Еще на вокзале, при самом отъезде, Анну Федоровну охватило какое-то смутное и неприятное чувство. Ее утомили все эти глупые свадебные церемонии, а главным образом -- гости. Они, кажется, дали себе слово преследовать ее по пятам и в полном составе явились на Николаевский вокзал. До отхода поезда оставалось еще целых полчаса. Сошлись две семьи -- семья молодой и семья молодого. Впрочем, последняя была невелика: дядя Захар Ильич Парначев, отставной сербский доброволец, сестра Варвара Васильевна, пожилая девушка, и брат Владимир Васильевич, молодой человек без определенных занятий. Зато семья молодой представляла собой целую коллекцию сестер, братьев, дядюшек, тетушек и просто родственников без определенной номенклатуры. Все это были веточки одного генеалогического дерева Гаген. Да, потомство того Карла Гагена, который на Васильевском острове имел собственный дом, нажитый какими-то темными комиссионерскими операциями. Все Гагены чрезвычайно гордились тем, что они именно Гагены и что у родоначальника Гагена был собственный дом. Когда сделалось известным, что Анна Федоровна выходит замуж за русского помещика Парначева, все Гагены сначала глубоко возмутились, потом горячо протестовали и наконец согласились, потому что даже упрямство Анны Федоровны являлось доказательством строгой выдержки тевтонского характера. Парначевы, с своей стороны, отнеслись к петербургским немцам с каким-то обидным покровительством и чуть не снисхождением, то есть Захар Парначев, стоявший во главе своего дворянского рода.
-- Парначевы, брат, еще при Иване Калите заявили себя, -- объяснял отставной сербский доброволец чопорному немецкому дядюшке, приличному и корректному старику, служившему в правлении какого-то банка. -- Да, брат, мы еще тогда колотили немчуру...
Это было верхом бестактности, как и все поведение Захара Парначева, принявшее под конец свадьбы самый бурный характер. Жених мучился больше всех и проклинал себя, что пригласил главу рода на свою свадьбу. Впрочем, бурное поведение дяди получило неожиданное объяснение, благодаря которому на его выходки родные невесты смотрели сквозь пальцы. Кто-то пустил слух, что Захар Парначев, оставшийся старым холостяком, все свое состояние оставляет жениху. Это примирило его со всеми, а мать невесты оказывала ему особенное внимание, как и сама Анна Федоровна.
-- Хоть ты, брат, и немка, а люблю! -- говорил Захар Парначев, хлопая невесту по плечу. -- Я сам, брат, того... чуть не женился на немке, то есть меня хотели заставить жениться.
Сестра Варвара Васильевна все время была какая-то неестественная, подавленно вздыхала и смотрела на жениха печальными глазами, точно все эти люди навсегда отнимали у нее брата. Вообще между, двумя семьями сразу установились те натянутые отношения, которых не распутать никаким мудрецам. Семен Васильевич Парначев, жених, а сейчас молодой муж, волновался все время, тем более, что он искренно уважал вот всех этих Гагенов, трудолюбивых, скромных и выдержанных. Немцами они оставались только по названию, и молодой, если говорить правду, был гораздо больше всех их немцем, потому что усвоил себе все привычки и добродетели этого трудолюбивого, выдержанного и культурного народа.
-- Шампанского! -- кричал Захар Парначев, силой таща за собой молодых в отдельный кабинет. -- Эй, ты, зебра, полдюжины...
Татарин-официант сразу понял, с кем имеет дело, и выразил всей своей фигурой самую невероятную готовность услужить настоящим господам. Провожавшие молодую Гагены смотрели на расходившегося дядюшку с некоторым недоверием, тем более, что не привыкли кидать деньги, а "полдюжины" стоили пятьдесят четыре рубля. Только старушка Гаген, как более опытный человек, относилась к этим пустякам совершенно равнодушно. Ей нравился зять, и она смотрела уже на него с чувством собственности -- вообще хороший и обстоятельный человек: Аня будет с ним счастлива; но было одно обстоятельство, которое заставляло ее вздыхать и подбирать губы оборочкой. Улучив минуту, старушка шепнула дочери:
-- Аня, пожалуйста, будь осторожна с этой девочкой... Понимаешь: это ужасно трудно; от этого зависит все.
-- Знаю, знаю, мама, -- уверенно отвечала Анна Федоровна. -- Я уже люблю ее... да. Я видела фотографию: премиленькая девчурка. Ей уж пять лет, и я буду ее воспитывать.
-- Главное, Аня, выдержать характер...
Анне Федоровне вдруг сделалось жаль матери. Она отлично понимала именно теперь ее сдержанную грусть и те усилия казаться веселой, которых другие не замечали. Старушка, конечно, теперь думала о дорогом человеке, который имел право радоваться больше других и отсутствовал, -- Аня от отца осталась всего восьми лет и плохо помнила старика
-- Ну, немцы, выпьем! -- командовал Захар Парначев, когда татарин подал шампанское. -- Урра!..
Анна Федоровна ужасно была рада, когда раздался второй звонок. Наконец-то все кончилось. Когда они выходили из кабинета веселой гурьбой, публика расступилась и провожала их улыбающимися глазами. Впереди всех шел Захар Парначев, распахнув енотовую шубу и сдвинув бобровую шапку на затылок. Он по пути еще что-то шепнул татарину-официанту. Гагены замыкали шествие. Они старались принять вид беззаботно кутящих людей и рассчитано говорили громко и еще громче смеялись.
Для молодых было взято купе первого класса, и там встретил их татарин с новым подносом шампанского.
-- Ах, дядя, для чего это? -- деловым тоном заметил молодой.
-- Ничего ты не понимаешь, Сенька... Урра!.. -- ревел доброволец, целуя молодую прямо в губы. -- А ты, брат, Анна Федоровна, держи его в ежовых рукавицах. Он и порядка хорошенько не знает.
Добровольцу почему-то показалось это обидно, и он упрямо заявил:
-- А если я не хочу? Не хочу, и баста... Я сам поеду с вами... Шабаш...
Остававшаяся на платформе публика ничего не подозревала, и только когда поезд тронулся, татарин-официант бросился за вагоном и кричал стоявшему на площадке и раскланивавшемуся, как оперный певец, Захару Парначеву:
В ответ ему полетела скомканная трехрублевая ассигнация.
-- Это тебе на чай, зебра!..
Варвара Васильевна волновалась все время за неистового дядю, но такой выходки никак не ожидала. Это выходил уже настоящий скандал. С ней было всего десять рублей, и она обратилась к брату Владимиру:
-- Володя, ведь дядя не заплатил за шампанское... Нет ли с тобой денег?
Молодой человек только выразительно развел руками. Его смешил татарин, оставшийся с носом. Вот так дядя, устроил штуку... Ха-ха!.. Теперь только остается улизнуть благородным манером. Пусть немцы раскошеливаются. Варвара Васильевна не разделяла этого веселого настроения и обратилась к старушке Гаген.
-- Я потом заплачу, когда получу из гимназии жалованье, -- объясняла она вполголоса. -- А сейчас со мной всего десять рублей... Дядя пьян и ничего, вероятно, не помнит.
У старушки Гаген денег тоже не оказалось, и она обратилась к брату, тому самому, которому Захар Парначев объяснял, как его предки еще при Иване Калите колотили немчуру. Брат Гаген молча поднял брови, молча достал бумажник и уплатил по счету.
-- Я вам потом заплачу, -- конфузливо повторяла Варвара Васильевна.
Немец спрятал счет на память и спокойно ответил:
-- Зачем же вы будете платит, когда уже заплачено? Вы девушка, которая сама зарабатывает хлеб тяжелым трудом, а платить должны мужчины... Я так думаю.
Варваре Васильевне казалось, что честный немец презирает теперь ее до глубины души, и она краснела до слез, проклиная легкомысленного дядю.
Молодой, занятый устройством купе, совсем не знал о случившейся неприятности, но Анна Федоровна слышала, как татарин просил деньги, и возненавидела старого пьяницу. Он положительно отравлял ей все. К счастью, старик ушел в соседнее купе и сейчас же заснул мертвым сном.
Оставшись одни, молодые почувствовали некоторую неловкость. Анна Федоровна знала, что он сядет рядом с ней, обнимет ее и будет молча смотреть ей в глаза. Он не отличался красноречием, и раньше ее забавляло его смущение. Она понимала, что он стесняется быть легкомысленным, как молодой человек, да и по натуре не мог проявлять свои чувства в легкой форме.
-- Аня, вот мы и одни... -- проговорил он, целуя у нее руку. -- Ты устала?
-- Да, немножко...
-- Ночью мы будем дома... От последней станции нам придется ехать на лошадях верст двенадцать.
-- На своих лошадях?.. -- спросила она, улыбаясь.
-- Да, на своих... Там у нас все свое.
Анне Федоровне ужасно нравилось, что у нее теперь есть и свое маленькое именье, и свое хозяйство, и даже свои лошади. Она всегда с завистью смотрела на людей, у которых есть все свое, и считала их счастливцами, которым не нужно платить ни за квартиру, ни за извозчика, ни за что, одним словом, теперь у нее самой будет все свое... Кто-то уже ее ждет там, на станции ждет свой кучер и свои лошади. К этому она могла бы прибавить еще своего нового пьяницу-дядю, свои долги на имении и свою падчерицу, но сейчас ей было так хорошо, что она старалась не думать о неприятных вещах. На первом плане пока оставался свой муж, и Анна Федоровна никак не могла решить вопроса, любит она его или не любит. Иногда ей казалось, что да, иногда -- нет, а сейчас она смутно чего-то боялась. Вот он уже смотрит на нее, как на свою вещь, и в тоне его голоса слышатся другие ноты, и ей странно, что нет возврата. Еще вчера она была свободна и могла располагать собой, а теперь связана на всю жизнь. Что-то будет там, впереди... Потом она думала о матери. В самом деле, ведь это ужасно несправедливо -- воспитать дочь и расстаться с ней навсегда, уступив ее какому-то незнакомому человеку.
-- Знаешь, Сеня, у каждого человека есть своя судьба, -- говорила она, стараясь легонько освободиться из объятий мужа. -- Да, судьба... Когда я была маленькой девочкой, мы летом жили на даче в Третьем Парголове. Однажды приходит цыганка... Горничная Варя заманила ее в кухню поворожить. А мама терпеть не может цыганок, и я стала ее гнать. Цыганка разозлилась, ушла, а по дороге сорвала одно растение, которое называется "мать-и-мачеха", и бросила его мне. Бросила и говорит: "Помни цыганку Машу"... Вот я ее сейчас и вспомнила. Не правда ли, как иногда сбываются эти глупые предсказания?
-- Да... вообще... Не будем сегодня об этом говорить, Аня.
Семен Васильевич, еще молодой тридцатилетний мужчина, красивый по-своему, имел немного суровый вид делового человека, у которого каждый час рассчитан. Он прошел тяжелую школу, прежде чем выработать себе самостоятельное положение -- именно заработал. Дворянское гнездо Парначевых принадлежало к числу вымирающих. Его члены быстро сходили со сцены, и большинство роковым образом спивалось. Это было чем-то вроде наследственной болезни, какой-то кары. Из всех Парначевых только один Семен Васильевич выбился на дорогу и понемножку приводил свои фамильные дела в порядок. Правда, что в наследство он получил почти одни долги, но, может быть, это именно и спасло его. С течением времени он как-то совсем отстал от своего дворянского круга, с которым не имел ничего общего. Да, это были для него уже совсем чужие люди, лишенные главного достоинства -- способности к упорному и выдержанному труду. Семен Васильевич женился рано на такой же небогатой девушке, каким был сам, но семейная жизнь скоро кончилась -- жена умерла, оставив ему девочку двух лет. Это было для него самым больным местом. Как он ни любил свою девочку, но все-таки оставалось в жизни пустое место. Он еще был молод, являлась тоска вынужденного одиночества, а тут еще на каждом шагу примеры чужого семейного счастья. В результате знакомство с трудолюбивой семьей Гагенов и женитьба на Анне Федоровне. Сейчас он думал то же, что и молодая жена, с той разницей, что в его памяти проносились другие картины и вставало другое женское лицо с грустными глазами. Лаская эту жену, ему казалось, что он отнимает что-то у первой. Потом он боялся, что эта вторая жена заметит двойственность его чувств и обидится. Все-таки она и моложе его и не имеет за собою никакого прошлого.
-- Ты о чем думаешь? -- неожиданно спрашивала Анна Федоровна несколько раз, точно хотела его поймать на чем-то.
-- Я?.. А ты о чем, Аня?
-- Я? Мне жаль маму... Она, вероятно, вернулась к себе, заперлась в своей комнате и плачет...
II
Парначевка, занесенная глубоким снегом, уже погружалась в мирный сон, когда о. Петр Спасовходский, седенький, сгорбленный старичок, вышел из своего церковного домика на погосте. Он посмотрел кругом, на небо, обложенное низкими зимними облаками, и сказал:
-- Добре... Погодка будет хорошая.
Точно в ответ невидимая снежинка села к нему на нос и моментально растаяла.
-- О, совсем добре... Добрая погодка.
Старик не пошел селом, где кое-где еще мигали красные огоньки, а прямо полем направился к черневшейся вдали помещичьей усадьбе. Дорогой о. Петр имел достаточно времени высчитать, что, если поезд придет на станцию в восемь часов, то молодые должны быть в девять. Кучер Спиридон уж постарается, потому что служил еще поддужным при старых господах и понимает, как и что нужно. Да, были старые господа, а молодые все разбежались из своих усадеб, расточили имения и обрекли себя на неизвестность. Из Парначевых хоть один Семен Васильевич удержался и выкупает из банка заложенное и перезаложенное родителями гнездо. Дело хорошее и для других пример поучительный.
-- Немного получил от родителей Семен Васильевич, но не закопал свой один талант, как ленивый раб, -- думал вслух о. Петр. -- Одобряю весьма...
О. Петр был живой летописью Парначевки. Он крестил несколько поколений господ Парначевых и перехоронил их достаточно. Вот и первую жену Семена Васильевича он же похоронил. Хорошая была женщина, а веку Бог не дал. Другие в тысячу раз хуже ее, а живут. Да, много видел о. Петр на своем веку и горя и радости, которыми чередовалась жизнь парначевской усадьбы, а теперь тихо стало и с горем и с радостью. Вот что будет с Семеном Васильевичем, когда он войдет в силу. Этот, пожалуй, подтянет...
К усадьбе о. Петр подошел совсем запушенный снегом. Мягкие белые хлопья так и валили, -- тоже добрый знак для молодых. Старика удивило, что в усадьбе не было ни одного огонька, а потом вспомнил наставление своей старушки-попадьи и горько улыбнулся. Это старая няня Гавриловна, нянчившая еще Семена Васильевича, нарочно сделала, чтобы досадить своему вскормленному барчуку. И на что обиделась старуха: зачем на немке женился Семен Васильич. Ну а потом очень уж жалеет Настеньку. Конечно, Настенька сиротка, это верно, а только зачем же вперед расстраивать и себя и других. Ох, весьма слабое это женское дело и от ума недостаточно твердое.
О. Петр едва достучался в калитку. Потонувшая в снегу усадьба имела не особенно привлекательный вид. Даже, пожалуй, и поправлять нечего, а лучше поставить новую. Гостю отворила кухарка Акулина.
-- Гостей ждете, Акулина?
-- Кто их знает... -- равнодушно ответила кухарка. -- Может, и не приедут...
-- Спиридон-то выехал на станцию.
-- Спиридон-то выехал...
-- А почему у вас огня нет?
-- А с какой радости огни нам палить? Гавриловна с барышней в спальне сидят, ну, у них и есть огонь...
Отцу Петру пришлось постоять в передней, пока вышла Гавриловна, низенькая и толстая старушка в очках. За ней, цепляясь за платье, вышла Настенька, белокурая, полная девочка, походившая на отца. Она очень обрадовалась, когда узнала о. Петра.
-- Ну, будем ждать гостей... -- проговорил о. Петр, освобождаясь от шубы. -- Надо, Гавриловна, и в гостиной, и в зале зажечь лампы. Того гляди, и приедут... Погодка добрая.
-- Приедут, тогда и засветим лампы, -- ответила Гаврииловна со вздохом. -- Не велика радость...
-- И чехлы с мебели надо снять, чтобы весь порядок, а потом, что касается ужина...
-- Ну, еще и ужин...
Гавриловна что-то хотела еще сказать, но присела на стул и горько заплакала. Настенька стояла около нее и тоже готова была расплакаться.
-- Младенца жа-аль... -- всхлипывала Гавриловна, вытирая глаза уголком передника. -- Несмышленыш еще, о. Петр. Ох, за какие грехи только Бог нас наказывает...
-- Женщина, перестань. А при юнице и совсем не подобает произносить таких слов. Бог посылает ей вторую мать, и надо не плакать, а радоваться. Только напрасно расстраиваешь юницу... Иди и делай, что следует по порядку.
Привычка повиноваться сказалась сейчас же в старой няне, и она покорно отправилась приводить все в порядок. Зажжены были лампы, сняты с мебели чехлы, смахнута кое-где пыль -- Гавриловна все это делала с каким-то шепотом, точно завораживала вперед каждую вещь. Обстановка в усадьбе оставалась старинная, какой была еще при генерале Парначеве, служившем при Аракчееве. Это был известный генерал, составлявший честь фамилии. Его портрет висел в гостиной. Для старой Гавриловны каждая мелочь этой обстановки являлась чем-то священным. Каждый стул простоял на своем месте полстолетия, и она помнила его с ранней юности, когда попала в барские покои еще девочкой, которую взяли на побегушки. И вдруг явится какая-то немка и примется заводить свои порядки. Эта мысль убивала почтенную старушку.
О. Петр занялся Настенькой. Девочка обыкновенно приезжала в усадьбу только летом, вместе с отцом, а зимой жила в Петербурге, у тетки Варвары Васильевны. Ввиду свадьбы ее точно сослали в деревню вместе со старухой-нянькой, и это послужило поводом для разговоров. Обсуждался этот вопрос главным образом в поповском доме, хотя о. Петр из принципа и не любил вмешиваться в чужие дела. Но матушка была другого мнения и по целым часам вела с Гавриловной тихие, задушевные беседы.
-- И в самый бы раз нам оставаться у Варвары Васильевны, -- горевала старая няня, качая головой. -- Ведь жили же раньше, а тут вдруг помешали...
-- Ну, это неспроста сделано, Гавриловна, -- рассуждала матушка. -- То раньше, а то теперь... Мачеха-то что подумает: прячут от меня девочку, значит, боятся, что буду ее изводить. Так я говорю?.. Варвара Васильевна умная и всякие науки в институте произошла, ну, и все понимает. Ведь всякий хочет сделать, как лучше...
-- Ох, ничего я не понимаю, матушка. Стара стала...
-- Да уж так, верно тебе говорю. И притом Семен Васильевич человек обстоятельный и не даст в обиду родного детища. Конечно, родной матери, как птичьего молока, не купить, а за сирот Бог...
-- Да это что же, что на второй женился: дело житейское. А вот вся беда, что немка... Еще в роду не бывало у нас немок-то.
-- Ну, и русские хороши бывают. Другая такая изведуга попадет, что не приведи Царица Небесная... И у господ и в простом звании -- везде сиротам-то не сладко живется.
О. Петр хотя и знал, что женский язык весьма склонен болтать самые неподобные благоглупости, но потихоньку жалел Настеньку, точно предчувствовал что-то недоброе. И теперь, сидя в ожидании молодых, он долго и ласково гладил шелковые волосы Настеньки и повторял точно про себя:
-- Настенька, а ты люби мачеху... Она тебе будет второй матерью. Значит, так было угодно Богу. Ты будешь слушаться мачехи, а она тебя будет любить. Ссориться нехорошо, и нужно слушаться старших. Ты будешь слушаться?
-- Буду... Я только боюсь, о. Петр.
-- Чего же ты боишься, глупенькая?
-- А сама не знаю, чего, так...
Девочке было пять лет, но она казалась старше своих лет, благодаря высокому росту. Когда о. Петр пошел осматривать комнаты, чтобы проверить Гавриловну, она шла за ним и болтала все время.
-- А у нас третьего дня телочка пестренькая родилась, о. Петр. Ее посадили в баню... мы с няней ходили ее смотреть... Смешная такая!.. Прыгает, а ноги врозь катятся...
О. Петр осмотрел залу и гостиную и остался всем доволен. Вот так-то он ждал Семена Васильевича с первой женой. Кроткая была женщина, обходительная. В гостиной висел ее портрет, сделанный уже после смерти. О. Петр вздохнул. Да, у всякого свой предел. Эти печальные размышления были прерваны слабым звуком колокольчика. Гавриловна, оправлявшая салфетку на столе, безмолвно всплеснула руками, а потом бросилась к Настеньке.
-- Женщина... -- строго заметил ей о. Петр, запахивая полы своей люстриновой ряски и указывая глазами на девочку.
Звук колокольчика повторился и опять замер. Наступившая пауза всем казалась бесконечной. Настенька ухватилась обеими ручками за платье няни и смотрела испуганными глазами на о. Петра, начавшего откашливаться.
-- Угодники бессребреники, спаси нас!.. -- шептала Гавриловна, когда звон колокольчика послышался уже совсем близко. -- Пресвятая Владычица... Ох, батюшки, калитку-то позабыли отпереть!
В хлопотах, действительно, все забыли про калитку, и о. Петр покачал только головой, когда кто-то начал стучать в ворота со всего плеча. Да, нехороший знак... Гавриловна совсем растерялась и едва нашла калиточную задвижку.
-- Эй, ты, старая ворона, живей шевелись! -- рычал за калиткой мужской голос. -- Померли вы тут все?
-- Ох, батюшка, Захар Ильич, прости ты меня старую дуру... Затемнилась я совсем от радости.
-- Ну ладно. Я с тобой потом рассчитаюсь...
Эта запертая калитка испортила настроение всем, а главным обратом Анне Федоровне, точно предсказание чего-то недоброго. Впрочем, она сдержала себя и вошла в свой дом с веселым лицом. В передней было темно, -- забыли поставить лампочку. Но все это было пустяки, и молодая, пока муж помогал ей раздеваться, все время смотрела в освещенное пространство двери, где, как на экране волшебного фонаря, обрисовался резкими контурами силуэт маленькой девочки. "Да она совсем большая..." -- облегченно подумала Анна Федоровна. Но это хорошее впечатление сейчас же было испорчено выдвинувшейся в дверь фигурой о. Петра. Затем тут поп, и что ему нужно?.. Семен Васильевич взял молодую жену под руку и торжественно ввел ее в небольшую залу. О. Петр благословил молодых прадедовской иконой Зосимы и Савватия и произнес приготовленное раньше краткое слово:
-- Да благословит вас Господь Бог... Любите друг друга, как заповедал Бог, и любите всех. Сударыня, а ваша любовь пусть согреет этот старый дом, ибо и велика радость и велик ответ пред Господом...
Семен Васильевич приложился к образу и поцеловал руку у батюшки, а молодая не сделала ни того ни другого. Она быстро подошла к Настеньке, наклонилась к ней, чтобы поцеловать, но девочка с криком бросилась к папе.
-- Не хочу... Не хочу...
Семен Васильевич взял девочку на руки, успокоил и поднес к жене.
-- Ну, поцелуй, дурочка, маму... Это твоя вторая мама.
-- Оставьте ее, -- заметила Анна Федоровна. -- Мы сами познакомимся...
Захар Парначев в это время успел сбегать в столовую, где отыскал початую бутылку какой-то наливки. Но беда в том, что не было совсем бокалов, а рюмок всего три.
-- Э, плевать, я буду из чашки поздравлять, -- решил он.
О. Петр выпил всю рюмку до дна, а молодая едва притронулась из вежливости. Гавриловна обиделась, что ее забыли и не предложили выпить за здоровье молодых, но, скрепя сердце, подошла к ручке немки и проговорила:
-- Совет да любовь, молодая наша барыня... Жить вам, поживать да добра наживать. Служила я еще маменьке Семена Васильевича и вам, даст Бог, послужу.
-- Спасибо, няня... -- Молодая побрезговала и не поцеловала Гавриловны, что ей и было поставлено в счет, как и то, что ни приложилась к образу и не облобызала руки батюшки. Одним словом, немка и никаких господских порядков не понимает...
Все чувствовали себя неловко, и выручила только Акулина, подавшая кипевший самовар "в самый раз". Это был выход из общего неловкого положения, да и в дороге все прозябли немного. Гавриловна заметила, как молодая оглядывает комнаты, и подумала со злостью: "Ишь как шмыгает глазами... Обрадовалась ворона, что попала в барские хоромы".
За чаем всех занимал Захар Парначев. Его голос так и гремел, точно труба. Впрочем, Анна Федоровна была теперь рада этому милому родственнику. Старик почти один выпил всю наливку и опять захмелел.
-- Сенька, я тебя люблю, а ты все-таки не гордись! -- бормотал он. -- Да... Я знаю, брат, ты считаешь себя умнее всех... Шалишь, брат, Захара Парначева не проведешь!.. Говорю прямо: не гордись. Верно, о. Петр?
-- И смирение бывает паче гордости, Захар Ильич, -- уклончиво ответил батюшка.
-- А вот и не то! -- гремел Захар Парначев. -- К чему я клоню свою речь? Слушай: Сенька гордец, а того не знает, что первая жена от Бога, вторая от людей, третья от черта... А между прочим, нам пора идти докой, отец, то есть я пойду ночевать к тебе.
-- Милости просим, Захар Ильич... -- приглашал батюшка. -- Весьма даже пора.
III
Медовый месяц... Как впоследствии Анна Федоровна ненавидела это дурацкое выражение, вызывавшее у нее в душе целый ряд самых глубоких оскорблений, какие только могут выпасть на долю женщины. Она дошла до такого состояния, что перестала верить себе и задавала вопрос, неотступно преследовавший ее: а может быть, она злая женщина, бессердечная, вообще нехорошая, то, что называется мачехой в дурном смысле этого слова? Но мы забегаем вперед, опережая события.
Семен Васильич по случаю женитьбы взял месячный отпуск, и все это время молодые провели в Парначевке, в своей Парначевке, как писала Анна Федоровна матери в Петербург. Первые дни прошли быстро, точно в тумане, -- так было много новых впечатлений. Анна Федоровна знала только свой Петербург и несколько дачных окрестностей, а остальная деревенская Россия для нее совершенно не существовала, и она не могла даже приблизительно представить себе, кто и как живут в этой настоящей России. А тут она сразу очутилась точно на дне какого-то подводного царства -- до того все было ново и необыкновенно. Исходным пунктом этих новых впечатлений являлась своя барская усадьба, похоронившая в себе воспоминания нескольких поколений. На другой день по приезде Анна Федоровна подробно осмотрела свои владения и пришла к убеждению, что все рушилось, и что нет возможности что-нибудь реставрировать.
-- Мы сломаем это старье и выстроим новую усадьбу, -- говорил Семен Васильич, показывая жене все жилье. -- Это давно следовало сделать, но как-то руки не доходили. Да и не для кого было хлопотать. А теперь совсем другое дело...
-- Ах, как это будет хорошо... -- шептала в восторге Анна Федоровна.
-- И все хозяйство необходимо поставить на новую ногу, а то, говоря откровенно, все страшно распущено и никуда не годится.
-- Я в хозяйстве ничего не понимаю, Сеня.
-- Выучишься помаленьку...
При одном слове "хозяйство" Аше Федоровне представлялась прежде всего старая нянька Гавриловна, которая следила, как тень, за каждым ее шагом и которая будет ее подсчитывать во всем, сравнивая в глаза и за глаза с "первой барыней". Да, эта первая барыня незримо продолжала наполнять всю старую усадьбу, и Анна Федоровна каждый раз вздрагивала, когда Гавриловна в виде окончательного, решающего мотива повторяла стереотипную фразу:
-- А у нас прежде совсем по-другому было...
У нас -- это значило, что так делалось при первой барыне. Гавриловна ревниво оберегала этот старый режим, как своего рода святыню, и выказывала мертвое бабье сопротивление, сопротивление без слов. Старуха ни за что не желала переставить мебель по-новому, изменить час обеда, выбор кушаний и т. д., до последних мелочей ежедневного обихода. Между старой верной "слугой" и новой барыней с первых же шагов завязалась глухая, беспощадная борьба, причем за Гавриловной было громадное преимущество целого прошлого и настоящего в лице маленькой Настеньки. Анна Федоровна выдерживала характер и не подавала вида, что замечает что-нибудь, особенно при муже, который уже сделал несколько резких замечаний старой няньке.
-- Оставь ее, пожалуйста, -- уговаривала его Анна Федоровна. -- Она, просто, ревнует меня ко всему, что вполне понятно...
Затем, постепенно выяснилось, что у Гавриловны есть масса сторонников, вполне разделявших ее настроение. На погосте за Гавриловну была попадья, а в деревне несколько старых дворовых, хранивших традиции захудавшего барского гнезда. Эти дворовые приходили нарочно в усадьбу, чтобы посмотреть на новую барыню-немку, шептались о чем-то с Гавриловной, качали головой и проявляли необыкновенную нежность к Настеньке. Анна Федоровна понимала только одно, именно, что за ней зорко следили сотни глаз, подозревая в чем-то дурном. У нее все чаще и чаще начал являться невольный вопрос: "Что я сделала всем этим людям? Отчего все они такие злые?.." Этот тайный враг выбрал исходным пунктом Настеньку, точно девочка подвергалась какой-то смертельной опасности. Пункт был верный, больше -- из этого положения не было решительно никакого выхода, в чем Анна Федоровна убедилась слишком скоро, Она старалась держать себя с девочкой просто, как с младшей сестрой, но это выходило баловать ее, что та же Гавриловна и объяснила с грубой откровенностью заслуженного человека.
-- Вы ее набалуете, барыня, то есть Настасью Семеновну.
-- Зачем вы называете девочку Настасьей Семеновной?
-- А то как же иначе-то? Не какая-нибудь, а настоящая, природная барышня. У нас завсегда уж так велось в дому...
-- Зовите просто Настенькой. Она еще так мала...
-- Слушаю-с...
-- А затем мне совсем не нравятся ваши замечания, Гавриловна. Я понимаю и ценю вас, как верного человека, как няню Семена Васильевича, но это еще не значит, что я во всем должна соглашаться с вами. Думаю, что и для вас, и для меня удобнее будет, если именно вы будете соглашаться со мной. Я даже этого требую, няня, именно в интересах девочки, потому что, если я буду с ней ласкова, вы будете обвинять меня в баловстве; если буду строга, вы меня будете называть злой мачехой. Дело гораздо проще: Настенька будет моей младшей сестрой и только. Кажется, понятно?
-- Слушаю-с...
Анне Федоровне сейчас же пришлось раскаяться в этих откровенных объяснениях, потому что Гавриловна в тот же день вечером рассчитано громко говорила в кухне кухарке Акулине:
-- Наша-то прытка больно... Сестра, грит, будет моя младшая. Оно и похоже на то... С первого разу в сестры произвела, а дальше-то уж и по-другому. Тоже очень хорошо понимаем... А то забыла, что когда закон принимала, так в матери ставилась. Закон-то для всех баб один... А тут -- сестра.
Вступить в какие-нибудь объяснения с Гавриловной было уже непростительной ошибкой, потому что старуха находилась в возбужденном состоянии и могла наговорить дерзостей, а последнее повело бы к неловким объяснениям с мужем. Кстати, Анна Федоровна чувствовала каждую минуту, что и муж зорко следит за ее отношениями к Настеньке и смутно готовится, может быть, защищать дочь от ее деспотизма. Да, все это в порядке вещей, и нужно выдержать характер до последних мелочей, пока все не устроится. Время -- самый справедливый человек, как говорит какая-то итальянская пословица.
Странно, что между мужем и женой уже являлись недоговоренные вещи. Анна Федоровна была убеждена, что присутствие Гавриловны для Настеньки, кроме вреда, ничего не приносит, и она не могла сказать откровенно этого мужу прямо в глаза, предоставляя ему самому догадаться. Это была какая-то молчаливая ложь, которая отравляла жизнь с первых шагов. Приходилось молчать, затаивать и просто скрывать, а муж точно намеренно ничего не замечал и продолжал оставаться все таким же, каким она знала его девушкой. В жизнь прокрадывался какой-то тайный разлад, какое-то неустранимое противоречие, и незаметно вырастала роковая стенка, навсегда разделяющая самых близких людей.
Анна Федоровна научилась в несколько дней следить за самой собой и за другими -- это был ответ на общее выслеживание. Она тысячи раз проверяла себя в отношениях к падчерице и решительно ни в чем не могла себя упрекнуть. И времени прошло так мало, и девочка сама по себе нравилась ей, как и всякий другой здоровый и милый ребенок. Будущее Настеньки всецело зависело от воспитания, и если чего можно было пожелать, так это удаления Гавриловны, которая сегодня-завтра начнет расстраивать ребенка. Девочка, с своей стороны, внимательно присматривалась к мачехе и пока оставалась в нерешимости, как к ней отнестись. Новая мама, конечно, была для нее пока чужой, и нужно было предоставить времени то естественное сближение, из которого развиваются постепенно органические родственные чувства.
-- Почему я должна звать вас мамой? -- откровенно спрашивала девочка, точно не решаясь приласкаться к ней. -- Моя мама умерла...
-- Да, твоя родная мама умерла, а я для тебя буду второй мамой, деточка.
-- И я буду вас любить?
-- И будешь любить, очень любить...
Присматриваясь внимательно к девочке, Анна Федоровна пришла к удивительному заключению, именно, что, будь она, Анна Федоровна, в доме Семена Васильевича просто гувернанткой, она полюбила бы вот эту Настеньку от всего сердца, и Настенька ответила бы ей тем же. Но сейчас они обе точно сторонились и боялись друг друга. Это было и обидно, и нелепо, и несправедливо, и решительно ни для кого не нужно. Еще обиднее было то, что и няня Гавриловна, и кухарка Акулина, и старые дворовые из Парначевки, и попадья с погоста -- все сами по себе, вероятно, люди хорошие и добрые и действовали сейчас из самых добрых и хороших побуждений. Анне Федоровне иногда хотелось, просто, крикнуть им всем: "Зачем вы обижаете меня, милые, добрые люди, когда я хочу всех вас любить и быть счастливой именно этой любовью? Ведь я совсем не злая и никому не желаю зла"... Но эти ораторские порывы не проявлялись ничем внешним, замирая под гнетом опутывавших зарождавшееся счастье мелочей.
Бывали иногда, просто, минуты молчаливого отчаяния, и Анна Федоровна начинала думать на тему о том, когда Настенька вырастет большая и она расскажет ей все свои муки, самые тайные мысли и нелепые огорчения. О, она, та, большая Настенька, поймет и оценит ее... Вся беда в том, что приходилось ждать этого решающего момента целых десять -- двенадцать лет, когда Настенька превратится в совсем взрослую девушку А теперь ждать и терпеть... Анна Федоровна по какому-то инстинкту ничего не решилась написать даже родной матери: этого никто не должен был знать, даже самые близкие люди, как муж или мать. И это так будет...
Семен Васильевич был очень внимателен к жене и часто смешил ее желанием угодить ей. Последнее у него выходило как-то угловато и неловко, как у человека, попавшего случайно в совершенно незнакомое ему общество. Но, говоря правду, это ухаживанье льстило Анне Федоровне, и она чувствовала бы себя почти несчастной, если бы муж относился иначе. Впрочем, отдавая эту дань своему молодому счастью, Семен Васильич продолжал оставаться деловым человеком и не терял напрасно своего свадебного отпуска. Он теперь почти каждый день уезжал в Парначевку, где у него тянулось какое-то бесконечное дело с крестьянами из-за земли. Необходимо было с ним развязаться раз и навсегда. Когда муж уезжал вечером и оставался долго в волостном правлении, Анна Федоровна начинала тяготиться своим одиночеством и не знала, как убить свое время. В хозяйство она совсем не желала вмешиваться, чтобы чем-нибудь не восстановить против себя старую прислугу, мерявшую ее "первой барыней", а потом, говоря откровенно, она по натуре и не была хозяйкой и мало интересовалась домашними хозяйственными комбинациями.
Оставаясь одна, Анна Федоровна обыкновенно занималась Настенькой, чтобы понемногу приручить ее к себе. Она пробовала с разных сторон подойти к этой детской душе, которая готова была закрыться для нее навсегда при первом неосторожном шаге. Она разговаривала с девочкой о всевозможных предметах, рассказывала ей сказки, пробовала читать какую-то старую детскую книжку, осторожно выспрашивала ее о том, что она любит.
-- Я люблю только папу... -- повторяла настойчиво Настенька, точно ее кто оспаривал. -- И больше никого не люблю...
-- И меня не любишь?
-- И Вас не люблю...
-- Почему?
-- Потому что люблю свою настоящую маму, которая висит в гостиной.
Этот наивный детский ответ осветил сразу всю картину. Да, что ни делай, а эта настоящая мама будет вечно стоять перед глазами, пока существует вот эта Настенька. В первый еще раз в душе Анны Федоровны шевельнулось нехорошее и злое чувство, не относившееся собственно ни к кому. Она начинала ревновать Настеньку к отцу, припоминая целый ряд самых трогательных сцен, точно девочка своим детским лепетом и поцелуями отнимала у нее что-то такое дорогое, чему нет возврата.
IV
Семен Васильевич, охваченный счастливым эгоизмом, ничего не замечал почти до самого конца. Вернее сказать, он служил своему счастью с такой же добросовестностью, как служил и в своем банке. И там и тут пред ним раскрывались горизонты, и он уходил в мечты о будущем. Мысль о первой жене совершенно заслонялась настоящим, тем более, что оставался на руках ее живой портрет -- Настенька. Он любил думать, что в лице дочери как будто искупит какую-то невольную вину пред покойной женой, а тут еще другая женщина, которая заменит Настеньке мать. Заботиться о двух любимых женщинах, соединить их в одно -- это ли не счастье? Да, он будет любить обеих, будет неустанно работать для них и будет еще счастливее сознанием, что трудился не напрасно.
Все эти мысли связывались как-то особенно тесно именно со старинной дедовской усадьбой, полной еще детских воспоминаний. Ему было жаль зорить это старое дворянское гнездо, хотя оставлять его в настоящем убожестве тоже было невозможно. Семен Васильевич успел составить уже несколько планов новой усадьбы и с особенным старанием вычерчивал фасад. Наверху помещалась светелка, предназначавшаяся Настеньке. Да, время летит, и не заметишь, как маленькая девочка превратится в большую девушку. Мысленно он часто видел дочь большой, любил думать на эту тему. Составляя планы, Семен Васильевич подолгу советовался с женой относительно разных комбинаций. Она любила страстно цветы и требовала, чтобы рядом с домом непременно была устроена маленькая оранжерейка, соединенная с комнатами теплым ходом. Зимой это будет доставлять массу удовольствия, особенно в деревне, где нет никаких развлечений.
-- Под старость мы и совсем поселимся в деревне, -- мечтала Анна Федоровна. -- Тогда уже ничего не будет нужно, кроме своего угла. Привыкну к хозяйству, буду считать горшки молока, яйца...
Это было в самом начале, а потом Анна Федоровна только соглашалась с мужем во всем, делая равнодушное лицо. Последнее его положительно обижало, расхолаживая те мечты о будущем, которые сказались вместе с этим будущим гнездом.
-- Кажется, я тебе просто надоел, Аня, своими планами, -- заметил раз Семен Васильевич, сдерживая невольное раздражение. -- Я больше не буду приставать...
-- Я уже сказала, Сеня, что делай, как хочешь. Мне решительно все равно, т. е. даже не все равно, а, просто, я в этих делах ничего не понимаю.
-- Ты, как мне кажется, чего-то не договариваешь...
-- Я?
Анна Федоровна даже покраснела, пойманная врасплох, и проговорила оправдывающимся тоном:
-- Видишь ли, Сеня, я не понимаю, к чему так торопиться с этой постройкой? Можно и подождать... Мне кажется, что тебе жаль уничтожать старую усадьбу, и я вполне это понимаю. Вообще необходимо подождать...
-- Никаких других мотивов больше?
-- Решительно никаких...
Молодому мужу еще в первый раз показалось, что жена не совсем искренно говорит с ним и что-то скрывает. Впрочем, объяснение было сейчас же под рукой: сказывалась петербургская барышня, ничего не видавшая, кроме столицы. Конечно, ей трудно сразу привыкнуть к деревне, и нужно будет подождать. Потом ее тянули в столицу родственные привязанности, так сильно развитые в немецких семьях. Дурного во всем этом, конечно, ничего нет, и Аня просто большой ребенок, которому не по себе в новой обстановке.
Но эти успокаивающие размышления не устраняли какого-то смутного предчувствия чего-то еще недосказанного, что уже решительно не имело никаких объяснений. Оно только чувствовалось. В первый раз это чувство закралось в душу Семена Васильевича по самому незначительному поводу. Раз он сидел у себя в кабинете, составляя приблизительную смету, будущей постройки. Около него, по обыкновению, вертелась Настенька. Это был тихий ребенок, не умевший даже надоедать, как другие дети. Девочка совершенно удовлетворялась тем, что находится в одной комнате с отцом. Она любила тереться около него, как это делают ласковые котята. Сейчас она как-то особенно жалась к нему всем тельцем, и Семен Васильевич заметил:
-- Настенька, ты мне мешаешь...
Девочка посмотрела на него испуганными большими глазами и вдруг заплакала неудержимыми детскими слезами.
-- Девочка, о чем ты плачешь?
Он взял ее на колени, начал ласкать, целовать, а она все рыдала.
-- Ну, скажи, крошка, о чем ты плачешь?
-- Я не знаю, папа...
Она, действительно, не знала, и он понял, что в этой крошечной маленькой женщине просыпалось чувство ревности. Да, настоящая ревность... Раньше он без церемонии выгонял иногда ее из кабинета, а сейчас она обиделась на самое простое замечание. Бедная маленькая женщина... Отцовское сердце невольно сжалось от какой-то смутной боли. Ребенок еще не умел высказать, сколько у него отняла другая, чужая для него женщина, а маленькое сердце уже чувствовало быстро образовавшуюся пропасть. Семен Васильевич долго и молча ласкал свою девочку, с трудом сдерживая душившие его слезы. Кто знает, что будет впереди, а сейчас верно то, что он уже не принадлежал ей одной безраздельно, как это было раньше.
Теперь уже Семену Васильевичу пришлось скрывать от жены свое настроение, и он смущался, когда чувствовал на себе ее пытливый взгляд. Да и как он мог объяснить волновавшие его чувства, когда она еще не испытывала, что такое значит иметь своего ребенка, -- есть своя, специально-детская логика. Конечно, Настеньку сейчас никто не обижал и никто не смеет пошевелить ее пальцем, пока он жив, а все-таки чувство какой-то особенной жалости охватывало его каждый раз, когда он видел ее. Ему начинало казаться, что и девочка уже не та, какой была раньше, когда жила у тетки Варвары. Да, в маленьком поведении было что-то новое, чего он пока еще не мог определить и назвать своим настоящим именем. Девочка, точно насторожившаяся маленькая птичка, ждала чего-то, ждала всем маленьким беззащитным тельцем, и отцовское сердце болело за нее вперед.
Охваченный этим настроением, Семен Васильевич мучился больше всего тем, что ему решительно не с кем было посоветоваться, просто поговорить по душе. Со своей родней он уже давно разошелся и не мог рассчитывать на участие даже сестры Варвары, которая оставалась ближе других. Разговорился Семен Васильевич совершенно случайно со стариком о. Петром, к которому завернул по делу с крестьянами. Он привык с детства относиться с уважением к этому хорошему старику, и теперь у него невольно вырвалось все то, чем наболела душа.
-- Так, так... -- повторял о. Петр, шагая по комнате. -- Весьма одобряю, что питаете подобные мысли относительно своей сироты. Но что же делать, слаб человек, прилепившийся к жене... Так и в Писании сказано: женившийся печется о жене своей...
-- Но ведь одно другому не должно мешать, о. Петр?
-- Совершенно правильно, хотя бывают, случаи... гм... да... А главное, чтобы была совесть покойна, а это спокойствие достигается только исполнением долга. Все понемногу устроится само собой, Семен Васильевич.
-- А отчего же я боюсь, о. Петр? Совсем не знаю, чего боюсь.
-- Вот, вот, это и хорошо.
О. Петр пошагал, разгладил несколько раз бороду, оглянулся на запертую дверь в комнату попадьи и заговорил уже вполголоса.
Видите ли, Семен Васильевич, я сам хотел поговорить с вами об этом, но пока не решался. Да, не решался... Дело в следующем. Я, конечно, не мешаюсь в женские дела, но нечто уже слышал. Конечно, женский ум, как трость, колеблемая ветром, а все-таки есть своя острота... да. Мы и не замечаем, а женщина уже видит по своему малодушию, ибо сама есть скудельный сосуд.
О. Петр еще походил и после паузы продолжал:
-- Весьма мне даже жаль вашу молодую подружию...
-- Как жаль?
-- Да так... Трудненько придется молодой госпоже при их полной неопытности жизни... Нечто уже говорят злые языки, говорят, прикрывая себя некоторой жалостью якобы к сироте. Бывает... То есть женский пол весьма жалеет Настеньку, хотя еще ничего и не обозначилось, за что бы, ее жалеть, как вот вы и сами изволили сейчас говорить, Семен Васильевич.
-- Кто же говорит, о. Петр?
-- Nomina odiosa sunt [Буквально "имена ненавистны"; т. е. не будем называть имен], ежели изволите помнить, как говорили латиняне. Сие безразлично и для вас даже ненужно. Заключение, по-моему, одно: вам необходимо оберечь младую подружию от сих пустых женских слов, чтобы она прежде времени сама не ожесточилась. Бывает по неопытности лет это часто... Нужно беречь госпожу, а когда она освоится со своим новым положением, то и сама будет знать, что ей подобает делать.
Этот случайный разговор открыл глаза Семену Васильевичу на то, о чем он боялся догадаться, именно, о той глухой оппозиции, которую Анна Федоровна неизбежно должна встретить в окружающих. Кто мог что-нибудь говорить про нее? Конечно, старая нянька Гавриловна, выжившая из ума, попадья, совавшая свой нос в чужие дела, старые дворовые из Парначевки. Он никому не делал зла, а они отравляли ему самое лучшее время капля по капле. Вот почему Аня сделалась совершенно равнодушной к постройке новой усадьбы. Вероятно, она уже что-нибудь слышала и не хочет только его беспокоить.
Несколько раз Семен Васильевич думал вполне откровенно объясниться с женой, но из этого ничего не выходило. Ему было жаль разрушать этими объяснениями счастливый призрак медового месяца. В свое время все придет, зачем предупреждать события. Пока он предпринял только одно, именно, предложил уехать из Парначевки раньше предполагавшегося срока. Анна Федоровна с радостью ухватилась за эту мысль, так что даже выдала свое искреннее желание поскорее расстаться со своей усадьбой, которой еще так недавно гордилась.
-- Нам необходимо заехать к дяде Захару Ильичу в Заозерск, -- объяснял Семен Васильевич деловым тоном. -- Всего шестьдесят верст на лошадях. Старик, конечно, чудак, а все-таки он остается старшим в нашем роде.
-- Я ничего не имею и даже очень рада... Сначала дядя мне не нравился, а потом... Одним словом, я буду рада его видеть.
-- Должен тебя предупредить: он живет чудаком, и нужно быть готовым ко всему.
Семена Васильевича неприятно поразило то, что жена ни слова не сказала о Настеньке, точно бедная девочка совсем не существовала на белом свете. Она так была рада вырваться, наконец, из своей усадьбы... Потом, чтобы поправить свою ошибку, Анна Федоровна накануне отъезда уверенным тоном заметила:
-- Настенька, конечно, поедет с нами...
-- Нет, ей в Заозерске нечего делать, -- довольно сухо ответил Семен Васильевич. -- За ней приедет тетка Варвара Васильевна и увезет в Петербург...
Никакой сцены по этому поводу не произошло, но Анна Федоровна в первый раз почувствовала себя несправедливо обиженной, тем более обиженной, что, действительно, совсем забыла, о существовании Настеньки, когда речь зашла о поездке в Заозерск. Семен Васильевич сделал вид, что ничего не замечает, и тоже чувствовал себя обиженным.
V
Уездный город Заозерск, как многое множество других уездных русских городов, замечателен был тем, что в нем решительно ничего не было замечательного, как выражался известный заозерский остряк Шевяков. Ни добывающей промышленности ни обрабатывающей, ни естественных богатств, ни торгового тракта, ни сплавной реки -- как есть ничего. Даже не было местной чудотворной иконы, которая привлекала бы к себе из ближайших окрестностей благочестивых людей. Одним словом, как есть ничего. Кто строил город, когда и для чего -- тоже было неизвестно. Сохранилось смутное предание, что через эти места пролегала когда-то волчья новгородская тропа на Двину, по которой удалы добры молодцы новгородские выводили домой и полон, и пушнину, и узорочье, и разную рухлядишку, вообще все, что могли награбить. По другой версии, город был основан одним из московских великих князей-собирателей, который построить город построил, но никому не сказал зачем. Несомненным доказательством древности Заозерска служили развалины какой-то башни, которая, по преданию, стояла в центре уничтоженного беспощадным временем кремля. Заозерцы немало дивились тому, что город стоял в трех верстах от большого озера, а не на самом берегу. Ходила легенда, что в древние времена город стоял у самой воды, но за грехи обывателей озеро ушло от них на три версты. По другой легенде, сам город в одну ночь ушел от озера. Вообще история Заозерска представляла много сомнительного, и было несколько серьезных попыток ее восстановить. Последнее объяснялось тем, что обыватели очень любили свой Заозерск и даже гордились им. Было три таких попытки восстановления истории Заозерска. В первый раз это хотел сделать дедушка нынешнего остряка Шевякова, когда у него не было еще заложено имение, но он потом передумал и решил восстановить кремль. В результате вышло как-то так, что не вышло ни истории, ни кремля, а ассигнованные на это деньги погибли во время крушения знаменитого Скопинского банка. Во второй раз восстановить историю хотел купец Болдырев, когда выиграл двести тысяч. Он даже нарочно ездил в Москву и подыскивал там историка по сходной цене, но историки дорожились, Болдырев обиделся и, назло им, деньги, ассигнованные на историю, употребил на устройство церковного хора при соборе и постройку торговых бань. В третий раз восстановлял историю Захар Парначев, когда у чего в течение трех недель умерло две богатых тетки. Он даже сделал в клубе подписку, которая в один вечер дала семнадцать рублей шестьдесят копеек. Но тут, как на грех, подвернулась сербская кампания, Захар Парначев отправился к генералу Черняеву добровольцем, а Заозерск так и остался без истории.
Мы уже сказали, что обыватели очень любили свой город. И, говоря откровенно, его нельзя было не любить, как последнее дворянское гнездо. Заозерские дворяне славились, потому что сохранили за собой свои поместья, как это было до эмансипации. Чумазый несколько раз делал попытки слопать их, но, прикинув в уме стоимость болот и лесов, откладывал это предприятие, как не стоящее его прожорливости. Так и жили заозерские помещики и даже на что-то надеялись, и наконец дождались новой эры, когда открылся Дворянский банк. Это было настоящим воскресением для заозерских дворян. Первую ссуду взял в банке, конечно, Захар Парначев и, конечно, сейчас же великодушно затратил ее на украшение города, -- он устроил цирк. Это великодушное предприятие не встретило сочувствия граждан, а приезжавшая странствующая труппа потерпела убытки. Эта неудача не охладила благородного рвения Захара Парначева, и он убедился только в том, что нужно было выстроить совсем не цирк, а купальни "в турецком вкусе". Бани уже были, а купален не было. Какой же благоустроенный город не имеет купален?
-- Я им устрою купальни, -- упрямо повторял Парначев. -- Если не могли поддержать цирка, пусть купаются. Это необходимо, особенно для дам, которые очень стесняются, когда приходится купаться на озере вместе с мужчинами. Прежде это еще было можно, а нынче другое... Современность, батенька.
Семен Васильевич, при всей своей положительности, доходившей до черствости, питал самые нежные чувства к милому Заозерску, с которым у него были связаны теплые детские воспоминания. Отчасти поэтому он повез сюда и молодую жену, точно хотел ее в чем-то проверит. Собственно говоря, ехать в Заозерск не было никакой надобности, а старый дядя являлся только предлогом. Анна Федоровна была рада этой поездке, чтобы вырваться из своей Парначевки. Уже дорогой она заметно оживилась, точно навсегда оставляла Парначевку. Даже первая размолвка была забыта, и Анна Федоровна опять могла радоваться, что едет на своих лошадях, и смотрела на спину кучера Спиридона с чувством собственности. В голове молодой женщины невольно являлась мысль, что она была бы совсем счастлива, если бы не эта девочка Настенька. Да, совсем...
Дядя Захар Ильич встретил молодых с распростертыми объятиями... Он жил на холостую ногу, занимая квартиру в восемь комнат. Прислуживал ему один казачок Васька, ухитрявшийся каждую минуту проваливаться сквозь землю.
-- Васька, подлец, ты опять пропал?! -- кричал старик. -- Васька. Ну, Анюта, я очень рад, что ты вспомнила про старика. Да... А мы тут живем попросту, голубчик, как жили еще при Гостомысле.
Дома Захар Парначев расхаживал в черкеске и в валенках, что придавало ему вид человека, счастливо убежавшего из сумасшедшего дома. Беспорядок в квартире был ужасный, тем более, что тут же жили ирландский сеттер и две облезлые борзые. Собаки имели довольно жалкий вид, потому что подлец Васька не кормил их и не чесал.
-- Не красна изба углами, -- рекомендовал Парначев свое логовище. -- Но зато какой ухой из налимьей печенки угощу... А затем пирог на четыре угла -- пальчики оближете.
Анна Федоровна еще в первый раз видела квартиру старого холостяка в полном блеске и только брезгливо пожимала плечами, что забавляло Семена Васильевича. Разве так можно жить?.. Когда-то хорошая мебель была испорчена собаками, крашеные полы не мылись, везде пыль и безобразие невероятное.
-- Старик хороший, хотя и любит чудить, -- точно извинялся перед женой за дядю Семен Васильевич.
-- О, он мне очень нравится...
Анна Федоровна хохотала чуть не до истерики, когда дядя принимался рассказывать о жизни в Заозерске. Это было что-то невероятное и нелепое до последней степени.
-- Вам, должно быть, здесь очень скучно, дядя? -- спрашивала Анна Федоровна.
-- Нам? Скучно? -- изумлялся старик. -- Да мы и не слыхали, что есть скука на свете. Во-первых, еда... Потом карты, потом охота, потом любовь. Ты приезжай, братец ты мой, к нам летом и посмотри, как мы тут живем. Вон видишь площадь, где мой цирк стоит. Ну, напротив наш клуб.
-- В этом маленьком деревянном домишке?
-- А для чего же нам больше? Совершенно достаточно... Вот мы и собираемся в клубе каждый вечер. Перед клубом зеленая полянка, нам столы вынесут на полянку, ну, мы и играем. Когда совсем стемнеет, свечи подадут. Где ты это увидишь?
По части еды у дяди, действительно, было все приспособлено замечательно, а если чего не хватало, подлец Васька летел в клуб, служивший как бы продолжением собственной кухни. Вообще картина получалась единственная в своем роде.
-- Знаешь, Аня, я часто думал о том, что кончу свои дни именно в Заозерске, -- говорил Семен Васильевич в припадке откровенности. -- Здесь есть что-то такое мирное, спокойное... То есть я думал об этом раньше, до знакомства с тобой.
-- Могу только удивляться твоим вкусам...
-- Да, ты удивляешься, потому что не знаешь этого милого Заозерска и представляешь его себе чем-то вроде зоологического сада или дома сумасшедших. А это неверно... Другого такого города во всей России не найдешь. И я убежден, что ты его полюбила бы, если бы узнала поближе.
Молодые прожили у дяди целую неделю, и Анна Федоровна, действительно, узнала много такого, о существовании чего даже не могла подозревать. По вечерам Захар Парначев любил предаваться воспоминаниям и впадал по этому поводу в грустное настроение. И было что вспомнить... Разве нынче люди? Так и мрут, как мухи, мрут целыми семьями, мрут от самых пустяков. Мужчины почти поголовно спиваются. Захар Парначев, отгибая пальцы, перечислял: Голышевы три брата спились, Бояркины -- отец и два сына, Мозгалевы -- целых пять человек, Андрусовы -- вся семья, и т. д. и т. д. В дворянских усадьбах остаются только одни женщины.
-- Дядя, ведь это ужасно! -- возмущалась Анна Федоровна. -- Отчего же это?
-- Отчего? От современности, братец ты мой... И при этом дрянь народ. Да вот хоть я, -- разве я человек? Тоже дрянь... Какие еще мои года, всего пятьдесят с хвостиком, а у меня уж поясница к ненастью болит, зубы выпадают. Одним словом, дрянь... А вон прадедушка Асаф Парначев...
Присутствовавший при этом разговоре Семен Васильевич сделал нетерпеливое движение, но удержать старика была трудно.
-- Ты его не помнишь, Сенька? Впрочем, что же я говорю, когда он умер еще до твоего появления на свет. Да, вот это был человек, Анюта. И не человек, а прямо герой. Хоть сейчас на памятник ставь. Ему уже было девяносто лет, когда я его знал, а он и лето, и зиму спал в саду, на открытом воздухе. И все зубы до одного целехоньки... Он еще суворовской закалки был. А кончил... Всю жизнь никогда не лечился, а тут под старость желудок старику стал изменять. Вот он и придумал себе лекарство... Вотчина была большая, вот он и набрал себе тридцать баб-кормилок и целый год женским молоком питался.
-- Фу, какая гадость... -- возмущалась Анна Федоровна.
-- Для обыкновенного человека это гадость, а Асаф Парначев был герой. Он потом француза из России выгонял, а из Заозерска хотел устроит крепость.
Род Парначевых тоже шел "на перевод". Мужчины быстро вымирали, спиваясь с круга. Так спился старший брат Семена Васильевича, потом двое дядей, три племянника и даже одна племянница. Над семьей висело что-то роковое. Анна Федоровна слушала эти рассказы с ужасом, что она и сама могла спиться, попав в этот заколдованный круг,
Пребывание в Заозерске было прервано телеграммой сестры Варвары Васильевны. Она извещала, что перевезла Настеньку из Парначевки в Петербург, и что девочка больна тифом. Семен Васильевич даже изменился в лице, пробегая эта немногие строки, и телеграмма у него дрожала в руках, как помертвевший осенний лист. Анна Федоровна тоже встревожилась, точно была в чем-то виновата.
-- Э, вздор! -- успокаивал Захар Ильич. -- Ребятишки уж так созданы, что постоянно хворают... Отлежится, даст Бог. Остались бы еще погостить...
-- Нет, дядя, нам пора... -- рассеянно повторил Семен Васильевич, весь поглощенный мыслью о больной девочке. -- В другой раз приедем... Как-нибудь летом.
Молодые сильно волновались весь обратный путь в Петербург. Семен Васильевич отмалчивался, а Анне Федоровне казалось, что он сердится, и сердится именно на нее. Надо же было случиться, чтобы девочка захворала ни раньше ни позже...
-- Ведь она и раньше хворала? -- спрашивала Анна Федоровна, точно подыскивая самой себе оправдание.
-- Да... была корь. А вообще девочка здоровенькая...
Семену Васильевичу казалось, что еще никогда поезда железной дорога не ходили так тихо, как сейчас, и он поминутно вынимал часы, точно хотел кого-то поторопить. Боже мой, ведь дорог каждый час... Он только чуть-чуть задремал ночью и сейчас же увидел страшный сон. Он держал горевшую в огне Настеньку на руках, и она делалась все меньше и меньше, точно таяла. Пухлый детский ротик повторял только одно слово: "Папа"... Он проснулся в ужасе, обливаясь холодным потом.
Когда поезд подходил к Николаевскому вокзалу, Семена Васильевича охватил какой-то панический страх. Он выглядывал в окна и боялся увидеть какое-нибудь знакомое лицо, явившееся на вокзал с специальной целью подготовить его. Но никого знакомого не оказалось, и он вздохнул свободнее. Значит, Настенька еще жива.
VI
Семен Васильевич нанял большую квартиру на Николаевской. Раньше Настенька жила у тетки Варвары Васильевны, а теперь у нее была своя комната в квартире отца. Это было оговорено Анной Федоровной еще до свадьбы. Раньше, конечно, девочка могла жить у тетки, потому что отец целый день проводил на службе, а теперь это было бы неудобно. Семен Васильевич не жил вместе с сестрой потому, что она пользовалась казенной квартирой, да и вообще привыкла к своему девичьему одиночеству.
О своем приезде Семен Васильевич предупредил сестру телеграммой, и Варвара Васильевна встретила молодых в передней.
-- Ну, что девочка? -- спрашивал Семен Васильевич, не снимая шубы.
-- Пока еще болезнь не определилась, Сеня. Сегодня идет шестой день, а кризис должен произойти на девятый...
Новая квартира была обставлена почти роскошно, а детская -- светлая и большая комната, по всем требованиям детской гигиены и педагогики, над чем Варвара Васильевна особенно постаралась. Теперь детская была полуосвещена благодаря спущенным шторам. Детская кроватка стояла посредине комнаты. Около нее сидела няня Гавриловна. Больная не спала и повернула головку на шум осторожных шагов.
-- Это ты, папа? -- спросила она, тяжело перекатывая голову на подушке, -- Ах, как я тебя ждала, папа... Теперь мне будет лучше.
-- Да, да, мы не будем хворать... -- повторял Семен Васильевич, целуя горевший лобик. -- Девочка будет умненькая...
-- Ты, папа, больше не уедешь?
-- Нет, не уеду, крошка...
Последнему девочка не совсем доверяла и крепко держала отца своей маленькой, горячей ручкой. Анна Федоровна стояла у кровати, и на нее никто не обращал внимания, как на гостью, которая пришла в дом не вовремя. Присутствующие, видимо, о ней позабыли, и Анна Федоровна сама напомнила о своем существовании:
-- Настенька, а меня ты узнаешь?
Больная посмотрела на нее такими глазами, когда человек старается что-нибудь припомнить, и равнодушно ответила:
-- Да...
Анна Федоровна вдруг почувствовала себя лишней и вышла из комнаты, чтобы не выдать охватившего ее волнения. Семен Васильевич вышел вслед за ней. Он заметно успокоился и принялся рассматривать захваченные из детской рецепты. Жена для него в данный момент не существовала, и он не хотел знать, какой важный момент в жизни каждой молодой женщины, когда она в первый раз переступила порог своего нового дома. Анна Федоровна оставила мужа в гостиной и прошла в свою комнату, которой еще не видала. И здесь все было обставлено очень хорошо, даже слишком хорошо. На всем видна была женская рука. Анна Федоровна стояла посреди комнаты и решительно не знала, что ей делать, даже забыла, что с дороги следовало переодеться. Из этого тяжелого раздумья ее вывела Варвара Васильевна.
-- Здравствуйте, Анюта, -- проговорила она ласково и просто, не решаясь расцеловать невестку по-родственному. -- Мы с вами еще не поздоровались хорошенько...
-- Ах, виновата, Варвара Васильевна. Ведь это вы устраивали всю квартиру? Очень, очень все мило... Только, как мне кажется, слишком роскошно. Вы ведь знаете, как у мамы все просто...
-- Так хотел Сеня... Он даже рассердился на меня, что квартира не поспела к самой свадьбе. А я тут, право, нисколько не виновата...
Анна Федоровна почувствовала, что вот эта старевшаяся девушка любит ее и в ее молодом счастье переживает свои неосуществившиеся девичьи мечты. Этот женский героизм ее тронул, и она показалась самой себе такой эгоисткой и вообще нехорошей. Анна Федоровна молча обняла Варвару Васильевну и крепко ее расцеловала.
-- Анюта, о чем вы плачете? -- удивлялась, в свою очередь, растроганная Варвара Васильевна. -- У вас слезы на глазах... Вы несчастливы?
-- Нет, это так... Счастье вообще понятие относительное, голубчик, а пока я совсем, совсем счастлива. Немножко нервы... Слишком много новых впечатлений.
Варвара Васильевна посмотрела на нее недоверчивым взглядом, но не стала допытываться. У замужних женщин своя логика... Она боялась догадаться об истинной причине нервного настроения невестки и проговорила, совсем не то, что хотела бы высказать по душе:
-- Анюта, вам нужно сейчас же ехать к вашей матери, т. е. вместе с Сеней, конечно. Это обязательный визит...
-- Я знаю, но только муж очень волнуется. Вот приедет доктор, и тогда все разъяснится... Я вообще не понимаю этих церемоний и желаю ехать к маме не с визитом, а просто так, по-домашнему. Я очень соскучилась о ней...