Леткова Екатерина Павловна
Бабьи слезы
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Леткова Екатерина Павловна
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1898
Обновлено: 03/09/2017. 36k.
Статистика.
Рассказ
:
Проза
Повести и рассказы
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Екатерина Леткова
Бабьи слезы
Сквозь грязные стекла грязного окна тусклый петербургский день казался еще тусклее. Длинная, низкая комната была вся пропитана запахом пота и грязи. Через гул тревожных голосов прорывались тяжелые вздохи и нетерпеливые возгласы. Какая-то беспокойная тоска висела в воздухе.
Вера Николаевна приехала сюда узнать об участи ребенка жившей у нее кормилицы. Все лето "мамка" жила без вестей о своей Машутке, и Вера Николаевна стала замечать, что кормилица начала задумываться и грустить, а это могло бы вредно отозваться на ее молоке, чего Вера Николаевна боялась больше всего на свете. До сих пор кормление девочки шло превосходно, и Вера Николаевна была искренно благодарна кроткой и безответной женщине, кормившей ее Таточку, и готова была все сделать, только бы кормилица была здорова и весела.
Вчера, вечером, она заметила, что у мамки были красные глаза, и поэтому не поехала с мужем в театр, а осталась около девочки. Но Таточка заснула довольно спокойно, хотя и покуксила немного. Когда же, ночью, девочка вскрикнула, Вера Николаевна бросилась в одной рубашке в детскую; кормилица уже вынула маленькую из кроватки и закрыла ей рот грудью.
-- Опять борной кислотой не обмыла, -- укоризненно заметила Вера Николаевна.
Кормилица только снисходительно улыбнулась на слова барыни.
Вера Николаевна села рядом с мамкой, как это делала всегда, и стала смотреть, как вкусно сосала девочка, сочно причмокивая губами, как блаженно откинулась и сладко заснула. Она взяла ее с рук кормилицы, уложила в кроватку, бережно закрыла одеяльцем, подоткнула со всех сторон, чтобы не поддувало, перекрестила, улыбнулась и отошла к постели мамки. Та все еще сидела в той же позе, как кормила ребенка: с расставленными коленями, приподнятыми подставленной под ноги скамейкой. Вера Николаевна села рядом с нею, ежась в своей тонкой ночной рубашке.
Лампадка у образа мягко освещала просторную детскую, с гладкими крашеными стенами, белую кроватку, белый пеленальник-комодик и две белые фигуры женщин, сидящих рядом на кровати. Одна -- коренастая, с круглой головой и круглыми щеками, здоровая и сильная -- покорно и пугливо отвечала своей собеседнице. Та -- худенькая и длинненькая, с узким бледным лицом и узкими плечами -- шепотом говорила с ней:
-- Почему Таточка закричала? Как ты думаешь, мамка, почему?
-- Есть захотела, -- все также снисходительно улыбаясь, ответила кормилица.
-- И с вечера волновалась немного... Плакала... Почему?
-- Робенок!.. С того растет! Не поплачет -- не вырастет.
-- А жару нет?
-- Да с чего жару быть? Нет, жару нету...
-- А ты здорова?
-- Слава тебе, Господи...
-- И спокойна?
-- Слава тебе, Господи... И спокойна... Чего мне?
-- А ты что-то скучная эти дни... Отчего?
-- Как скучная? Ничего себе... Мне не скучно...
-- Ты мне скажи, мамка... Ведь мы с тобой друзья... Ты все мне скажи...
-- Чего сказать-то, барыня?
-- Да вот, если на сердце что? Скучаешь, может быть?
-- Ну его!.. Я его, поганого, и поминать-то не хочу...
Вера Николаевна знала, о ком идет речь: при найме, кормилице первым условием было поставлено, чтобы она не смела видеться с отцом ее Маши.
-- Да он в своем городе остался, -- сказала тогда кормилица.
-- Ну, так ты не должна скучать о нем.
И она запомнила это и теперь, когда Вера Николаевна заговорила о скуке -- кормилица поняла, что говорят о "нем". Вера Николаевна поторопилась объяснить ей свою мысль.
-- Нет... Я не о том... Давно о твоей Маше ничего нет. Давай, пошлем "им" еще чаю и сахару.
-- Чего им еще посылать? Мы на Ильин день им сколько послали... Да не то два, не то три письма писали... И марку на ответ приложили... И ничего не отпишут... Знать померла.
-- Что ты? Просто, много воспитанников набрали -- и лень обо всех писать... Надо справиться в Воспитательном...
-- Завтра? -- радостно спросила кормилица.
-- Что завтра?
-- Завтра справки дают и в субботу... Да ведь простоишь там полдня, а кто Таточку покормит?
-- Да я тебя и не пущу... Я сама съезжу...
-- Съезди, барыня милая! -- вдруг оживилась кормилица и заговорила на "ты". -- Узнай всю правду... Что же мы пишем, пишем, только деньгам перевод.
-- Ну съезжу... А ты ложись и спи... И не думай ни о чем... И не беспокойся: мы твою Машу не оставим...
* * *
На следующее утро Вера Николаевна отправилась за "справкой".
Когда она вошла в длинную, низкую комнату, пропитанную запахом грязи и пота, ее сразу охватила беспокойная тоска, висевшая над сотнями голов находившихся здесь женщин. Серые платки и серые лица замелькали перед ней. Все жались к прилавку, разделявшему комнату на две неравные части. Вера Николаевна встала в стороне. На нее смотрели с любопытством и недоумением. Она оказалась единственной "барыней" в этой толпе кухарок, горничных и просто "женщин".
-- Неужели и эта отдала сюда своего? -- услышала она сзади себя довольно громкий возглас.
Ей хотелось оправдаться, защититься, но она чувствовала, что в этой комнате, полной тоски и беспокойного ожидания, не смеет -- оправдываясь -- бросать укор и обвинение всем этим серым платкам и серым лицам, собравшимся здесь.
-- У вас еще не отбирали? -- обратилась к ней ее соседка, девушка лет двадцати с подстриженными на лбу волосами и бойкими глазками.
-- Что?
-- Справочный листок.
-- Нет еще.
-- Так вам назад надо... У нас отобрали, да целый час ответов не несут...
-- Мало тут нас разве? -- жеманным тоном заговорила толстая женщина в синем засаленном фартуке и большом платке на плечах. -- Обо всяком справься в книге, обо всяком запиши...
-- Неужели всегда так много как сегодня?
-- Сегодня еще мало... Бывает, что и не протолкаешься... Баб пятьсот соберется...
-- А вы часто справляетесь? -- участливо спросила Вера Николаевна.
-- Да я уж о четвертом, -- с ужимкой ответила толстая женщина.
Вошел солдат с громадной пачкой засаленных бумажек.
Из-за прилавка послышался голос. Вся женская толпа заколыхалась, заволновалась. Вера Николаевна отошла к задней стенке и села на освободившийся стул.
-- Авдотья Парфенова! -- услышала она.
-- Моя! -- раздался в толпе взволнованный голос.
-- Когда?
-- Четырнадцатого мая.
Листок из-за прилавка безмолвно перешел в руки отвечавшей.
-- Жива! -- прошептали в толпе.
-- Иван Петров!
-- Мой!
-- Мой!
-- Мой!
-- Когда?
Три женщины назвали три разных числа, и листок был отдан одной из них.
-- Сидор Сидоров!
-- Мой!
-- Когда?
-- Второго апреля.
-- Умер...
Раздался свист разорванной бумаги.
-- Анна Федорова!.. Анна Федорова! Кто за Анной Федоровой?
Из толпы протолкалась вперед круглолицая женщина в ватном пальто и в большом красном платке на голове.
-- Анна Федорова! -- опять раздалось из-за прилавка.
-- Моя, моя, матушка...
-- Когда?
Женщина молчала.
-- Когда? -- настойчиво пронеслось по комнате.
-- Чего когда-то?
-- Когда ребенок доставлен к нам?
-- Вот после Фоминой-то какой месяц бывает? -- добродушно ответила женщина в красном платке. -- Сейчас после Фоминой я и принесла...
-- Я тебя спрашиваю число и месяц...
-- Неграмотная я, батюшка... Что у вас там написано-то?
Женщины около Веры Николаевны заволновались.
-- И я забыла... Прочел мне дворник, что на листке написано, я твердила, твердила всю дорогу, да и позабыла... Помню, что в апреле, а числа-то и не помню...
-- Попроси барыню, может быть, прочтут, -- шепнула ей другая.
-- Барыня, посмотрите, пожалуйста, какое тут число написано.
Вера Николаевна взяла листок и прочла:
"...Сим удостоверяет, что 27 апреля 1897 года принята под 6789 незаконнорожденная Агафья Максимова..."
-- Спасибо! А то "когда?", "когда?" А я и не знаю, что сказать.
Из толпы вышла еще одна баба, молодая, красивая, но измученная болезнью и горем.
-- Та, барышня, грамотная? -- обратилась она к Вере Николаевне.
Ты невольно улыбнулась.
-- Прочитай мне, пожалуйста, что тут подписано...
За ней потянулось еще несколько рук с листочками.
-- Посмотрите-ко, чего мне в лавке путали: один говорит пятого марта, а другой -- семнадцатого...
-- Пятого -- крестили твоего ребенка, тут и записано, а семнадцатого ты его отдала в Воспитательный... Вот смотри: 17-го...
-- Да смотри, не смотри -- ничего не пойму...
-- И как вам не стыдно не уметь читать, -- добродушно оказала Вера Николаевна.
-- И стыдно, да ничего не поделаешь...
-- Разве вас не учат в деревнях?
-- Бывает -- учат... Редко... Мальчишек-то учат, а девок редко...
-- Как редко?
-- Девчонка с семи лет работница в дому.... И за ребенком присмотри, и птицу загони, и дома убери... Когда ей учиться?
-- Мне как хотелось в школу с братьями бегать, -- не пускали... Школа в шести верстах... Братьям сделали одежонку, валенки... А на девчонку разоряться не будут... Так на всю жизнь темная и осталась...
-- А у нас и заведения нету, чтобы женский пол грамоте учить, -- сказала баба в красном платке и ватном пальто, подошедшая послушать, что говорят около барыни, -- у нас вся деревня мотает бумагу для фабрики... Девчонка шести-семи лет свободно выработает две копейки в день... Когда тут учиться? Богатые -- те посылают...
-- Богатые?! Где они?
-- У нас на сорок дворов, -- из двух посылают!..
-- А у нас и не думает никто об этом... Только и слышишь: на что девке грамота?
-- Ах, мы бабы, бабы горемычные! -- послышалось в толпе.
А в это время из-за прилавка мерно раздавалось: "Иван Семенов! Когда?.. Умер! Марфа Данилова? Когда? Дарья Алексеева? Когда? Умер!.."
От прилавка отходили женщины, прятали листки в грязные тряпочки и уходили с озабоченным видом. Некоторые крестились торопливо и тоже озабоченно.
-- Справки давайте, -- раздалось по комнате.
Несколько десятков листков протянулось к говорившему.
-- Не все разом!
Вера Николаевна отдала свой листок и опять села ждать.
* * *
Ранние зимние сумерки надвинулись серой мглой. В длинной, низкой комнате стало еще душнее и тоскливее. Женщины стояли кучками, беспокойно шептались, беспокойно взглядывали на дверь, откуда должны были принести "справки". Слышались вздохи и громкие зевки.
-- Влетит мне от барыни! Вот как влетит! -- сказала франтоватая девушка, поправляя на голове белую кружевную косынку.
Она обращалась к соседке Веры Николаевны, толстоносой женщине, с изрытым оспою лицом.
-- Без спросу? -- апатично спросила последняя.
-- Да спрашивалась, спрашивалась и спрашиваться устала... Все гости, все гости -- никак со двора не урвешься... А сердце все изныло по Шурке... Я и убежала сегодня...
-- Ну влетит!
-- Не впервой!..
И девушка беззаботно засмеялась, но сейчас же -- точно смех был не к месту в этой низкой, сумрачной комнате -- она глубоко вздохнула и прошептала:
-- Померла моя Шурка! Чует мое сердце, померла!
-- А ты Бога благодари... Померла -- один конец... Та мать счастливая, у которой дети помирают... Не видит их слез, не слышит их муки!..
Вера Николаевна с ужасом взглянула на говорившую; рябое лицо, изрытое оспой, показалось ей отвратительным; ей захотелось сказать ей что-нибудь злое, обидное. Она быстро повернулась к ней и вдруг увидала столько горя в светлых, точно испуганных глазах говорившей, что сказала совсем не то, что хотела.
-- А у тебя далеко отдана?
-- В Скопскую губернию... Далеко... У меня уж третий там!..
-- И все отдаешь в чужие руки?
-- А куды же мне? С ребятами куды возьмут? И сама наголодаешься, да и их-то с голоду поморишь...
Слева от Веры Николаевны сидела женщина в черном платке, бледная, с плотно сжатыми губами. Она все время слушала молча и вдруг заговорила, ни к кому не обращаясь особо, таким тонким голосом, каким монахини приглашают пожертвовать на "книжку".
-- Ах мы, бабы, бабы! Не согрешим -- не проживем... А сколь горя, сколь мук принимаем... Сколько слез льем!.. И все за грехи прародителев!..
-- Ева, чай, не одна грешила, -- бойко заметила девушка с кудряшками на лбу.
Сочувственный, злобный смех пробежал в толпе.
В это время дверь с шумом отворилась. В комнату вошел молодой человек в меховом пальто с поднятым воротником и в барашковой шапке, нахлобученной на глаза. Он нерешительно остановился у двери. Несколько десятков женских глаз с любопытством устремились на него.
-- Вам что? Справку? -- наконец, обратилась к нему девушка с кудряшками на лбу.
-- Да, -- чуть слышно ответил пришедший.
-- Не дадут! -- торжествующе объявила девушка. -- Мужчинам справок не дают...
Пришедший ничего не сказал, пробрался к прилавку и тихо спросил:
-- Можно мне взять обратно моего ребенка?
-- Мужчинам справки не даются, -- послышался ответ.
-- Да я... отец.
-- Это нам все равно... Мужчинам справки не даются...
-- Но почему же?
-- Правило!
В толпе прошел злорадный шепот.
-- Отец!.. У наших детей не отцы, а злые вороги...
-- Ишь какой выискался!.. Папашенька!..
Пришедший глубже ушел в свою шубу и не двигался.
-- Как же мне получит назад моего сына? -- наконец, спросил он.
-- Пусть мать придет... С ней и говорить будем...
-- Да о ней какие-то сведения нужны...
-- Пусть сама приходит... Все и узнает...
Пришедший нерешительно отошел от прилавка, постоял немного, вернулся опять и спросил:
-- А путаницы не бывает? Мне отдадут моего, а не чужого?
-- Да ведь у матери есть билет? В билете написан номер и на косточке, повешенной на шею ребенку, такой же номер... Какая же тут путаница может быть?
Злорадный шум кругом не унимался.
-- Что взял? Тоже справку захотел!..
-- Отъезжай с Богом!..
Что-то враждебное и злое влетело в эту угрюмую комнату и охватило всех бывших в ней женщин, собравшихся здесь с одной и той же доброй целью: узнать об участи своих детей.
И Вера Николаевна поддалась этому общему настроению, и ей было почему-то приятно видеть, как сконфуженно и виновато пробирался к выходу пришедший. Но она все-таки спросила:
-- За что все так на него? Он же хочет сделать хорошее дело -- взять назад ребенка...
-- А умел отдать? Нет, уж тот не отец, кто отдал свое дите под номер... Тому и стыдно, и грешно звать себя отцом...
Пришедший нахлобучил шапку и быстро юркнул в дверь.
* * *
Стемнело. Зажгли лампы. Запахло керосином и копотью. В комнате стало еще неприветливее и угрюмее. Около Веры Николаевны образовался целый кружок; женщины тесно жались одна к другой; каждой хотелось принять участие в беседе и рассказать о своих печалях и страданиях.
Началось с того, что Вера Николаевна искренно и тепло сказала:
-- Как посмотрю я: сколько тут горя, сколько здесь слез пролито.
-- Разве только здесь? По всей земле -- баба плачет...
-- Женские слезы -- вода, -- тонким голосом проговорила "богомолка".
-- Молчите вы, Христа ради, противно слушать. Вода! Да где вы найдете солонее этих слез и горче их?!
Вера Николаевна посмотрели на говорившую. На вид ей было лет двадцать. Из-под барашковой шапочки пушились коротко обстриженные волосы.
-- Можно сесть рядом с вами? -- вежливо обратилась она к Вере Николаевне.
-- Пожалуйста.
-- Что-то сегодня особенно долго справок не несут, -- сказала стриженая девушка, желая вступить в разговор.
-- А куда за ними ходят?
-- В канцелярию... Это в другом здании... Справок много, и самых разнообразных... Чего только тут не насмотришься, чего не наслушаешься!.. Вот, в последний раз, как я была здесь... Вспомнить даже больно!.. Пришла какая-то женщина, молодая, да такая веселая, что и нам всем весело стало... Точно солнышко засияло в этой мурье... Подошла она к чиновнику, поговорила, поговорила, да как зарыдает!.. Таких слез, как здесь, не увидишь нигде... Нигде!.. Я подошла к ней, отвела в сторону, стала уговаривать, да и сама разревелась... Оказалось, она пришла взять назад своего мальчишку, а ей объявили, что она потеряла права на него...
В кружке женщин прошло волнение.
-- Что так?
-- Почему же?
-- Видно, срок кончился...
-- Да! Срок!.. Отдают, видите ли, до семи лет только тем матерям, которые здесь, в воспитательном, кормили грудью ребенка... А она не кормила!.. Она, видите ли, девушка, поповна... Мать помогла ей скрыть грех... Привезли сюда, сдали... Сдали, да и уехали домой... Там, в селе, где ее отец священником, никто и не знал, что она тут выстрадала, что оставила... А она только и думала о том, как бы взять назад мальчишку... Хитрила, лгала, только бы узнать как-нибудь, жив ли ее ребенок... И вот, летом, умер у нее отец... Священник-то... Она сюда, брать ребенка... А ей и не отдают...
-- Да почему же не отдать родной матери?!
-- Правило такое: дети, которых не кормили грудью их матери в воспитательном доме, возвращаются только до трех лет бесплатно, а потом за каждый год берут по десяти рублей, но не дольше семилетнего возраста... А позже уж и не отдают назад...
-- Как не отдают?
-- Правило такое... "После семилетнего возраста питомец может быть возвращен только в исключительном случае, по усмотрению начальства и при уплате воспитательному дому за каждый год содержания ребенка -- сверх бесплатных трех лет по десяти рублей в год"...
Стриженая девушка выговорила это так, точно читала...
-- Так пусть обратится к начальству, наверное не откажут, -- заметила Вера Николаевна.
-- Да в том-то и дело, что для этого надо какие-то справки: какая мать, какого поведения...
-- Что ж? Это правильно, -- заметила Вера Николаевна.
-- Правильно?! Может быть... Да в жизни мало одних правил... Пока ребенок может считаться позором для матери -- тут не о правилах толковать... Нельзя только правилами жить... Вот хоть бы эту поповну взять... Откуда ей справки взять?!. Восемь лет она таила все, чтобы не "позорить" отца и всю их поповскую семью... Восемь лет ждала какого-то чуда, чтобы освободиться из-под власти этого позора и получить назад своего ребенка... И вдруг -- справки... Откуда? Из вашего села... А там мать -- попадья... Сестра девушка... Сунуться за справками -- осрамить их... Ревела она тут, ревела, уж не знаю, чем покончила... Восемь лет, говорит, ждала и должна отказаться... Может, это по правилам, но не по человечески...
-- Курица не птица, баба не человек, -- смиренно вымолвила "богомолка".
В "кружке", образовавшемся около Веры Николаевны, прошел сдержанный смех.
-- Опять вы с глупостями! -- просто и строго сказала стриженая девушка. -- "Баба не человек!" Стыдились бы говорить такие гадости...
И вдруг, повернувшись к ней, она спросила строго и внушительно:
-- А у вас мальчик или девочка?
-- Я не для себя справляюсь, -- обиженно ответила богомолка.
И тут же прибавила насмешливым тоном:
-- А у вас? Сын или дочь?
-- Дочь! Дочь!.. Красивая, чудная девочка... И я не стыжусь ее, я только и жду как бы мне взять ее к себе...
-- Зачем же отдавали?
-- Голод отдал, не я... Одиночество, беспомощность, болезнь...
И вдруг она заговорила возбужденно, обращаясь к Вере Николаевне, точно прося у нее защиты:
-- Подумайте: мой папаша служит в провинции, мы с сестрой окончили прогимназию... Весь город нас знает... Мать чуть не прокляла меня... Я не считала себя виноватой... Нисколько!.. И не стыдилась я своего положения ни минуты... Мать настаивала, чтобы я вымолила прощение у отца... Я пришла и все рассказала ему... Он избил меня и выгнал... Этого я не могла простить ему и в тот же день уехала в Петербург... А уж тут что было -- не рассказать... От "того" получила такое письмо, что написала ему клевету на себя, написала, что не он отец моего ребенка... Не хотела, чтобы он имел какие-нибудь права на него... А он и рад был... И не откликнулся... И вот я осталась здесь одна, больная, без денег... Что я перенесла тут во время болезни и потом -- не забуду никогда, никогда, до самой смерти... А умирать буду -- все моей девочке расскажу... Чтобы знала правду, а не приняла за попрек. Ведь бывают матери, любят попрекать детей тем, что их на свет произвели... Нет, я расскажу ей, чтобы знала она, что нам переносить приходится и душевно, и телесно...
Она вдруг затхла, точно устала. Кругом тоже все притихло.
-- И вы часто справляетесь?
-- Постоянно... Ужасно боюсь, чтобы не умерла моя Зина у своих чухонцев... Ездила я к ней два раза... Ей хорошо... И любят ее очень... Меня, конечно, не знает, не идет ко мне, жмется к "маме" своей, к чухонке, от меня отворачивается...
Одну секунду в ее голосе послышались слезы, но она сейчас же бодро и оживленно заговорила...
-- Ну, вот только встану на ноги, выучусь окончательно кройке и шитью -- найму комнату и возьму Зиночку к себе...
Вошел солдат. Серенькие листки трепетали в его руке; на некоторых из них виднелись крупные буквы синим карандашом, говорившие, что ребенок, по этому свидетельству умер.
Опять началось выкликанье, опять слышалось "умер" и свист разорванной бумаги.
Вера Николаевна тоже подошла к прилавку. Было душно и тесно. В ушах звенели "Анны", "Марьи", "Иваны", "умер"; шуршала рваная бумага, слышались вздохи и всхлипывания.
-- Марья Тарасова!..
Все молчали.
-- Марья Тарасова! Кто за Марьей Тарасовой?
Вера Николаевна не сразу сообразила, что это спрашивают про ту самую Машутку, о которой она приехала сюда справляться.
-- Марья Тарасова! -- повторилось опять.
-- Мне, мне, -- растерянно ответила Вера Николаевна.
-- Когда?
-- Пятого января.
-- Умер...
Анне Ивановне передали надорванный листок, записанный поперек синим карандашом. Она прочла: "Умер второго мая"... Как "мая"? Все лето она от имени кормилицы посылала воспитателям Маши и письма, и чай, и сахар, и деньги... Все лето спрашивала она о здоровье девочки, писала о ней, как о живой, и "те" могли молчать?!
Вере Николаевне все это показалось таким жестоким, что она чуть не заплакала, она вдруг почувствовала, что не решится сказать правду кормилице; сказать -- убить ее, а -- главное (и в этом Вера Николаевна боялась признаться даже самой себе) -- убить Таточку. Кормилица будет плакать, у нее испортится молоко, а у Таточки идут зубы и ей нужна особенная осторожность в режиме.
"Лучше ложь, чем такая жестокая правда", -- решила Вера Николаевна.
На второй площадке лестницы ее догнала та рябая женщина, которая говорила, что смерть ребенка -- счастье для матери. Две крупные слезы застряли у нее на ресницах.
-- Прочитай мне, барыня, когда умер мой Ванюша?
-- Семнадцатого июня, -- прочитала Вера Николаевна,
-- Не привел меня Господь закрыть ему глазки!.. И убрали его чужие руки...
Она горько и бесшумно заплакала.
Вера Николаевна еще раз повторила себе решение -- солгать кормилице.
* * *
Опять мирно горела лампадка в беленькой детской, освещая своим кротким светом белый комодик, белую кроватку и белый кисейный полог, над которым прижались, точно заснувшие птички, розовые банты. Беленькая девочка сладко спала под пологом и слегка посапывала своим вздернутым носиком. Кормилица разметалась на своей мягкой постели и спала крепким сном рабочего человека.
Было два часа ночи. Вере Николаевне не спалось. Она вертелась с боку на бок и старалась думать "о другом". Но назойливая мысль о смерти ребенка кормилицы не оставляла ее. В сущности, все прошло прекрасно. Вера Николаевна так привыкла каждое огорчение мамки излечивать подарком, что и сегодня поехала из Воспитательного за сарафаном и новым платком. Кормилица была очень довольна и подарком, и известием, что ее Машутка жива. И весь день она была особенно весела и ласкова с Таточкой. Вера Николаевна из своей комнаты слышала каждое слово, сказанное в детской, и веселье мамки резало ее ножом.
И теперь, когда в доме все затихло и из детской слышалось только громкое дыхание мамки да тиканье часов, Вере Николаевне стало особенно тяжело. Она старалась оправдать, успокоить себя. Уже всю эту неделю Таточка была неспокойна и желудок действовал неправильно. Кормилица говорила, что все это "на зубы", но Веру Николаевну все-таки это очень огорчало. Да, кроме того, последнее взвешивание показало, что девочка потеряла восемьдесят грамм, и Вера Николаевна с волнением ожидала результата следующего взвешивания. Понятно, что при таких условиях, она не могла сказать кормилице, что Машутка умерла; ее лож была и законна, и похвальна. И она, приходя к такому выводу, старалась думать "о другом" и опять вертелась с боку на бок.
"Кровинушка ты моя! Покажи, как ты жалеешь свою мамушку", -- вдруг вспомнилась ей постоянная фраза кормилицы.
Всегда она принимала слово "жалеешь" так, как ее понимала и мамка, т. е. любишь; сегодня же она не могла слышать, как кормилица выговорила его, и вышла из детской. И теперь чувство жалости так наполнило Веру Николаевну, что ей хотелось сейчас же встать, пойти разбудить кормилицу и рассказать ей все.
Пробило три часа. Девочка, приученная к кормлению "по часам", слабо пискнула в своей беленькой кроватке. Вера Николаевна быстро встала и пошла в детскую.
Фитиль в лампадке нагорел и свет ее стал тусклее. Кормилица, откормив полусонную девочку, присела на кончик кровати, рядом с барыней. Чувство благодарной радости, при виде барыни, принесшей ей днем такие хорошие подарки и вести, отняли у нее сон. Ей смерть как хотелось поговорить, но она не знала, как начать. И барыня молчала и точно ждала чего-то.
-- Мамка! А ты мужа вспоминаешь когда-нибудь? -- вдруг спросила Вера Николаевна.
-- Чего мне его вспоминать? Была печаль!..
-- И не жалела, когда умер?
-- Выла с дуру, причитала, голосила -- за рекой слышно было...
-- Да ты его любила?
-- Не знаю...
-- Зачем же вышла за него?
-- А нешто нас спрашивают? Сосватают девку и все тут... Девка разбирать не может... Меня по семнадцатому году просватали... Он вдовец был... Уж седоватый... Никто и не спросил, хочу ли еще я за него идти... Родители сговорились, и по рукам. Противен он мне был страсть как... Как подойдет да обнимет... Лучше бил бы...
Она замолчала. Лампадка слабо потрескивала. Слышалось тиканье часов да ровное посапывание курносенькой девочки.
-- И все как будто думает о чем... -- заговорила опять кормилица. -- Вот как ваш барин... Все молчит. Вы к нему, а он: "Оставь, не мешай думать"... Конешно, их дело мужское, умное... Да и нам-то, бабам, жизнь не сладка...
Она шептала возбужденно и громко, ободренная тем, что барыня сидит на ее кровати и слушает ее. А Вера Николаевна все время старалась направить разговор на известие о смерти ребенка.
-- Так что ты не жалеешь, что умер муж...
-- Как вам сказать, барыня? Хоть бил, да хлеба вволю было... А умер -- всего нахлебалась... И холоду, и голоду -- всего... Две зимы так бедовала, так бедовала... Не от радости ушла в люди...
-- Давно?
-- После прошлого Покрова... Как снег выпал, холода завернули такие, страсть!.. Сидим мы, мерзнем, работать нечего и есть нечего... Дети ревут и мы ревем... Вот и взгомонились наши бабы: в город идти на заработки. Ушла и я... Детей на свекроушку оставила, а сама в город, к исправнику в кухарки нанялась... Ничего-то не знаю, никогда и не видывала, как господа едят: заказали мне каклеты, а что такое каклеты, я в деревне и не слыхивала... И перепортила же я добра! Много!.. Ругали меня, ругали, гоняли меня с местов, гоняли, и пожалел меня писарь из уездного суда... Из себя видный такой, высокий!.. Поступай, говорит, Матрена, ко мне... Я жалованья тебе большого платить не могу, зато обучу... И стал он меня учить перво-наперво говорить по-человечески... Мы в деревнях ведь как говорим, господам и не понять... Он все смеялся надо мной... Надо к примеру "есть" говорить, а я "исть" скажу... Вот он меня жучил... Гулять мы с ним ходили за город в рощу, песням он меня разным учил... Жалел меня!
Она замолчала, точно вспоминая о чем-то.