Первая публикация русского перевода: Издательство П. П. Сойкина, 1912 (без указания переводчика).
Глава I
Кто удостоит эти листки чтением, не будет задержан долгим предварительным описанием моего рождения, родни и воспитания. Самое заглавие книги свидетельствует о том, что по первым двум пунктам я ничего и не мог знать.
Но в интересах повествования необходимо остаться в этом счастливом состоянии, счастливом потому, что при чтении рассказа, как и в продолжение нашей жизни, неизвестность будущего можно считать действительно за величайшее счастье. Все, что было обо мне известно, хотя и очень мало, я расскажу с возможной точностью и обстоятельностью.
Это было в... но я совершенно позабыл время. Чтобы навести справку, я принужден буду встать со стула, отыскать ключи, отпереть кабинет и перерыть кучу бумаг в сундуке. Таким образом, надолго задержу вас. Следовательно, достаточно будет сказать, что это было ночью; а описываемая ночь была ли темная, или лунная, дождливая или пасмурная, право не припомню, да, впрочем, оно и не так важно. Итак, я явился ночью... часу в... и вот опять остановка. Тогда могло быть часов десять, одиннадцать или полночь. Могло быть также и за полночь и близко уже к утру. Я ничего не могу тут утверждать, читатель должен извинить ребенка... Но тут новая запятая... Какого возраста? Ну, предположим, что мне было тогда несколько дней. Закутанный во фланель и сунутый в корзину, покоясь в сладком сне, я не замечал состояния погоды и времени дня по церковным часам; притом я никогда не считал времени важным делом в рассказах, да и слишком поздно это вспоминать в надлежащем порядке, когда все давно забыто; почему я и принужден рассказать мою историю со многими пропусками, надеясь на снисхождение читателей. Вот она. Ночью... состояние погоды было... я, ребенок неизвестного возраста, был привешен кем-то к ручке колокольчика у ворот воспитательного дома, и тот, кто принес меня, необыкновенно громко позвонил. Старый привратник вскочил с поспешностью и второпях так сильно ударил рукою по носу свою дорогую половину, что ушиб произвел кровотечение, а потом ужасные ругательства.
Вся тревога произошла из-за упомянутого звонка, но виновник, или виновники, шума давно уже исчезли, прежде чем старый привратник смог одеться и удовлетворить неучтивому требованию.
Наконец старик отворил ворота и наткнулся носом на висевшую корзину. Почтенный человек, отыскав ножик, вывел меня из затруднительного положения. В самом деле, это был жестокий поступок, заставить ребенка висеть некоторое время в таком ужасном положении. Он снес меня в свой дом, засветил свечу, открыл корзину, и вот состоялось мое чудесное появление в свет.
Когда он открыл корзину, я открыл глаза, хотя этого, впрочем, и не заметил; старуха его тогда стояла в самой легкой спальной одежде и, свесив нос над тазом с водой, обмывала эту часть лица.
-- Посмотри-ка, жена, какой прелестный ребенок, что за глаза, черные, как смоль! -- произнес старик.
-- Черные глаза? -- проворчала старуха с негодованием, обмывая нос. -- Завтра будут и у меня черные глаза...
-- Бедненький, как он озяб, -- пробормотал старый привратник.
-- Наверно и я простужусь и получу насморк, -- прохрипела его супруга.
-- Но, Боже мой, вот и бумага! -- вскрикнул старик.
-- Ну да, мне нужно хлопчатой бумаги и уксусу, -- простонала жена привратника.
-- Адресованная смотрителю, -- сказал привратник.
-- Адресуйся к аптекарю, -- говорила тем же голосом жена его.
-- И запечатано, -- сказал он.
-- Попроси, чтоб вылечил, -- продолжала старуха.
-- На нем хорошее белье... Это дитя, верно, не бедных людей.
-- Мой бедный нос! -- вскрикнула старуха.
-- Надо снести его к кормилице, а письмо отдать смотрителю ужо или завтра. -- И с этими словами ой отправился, неся вашего покорного слугу в корзине.
-- Теперь лучше! -- сказала его страждущая супруга, утирая нос полотенцем и возвращаясь к своей постели, куда вскоре явился и супруг ее. Они спокойно улеглись и таким образом продолжали прерванный сон без дальнейших приключений.
На следующее утро я был отнесен к смотрителю вместе с письмом, которое он распечатал и прочел. Оно было написано лаконично и заключалось в следующих словах:
"Дитя это законнорожденное; имя его Иафет. Когда обстоятельства позволят, он будет взят обратно".
При записке еще была бумага, которая стоила первой, -- банковский билет в пятьдесят фунтов стерлингов.
Так как люди, которые вешают корзины с детьми, никогда не кладут денег или забывают их класть, мое появление произвело большой шум, который я и сам много увеличивал, пока мой голод не утолила молодая кормилица, питавшая двух или трех детей разом.
У нас в Англии во всех местах королевства есть подготовительные училища для мальчиков от трех до семи лет. Но важнейшее место занимает воспитательный дом, в который принимают детей не только нескольких дней, но даже нескольких часов, если родители боятся держать их у себя. Воспитание их начинается тем, что их приучают есть кисель вместо молока, потом учат ходить, потом заставляют сидеть, наконец, говорить, и коль скоро заговорят, учат держать язык за зубами. Таким образом их постепенно и воспитывают, переводя из одного отделения в другое, пока совершенно не выведут за ворота воспитательного дома. Получив кой-какое воспитание, они вступают в свет, не имея ни родителей, которые пеклись бы о них, ни родственников, которым могли бы докучать своими просьбами. Так случилось и со мной. Несмотря на обещание письма -- вероятно, обстоятельства не позволяли его исполнить, -- я до четырнадцати лет оставался в богадельном, или воспитательном, доме, где был счастливее других обитателей-воспитанников. Пятьдесят фунтов стерлингов, посланные со мной, не были назначены в капитал заведения, но употреблены в мою пользу смотрителями, которые были довольны моим поведением и имели хорошее мнение о моих способностях.
Вместо того, чтобы ограничить мое учение ремеслом сапожника, портного, или каким-нибудь другим, тому подобным, меня поручили аптекарю и отдали ему деньги, оставленные со мною еще со времени нахождения моего в корзине. Он, то есть аптекарь, взялся выучить сироту, как должно.
Но теперь, почтенный читатель, когда я вышел из воспитательного дома, мы не так скоро пойдем вперед.
Аптекарь, взявший меня для обучения, назывался мистер Финеас Кофагус; дом его был выстроен как будто бы нарочно для коммерческих дел. Одна сторона его, загроможденная лавками и лавочниками, выходила на Смитфилльд-Маркет, а другая, представлявшая собой стеклянную поверхность, -- на главную улицу, ведущую в рынок. Нужно заметить, что дом был угольный, но не на углу; с обеих сторон к нему были прилеплены кабаки, к кабакам две пивные лавки, а к последним две харчевни. Все портики Кофагуса были посещаемы преимущественно мясниками, гуртовщиками и фермерами.
Если это общество напивалось до драки, то никто так искусно не перевязывал головы, как Кофагус. Если мясник наедался до апоплексического удара, то сейчас являлся ланцет Кофагуса. Если быку вздумалось прободать человека, то Кофагус являлся с примочкой и корпией. Если осел пугал женщину, то ее отводили в заднюю комнату Кофагуса, где она приходила в память. Когда лошади лягали людей, то и это способствовало его доходам. Торговые дни вообще доставляли большой доход моему хозяину. Люди и звери целиком и по частям, словом, одушевленное и неодушевленное, все платило должную дань Кофагусу, ради которой он не пропускал ни одного страждущего. Окна его дома были уставлены зелеными, желтыми и синими бутылками, и на одном из них стояла серая лошадь, а на другом вороная. Все это украшение служило вывеской для извозчиков, давая им знать, что здесь есть и лошадиные лекарства. Впрочем, у нас действительно были все медицинские снадобья, даже известный повсюду и употребляемый от всех болезней эликсир господина Энони. Я очень удивлялся при первоначальном моем аптекарском занятии, почему приготовляем мы столько других лекарств, когда имеем одно, которое в состоянии заменить все остальные. Лавка наша была очень просторна, и в задней части ее стояла огромная железная ступка с пестом. Первый этаж дома был занят господином Кофагусом, половина второго отдавалась внаем, а остальные комнаты принадлежали людям, прислуживающим в аптеке.
Я начал мое описание с такого низкого предмета, как лавка, для того, чтобы возвысить моего наставника в мнении читателя, когда я буду описывать его особу и личные достоинства.
Мистеру Кофагусу было около сорока пяти лет, когда я в первый раз был представлен ему в приемном зале воспитательного дома. Он был среднего роста, имел сухощавое лицо, крючковатый нос, маленькие веселые глаза и огромный рот, оттянутый в одном углу книзу. Толстое туловище его имело в середине весьма значительное возвышение, которое он любил поглаживать с большим снисхождением. Несмотря на достоинство верхней половины тела, ноги представляли собой две тонкие спички, так что Кофагус походил на известную птицу из породы цапель.
Одежда его состояла всегда из светло-фиолетового сюртука и такого же цвета жилетки, белого галстука и, высокого воротника рубашки, в который он мог скрыть свою физиономию; в правой руке он носил всегда толстую черную трость с золотым набалдашником, точно так, как представляют в карикатурах доктора на консилиумах, но разговор и манеры его были еще страннее фигуры: когда он начинал говорить, то всякий почел бы это за шум от полета какой-нибудь стаи птиц. Сверх того, он имел привычку примешивать всюду "гм", что составляло промежуток в его мысли, которую он всегда оканчивал любимыми словами "и так далее".
После разговора он отходил обыкновенно в другую часть комнаты, в угол или к печке, приложив трость к носу и нагнув голову на сторону с самодовольным выражением.
Когда я был представлен ему, он говорил с двумя смотрителями.
-- Вот мальчик, -- сказал один из них, -- его зовут Иафет.
-- Иафет! -- сказал Кофагус. -- Гм... по писанию Сим, Хам... гм... и так далее. Этот мальчик читает?
-- Очень хорошо и так же хорошо пишет. Рекомендую его вам как милого ребенка, Кофагус.
-- Читает, пишет, разбирает по складам... гм! Внедрим в него начала аптекарского искусства... писать сигнатурки... гм... потом будет человеком, доктором медицины... и так далее, -- говорил Кофагус, ходя вокруг меня и вращая тростью перед моим носом и по временам рассматривая мою физиономию наблюдательным оком.
После этого осмотра я был отпущен, а на следующий день одет с ног до головы в новое платье и приведен привратником в лавку Кофагуса, которого, впрочем, не было, когда я к нему явился.
Глава II
За конторкой стоял высокий краснолицый молодой человек, но казалось, что румянец этот был в нем признаком чахотки. Он делал пакеты по рецептам, а возле него стоял чумазый мальчуган с ящиком для доставки всех лекарств по адресам. Молодой человек, стоявший за конторкой, был помощник Брукс, которому оставалось еще учиться полтора года. По прошествии этого срока друзья его хотели самого его сделать хозяином, и это заставило Кофагуса взять меня, выучить и сделать помощником, когда выйдет Брукс. Этот молодой человек был очень тих, любезен и снисходителен ко мне и мальчику-разносчику. Последний служил Кофагусу из-за одного насущного хлеба. Привратник, рассказав Бруксу, кто я, оставил меня с ним одного.
-- Хотите ли вы быть аптекарем? -- спросил меня Брукс с приветливой улыбкой.
-- Я не вижу причин, почему бы мне не хотелось этого, -- ответил я.
-- Погодите немного, -- сказал мальчик, который стоял с ящиком, -- вы еще не испытали начал.
-- Молчи, Тимофей! -- вскрикнул Брукс. -- Это очень понятно, что тебе начала, как называет Кофагус, не нравятся. Теперь отправляйся скорее с лекарством вот по этим адресам, понимаешь ли?
-- Еще бы не понять, я ведь читаю почти все ваши латинские надписи и думаю сам начать торговать на днях.
-- А я думаю тебя вздуть, если ты в другой раз так долго будешь зевать на вывешенные картинки.
-- Этим-то я всему и научаюсь, -- ответил, смеясь, Тимофей, выходя со своими посылками.
Только Тимофей вышел, вошел Кофагус.
-- Эге, это Иафет, вижу, -- сказал он, подымая свою трость. -- Ничего дурного не делать... работать... гм. Мистер Брукс, выучите этого мальчика всем началам... и так далее.
Тут Кофагус отнял трость от носа, показал на железную ступку и потом ушел в заднюю комнату. Хотя я ничего не мог заключить из этого, но господин Брукс сейчас же понял, в чем дело. Он вытер ступку, положил туда чего-то, показал, как толочь, и предоставил мне эту работу. Через полчаса я понял, почему Тимофей имел такое отвращение к так называемым Кофагусом началам его искусства. Работа эта была ужасна, пот лил с меня градом, я почти не мог поднять рук. Кофагус проходил мимо и, видя, как я ворочал тяжелой железной ступкой, говорил мне:
-- Хорошо, будущий доктор медицины и так далее. Мне стало ясно, что это слишком трудная дорога к известности, и я остановился перевести дух.
Я забыл сказать читателям, что детям в воспитательном доме дают сверх имени фамилию, и по записке, которую нашли в корзине, я получил фамилию подписавшейся особы.
-- Фамилия моя Ньюланд, -- ответил я.
-- Ньюланд, гм! Славная фамилия, все полюбят ее непременно... гм, и так далее, -- говорил Кофагус, уходя из лавки.
Я опять принялся за свое обучение. В это время Тимофей возвратился с пустым ящиком и засмеялся, увидев меня за работой.
-- Нравятся ли вам начала... гм, и так далее, -- сказал Тимофей, передразнивая Кофагуса.
-- Не слишком трудные, -- ответил я, отирая пот.
-- Это было мое занятие до вашего прибытия, и я в продолжение года не выбрался еще из этих начал и думаю, что при них останусь.
Брукс заметил, что я устал, и велел мне оставить работу, чем я был очень обрадован и, повинуясь его приказанию, сел в углу лавки.
-- Кажется, я окончил свою работу ante prandium (до обеда), -- сказал Тимофей, кладя корзину под конторку.
-- Нет, Тимофей, -- ответил Брукс, -- тебе еще надобно сходить post prandium (после обеда), только убрав прочь post.
Когда обед был готов, Кофагус и Брукс пошли в заднюю комнату, оставив меня с Тимофеем, чтобы дать знать, если придут покупатели.
Теперь удобный случай познакомить читателя с Тимофеем, потому что он будет играть важную роль в рассказе. Тимофей был мал ростом для своих лет, но прекрасного телосложения; у него было овальное лицо темного цвета, серые глаза, которые сверкали из-под длинных ресниц и притом так были косы, что встречались; он был ряб, но только вблизи рябинки его были заметны. Физиономия его всегда выражала веселость; он имел такое плутовское личико, что с первого взгляда нравился всякому, и я подружился с ним сейчас же.
-- Откуда, Иафет, вы к нам попали?
-- Из воспитательного дома, -- ответил я.
-- Вы не имеете ни друзей, ни родных?
-- Если и имею, то по крайней мере не знаю, где они, -- ответил я очень серьезно.
-- Ну, не задумывайтесь об этом. Говорят, что я тоже воспитанник сиротского дома, но я не обижаюсь, только бы поскорее позвали обедать. Отец или мать, кто бы они ни были, бросили меня на произвол судьбы, да не унесли с собой моего аппетита. Я удивляюсь, как хозяин так долго изволит кушать, а Брукс ест менее птицы. Как ваша фамилия, Иафет?
-- Ньюланд.
-- Ньюланд... А моя, если угодно знать, Олдмиксон, к вашим услугам. Мне досталось это имя в наследство от насоса, находящегося в сиротском доме, на котором было написано "Тимофей Олдмиксон", и смотритель почел, что это название не хуже других; таким образом меня и окрестили, по имени мастера насоса, водою того же насоса, а когда я приобрел достаточную силу, то меня заставляли накачивать воду из того же насоса. Этим насосом я был занят в продолжение целого дня и называл свое занятие "работой при моем отце". Немногие сыновья беспокоили столько своих родителей, как я, и немногие так их ненавидели. Теперь, Иафет, я из вас высасываю все, что могу, по старой привычке.
-- Следовательно, вы скоро высосете из меня все, потому что недолго рассказывать вам мою историю, -- ответил я. -- Но опишите, пожалуйста, что за человек наш хозяин?
-- Он точно таков всегда, как вы его теперь видели, а когда он в дурном расположении, то еще смешнее. Мне он очень часто грозит, но никогда не наказывает, хотя Брукс и жаловался ему на меня несколько раз.
-- Но Брукс, кажется, не зол?
-- Да, он предобрый, но часто посылает меня слишком далеко. Брукс говорит, что люди могут умереть от недостатка лекарств, и причиной буду я, потому что оставляю часто мой ящик для шалостей. Это правда, но я не могу удержаться, чтобы не бросить свайку в кольцо; да, впрочем, за это получаю только удар, что ничего не значит. Когда же узнает об этом Кофагус, то мотает беспрестанно своей палкой под моим носом и твердит: "Дурной мальчик... толстая палка... гм... не позабудешь в другой раз... и так далее". И последние слова, -- продолжал Тимофей смеясь, -- заканчивают всегда и все, что бы он ни говорил.
В это время Кофагус и его помощник, окончив свой обед, вошли в лавку. Первый посмотрел на меня и приложил палку к носу.
-- Маленькие мальчики всегда голодны... гм... любят хороший обед, жаренную говядину, пудинг... и так далее.
Он показал палкой на заднюю комнату. Тимофей и я на этот раз поняли его очень хорошо. Мы вошли в комнату, где была экономка, которая села вместе с нами и помогла нам докончить кушанье. Она была пресвоенравное маленькое женское существо, но так же точно честна, как и своенравна. Вот все, что я могу сказать в ее пользу. Тимофей не был ее любимцем, потому что ел порядком. Обо мне тоже она, кажется, не получила хорошего мнения по той же причине. С каждым глотком падала моя репутация в ее глазах и, наконец, опустилась до нуля. Тимофей пользовался подобной славой с давних времен, и за то же преступление. Но Кофагус не позволял ей ограничивать его на этот счет, говоря: "Маленькие мальчики должны есть или, в противном случае, не вырастут, и так далее".
Я скоро нашел, что нас не только хорошо кормили, но с нами хорошо даже обходились. Я был почти доволен своей судьбой; Брукс выучил меня делать надписи и все увязывать. Вскоре я достиг совершенства в этом, и, как Тимофей предсказывал, начала были опять в его руках. Кофагус одевал нас хорошо, но никогда не давал денег, и мы с Тимофеем часто оплакивали нашу участь, не имея за душой ни полушки.
Через шесть месяцев я составлял уже все лекарства, и Брукс мог отлучиться по делам. Он только отвешивал по рецептам, и потому, если кто-нибудь приходил, я просил ждать возвращения Брукса, говоря, что он скоро придет. Однажды, когда он вышел, я сидел за конторкой, а Тимофей умостился на ней с ногами, и мы оба жалели о том, что нет денег.
-- Иафет, -- сказал Тимофей, -- я все выдумывал средство доставать деньги и наконец достиг своей цели; мы не будем отсылать приходящих в отсутствие Брукса, а сами будем лечить их.
Я вскочил от радости, услышав это предложение. Он не успел еще окончить его, как вошла какая-то старуха и сказала, что для ее внука нужно лекарство от кашля.
-- Я не составляю лекарств, сударыня, -- ответил Тимофей, -- обратитесь к мистеру Ньюланду, который сидит за конторкой. Он знает, что нужно от всякой болезни.
-- Боже мой, какое хорошенькое личико, и как еще молод! Разве вы доктор, сударь?
-- Разумеется, -- ответил я, -- что вам нужно, микстуры или пилюль?
-- Я не понимаю этих мудреных слов, но мне хотелось бы какого-нибудь лекарства.
-- Хорошо, я знаю, что вашему внучку будет полезно, -- ответил я, приняв значительный вид. -- Тимофей, вымой эту склянку как можно чище.
-- Сейчас, -- ответил он с почтением.
Я взял мерку, налил немного зеленой, синей и белой жидкости из обыкновенно употребляемых Бруксом бутылок, дополнил ее водой, налил смесь в склянку, закупорил и надписал: "Haustus statim, sumendus" и передал через конторку женщине.
-- Должен ли ребенок принимать это внутрь, или только натирать ему горло? -- спросила старуха.
-- Употребление написано на билете; но вы, может быть, не понимаете по-латыни?
-- О нет, батюшка, нет... А ты понимаешь по-латыни? Что за милый, умный мальчик.
-- Я не был бы хорошим доктором, если бы не знал этого.
Тут я подумал, что вернее употребить лекарство как наружное средство, и я перевел ей надпись следующим образом: haustus -- втирать, statim -- в горло, sumendus -- кистью руки.
-- Благодарю покорно; сколько я должна заплатить вам, сударь?
-- Микстура -- очень дорогое лекарство; это стоит двенадцать пенсов; но с вас, как с бедной женщины, я возьму девять.
-- Покорно благодарю, -- ответила старуха, кладя деньги и откланиваясь мне очень вежливо.
-- Браво! -- воскликнул Тимофей, потирая руки. -- Мы разделим это пополам, Иафет, не правда ли?
-- Да, -- ответил я, -- но мы должны поступить честно и не обманывать Кофагуса; склянку продают, как ты знаешь, за один пенс; я думаю, что лекарство также не стоит более пенса, так если мы заплатим два пенса Кофагусу то его не обманем и не украдем его собственности, а остальные семь пенсов будут нашим барышом.
-- Но как мы поставим эти два пенса на счет? -- спросил Тимофей.
-- Скажем, что продали две склянки вместо одной, ты знаешь, что их никогда не считают.
-- Прекрасно, -- воскликнул Тимофей, -- теперь станем делить!
Но этого нельзя было сделать до тех пор, пока Тимофей не сбегал и не разменял денег. Мы получили каждый по три пенса с половиною и в первый раз в жизни могли сказать, что имеем деньги в кармане.
Глава III
Так как первая попытка наша удалась, то мы вздумали продолжать дело. Но я боялся сделать какое-нибудь несчастье моим лечением и потому расспрашивал у Брукса свойства разных лекарств, когда он их составлял по рецептам, чтобы не попасть на какое-нибудь ядовитое. Брукс был этим доволен и объяснял мне все очень подробно, так что я не только узнавал лекарства, но сверх того делал себе хорошую репутацию у Кофагуса, которому Брукс говорил о моем прилежании и любознательности.
-- Хорошо, очень хорошо, -- повторял Кофагус. -- Прилежный мальчик, который учится своей должности, будет доктором медицины, станет ездить в своем экипаже... гм... и так далее.
Несмотря на это, во вторую мою попытку я удивительно сглупил, и это чуть не наделало было беды.
Однажды вечером пришел к нам ирландский полупьяный мужик, который спрашивал, есть ли у нас пластырь, так называемый для бедных людей.
-- Правду сказать, -- говорил он, -- я слышал, что он очень полезен от моей боли в спине, которая мешает мне лазить по лестницам, а так как сегодня суббота, то я получил сейчас деньги, на которые и хочу сперва купить пластыря, а на остальные выпить водки, которая, может быть, не вылечит ли меня, а если все это не поможет, то, верно, сам черт уже залез в мою спину.
У нас не было этого пластыря, но был нарывной. Тимофей передал его мне, а я мужику,
-- Что вы хотите за него? -- спросил он меня. Нарывной пластырь, намазанный на бумагу, стоил шиллинг, и потому я спросил восемнадцать пенсов, таким образом мы получили барыша шесть пенсов.
-- Черт возьми, можно бы было подумать, что вы ошиблись и дали мне пластырь для богатых людей; от этого у меня будет меньше водки. Вот вам деньги -- да и прощайте, уже поздно.
Мы с Тимофеем смеялись, считая деньги; но, кажется, что бедняга, напившись водки, приложил пластырь к спине, когда ложился спать, потому что на следующее утро был не в завидном положении.
Целую неделю мы его не видали, но к концу ее, к ужасу нашему, он вошел в лавку. Брукс был тогда занят чем-то за конторкой. Тимофей увидел его прежде, нежели он мог нас заметить, и сейчас дернул меня. Мы ускользнули в заднюю комнату и отворили немного двери, чтобы слышать, что происходило.
-- Это разбой! -- кричал мужик. -- Верно, вы мне дали чертова пластыря; он не оставил у меня ни клочка кожи; я целую неделю пролежал на постели без работы.
-- Я, право, не помню, чтобы давал тебе какой-нибудь пластырь, -- возразил Брукс.
-- Черт вас возьми, если вы не помните, а мне кажется, я во век не забуду его. Правда, он вылечил меня, но зато я чуть не умер от этого проклятого лечения.
-- Ты, верно, брал в какой-нибудь другой аптеке, -- заметил Брукс, -- не ошибаешься ли?
-- Какая ошибка! Видно, вы ошиблись пластырем. Разве я не помню, что получил от мальчика в этой лавке.
-- Никто не продает здесь без меня.
Ирландец был удивлен, он осматривался кругом.
-- Ну, если это не та лавка, так, по крайней мере, родная ее сестра.
-- Тимофей! -- закричал Брукс.
-- В той лавке был тоже какой-то Тимофей, потому что я слышал, как один мальчик звал другого этим же именем. Впрочем, все равно, если пластырь содрал с меня кожу, зато вылечил. Итак, прощайте, аптекарь.
Когда ирландец ушел, мы вышли из нашего убежища, и Брукс спросил меня:
-- Иафет, продавали вы пластырь ирландцу?
-- Да; разве вы не помните, в прошлую субботу я вам отдал шиллинг?
-- Помню; да чего он у вас спрашивал?
-- Он требовал пластырь от lumbago, а я дал ему нарывной.
Я посмотрел на Тимофея и засмеялся. -- Не делайте в другой раз этих штук, -- сказал Брукс -- Я вижу, в чем дело. Это шутки для вас, а не для него.
Брукс думал, что мы из шалости это сделали. Он читал нам очень долго мораль и грозил пожаловаться Кофагусу, если мы сделаем это впредь.
Так прошла наша гроза, сделавшая меня на будущее очень осторожным, и так как я с каждым днем приобретал более познаний в лекарствах, то и мог в скором времени сам их составлять на все требования, и менее, нежели через полтора года, я приготовлял уже все по рецептам. К концу этого времени Брукс отошел от нас; на меня были возложены все его занятия, и я старался во всем угождать Кофагусу.
Теперь, когда я приобрел уже некоторое повышенно, надобно читателю дать понятие о моей наружности, о которой я до сих пор не упомянул.
Мне минуло тогда пятнадцать лет. Я был тонок, высок не по летам, приятной наружности; имел большие блестящие глаза, орлиный нос, высокий лоб и черные волосы -- вот черты моей особы. Вообще я был милый мальчик с маленькими белыми зубами, с ямочками на щеках и красивым личиком; но, подобно всем аптекарям, я не имел взгляда премудрости, или по крайней мере самонадеянности, который так обыкновенен в свете. Лоб мой был совершенно бел и нежен, кудри зачесаны назад и с такою тщательностью, как только можно было зачесать волосы. Особа, обладающая описанными принадлежностями, делала все по предназначенной мере и правилам. Длинными пальцами я сворачивал пакеты с такой задумчивой важностью, как будто бы министр, только что подавший необъяснимый протокол; а по ловкости, с которой я переливал жидкости из одной склянки в другую, можно было бы меня почесть за королевского доктора.
Во время скучных занятий передо мной на конторке всегда лежала книга, но не роман и не восторженное поэтическое сочинение, а обыкновенная медицинская или аптекарская, усеянная на каждой строке греческими и латинскими словами. Все это придавало мне настоящую докторскую важность.
Таков был ваш покорный слуга во время произведения своего в раздаватели жизни и смерти. Поэтому читатель не удивится, если я был замечаем всеми, кто приходил советоваться или говорить с Кофагусом, и знакомые его даже спрашивали обо мне: откуда я и кто мой отец.
-- Отец? -- отвечал обыкновенно Кофагус, когда они входили в заднюю комнату, чтобы я не слышал их разговора. -- Отец?.. Гм... не могу сказать... любовь... тайна... найденное дитя, воспитательный дом... и так далее.
Нередко повторение подобных вопросов заставляло меня размышлять о моем происхождении, о котором я и забыл бы, ведя счастливую и беззаботную жизнь. Ложась спать, я припоминал все узнанное от смотрителя воспитательного дома. Бумага, найденная в корзине, была отдана мне, и я так часто ее перечитывал, что знал наизусть и помнил, что я -- законнорожденный. Сумма денег, оставленная со мною, доказывала, что виновники появления моего в свет при моем рождении не были бедны. Это увеличивало во мне желание открыть моих родителей. Я был тогда уже довольно взросл и вступал в самый романтический период жизни; о, сколько промелькнуло тогда несообразных и странных мыслей в моей голове. Иногда мне казалось, что если я и не княжеского происхождения, то по крайней мере дворянского, и что водители мои имели особенные причины быть скрытными. В другой раз... но для чего рассказывать все нелепости и возвышенные замки, которыми я был занят. Все мои мечты исчезли бы наконец и оставили бы меня в горестной безнадежности, если бы Кофагус не ободрял меня словами: "Хороший мальчик, очень хороший мальчик не нуждается в отце". Но он ошибался, мне нужен был отец, и каждый день эта нужда делалась более чувствительной, и я беспрестанно повторял себе: "Кто мой отец?".
Глава IV
Когда Брукс нас оставил, то мы с Тимофеем имели еще более случаев продолжать наши денежные обороты. Но, исключая похищения у Кофагуса, мне вскоре представился случай делать еще большие и скорейшие приобретения. Между тем я приобретал все более и более познаний, читая всякий вечер хирургичские и медицинские книги, которые давал мне Кофагус, объясняя в них то, о чем я его спрашивал. Таким образом я вскоре по-лучил достаточные сведения о моей должности. Кофагус выучил меня также пускать кровь, показав сначала, как перерезывать толстые жилы на капустных листах, а когда уверился в легкости моей руки и в верности глаза, то позволил мне пустить кровь из своей собственной руки.
-- Хорошо, -- говорил Тимофей, видя мои новые успехи, -- я слышал, что нельзя добыть крови из репы, а тебе так удалась проба и над капустой. Я позволяю тебе, Иафет, практиковаться над моей рукой, сколько угодно с условием платить за каждое кровопускание по два пенса.
Я согласился на его предложение и, режа жилы Тимофея, достиг наконец совершенства. Надобно притом сказать, что несмотря на мои занятия, желание узнать родителей с каждым днем увеличивалось, чему еще более способствовала книга, данная мне Кофагусом. Это была диссертация о человеческом поведении, симпатиях, антипатиях, объясняющая, каким образом черты лица и разные оригинальности передаются от одного поколения к другому. Эта же книга говорила, что нос есть такая черта лица, которая вернее всех переходит от отца к сыну, а так как у меня был орлиный нос, то можете вообразить, с каким вниманием я рассматривал себя и лица всех, кого только встречал, прочитав эту знаменитую книгу.
Если я видел мужское лицо с носом, который казался мне похожим на мой, меня удивляло сходство, и я уже думал, что это отец мой. Беспрестанное присутствие этой мысли сделало меня наблюдательным мечтателем, и я тысячу раз говорил об этом Тимофею, который был поверенным моих мыслей и другом моего сердца, что он, я думаю по справедливости, посылал отца моего к черту.
Наша лавка была хорошо снабжена всем внешним блеском, которым обыкновенно украшают дома, доставляющие помощь всем болезням, недугам и даже смерти. Так как дом наш находился на самом проезжем месте, то прохожие обыкновенно останавливались посмотреть на нашу лавку, а мальчишки в изорванных платьях любовались пестрой выставкой.
В числе любующихся и проходящих мимо была женщина, которая повторяла свои прогулки раза по три-четыре в сутки. Ей было лет около сорока, но она всегда Держалась прямо, имела что-то решительное в своей почти мужской походке, и, несмотря на рост, формы ее и развязность в движениях были совершенно женские. Когда она устремляла на меня свои глаза, взор ее блистал какой-то дикостью и поневоле оставлял неприятное впечатление, но вместе с тем так меня очаровывал, что часто рука моя, державшая бумагу с порошком, оставалась неподвижной. Из наблюдений наших мы заметили, что шаг ее в продолжение дня был не всегда одинаков, именно: проходя обыкновенно в последний раз возле нашей лавки, около пяти часов после обеда, она ходила гораздо скорее, и походка ее была неровная, и взор проницательнее. Прогулки ее доставляли Тимофею большое удовольствие, он строил ей гримасы и называл сумасшедшей. Однажды вечером, когда мы ждали ее в последний раз, вдруг она вошла в нашу лавку. Внезапное посещение ее чрезвычайно нас удивило, так что Тимофей со страху перескочил через конторку и прижался ко мне, а я от лихорадочного холода щелкал зубами. Взгляд ее был дик по обыкновению, но мне казалось, что он не выражал сумасшествия, и я сейчас же опомнился и велел Тимофею подать стул, прося позволения узнать, чем я могу быть ей полезен. Тимофей обошел конторку, подвинул к ней стул и с поспешностью отправился опять на прежнее свое место.
Она отодвинула стул и, положив свои маленькие, удивительной белизны ручки на мою конторку, наклонилась ко мне и сказала: "Я больна" таким тоненьким приятным голоском, что он запал в самую глубь моего сердца.
Удивление мое возрастало, но почему, я, право, не знал: от того ли, что у нас столько примеров для исключения из общих правил, или что мы всегда судим прежде по голосу о наружности говорящего.
Когда я взглянул на ее лицо, которое тогда освещалось блеском серебряной лампы, оно было безжизненно, с чернотой под глазами и морщинами на лбу; глядя на нее, я думал, что услышу скорее бурную симфонию из громовой тучи, нежели приятные звуки женского голоса.
-- Боже мой, сударыня, -- сказал я с жаром, но почтительно, -- позвольте мне послать за Кофагусом?
-- Не надобно, -- ответила она, -- я пришла к вам и знаю, -- продолжала она, понизив голос, -- что вы отпускаете лекарства, даете советы и сами получаете деньги.
Это меня встревожило, я был обличен, и румянец невольно покрыл лицо мое. Тимофей, который слышал, что она сказала, выражал свое неудовольствие всевозможными телодвижениями. Он то взмахивал ногами, как будто бы их поджигали колеными угольями, то хлопал по карманам, то скрежетал зубами, то сжимал кулаки и кусал до крови губы; наконец он шепнул мне на ухо:
-- Вот почему она все подсматривала и выглядывала у нас. Она все знает, и мы пропали, если ты ее не подкупишь.
Я оттолкнул его и обратился опять к своей посетительнице.
-- Я предписывал лекарства, сударыня, -- ответил я наконец, -- в каких-нибудь ничтожных случаях и получал деньги, как вы говорите, когда не было дома хозяина; но мне еще не все здесь доверено.
-- Знаю, знаю, но вам нечего меня бояться... вы слишком скромны... Я хотела бы вам ввериться потому, что не полагаюсь на искусство вашего хозяина.
-- Как вам угодно, сударыня, -- сказал я, кланяясь почтительно.
-- Есть ли у вас камфора со спиртом?
-- Есть.
-- Итак, сделайте одолжение, потрудитесь сейчас же отослать ее с мальчиком ко мне на квартиру.
Я подал бутылку, за которую она заплатила, и велел Тимофею отнести ее по адресу. Тимофей надел шляпу, взглянул на меня и оставил нас одних.
-- Как вас зовут? -- спросила она меня тем же приятным голосом.
-- Иафет Ньюланд, -- ответил я.
-- Иафет, это хорошее имя, -- сказала она про себя, -- оно взято из священного писания, но Ньюланд -- светская фамилия.
"Тайна моего рождения открыта", -- подумал я, но я ошибался. Она, верно, какая-нибудь фанатичная модистка; я посмотрел на нее еще раз, и одежда ее разуверила меня в этой идее.
-- Кто дал вам это имя? -- сказала она, помолчав. Вопрос был довольно прост, но он пробудил кучу неприятных воспоминаний, и я, не желая поверить ей всего, ответил то, что обыкновенно отвечал всякое утро в воспитательном доме: "Крестный отец и мать, сударыня".
-- Мне очень дурно, -- прибавила она после некоторого молчания, -- не угодно ли вам попробовать мой пульс?
Я взял ее руку, которая была очень изящна.
Как жалко, -- подумал я, -- что она стара, дурна и полухвора.
-- Кажется, что, судя по пульсу, у меня большое нервное раздражение. Я заметила сегодня утром, что пульс мой бил по сто двадцать раз.
-- Правда, пульс очень част, -- сказал я, -- но может быть, камфора со спиртом помогут.
-- Благодарю вас за совет, господин Ньюланд, -- сказала она, положив гинею, -- и если мне не будет лучше, то я опять приду к вам или пришлю за вами. Прощайте.
Она вышла из лавки, оставив меня в недоумении. Когда Тимофей возвратился, я был в глубоком размышлении, и гинея лежала еще на конторке.
-- Мы встретились, когда она возвращалась домой, -- сказал он. -- Боже мой, гинея! Откуда это, Иафет?
Я рассказал ему случившееся.
-- Да, кончилось гораздо лучше для нас, нежели я ожидал, -- прибавил он.
Слово нас напомнило мне, что выгоды мы делим поровну, и я предложил Тимофею половину, но, несмотря на то, что он был шалун, он никак не соглашался взять свою долю. "Потому, -- говорил он, -- что ты получил эти деньги за консультацию и сделался уже теперь Medicus doctor".
-- Тимофей, я ничего не могу понять из этого приключения, -- сказал я, подумав несколько минут.
-- А я понимаю, -- ответил Тимофей, -- она до тех пор смотрела в окно, пока не влюбилась в твое хорошенькое личико; это точно, будь уверен.
Так как я не мог найти другой причины, и притом мнение Тимофея льстило моему самолюбию, то я и уверовал в его предложение.
-- Жаль только, Тимофей, что она так уродлива, -- сказал я, -- и потому не могу ответить ей взаимностью.
-- Это ничего, только бы деньги платила аккуратно.
На следующее утро она опять явилась, купила бутылку камфоры со спиртом, отослала ее с Тимофеем домой и, спросив опять моего совета, заплатила другую гинею.
-- Сударыня, я не имею никакого права брать эти деньги, -- сказал я.
-- Напротив, -- ответила она, -- я знаю, что у вас нет друзей и что вам нужно покупать книги для ученья, без чего вы не будете образованным человеком.
Потом она села, стала разговаривать, и я удивлялся, с каким жаром и силой делала она свои замечания, и притом каким приятным голосом... В продолжение месяца она очень часто нас посещала, оставляя при каждом визите гинею, я хотя и не был влюблен в нее, но был благодарен за ее доброту и восхищался ее суждениями. Мы вскоре сделались совершенными друзьями и стали откровенны между собой.
Однажды вечером она сказала мне:
-- Иафет, вот уже мы друзья с некоторого времени; могу ли я на вас положиться?
-- Вы можете вверить мне даже самую жизнь вашу, если это нужно.
-- Я и не сомневалась, -- ответила она. -- Итак, можете ли вы отлучиться из лавки и прийти ко мне завтра вечером?
-- С удовольствием, если вы пришлете сказать мне, что вы дурно себя чувствуете.
-- Пришлю в восемь часов. Итак, прощайте до завтра.
Глава V
На следующий вечер, поручив свою должность Тимофею, я отправился в ее дом, который как внутри, так и снаружи был очень хорошо отделан. Меня сначала ввели в приемную комнату.
-- Мисс Джуд сейчас придет, сударь, -- сказала мне высокая худощавая девица пуританской наружности, затворив за собой дверь.
Не говоря ни слова, я стал ожидать ее госпожу. Таким образом прошло не более десяти минут, в продолжение которых пульс мой бешено колотился.
-- Чего хотят от меня? -- думал я. -- Быть может, требуют любви моей или даже жизни... Но размышления мои были прерваны появлением мисс Араматеи Джуд, которая, вежливо поклонившись, просила меня сесть вместе с нею на софу.
-- Господин Ньюланд, -- сказала она, -- я хочу и надеюсь, что могу доверить вам весьма важную для меня тайну. Почему я обязана так поступить, вы поймете, когда выслушаете мою историю. Скажите наперед, преданы ли вы мне?
Вопрос этот был слишком откровенен для шестнадцатилетнего мальчика; взглянув на ее руки, я подумал, что я действительно к ней привязан, но лицо ее заставило опять переменить мое мнение. Находясь теперь весьма близко к этой женщине, я заметил, что у нее во рту было что-то ароматическое, издававшее крепкий запах.
Это заставило меня заключить, что ее дыхание было вовсе не сообразно с приятным ее голосом, отчего она сделалась для меня еще противнее.
-- Благодарю вас за доверие, мисс Джуд, постараюсь оправдать его на деле и тем доказать мою вам преданность.
-- Когда так, то поклянитесь мне всем для вас священным, что вы не расскажете никому того, что я вам теперь открою.
-- Клянусь всем священным, что не расскажу! -- ответил я, целуя ее руку с таким жаром, что сам не понимал, откуда бралась моя восторженность.
-- Так позвольте мне оставить вас на минуту, -- сказала она, выходя из комнаты.
Я не успел опомниться, как она уже возвратилась, одетая по-прежнему, но с прелестным молодым лицом, по которому ей казалось не более двадцати двух или двадцати трех лет. Я не верил глазам, глядя на переменившиеся черты лица ее.
-- Перед вами Араматея Джуд в настоящем виде, -- сказала она улыбаясь, -- и вы первый смотрите на лицо мое без маски, которая закрывала его в продолжение двух лет; но прежде нежели я буду продолжать далее, спрашиваю еще раз, могу ли я на вас полагаться, и если да, то в таком случае обещайте мне то, чего я от вас требовала.
-- Клянусь, -- ответил я, взяв ее ручку, которую в этот раз поцеловал с удовольствием. Не могу забыть тогдашней моей глупости, с какой я глядел на нее. Взоры мои впивались в нее с такой выразительностью, что, кажется, могли бы смягчить сердца трех модисток. Словом сказать, я по уши влюбился в мисс Джуд и думал уже о женитьбе, о будущем богатстве и Бог знает о чем еще, но все эти мечты разрушила одна короткая простая фраза, которую притом произнесла она приятным выразительным голосом:
-- Перестаньте, Иафет; вы шалите...
После этих слов я невольно выпустил ее руку и сидел, как осужденный.
-- Теперь выслушайте меня, -- говорила мисс Джуд. -- Я думаю, вы заключили, что я обманщица или, как теперь выражаются, искательница религиозных приключений. Признаюсь, это новое выражение можно применить к немногим только лицам, в числе коих была и моя тетка, принадлежавшая к одной секте, которая почитала ее за предсказательницу. Мне не нужно вам говорить, что эта секта -- чистая глупость, однако многие были в ней по убеждению. Живя с теткой, я узнала, как легко дурачить людей, пользуясь их легковерием. Во всех причудах, с помощью которых она старалась казаться неестественной в глазах своих поклонников, я была единственным ее поверенным. Все ее религиозные конвульсии и вдохновения были мне хорошо известны. Поэтому не надо удивляться моим обманам, к которым я привыкла с малолетства. Физическое сложение наше было чрезвычайно сходно, даже до такой степени, что когда я надевала платье и чепчик моей тетки, то всегда вводила в обман ее почитателей, которые принимали меня за нее. Нужно заметить, что тетка моя, умирая, обещала своим ученикам опять явиться, и те ей верили непреложно. Но я была другого мнения; когда ее похоронили и со страхом стали ждать ее возвращения, я взяла на себя труд осуществить их ожидание, в чем и сумела их обмануть. Спустя неделю после смерти тетки я решилась исполнить задуманное, для чего надела ее платье, закрасила и совершенно переменила лицо свое, и так на нее была похожа, что, смотря в зеркало, себя не узнавала, и вот вечером в таком наряде я отправилась туда, где собирались ее поклонники, и внезапно предстала среди них. Можете вообразить, Иафет, как обрадовались они моему появлению в образе тетки; вся эта толпа пала передо мною на колени и поклонялась мне, как пророку, восставшему из гроба, обманывая себя собственным легковерием. Более двух лет пользовалась я своим могуществом над их умами, но одно недоразумение потрясло веру новообращенных.
Мнение их поддерживается большинством. Но так как старые мои поклонники умирают, то я должна заменять их другими, чтобы не уронить своего веса и чтобы было чем платить доктору за доставляемые средства. Для привлечения новых поклонников надобно употреблять конвульсии, вдохновения, исступления, чего я не могу делать с достаточной энергией без горячительных средств. Понимаете ли вы меня?
-- Как нельзя более, -- ответил я. -- Впрочем, я и сам давно думал, что вы прибегаете к подобным средствам, особенно вечером, но боюсь, не слишком ли вы много употребляете. Это может совершенно расстроить ваше здоровье.
-- Не более нужного для поддержания роли, принятой мною на себя, и для поддержания веры учеников, из коих многие уже сомневаются и подозревают. За мной начали теперь присматривать. Женщина, которая мне служит, кажется, подкуплена, и я не могу удалить ее от себя, потому что она мне дана обществом моих учеников, которым принадлежит дом и все, что вы в нем видите. Кроме этого я имею страшную соперницу, которая, стараясь достигнуть одинаковой со мною цели, называет меня обманщицей и говорит, что она есть настоящая предсказательница. Но ей трудно будет доказать это, -- продолжала она с насмешливой улыбкой. -- Итак, вы видите, что я должна принять свои меры предосторожности. Но так как мне самой нельзя бывать у вас каждый день в аптеке, от чего слава моя как предсказательницы могла бы пострадать, и так как я без горячительных средств не могу существовать, то и прошу вашей помощи.
-- Чем же я вам могу служить?
-- Тем, чтобы вы присылали мне их вместо лекарства, потому что я не могу доставать их другим образом; сверх того вы должны хранить в тайне секрет, который я вам поверила.
-- С удовольствием выполню оба условия, мисс Джуд, но извините, если я буду с вами откровенен. Как жаль, что такое прелестное, молодое существо, как вы, привыкаете к напиткам. Скажите, для чего поддерживать вам эту ненавистную систему, зачем жертвовать для нее своим здоровьем, можно сказать, счастьем, зачем?..
Но я, разгорячась, дошел бы, может, до предложения о женитьбе, если бы она меня не остановила.
-- Для чего большая часть людей жертвует своим здоровьем, счастьем, всем дорогим на свете, если не для честолюбия и желания властвовать? Правда, пока мое лицо еще приятно и молодо, мне, может быть, угождали бы, как угождают красивой молодой женщине, но все-таки меня бы не обожали, как кумира, или обожали бы непрочно. Нет, я нахожу что-то особенно приятное, привлекательное, видя, как эта толпа глупцов благоговейно смотрит на меня, и люди втрое старше меня годами падают на колени и целуют мое платье. Это настоящее идолослужение. Удовольствие, которое они мне приносят своим почитанием, подавляет во мне все другие страсти и даже самую любовь. Я не могу не унизиться в собственном мнении, дав чувству власть над собою; да притом, я так привыкла к горячительным средствам, что если бы и не имела цели казаться предсказательницей, то все-таки не обошлась бы без них.
-- Но не самый ли низкий это порок?
-- Я согласна с вами, но при моих обстоятельствах это совсем другое дело; я падаю, чтобы более возвыситься; я без обмана не могла бы быть тем, что я теперь. Итак, это только мера для того, чтобы привести в исполнение планы честолюбия.
Долго еще продолжался наш разговор, но я ничем не мог поколебать ее намерения и, расставаясь с нею, сожалел, что она так рано отказалась от любви, потому что, несмотря на корни, которые она употребляла для заглушения запаха спирта, мне очень нравилась ее красота и твердость духа. Притом я не мог хладнокровно думать о том, что она ремеслом своим обрекает себя на преждевременную старость и смерть. Прощаясь, она дала мне пять гиней, чтобы за них прислать ей, чего она требовала. Взяв деньги, я остановил ее и, сам не зная почему, сказал ей:
-- Мисс Джуд, окажите вы мне в свою очередь любезность, позвольте мне вас поцеловать.
-- Поцеловать? -- сказала она с сердцем. -- Нет, смотрите лучше на меня, потому что последний раз видите меня молодой, и смотрите, как на гроб, красивый снаружи, но испорченный внутри.
-- Может быть, поцелуй мой, -- ответил я, -- пробудил бы вашу спящую энергию и возжег бы в вашей душе пламя честолюбия, которое показало бы вам лучший путь ко всему хорошему и великому.
-- Лучший путь не для меня, -- говорила она, -- судьба избрала мне другой, отчасти и сама я. Прощайте. Не забудьте завтра прислать мне лекарства.
Я оставил ее и возвратился домой очень поздно; но прежде, нежели лег спать, рассказал про все Тимофею, потом заснул, но ее образ и во сне меня преследовал. Она то являлась мне со своим размалеванным лицом, то со снятой маской, и тогда я падал пред нею на колени, чтобы боготворить ее красоту, то виделось мне, что красоту ее заменяло отвратительное безобразие, и мне делалось дурно от сильного запаха спирта; по временам я просыпался и был очень рад, что отделался от этих видений, но только что засыпал, страшный сон опять меня тревожил. Она опять мелькала предо мною, но уже с хвостом гидры, как Мильтон описывает грех в "Потерянном рае". Она кружилась около меня, и прелестное ее лицо постепенно превращалось в скелет... Тут уже я вскрикнул, проснулся и более не засыпал, благодаря испугу, чем совершенно и вылечился от любви к Араматее Джуд.
На следующий день я послал Тимофея купить спирту, который подкрасил, положил в него корицы, чтобы заглушить дух, и отправил ей две дюжины больших склянок, тщательно завязанных и запечатанных. С тех пор она ходила в лавку только рано поутру, и то очень редко, я же хотя и часто посещал ее, но эти визиты были единственно для получения денег, любовь же тут вовсе не вмешивалась. Однажды я попросил у нее позволения быть при их собрании, и она согласилась. Словом, я с ней очень коротко познакомился, и когда она заметила, что я уже не думаю о любви, то позволяла мне проводить по несколько часов сряду у себя, и хотя казалась весьма дурною, но я не гнушался ею, припоминая себе настоящую ее красоту.
Тимофей очень был доволен моими отношениями с мисс Араматеей Джуд, потому что за все его посещения с лекарствами она очень щедро ему платила. Все шло как нельзя лучше в продолжение трех месяцев, но в конце этого времени раз Тимофей пошел к ней с лекарством и возвратился назад с полной корзиной, и со страхом объявил мне, что дом ее пуст, что он старался расспросить обо всем у соседей и по рассказам, которые, однако же, не совершенно сходны, узнал, что соперница ее явилась к ней со всеми учениками и что между ею и мисс Джуд произошла ужасная ссора, на шум которой явилась полиция, и обеих предсказательниц посадили в рабочий дом; говорили также, что мисс Джуд с ее учениками по приговору суда будет отправлена на поселение... Итак, этого было достаточно, чтобы испугать двух таких мальчиков, как мы. В продолжение нескольких дней нам все представлялись полиция и заточение, и, казалось, мы это видели на лице каждого посетителя нашей лавки. Страх этот постепенно исчезал. Впоследствии я ничего уже не слыхал о мисс Араматее Джуд.
Глава VI
После описанного приключения я горячо принялся за мои занятия и сделал в них большие успехи, приобрел с помощью чтения общие необходимые для меня познания. Но главным предметом размышления было таинственное мое появление в свете, и всегдашний вопрос:
"Кто мой отец? " сильно тревожил мое воображение. Одно только чтение могло рассеять на время эти мысли, а потому я и записался на пользование книгами из магазина которых почти не выпускал из рук. Два года таким образом провел я у Кофагуса, но тут случилось со мною происшествие, которое я постараюсь рассказать вам со всевозможной точностью, какую требует подобный предмет.
Мы живем в мире честолюбия и соперничества. Как два народа, оспаривая первенство, посылают в гроб тысячи людей до тех пор, пока один из них не уступит другому, так точно и в частном быту враждуют между собою граждане, откуда и происходит злословие, клевета и прочее... Точно за то же ссорятся и женщины, но из этой ссоры следует только потеря репутации в высшем классе и волос в низшем. После этого не удивительно, что повсеместная страсть честолюбия проникает и в аптеки, не боясь ужасного запаха разных спиртуозных лекарств. Через две улицы от нас находилась аптека Эбенезера Пледжида, но, к счастью, она выходила на другую улицу, а потому наша по месту уже имела преимущество над нею, в других же отношениях выгоды их были почти равны. Окошко аптеки Пледжида было украшено четырьмя разноцветными склянками, следовательно, двумя только более, нежели у нас, но мы зато имели две лошади, и притом разношерстные, а он одну. Пробки склянок Пледжид покрывал розовой бумагой, а мы светло-синей; но надобно отдавать справедливость даже врагам. С тех пор, как Брукс от нас отошел, Пледжид имел двух учеников, а Кофагус одного, и этот один был я, Ньюланд. Но ученики Пледжида имели телесные недостатки: один был крив, а другой кос, и так, чисто зрительно, преимущество оставалось за нами, да и действительно, лучше иметь украшением на камине алебастровую вазу, нежели две фарфоровые, но старые и поврежденные. Правда, что у Пледжида находилась над лавкой золотая вывеска со ступкою, чем Кофагус забыл украсить свой дом; но надобно заметить, что вывеска была с трещиной, а ступка без пестика. Позвольте мне теперь спросить знающих в этом деле: можно ли действовать ступкой без пестика? Но оставим и это. Скажу еще, что лавка наша имела две лицевые стороны, как у храма Януса, а потому и превосходила свою соперницу. Умалчиваю о преимуществах и предоставляю это на суд беспристрастных читателей. Все, что могу сказать я -- что между двумя домами царствовала непримиримая зависть, злая вражда и беспредельное презрение. Каждый раз, когда Эбенезер встречал на улице Кофагуса, то первый начинал плевать, как будто проглотил какое-нибудь отвратительное лекарство, а Кофагус крутил палкой над своей головой и становился в такую грозную позицию, что противник его мог бы призвать на помощь правосудие, чтобы заставить Кофагуса дать отчет в своих намерениях. Кофагус же для большей бодрости обыкновенно бормотал про себя:
-- Глупец, ничего не знает, гм, пациенты умирают, и так далее.
Понятно, что этот враждующий дух вкрался и в нижний класс обитателей аптекарских домов. Ученики Пледжида были непримиримые с нами враги, но эта вражда была еще сильнее между мальчиками, носившими по городу лекарства и ящики, которые можно было почесть за вывеску двух неприязненных партий. Тимофей, хотя и был самым добродушным мальчиком в мире, но до того ненавидел своих противников, что сам доктор Джонсон был бы доволен его ненавистью. Если ящик его был не так полон, то он клал вниз пустые бутылки, чтобы только поддержать честь своего дома и не увидеть насмешливой улыбки на лице рыжего своего противника, когда они встретятся. Явной же вражды между начальниками и их подчиненными еще не обнаруживалось, но судьбе угодно было, чтобы спокойствие, даже и наружное, не продолжалось более.
Гомер описал битвы богов, полубогов и героев, Мильтон -- борьбу добрых и злых ангелов, Свифт -- сражение книг, но не знаю, описал ли какой-нибудь поэт войну аптечных склянок; тут надобно иметь более таланта, нежели на изображение ссор богов, полубогов, ангелов и героев. Итак, согласитесь, чтобы достойно описать похождения пилюль, микстур, натираний, пластырей, нужно преодолеть большие трудности для разработки такого предмета, и я, не надеясь привести в совершенство рассказ мой, предоставлю его сочинителям эпических поэм.
Ненависть, пожиравшая две партии, как дом Монтекки и Капулетти, с каждым годом, месяцем и днем увеличивалась и, несмотря на возрастающую силу, обнаруживалась только знаками взаимного презрения. Но раз Тимофей Олдмиксон (я упоминаю его фамилию потому, что считаю за грех пропускать что-нибудь из тичула в таких важных случаях), раз Тимофей Олдмиксон говорю я, с поспешностью поворачивал из одной улицы в другую, неся с собой полный ящик лекарств, как вдруг встретил на углу рыжего Меркурия Пледжида с ящиком в руке, с ненавистью в сердце и также торопившегося. Они наткнулись друг на друга, и, можете вообразить, как ужасно было столкновение вражеских ящиков. Множество склянок разбилось, и смесь разных жидкостей потекла через скважины ящиков и наполнила всю улицу ужасным запахом. Две женщины билингетки [В Лондоне есть квартал Билингетский, в котором женщины отличаются словоохотливостью] остановились, радуясь, что красноречие их может развиться при этом случае. Две кошки, находившиеся на крыше смежного дома с поднятыми лапками, чтобы сразиться, забыли неприязнь и глядели на это зрелище. Два политика пресекли свой шумный разговор, чтобы посмотреть на них. Двое мальчишек перестали есть вишни, доставая их из шляпы, чтобы только не упустить любопытной картины. И в самом деле картина была очень забавная. Герои наши встретились с такой силой, что оба принуждены были отскочить на несколько шагов назад, и, как храбрые рыцари, вместо щитов держали ящики, стоя крепко на ногах. Несколько минут прошло в отдышке, но скоро чувство давнишней ненависти взяло верх, и Тимофей первый был проникнут этим чувством. Бросив выразительный взгляд на своего противника и стиснув зубы, он кинулся на него, крича во все горло:
-- Вот тебе!.. Знай!.. В другой раз не будешь толкать порядочных людей.
Рыжий герой не мог устоять от нанесенного удара и отступил назад; но не страх был причиною его отступления. Он, вынув склянку с лекарством с надписью: "Сейчас же принять", бросил ее изо всей силы в Тимофея; стекло, разбившись, разрезало нос и щеку нашему храбрецу, а микстура, заливая раны несчастного, произвела в них невыразимую боль.
Тимофей, презирая нанесенную ему обиду, последовал примеру своего противника и, схвативши такую же склянку, даже еще большего размера, бросил в него с такой ловкостью и силой, что она разбилась между глаз рыжего Меркурия, и разлившаяся жидкость не позволяла ему ничего видеть; таково было начало достопамятного боя.
Любители приключений составили возле них кружок, но на таком почтительном расстоянии, что послания двух партий до них не долетали.
-- Хорошо, рыжая голова! Браво, белый передник! -- раздавалось отовсюду.