П. Н. Милюков: "русский европеец". Публицистика 20--30-х гг. XX в.
М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2012. -- (Люди России).
ПАМЯТИ И.В. ШКЛОВСКОГО-ДИОНЕО
И.В. Шкловский не был политическим деятелем в прямом смысле этого слова. Он не был им ни тогда, когда политическая деятельность левых групп, к которым он принадлежал, свелась к борьбе открытой силой против насилия власти, ни тогда, когда казалось, что начатки политической свободы открыли путь более культурным способам борьбы. Слово и печать были его единственным боевым оружием: даже не подпольная печать и не митинговое слово, а проповедь идеи путем легальной печати в России. Ему приходилось проводить свою проповедь сквозь тиски суровой цензуры. Но в подцензурной России царского времени читатели умели между строк понимать читаемое. И проводники этого вида вольного слова были лучшими пропагандистами освободительных идей. Дореволюционная слава Шкловского была основана на этом методе борьбы. И это была настоящая слава.
Я не буду говорить об этом периоде публицистической деятельности Шкловского. Моложе меня на несколько лет, он был все же одним из моих учителей в подцензурном университете вольного слова, знакомившего нас с политическими правами свободной страны. Я обязан ему в этот период, как и многие сотни тысяч его читателей. Не буду говорить и о годах, предшествовавших этому периоду славы: о тех годах ссылки в отдаленной Сибири, когда вынужденное одиночество кончалось для доброй половины политических ссыльных сумасшествием или самоубийством. Сила мысли и воли Шкловского спасла его от того и от другого. Но ссылка, несомненно, наложила на все его существо тяжелую печать. Она закалила его характер, приучила его думать наедине с собой и быть крайне сдержанным в выражении своей мысли.
Мое личное знакомство с Шкловским, перешедшее в дружбу, начинается с 1902 года, проведенного мною в Лондоне. Я сделался частным посетителем домика на Priory Road Bedford Park. На калитке было написано знаменитое слово: "Колыма",-- память о среднеколымской ссылке, а невдалеке Шкловский показал мне место, где поезд раздавил лет десять назад блестящего представителя старой эмиграции,-- Степняка-Кравчинского. Атмосфера еще была полна мыслями и устремлениями этой эмиграции, спасшейся большей частью побегом из Сибири. Тут доживали свои последние годы шестидесятилетний Феликс Волховский, крепкий старик, темперамент которого преодолевал глухоту, отделявшую его от внешнего мира. Тут жил и Н.В. Чайковский, неутомимый "искатель", "непрактичный идеалист", пронесший через все испытания детскую ясность души. Особняком от друзей жил Кропоткин, теснее связанный теорией своей с международным движением. Промелькнула беглянка Брешковская, с которой я познакомился у четы Серебряковых. Шкловский был непременным членом этого центрального круга старых эмигрантов и вместе с ними переживал ту перемену настроения, которую он описал, говоря о Чайковском: "Англия оказывала большое влияние на тех русских эмигрантов, которые умели наблюдать и присматриваться к окружающему: мы начинали ценить политическую свободу, тогда как раньше нам казалось, что она нужна только буржуазии. В Англии абстрактные теории подвергались пересмотру под влиянием окружающей жизни". На почве этого, относительно, конечно, "поправения", произошло и мое сближение с хозяином "Колымы" и с его старшими гостями. Впрочем, в 1902 г. уже обозначилось новое поколение посетителей, расчленивших домик на Priory Road на две группы. В маленьком салоне внизу собирались более молодые гости около живой супруги Шкловского, Зинаиды Давидовны, которая остроумно высмеивала неизвестного тогда Аладьина и его глупенькую подругу Ф., сделавшуюся потом большевичкой. Частым посетителем был Корней Чуковский, живой, талантливый и беспринципный. Тут была и музыка, и пение, и веселая беседа. Но хозяин предпочитал спасаться от молодых гостей в верхний этаж, где было его царство: большая, постоянно пополнявшаяся библиотека, державшая его в курсе последних мировых событий. Неустанная журнальная и газетная работа давала тогда Шкловскому возможность удовлетворять и свой вкус к бродяжничеству: его страсть к путешествиям. Он не мог нахвалиться удобством круговых билетов Кука и заранее изучал своих Бедекеров. Любимой целью его поездок сделалась северная Африка и Испания. Он изучил в совершенстве испанский язык и внимательно следил за испанской литературой. В беседах с близкими друзьями он был жив и остроумен, сыпал воспоминаниями о сибирской и африканской экзотике, но заметно скисал и замолкал в присутствии чужих элементов.
Не буду останавливаться на случайных встречах последующих лет при моих заездах и проездах через Лондон. Конечно, посещение "Колымы" оставалось обязательным номером моей программы дня. Там я встречал прежнее радушие и прежнюю атмосферу. Только разница между верхним и нижним этажами как будто с течением времени становилась более значительной. Старые друзья из сибирских ссыльных перемерли или рассеялись. Но Шкловский выдерживал старую линию -- все больше замыкался на себе.
Революция 1917 года на короткое время точно омолодила 52-летнего Шкловского. Он даже снялся с насиженного места и после двадцатилетнего отсутствия приехал в Петербург. Но скоро последовало разочарование. Общего языка с левыми друзьями у него не нашлось, как не нашлось у другого "постепеновца", Плеханова. Обманывать себя относительно вероятного исхода революции Шкловский не мог. Если уже в 1905 г. провал, вместе в революцией, левой тактики усилил его сомнения, то в 1917 г. ему пришлось хоронить самые заветные свои упования. В самом мрачном настроении он вернулся на "Колыму", а скоро пришлось и мне за ним последовать. Начало своей эмигрантской жизни -- 1919 и 1920 годы -- я провел в Лондоне, и наши постоянные сношения возобновились. Я видел, как страдала нежная душа Шкловского и как все более неприступной корой ограждал он себя от внешнего мира. Гнев и ненависть противоречили мирному характеру Шкловского. Но они находили свое выражение в прорывавшихся постоянно сарказмах, прикрытых личиной добродушного смеха. Выросший и воспитанный в Украине, как он был оскорблен новоявленным сепаратизмом людей, даже не научившихся говорить по-украински так, как умел говорить он, Шкловский. Член немноголюдной русской колонии, в большинстве состоящей из людей левых взглядов, как негодовал он, видя, что один за другим прежние непримиримые враги Чешам-хауза (русского посольства) спешили поклониться новым господам -- большевикам, чтобы что-нибудь на них заработать. В беседе с глазу на глаз он называл их имена... Не говорю уже о поругании святая святых -- прежних убеждений Шкловского, об извращении самых любимых его идей, о насилиях во имя свободы, о грабежах и нивелировке книзу во имя равенства, о партийной диктатуре во имя братства. Перед суровым октябрьским северным ветром нежная мимоза окончательно свертывала свои листья.
Шкловский сделался членом нашего лондонского "Комитета освобождения" и участвовал в издании журнала "The Free Russia" {Имеется в виду журнал "The New Russia", издававшийся "Комитетом освобождения России".}. Он оказался в нем моим союзником слева, и еще раз я имел случай оценить твердость его убеждений при всей мягкости внешнего их проявления. Но вообще и тут он не чувствовал себя среди своих. Разочарование в "левых" не отбросило его вправо, как он отбросил многих платонических любителей революции, отпрянувших от ее подлинного лица. Он остался самим собой, но еще сильнее стал чувствовать свое одиночество. Поражение своих идей он воспринимал почти как личную обиду. Все чаще он становился угрюм и мрачен. Привычная литературная работа среди книжных сокровищ верхнего этажа оставалась единственным душевным успокоением.
А тут подкралась личная нужда. Заработки в русских журналах и газетах прекратились. Издательства еще печатали книги, но удерживали доходы; книжный рынок для заграничной русской книги быстро сокращался. Начиналась в буквальном смысле борьба за существование. В этой борьбе пришлось покинуть, наконец, и "Колыму", заменив ее более скромным помещением на той же окраине. "Последние Новости" становились почти единственным постоянным ресурсом. Здесь Шкловский рассыпал блестки старых надежд и изливал горечь разочарований. Особенное утешение находил Шкловский в обличении мнимых новых "слов", делая им очную ставку с их забытыми предшественниками. Кое-кто выражал недовольство этими частыми возвращениями к старому; эти люди, очевидно, не понимали всего яда исторических конфронтации Шкловского. Уличая, старый идеалист апеллировал к совести,-- хотя бы и ренегатов, прежде чем апеллировать к общественному мнению. Да и где оно было, это общественное мнение, куда делась прежняя огромная аудитория Шкловского?
Так жизнь постепенно превращалась в "доживание". Мои последние встречи со Шкловским были трагичны. Четыре года назад я нашел его после серьезного нервного припадка. Он почти не мог говорить. А работать нужно было по-прежнему. Потом он поправился, и год тому назад пришел на мой доклад в "Королевском институте". Над его домом нависла явная угроза конца и распада. Зрение быстро слабело у когда-то жизнерадостной Зинаиды Давидовны... А надо было, не покладая рук, работать... В последнем, недавнем письме ко мне, Шкловский призывал смерть как избавительницу...
И вот она пришла. Пришла, как часто бывает, внезапно, и упокоила страдальца. Прах его развеян по цветущему полю: у гробового входа играет молодая жизнь. Что ей за дело, что судьба была жестока к видному участнику в подготовке этой самой молодой, более счастливой жизни. Да и удалась ли эта подготовка? Шкловский умер, когда на этот вопрос и у нас, его переживших, еще нет ответа. У оптимиста есть последнее утешение в надежде на будущее. Смею ли я сказать, что в глубине глубин, несмотря на все отчаяние и на гложущую тоску, у Шкловского все-таки теплился огонек оптимизма, как это требовало его мировоззрение? Не знаю. Эту последнюю тайну он унес с собой в могилу.