Та -- другая -- одна только занимала его мысль. Потом вышел из хутора высокого роста человек, быть может, ее отец и направился к фруктовому саду. И парень углубился в лес, не желая быть замеченным.
Розовый свет падал с листьев и осенял его. Заложив руки в карманы брюк, он шел, насвистывая сквозь зубы. Порой останавливался, пристально взглядывал в пустое пространство, отрезал ветку или задумчиво ударял ногой по траве. Крякали черные дрозды. Дятел долбил клювом по дереву. Целый дождь кристальных звуков орошал ветви деревьев. Парень не видел, не слышал ничего, испытывая смутное ощущение неудовлетворенного желания, и лишь один облик чего-то белого трепетал перед его глазами. Он неуверенно подвигался вперед, словно в каком-то опьянении, и порой чувствовал потребность рассечь воздух резким жестом.
Он долго шел вперед, задевая за деревья, купаясь всем телом в зелени кустарника, под хлестом гибких веток. Затем вдруг бросился на траву, уткнувшись головой в ладони.
В нем закипела злоба.
Почему не пришла она в сад?
Он взял бы ее за руки, сказал бы ей, что ему надо. Нет, он ее только поцеловал бы. Девки... да, их можно взять только лаской, как птиц клеем, -- да, конечно, он ее поцеловал бы. В ее сочные, алые губы... Глупая! А она выскользнула!
Он ударил по земле кулаком несколько раз. Вот что ей следовало бы, как и всей ее породе. Разве мало девок на деревенских праздниках; их можно набрать целую кучу. Они не такие недотроги! Да и подчас такие же смазливые.
Его снова охватило безумное желание. Он вспомнил округлость ее плеч, грезил о бархате ее карего взгляда. Он был пленен любовью, которой дышала ее полуосвещенная фигура, и острое желание мучило его. Он сорвал пучок травы и стал ее жевать, чтобы успокоить ее свежестью разъедающую его похоть. Вокруг знойный полдень навевал дремоту и, казалось, усыплял лес очарованием небытия.
И, как проспал он ночь под покровом бледных теней, так теперь заснул глубоким сном под ярким светом солнца. Кусты простерли над ним свои серо-зеленые покровы. Лепестки боярышника, как хлопья снега, дождем падали на его волосы. Он снова стал возлюбленным земли! Для него она вязала кружева своей листвы, для него готовила из богородской травы, мяты и лаванды зеленые духи, для него она заставляла петь птиц, стрекотать насекомых, разливаться шелковым шепотом соки под одеждой из мха.
Когда он открыл глаза, солнце спускалось к закату.
Неуловимые для всякого другого шумы доносились до него из глубины леса. Он почуял как бы суматоху и бегство животных в наступавших сумерках: браконьер проснулся в нем вслед за человеком. Он стал таинственно углубляться по зеленым тропам, с каждым шагом сгущавшим сильней свои тени.
II
На заре парень возвратился в сад фермы и лег там.
Бледное сияние тускло освещало, как и накануне, листья яблонь. Петухи вскрикивали среди навозных куч. В хлеве мычали быки. Легкие небольшие облачка скучивались на небе тонкой таявшей дымкой. Вскоре розовый свет озарил серую ткань утреннего неба. Ветер ни единым дыханием не тревожил ни ветвей, ни листвы. Они простирались неподвижно, широко раскинувшись, и полная тишина стояла над окрестностью, как остаток ночи.
Но мало-помалу жизнь пробуждалась вместе с солнцем, приводя все в движение. Оживились кишением мурашек травы. Лопались почки. Сочные листья трепетали. Словно от судороги всколыхнулся рыхлый и жирный чернозем.
Парень следил за окнами фермы. Они были еще закрыты, и дом, казалось, спал, хотя дым шел из крыши и жизнь охватила дворы. Он набрал камешков, но перед тем, как их швырнуть, задумался. Было слишком далеко, и он подошел ближе.
Вышли коровы вереницей, покачивая головами. Та же пастушка, которую он видел и накануне, гнала их перед собой, покрикивая: "Ну, ну... скорей!", и ударяла ладонью, словно вальком, по спинам тех, которые отставали. Ноги ее казались на траве красными пятнами. Он их не видел.
Стадо перешло через сад, поднялось по откосу, разбрелось пестрыми пятнами по зеленому фону луга; девушка, затворив ворота, вернулась обратно в дом.
Парень вошел в лес. Среди буков возвышался дуб. Парень вскарабкался на него, упираясь ногами и руками, достиг высокого сука и сел на него, свесив ноги. Отсюда ему было видно всю ферму. По двору то и дело шмыгали люди. Он видел, как выносили соломенные подстилки из стойл. Кучи свеженабранного рапса загромождали сарай, блестя золотистостью серы. И порой очертания чьей-то фигуры несмело и трепетно колебались позади окна в нижнем этаже. Его глаза расширились, жадно стараясь различить в этой смутной тени свою желанную красавицу.
Хлебопекарню затопили, и запах горящего дерева разнесся в воздухе. Из дома послышался голос. От окна отошла чья-то фигура, некоторое время оставалась невидимой в серой тени коридора и выступила, наконец, в полосу света на пороге. Это была она. Он видел, как она перешла двор стройной походкой, неся с легкостью массивные опарницы с блестевшим тестом. Ему казалось, что он видит ее в первый раз. Она была высокого роста, широка в плечах, с мясистыми бедрами, и ее голые руки отливали смуглостью спелой ржи. Ее высокую и упругую грудь плотно охватывала кофта из коричневой шерсти. Она вошла в хлебопекарню.
Это был день печения хлебов. Он видел, как она взяла веник, замела золу, резким и звонким голосом выбранила служанку. Одно мгновение -- она показалась на пороге, потная и красная от жара печки и взглянула на яблони, щуря от солнца глаза. Ветви дуба беспорядочно забились. Сидя на суку, парень задвигался и крикнул ей.
Она обрадовалась и, смеясь широко раскрытым ртом, указала пальцем на черную массу, которая покачивалась в ветвях и приветствовала ее широким жестом. Кто-то позвал ее, и она вернулась на ферму.
Время от времени она приближалась лицом к окошку и смотрела, как парень упрямо следил за ней. Это его упорство восхищало ее. Она испытывала влечение к этому неутомимому стражу. И, наконец, пошла к порогу, повернув лицо в его сторону. В зубах у нее покачивалась ветка сирени, -- она отняла ее ото рта, прикрыла ею лицо, затем помахала ею в сторону дуба. И это ее движение было полно кокетства.
Гордый и пышный дуб, таивший в себе обилие звуков, блистал под широким сиянием солнца. В чаще его ветвей стояло глухое гудение. В листве жужжали жирные мухи. И дерево казалось человеком, полным мыслей под лучами солнца.
Наступил полдень со всем своим знойным томленьем. Парень услышал звук посуды на ферме, и почти в то же время работники вернулись с поля усталые, с опаленной солнцем кожей. Раздалось продолжительное звяканье вилок среди общего молчания; затем, по истечении получаса -- стуки деревянных сабо и башмаков, подбитых гвоздями, послышались по двору, незаметно стихая около сарая, и мужики один за другим шли ложиться, усталые и отяжелевшие, на связанные кучи соломы. Ферма засыпала.
Молодая фермерша направилась по тропинке, которая проходила через сад и вела в поле. Большая шляпа из плетеной соломы защищала ее лицо, кидая сероватую полутень на ее щеки. В руках у девушки качался серп. Она миновала вспаханную пашню, обогнула поле ржи и очутилась на лужайке, усеянной люцерной. Девушка шла медленно, походкой крестьянки в знойный полдень, не поворачивая головы, и ее сильные плечи выступали на фоне неба своими твердыми очертаниями. Придя на поле, она опустилась на колени, и лишь тогда взглянула на дуб вдали.
Парня там уже не было.
Инстинкт подсказал ей, что он подходит. Она опустила руки в густую траву и лезвием серпа стала срезать ее. Мешок лежал около нее раскрытый, и по временам она опускала туда пучки люцерны.
Покой распростерся над немой окрестностью. Слышно было только кваканье лягушек в соседнем болоте, и порой эти резкие вскрики затихали и замирали в сонливом воздухе.
Кто-то кашлянул позади нее.
Она быстро повернула голову и увидела его прямо перед собой у края поля с неподвижной улыбкой на лице. Она не слышала, как он приблизился.
Бессознательно смотрела на его ноги, полагая, что он разулся, чтобы незаметно подойти к ней. Но на нем были большие кожаные башмаки на толстой подошве, и, тем не менее, он ступал также беззвучно, как и босыми ногами, и от удивления ее брови поднялись.
Он с нежностью глядел на нее своими серыми глазами. В этом взгляде не было смелости. В нем виднелась застенчивость, и он не смел промолвить слова.
Она продолжала оставаться на коленях с обнаженными руками. Темная и высокая трава доходила ей до пояса. Наклонив немного вбок голову, она осматривала парня, довольная его покорным перед нею видом, и вдруг сразу обратилась к нему на "ты".
-- Ты кто?
-- Ищи-Свищи, -- ответил он.
Она удивилась.
-- Ты браконьер?
Он несколько раз кивнул головой.
Тогда она повторила, как бы погруженная в свою мысль:
-- Ах... Так это ты Ищи-Свищи?
И он снова подтвердил ее вопрос медленным и продолжительным кивком головы.
Она с восхищением глядела на его грубую красоту лесного жителя. Его квадратное туловище покоилось на широких подвижных бедрах. У него были прямые ноги, округлые ляжки; его колени резко обрисовывались, а руки были мягки и не носили следов мозолей. Она нежно глядела на его кудрявые, черные волосы, спадавшие на узкий лоб, и к этому примешивался еще большой восторг: ведь перед ней стоял не кто иной, как Ищи-Свищи. Это имя навевало страх. Всем было известно, что всюду, где проходил тот, кто носил это имя, -- дичь была в опасности. И вот этот страшный человек теперь покорно, как животное, опускал перед нею голову.
Через несколько времени она спросила:
-- Почему ты браконьерствуешь?
-- Да потому вот, что мне так хочется.
Его робость исчезла. Он продолжал:
-- Иные пилят дрова, другие -- хлебопашцы, есть еще на свете ремесленники. А я вот люблю зверей.
Он говорил, переступая с ноги на ногу, выпрямившись всем телом и гордясь своим занятием. Она снова принялась срезать люцерну, выставляя грудь вперед с каждым взмахом серпа.
-- Это дает тебе много денег? -- спросила она.
-- Иногда -- много, а другой раз -- немного. Я человек неприхотливый.
Она спросила, как он устраивается с продажей.
Это зависело от обстоятельств. Бывает, что он относит набитую дичь в город с наступлением ночи. У него происходят свидания с купцами. Продажа совершается за чаркой водки. Но случается, что купцы заходят к нему. Хотя это всегда затруднительнее, ибо ему частенько приходится ночевать в гостинице "под открытым небом", исключая дней ненастья, которые он проводит у своих приятелей-дровосеков. В конце концов, все люди на свете оказывались его друзьями. Ни к кому он не питал ненависти, впрочем, если не считать этих разбойников-жандармов. Он говорил о них с презрением, вскидывая плечами.
Ищи-Свищи замолчал. Из осторожности он остановился. Постоянная война с животными приучила его держаться настороже, и он сам был теперь удивлен, что так много наговорил.
-- Это я все больше так, чтобы посмеяться, -- прибавил он.
Она пристально взглянула на него.
-- Ты меня боишься?
-- Нет.
-- Ты не боишься, что я тебя выдам?
Он вызывающе проговорил:
-- О, я-то? Мне это совсем все равно.
Настала минута молчания. Потом он спросил, в свою очередь, ее, кто она?
-- Я дочь Гюлотта. И эта ферма наша. И, обведя рукой кругом, прибавила:
-- И вот это все, до самой изгороди, которая вон там виднеется. И еще у нас есть луга по ту сторону пруда.
Он передернул плечами.
-- А я все-таки богаче тебя. У меня есть все, чего я только захочу. Если бы нашелся кролик на вашей ферме, он принадлежал бы мне. Я -- господин барон всюду, где я бываю, да.
Он спросил, как ее зовут.
-- Зачем тебе?
-- Да просто так, чтобы знать.
Она звалась Жерменой. У нее были три брата. Младший находился в. пансионе; ему шел восемнадцатый год. Он умел играть на рояле. Два старших работали в поле. Она остановилась и вдруг расхохоталась, уперев руки в бока.
-- Отгадай-ка, сколько мне лет?
-- Девятнадцать, небось?
-- Прибавь еще два. Видишь, я уж совсем старуха.
-- Ерунда. Это самая настоящая пора для любви, -- промолвил он через некоторое время.
-- О... для этого-то!
Она подняла голову, казалось, желая сказать, что она об этом совсем и не думала. Но у него была своя мысль. Ревнивое любопытство побуждало его спросить. И он резко вставил:
-- Скажи, кто у тебя был первый?..
-- У меня?.. Никто.
-- Полно. Так ли?
-- Правда.
Он решительно приблизился.
-- Тогда это буду я.
Она немного привстала, задорно смеясь.
-- Ты-то? Ищи-Свищи?
Он подошел к ней близко-близко и, смущенно улыбаясь, нежно произнес:
-- Жермена...
Она ждала, смущенная в свой черед. Он не докончил и только смотрел на нее серыми, влюбленными глазами.
-- Что?.. -- проговорила она через некоторое время.
-- Ты знаешь сама, -- ответил он.
Она встала, сложила в мешок срезанную люцерну и сказала ему:
-- Помоги мне взвалить на плечи мешок.
Он поднял одним движением руки мешок на ее спину и, так как она намеревалась идти, остановил ее за руку.
-- И ты так уходишь от меня?
Она перевела на него глаза, и они оба долго глядели друг на друга, улыбаясь, взволнованные, разнеженные одним и тем же чувством.
Краска залила щеки Жермены.
Ищи-Свищи протянул руки. Она выскользнула и пустилась бегом по дороге, которая вела на ферму.
Он стоял и глядел ей вслед. Потом, когда она исчезла во дворе, ушел в лес, раздирая от злости кожу ногтями и браня себя, что так разнежничался.
III
Ищи-Свищи был истым сыном земли. Его кожа загрубела и затвердела от солнца и стужи, как кора деревьев. Он был коренаст, как дуб, благодаря своему крепкому телосложению, твердости своих членов и широкой ступне, привыкшей к неровностям земли. Жизнь на вольном воздухе закалила его тело, которое не знало ни усталости, ни болезней.
Крестное имя его было Гюбер. Он был самым младшим из трех сыновей Орну. Мать родила его во время одного привала в лесу. При первом вскрике, с которым он ворвался на свет, его отец узнал в нем свой род. Орну были рослые молодцы и не боялись ни Бога, ни черта. Мальчик бойко вступил в жизнь, как маленький молодой зверек.
Частенько ласкали его мозолистые руки, укачивали с грубоватой нежностью, и его дикие глазки смотрели тогда на родные лица, затверделые и закопченные, как пни в костре пастухов.
Но всего чаще он покоился зимою на сухих листьях, а летом -- прикрытый стеблями трав, не слыша иной колыбельной песни, кроме ветра, то угрюмого, то мягкого, подставляя свое голое тельце укусам мух, лапкам навозных жуков и солнечным лучам, которые мало-помалу дубили его детскую нежную кожу.
Однажды после полудня Орну положили его под дерево на лужайке, в прохладное мшистое место. Им нужно было нагрузить воз сучьев для одного крестьянина и они оставили ребенка под охраной неба. Три часа спустя они вернулись, но не нашли его. Они, не спеша, без волненья осмотрели окрест и были уверены, что ни зверь его не мог утащить, ни какое-нибудь человеческое существо похитить в этой чаще леса, населенной лишь зайцами да сойками.
Ребенок пополз на животе, цепляясь руками за корни, и нижние ветки кустарника до впадины на косогоре. Что-то выскочило оттуда, привлекши его внимание: это была рыжеватая дичина, похожая на ту, что иногда приносили его отец и братья. Животное проскакало немного по траве и затем юркнуло обратно к себе. Гюбер подполз к норе, удивленный и восхищенный, подстерегая эту дикую игрушку, вздрагивая всем своим маленьким тельцем.
Родители нашли его в конце перелеска, где из какой-то впадины торчали только одни его ноги. Ему было тогда пятнадцать месяцев. Это служило как бы предзнаменованием его будущей страсти к животным. Однажды при виде заячьей шкуры он с жадностью протянул руки и принялся реветь, чтобы ему дали ее, размахивая в воздухе ручонками, и в его маленьком сердце возникала дикая страсть к этой тепловатой мягкой шерсти. Пришлось отдать ему ее, и тогда его лицо осклабилось улыбкой, обнаруживая острые зубенки. Он схватил кожу, стал вырывать клочьями шерсть, выказывая кровожадную, первобытную радость, терзая этот безжизненный кусок тела.
Дровосек Орну, сухой и худощавый старик с журавлиными нестойкими ногами, которые грозили распасться, смеялся широким и беззвучным смехом при виде этой жажды истребления и порой, дружелюбно настроенный, выражал предположение, что малыш пробьет себе в жизни дорогу ножом и топором.
Для этого человека, прожившего всю свою жизнь в уединении бок о бок со своей бабой, бравшего свою пищу, где находил, лишенного всякого понимания добра и зла, но смутно понимавшего, что земля для всех, -- как воздух, дождь и солнце, -- для него высшими качествами человека были сила и хитрость, способные вызывать страх. Он не придавал большого значения человеческой жизни и, если сам не убивал, то потому, что не был вынужден к этому. Его общественная отчужденность, приучив его быть скрытным, но не из трусости, заставила его вести нелюдимую жизнь в счастливом сознании, что его сын Гюбер уже без зазрения совести выпустит заряд в тех, кто вздумает ему препятствовать жить по своему нраву.
Гюбер с очень ранних лет проявил себя жестоким разорителем гнезд. Лазить по деревьям, карабкаться с ветки на ветку, взбираться на самые высокие суки и раскачиваться там под порывами ветра или подкарауливать свою добычу в углублениях ствола -- было для него забавой. Он спускался с деревьев, обхватив ствол одной рукой, зажав в другой пищавших птенчиков, и медленно, изгибаясь, подобно пресмыкающемуся, которое извивается, скатывался вниз, падая на ноги, нисколько не потревожив гнезда.
Лукавый и хитрый, он научился вскоре разузнавать привычки разных пород также точно, как свои пять пальцев. Он знал, когда самки отправляются за пищей, когда выводят яйца и когда кончают высиживать их, высчитывал в своем уме с точностью до одного гнезда, сколько птиц можно найти в той или иной роще.
Окончив свою охоту, он приносил добычу матери. Она брала птичек, сворачивала им шейки и жарила их на костре. Их тощие тельца исчезали в широких пастях под прожорливыми зубами семейства Орну.
Он охотился также за мухами, бабочками, майскими жуками, раздавливая их, обрывая им крылышки, истязая их. Все, что было жизнью, возбуждало в нем глухое ожесточение. Порхало ли перышко в воздухе, слышалось ли шелестенье в траве или внезапный взлет дичи -- все вызывало в нем жажду преследования. Бывая вблизи пруда, он затаивался в тростнике, оставался там целые дни, суровый и молчаливый, занятый только избиением лягушек. При каждом миганьи их зеленых спинок всхлестывал прут, разбрызгивая воду; они расплющивались, и лапки их вздрагивали, а в больших круглых глазах стоял тупой ужас.
Иной раз, чтобы разнообразить свои забавы, он ловил лягушат посредством небольших лоскутков красной материи, нанизанных на палку, бешено радуясь тому, как они прыгали за лохмотьями, и когда зацеплялись за них, он резким движением тащил их к себе, приканчивал их сухим ударом головки о камень, пень или край своего сабо. Он убивал их таким способом в удачные дни до одной или даже до двух сотен. Он усвоил уже себе хитрости охотника. Ходил на цыпочках, высоко поднимая ноги, боясь произвести шум, стоя неподвижно настороже целыми часами, не шелохнувшись. Чуть появлялась добыча, его решение было также быстро, как тщательна осторожность: он ударял начисто, без пощады.
Таковы были его первые подвиги. Он жил в полнейшей свободе на вольном воздухе, убегая по утрам, возвращаясь ночью, а порой проводя всю ночь, бродя по лесу, очень мало бывая у своих родителей, которые оставляли его на произвол судьбы, совершенно к нему равнодушные.
Орну жили зимой в лачуге из глины, смешанной с соломой, на опушке леса. Небольшое оконце, пробитое в стене, пропускало тусклый свет дня в низкую комнату, разделенную сгнившими перегородками, над которыми помещался чердак с деревянными койками с насыпанными на них кучами сухих листьев, где спали мальчики. Позади дома помещался навес, куда складывались топоры, мотыги и кирки.
Летом помещение это покидалось. Семейство удалялось в самую глубь леса, и там обмазывало глиной шалаши, сплетенные из прутьев. И после того начиналась вдали от деревень, в уединенности древесной гущи, тяжелая трудовая жизнь, прерываемая краткими передышками на знойном полуденном солнце или сном во влажной прохладе ночи. Редкий дымок взвивался от сучьев, которые зажигали у входа в шалаш, чтобы варить суп из овощей, и суровые лица со складками на лбу от трудового дня склонялись над мисками, перебрасывались немногими краткими и невеселыми словами, достаточными лишь для выражения семейных чувств. В течение дня глухие удары топора одни раздавались среди беспредельной тишины леса. И так тянулись дни до осенних туманов.
Лес для ребенка представлял постоянно множество искушений. Он жил на деревьях и в кустах вместе с животным царством, наполнявшим их. Он сам был молодым животным, вскормленным соками земли. Солнце падало на его обнаженные плечи. Дождь пронизывал его до костей. Он блуждал от зари до зари. Терновник изранивал его ноги, но он не чувствовал порезов и ссадин; и в двенадцать лет был похож на двадцатилетнего парня.
Как сладкое лакомство были для него роса утра, освежавшая его растрескавшуюся кожу; дуновение ветра, нашептывавшее ему в уши колыбельные напевы; наступление ночи с ее сонливою дремотой. И он испытывал безмолвную радость всем своим существом. Подобно тому, как дерево сразу всеми своими ветвями погружается в сияющие небеса и ненасытно втягивает в себя и ветер, и теплоту, и тени, так и он впитывал в себя природу, живя полной и вольной жизнью.
Этот бродяга был в лесу, как у себя дома, смутно чувствуя движение чего-то в тени, не зная именно чего, -- жизни ли, созданий, субстанции ли, какой-то трепет дикого и милого мира. Понемногу истребление птиц уступило место более смелым кровопролитиям. Почувствовав, что клюв его заострился и когти отросли, мальчик стал искать другой, не такой податливой добычи и принялся преследовать ее со всею силой мужчины. Он покинул высокую листву, проникнул и обшарил лесные чащи и так же, как гнезда, разведал норы и логовища. В его существе обнаруживалось лукавство дикаря, способное перехитрить животное. Он был необычайно терпелив и наблюдателен, застывал, как вкопанный, в засаде. Одни дикие глазки его страшно вращались и упорное стремление стать ловцом этих блуждающих в лесной чаще созданий охватывало его.
Охотиться -- это значит иметь ружье. Когда наступало время охоты, всюду раздавались ружейные выстрелы. Раз он увидел, как два зайца полетели кувырком от одного выстрела. Мысль, что ружье заключало в себе уничтожение того, что есть жизнь -- пронизала его мозги, как сладострастие. И, немного спустя, он сделал себе пращу и играл с нею с невозмутимой уверенностью. Его нервные плечи сообщали сильный толчок инструменту, который вращался, скрипел и кидал камень прямо в цель. Животное падало, судорога сводила ему спину, а его охватывала волнующая радость при виде, как оно билось, извергало слюну, хватало зубами воздух и выпрямлялось, наконец, в последних спазмах, превращаясь в труп. Он убивал таким образом ласочек, хорьков, полевых мышей, зайцев, белок.
Однажды он чуть не попал в дикую козулю, но животное быстро скрылось, отпрыгнув одним скачком в сторону. Камень ударился в дерево настолько сильно, что посыпались листья. И мальчик стоял бледный, разведя руками, под впечатлением этой великолепной бурой одежки и округлого стройного тела с грациозными движениями человека.
Под конец его желание иметь ружье осуществилось. Не будучи в состоянии приобрести, он украл его. У одного крестьянина, покупавшего у них дрова, имелся карабин, висевший целые дни на крюке в углу очага. Мальчик спрятался за плетень, дождался, когда вышел крестьянин, и завладел ружьем.
Это было неожиданной радостью. Он вертел карабин туда, сюда, заглядывал сверху, снизу с клокочущим от радости горлом, волнуясь, и, нажав на собачку, сам не подозревая того, выстрелил вдруг так, что рассыпавшаяся дробь изрешетила листву орешника.
Так вот в чем дело! Он приберегал второй заряд на случай. Последний не замедлил представиться вечером того же дня под видом небольшой очень стройной козочки.
Животное переправлялось через овраг короткими скачками с легкой размеренностью танца, высоко вздернув головку. В зеленой тени, немного дальше, стадо коз расположилось около болота; их привлекала туда прохлада среди шептавшего шелеста леса.
Он прицелился.
В воздухе раздался треск и удар. Сквозь синеватый дымок он увидел тогда бешено скачущее впереди себя стадо животных, убегавших врассыпную, а он стоял неподвижно, приложив приклад к щеке, ничего не видя и не слыша, словно ошеломленный собственным могуществом. Когда его смущение исчезло, он побежал туда, куда стрелял. Козочка ускакала: он промахнулся.
Он рассудил, что метился слишком низко, и долго думал, как бы научиться стрелять, как вдруг из глубины леса раздался шум голосов. Он разглядел взволнованных людей, шедших большими шагами через кустарник, и один из них, у которого висела сбоку охотничья сумка, а в руках было ружье, подошел к нему и спросил, не видал ли он кого-нибудь. Это был лесник.
-- Нет, -- ответил очень спокойно мальчуган, насвистывая сквозь зубы.
С проворством он успел спрятать ружье в листья. И люди прошли мимо, не подозревая, что этот мальчуган был уже охотником.
Он знал теперь много разных вещей: во-первых, как надо пользоваться ружьем, во-вторых, что при выстреле бывает шум и, наконец, что этот шум привлекает людей. Происшествие это в высшей степени возбудило его мозг. Когда удалилась стража, он посмеивался про себя: на будущее время он будет хитрее.
Он раздобыл себе пороху и стал постреливать в тиши, но порох производил глухой удар, подобный ракете, и не ранил жертвы; он подсыпал туда мелких камешков, и его жертвы падали, но изредка, тогда как оставшиеся в живых улетали, расправляя насмешливо свои крылья. Стало быть, этого еще не было достаточно. И раз, когда он был поглощен своими разведками, подошел к нему его отец и, увидев его лежащим, а рядом с ним ружье, промолвил:
-- Эх ты, нешто заряжают камнями? Надобно дробью.
Ребенок, ожидавший гнева со стороны отца, увидел выражение нежности на черством лице старика.
Однажды в воскресенье отец его отправился в город до рассвета и дорогой восхищался этим из молодых, да ранним, -- плотью от плоти своей, кровью от своей крови. Даже лес слышал его дикий, веселый смех отшельника. В полдень он возвратился, принеся порох и крупную дробь.
-- На-ка тебе, молодчага, -- сказал он Гюберу. -- Это тебе для забавы. Козули ходят по тридцати франков, а за зайцев дают по четыре, а то и по пяти. Но не забудь, что есть и жандармы, лесники и прочие канальи. Надо держать ухо востро.
С этого дня мальчик стал браконьером. Он начал стрелять ради денег после того, как стрелял ради удовольствия, получая столько-то и столько-то с головы, и его ловкость стрелка возрастала с каждым годом. Он сделался вскоре наводящим страх врагом, окружавшим сетями своей хитрости берлоги и норы за много миль вокруг.
Двадцати лет он покинул родной лес, обошел всю страну, перескакивая легким прыжком через низкие и пузатые заборы заграждений, минуя дровосеков-крестьян, перелезая через ограды владетельных сеньоров, где прекрасные заповедные леса приводили его в восторг. Тогда он не стал больше размышлять, вступил в чужие владения и начал добывать то, что мог поймать.
Теперь он уже был парнем геркулесовского сложения, с ногами, точно созданными для бега, с лошадиными легкими и с кулаками, способными усмирять быков. Во время деревенских праздников ради спора он забавлялся подниманием телег, напрягая лишь свои железные спинные мышцы, и, когда случались драки, все разлеталось вдребезги под градом его ударов.
У него были покупатели, и он хвастался перед ними своею честностью. Его уважали за его широкий размах в делах. Он сам иногда, для вящего озорства, носил в город свою дичь, чокаясь чаркой во время пути с лесниками, которым он насмешливо предлагал поставлять дичь к столу их хозяев.
-- Для облав надо десять-двадцать охотников, -- говаривал он, -- а я охочусь один-одинешенек! К тому же я знаю по имени каждого зверька. Я просто подзываю их к себе, и они сбегаются ко мне, как к своей матке!
Он издевался над охотниками, над лесниками и жандармами, предлагал им, ради смеха, дроби, если когда-нибудь они подойдут к нему слишком близко, и, под конец, показывал им свои голые руки с мускулами, перекатывавшимися, как ядра.
А между тем, за ним очень следили. Лесничие в один прекрасный день вчетвером задумали его поймать. Он взобрался на дерево, следил за каждым их движением, слышал все их планы и вдруг крикнул им сверху:
-- Ищи-свищи!
Эта кличка и утвердилась за ним и стала мало-помалу знаменитой. Ее произносили в охотничьих рассказах, за винными стойками, за вечерним столом на фермах, вместе с остротами над жандармами, если это были беседы крестьян, или руганью против браконьерства, если вели разговоры лесники. И известность Ищи-Свищи все возрастала, благодаря невозможности изловить его, непроницаемости его убежища, во время его отступлений, и целому хвосту легенд, героем которых являлся он.
Деревенские жители любили его, чувствуя, что он с ними заодно в их глухом мятеже, в их затаенном озлоблении против властей. И для Ищи-Свищи всегда была готова теплая солома хлева в дни, когда он приходил за ночлегом на фермы, и всегда к услугам -- большие краюхи хлеба, кружки пива и вволю кофе. Наконец, он ведь зарабатывал деньги, и крестьяне с волненьем глядели, как блестели светлые монеты в его руках.
К лесу он сохранил свою прежнюю детскую любовь. Но с той поры, как он узнал веселые пирушки, кутежи удерживали его в кабаках, и он, играя в кегли, бражничал, потешался, заводил пари. У него была задорная натура и размашистая душа валлонца. Его раскатистый мальчишеский смех сделался веселым и звонким, как медь. И этот смех, вылетая из его груди часто и мощно, всегда господствовал над шумом и возгласами собутыльников под сводчатым навесом кегельбана, где катали шары.
Но эта кипучая жизнь уходила в самую глубь его существа каждый раз, когда он бывал в лесу, подстерегая добычу, расставляя силки и тенета, неподвижный, как деревья, и улавливая своим ухом, подобно слуховому рожку, как сатир, признаки великого смутного шума, который носился среди тусклых сумерек.
Состарившись, отец Орну жил постоянно в своей лачуге на краю леса. Его прямая, длинная фигура начинала горбиться, выступая в высоких и угловатых очертаниях скелета, и он передвигался с трудом на отяжелевших от ревматизма ногах. Не в силах уже взбираться на деревья, он раскалывал бревна, распиленные его сыновьями, делая из них поленья и складывая их в кучи. Но мало-помалу у него уже не стало хватать сил и на эту работу, и он переносил только сучья и хворост, ступая медленным, колеблющимся шагом под тяжестью ноши.
Один из его сыновей женился. Сумрачная лачуга приняла вид гнезда, и дедушка, с каждым месяцем все более дряхлевший, стерег теперь детей, защищая ветхостью своих дней их маленькие жизни. Лес мстил ему за причиненные обиды, высасывая из него силы, как из старого ободранного пня. Шаг за шагом он близился к смерти, и члены его охватывало уже тление могилы.
Однажды Ищи-Свищи, войдя в лачугу, нашел старика на ложе из листьев с непомерно раскрытыми, стеклянными глазами.
Для этих жителей леса тяжело было примениться к предписаниям закона. Они вырыли бы, согласно своему инстинкту, могилу в чаще леса, опустили бы туда тело, вместо того, чтобы бежать в мэрию, пройти через кучу формальностей и затем отнести труп на общественный погост.
Братья сколотили гроб из досок, положили умершего на дно в листья, затем все вместе, в том числе и Ищи-Свищи и старая Орну, понесли гроб.
Мать не плакала. Ее жесткое, деревянное лицо высохло, как бочарные доски под лучами солнца. И она шла, сухая и прямая, слегка склоняясь под тяжестью трупа. Эта небольшая кучка людей затерялась в голубоватом утре леса при единодушных кликах дроздов, как бы отдававших последний привет уходящему из мира.
После того, как они покинули кладбище, младший сын устроил выпивку. Никогда раньше не угощал он своих, хотя деньги ему так легко доставались. Впрочем, он был щедр. А эти бедняки, нуждаясь в очень малом, не требовали ничего, и раньше он им ничего не давал. В этот день он напоил своих братьев допьяна, женщины пили тоже. Он хотел бы напоить всю деревню, желая устроить что-нибудь для усопшего.
Одна только старая Орну не притронулась к своему стакану. Она сидела все время неподвижно, сложив на колени руки, тускло глядя около себя в черную пустоту, оставленную покойным. С наступлением вечера, когда сыновья покойника захрапели мертвецки пьяные, Ищи-Свищи взял одного, а старуха -- другого. Она взвалила его на свою спину, как мешок, и отнесла к себе, согнувшись в три погибели, плотно обхватив руками его ноги. Она вошла с сыном на спине в дом, откуда вышла утром, неся на плечах мужа. А несколько дней спустя умерла и она сама, без болезни, как умирают самки, когда нет в живых самцов.
Ищи-Свищи зажил по-прежнему.
Люди не посещают кабаков, не спознавшись с девками. Расцвет весны разлился пламенем в его жилах. Ищи-Свищи приближался тогда к хлевам, к порогам домов, у которых болтали по вечерам девки с красными руками. Это толстокожее существо удовлетворяло свои аппетиты человека, для которого любовь есть жранье за столом шинкаря. Он никогда ничего не испытывал, кроме минутной животной страсти. Нежности он не ощущал.
Время деревенских праздников было для него благоприятным случаем позабавиться с бабами и девками. Он ставил им бутылку, целовал их, выделывая антраша, и после кадрили уводил их под забор. Ему было достаточно, чтобы они были полные и пухлые, с блестящими зубами. Продолжительных связей у него не было.
Тогда-то именно он и увидел улыбку Жермены в улыбке веселого месяца мая. Как белоснежные цветы яблонь, расцвела в нем любовь. Это чувство пустило, как семя, росток, разлилось, как соки, и заполнило его с ног до головы безумием.
Он полюбил ее, не сознавая, сквозь дождь цветочных тычинок, сквозь полет пчелок и бабочек и розовую белизну утра, как воплощение всего того, чего он желал на земле, как тень деревьев, как убийство, кражу и свободу.
Он любил ее, как редкую и трудноуловимую дичь, как необычайную добычу, и чувствовал, как в нем растет страсть к ней при мысли о том, что она девственница, т.е. что ее охраняют, как заповедные леса, через ограды которых он перелезал для охоты.
IV
Ищи-Свищи принялся бродить вокруг фермы, подобно ястребу, который постепенно сокращает круги над своей жертвой. Он приостанавливался за оградой заборов, таскался по краю леса, ждал ее, присаживаясь под ветвями деревьев. На поворотах извивавшейся тропы он как будто замечал краешек ее платья, и это возбуждало его желание. Более упорное чувство победило его необузданную страсть разрушения. Он пренебрегал ночлегами и логовищами. Рыжеватая заячья шерстка не вызывала ружейного залпа, разбивающего спинные позвонки и раздирающего тело на куски. Его карабин покоился в тайном месте лесной чащи.
Он скоро стал разбираться в заведенных обычаях фермы.
На заре кто-то выводил коров из хлева пастись. Там было два пастбища: одно -- где фруктовый сад, другое -- на лужайке возле леса. Иногда коров уводила Жермена. Он следовал за ней два раза. Они обменивались незначительными словами, перекидываясь улыбками, счастливые встречей. И недалеко от фермы она внезапно прощалась с ним. "До свиданья", -- кричала она ему.
После полудня она шла в поле. Сажали последний картофель. Гюлотт нанял для этой работы женщин, и среди них была и она, работая наравне с ними, сгибаясь над бурыми земляными дырками.
Целыми днями он высматривал ее, сидя неподвижно за деревом или кустами, внимая голосу осторожности, советовавшему ему не показываться. Она ходила по распаханным грядкам с корзиной картофеля у самого бедра, вынимая оттуда и бросая перед собой картошку. И в этом повторявшемся жесте было что-то величественное. После этого одна из женщин засыпала дырочку землей взмахом лопаты.
Он восхищался движениями крупной фигуры Жермены в теплой вечерней мгле. По временам она выпрямлялась и, уперев руки в бока, стояла усталая, освежаясь под порывом ветра и щуря от солнца глаза.
Однажды он крикнул по-совиному, чтобы она повернула голову в его сторону. Она заметила оживление в деревьях леса и, угадывая, что он находился там, помахала рукою над своей головой. Тогда он стал ржать дробным ржанием жеребят.
"Какой он смешной", -- подумала она.
Когда солнце показывало на небе четыре часа, женщины вернулись на ферму без нее. Ей не хотелось есть: она предпочла продолжать посадку картофеля. Работа не спорилась. Было еще и другое основание остаться в поле. Женщины ушли.
Ищи-Свищи спустился со своего дерева. В несколько шагов он был возле нее.
-- Это ты?
-- Да.
-- Что ты делал на дереве?
-- Ничего.
-- Ну да...
-- Что?
-- Ты глядел на меня, вот что!
Он тряхнул головой.
-- Да, это правда.
Она смерила его странной улыбкой и сказала:
-- Бездельник ты! Хороша твоя работа! Ничего не делать целый день и только подсматривать за девушками.
Он искал подходящего ответа.
-- Я, -- промолвил он, -- за ночь наработаю столько, что могу ничего не делать три дня. Да и нравится мне смотреть на тебя. Я это люблю больше, чем наминать себе ноги.
Она ему сказала, что любила бегать по лесу, когда была молода, но это приходилось ей довольно редко, так как против этого был ее первый отец. И вдруг на ее лицо набежала веселость.
-- Ах, да, я тебе не сказала: мой отец был лесничим.
Он подумал, что она над ним смеется. Тогда она ему рассказала, что мать ее вышла замуж за фермера Гюлотта. Лучшая пора ее жизни протекла на ферме. Совсем маленькой она не была счастлива, -- не потому, что ее отец был не хорош с ней, нет, но у него было всегда немного мрачное настроение, как у людей, живущих в лесах. И, сказав это, она бросила на него взгляд, приглашая его говорить.
-- О, я, -- промолвил он, -- я добр и мягок, как хлеб. Я и не знаю вовсе, что значит сделать кому-нибудь зло.
Он хвастался, пускаясь в непомерное восхваление своего характера. И он прибавил, что та, которая его возьмет, ясно увидит это. Затем, когда Ищи-Свищи оправился от удивления, узнав, что она -- дочь Мокора, тогда как думал, что она плоть и кровь Гюлотта, он принялся смеяться мелким и глухим смешком.
-- Вот тебе и раз. Вот так история! Если бы отец твой был в живых, я, может, стал бы в него стрелять.
Она выпрямилась, уязвленная его отношением к дорогому ее памяти отцу.
-- Это был человек настоящий, да, -- твердо произнесла она. -- Он раздавил бы тебя, как падаль.
-- Очень просто, -- ответил он, поняв, что зашел слишком далеко, и стал говорить о другом.
Начался разговор о деревенских праздниках. Он спросил ее, любит ли она танцы, и так как она ответила да, он продолжал:
-- Я -- тоже. Во время танцев можно и скакать, и делать глупости, и целоваться. Мы будем целоваться. Мы будем целоваться? Ладно, Жермена?
-- Почем знать!
Он приблизился к ней и, потянув ее за руки, изо всей силы чмокнул ее в щеку.
-- Это делается таким манером, -- сказал он, смеясь.
-- А это вот так, -- возразила Жермена, ответив ему широкой пощечиной.
Краска гнева залила ей щеки. Она рассердилась на него за то, что он оказался сильнее ее, овладев ею врасплох, иначе бы...
Он уставил на нее свои горящие серые глаза.
-- Не хочешь ли повторить, Жермена? -- сказал он.
Она не могла сдержать смеха.
-- Нет, -- возразила она, -- а то все так бы и пошло без конца.
Приближались чьи-то голоса.
-- Еще один только разок, -- говорил Ищи-Свищи и шел на нее с раскрытыми объятиями и расширенными ноздрями.
Он отстранил сухим ударом руки лопату и прикоснулся губами к теплой коже Жермены.
-- Сатана, негодяй, -- крикнула, разозлившись и смеясь, Жермена.
И кинула в него лопатой, не задев его. Он побежал широкими шагами, согнувшись вдвое, с головой на высоте бедер, как преследуемые браконьеры. И из лесу пустил ей звонкое кукареку.
Женщины подходили.
Жермена глядела перед собой долго-долго, погруженная в мысли.
V
Как Жермена сказала Ищи-Свищи, она была дочерью лесничего Нарцисса Мокора, убитого молнией почти пятнадцать лет тому назад в лесу Дубняков.
Она провела первую часть своей жизни в печальной, строгой и чопорной сторожке в постоянной близости со своей матерью, женщиной, любившей порядок, которая еще по смерти Мокора была самой красивой женщиной в краю. Лесничий почти весь день проводил, охраняя государственные леса, а они оставались совершенно одни в этом домике, прилегавшем к лесу, следя сквозь спущенные занавески за колебанием деревьев, сиянием солнца и накрапывающим дождем.
Отец возвращался в полдень. На некоторое время дом оживлялся звоном посуды. Под дубовыми потолками пробуждалась с шумом жизнь, мелькавшая по стенам, оклеенным обоями с голубыми цветочками, и мать, лесничий и дочка усаживались за один стол, словно изумленные, что находятся вместе.
Ни малейшая веселость не нарушала мирного жития этих трех существ, живших вместе два-три часа.
Нарцисс Мокор -- по характеру меланхоличный и нелюдимый -- любил свою жену и дочь ровным чувством, затаенным в самой глубине души. Он жил среди них, уйдя в самого себя, с приступами подагры при переменах погоды. Застыв неподвижно, положив ноги на скамейку, он сидел так у очага, глядя на подходивших к нему Мадлэну -- его жену, и маленькую Жермену, не говоря ни слова, и дни непомерно тянулись длинной чередой. Постепенно семейную жизнь обдало ледяным холодком, и только между матерью и девочкой установилось более живое чувство, проявлявшееся сильнее, когда отсутствовал отец.
При выходе замуж Мадлэна принесла в приданое поле, немного мебели и постельное белье с накладками. У Нарцисса же был дом, который он получил от отца, бывшего лесничим, как и он. И, благодаря умелой хозяйственности, довольство осенило этот дом, заботливо содержимый, фасад которого, выбеленный известкой, говорил о внутреннем благоустройстве.
Жермене было шесть лет, когда, с наступлением ночи, в одну субботу июля месяца, дровосеки принесли на сплетенных ветвях лесничего, убитого молнией во время его послеобеденного обхода. Мадлэна скорбела глубоко и тихо. Она теряла в Нарциссе не столько любимого человека, сколько опору дома и отца своего ребенка. Она предвидела для себя впереди большую тяжесть и более суровую ответственность. Кроме того, это рушило заведенный обычай, и за столом оказывалось пустое место, всегда занятое в прежнее время.
Проходили месяцы. Двери и окна оставались закрытыми, как прежде. Смерть не всколыхнула жизни. Только девочка, не обеспокоенная суровостью отца, стала более подвижной и по-детски резвой. И целый день мелькало ее цветущее личико среди цветов сада, среди мигавших крылышками бабочек и оживлялось краской игры, то прячась, то вновь появляясь в чаще высокой травы.