Аннотация: Les cadets de l'impératrice Русский перевод 1911 г. (издание А. Каспари, без указания переводчика). О судьбе Шарля Людовика - сына казненного Людовика XVI и Марии Антуанетты.
Морис Монтегю
Кадеты императрицы
Les cadets de l'impИratrice
I
-- Черт возьми!.. -- воскликнул Мартенсар. -- Но ведь нам же стреляют в спину!..
Все окрестности Йены [Город на левом берегу реки Заале, в великом герцогстве Саксен-Веймар-Эйзеназ. Здесь 14 октября 1806 г. Наполеон атаковал пруссаков] клокотали ревом, пальбой и смятением битвы. Соединенные отряды Ланна и Нея занимали левый фланг, рьяно оттесняя противника. Император Наполеон обстреливал центр, тогда как Мюрат, стоя на пригорке, придерживал воинственный пыл своих драгун и кирасир, отыскивая пункт, куда бы ему ударить в свою очередь. Одно время перед ним появились было князь Гогенлоэ и генерал Рюшель, но вскоре им пришлось отступить.
Шум, клики, барабанный бой... Появился Ожеро; пользуясь густыми клубами дыма, Сульту удалось захватить Армштедта, и вся французская армия бесстрашно двинулась вперед под сенью своих знамен; но прусская пехота выказала себя крайне милосердной; не отстала от нее в этом направлении и кавалерия: они обращались в откровенное бегство.
Тщетно взывали к ним их офицеры, стараясь вернуть беглецов к исполнению их святой обязанности; ведь им самим, офицерам, приходилось не лучше: испытание было жестокое, а смерть их полубога, принца Людовика [Принц Людовик Прусский, племянник Фридриха Великого, был убит при Заальфельде.], убитого три дня тому назад, окончательно подкосила их моральные силы и повергла в уныние.
Саксонцы оказались мужественнее. Ожеро продолжал теснить их; они, правда, отступали, но делали это правильно и стройно, продолжая отбиваться и отстреливаться.
Маршал невольно залюбовался ими и собрался было послать парламентера с предложением сдаться, но его предупредил Мюрат, вихрем слетевший с пригорка со своими лихими кирасирами, и те в одно мгновение рассеяли ряды саксонцев.
В начале военных действий оба дворянских полка, Тур д'Оверна и Изембурга, шли впереди. Наполеон зорко следил за ними. Эти полки, составленные из иностранцев, почти сплошь из австрийцев, находившиеся под командой офицеров-французов, с первых же дней возбудили его недоверие. Они неохотно слушались команды, избегали идти в огонь, делали вид, что не понимают приказаний, отдаваемых на французском языке, и зачастую громко кричали пруссакам предостережения, похвалы или же слова ободрения на их общем немецком языке. Их офицеры, по-видимому, упускали из виду эти маневры или же были не в силах предотвратить эти явления. Лишь один из них, Гранлис, и замечал и понимал эти проделки, так как немецкий язык был первый, которому он научился в детстве у своей матери. Его душу охватила безграничная печаль, но он молчал и наблюдал.
В разгаре битвы, когда первому иностранному полку пришлось принять в ней непосредственное участие, несколько офицеров упали лицом вперед, как бы сраженные изменнической рукой из-за спины.
Вот в это-то мгновение и вскрикнул Мартенсар:
-- Черт возьми, но ведь нам же стреляют в спину!
Он остановился, бледный от страшной неожиданности, возмущенный до глубины души внезапным раскрытием этих преступных действий.
Он был прав. Французские дворяне-офицеры находились меж двух огней. Спереди в них стреляли пруссаки, а сзади -- собственные солдаты.
Восклицание Мартенсара произвело переполох. Слово "измена" повторилось на французском и немецком языках, и те, кто был наиболее запятнан, кричали громче всех.
"Кадеты императрицы" оглянулись назад, привлеченные суматохой. Над ухом графа де Новара просвистела пуля. Граф проводил ее проклятием. Сомнения не было: она неслась из задних рядов. У Иммармона был сорван погон, но в него стреляли чуть ли не в упор. Он быстро обернулся и увидел стрелявшего в него; предатель еще не успел снять с плеча ружье, направленное на него. С громким криком: "Мерзавец!" -- Иммармон кинулся на убийцу и шпагой проткнул изменника.
В общем хаосе схватки это происшествие прошло незамеченным, и товарищи убитого ни единым звуком не решились выразить свое озлобление против офицера.
Но тем не менее число изменнически убитых офицеров увеличивалось: пали капитан Мерлен де Блютиер, батальонный командир Дюбуа-Бошен, пали молодой Найон, маленький де Сантре, Вальтруа... Целились и в других, но они счастливо избежали этой горькой участи.
Кантекор со своими товарищами унтер-офицерами был страшно ошеломлен случившимся. Но они не смели вступиться и высказать протест, тем более что сами были твердо уверены, что вслед за командирами и офицерами наступит и их черед -- французских сержантов.
Колонна дрогнула; ее косили со всех сторон; на одно мгновение она загородила собой путь, препятствуя проходу кавалерии.
Наполеон, следивший в бинокль за ходом событий, видел эту последовательную убыль офицеров и понял ее настоящее значение.
-- Негодяи! -- процедил он сквозь зубы.
-- Кто? -- переспросил Савари, схвативший это слово на лету.
Но прямого ответа не последовало. Император только промолвил:
-- Что же, собственно говоря, может быть, оно и к лучшему, изменники, уничтожающие изменников... Это обойдется по-семейному, шито-крыто...
Наполеон замолчал, но снова стал следить за ходом битвы.
Он побеждал по всей линии. Его маршалы оттесняли последние отряды врагов. Отступление противников утратило свою первоначальную стройность и походило уже на откровенное бегство.
Славный победный бой под Йеной был закончен.
Император ликовал. Он отдал приказ преследовать врага по всем направлениям, и его войска взяли много военнопленных. Поражение противника было полным. Результатом этой победы явилось полное подчинение Пруссии.
Наполеон ночевал в Йене. При нем были Бертье, Дюрок и Савари. Отозвав последнего в сторону, император спросил:
-- Скажи, ты заметил сегодня...
-- Ваше величество, я заметил сегодня много славных деяний, много лестного для вашей славы и чести нашего оружия.
-- Полно, болтун! Я говорю: ты не заметил, что солдаты первого и второго иностранных полков стреляли по своим офицерам?
Савари даже подскочил на месте.
-- Нет, ваше величество, я не видел этого, а не то...
-- Не кипятись! Что, собственно, представляют собой эти офицеры? Все это довольно темная история. Мне рекомендовала их императрица, но ведь, не в обиду будь ей сказано, она очень охотно рекомендует, в особенности же титулованные личности.
Савари, адъютант императора, снова превратился на несколько мгновений в начальника сыскной полиции.
-- Повелите только -- и я все разузнаю не далее как через два-три часа...
-- Нет, не надо! -- ответил Наполеон. -- Я не хочу скандалов на поле брани. И потом все эти люди очень тщательно замаскированы, все находятся под надежной протекцией. Хотя меня уже неоднократно предупреждали... Помнишь ли ты маленькую Кастеле?
-- Еще бы, ваше величество!.. Да, кстати... Ах, простите, ваше величество...
-- Ну, дело в том, что в день моего отъезда она не попала в зал и поджидала меня на лестнице. Когда я проходил мимо нее, она подала мне целый лист с перечнем имен офицеров-изменников, -- по крайней мере, она так уверяла, -- а именно офицеров полка Тур д'Оверна. Вот только не знаю, куда я засунул этот лист... Потерял ли я его, или же его у меня украли... Но вот теперь я вспомнил предупреждение Кастеле, и, когда я узнал, что австрийцы стреляли в офицеров, я подумал, что они, сами того не зная, помогают мне... А ты ничего не знаешь на этот счет?
-- Простите, ваше величество, я должен был бы знать, но объявление войны выбило у меня из головы все остальное... Да, действительно, я помню, что вдова Кастеле просила меня прислать к ней в дом агентов для задержания лжеприверженцев вашего величества, находящихся у вас на службе, но составляющих против вас заговор. Насколько мне помнится, это собрание должно было состояться у нее шестнадцатого августа, на следующий день после казни Фораса и компании.
-- А мы выступили двадцать второго... Гм!.. -- промолвил император.
В это время подошел Бертье. Он невольно слышал весь разговор, тем более что Наполеон говорил довольно громко. В качестве начальника генерального штаба Бертье имел в своем распоряжении все планы и карты расположений действующей армии. Он подошел, предлагая свои услуги.
-- Нет, -- ответил Наполеон, -- дело можно устроить гораздо проще... Этот иностранный корпус не только излишен, но даже опасен. Девять офицеров из десяти враждебны, солдаты -- национальные враги, значит... -- И император докончил свою фразу многозначительным жестом, как бы сметающим препятствие.
Оба воина молчаливо выразили согласие.
-- Это действительно самое простое, -- сказал Бертье.
-- И пройдет незаметно, -- добавил Савари.
-- Если я позабуду, напомни мне, Бертье! -- улыбаясь, сказал Наполеон.
-- Вы можете быть спокойны, ваше величество: оно запечатлеется вот здесь! -- И Бертье указал на свой лоб.
В тот же самый вечер в одном из жалких кабачков предместья опустевшего города Йены собралось несколько офицеров-дворян. В окрестных сараях и гумнах расположились их ненадежные солдаты. Они чему-то злорадно пересмеивались, потягивая пенистое пиво.
Сидя вокруг грязного стола, освещенного оплывшей свечой, офицеры заканчивали свой скудный ужин. Все они были задумчивы, неразговорчивы, утомлены четырехдневной битвой и озабочены по многим причинам.
О, как быстро изменилась внешность этих четырех батальонов, которые так бодро и торжественно проходили в своих белоснежных мундирах по Парижу, провожаемые восторженными овациями толпы!.. Парижане были далеки от мысли, что под французскими мундирами могут биться предательские сердца. О, каких они были удостоены оваций! Не подлежит сомнению, что после гвардии всеобщие симпатии принадлежали двум дворянским иностранным полкам: Тур д'Оверна и Изембурга.
При взгляде на них казалось, что между вчерашним и завтрашним днем состоялось полное согласие. Эти аристократы, сопровождающие императора, сына революции, служили как бы символом утвержденного союза различных каст, дружно сплотившихся воедино ради великой цели -- величия Франции.
Народ и дворянство дружно шли нога в ногу и скрывались за городскими воротами, сопровождаемые благословением толпы. Но стоило им выйти в поле военных действий, как картина быстро изменилась: офицеры почувствовали, что они окружены толпой изменников, предателей и ослушников. А между тем силы оказались далеко не равными: офицерство состояло из неопытных безусых мальчиков, изнеженных, избалованных, тогда как солдаты уже получили боевое крещение, но были распущенны, недисциплинированны и наглы. И хотя на них были одеты французские мундиры, в душе они оставались немцами, и им претило идти против своей вчерашней союзницы -- Пруссии. Поэтому, прикрываясь маской смирения и военной дисциплины, они делали вид, что повинуются своим молодым офицерам, но в действительности делали все наперекор, извиняясь незнанием языка. Что можно было возражать против этого? Действительно, срок их учения был очень краток -- всего девять месяцев. Когда же случалось офицерам ошибаться -- а случалось и это, -- то солдаты злорадно и умышленно усиливали и подчеркивали эту ошибку, превращая ее иной раз в крупную и непоправимую вину.
Но, пока эти солдаты были еще на французской территории, все шло более или менее сносно. Когда же начались военные действия, все пошло прахом. Они умышленно путались сами, путали других, не слушали ни приказаний, ни сигналов...
Ла Тур д'Оверн был высокопорядочной личностью, но далеко не стратегом и блистал полным отсутствием инициативы, предоставляя действовать своим батальонным командирам. Так как каждый из них распоряжался по-своему, то о единстве не могло быть и речи. Все шло вкривь и вкось.
Единственной личностью, сумевшей поставить себя и заставить беспрекословно повиноваться себе, был поручик Гранлис. Он говорил с солдатами на их родном языке, с небольшим акцентом. Это трогало их до глубины души, и старые солдаты уверяли, что этот белокурый, хрупкий юноша похож на эрцгерцога Габсбургского дома. Поэтому в день битвы при Иене, когда изменнические пули из-за спины свалили многих офицеров-дворян, сын Марии-Антуанетты не подвергся ни малейшей опасности. Дошло даже до того (правда, это было мало кому известно), что во время битвы солдаты окружили его и предложили перейти на сторону врага. До такой степени они бессознательно видели в нем своего, чужака для Франции.
Это предложение глубоко опечалило и оскорбило принца. Он всегда и везде оказывался чужим. Но вместе с тем он не мог презирать этих людей; он понимал, что они только остаются верными своей нации и своей родине. Да, но одновременно с этим они были его товарищами по оружию и сознательно играли на руку врага...
Когда перевес победы окончательно склонился на сторону Франции, в обоих иностранных полках вместо подъема духа и ликования водворилось глубокое уныние.
Не менее грустны были и офицеры. Энтузиазм первых дней спал. Шесть недель тяжкого искуса надломили многие слабохарактерные души, хотя, конечно, были и такие, которых горячо увлек образ славного, непобедимого героя Наполеона, этого избранника судьбы, которого в своем мощном шествии щадила сама смерть.
Но в этот хмурый октябрьский вечер это сборище юных офицеров угнетали иные обстоятельства; во-первых, их смущало двусмысленное и далеко не безопасное положение среди своих же солдат, а кроме того, в каждом из этих юных сердец трепетало его личное чувство, воспоминание о покинутых им привязанностях...
Опустивши голову на грудь, Гранлис погрузился в тяжкие, безрадостные думы. Он мучительно думал о Полине Боргезе, оттолкнувшей его от себя после дела на улице Монблан. Он домогался свидеться с нею, но ему это не удалось. Он встретился с ней лишь мельком, на несколько мгновений. Полина говорила во всеуслышание, что он -- отступник, что он изменил своим клятвам и стал на сторону врагов императора, но шепотом добавляла, что он изменил ей как женщине... Однако все это было ложью, наговорами и отговорками женского сердца, которое бесповоротно решило осудить человека.
Разгадка была проста: Полина пресытилась восьмимесячной любовью -- самой продолжительной в ее жизни. Полина полюбила другого. В один прекрасный день она встретила графа де Семонвиля, адъютанта Бертье, пленилась его изяществом, любезностью, и с того дня для нее померкло все окружающее. Призрак принца затерялся где-то на туманном горизонте, она отвернулась от него без искры сострадания, без прощального привета, без тени сожаления о былом.
Такова была натура Полины: она всегда рвала свои связи резко и бесповоротно. Ее единственным оправданием могло служить лишь то, что, не страдая лично при этих разрывах, она не думала о том, что заставляет страдать других. Таким образом она дала отставку Канувилю, Септейлю, Дюшану, Монтрону, Макдональду и целой плеяде других; она отшвырнула их легко и грациозно, как ненужную ветошь, без тени гнева, с безразличной улыбкой на губах.
Гранлис подвергся общей участи, но он не мог оправиться от этого удара. В нем страдало отвергнутое чувство влюбленного и громко протестовало оскорбленное мужское самолюбие.
К чему теперь успех и слава на поле битвы, к чему повышения и отличия самого императора, если во всем этом не примет участие Полина? Вокруг змеей шипела измена, и все изменяли ему: его царственная возлюбленная поразила его в сердце, а его же собственные солдаты старались прикончить его из-за спины.
Присутствие Кантекора -- не только в его полку, но даже в его батальоне -- яснее слов сказало Гранлису, что он продолжает находиться под надзором императорской полиции, что он -- узник Фуше, без всякой надежды на освобождение... Нет, есть один шанс: смерть!
Да почему бы и не решиться на это? Что для него представляет жизнь?..
Душу молодого короля без трона неизменно охватывало тяжкое и горькое чувство, когда он задумывался над своей личностью. Что он представлял собой? Воплощенный обман... Он таился в тени, шел вне жизни, не подходил ни к какой классификации и в глазах порядочных людей являлся каким-то подозрительным авантюристом. Друзей у него больше не было, партизан тоже, если не считать Эдмонда де Тэ, упорно стремившегося к смерти. Принц не отговаривал его от мрачных мыслей; напротив, на него зачастую нападали минуты, когда он охотно последовал бы его примеру.
Прюнже и Иммармон всегда держались на почтительной дистанции; теперь же, усталые, несколько озлобленные, выбитые из обычных рамок, они скорее держались своими клятвами и приверженностью принципам трона, чем преданностью своему королю без трона.
Кроме того, графа Жана де Прюнже преследовал образ Изабеллы. Он думал, что, не вернись принц во Францию, он в настоящее время был бы счастливым супругом любимой девушки. Принц же был ему далеко не так дорог.
Что касается Иммармона, то он затаил в своей душе иные причины недовольства. Он думал о Диане д'Этиоль, которая могла бы любить его, не существуй этого фальшивого положения вещей. Он думал о семьях д'Юржель и Иммармон, живущих в Англии и открыто и честно служащих признанным принцам. Он думал о прошлом, о его традициях... Чем являлся он перед ними? Ренегатом, изменником всех партий. А какую славу, какую честь мог он извлечь из этих постоянных опасностей?.. Ведь, собственно говоря, в конце концов он в качестве солдата служил Наполеону и способствовал росту его славы. Значит...
Остальные юные офицеры, не зная настоящего облика Гранлиса, держались с ним на равной ноге, но бессознательно несколько сторонились его: он казался им не совсем понятным и слегка подозрительным.
Гранлису симпатичнее всех был Микеле де Марш, и он охотно доверился б ему; но Микеле сдружился с Мартенсаром и замкнулся в этой дружбе. Это легко объяснялось пылкой любовью, возникшей в один прекрасный вечер в Сен-Клу между Олимпией Мартенсар и Бертраном Микеле.
Это была грустная поэма любви бедного молодого "кадета императрицы" к одной из богатейших невест Франции. Он тщательно скрывал свое чувство, но оно было угадано и нашло живой отклик в девичьем сердечке. Отец, суровый финансист, держался иных взглядов, тогда как брат сочувствовал взаимному сердечному влечению сестры и друга. В его глазах деньги не играли роли, и боевая слава стояла выше.
Теперь, в этот хмурый вечер, Мартенсар и Микеле де Марш с тихой лаской говорили об Олимпии, и ее нежный образ являлся в их глазах символом дорогой родины.
Граф де Новар скрывал под напускной насмешливостью, доходящей до цинизма, свое отчаянное положение. Его семья была разорена революцией, ему буквально ничего не оставалось как целыми днями скрежетать зубами от сознания своего бессилия и бедности. Он мечтал о победе, но в своих мечтах уделял главную роль грабежу и добыче. Его военная логика была такова: "убивать, чтобы ограбить". Поэтому он почти не принимал участия ни в жизни, ни в разговорах своих товарищей. Бывали минуты, когда он страшно завидовал, потому что большинство из них казались ему богатыми.
Невантер оставался верен себе: все его мысли сводились исключительно в галунам, султанам и фанфарам.
Орсимон уже не раз вспоминал тетушек де Ваденкур и их чудный стол, так как продовольственный паек воинов сильно пострадал и в количественном, и в качественном отношениях. Он вознаграждал себя тем, что днем и ночью составлял удивительные, изысканные меню завтраков, обедов и ужинов. Тут было все, что способно удовлетворить вкус и обоняние самого завзятого эпикурейца и сибарита. Дивные закуски и блюда чередовались с отборнейшими винами и ликерами. И когда он, нежно зажмурившись, начинал сладострастно перечислять и мысленно смаковать все эти дары искусства и природы среди своих товарищей, грустно восседавших за своей обычной трапезой, состоявшей из трех картофелин на человека, все зажимали себе уши, злились, раздражались, называли его бессердечным, извергом и утонченным жестоким мучителем.
Только влюбленные равнодушно относились к этим материальным благам и наслаждениям. Их дух витал далеко, и они игнорировали грубые запросы материи.
Рантиньи жестоко осуждал Орсимона, этого завзятого поклонника чревоугодия. Он воспевал женщину с ее чарующей красотой, воспевал мраморные плечи, золотистые локоны и стройный воздушный стан или же скульптурно строгую красоту дочерей Каина, способных соблазнить самих небожителей.
Мартенсар одобрял и то и другое, находя, что все хорошо в свое время и что при сытом желудке сердце бьется горячее...
Но все это -- шутки, споры и разговоры -- все это относилось к началу военных действий, когда находилось место и для шутки. В вечер же победы под Йеной (странный победный день!) "кадеты императрицы", грустные и сиротливые, сидели на постоялом дворе за остатками ужина. Царило унылое молчание.
II
В комнату молчаливо вошел офицер главного штаба, подошел к камину и стал обсушивать у огня свои промокшие сапоги. Мартенсар протянул ему стаканчик коньяку. Офицер взял его, выпил залпом, сосредоточенно поставил на стол, сказал: "Благодарю!" -- и тут же добавил, словно думая вслух: "Изембург подал в отставку", -- после чего тяжелой походкой вышел из комнаты. Так и осталось непонятным: зачем он, собственно, приходил? Быть может, его привлек сюда яркий свет камина, запах еды, вина?
Новар повторил:
-- Изембург подал в отставку.
Это известие никого не удивило: Изембург был немецким бароном, и воевать против Германии ему было тяжело. Весьма вероятно, что и ему стреляли в спину...
Все снова умолкли. Вдали раздался сигнал горниста. Этот звук -- грустный и печальный -- словно призывал всех тех, кому уже не суждено являться на земле.
Невантер встал, нервно топнувши ногой, а затем, поправивши пояс, оглядел своих понуро сидевших товарищей, процедил сквозь зубы какое-то проклятие и быстро вышел на улицу. Вслед за ним вышел вскоре и Рантиньи, выколотивши из трубки золу.
Никто не полюбопытствовал осведомиться, куда они идут. Выйдя на улицу, они разошлись в разные стороны: Рантиньи пошел направо, тогда как Невантер свернул влево и безо всякой определенной цели быстро шел вперед по темной, молчаливой улице.
Обитатели города скрылись и разбежались, когда французские войска заняли его. Лишь кое-где, за редким исключением, виднелись слабо освещенные окна.
Невантер бесцельно шел вперед. Его шаги гулко отдавались в безлюдной улице, залитой мертвенным светом луны. Было холодно; унылое настроение Невантера усиливалось с каждым шагом.
Он дошел до предместья, но жалкие и унылые лачужки заставили его повернуть обратно и поспешить вернуться на постоялый двор. На одном из дворов жалобно выл позабытый пес, позвякивая цепью. Невантер невольно вздрогнул.
-- Фу, как здесь жутко! -- прошептал он и, словно желая звуком голоса рассеять нервное настроение, охватившее его в этой неприглядной обстановке, продолжал думать вслух: -- Проклятый край! Проклятая война! -- говорил он. -- Кто мог предвидеть это? Полк, сплошь составленный из врагов; полк, расстреливающий своих же офицеров... Приятная обстановка и условия битвы! Служишь мишенью и спереди и сзади! Да и что сказать: вышли немцы против немцев! Вот если бы дали под команду французов -- дело пошло бы иначе!.. А в главном штабе -- я это и знаю и чувствую -- относятся к нам подозрительно, недоброжелательно... Это к нам-то, офицерам, расстреливаемым своими же солдатами!.. Это великолепно, право!..
На этом месте размышления Невантера были прерваны громким, отчаянным криком. Крик шел из небольшого двухэтажного дома по левую руку от Невантера. Голос был женский. Это был вопль живого существа, столкнувшегося лицом к лицу со смертельной опасностью.
Невантер замер на месте, прислушиваясь и ориентируясь... Крики продолжали нестись, но словно заглушаемые грубыми руками. Невантер побежал, толкнул отпертую дверь и тотчас же понял, в чем дело, по мольбам обезумевшей женщины, несшимся из верхнего этажа, по грубому, животному смеху мужских голосов, циничным шуточкам, проклятиям и возгласам.
Тогда он быстро вбежал по лестнице.
Наверху молоденькая девушка, почти ребенок, застигнутая в постели, полуобнаженная, отчаянно отбивалась от трех полупьяных солдат, носивших мундир полка Оверна. Наевшись досыта и напившись до отвала, они пошли на розыски любовных утех. Неосторожный свет в одном из домов привлек их внимание. Они вошли и не ошиблись в своих расчетах: в доме оказалась женщина, прелестный ребенок шестнадцати или семнадцати лет. Пышные темно-русые волосы разметались по плечам и прикрывали своим покровом ее стройную фигурку. Ее лицо было искажено ужасом, но, судя по правильности его черт, можно было догадаться, что в нормальном состоянии оно прелестно и свободно может очаровать молодых поклонников.
Маркиз Эрве де Невантер одним взглядом окинул эту картину, сразу все взвесил и понял и недолго думая напал на своих изумленных солдат, мощно награждая их кулаками и сильными пинками. Один из них при первом же натиске кубарем скатился с лестницы, двое других, оставив девушку, обернулись лицом к нежданному неприятелю. Узнавши в нем одного из своих офицеров, француза, они пришли в дикую ярость и схватились за сабли, изрыгая немецкие ругательства и проклятия. Однако Невантер ловко скользнул между ними и, держа в обоих руках по пистолету, заслонил собой молодую девушку. Одновременно с этим, позабывши, что он останется непонятым, он по-французски приказывал, грозил и громил вовсю, гневно сверкая глазами.
Двое оставшихся солдат струсили, но тот, который только что пересчитывал своей спиной ступени, показался снова и, озлобленный, взбешенный до последней степени, рыча от ярости, с оружием в руках кинулся на Эрве словно разъяренный бык.
Раздался выстрел, и солдат в двух шагах от Эрве грузно скатился на пол. Тогда офицер нацелился в двоих остальных. Пораженные трагически быстрым концом товарища, концом, который угрожал и им, они отступили, кидая злобные взгляды, подыскивая способ нанести вероломный удар.
Но офицер не дал им времени: он наступал на них с пистолетами в руках, оттесняя к лестнице.
В это время с улицы послышались отчаянные вопли и возгласы; понимая, что их дело проиграно, оба ловеласа поспешили удалиться и натолкнулись в дверях на двух запыхавшихся и перепуганных горожан. То были отец и брат девушки, спешившие на шум, выстрелы и крики, несшиеся из их дома.
Они поспешно вбежали в комнату, где нашли распростертый труп на полу и маркиза Эрве, успокаивавшего перепуганную девушку. В первый момент они было приняли его за одного из негодяев и чуть было не бросились на него, но молодая девушка успела остановить их.
-- Не троньте его! -- воскликнула она. -- Он спас меня. Если бы не он, то мне теперь только и осталось бы умереть!
Тут сцена изменилась, и благодарные саксонцы стали горячо благодарить молодого француза.
Их звали Герман и Вильгельм Зеннефельдер. Они служили в городской ратуше и были вызваны бургомистром по вопросу об оккупации. Дома осталась одна только Гертруда, или Труда, как сокращенно звали девушку. Но дом был заперт, да и отсутствовали-то они не больше часа.
-- Но если бы не вы, дорогой господин, что могло бы случиться? Господи боже мой, даже подумать страшно!
Они все трое говорили на ломаном французском языке, так что можно было понять друг друга.
Они увлекли молодого человека вниз, в столовую, и стали угощать его своим лучшим вином. Труда поспешила накинуть на себя платье и тоже спустилась вниз, чтобы лично наполнить вином стакан своего спасителя.
Все трое оказались очень симпатичными личностями, открытыми, добродушными, хотя и несколько сентиментальными.
Маркиз Эрве со своей наивной, мечтательной натурой, склонной к постоянству и патриархальности, подходил к ним как нельзя лучше. Они были созданы друг для друга. Они одинаково порицали ссоры земных владык, порождающие в результате мировые бедствия -- войны со всеми кровавыми ужасами... Но об этом говорилось вскользь: и краснощекие саксонцы, и голубоглазая, уже смеявшаяся Труда в данный момент всецело находились под впечатлением счастливого избавления от опасности.
Невантер довольно поздно вышел из гостеприимного белого домика, обещая возвратиться при случае, если не будет убит. Он ушел, унося в своем сердце образ белокурой Труды, нежно, со слезами на глазах прощавшейся со своим избавителем.
У входа на постоялый двор Невантер столкнулся с возвратившимся Рантиньи. Вид у последнего был очень довольный. Они поинтересовались друг у друга о том, как провели это время.
Рантиньи таинственно поведал, что ему благоприятствовала фортуна, и он очень приятно провел этот вечер, что дама была молода, недурна собой, белокура и, по-видимому, принадлежала к хорошему обществу. Это все, что он мог сообщить, не переступая известных границ скромности.
Невантер, тоже не желая называть имя девушки, затронувшей его сердце, сказал лишь, что ему удалось вырвать из рук негодяев молоденькую беззащитную девушку, вознаградившую его благодарным взглядом своих ясных синих глаз.
Поздравивши друг друга с приятным времяпрепровождением, они вошли в общую комнату, где оставили своих товарищей. Последние уже спали, измученные усталостью. Молодые люди поспешили тоже устроиться на ночлег, и вскоре оба уснули. Маленькая закопченная лампочка тускло освещала этот грустный импровизированный дортуар. На дворе разыгралась непогода, выл ветер, в стекла окон хлестал дождь вперемежку со снегом.
III
На следующий день армия двинулась в Потсдам, а вслед за тем и на Берлин. Все дороги были заняты немецкими беглецами. Несчастные безропотно сдавались в плен.
Наполеон с триумфом вступил в столицу Пруссии. Это происходило 15 октября. Он появился во главе двадцати тысяч гренадер, кирасир и всей своей старой гвардии, конной и пешей. Внешний облик армии был так же корректен, как при отправлении в поход.
Император выступал спокойно и горделиво в своей скромной одежде и простой треуголке, тогда как его свита, принцы и маршалы, облаченные в полную парадную форму, блистали золотым шитьем и роскошью головных уборов, украшенных пышными султанами. И было странно, что наиболее скромно одетый являлся всемогущим и полновластным повелителем этой блестящей армии.
За стеклами окон толпились любопытные, как год назад толпились любопытные за окнами Парижа, когда французская армия вернулась в столицу из-под Аустерлица; народ толпой шел за солдатами, приноравливаясь к темпу музыки, но в высшем обществе царили уныние и смятение. Помимо общего горя -- поражения страны и оккупации ее победителем -- чуть ли не каждая семья оплакивала гибель кого-нибудь из своих близких: брата, отца или мужа...
Но грустнее всех приходилось молодым жандармским дворянам-офицерам, которые не далее как два месяца назад с дерзкой отвагой точили свои сабли и палаши о ступени французского посольства. Их полк вступил в Берлин в качестве военнопленных. Обезоруженные, они шли понурые, сгорбившиеся, тяжело волоча ноги, низко опустивши голову на грудь. Оборвался смех, и умолкли дерзкие шутки. Теперь они шли, сгорая от стыда и обиды, осыпаемые градом насмешек безжалостной толпы, хорошо помнившей их самоуверенность и спесь. Толпа хорошо помнила, что эти самые дворяне-жандармы усердно подбивали своего короля к этой ужасной войне.
На следующий день после этого торжественного въезда началась всеобщая демонстрация, охватившая не только действующую армию, но и гарнизоны крепостей. Они сдавались французам одна за другой, предупредительно вынося ключи. Каждый наступающий день приносил известие о капитуляции какого-нибудь корпуса или о сдаче какого-нибудь укрепления. В прусской армии открылось поголовное дезертирство солдат.
Тогда Наполеон, не опасаясь более Германии, двинулся на Россию.
Стоял мороз, носились снежные вьюги; провиант был скудный и плохой; польские крестьяне бежали из своих деревень, забравши скарб, все съестное и угнавши скот.
Мародерам была плохая добыча; они возвращались с пустыми руками; в избах, амбарах и погребах не было ни хлеба, ни вина; разве картофель попадался иной раз под руку, да и то что за пищу составляли две-три картофелины на человека, политые растопленным снегом!..
О, что за тяжкое время!
Офицерам приходилось не только не лучше, но иной раз даже и хуже, чем солдатам. Они должны были служить образцом мужества и выносливости и потому зачастую отказывались от своей порции в пользу солдат, довольствуясь одним запахом пищи, доносившимся до них из солдатских котлов.
Император разделял общие невзгоды и лишения. Иногда он заставлял своих старых воинов раскладывать костер, а потом просил их принести ему две-три картофелины. Их приносили два-три десятка. Тогда Наполеон садился у костра среди своих гренадеров и сам помешивал палкой золу, в которой пеклись картофелины, а когда они были готовы, раздавал их своим адъютантам.
При виде подобной простоты и самоотверженности в армии еще более усиливалось фанатическое поклонение возлюбленному императору, и все, от маршала до последнего барабанщика, горели желанием умереть за него.
Обледеневший, занесенный снегом путь тянулся нескончаемой лентой, по которой покорно подвигались вперед одна колонна за другой. Перехватывало холодом дыхание, стыли члены, ледяные сосульки висели на замерзших усах. Все жадно вглядывались вперед в надежде набрести на какой-нибудь город или хоть увидеть врага. Но тот неуклонно отступал и отступал внутрь страны, завлекая туда неприятеля.
Ничего не было видно. Кругом расстилались необъятные пространства, сплошь занесенные холодной снежной пеленой, да замерзшие болота, также занесенные снегом.
По вечерам дворяне-офицеры, привлеченные огнем и теплом, собирались на биваках у костров; их солдаты размещались вокруг. Последние были все так же враждебно, как и раньше, настроены к офицерам, если не больше. Между ними не чувствовалось ни малейшей внутренней связи; их не соединяли ни чувства, ни общность интересов, и они, бессильные и подневольные, приходили в бешенство от голода, стужи и лишений.
Между тем бедные офицеры стоически обогревали у костра свои истертые от пути и замерзшие ноги и руки. Порой кто-либо из них приносил черствый хлеб или бутылку водки, купленные чуть не на вес золота у какого-нибудь из евреев-маркитантов. Но и маркитантов было мало, да и провиант у них имелся в крайне ограниченном количестве. Счастливец, добывший хлеб или водку, созывал своих ближайших товарищей и крадучись раздавал им куски хлеба, который они съедали, стыдливо потупившись под жадными взглядами своих голодных товарищей.
Орсимон обыкновенно избирал эти минуты для своих шуток, изводивших товарищей.
-- Человек! -- возглашал он громким, довольным голосом. -- Карту! Как, все то же и то же: консоме, форель под пикантным соусом, ростбиф по-английски, котлеты из дичи с шампиньонами? Фу, какая гадость! Можно ли составить меню банальнее этого? Нет, покорнейше благодарю! Слушай хорошенько, что я хочу. -- И он, зажмурившись, мягко и вкрадчиво излагал свои требования: -- Черепаховый суп, лангуст по-императорски, котлетки из молодого барашка с каштановым пюре, страсбургский паштет, фазаны с трюфелями, дюшес а лонгруаз и к этому две бутылки вина, только две: Го-Барзак и Кло-Сен-Жорж. Вот и все! Только живее, поторапливайся!
Он хохотал, но другие злились, зажимали себе уши и кидали в него картофельной шелухой. Орсимон, смеясь, отбегал в сторону и продолжал свои гастрономические перечисления. Таким образом он один-единственный так или иначе вносил нотку оживления и разнообразия в уныло-трагическое настроение этих молодых людей, мечтавших о славе, а в результате получивших лишь стыд и измену.
Ночь проходила, брезжил холодный, мрачный рассвет, барабанный бой поднимал на ноги истомленных людей и тащил их длинной, змеевидной лентой по промерзшим дорогам.
27 января 1807 года после нескольких легких стычек произошло крупное, решительное сражение в окрестностях Эйлау.
Полк Оверна не принимал непосредственного участия в предварительных стычках. В утро сражения под Эйлау он находился совершенно в том же настроении, как во время битвы под Йеной. Он состоял из тех же офицеров и тех же враждебно настроенных солдат, в рядах которых царило то же сумрачное настроение и по временам раздавались злорадные угрозы на австро-германском наречии. Офицеры делали вид, что не замечают настроения своих солдат и не слышат их угроз, опасаясь того, что малейшее замечание способно вызвать взрыв открытого возмущения и залп картечи в спину. Они ожидали момента вступления в бой в полной дезорганизации, не ведая, что за ними неотступно следит недремлющее око Наполеона, мысленно решившего их судьбу.
Часов около восьми русские открыли огонь, но на него с живостью отозвалась французская артиллерия. Русские войска расположились перед французскими в виде полукруга. Маршал Даву должен был занять правый фланг французских войск, тогда как маршал Ней должен был занять левый; но при начале атаки они отсутствовали. Офицер главного штаба, зорко наблюдавший в бинокль с высокой колокольни, узрел наконец их приближение. Тогда Наполеон бросил свои войска в центр, и битва закипела вовсю.
В пылу сражения, заметив, что корпус Даву слабеет под натиском врага, значительно превышавшего его численностью, Наполеон распорядился послать ему на подмогу 1-й и 2-й иностранные полки д'Оверна и Изембурга.
Подхлестываемые своими командирами, полки двинулись вперед, но двинулись вяло.
Ла Тур д'Оверн получил приказ занять один из холмов, расположенных среди поля битвы, и удержать за собой эту позицию во что бы то ни стало. Он звучно крикнул: "Вперед!" -- сопровождая свой возглас красивым жестом; командиры и капитаны повторили за ним этот возглас, унтер-офицеры выказали полную готовность слепо повиноваться приказаниям, но зато солдаты отнеслись более чем холодно.
Первый батальон был тотчас окружен казаками. Ла Тур д'Оверн был ранен шашкой в плечо, выбит из седла и тотчас же перенесен в походную амбулаторную палатку.
Команду принял граф де Пиенн; он выказал массу энергии и сумел подбодрить солдат; в дело вступили другие батальоны, правда, без энтузиазма и без радости, но все же повинуясь команде. Однако, находясь на поле битвы, под открытым огнем, они дрогнули, а у подножия холма окончательно смешались. Холм был занят русскими гренадерами и артиллерией, открывшими нещадный огонь по всей линии.
-- Солдаты! -- восторженно крикнул граф де Пиенн. -- Смелые, дружно вперед! На вас смотрит вся армия! За Францию! Да здравствует император!
Он наэлектризовал бы подобным возгласом всю французскую армию, австрийцы же остались равнодушны и продолжали с опаской оглядываться назад. Но так как залпы неприятеля образовали значительные прорехи в их рядах, то в конце концов это озлобило их и заставило дружно отстреливаться.
Перестрелка продолжалась. Пули и картечь свалили нескольких офицеров: одни были ранены в грудь, иные же в спину... в общей суматохе не было времени разбираться.
Озлобленные и разъяренные солдаты кинулись, наконец, в штыки. Злоба и жажда мести подбили их на чудеса храбрости.
Гранлис, Невантер, Микеле, Тэ, Иммармон, Новар, Орсимон, Прюнже, Рантиньи и Мартенсар, с оружием в руках, с горящими глазами, чуя смерть, грозившую им отовсюду, спереди и сзади, обернувшись к своим рядам, взывали к делу чести, долга и славы своих вчерашних убийц и сегодняшних солдат.
Кантекор и сержанты поступали иначе: они воодушевляли нерешительных энергичными ударами приклада и ноги.
Вот при каких обстоятельствах солдаты браво прошли под перекрестным огнем, захватили холм, словно разъяренным вихрем смели с него неприятеля и завладели орудиями.
Рантиньи получил резаную рану в лоб. Возбужденные, вспотевшие, еле переводя дыхание, его товарищи окружили своего командира, ожидая новых приказаний свыше. Но приказа не получалось. Плотно сжавшись на захваченном возвышении, оба полка представляли теперь живую мишень для всех орудий и ружей неприятеля, и не прошло нескольких минут, как картечь и пули стали градом осыпать этот злополучный холм.
IV
Положение становилось невыносимым; необходимо было или оставить занятую позицию, или же немедленно получить подкрепление и приказание.
Наполеон, стоя на своем возвышении, видел все это и в полной мере оценил настоящее положение обоих полков. Обернувшись к Бертье, он, не говоря ни слова, указал на них жестом.
-- Вечная память! -- прошептал начальник главного штаба.
-- Аминь! -- отозвался Савари.
Между тем полки Оверна и Изембурга все еще не теряли надежды на спасение; выстроившись в два каре, они продолжали мужественно и безостановочно отстреливаться. Пользуясь покатостью подъема, русская кавалерия попыталась взобраться на холм, но встретила резкий отпор. Вскоре холм окружила цепь убитых, всадников и коней, составляя род непреодолимого кровавого окопа.
Холм сверкал непрерывными молниями и окутался дымом, словно таинственной завесой...
Наполеон задумался. Эти люди умирали смертью храбрецов, и это вызвало в нем чувство невольного уважения. Он мог еще спасти их: стоило только послать им в подкрепление гусар Лассаля, стоявших в бездействии за его спиной; но он не шелохнулся.
Потом его внимание было отвлечено другими пунктами битвы. Его взгляд задержался на мгновение на кладбище Эйлау, служившем ареной отчаянной бойни. Мгновение -- и император сорвался с места и поскакал туда в карьер, сопровождаемый своим штабом.
Его появление вызвало, как всегда, взрыв энтузиазма среди его войск и произвело смятение в рядах неприятеля. Французы отбили кладбище, церковь и здание семинарии. Они ликовали.
Но зато полкам Оверна и Изембурга приходилось круто. Они погибали. Люди топтались в лужах крови. Шел сильный снег и покрывал, словно саваном, их белые мундиры. Неприятель жестоко обстреливал эти два неподвижных, неумолимо тающих каре, ощетинившихся сталью клинков, мужественно окружавших своих командиров и свою святыню -- знамена.
На этот раз измене не было места; офицеры и солдаты все были одинаково солидарны, и это чувствовалось. Они дружно сплотились в одно целое, сражались плечом к плечу, чтобы общим нечеловеческим усилием отбить бешено наседавшего врага.
Казаки не уступали: они с дикой отвагой неслись на заманчивый холм, кололи и рубили, тогда как артиллерия продолжала слать свой убийственный огонь.
Но трехцветные знамена продолжали все так же гордо развеваться по воздуху. Каждый залп заставлял их как бы склоняться, но, когда дым рассеивался, они все так же гордо реяли по воздуху... Только клочьев, казалось, прибавлялось на них от залпов, да руки, державшие их, заменялись другими.
Это повторялось бесчисленное количество раз. Не все ли равно, сколько именно? Суть в том, что орел продолжал угрожать по-прежнему.
С дрожью бешенства, в полной уверенности неминуемости своей смерти, австро-французы бились, как разъяренные львы, не уступая русским в отваге. Полк Изембурга таял, как льдинка под вешним лучом. Еще один бешеный натиск -- и его не стало.
Его новый полковник, маркиз де Кадур, погиб славной смертью героя на заре своей краткой жизни, унося в могилу уважение к императорской власти и горячее сожаление о прошлом французского дворянства. Все его офицеры погибли одной смертью с ним, устилая белыми пятнами снег, насквозь напоенный ярко-красной кровью.
Осиротевшая горсточка уцелевших -- не более сотни людей, с тремя или четырьмя поручиками и несколькими унтер-офицерами, примкнула к каре полка Оверна, присоединила свое знамя к их знамени, и, сомкнувши общие ряды вокруг обоих соединенных символов, они дружно продолжали изрыгать огонь и смерть.
Однако яростные усилия врага делали свое дело, и с каждым новым залпом незначительная горсть людей словно таяла в увеличивающихся лужах крови. Но уцелевшие не сдавались; они смыкались еще теснее и гордо и мужественно продолжали отстаивать свои знамена и честь своего мундира, презирая грозный ураган, сеявший смертоносным дождем свинца, и адский рев артиллерийских орудий.
В центре, под сенью знамен, сидел на лошади майор де Пиенн. Он мирным голосом отдавал приказания или, вернее, указания, так как о правильной обороне не могло быть и речи. И странно было слышать в перерывах этого адского грохота его неестественно спокойный голос. Он говорил:
-- Внимание, ребята! Берегись! Слева забирают казаки!.. Внимание! Справа надвигается артиллерия... Нагнись!.. Так, так!.. Спокойствие!.. Стреляй!.. Замешательство?.. В чем дело, господин де Тэ? Что? Нет больше патронов? Так берись за штыки, за приклады, за саблю! Да здравствует император!
Охваченные сознанием общей опасности и энтузиазмом общего дела, австрийцы впервые громко и дружно поддержали этот возглас:
-- Да здравствует император!
А вместе с ними кричали то же роялисты во главе со своим молодым королем, -- все кричали, потому что они инстинктивно чувствовали, что в этом крике зиждется единство Франции, потому что им бросается вызов Европе, в нем таится спасение Франции, ее славы, голос самой страны, и если бы он не раздался теперь, в буре, грохоте и погроме кровавой агонии, то безмолвие грозило бы задушить этих героев яростью отчаяния.
Каждый в этом хаосе бился по-своему, сообразно своему характеру и темпераменту.
Микеле де Марш, с горящими глазами, растерзанный, растрепанный, поражал врага своей саблей, дымящейся от крови. Новар, наоборот, сохраняя полное присутствие духа, дрался словно упражняясь в фехтовальном зале. Невантер с одинаковой охотой раздавал и получал удары. Его мундир был порван и порезан и грудь украсилась ярко-красными отворотами...
Орсимон, окруженный со всех сторон казаками, ловко отбивался прикладом, работая им словно Геркулес своей палицей. Но... он был один, а казаки окружили его со всех сторон, угрожая своими смертоносными пиками. Положение становилось безнадежным. Орсимон был глубоко верующим человеком; поэтому, видя свою неминуемую гибель, он громко крикнул:
-- Господи, услышь меня!.. Если я спасусь, то даю слово во всю свою жизнь не пить вина больше как по одному стакану за едой!
В это самое мгновение словно земля заколебалась от сильного топота...
Рантиньи дрался как лев, орудуя обломком сабли, которым он умудрялся раскалывать черепа и сносить головы. Он бил сосредоточенно, деловито, крепко стиснувши зубы или ворча по временам: "Я своего никому не уступлю". Что он подразумевал под этим? Своей части сражения, удачи, любви?.. Это так и осталось тайной. Мартенсар, измученный натиском дико наседавшей на него толпы, отстреливался вначале двумя пистолетами, а потом стал отбиваться ими врукопашную.
Но главный ужас бойни сосредоточился вокруг знамен, до которых жадно добирался неприятель. И там-то, охраняя орлов, на первом плане выделялась фигура Гранлиса. Внук и правнук четырнадцати королей Франции, он, окруженный своими пэрами и графами, боровшимися, не щадя своих сил и своей грудью отражавшими яростные натиски неприятеля, думая, что вскоре наступит и его смертный час, -- всецело отдался своей беззаветной любви к Франции, в эти тяжкие, мучительные минуты он забыл и трон и Полину; все его помыслы, все его чувства горели жаркой любовью к родине. Он хотел лишь одного: славы Франции. Он стоял на страже святыни -- знамен, имея в виду защищать их до последней капли крови и даже своим бездыханным телом прикрыть их от врага.
Он был полон юношеской экзальтации. Его сподвижники брали с него пример и, не вдаваясь в исключительность положения, сражались одновременно и за короля, и за императора, и за все то, что взывало во имя родины. Они сражались как львы.
-- Спасибо, дети! -- прошептал, обращаясь к ним, де Пиенн, глядя на свою издохшую лошадь. -- Спасибо!.. Благородная кровь всегда скажется в нужную минуту!
То были его последние слова; сраженный врагом, он умер, прежде чем успел упасть на землю.
Его смерть произвела смятение; произошло замешательство, паника... Впервые раздались немецкие возгласы:
-- Бросай оружие! Спасайся, кто может!
-- Никогда! -- властно и величественно крикнул Гранлис. -- Никогда! Собирайся ко мне! Трубач, труби сбор! К знаменам!
Уцелевший трубач исполнил приказ.
-- Сюда, храбрецы! К нам! -- кричал де Тэ, размахивая обломком сабли.
Действительно, так как все начальство было перебито, команда переходила к ним, к поручикам, "кадетам императрицы", героически стоявшим на ногах, несмотря на серьезные и глубокие раны.
Австрийцы любили Гранлиса; благодаря этому ему удалось добиться от них того, чего никому другому не удалось бы достигнуть. Они отозвались на его призыв и снова сплотились вокруг орлов. Они сознательно шли на мученический конец и тем героически искупали свою былую вину и ошибки.
Знаменосцы валились как подкошенные, но их так быстро заменяли другие добровольцы, что об этом было трудно догадаться. Раз только сильно дрогнуло и покачнулось овернское знамя, но это заметил Гранлис, кинулся к нему, схватился за древко и еще выше поднял его над собой среди всеобщего хаоса, стонов и смерти.
Мгновение спустя Иммармон гордо вздымал знамя полка Изембурга. Все внимание и вся ярость неприятеля была теперь обращена на этих двоих людей.
Вблизи рокового холма проскакал курьером адъютант, посланный Даву, который просил подкрепления, чтобы преследовать смятый корпус Беннигсена. Он одним взглядом понял и оценил отчаянную агонию этих покинутых воинов, сознательно принесенных в жертву битве, и в следующих выражениях отрапортовал о них императору:
-- Я видел на холме горсть титанов, которых грех не спасти.
Наполеон слегка вздрогнул. Он совсем позабыл об иностранных полках. Он направил подзорную трубу на роковой холм, увидел орлов, переходивших из рук в руки, на мгновение невольно залюбовался бьющим в глаза геройством этой ничтожной горсти людей, которых он так строго осудил и приговорил... В его душе всколыхнулись угрызения совести, и так как Мюрат собирался тронуться в путь во главе своих девяти десятков эскадронов, то он промолвил, указывая рукой на холм:
-- Пойди туда, высвободи их!
-- Саблю в руки! Галопом в атаку! Марш!
И вся масса кавалеристов, сотрясая землю, лавиной двинулась вперед. Ее-то грохот и неожиданное приближение и услышал Орсимон вскоре после произнесения своего обета.
Перед лицом кирасир все склонялось, все уступало, все обращалось в бегство, иначе говоря, все было смято, уничтожено, обращено в прах. Они неслись вихрем, как сказочные богатыри на своих гигантских конях. Под их копытами дрожала и стонала земля, и даже устрашающий рев пушек бледнел и казался чем-то жалким.
Вот они пронеслись, и после них весь путь представлял собой одну сплошную равнину, где были разбросаны растоптанные человеческие тела, по которым неслись эти сказочные кентавры.
Были убиты генерал Гонуль и Дальман; но общей массе было не до того. Она неслась вперед, как на крыльях, властно охваченная стихийной силой воинственного разрушения. Она ураганом ворвалась в центр русского войска и стала топтать, колоть и резать его, не щадя своих сил ради счастья и славы Франции.
Холм был освобожден. Его враги были рассеяны или убиты. Все те, что остались в живых от двух полков -- Оверна и Изембурга -- человек около двухсот, не более, -- могли, наконец, вздохнуть свободно.
Гранлис сказал молодому полковнику, протянувшему ему обе руки:
-- Вы пришли очень поздно...
Битва шла своим чередом, с переменным счастьем то для одной стороны, то для другой, но на поле сражения стоял непрерывный стон и предсмертный крик раненых и умирающих.
Этот день по числу потерь был выдающимся в летописях военной истории. С обеих сторон выбыло в общей сложности более пятнадцати тысяч человек убитых и смертельно раненых. Все это были люди молодые, крепкие, полные сил и преданности своей родине, своим великим идеям. И всех их -- русских, французов и немцев -- всех их одинаково жаль: каждый из них был целый мир -- человек!
Остатки двух иностранных полков предстали перед Наполеоном. Измученные, окровавленные, истерзанные, с обрывками вместо амуниции и обломками вместо оружия, они стояли перед ним безгласные и сумрачные, с немым упреком в глазах, и он понял их.
Все были ранены, поголовно все, кто сильнее, кто слабее. Всех удручала мысль о товарищах, павших в честном, неравном бою там, на этом злосчастном кургане. Энтузиазм пропал, его заменила апатия. Теперь уже никому не хотелось кричать: "Да здравствует император!"
Наполеон заговорил. Его речь была отрывиста, но голос невольно выдавал его волнение. Он сказал:
-- Офицеры и солдаты! Победа обеспечена. Часть заслуги принадлежит и вам, так как вы способствовали тому. Вы до последней минуты честно защищали вверенную вам позицию; оба ваши полка потеряли там командиров и товарищей, но сохранили честь и спасли знамена. Офицеры, полков Оверна и Изембурга более не существует; я причисляю вас к своей свите; поручики, я произвожу вас в капитаны. Солдаты, те из вас, которые еще способны к военной службе, будут приняты в другие полки, раненые же будут препровождены во Францию. Позже все будут награждены по заслугам. Ваше геройство будет оценено по достоинству...
Наполеон слегка пришпорил коня и отъехал в сторону. Вслед за ним раздалось слабое:
-- Да здравствует император!
Маршал Бертье прошелся по рядам уцелевших в ужасной бойне. Он пожимал плечами и с состраданием качал головой при виде ужасного состояния несчастных.
-- Идите отдохнуть, подкрепитесь хоть немного, -- сказал он офицерам, -- вы еле держитесь на ногах... А завтра явитесь ко мне... если будете в силах.
Те молча повиновались.
-- Вот видите, -- сказал Наполеон сопровождавшему генералу Дюроку, -- они все еще дуются; они прямо-таки неисправимы!
-- Ваше величество, вы правы, -- ответил маршал, -- это черная неблагодарность; вы соизволили разрешить резать их без передышки, как на бойне, в течение четырех часов кряду, а они вдруг осмеливаются быть недовольными! Что за черствые натуры!
Император невольно улыбнулся. Теперь уже ничто не в силах было смутить его радость. Триумф был полный. И русская, и прусская армии были одинаково разбиты наголову и бежали к Кенигсбергу, оставляя по пути своих раненых.
Наступила ночь, шел сильный снег. Раненых спешно подбирали с поля битвы и препровождали в ближайший городок, где расположился военный госпиталь. Туда же были препровождены и Гранлис со своими товарищами. Путь был не из близких, пришлось пройти пешком чуть не все поле сражения. На них смотрели все: от офицеров до последнего солдата включительно. Все оборачивались на их пути и провожали их сочувственными взглядами.
-- Бедняги, -- говорили некоторые, -- ловко их отделали...
-- Да... Какие они были белоснежные утром, а теперь стали ярко-красными...
Офицеры подходили и жали руки последним из уцелевших "кадетов императрицы".
-- Вы были великолепны, -- прочувствованно говорили они. -- Вы -- честь и слава нашей армии!..
Герои отвечали им слабой улыбкой; первый пыл прошел, и перед ними неотступно стояли кровавые видения этого трагического дня, полного непередаваемого ужаса.
V
Госпиталь был переполнен и не вмещал раненых. Пришлось остановиться в предместье, расположиться в покинутых ригах, благо там нашлись запасы соломы. Солдатам были розданы пища и вино. Они накинулись на нее, как проголодавшиеся волки, а насытившись поспешили растянуться на соломе. Товарищи помогали тяжелораненым накладывать временные повязки, до прихода хирургов. Потом все эти австрийцы, вырванные из своей родной почвы и посланные сюда на это кровавое дело по воле французского цезаря, забыли и свою родину, и Францию, и прошлое, и настоящее -- они уснули тяжелым, мертвым сном.
Пятнадцать человек уцелевших офицеров полков Оверна и Изембурга были помещены в здание монастыря, покинутого братией; унтер-офицеры в числе двух десятков помещались в том же здании, но в другом флигеле. Все это были чистокровные французы, старые воины, свидетели побед в Египте, при Маренго и под Аустерлицем. Все они были закаленными, бравыми храбрецами, которых ничем не удивишь.
Добравшись, наконец, до стоянки, они поспешили развести огонь и заняться приготовлением пищи. Для этого им пришлось предварительно обшарить все монастырские шкафы, кладовые, чердаки и погреба. Но зато сколько радости было, когда они нашли окорока, колбасы, гусиные полотки, консервы, а в особенности когда им удалось извлечь из подвалов несколько десятков запыленных бутылок старого вина! Они радовались как дети и поспешили приступить к пиршеству.
Кадеты собрались в монастырской столовой и меланхолически следили за оживленными приготовлениями своих унтеров, расположившихся в монастырской приемной. Несчастные офицеры от усталости и голода еле держались на ногах и тщетно поджидали подвоза провианта, который все не появлялся. Но их офицерский чин препятствовал им воспользоваться награбленным добром. Однако, входя в положение солдат, они почувствовали, что у них не хватит мужества остановить действия своих унтеров, но принять в них деятельное участие они не могли. Поэтому им только и оставалось, что глотать слюнки да вдыхать в себя пар дымящихся котлов.
Орсимон, наконец, не выдержал этой пытки, он подошел к окну и крикнул:
-- Сержант!
На зов откликнулся Кантекор.
-- Слушаю! -- ответил он и тотчас же появился под окном. -- Что прикажете?
-- Что прикажу? Гм... да, собственно говоря, ничего не прикажу, друг мой, -- сконфуженно промолвил офицер, -- но в случае, если у вас что-нибудь останется лишнее... когда вы будете совсем сыты, то было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы подумали о своих поручиках... Откровенно говоря, мы умираем с голода.
Кантекор даже подпрыгнул на месте.
-- Как, у вас ничего нет? Бедные дети! О чем же думают ваши денщики?
-- Их больше нет, они все остались там.
-- Ах, скажи на милость! -- сокрушался Кантекор. -- Конечно, это нужно сварганить... Вас сколько всех? Пятнадцать? Ладно, так и будем знать...
И Кантекор чуть ли не бегом отправился обратно.
-- Корректно ли это, Орсимон? -- сказал с мягким упреком Гранлис, которого все молчаливо, но единодушно признали своим главой.
-- А уж это мне безразлично: корректно или нет, -- ответил молодой человек. -- Я чересчур голоден. А так мы по крайней мере и поедим, и выпьем. Ах, -- вздохнул он, -- правда, я отныне имею право лишь на один-единственный стакан вина!..
-- Почему так?.. Что за чушь! -- раздалось кругом.
-- Нет, это не чушь, -- серьезно промолвил офицер. -- Но только это моя тайна...
В это мгновение вдали раздался зычный голос Кантекора. Он произнес:
-- Товарищи, мы собираемся устраивать целое пиршество, а напротив нас сидят бедные дети, у которых нет ни хлеба, ни вина, ни мяса. Они падают от голода и усталости. Это наши бедные молоденькие маркизы и поручики-аристократы. Поэтому живо за дело: собирай пятнадцать полотков, пять окороков, пять копченых языков, котел супа и тридцать бутылок вина. Живо, тащи все это, братцы, нашим офицерам!
Все охотно повиновались приказанию. Сборы так и закипели.